Афонин Валентин Николаевич
"Жил-был я..."

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 4, последний от 27/09/2019.
  • © Copyright Афонин Валентин Николаевич (valentin.afonin@mail.ru)
  • Размещен: 23/04/2010, изменен: 23/04/2010. 579k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В.Афонин. "Жил-был я...". Роман. М. ИПЦ "Маска". 2008. 367 стр. Тир. 2000 НГ EX LIBRIS от 2008-07-24 включило издание книги московского прозаика и драматурга Валентина Афонина "Жил-был я..." в пятерку книг недели. "Пять книг недели" - это наиболее интересные и заметные книги текущей недели по мнению редакции НГ EX LIBRIS. В книгу вошли роман "Жил-был я..." и повесть "Однажды навсегда" (которую автор называет постскриптумом к роману).Не случайно одним из эпиграфов к "Жил-был я..." стали чеховские слова "Русский человек любит вспоминать..." - Валентин Афонин рассказывает почти документальную историю своего сокурсника по театральному институту: детство, студенческая юность, поиски любви и взаимопонимания, первый "графоманский зуд"... "И уже распечатываются на пишмашинке живые картинки, как бы увиденные глазами постепенно взрослеющего ребенка..."" - цитирует текст из романа НГ EX LIBRIS. Читателям приоткрываются некоторые "тайны" постижения актёрской профессии, но главное - даётся повод вспомнить и свои неповторимые моменты детства-юности, по-прежнему волнующие душу.


  • Валентин Афонин

       "ЖИЛ-БЫЛ Я..."

    Роман

      
      
       Жил-был я... - стоит ли об этом?..
       С. Кирсанов
      
      
       Русский человек любит вспоминать...
       А. Чехов
      
      
       Откуда взять материал более достоверный о самом человеке, чем источник, вытекающий из его собственной души? Тут дело, конечно, не в величине водопада, а только бы нашёлся родничок живой воды...
       М. Пришвин
      
      
      
       _________________
      
      
      
      
      
       Женька Тимошин...
       Поначалу трудно было поверить...
       Иногда даже думалось, что он тоже куда-то уехал и раньше или позже где-нибудь проявится, но здравый смысл, увы, подсказывал печальную реальность...
       И конечно, ужаснуло нас тогда стремительное забвение его судьбы, словно очередное доказательство тщетности жизненных усилий. А ведь он, как и любой из нас, носил в себе свою вселенную, смотрел на мир своим особым взглядом. Неужели всё это бесследно исчезает?..
       И вот я пытаюсь представить себе лица и события тех дней глазами Женьки - без наслоения опыта будущих десятилетий и, разумеется, без наших нынешних невольных сопоставлений, кто чего достиг впоследствии, как и чем прославился.
       В тот вечер, в начале июня, мы собирались на прощальный сабантуй без педагогов в просторной квартире однокурсницы.
       Женька явился одним из последних, наверняка пройдя привычным для многих маршрутом (от "Арбатской" - подземный переход на другую сторону Калининского, потом зиг­заг в безлюдный переулок к большому угловому дому), испытывая схожие ощущения: после душной улицы - приятная прохлада в парадном и вечный запах казённой старины, волнующее эхо шагов по широкой мраморной лестнице к лифту за решёткой (звяк-бряк, потащился вверх) и - на подходе к чёрной дерматиновой двери с латунной фамильной табличкой - тихая паника в серд­це: неужели начали?!.
       На звонок мгновенно отозвался громкий лаем Найдик, рыже-пегий спаниель, затем голоса: "Открыто! Открыто!" - и Женька ("Тимоха! Наконец-то!"), путаясь ногами в лохмато-вислоухой псине, вошёл в при­отворённую собачим носом дверь, сразу очутившись в балагане встречав­ших. Марья, Славик и Одуванчик ("зелёная молодёжь" - им всего-то по двадцать с небольшим!) наигранно возмущались: "Сколько можно! Умираем с голодухи! Ты не мог пораньше?"
       - Понтярщики! - смеялся он, пожимая руки ребят и целуя Марью в щёку. - У вас ещё конь не валялся, а я уж тут как тут!
       - Да они и сами только что! - в обворожительном полувосточ­ном прищуре сообщила вдруг Марья. - Как вы не встретились?
       - А-а! - воскликнул Женька. - То-то я гляжу - такие свежие!
       - Да-а! - ехидно сморщились подлые образины. - А ты как думал - будем ждать тебя?
       В гостиной, всякий раз поражавшей своим необыкновенным - и ввысь и вширь - простором, под звуки расстроенного пианино, в дымной атмос­фере затянувшегося ожидания томились в кучках по интересам уже почти все пожелавшие объединиться-скинуться на этот вечер, расслабиться перед завтрашним распределением.
       Припоздавшие, с нерастраченной ещё энергией, разбрелись поздороваться, подбодрить друзей-подруг хотя бы взглядом, заодно и самим приободриться, запомниться хорошими.
       Внезапно громким сумасшедшим хохотом взорвался Гришка Потапов, игравший аккордами на пианино под куплеты предстоящего капустника (Дёма и Серж напевали ему в уши).
       Все с невольной завистью обернулись к ним:
       - Ну, чего вы там, спойте!
       - Спокойно! - Серж, сам весь красный от смеха, выставил открытую ладонь. - Репетиция!
       Женька, завершая обход с рукопожатиями в группе "стариков" у окна, тоже достал сигарету, прикурил у Мишки Феофанова ("Ну, ты как?" - "Норма-ально!") и, успокаиваясь после некоторой встряски от приветствий, слегка прислушался к разговору.
       Мужики, уже не первый раз, обсуждали слухи о распределениях в других театральных: в "Щуке", "МХАТе" и ГИТИСе.
       Женька, заскучав, неприкаянно глянул по сторонам, иронически перемигнулся с Луней (Валюшкой Луценко), тоже случайно взглянувшей на Женьку из своего девичьего кружка. Потом, заприметив в углу под торшером свободное кресло и прой­дя мимо грандиозного, словно ракета на старте, фарфорово-хрустального банкетного стола, тихонько сел, отки­нулся, забросил ногу на ногу, с любопытством открывая для себя неожи­данный - "исторический" - ракурс.
       Без пяти минут актёры и актрисы, привыкшие всегда-везде играть и хорохориться, особенно при посторон­них, вдруг как будто бы забылись в человеческой простоте.
       Шурик со Славиком, сидя на полу, крутили взад-вперёд ленту магнитофона "Яуза" в поисках какой-то записи... Девчонки серьёзно-углублённо, как старушки на лавочке, лялякали о чём-то очень важном... Троица у пианино, репетируя для капустника куплеты с прикольным рефреном "Даю намёк - вы можете смеяться", снова взорвалась повальным хо­хотом - видать, ещё присочинили нечто: Серж торопливо записывал, Дёма диктовал, Гришка рыдал в отпаде... Отрок Одуванчик, не найдя себе лучшей компании, сидел на корточ­ках перед аквариумом, держа за передние лапы Дымку, серого сибирско­го кота, подстрекая невинного животного выуживать рыбок из воды. Дым­ка вдруг не вытерпел, оскалился, куснул и царапнул, вырывался из рук мучителя-учителя, пушистой стрелой взлетел на спинку дивана позади девчонок, а те - ноль внимания! Женька рассмеялся - Одуванчик смущённо по­качал головой, дуя на царапины: "Ну, зверь!.."
       А вот и Чика (Танька Чикунова), трудовая пчёлка: сосчитав приборы на столе, принялась считать собравшихся, шевеля губами и помогая себе пальчиком. Досчитала до Женьки и вдруг, заметив его улыбку, испуганно замерла с вопросом-восклицанием в глазах: чего, мол? Женька мимикой и жестом ус­покоил, она отмахнулась досадливо-кокетливо, хотела продолжить счёт, но сбилась, смешно взглянула-укорила, стала пересчитывать...
       А мужики в дыму у окна продолжали мусолить больную тему. И охота же им! Что там изменишь или предугадаешь, когда сами свои шансы проворонили, понадеялись на авось? Ну, да, в московских театрах перебор. И всё равно надо было добиваться просмотров: берут же кого-то?! И режиссуру - не дожидаться на дипломных спектаклях, а зазывать их, тащить на аркане! Конечно, обидно, что "папа" (худрук) со своим гигантским влиянием палец о палец не ударил за своих учеников, так ведь и надеяться было наивно: он никогда ничего не обещал. В итоге - за четыре показа в театрах получились пока лишь две счастливые зацепки: у Анюты Камельковой и у Юрика Одуванова - везёт же людям! Остальным комедиантам-трагикам пока, естественно, не повезло. Ну, правда, кое у кого маячат неплохие периферийные варианты, а ещё и завтра на распределении что-нибудь возникнет, но ведь и выбрать не так-то просто, не знаешь, где найдёшь-потеряешь, да и боязно ехать в провинцию. Хотя - почему? Ну, москвичам - ещё понятно, страшновато уезжать. А иногородним, у кого и родословная попроще, чего бояться?..
      
       (...Я родился, понятно, в России-матушке, в Калужской области, в деревне. Точнее - в районной больнице г. Мещовска, но в метрике записано по месту жительства: деревня Житное Мещовского района..
       Наш дом стоял в конце деревни, последний, а за ним - Озёрко, крошечный пруд, он у нас был как бы домашним. Потом на месте нашего дома разросся бурьян в человеческий рост - дом был продан на вывоз в соседнюю деревню, - а в бывшем саду-огороде, заросшем нынче густой луговой травой, одиноко доживает свой век яблоня-дичка. Отец рассказывал: уезжали - стебелёк один был, а сейчас - красавица! Ветви раскидистые, яблочек много, румяные, на ветру да на солнышке переливаются, сказка да и только. И я так и вижу её, нашу яблоню, как в сказке: "Съешь моего лесного яблочка - укрою!.." А сам-то за 20 с лишком лет ни разу не собрался на родину, позорник. Коля с Вовкой, старшие братья, тоже не помнят, наверное, когда последний раз туда ездили. Мать - раза два за всё время. Зато отец бывает там довольно часто. Раньше он дедушку навещал (отца своего), косить помогал родне, а теперь из наших остались в Житном только тётя Сюня (сестра моего отца) да муж её, Холомон (дядя Коля Холомонов). Отец обычно стремится попасть к ним на Успенье, в конце августа, когда съезжаются дети Холомоновы да отцовы сестра и брат из Брянска и Ленинграда. "Смех, бывало, стоит! - с удовольствием вспоминал отец. - Баян играет! Весело! Жень, поедем на тот год у Житное?" - "Да надо бы всем нам, с Колей, Вовкой". - "Ну давайте как-нибудь соберёмся?" - "Да хорошо бы". Но так и не собрались пока.
       Покинули мы Житное в 1951 году.
       Мне было всего полтора - год и семь месяцев, в марте.
       Когда начались последние сборы перед дорогой, мать, прощаясь с обжитым домом, обливалась горючими слезами, а я, говорят, мешался под ногами и канючил: "Ма, мази! Мази, ма!.." Какую-то сладкую патоку с хлебом просил.
       Потом ехали в санях - через Мещовск - до вокзала в Сухиничах. Была весенняя распутица. У меня валенок с ноги соскочил, все это ярко запомнили: маленький валенок с маленькой ноги. А Коля лошадью правил - ему было четырнадцать с половиной. А Вовка впервые услышал гудок паровоза - в десять с половиной.
       И оказались мы в Людинове, небольшом городке той же, Калужской, области, - нас туда знакомые зазвали. Отец и по сей день всё удивляется, как несказанно повезло нам, качает головой:
       - Да-а, прямо не верилось. И уехать из деревни удалось, не задержали. И почти что задаром. Ну, правда, угощали там одного да оставили ему что получше из утвари, но это мелочь по сравнению. А то ни с чем не считались, лишь бы сделали как надо да отпустили, что ты! Не чаяли, как вырваться. Дужа плохо стало, высылали семьями. За что? А за то, что плохо работали. Ну к а к б у д т о плохо - это ж на кого бригадир покажет, кого невзлюбит, да. А я работал - знаешь? - ко мне усе бабы просились - снопы вязать за мной. Ровно косил, аккуратно, не вразброс. Жито так и ложилось рядком, подбирать одно удовольствие.
       - А жито - это что?
       - Хлеб.
       - Значит, Житное - от жита?
       - Наверно, я не знаю.
       - И что ж, косили хлеб косой?
       - Косой, ага.
       - А не серпом?
       - И серпом жали, правильно. Но это когда единоличные были. А в колхозе косить приладились. Яровые косили с крючком, прямо с косьём продавались такие, как грабельки, три пальчика. А то с дугой косили - дужка такая из лозы, потолще какая, я сам прибивал на косьё. Ну, вот... А когда в Людиново приехали, тоже получилось как нельзя лучше. Жили сначала у Лозовых на квартире, в ма-аленькой комнатёночке, усе впятером. И, думалось, хорошо было, потому что вырвались. А потом и прописка разрешилась прямо-таки нечаянно. Один начальник из горсовета не разрешал ни в какую: "Уезжайте откуда приехали!" Что хочешь, то и делай. А другой - тоже, ох, пьяница! - судебный исполнитель - давал нам адреса, где дома продавались, - встревается как-то: "Ну, как дела?" - "Да плохо, - говорю, - вот так и так". А он говорит: "Готовь десятку!" - и оставил мене на углу горсовета - на Крупской, деревянный-то был ещё, рядом с цыганами, помнишь? - а сам пошёл с моим бланком к тому начальнику. А тот, видно, не разобрал, кто да что, узял да и подписал. Этот выходит: "Нате, - говорит, - живите!" Ох, думаю, неужли подписал?! Глядь - и правда: печать и усё. Слава богу! Прямо на углу и рассчиталися с им. И яму хорошо, и нам на что ж лучше.
       - А десятку-то - старыми? - удивлялся я.
       - Ды вроде. Или сотню, я чтой-то запамятовал. Семьдесят пять мы дали, помню, в паспортный стол, это чтоб нам паспорта обменяли, а то всё тоже тянул-тянул. А здесь как вроде десятку.
       - Ну, может, не десятку? - допытывался я, сомневаясь, что такое "невозможное дело" стало возможно всего за рубль новыми. - Может, четвертной? - словечко, часто слышанное в детстве (25 рублей), а при новых деньгах почти забытое.
       - Да нет, - припоминал отец. - Кажись, десятку. Ну, мало, совсем, помню, мало. Угощали яво, конечно, кажный раз, когда заходил, а давать больше вроде не пришлось.
       - А как же ты этому-то вручал, который в паспортном столе? Прямо в кабинете?
       - А домой ходил к яму.
       - Ну? И он прямо так и взял, не постеснялся?
       - Узя-ал, только давай! Усе бяруть, что ты! А не дашь, так прямо беда. Хоть обратно езжай или вербуйся куда... А тут и дом подвернулся, да такой, вишь, оказался задачный. Чуть было не отбили яво у нас другие покупатели, богатые, задаток уже дали, и деньги у их были полностью наготове. Да хозяин всё не ехал из Сызрани бумаги оформлять - оне и отказались, не дождались, другой себе купили. А там и мы как раз деньжонок подсобрали, я сапоги тогда шил день и ночь, да заняли несколько. И пожалуйста. Правда, мать им сулила: сапоги, мол, пошьёт вам Николай, из лучшего товару, вытяжки. Может, через это у нас и получилось. Сноха яво, хозяина, за нас была, это ж она до него распоряжалась тут, ну вот... А энтот начальник, вредный-то, встрелся потом и говорит: "Как же вы сумели мене обойтить? Я ж вам не подписывал!" И жена яво один раз даже нарочно пришла под наши окны - а мы ремонтировались вначале, - "Живёте?" - думала, нябось, вымогнуть, узять чего-нибудь.
       - Ну? И вы дали?
       - Да зачем же? Он вредничал, не подписывал, а мы - давай? Не-е...)
      
       - Ну, что, братцы-кролики? - вопрошает Марья, входя в гостиную с несколькими прихорошёнными девчонками. - У нас всё готово. Начнём?
       Давно оголодавшие все разом ожи­вились, двинулись со всех сторон к столу.
       Зазвенела посуда, пальнуло пробками шампанское с фонтаном на скатерть - весёлый визг и крики.
       - Тост! Букатар! Кеша! Скажи!
       Кеша, привыкший по старшинству брать первое слово, уже и сам под­нимался из тесноты застолья. На этот раз ему польстили народным вызо­вом, и он, смущённо приглаживая пальцами свои роскошные чёрные усы "а-ля молодой Станиславский", наивно попытался перекричать общий го­мон:
       - Братцы! Дорогие!..
       Но народ разыгрался, нарочно гур-гуря как бы в массовке, и Кеша, зная по опыту, сколько крови может сейчас выпить этот оголтелый букет индивиду­альностей, которым палец в рот не клади ("салаги!", "чёртовы балери­ны!"), нервно сверкнул из-под усов золотым зубом:
       - Ну дайте сказать!..
       Шурик Меньшов поднялся на выручку, рявкнул мощным басом:
       - Ти-хо!
       Дикий кворум как будто сжалился, притих, и Шурик, оглядев сквозь очки присутствие-наличие, покровительственно кивнул Букатару:
       - Говори, Кеш, только покороче.
       Все, конечно, поняли подтекст, наивная Верочка фыркнула, зажимая себе рот и нос рукой, девчонки лукаво на неё зашикали, будто бы спасая от нарастаю­щего гнева Букатара. И кто-то из ребят не удержался от комментариев - тоже пришлось одёрнуть. И наконец угомонились, со вздохами вни­мая тамаде - кто весело, беспечно-иронично, а кто и проникшись моментом, на полном серьёзе.
       - Друзья мои! - слегка напыщенно, как всегда, зато от чистого сердца начал Букатар. - Что я хочу сказать... Вот мы с вами проучи­лись... прожили... че-ты-ре года!.. Всякое бывало, не мне вам гово­рить... Но я вот смотрю сейчас на вас... ребята... девчонки... Марья... Володя... Миша... Евгений... - Перечисление имён вызвало новые ироничные подсказки, но Кеша и сам почувствовал перебор. - Да все, ко­нечно, вы же понимаете... И я вот смотрю на вас: я к вам настолько привык за эти годы!.. - И он вдруг запнулся в нахлынувшем чувстве, глотая ком в горле (у многих тоже подступило-запершило), и отчаянно выпалил: - Да вы же мне все как родные, клянусь!
       Хором застонали благодарно и растроганно:
       - Не трави душу, Кеша, не надо!
       Но Букатар, растравив больше всех самого себя, махнул в досаде рукой:
       - Да чё я, в натуре? Ура!
       - Ура-а-а! - обрадовано завопили все до единого, глядя друг на дружку увлажнёнными глазами, вскакивая и в тесноте сдвигая над столом бокалы, расплёскивая шампань.
       - Ура-а-а! - кричал со всеми Букатар, обливаясь слезами и сво­бодной рукой обнимая кого-то рядом с собой.
       - Ура-а-а! - тоже сквозь ком в горле кричал Женька, почти не слыша себя в общем оглушающем крике, как на трибуне стадиона, что вдруг напомнило ему почему-то картинку из детства, когда он, стоя среди прочей мелюзги у задней линии футбольного поля, за воротами людиновского "Авангарда", нечаянно получил мячом в лицо...
      
       (...А мяч был тяжёлый и жёсткий, как булыжник, я аж кувыркнулся через себя назад, но в горячке вскочил поскорей, утёрся, не заплакал, в то время как все вокруг хохотали. Еле дыша от боли, я потихоньку пе­ребрался в другое место, встал за сетку, даже на сетку позади ворот, и только успокоился, забылся, как вдруг опять прижали наших, и мяч с какого-то навесного удара, стреми­тельно нарастая, опять накрыл меня - причём опять угодил в лицо. Тут уж весь стади­он взревел от восторга, меня запомнили с первого раза, а я, выпуты­ваясь из сетки, сконфуженно улыбался, кулаками растирая сами собой брызнувшие слёзы и украдкой ощупывая нос: лицо от боли онемело и, ка­залось, расплющилось в лепешку. А после я вроде бы хвастал пацанам, что это сам Бобров попал в меня и ещё хорошо, мол, что с левой ноги. На утренней тренировке мы с пацанами высматривали у кого-нибудь из московских ветеранов красную повязку на ноге: "Удар смертельный!" - будто бы та­кая была у Боброва, когда наши играли с бразильцами. У бразильцев на воротах стояла обезьяна, горилла, все мячи брала, но Бобров на послед­ней минуте всё-таки ударил один раз с правой, и горилла прямо с тем мячом, уже мёртвая, влетела в девятку...)
      
       Картинка из детства промелькнула, кажется, мгновенно, а за столом уже установилась относительная тишина: накричались, разрядились, выпили и... разулыбались, разрумянились. "Уста жуют..." - по Пушкину, и тут же припоминается, как читал когда-то на сценречи Юрик Одуванчик: - "Что? Устрицы пришли? О радость! Летит обжорливая младость!.."
       Под гур-гурчик наполняются рюмки для второго захода - теперь уже кому-то водку, кому вино. И опять возник над всеми, заслоняя собой божий свет, Шурик Меньшов, наигранно вопрошая:
       - Э, мы зачем сюда пришли-то? У всех нолито?
       И этак небрежно, с ленцой, вытащив из-за спинки стула гитару, за­бацал по струнам, запел, сразу подхваченный всеми:
       А колокольчики-бубенчики звенят!
       Мчатся наши кони три часа подряд!
       Приустали наши кони - долог путь!
       А не пора ли нам по рюмочке махнуть?
       По-ра!!!
       Чоканье "за успех безнадёжного дела" на несколько мгновений объ­единило "душевные порывы", но вновь "уста жуют", застолье опять распа­лось на несколько междусобойчиков.
       Женька, не примыкая пока ни к кому и не слишком прислушиваясь к разговорам, с блуждающей улыбкой пог­лядывал вокруг, как будто несколько смущённый своим невольным одиночеством...
      
       ( - Надо что-нибудь одно, сыночек. А то так и будешь всю жизнь хвататься за всё, век учиться. Хорошо ли это, милый мой, подумай?
       - Мам! Ты не понимаешь.
       - А сейчас хоть доволен учёбой-то? Ай нет?
       - Доволен, ма, не мешай, пожалуйста.
       - "Доволен". Значит, не доволен, раз не тем занимаешься. Пишешь вот. Зачем? Каникулы - не отдыхаешь.
       - Мам, ну пожалуйста, мне это нужно, пойми же!
       - А что толку-то? Мучаешь себя!
       - Ну ма!..)
      
       - Тимо-ошка-а! - пропела неожиданно над ухом Валюшка Луценко (Луня-Лунечка), вклиниваясь на место рядом с Женькой. - О чём грустишь?
       - Я?! - он искренне удивился. - Да нет, я вроде не грущу.
       - И правильно, не надо... - Луня деловито поискала на столе пус­тую рюмку, затем бутылку с водкой. - Тебя, Тимошка, может, ожидает блестящее будущее, так что... "не надо печалиться".
       Он понял это как своеобразное пожелание удачи на завтра и ответил:
       - Конечно, Валюшка, "вся жизнь впереди"! - Расслабленно улыбаясь, подставил свою рюмку - Луня налила по капле ему и себе.
       - Вот и умник, Тимошка. Будем надеяться. Не умирать же?
       - Луня, ты прелесть!
       - А ты знаешь, зачем я прилезла к тебе? Попрощаться.
       - Ты уходишь?
       - Аллегорий не понимаешь? Открою на прощание мой маленький секрет. Тебе будет приятно.
       - Ну-ка, ну-ка...
       - Ещё на первом курсе, в самом начале, ты не замечал, а я тебя немножечко любила.
       - Не может быть.
       - Да, Тимошка, представь себе.
       - И я не замечал?!
       - Может, потому и нравился. Недосягаемый.
       - Ага, а потом узнала получше - разонравился? Ах ты, Луня-Лу­нечка!.. - Он приобнял её за плечи и, как младшую сестренку, чмокнул в висок. - Врешь ты всё, Валюшка, это ты была недосягаема.
       Она просияла понимающей улыбкой:
       - Обменялись комплиментами. - И внезапно серьёзно и грустно: - Как странно, Жека, да? Вдруг всё, конец. Светило, светило что-то впереди - и погасло. Завтра в какую-нибудь Таракань. Ты поедешь?
       - Ну почему Таракань? Подожди-и!
       - Ни-ко-му не нужны, - глаза её мгновенно наполнились влагой, "потекли". - Прости, дай салфетку, пожалуйста... - Запрокинув лицо, сложила салфетку вдвое и, поочерёдно вставляя загнутый край между рес­ницами, слегка пришмыгивая носом, промокнула слёзы с тушью. - Сильно разма­зала?
       - Ни капли! - удивился Женька.
       - Ну, давай, - вздохнула и снова взяла свою рюмку. - Каждый за своё.
       - За своё, - кивнул Женька и, не успев подумать, за что именно своё, морщась, выпил свой глоток горькой водки, потянулся за водой.
       А Валюшка, серьёзно что-то загадав и выпив, лишь передёрнулась от горечи, не запивая и не закусывая, взяла из пачки на столе две сигареты, себе и Женьке.
       - И водка не берёт. Только хуже тоска - да, Тимош? Смотри, какие все грустные.
       В самом деле, теперь за огромным столом воцарилось как бы затишье перед бурей. Почти все закурили в междусобойчиках. Впрочем, особой грусти вроде бы не наблюдалось. Наоборот, многие улыбались в разговорах, кое-кто и смеялся беспечно, но взгляды у всех были на удивление трез­вы, внутренне сосредоточены.
       - Не грустные, - сказал Женька. - Взрослые.
       - Точно, - согласилась Валюшка. - Детство кончилось, повзрослели.
       Да, подумал Женька, что-то ещё будет завтра. У большинства - полная неизвестность. Все оказались словно на рас­путье или на перевале, откуда пока лишь очень смутно воображается предстоящий путь, зато довольно отчётливо помнится пройденный, у каждого, разумеется, свой, неповторимый опыт жизни. Нет, вряд ли кто-нибудь сейчас всерьёз задумался о прошлом, но при желании в глазах у любого ("в глубине души"), наверное, можно угадать живые впечатления о том, что человек несёт в себе с рождения, а может быть, и раньше.
       Женька-то уж точно знает про себя, что ему посчастливилось задолго до рождения: очень много совпадений должно было произойти, прежде чем он получил свой шанс родиться. Ну, во-первых, например, дол­жен был уцелеть отец, чудом прошедший военную мясорубку без еди­ного ранения. И мать должна была с Колей и Вовкой на руках вынести военное и послевоенное лихолетье в колхозной деревне. И 1949 год - нечаянная радость рождения третьего сына, Женьки... Ох, сколько ж там неизвестных и удивительных подробностей! Хорошо хоть в последние годы начал расспрашивать родителей, да и сам кое-что припомнил, утоляя внезапный "графоманский зуд". И уже распечатываются на пишмашинке живые картинки, как бы увиденные глазами постепенно взрослеющего ребёнка...
      
      
       _________ 1. М А Т Ь.
      
       - Женя! Женя!.. - испуганный крик моей матери сквозь шум и гам переполненного хлебного магазина. - Ну где ты, Женя? Иди же сюда! Скорей-то!..
       Она отчаянно держится за своё место в очереди, раскраснелась и распарилась от духоты и давки, платок сбился на шею, волосы растрепались.
       А я был всё время рядом с ней, но вдруг откуда-то надавили, меня закружило и отнесло прямо в середину толчеи.
       - Женя! - кричит мать истошным голосом и вытягивает шею, крутит головой, ищет меня глазами. - Ну где же ты, Женя?!
       - Ма! Я здесь! - кричу, чуть не плачу от страха и обиды: я иногда даже вижу её в просвете, но никак не могу к ней пролезть.
       Какие-то дядьки заслонили меня, и у самого моего носа мелькают их солдатские штаны с махорочным запахом. А под ногами скрежещет песок с пылью на деревянном полу, и я с опаской поглядываю вокруг себя на кирзовые сапожищи, вот-вот наступят.
       А мать всё не видит меня, зовёт, и я опять кричу:
       - Ма! Ма-а!
       - Иди ко мне, Женя! - услышала, но опять не видит. - Ну иди же, сыночек, где ты?..
       Я хнычу, снова пытаюсь пробиться, но ничего не получается.
       - Куда ты, пацан?! - орёт на меня сверху дядька. - Чей ребёнок?!
       - Мой! - кричит мать. - Это мой! Женя! Сыночек! Иди ко мне, милый мой!
       Дядька больно хватает меня за подмышки, легко поднимает - ух, силища! - и через головы передаёт с рук на руки разгорячённой матери. Мать усаживает меня у себя на руке, прижимает мои ко­ленки к своей мягкой горячей груди, выговаривает мне что-то, на­терпелась страху, но я уже не слушаю её, верчу головой по сторонам. Мне всё теперь видно совсем по-другому: лица, затылки, кепки, платки. Народу - страсть! А дух какой здоровский - хлебный! А шум! Галдят деревенские бабы, горланят и напирают отовсюду мужики, все орут друг на друга, ругаются, дети плачут - тоже на руках у своих мам, но маленькие ещё, совсем карапеты, поэ­тому и плачут. А мне уже пять лет.
       - Да что ж вы там без очереди?! - кричит вдруг мать у самого моего уха. - Как же вам не совестно?! Мужчины! Куда ж вы глядите?! Не пускайте их! Ну не нахалы, а?!..
       Очередь колышется - туда-сюда! туда-сюда! А я - как на волнах!
       И смотрю: усталые продавщицы морщатся от шума, но сами помалкивают, запарились и уже им всё равно, кто без очереди, кто по очереди, берут без разбору деньги из протянутых рук, отпускают буханки, отсчитывают сдачу и - дальше: две буханки, ещё две, ещё...
       А вот и нам с матерью: четыре буханки - по две на человека - больше нельзя, да нам пока и хватит. Теперь - на выход. С трудом проталкиваемся к дверям - я ещё на руках у матери - и наконец вырываемся из тесноты на улицу.
       Сразу - облегчение, свежий воз­дух. Здесь тоже очередь, толстая, длинная, извивается вокруг луж, но никто не толкается, все стоят спокойно, а шум остал­ся в магазине.
       Мать ставит меня на землю. Никак не может отдышаться. Выти­рает концом платка лицо - упарилась. Той же рукой достаёт платок с шеи, со спины, натягивает его на голову и подтыкает внутрь, под платок, растрёпанные на висках волосы. На нас глядят из оче­реди, и нам неловко, что мы уже отмучились.
       - Ну вот и слава богу, - тихонько говорит мать. - Пошли, сыночек.
       - Много осталось? - спрашивает кто-то из очереди.
       - Да мно-ого, - отвечает мать. - Говорят, ещё машину при­везут, а там - кто их знает.
       - А не дадите мальчика постоять со мной? - просит бабка какая-то. - А то мне придётся два раза стоять - боюсь, не хватит.
       Мать от неожиданности не знает, что сказать, и вроде неудоб­но отказывать, но тут вмешался дядька из конца очереди:
       - Ничаво, ничаво, бабка, постоишь, молодая ишо! Я уже тре­тий раз стою - и ничаво! - Он приподнял свою сетку с четырьмя буханками, оглянулся на очередь, улыбнулся, и я вдруг увидел во рту у него много-много железных зубов - ух ты! - все-все железные!
       - А тебе и двадцать раз можно стоять! - огрызнулась бабка. - Вон какой боров! "Ничаво, ничаво". И гогочет ещё!..
       Очередь повеселела. А бабка смотрит на мать, заискивает:
       - Не дадите?..
       - Нет, - говорит мать с виноватой улыбкой. - Нельзя. У него головка разболится, он уж настоялся, нельзя. Идём, Женюшка... - И легонько тянет меня за руку.
       И мы уходим. Я забегаю с другой стороны, берусь за сетку с хлебом и потихоньку, понемножку отковыриваю от тёплой буханки. Вкусная корочка - ммм! - люблю!..
      
       ________ 2. ОТЕЦ.
      
       Отец сидит перед ящиком со всякими там инструментами, чинит ботинок. Он часто так сидит: режет резину на подмётки, кожу на латки, зашивает что-нибудь, гвозди забивает в каблуки - тук-тук! - ловко! - засмотришься!..
       - Пап, а пап, расскажи про войну!.. - Я привычно заваливаю табуретку на бок - мне так удобней - и сажусь напротив. - Па-а! А па! Слышишь?!..
       - А?.. - он всегда как во сне бывает, когда работает. - Про войну? А что ж тебе рассказать-то?
       - Ну, про это... как ты в окружении был!
       - Так я ж тебе рассказывал.
       - Ну и что? Всё равно расскажи!..
       Отец мой был на войне связистом-кавалеристом. Конечно, мне кажется, лучше, если б он был лётчиком, или танкистом, или пулемётчиком, но кавалеристом тоже интересно. У него даже медали есть. В сунду­ке лежат - где пуговки всякие. Я ребятам показывал, но не говорил, что отец был кавалеристом, врал по-разному. А сейчас он пожарник. Я часто бегаю к нему, когда он дежурит на вышке. Весь город виден оттуда! Сидим с ним и смотрим: нет ли где дыма? А если что - отец берёт трубку и говорит: "Аллё! Тревога! Пожар! Там-то и там-то!" И все пожарники бегут садиться в пожарную машину и едут тушить по­жар. При мне, правда, пока ещё не было так, но я знаю, отец рас­сказывал. И я каждый раз, когда сижу с ним наверху, так зорко смотрю! Но ничего, как нарочно, не горит. А я так мечтаю, чтобы загорелось что-нибудь! Увижу где дымок - кричу: "Па! па! гляди! пожар! звони скорей! тревога!" А он посмотрит туда и говорит: "Да нет, Женюшк, это так просто дым, не пожар. Это на заводе что-нибудь." - "Эх, жалко!" - "Хорошо, а не жалко, - говорит отец. - Пожар - это плохо, не дай бог..."
       - Ну па! - тормошу его. - Расскажи!
       - Ну ладно, - говорит, - слушай...
       Я устраиваюсь поудобней, жду.
       Отец начинает:
       - Ехали мы, значит, с обозом... Провода везли, для связи... Семь человек нас было... На семи повозках... И семь лошадей, зна­чит... Вот...
       - Ну?!.. - я ёрзаю на своей опрокинутой табуретке и замираю.
       - Ну и вот, - говорит отец.
       И - замолкает! И работает, ра­ботает, как будто забыл про меня!
       - Ну а дальше, па! Дальше-то что? Па-а!..
       - А?.. Дальше-то?.. - И глубоко-глубоко взды­хает. - Ну, едем, едем... Всё время дожди шли, дороги размытые, грязь, а тут как раз солнышко выглянуло... Вдруг - глядь! - само­лёты...
       - Немецкие?!
       - Известно, немецкие...
       - Ух! А ты не рассказывал!
       - Не рассказывал? Ну вот... Едем, едем, значит, а оне прямо к нам и над нами - ни-изко!.. И только слышно: тра-та-та-та-та! - пулемёты. Мы скорей врассыпную! Полегли кто куда - ни живы, ни мёртвы. А лошади как побегут! А самолёты за ними по всему полю - тра-та-та! тра-та-та-та-та! Повозки кубыряются! Лошади падают! Ржут благим матом! На дыбы взвиваются! А мы лежим - кто где - уткнулись в грязь и всё. А кругом по грязи, слышно, пули: трах-тах-тах! Ну, думаю, всё, конец. Господи, спаси! А оне, заразы, ни-изко летают - прямо ветер от них! Счас, думаю, крюком подцепят как-нибудь, и всё пропало. Лежи-им! - будто мёртвые. Может, думаю, улетят? Не-е... Кружатся, кружатся - тра-та-та-та-та! тра-та-та-та-та! - гады... А потом - глядь! - улетели. Ну, думаю, слава богу, жив...
       - И никого не убило?.. Пап... А пап!..
       - А?.. - он заработался и как будто забыл, что рассказывал. - Да почти всех и убило, сынок... Я остался да ишо один - ранен был только... А остальные ребяты так и лежали... Все наши, деревенские... Молодые!..
       Отец сокрушённо покрутил головой, вздохнул, потом тыльной стороной руки потёр глаза и нос и снова - за работу.
       - А лошади? - спрашиваю я.
       - А лошади разбежались... И поубивало их всех...
       Я гляжу на его руки, на тёмные шершавые пальцы, гляжу, как он шилом прокалывает рант, продевает навстречу щетинку с дратвой, потом захватывает дратву плоскогубцами, тянет немного, потом берётся за дратву куском чёрной кожи, со скрипом вытягивает до упора, потом слегка постукивает по шву мо­лотком и сильно-сильно затягивает, аж кряхтит, потом опять берёт шило, прокалывает новую дырку...
       - Пап, а ты немцев убивал?..
       - Немцев-то?.. А зачем их убивать? Такие ж люди, как и мы...
       - Нет, ну правда, убивал?..
       - Убивал, а как же... - улыбается. - Я их молотком убивал.
       - Молотко-ом?!.. - я смотрю на фигурный сапожный молоток в его руке и никак не пойму. - А как это?..
       - А так, - говорит. - Я сапоги молотком командирам делал, а оне воевали. "Сделай, Николай, нам хорошие сапоги, - говорят, - чтоб немцев бить не мокро было!" А в моих сапогах - знаешь как? Ну то-то...
       - А-а... - говорю. Но так и не понимаю: он вроде смеётся, а вроде как и правда...
      
       _________ 3. СТАРШИЙ БРАТ КОЛЯ.
      
       "Динь-динь!" - вокзальный колокол. И мы видим, как слева, от Вербицкой, подходит поезд, дымит-шурует паровоз. Говорят, стоянка будет маленькая, одна минута, и все поэтому торопятся, толкаются, бегут за вагонами, лезут на подножки, кричат, и вот поезд уже остановился, а наш вагон оказывается ещё где-то дальше, в конце, и мы бежим, бежим к нему сквозь людей около зелёных вагонов.
       - Этот-нет? Коль! Гляди-то! - отец и мать волнуются, задыхаются.
       А Коля на бегу успокаивает их:
       - Да не бойтесь, не спешите, успеем! Вот он!
       - А тот ли? - сомневается отец. - Ты точно знаешь? Гля­ди, не ошибись!
       - Да тот, тот, десятый! - уверенно говорит Ко­ля, и мы с облегчением останавливаемся, дышим-отдышиваемся, пока другие люди, перед нами, толкаются-лезут в Колин вагон.
       - Ну, мам, пап, до свиданья, - говорит Коля и наскоро целуется с отцом, с Вовкой, с матерью, и меня поцеловал - мать взяла меня на руки, чтоб я под поезд не попал.
       И вдруг поезд дёрнулся и поехал - мать с отцом перепугались, закричали:
       - Ой, глянь, Коль! Скорей-то! Осторожно!
       А Коля спокойно догнал свой вагон (там и другие ещё лезли на ходу), вскочил последний на подножку, просунул чемо­дан в тамбур и обернулся к нам - улыбается, машет рукой.
       Мы тоже ему машем, отец с Вовкой идут рядом с поездом вперёд, за Колей, и мы идём с матерью (я у неё на руках), и мать плачет и крестится:
       - Господи, господи, спаси и сохрани!..
       А поезд ускоряет ход, и Коли уже не видно за поворотом, и последний вагон прошёл мимо нас: тук-тук, тук-тук, тук-тук, - удаляется по рельсам.
       И пахнет пылью - закапал дождик, как слёзы матери...
      
       _________ 4. МИТЬКА.
      
       - Сорок один - ем один! - кричит со своего крыльца Митька Буров - его дом напротив нашего, через дорогу.
       - Сорок восемь - половинку просим! - кричим наперебой и подбегаем к нему гурьбой.
       - Да ладно-ладно, я не жадный, - говорит он, и даёт всем от­кусить от скибки хлеба со сливочным маслом и сахарным песком. Это так вкусно! Не то, что с маргарином или с подсолнеч­ным маслом...
       А потом мы садимся в кружок на траву около его дома, играем в ножички. У Митьки есть такой перочинный ножичек с коричневой ручкой - складной, конечно. Ни у кого такого нет, а у Митьки есть. У него много чего есть, потому что его мама - врач.
       Но у меня тоже скоро будет ножичек, получше Митькиного. Мне Коля привезёт из Москвы.
       А всё-таки счастливый Митька! Старше меня на два года, в школу уже ходит, считает до ста, даже до тысячи...
      
       __________ 5. КУПАНИЕ.
      
       - Да ты погляди, какая водичка-то тёплая, Женюшка! Потрогай!.. Ну, милый мой, тёплая?.. Ну вот... Давай скорей раздевайся - и в тазик. Щас искупаемся, чи-истенький будешь, как хорошо!.. А потом самому же понравится. Заверну тебя в простынку да на руки возьму, а ты меня и поцелуешь - вот как хорошо тебе будет, а?..
       - Не поцелую... - гундошу я, но всё-таки даю себя раздеть и - прыг! - сажусь в таз с водой. Шлёп! шлёп! - по воде - брызги во все стороны! - плюх! щщух! - ух, фонтанчик! А потом - меня Вовка научил - пускаю мыльные пузыри. Откуда они берутся?! Намылишь руки, дунешь в кружок - и пожалуйста, вот он, на ладошке, радужный шарик. Сдунешь его с ладошки вверх, а он взлетает и - пух! - неслышно лопается. Я их могу напускать сколько угодно!..
       - Ну вот и всё, - говорит мать и накрывает меня простынёй, волосы вытирает.
       Голова моя болтается, и хочется спать.
       - Помы-ы­лись, - приговаривает мать, - искупа-ались, вот и хорошо-о. Чи-истенький мальчик, любо-дорого взглянуть, а то - на кого похож, бегаешь... - Берёт меня на руки. - Оппачки, мои хорошие!.. -
       А я уже засыпаю, обхватываю её голову руками и целую в мяг­кую щёку.
       Мать смеётся:
       - Ты мой хороший!
       И я сразу просыпаюсь:
       - Ой! Забыл! У-у!..
       - Сладкий мой, я же говорила - вот ты и поцеловал. Значит, хорошо искупался. Ну, теперь давай спа-атюшки.
       - Не-ет! Не хочу-у!
       - Ну как же "не хочу"? Поспать надо обязательно, Женюшка, после баньки-то. Немножко, полчасика. Зато поспишь и подрастёшь. Что ж ты, не хочешь подрасти? А? Не хочешь?
       - Не хочу...
       - Подрасти не хочешь?
       - Спать не хочу!
       - Ну не хочешь, не надо, ладно. Полежи просто пять минуток, раз подрасти не хочешь.
       - Да-а, я знаю, ты всегда говоришь: поспишь, подрастёшь. И обманываешь.
       - А вот сегодня обязательно подрастёшь. Ну заметь, какой ты сейчас, и посмотришь, как проснёшься. Давай поспорим на что хочешь?.
       Я становлюсь к дверному косяку, кладу ладонь на макушку, переношу на том же уровне к косяку и замечаю на глаз, запоминаю...
      
       _______ 6. СРЕДНИЙ БРАТ ВОВКА.
      
       - Вовка! Отдавай мой ножик!
       - Отдам, отдам, - говорит, а сам даже внимания на меня не обращает.
       Тоже мне брат. На девять лет старше меня, а как маленький: пистолет мой сломал, пистоны расстрелял, теперь вот ножик. Потерял, наверно, и не признаётся. И друг его - тоже: "Отдадим! отдадим!" - очкарик.
       А мне этот ножик Коля подарил. Ни у кого такого ножика не было - со штопором! с ножницами!
       Да-а, вот Коля - настоящий брат, это я понимаю. Приезжает когда из Москвы на каникулы, всегда мне что-нибудь привозит. И любит меня. И я его люблю. Я даже похож на него. И все говорят: похож. А Вовка... вот только пусть попробует мне ножик не отдать. Брат называется...
      
       _______ 7. ПЕРВЫЙ РАЗ В ПЕРВЫЙ КЛАСС
      
       - Мам, мам, разбуди, не забудь, слышишь?
       - Разбужу, разбужу, не волнуйся, сыночек. Ложись и спи спо­койно. Я разбужу.
       - Не забудь, смотри!
       - Не забуду, не забуду.
       Я проваливаюсь в мягкую постель, но не могу уснуть, думаю: завтра I сентября, наконец-то и я пойду в школу. Прощай, свобода! В ножички теперь не поиграешь - уроки надо будет делать...
       А интересно - как это всё? Как к доске вызывают?
       Митька рассказывал, но не очень понятно.
       Спросят, наверно, что я умею делать, а я возьму и посчитаю до ста, могу даже больше. Или почи­таю чего-нибудь.
       Мать говорит: молодец я, научился читать и писать, значит, мне будет легко учиться в первом классе.
       А Генка не умеет ничего. Учил я его, учил - ничего не понимает! Ему будет трудно. И вообще он какой-то... без штанов недавно бегал, в де­вичьем платье. К нему двоюродная сестра из Харькова в этом платье приехала, а он нацепил зачем-то, дурачок. Наверно, постирали штаны-то, у него короткие на лямках, а мы как раз на ярмарку шли с отцом, а Генка без штанов по улице и платье задрал, язык показал: "Э-э-э!" - вот смеху было!..
       Да-а, интересно...
       Только бы с девкой не посадили...
       А если посадят - всё равно не сяду....
       А если просплю?..
       Меня ж тогда не примут!..
       Просплю! - завол­новался я, - просплю!..
       И - ах! - проснулся.
       Светло и тихо в доме - проспал! проспал! опоздал!..
       Мигом вскакиваю, выбегаю в трусах во двор, а мать, гляжу, хоть бы что! - сидит себе и картошку чистит!
       - Ма! - кричу. - Ты что ж не разбудила меня?! Я ж тебя про­сил: разбуди!
       - Дак ещё рано! - удивляется мать. - Глянь на часы-то, рано ещё!.. - И смеётся: - Во-о, отец, сльшишь? Как учиться-то хочет сынок-то наш, а?!
       - Да-а, - откликается отец из сарая и с улыбкой выгляды­вает. - Так и надо, а как же. Молодец.
       - А! - машу я рукой. - Некогда мне с вами!
       И бегу в дом, смотрю на часы - правда, рано ещё, но вообще-то как раз: сегодня же не что-нибудь, а первое сентября!
       Быстро натягиваю чулки, одеваюсь в вельветовый костюм с бе­лым воротничком и с короткими, ниже колен, на пуговках, штанами (мать купила этот костюм у Митькиной мамы, потому что Митька уже вырос из него) и надеваю новые ботинки. Потом открываю порт­фель (старый, Вовкин): тетрадь, азбука, пенал, ещё вчера приго­товил, - всё на месте. И выхожу во двор, останавливаюсь на присту­пках: смотрите, мол, а то мне некогда.
       - Ты глянь-ка! Школьник! - мать тут же отбросила ножик с картошкой, разулыбалась. - Как хорошо-то в костюмчике, отец, глянь! Женя-то! А?!
       - Да-а, - говорит отец. - Хорошо-о. И ботиночки какие!
       - Ну ладно, - говорю делово, а сам улыбаюсь: до­волен, ещё бы. - Я пошёл.
       - Как "пошёл"? - спохватывается мать. - А умываться?
       Ух, умываться ещё! Нашла время!
       Но ничего не поделаешь, умылся по-быстрому, ладно уж.
       - Всё. Пошёл. Некогда мне.
       - Да куда ж ты пошёл-то - не емши?
       - Не хочу! Некогда!
       - Я тебе дам "не хочу-некогда"! Успеёшь! Ну-ка, хоть молочка с хлебушком... Отец! Нарви цветов, пока Женя покушает.
       - Не покушает Женя! И цветов никаких не надо! Ничего не хо­чу! Я пошёл!
       - Ну молочка-то!
       - Ну ладно, давай, только без хлеба.
       Мать долго возится с молоком, взбалтывает его в махотке, наливает в кружку. Я, будто нехотя, выпиваю полную кружку, отду­ваюсь, а мать, вижу, улыбается: хи-итрая!
       - Попей ещё, милый мой, а то голодный будешь через два часа.
       - Всё, не хочу я!
       - Да чего ж "не хочу"? Попей!
       - Ну хватит, ма! Сказал - не хочу, значит - не хочу!
       - Ну как хочешь... Отец! Скоро ты? Свивалень!
       - Ищас, ищас, иду, не блажи, - привычно отвечает отец и выно­сит из сада большой букет тёмно-красных георгин (у нас других цветов и не было никогда), стряхивает росу, любуется ими: - Во-о, Жень, цветочки, глянь, какие.
       - Не надо мне цветов!
       - Да как же "не надо"? - возмущается мать. - Что ты?! Все будут с цветами, а ты - не надо? Нехорошо!
       - Возьми, возьми, - советует отец. - Глянь, красота какая! Ни у кого не будет таких! Учительнице поднесёшь.
       - Да ну-у! Как девка - с цветами! Не хочу!
       - Возьми! - сердится мать. - Неслушник! Как не стыдно только, прямо я не знаю! В школу идёшь! Взрослый уже! А как маленький, правда что!
       - Ну ладно, давай. Всё равно по дороге выброшу.
       - Я тебе выброшу!
       - Ладно, я пошёл.
       - Ну, дай бог час. - Мать крестится, отец тоже:
       - Дай бог час...
       Звякает щеколда на калитке - выхожу на улицу.
       Чистое солнышко над до­мами, белые фартуки кругом, белые воротнички, красные галстуки, - все идут в школу. И я! В первый-первый раз! В одной руке у меня портфель, в другой - мокрые георгины, замочили росой мне нос, понюхал неосторожно, щекотно. И кажется, все смотрят на меня, и я боюсь смотреть по сторонам, смотрю перед собой.
       А мать с отцом - я оглянулся, так и знал! - стоят на крыльце, улыбаются.
       - Уходите! - топаю ногой. - Ну чего вы глядите?!
       - Ладно, ладно, уходим. Нам же интересно! Ну ладно, ладно, всё. Смотри там, Женюшка, не дерись ни с кем, учись получше!..
      
       _______ 8. П У З А Т Ы Й.
      
       Митька учится аж в третьем классе, а бороться не умеет. Я, хоть учусь только в первом, всегда кладу его на лопатки. Запросто! Мы с Митькой боролись сегодня у нас во дворе, а Вовка был судьёй. Ну, я, конечно, победил, а Митька так разо­злился!
       - Да я тебе, - говорит, - сам поддался, пузатый!
       - Я пузатый?! Да у меня и пуза-то нет никакого - гляди!
       - Всё равно, - говорит он и дразнит: - Пузатый! Пузатый!.. - А сам отбежал подальше - боится.
       - Да если б он был пузатый, - заступился за меня Вовка, - ему пузо мешало бы! А он же поборол тебя?
       Но Митька заладил своё - не остановишь:
       - Пузатый! Пузатый! - и прыгает на одном месте.
       - А ты побори его, - говорит ему Вовка. - Чего ж ты боишься? Кричишь "пузатый", а побороть не можешь.
       - Пузатый! Пузатый!
       - Ну!.. - разозлился я и бросился было на Митьку.
       Но он испугался и - бежать через калитку на улицу.
       Потом перебежал через дорогу к своему дому и стал оттуда рожи корчить:
       - Пузатый! Пузатый!
       Вовка расхохотался, он-то уже большой, в девятом классе, и я с ним расхохотался. И крикнул Митьке:
       - А ты побори меня, костлявый! Боишься? Сам ты пузатый!..
      
       _______ 9. СУББОТКА.
      
       Вечер, темнеет уже, а Субботки нашей всё нет и нет.
       Стадо давно прошло, и мать, слышу, возмущается:
       - Где вот её искать теперь, нахалку такую?!.. Жень! Женя!..
       Я молчу. Я знаю, что ей нужно от меня.
       - Женюш!..
       - Ну?..
       - Пойди пригони Субботку.
       - Опять "пригони". Где я её найду в такой темноте?
       - Ну, Женюшк, около школы, наверно, или на стадионе. Посмотри где-нибудь. Ты же видишь - со стиркой никак не управлюсь. Помоги матери, сыночек.
       - "Помоги, помоги", - ворчу я и нехотя собираюсь на поиски. - Вечно, чуть что: "Жень, помоги, пригони". Как будто я пастух. Мне уроки надо делать, а ты отрываешь.
       - Ну, сделаешь после, пригони, пожалуйста. Видишь - некому больше.
       Да, хуже нет - искать нашу Субботку. Другие коровы как коровы, сами домой идут, а наша... то в парк залезет, то в больницу, то на стадион, а то и вообще не придёт со стадом. Отбилась однажды, двое суток искали её по всему лесу. Еле нашли. "Всё молоко перегорело", - рассказывала мать, а сама же и винова­та, и отец тоже: не приучили когда надо домой приходить, а я те­перь отдувайся за них. Вон, у Самохиных, всегда их Милка стоит перед воротами - ещё засветло: "Му-у!" А наша не наелась ещё, вечно шляется где-то, обжора. Ищи её, бегай за ней, уговаривай.
       О! Вот она!.. Хоть раз повезло - нашёл почти сразу. В темноте, у кустов, не так-то легко разглядеть. Днём-то она светло-рыжая, а в сумерках серая. Но я всегда узнаю её. По хвосту. Она у нас полухвостая. Помню, мать во дворе голосила: "Ми-илая! Ми-и-лая моя-а! Да и где ж это ты так? Горе-то какое, милая моя-а!.." А Субботка спокойно пила воду из бака - задние ноги в крови, вместо хвоста - кровавый обрубок. Иван-пастух говорил: мотнула хвостом да за дерево зацепилась. И будто бы дёрнулась, испугалась, а хвост вокруг дерева обкрутился, так и оборвался.
       - Субботка! - окликнул я её.
       Она подняла голову и, чувствую, смотрит на меня, узнала.
       - Пошли домой, Субботка! - говорю я бод­ро, но голос у меня дрожит, я боюсь её немножко, но делаю вид, будто ни капельки не боюсь. - Субботка! Пошли! Слышишь?..
       Она долго-долго смотрит на меня, думает. Потом нагибает голову - рогами ко мне - и медленно поворачивается, хочет обойти.
       - Куд-да?! - кричу я и замираю от страха, машу хворостиной.
       Но она меня не слушает. Мотнула головой в другую сторону и ка-ак побежит! Я за ней - злюсь, хныкаю, вот-вот расплачусь. Ну, думаю, зараза! Брошу! Пусть мать сама её загоняет, как хочет!
       - Субботка! - кричу слёзным голосом и забегаю сбоку, стараюсь обогнать.
       И она вдруг останавливается, склоняет голову рогами к забору, искоса-исподлобья смотрит на меня.
       - Субботка! - прошу, умоляю, а сам боюсь её и боюсь расплакаться. - Пошли домой! Ну пошли домой, Субботка!..
       Она стоит, стоит, смотрит, смотрит... и вдруг медленно пово­рачивается и будто нехотя направляется домой. И спокой­ненько так идёт себе, и подгонять не надо: знает дорогу!..
       - Вот умник, вот молодец, - нахваливает мать, встречая нас. - И где ж она была?
       - Около школы, - ворчливо отвечаю, вспоминая, что пришлось пережить. - Сама теперь ходи за ней. Я не пойду больше, и не проси даже.
       Но, как я ни стараюсь, злости во мне уже нет. Всё обошлось, Субботка меня послушалась. Значит, если мать опять пошлёт, придётся идти, что ж делать, боль­ше некому...
      
       _________ 10. ТОПОРИК.
      
       ...Отец на работе, мать в магазин ушла, Коля отсыпается на сеновале в сарае, у него каникулы, а ещё и Алечка у нас в гостях, тети Дусина дочка, наша двоюродная сестра, Вовкина ро­весница, я её раньше только на фотокарточке школьной видел, самая красивая. Она сидит на маленькой скамейке во дворе, чистит картош­ку, хозяюшка-помощница, а я брожу вокруг со своим топориком, ищу, чего бы расколоть.
       Топорик у меня отличный, отец мне его на покосе нашёл, в траве. Весь был в ржавчине, но я его вымыл и наждачной бумагой вычистил. Замечательный топорик. Колунчик. Я давно мечтал о таком. Маленький, удобный, всё что угодно можно им делать. Дро­вишки колоть, например. В сто раз лучше, чем настоящим тяжеленным колуном. Тот и не поднимешь, а этот - что надо: тяп! - поленце пополам... тяп! - щепочки летят... Красота!..
       Эх, колунчик мой любимый! Маленький да удаленький!..
       А вот - колышек в землю вбит: подпирает доску около навозной кучи. А ну-ка, расколем его - тяп!.. Ой, по ноге!.. сорвалось, ой-ё-ой!..
       Алечка услышала, оглянулась:
       - Что такое? - подбежала, увидела дырку в ноге, ахнула. - Коля! Коля!.. - Быстро повела меня в сарай.
       Я захныкал:
       - Ко-оль, я ногу разрубил, Ко-оль!..
       - Что?!.. - он скатился с сеновала, сонный, обалделый. - Чем ты? Топором? Ой-ё! Как?!..
       - Промазал... Хотел по колышку... и промазал...
       - "Промазал"! Мазила! Ну-ка?.. Болит?..
       - Нет... ой-ой, не трогай!
       - Что ты?
       - Страшно...
       - Кость вроде не задел... Между фалангами попал... Ну ничего. Давай сандаль снимем.
       - Боюсь!
       - Не бойся, дурачок!
       И только сандаль расстегнулся - кровь тут же заполнила ранку и потекла из неё ручейком. Я заплакал.
       - Что, болит? - спросил Коля.
       - Нет, - говорю, - кровь!..
       - Ну-ну, не реви. Крови испугался? Ерунда-а!.. Ну-ка, садись ко мне на плечи... Вот так, на шею... сидишь?.. Ух, тяжёлый какой! Мужик! Когда ж ты успел так вымахать?!
       - Кхм... - я смеюсь сквозь слёзы, а Коля торопится, задыхает­ся, и голос его прыгает вместе с шагами: - Мужичонка вырос!.. Женька Тимошин!.. Братик мой любимый!.. Ничево-о-о... Переживё-о-ом... И не то-о-о... бывает...
       До больницы нам ближе всего - через ясли. Но дырка в заборе, как на зло, оказалась заколоченной, пришлось перелезать. Коля усадил меня наверху, держись, говорит, а сам перелез по-быстрому через забор и опять взял меня к себе на плечи. Стали искать хирурги­ческое отделение - Коля волнуется, спотыкается, чуть не падает (колдобины кругом в больничном дворе), но я крепко держусь за его горячую голову, и Коля держит меня за ноги.
       И вот пришли наконец-то. Все перевязанные сидят, большая очередь: у кого голо­ва, у кого рука, у кого нога. Мы тоже сели ждать, но получалось очень долго, и тогда Коля сходил, поговорил с хирургами, сказал, наверно, что я ребёнок, и меня вызвали без очереди, велели лечь на стол, на прохладную жёлтую клеёнку. Я лёг и лежу, а хирург - толстый дядька в белом колпаке - ходит надо мной, посмеивается:
       - Как же это тебя угораздило, а?..
       - Не знаю... Топором... - отвечаю, а сам прислушиваюсь: железяки какие-то звякают, склянки...
       - Так-так... - говорит дядька. - Топором... А сколько ж те­бе лет?..
       - Скоро будет девять...
       - О, уже большой человек! Учишься хорошо?
       - Да... У нас каникулы.
       - В третий класс перешёл, значит?
       - Да...
       - Так-так-так...
       И вдруг в руках у него блеснули, кажется, ножницы - огромные!
       - А-а-а-а!
       - Ты что, ты что?
       - Не надо! Аааа!
       Коля смеётся, держит меня за руки, а я ору и хочу вырваться, но кто-то держит мои ноги, и дядька где-то там, и что-то уже делают!
       - А-а-а-а! - реву я. - Не на-а-адо! А-а-а!..
       И слышу голос дядьки:
       - Так ты, значит, плотник?
       - Да-а-а-а-а-а!..
      
       _______ 11. СТЕНГАЗЕТА.
      
       - Покушай, блинков, Женюшка. Горя-аченкие, глянь-ка!
       - Не хочу, ма, не мешай.
       - Да покушай! Успеет твоя газета! Во, задурили малому голову, поесть некогда! Поешь! Потом дорисуешь!
       - Мам! Я сказал тебе: не буду!
       - Ну, ладно, я поставлю здесь тарелку, а ты, может, захочешь, поешь.
       - Не надо!
       - Да ты глянь, блины-то какие! Твои любимые!
       - И глядеть не хочу! Ну куда ты ставишь? Не видишь? Газета!
       - Ну, вот тут пускай стоит, ничего. Ешь, говорю, пока горя­чие! А то остынут! Слышишь?.. Ох, господи!..
       Мать ушла, а я доволен, настоял на своём, хотя, вижу, та­релка с блинами всё-таки осталась на углу стола. Парок над блина­ми - ммм! - но ладно, думаю, пускай, остывают, холодные вкусней. Хорошо ещё - заметил вовремя, не на газету поставила, а то бы как тогда: накрыла моим дневником банку со сметаной, а на дневнике потом - круг, пришлось бумагой оборачивать, засмеяли бы в школе. Ладно...
       А сделать оставалось - всего ничего. Пару мазков туда, пару сюда. Намучился, конечно, будь здоров, зато газетка получилась что надо. Два листа ватмана загубил: никак не выходило небо, ночное небо, оно же не просто тёмно-синее, а с оттенками. Но третий лист получился вроде ничего: новогодняя ночь, падает снег на свету - снежинки, большие, узорчатые, и маленькие, и совсем маленькие, белые точки, - кремлёвская стена, заснеженная, и Спасская башня с часами - без десяти двенадцать, - с открытки рисовал.
       И вот - закончил, но надо же было такому случиться - отошёл помыть кисточки под рукомойником, а возвращаюсь - ах, ты!.. - глазам не верю: Барсик-ворюга стащил блин с тарелки и ест его прямо на моей газете!
       - Брысь! Брысь! Брысь!..
       Барсик спрыгнул со стола и убежал, а блин лежит себе на бе­лом фоне для поздравлений и сверкает маслом.
       - Ма-а! Смотри, что ты наделала! Ма-а!..
       - Что такое?!..
       - Смотри-и!..
       - Ох, господи, напугал. Я думала, случилось что. Ну ничего, Женюшка, закрасишь чем-нибудь.
       - Да-а, "закрасишь"! Чем я жирное пятно закрашу?! Акварель не возьмёт!
       - Ну не плачь, деточка, не расстраивайся. Что поделаешь? Я ж не думала, что так получится. Проклятый кот! И где он? Кис-кис-кис! Ишь, наглый! Я ему покажу!..
       Да что уж теперь: "кис-кис-кис". Всё пропало. Два дня рисовал. Завтра нужно принести в школу, а новую рисовать - поздно, не ус­пею, и ватмана больше нет. Что делать?..
       - Мам! Где мои масляные краски?
       - Не знаю. Какие масляные?
       - Ну Коля-то мне привёз какие, в тюбиках!
       - А-а... Не знаю...
       - "Не знаю, не знаю". Вечно куда-нибудь задеваешь!..
       Нашлись, слава богу. Вот - белила в тюбике, попробую... Получается вроде... тэ-эк-с... получается... ура-а!..
       Но нет, по краям опять масло выступает: краска-то масляная!..
       - Ма-ам! Не выходит!..
       - Что не выходит?.. - Мать пришла посмотреть. - А где пятно-то было? Не вижу...
       - Не обманывай! Вот оно!.. А всё из-за тебя: покушай! поку­шай!
       - Да нет, Женюшк, правда! Хорошо получилось! Кто ж будет приглядываться? А издаля не видать.
       - Ну как же не видать?! Вот - жи-и-ир!
       - Да что ж ты плачешь-то, милый мой? Глянь-ка, такой большой, в третий класс уже ходишь, а?.. Ну ты скажи учительнице, что я виновата...
       Как уснул я тогда и как проснулся - не помню.
       А на утро Полина Михална развернула мою газету.
       - Эт-то что такое?! Что это за пятно?..
       Я обмер.
       - Я спрашиваю: что это такое?..
       Класс притих, никто ещё ничего не понимает, а я стою, крас­ный, как рак, и молчу.
      -- Ну что ж ты молчишь, Тимошин? Отвечай...
       И я наконец промямлил чуть слышно:
       - Кошка...
       Класс как грохнет!..
       - Что - кошка?.. - невозмутимо спрашивает Полина Михална.
       - Кошка... - говорю, - блин... ела...
       Тут все просто чуть с парт не попадали со смеху. А Полина Михална:
       - Тихо!.. Хомяков, ты принёс свою газету? Покажи!..
       Хомяк вышёл к доске, раскатал свой лист.
       Полина Михална взглянула мельком и говорит:
       - Эту и повесим. Напишем поздравления и всё. Ты сам рисовал, Хомяков?
       - Не-е, - сказал Хомяк, скатывая свою газету, и покраснел. - Я ж говорил, тетя Рая рисовала.
       - Ну, хорошо, теперь это не важно. Садись. - И мне: - Садись, Тимошин, поздравляю.
       И тут я зарыдал. Сел на своё место, уткнулся в парту и зары­дал. И слышу - Полина Михална говорит:
       - Нечего плакать, Тимошин. В следующий раз будешь аккуратней. Не будешь блины есть на стенгазете.
       А я рыдаю - не могу остановиться. И говорю:
       - Я... всю ночь... делал... откуда я знал, что Барсик... - И рыдаю.
       Полина Михална ничего не сказала, и все, чувствую, смотрят на меня, молчат, и только я один всхлипываю в тишине.
       И вдруг - чей-то робкий голос:
       - А может, она хорошая - газета?
       - А правда, может, хорошая? - сказал ещё кто-то.
       - Хорошая? - переспросила с насмешкой Полина Михална. - А вот мы сейчас сравним. Ну-ка, Хомяков, покажи всему классу...
       И слышу, развернули его газету на доске.
       - Ну как? Нравится вам это?..
       - Нравится, нравится... - чей-то девчоночий голос, но все, видно, ждали, когда покажут мою, и не очень дружно сказали "нра­вится".
       Я тоже посмотрел на доску - газета Хомяка была, конечно, ничего себе, но и ничего особенного: ёлочки, лыжники, всё нарисо­вано цветными карандашами, бледно, - и мне ещё горше стало. Я опять уткнулся в парту - молчу, а слёзы сами текут и текут.
       - А вот, что у Тимошина, - продолжала Полина Михална. - Бутусов, помоги-ка мне...
       Зашелестела моя газета... и вдруг:
       - Ах!.. - пролетело по классу. Прямо вот так: "А-ах!" - вздох­нули или выдохнули.
       Я поднял голову - ничего не понимаю!
       И вдруг все как закричат:
       - Эта лучше! Эта лучше! У Ти­мошина лучше! Лучше! Лучше!..
       А я смотрел сквозь слёзы на свою газету и грустно улыбался: хорошо, хорошо, и вправду хорошо, я первый раз увидел её на таком расстоянии и сам даже удивился, как хорошо получилось. Но блинное пятно, как я его ни замазывал, было всё же видно, жалко. Но зато, думал я, теперь уж точно буду художником, не зря я об этом мечтаю.
       А Полина Михална удивилась, посмотрела на газету повнима­тельней и сказала:
      -- Ну, хорошо, после решим. Тихо, тихо, сядьте!
       Но класс не унимался:
       - У Тимошина лучше! - кричали наперебой. - Почему после? У него же лучше! Лучше!
       - Прекратите! Тихо! - Полина Михална даже растерялась. - Я сказала: решим - после! Тишина!..
       Все сразу испуганно притихли.
       И вдруг среди молчания Петька Грибов сказал:
       - Всё равно у Тимошина лучше.
       - Грибов, встань! Ты как себя ведёшь?!
       - Никак. У Тимошина лучше.
       - Выйди из класса!
       Петька насупился, медленно вышел. Потом вдруг просунул го­лову в дверь и, чуть не плача, крикнул:
       - У Тимошина лучше!..
       А потом, на следующих уроках я доделывал свою газету. Поли­на Михална придумала заклеить пятно куском белой бумаги и нари­совать конверт, а из конверта, это уже я придумал, как будто вылетают поздравления и пожелания.
       В общем, обошлось, и потом у нашей стенгазеты в коридоре очень многие останавливались...
      
       _______ 12. К О Л Я.
      
       Нашего Колю избили. Какие-то хулиганы. Он приехал на зимние каникулы и пошёл во Дворец на танцы, а после танцев его окружила шайка - человек пятнадцать. А с ним был только Лёшка Пименов, друг. Их обоих избили. Лёшку-то не очень били, а Колю - очень. У него всё лицо распухло, особенно нос и губы, а ему нельзя: он на артиста учится. Сначала он учился на механика, или ещё на кого-то там, а потом поступил на артиста.
       Отец говорит:
       - Конечно, им за­видно, гадам. С ими ни одна девка не танцует, а с Колей - усе. Вот и дярутся, фулюганьё проклятое.
       И мать говорит:
       - Известное дело, урки. Небось: "А! артист? Так на ж тебе за это!" Да сговорились, нахалы.
       А Коля смеётся на это. Ему грустно вообще-то, но он всё равно смеётся. К нему приходят друзья, и Лёшка Пименов с синяками, а Коля лежит с примочкой на носу, так и разговаривает с ними, и все вместе, слышно, смеются...
       Зато летом Коля приехал бодрый, весёлый, зарядку делал по утрам. И всё время бегал к почтовому ящику.
       Мать, я слышал, говорила отцу: "Скоро, наверно, женится Колюшка наш..."
      
       ________ 13. В О В К А.
      
       Осенью, вечером, Вовку забрали в армию. Он бросил техникум (поругался там с кем-то) и сам попросился в армию.
       Перед отъез­дом его постригли наголо. Он прикрыл лысину тёмно-синим беретом, но всё равно было видно, что лысый.
       А Коля и вправду женился. Мать ездила в Москву на свадь­бу - "Ох, весело было!" - рассказывала.
       И Вовка ездил на свадьбу - это ещё перед армией...
      
       ________ 14. КРУГЛАЯ РОЩА.
      
       ...Вшик! вжик! вшик! вжик!.. - хорошо! - по гладкому льду.
       И снегуры не разъезжаются в стороны - сам точил! Верёвка, правда, режет немного через валенок, но это ничего. Зато скорость какая! Разгонишься, распахнёшь пальто, как крылья, и ветер несёт тебя, несёт по льду, - красота!
       А ледок ещё тонкий, прозрачный, по­званивает! Иногда даже слышно: хрясть! - где-то трескается, но не под нами...
       Мы едем за клюшками. На Круглую рощу. Есть такой островок на нашем озере, за мостом. Там, говорят, хорошие клюшки растут. Валька Козлов взял с собой топорик - маленький такой, блестящий, как игрушка. Славка Мишуткин взял ножик. Я тоже взял ножик - отец поточил мне его перед выходом, сказал: "Осторожно - вострый!"
       Коньки у нас со Славкой на валенках, верёвками привязаны, а у Вальки - на ботинках, ключом привинчиваются. Он воображает! У его отца ещё и "Волга" есть - с оленем впереди, - и живут они в доме с директором завода, в одной половине директор, а в другой они, и сколько там комнат - Козёл и сам не знает. А на коньках еле стоит, ноги подгибаются. Зато нам со Славкой в наших валеночках - хоть бы что!..
       Позади нас - город, набережная, далеко уже.
       Впереди - спра­ва и слева по берегам озера - лес.
       До Круглой не близко, километ­ра два-три, но под ветерок - одно удовольствие!
       Зима нынче без снега почти - говорят, к неурожаю. Зато ледок - что надо!..
       А вон и Круглая, уже рядом, рукой подать.
       - Кто первый добежит - айда?!
       - Айда!..
       Вшик! вжик! вшик! вжик! - бежим что есть силы к острову. Вдруг у самого берега - хрясть! - белая молния трещина под нами, и даже лёд прогнулся, но мы - жжик! - по инерции - уже на берегу. Ух, пронесло-о!..
       Сидим, никак отдышаться не можем, а в глазах - белая трещи­на. Жуть!..
       - Чур, моя клюшка! - крикнул вдруг Козёл и побежал было, да споткнулся на чём-то и ка-ак брякнется! На коньках по мёрзлой земле, да ещё в его ботиночках, не очень-то побегаешь.
       Мы со Слав­кой: "Ха-а-ха-ха!"
       Но нам-то смешно, а Козёл чуть не плачет. Мор­щится, кряхтит, сопит, потирает локоть и коленку, больно, конеч­но, и рожу скорчил: ничего, мол, смешного.
       - Клюшка! Клюшка! - закричал вдруг и Славка. - Чур, моя! - И осторожно поковылял в коньках к березке с огромным кривым суком.
       Тут и Козёл вспомнил про свою клюшку, тоже заковылял-заприхрамывал...
       А мне не повезло. Сучок-то для клюшки я нашёл, и неплохой сучок, чёткий! Но - не повезло. Я резал, резал его, совсем уже почти срезал, и вдруг нож сорвался и - через варежку - по пальцу - раз! ("Осторожно - вострый!" - вспомнил я опять.)
       Ух, за­раза! Ну надо же!
       И кровь тут же выползла, как змея.
       Я варежку долой, палец в рот... щиплет!..
       И платка, как назло, с собой нету.
       Пришли ребята с клюшками-заготовками.
       - Ух ты!
       - Чем это ты? Ножом?
       - А!.. - улыбаюсь через силу. - Ерунда. До свадьбы заживёт...
       Обратный путь - без радости. Рука моя раненая - в варежке, оберегаю, держу на весу, да что толку: варежка намокла в крови, заледенела. Рана ноет. Ветер - встречный теперь, и, когда не нуж­но, снег вдруг повалил, тяжёлый, колючий. Мы наклонили головы, чтобы не очень било в лицо, тянемся цепочкой, держимся за берёзовые палки-клюшки, пыхтим вовсю. Чёрный лёд становится белым, заносится снегом, прямо на наших глазах. И быстро вечереет. Лес на берегу позади уже еле угадывается в сумерках за метелью, а скоро и совсем ничего вокруг не стало видать, только снег под ногами как будто светится. Метель обхватила нас и кружится вихрями, сбивает с пути, но мы набычились, не сдаёмся и долго, бесконечно долго тащимся, ковыляем в коньках по засне­женному льду...
       Но вот - огоньки! И сразу, кажется, теплее стало, и метель заметно ослабела. Вон там - Бакунинская улица, а эти огоньки - Кропоткинская, а рядом - набережная, а там вон - плотина и завод. И точно - слышим: "Ф-фу-у-у-у..." - заводской гудок. Значит, во­семь или полдевятого. А из дому вышли часа в три, наверно.
       - Зайдём к дяде Косте? - предлагает Славка. - Погреемся!
       Мы, конечно, с удовольствием. Замёрзнуть не замёрзли, наоборот, запарились, но поясницы болят - отдохнуть бы! А дядя Костя Славкин живёт как раз на Кропоткинской, на берегу. Мы на его лод­ке летом катались...
       Заходим в сени - в коньках: цок-цок, цок-цок...
       Козёл на ведро наскочил: бдам-бам!.. - мы хихикаем со Слав­кой, а Козёл опять сопит, ушибся.
       Открываем дверь, переваливаем через порог - кухня, никого. Топаем по полосатому половику в горницу за ширмой. Раздвигаем занавески и один за другим входим и видим... Дядя Костя сидит, тётя Клава, их сын с женой, ещё кто-то. Молчат, все в одно место смотрят, на стол, а на столе... гробик, что ли?..
       Да, гробик... маленький такой!.. И... ребёночек в нём... как кукла...
       "Тик, так, тик, так, тик, так..." - болтается маятник на стене. И фотокарточки - все в одной рамке. И большая фотография в отдельной рамке: дядя Костя с тётей Клавой, молодые. Календарь - 19 ноября.
       "Тик, так, тик, так..."
       На комоде - слоники. А на столе - гробик... и ребёночек... настоящий... И все вокруг смот­рят на него...
       Славка шепчет мне на ухо:
       - Мёртвый родился!..
      
       _______ 15. МЕЧТА.
      
       Весна! Кораблики в ручьях! А Митьку, свисти не свисти, на улицу не дозовёшься: целыми днями пиликает на баяне. Он теперь учится в двух школах: в простой - в шестом классе, и в музыкальной - в первом. И задаётся! Баянист! Поду-умаешь! Да если б мне купили баян, я бы тоже научился играть, как он, даже лучше. Эх, взял бы, рванул бы: "Па-а До-о-о-о-ну гу-ля-ет, па-а До-о-о-о-ну гу-ля-ет!.."
       - Мам! Отдайте меня в музыкальную школу, а?
       - В музыкальную? А на чём же ты хочешь играть?
       - На баяне. Как Митька.
       - О-о, так у Митьки ж баян свой.
       - Ну и что? Он говорит, можно и так учиться, там зани­маться, на ихнем баяне.
       - Так платить вроде надо за учёбу-то. Где ж мы возьмём столько денег?
       - Да там же мало нужно, мам! Чем меньше получают родители, тем меньше платить, я узнавал! Помнишь, Вовка до армии всё соби­рался отвести меня туда? И забыл! Что ж нам, опять год терять?
       - Слышишь, отец? Может, правда, отдадим?
       - В музыкальную-то?.. Да хорошо бы... Глядишь, научится, как дядя Ваня, будет хоть где играть, на свадьбах, вечерах.
       - Да ну, научится ль он так? Дядя Ваня всю жизнь играет.
       - Научусь! Я лучше буду играть! Я вон уже умею на Митькином гамму, "Картошку". Отдайте, ма! Ну что вам стоит? А?.. Ма!..
       - Ну, ладно, там видно будет. Не заглумляйся пока, Женюш. Вот за­кончи четвёртый класс, а летом посмотрим...
      
       _______ 16. НАДЬКА-НАДЕЖДА.
      
       Когда я учился ещё во втором классе, к нам пришла одна но­венькая. С белыми косами, с тонкими ногами, очень красивая, от­личница. Она приехала откуда-то. Из Ташкента, что ли.
       Все пацаны, я знаю, влюбились в неё, но почему-то делали ей одни только гадости. Мне она тоже, конечно, нравилась, но тогда ещё так, не очень. Хотя однажды, помню, и мы со Славкой Мишуткиным залезли на перемене к ней в парту, слизали весь крем с пирожного. Она так и не догадалась, что это мы ей подстроили, дураки. Потом уже было стыдно признаваться. Тем более теперь, когда мы в пя­том классе.
       А недавно меня посадили с ней за одну парту. Я не знаю, по­чему вдруг именно меня. Наша классная решила некоторых пересадить и вдруг назвала мою фамилию, чтоб я пересел к Надьке. Я так покраснел от неожиданности! А пацаны заулыбались от зависти: "Ооо!.."
       Я пересел и весь день так и просидел до конца уроков - как будто зонтик проглотил. Потом я привык, но всё равно - смотрю иногда и удивляюсь: она совсем ря­дышком, локоть к локтю - даже запах её нежный чувствую! - и такая она тонкая, просто прозрачная! И почерк у неё - очень красивый! А когда она смотрит, как я рисую, - придвинется ко мне и дышит, - с ума сойти можно!..
       А сегодня я нарисовал карандашом её портрет - по памяти. И внизу написал по-английски: "I love уои!"
       На географии придвинул листок к ней - так, чтоб никто вокруг не заметил, конечно.
       Она посмот­рела, узнала себя или нет, но прочитала надпись и покраснела. Обо мне и говорить нечего, как я покраснел и как у меня щемило сердце. Я-то ведь думал, она не поймёт, мы ещё этого не проходили по английскому.
       А она, наверно, тоже искала это слово в словаре и сразу, конечно, поняла. Губы поджала, взяла мой карандаш, зачеркнула английские буквы и крупно по-русски написала: ДУРАК! - и по­двинула листок ко мне.
       Я хотел ей на это усмехнуться небрежно, но, кажется, не вышло: уж очень билось сердце - прямо выпрыгивало, колотилось.
       Я взял листок - весь горю! - ужасно! - и медленно разрываю его напополам сверху вниз.
       А Надька вдруг как вцепится мне в руку!
       Я смотрю на неё: чего, мол, тебе?
       А она, как ни в чём не бывало, смотрит на географичку и ещё сильней щиплет мою руку. Потом взяла карандаш и на своей промокашке начертала размашисто: подари!.. Вот и пойми её после этого.
       Ну, я пожал плечами, вздохнул и отдал ей её надор­ванный портрет.
      
       ________________ 17. ШВЕРБОТ.
      
       Да, красиво, конечно, красиво, но в бочке - не то, не смотрит­ся. На озере надо попробовать, на просторе...
       - Ух ты, смотри-ка!.. - Малышня на улице сразу увидела, об­ступила. - Корабли-ик! Ого-о! Пускать будешь, да? Можно мы тоже с тобой? Жень, можно посмотреть? А, Жень?..
       - Можно, можно, - отвечаю небрежно и в окружении ма­лышни иду к озеру.
       - Это яхта? Жень, что это, яхта?
       - Сам ты яхта! - отвечают за меня. - Это швербот! Правда, Жень? Скажи!
       - Правда, - говорю. - Швербот.
       - Ну! Я говорил?! - радуется знаток, но лучше б он не знал ничего. Малышня галдит вокруг меня, а я волнуюсь: вдруг не пойдёт мой швербот? вдруг повалится набок? - вроде бы не должен, всё сделано по чертежам, но мало ли что!..
       - Жень, Жень, а ты сам его делал?
       - Конечно, - усмехаюсь, - а кто же ещё-то?
       - Здорово! Трудно, да?
       - Так, - пожимаю плечами, - не очень. Уметь надо.
       А на озере - штиль, зеркальная гладь.
       На воде у берега - огромная тень от дерева.
       Залезаем в лодки, прицепленные к колыш­кам на берегу. Я перебираюсь на корму и осторожно опускаю на воду своё творение. Все за­таили дыхание, а я молю об одном: держись! держись! Пока швербот уверенно стоит на воде, слегка покачивается. Я пальцами чуть под­талкиваю его - он проплывает немного и снова останавливается - ещё в тени дерева.
       Ну?! - прошу его, умоляю. - Щверботик! Ну что ты?!..
       И вдруг под слабым ветерком он медленно-медленно тро­гается, мачта накреняется и парус бумажный, из кальки, красиво надувается... и... пошёл... пошёл... и вдруг вышел из тени и вспыхнул на солнце белый треугольник, и плывёт по дуге - летит мой шверботик!..
       - Урра-а-а!.. - кричит малышня.
       А я стою на корме какой-то старой лодки и не верю своим глазам. Белый парус, мой солнечный парус уходит в открытое... в открытое море!..
      
       _______ 18. ВОСПОМИНАНИЯ.
      
       Осень. Бабье лето. Отец на работе в промкомбинате - он там теперь работает, - придёт часов в пять, не раньше, а мы с ма­терью пока и без него неплохо управляемся - роем картошку. Мать роет, а я за ней подбираю. Погода стоит хорошая, жалко такое времечко упускать, вот и решили - сами пока.
       Картошка сохнет быстро, я кладу самую крупную в ведро (мелкую мы после соберём) и сразу ссыпаю её в мешок.
       - Мам... А вы с отцом без меня не вырыли б картошку, правда?
       - А?.. Да-а, молодец, хороший помощник.
       - А что ты улыбнулась? Вспомнила чего-нибудь?
       - Ага... Вот так-то Коля всё спрашивал: "Мам, мам, а правда ж, ты б не управилась без меня?" А я ему: "Конечно, как бы я без те­бя управилась? Один ты у меня помощник, мужчина..." Мы тогда ещё в деревне жили-то, а отец на войне был, и мы с Колей за дровами в лес ходили, с салазками... А Вовка ещё маленький совсем был, слабенький, всё болел, годочка четыре ему было... Ну и вот, я закрою его дома, а он... плачет! исплачется весь!.. А как придём домой - "Ма, ма, я не плакал, я не боялся", - а сам заплаканный, милый мой, глазки красные!.. "Молодец, - говорю, - и нечего боять­ся. Ты ж у нас большой?" - "Больсой", - говорит. А один раз приходим вот так-то с Колей, открываем - нету его нигде! Аж захо­лонуло всё: Вовочка! Вова! А он, глядим, в сундуке лежит и по­сапывает. Видно, залез туда, плакал, плакал, да так и уснул, хо­роший мой, уморился.
       - А Коле сколько тогда было?
       - А считай. Вовке четыре? А Коля на четыре старше - значит, восемь. С тридцать шестого... Помню, накладём дров на салазки и тащим... И Коля ещё, бывало, всё спрашивал: "Мам, а правда, что отец, на белом коне приедет?" - "Правда, - говорю, - ты ж читал письмо-то?" - "Да читать-то я читал..." А отец тогда писал нам как-то: "Милые мои! Одержим победу, и к вам я приеду на белом боевом коню! Ждите мене с победой!"
       - И правда - приехал? Прямо на белом?
       - На белом, - улыбается мать. - Спроси у Коли, если хочешь.
       Я в очередной раз опорожняю ведро и снова начинаю его напол­нять. Картошины звонко ударяются о стенки и дно, потом - глуше, мягче. Ведро наполняется быстро - хорошая нынче картошка уроди­лась.
       - А помнишь, ма, как я пожар устроил?
       - А-а, как же, помню. Ох, и напугал же ты нас тогда! Я говорю: "Отец, глянь, дымом вроде пахнет!" А тогда сушь стояла - вот как сейчас. Помилуй бог, загорится что. Заходим - а там уж по потолку огонь пошёл. Мы - давай тушить чем попало! Насилу залили. Во-о, что натворил ты.
       - Да-а. Мне тогда всего пять лет было. Вы с отцом кар­тошку под пол носили, а я вижу - клок от обоев висит на переборке, кошка разорвала. Я спичкой - чирк! А оно как вспыхнет!.. Я дунул, дунул, а оно не гаснет. Я - бежать. Спрятался и жду. А тут вы с отцом пришли. Слышу: "Коль! Чтой-то дымом пахнет?" А я за печкой в зале сидел. Потом отец нашёл меня там и - ремнём... вон тем, широким. А раньше никогда не бил. И после не бил. Ух, я, помню, плакал!..
       - Конечное дело. Знаешь, как перепугались?! Аж поджилки за­тряслись. Всё пропало, думаю, побираться пойдём... Ну, хватит в этот мешок, Женюшка, не унесём. В другой давай...
      
       _______ 19. ЗАКАДЫКИ
      
       Славка Мишуткин сломал ногу. В двух местах сразу. Ехал на велосипеде и упал. Кто-то его толкнул, говорят. А нога попала в раму. Так и сломалась. А мы с ним ещё со второго класса закадычные друзья, поэтому я ходил к Славке в больницу почти каждый день, объяснял ему уроки, чтобы он не отстал от класса.
       Славка всё понимал так же, как и я, и мы вместе решали задачки, писали упражнения по русскому, по английскому и вообще. Вот только почерк у него стал хуже - неудобно было лёжа писать. А вставать ему не разрешали, да он и не смог бы, потому что нога его была привязана к какой-то штукови­не: гири, подвески какие-то, - вытягивали ногу зачем-то.
       А один раз в его палату раненого дядьку привезли, прямо с работы. Он в кузнечном цехе работал, на заводе, ковал какие-то болванки для тепловоза пневматическим молотом (Славка рассказывал). И одна такая болванка - килограммов на семьдесят - вылетела из-под моло­та, как снаряд из пушки, и ударила дядьку в грудь, и горло ему пробила. Дядька всё время хрипел и говорил низким-низким голосом. Лицо у него было тёмно-коричневое почему-то, а вокруг всё белое, в бинтах, и голова и туловище. Он даже лежать не мог, сидел. Ему подняли изголовье - высоко-высоко, - такая специальная кровать, - и он сидел. А около него всё время сидела его бабушка. Или мать - точно не знаю.
       Я как увидел его, так у меня перед глазами жёлтые круги поплыли. Нянечки подхватили меня, вывели в коридор, дали понюхать нашатырного спирта.
       А на следующий день я думал: опять мне плохо станет, - но дядьки того уже не оказалось в палате.
       "Умер", - сказал Славка.
       "Как умер?!" - не понял я сначала.
       "Так, умер, как умирают, и всё".
       "При тебе?!"
       "Ага, - кивнул Слав­ка, как будто рассказывал о чём-то обычном. - Вечером. Я уже уснул - слышу, шумят: умер. Что тут непонятного?"
       Нет, я понял, конечно, но как-то это было... ну, не о том я хотел... неожиданно как-то, странно... вчера же этот дядька был ещё, я видел его и думал, что и сегодня увижу, а его уже нет. Был и нет. Странно, удивительно...
       И всё время, пока я занимался в тот день со Славкой, я оглядывался на ту койку, в углу, но там лежал уже кто-то другой - ещё ночью привезли, старик какой-то...
       А Славка пролежал в больнице два с половиной месяца. Его выписали, и он стал ходить в школу, как обычно. Я тайно радовался за него, гордился, что он совсем не отстал. Но однажды...
       В общем, я пришёл однажды в класс, а мне говорят: "Тимоха! Смотри! Оглянись-ка!.."
       И я увидел. В новой стенгазете - без меня её делали - красным крупным шрифтом было написано: ЖЕНЯ ТИМОШИН - НАСТОЯЩИЙ ПИОНЕР! - и заметка о том, как я со Славкой занимался.
       Тут как раз вошёл Славка. Он тоже прочитал и усмехнулся, и по плечу ещё меня похлопал: "Герой! Ха-ха!.."
       И мне вдруг так стыдно стало, обидно! Ведь я же не для того ходил в больницу, чтоб обо мне писа­ли в газете - ну зачем же ты так, Славка?!..
      
       ______ 20. КОНЦЕРТ.
      
       - Товарищи, не волнуйтесь! Через несколько минут свет будет - не расходитесь, пожалуйста!..
       Тьма - кромешная. И в зале, и на сцене. Только слева чуть-чуть пробивается лучик белого света - издалека, из окна гримиро­вочной. А мы как раз играли оркестром "Вейся, вейся, капустка!" - и вдруг отключился весь свет, во всём Дворце Культуры. Пришлось доигры­вать в темноте. Хорошо, что срепетировано было здорово, сами доиграли, без Анатоль Саныча, он дирижировал, но во тьме его уже не видно было.
       В зале - гул. Народу собралось много, полный зал. "Отчётный концерт Детской Музыкальной Школы". Но кроме родителей ещё и дру­гие пришли, с улицы, - афиши висели по городу. Ну и вот, все сидят, ждут света, думают, что концерт ещё не кончился, и мы сидим на своих местах в оркестре на сцене, ждём.
       Вдруг - чьи-то голоса:
       - Пусть Тимошин сыграет пока!
       - Попросите Тимошина - пусть сыграет!
       И зааплодировали.
       Анатоль Саныч окликнул меня в темноте, подошёл на голос.
       - Сыграешь?
       - Так я ж уже играл, Анатоль Саныч! - Я ужасно вдруг заволновался от неожиданности.
       А сзади меня сидел Витька Казанов из пятого класса - он сразу стал тихо наигрывать пассажи из "Ивушки". Ему, наверно, тоже хотелось сыграть, и я подумал: может, лучше пусть он?
       Но Анатоль Саныч как будто и не замечал Витькиных стараний, да и мне вообще-то хотелось сыграть, хотя я и боялся.
       - Ну сыграй ещё что-нибудь, - сказал Анатоль Саныч. - Чардаш. Сможешь в темноте?
       - Попробую.
       - Давай.
       Он чиркнул спичкой и осветил мне путь.
       Я вышел из оркестра на авансцену, сел на стул, поправил на плечах ремни - они у меня были подвязаны шнурками, потому что без подвязок баян на мне болтался. Аплодисменты вспыхнули было с новой силой, когда я выходил в свете спички, потом утихли, когда Анатоль Саныч начал объявлять:
       - Композитор Монти. "Чар­даш". Исполняет ученик второго класса...
       Но тут опять зааплоди­ровали, и он не стал продолжать, всё ясно.
       - Давай, - сказал мне негромко и отошёл в сторону.
       Я нащупал клавиши. Дождался полной тишины. И мне вдруг по­казалось в темноте, будто я - слепой музыкант, а в зале соб­рались одни слепые. Но глаза мне и вправду на этот раз только мешали. Я закрыл их и начал.
       Как играл - не помню. Всё получалось само собой, свободно как-то, легко, и я первый раз в жизни, на людях, так увлёкся игрой, что забыл даже, где нахожусь. Правда. А когда "Чардаш" кон­чился, я с трудом открыл глаза, как после сна, и удивился: абсо­лютная темнота и тишина кругом - где я?..
       И вдруг - трахххх! - аплодисменты. Я даже вздрогнул.
       Анатоль Саныч зажёг спичку, и огонёк её показался мне таким ярким, что я поморщился. Встал, машинально мотнул головой - поклонился. Новые спички вспыхивали - я снова кланялся.
       И вдруг дали свет. Зал радостно вздохнул, аплодисменты на радостях уси­лились, а концерт наш уже окончился: оркестр баянистов как раз был послед­ним номером в программе.
      
       ______ 21. ШУТОЧКИ.
      
       ...Велосипед украли!!!..
       Сколько я просил мать с отцом: "Купите! Пожалуйста! Ну что вам стоит! Раз в жизни! Баян купили, а велосипед не можете?" - плакал, умолял: "У всех есть, а я не такой, что ли? Ну пойдёмте! Вон, в раймаге стоят, новые, вчера привезли, ну ма, ну па!.."
       И купили. Новенький! В масле! В бумаге!
       Я бумагу отодрал, отчистил от масла - блеск!
       И потом где я только на нём не гонял! И в дождь! И в грязь! И по лесным тропинкам, по корням деревьев! И в Кирово за двадцать пять километров смотались! И в Москву собирались! Разбил - вдре­безги! Половину спиц растерял! Восьмёрки в колёсах были такие - не провернёшь через вилку! Но починил весной, почистил. Вовка из армии ехал через Москву, спицы привёз. Выправили вось­мёрки, лучше нового стал!
       И вдруг - на тебе! Украли!
       Это всё Вовка опять. Поехал на велике на работу. Десять минут пройти ему было лень. Он на заводе работает после армии, готовится в институт, по ночам где-то шляется, и вечно мать его по утрам не добудится: "Вов! Вов! Мучитель! Опоздаешь!.." И вот, он оставил велик у Дворца Культуры, у проходной, а я пришёл, как обычно, через пол­часа - нету!
       Ну, пошутил кто-нибудь, подумал сначала.
       И Вовка - пришёл с работы вечером - тоже говорит: "Не может быть, чтоб украли. Кто-то шутит, конечно".
       Но день прошёл - нет нашего велика.
       Два проходит - нету!
       И - с концами!
       Вот такие шуточки...
      
       _______22. ФИЗИКА.
      
       Ну, прямо хоть на части разрывайся! Смотр художественной самодеятельности на носу, а я один баянист на всю школу. И в школьную команду КВН меня взяли - я там самый маленький, - тоже надо готовиться. А тут ещё на областную олимпиаду по физике уго­раздило - и зачем я только согласился?!..
       Физику-то я не люблю, но задачки решаю легко, и на городской олимпиаде мы с Федькой Самопаловым ухитрились занять первые места среди восьмых классов (Федька - первое, я - второе).
       А в Калуге... Ох, зря, конечно, зря я согласился!..
       Город посмотреть вообще-то интересно было, я ведь никуда ещё не ездил, кроме Бородино (это под Москвой, нас возили туда на автобусе - за то, что наш класс собрал больше всех металлолома).
       Но опозорились мы на этой олим­пиаде - смех и грех!
       Задачки оказались нам не по зубам, дурацкие какие-то, не знаешь, с какой стороны подступиться к ним, а форму­лы, как смеялись мы с Федькой, - разве их все запомнишь?..
       Конеч­но, задачки эти рассчитаны были не на нас, провинциалов, а на калужских вундеркиндов, которые серьёзно - сверх программы или в специальных школах - занимаются физикой.
       Федька, правда, попы­тался раскусить свой вариант, но ответы не сошлись, мы узна­вали. А я и не пытался ничего раскусывать: сидел, сидел, потом взял и, от нечего делать, нарисовал решение задачи: как два человека перебирались через ров с двумя досками, длина которых чуть меньше ширины рва. Наука такой лирики не потерпит, я понимал, но, что тут поделаешь, физик-то я липовый!..
      
       _________23. РОЗЫ.
      
       Ну, вот, восьмилетка, считай, позади. Последний урок. Теперь осталось три экзамена - и всё. Дальше - кто куда: в техникум, на завод или в девятый класс, доканчивать десятилетку. А я - всем известно - собираюсь поступать в Калужское музучилище. Там меня уже знают, ждут, для этого и в музыкалке нашей перевели сразу из третьего в пятый, чтобы я мог ехать после восьмого общеобразовательной.
       Но Коля пишет, что и в Москве есть музучилище (имени Гнесиных), луч­шее в Советском Союзе по классу баяна, и я не знаю пока, как быть.
       И мать говорит: "Из Калуги сюда вернёшься работать, в Людиново, на что ж лучше. Плохо, что ль, учителя твои живут? Глянь-ка, и квар­тира, и всё, и мы будем рядышком".
       - А теперь, ребята, - говорит вдруг Нина Прокофьевна, наша классная, - прежде чем закончить наш последний урок, разре­шите мне выполнить приятное поручение дирекции.
       Мы все заёрзали радостно, навострили уши.
       - Наш ученик, - продолжает она, - Женя Тимошин...
       Тут все вопросительно повернулись ко мне, а я и не знаю, в чём дело, и только чувствую, что краснею.
       -...за активное участие в художест­венной самодеятельности и хорошую успеваемость награждается ценным подарком.
       - Ооо!.. - захлопали все, закричали, а Нина Прокофьевна цере­монно вручает мне коробочку с часами ("Ух ты!.." - загудели пацаны) и прозрачный пакет - там брюки и сорочка видны.
       Сердце моё так и упало от досады. Я вспомнил: это всё мать. Когда я шёл утром в школу, она улыбалась как-то загадочно: "Ждём сегодня с сюрпри-изом!" Так вот, значит, в чём было дело: с ней, наверно, посоветовались насчёт подарка, и она удружила.
       Ну, спасибо, мать, позор на весь класс!
       Часы-то, конечно, неплохо, но брюки и сороч­ка!..
       Я краснел и потел, и не знал куда отбросить этот "подарок". Ох, деревня-матушка!..
       Я сел на своё место, переживаю свой позор, и вдруг, чувствую, подходит кто-то к моей парте, и опять слышно: "Ооо!.."
       Поднимаю глаза - Алка Гришина. Стоит передо мной с огромным букетом белых диких роз, волнуется, говорит:
       - Дорогой Женя!..
       Я даже оглянулся к себе за спину - кому это розы? не мне же? - и поднимаюсь с сомнением.
       - ...От имени девочек нашего класса и от себя лично желаю тебе больших творческих успехов!.. - И передаёт мне в руки тяжёлый, обмотанный белой бумагой и плотно связанный в стеблях букет.
       И опять все захлопали - ребята, конечно, насмешливо, - а я стою - и жарко мне ужасно! и шипы через бумагу колются! - улыбаюсь вроде, удивлён, хочу что-то сказать, но горький комок застрял в горле, не могу ничего, и только: "Спасибо... но что вы... я не знаю..." - сконфузился и сел.
       Все засмеялись на это, захлопали ещё сильней, девчонки особенно: вот уж не знал я, что за мои музыкальные дела так болеют мои одноклассницы!
       И тут зазвенел спасительный звонок. Все вскочили было, разорались радостно, но Нина Прокофьевна преувеличенно строго прикрикнула:
       - Тихо! Успокойтесь! Сядьте!..
       И когда наступила благого­вейно-нетерпеливая тишина, вдруг улыбнулась и сказала:
       - Урок окончен.
       - Урра-а-а-а!..
      
       ________24. ПРОЩАНИЕ.
      
       - Ты часы-то... на локоть надень, - шепчет мне мать и с опаской оглядывается, - а то украдуть, слышишь?
       - Да перестань, ма, ну что ты?! - гневно шиплю я в ответ и тоже оглядываюсь: не хватало ещё, чтоб услышали нас.
       - Ну ладно, ладно, - отступает она, - слова нельзя сказать. Ты же не ездил никогда, не знаешь, а я-то знаю: снимуть - и не увидишь как, вот что. Помнишь, дядя Саша рассказывал?..
       И вдруг заулыбалась притворно, кивает кому-то, знакомому:
       - Здравствуйте!..
       А тот и рад - делать ему нечего! - подходит и медленно так говорит:
       - Что, Васильевна, сына провожаете?
       - Да-а, - улыбается мать, и на этот раз улыбка, вижу, настоя­щая. - Провожаем...
       - В Москву?
       - В Москву. Учиться едет. Поступил в музыкальное училище, - её аж распирает от гордости. - Я говорила: поезжай в Калугу, там легче, а он, видишь, в Москве поступил.
       - Ну и хорошо. Пускай учится, раз охота.
       Мать вздыхает, боится сглазить, будто бы с сомнением качает головой:
       - Ох, не знаю, что получится. Боюсь.
       - А чего бояться? Талант не пропадёт. Я гляжу, ваши дети в Москве усе?
       - Да-а, все-е... - мать снова улыбается. - Старший - артист. Средний ещё учится в институте, учителем будет. Вот младший остал­ся, последний...
       Я вздыхаю и нарочно смотрю по сторонам: скорей бы, мол, по­езд, что ли?!..
       Но знакомый этот и не думает отходить.
       - Да-а, Васильевна, учишь их учишь, а оне потом и не вспом­нят... - и смотрит на меня как на вещь.
       - Ну что ж делать, - степенно отвечает мать, - учить надо, а как же иначе-то, дети. Может, и не забудут. Лишь бы толк вышёл.
       - Н-да-а, надо, конечно. Ну, ладно, счастливо доехать
       - Спасибо...
       Наконец-то ушёл. Терпеть не могу, когда меня вот так разгля­дывают да ещё говорят обо мне в третьем лице в моём присутствии. Глухой я, что ли? Слепой? Или вообще не человек?..
       - Гля, Жень! - Мать вдруг дёргает меня за рукав. - Отец! Надо же!..
       И правда: отец поискал нас глазами, увидел, обрадовался, подошёл, тяжело и часто дыша после бега, запыхался.
       - Думал, не успею, а успел. Хорошо. Отпросился. Сына, говорю, провожаю. Ничего не забыли?..
       Он достал носовой пла­ток, тёмный, немаркий, стал обтирать пот на лице и шее.
       - Во, ма, годы-то летять! Вроде недавно приехали-то, в Людиново, да?.. Ты, Жень, ещё совсем маленький был, вот такоичка, и не помнишь, навер­но... Сколько ему было, ма?
       - Полтора годика, сынок! - отвечает ему мать, с усмешкой глазами указывая мне на него: мол, слышишь, до старости всё "ма да ма". - Полтора, чуть больше...
       - Ну да, - вспоминает отец, не обращая внимания на её подвохи. - Помню, сидим с тобой на канаве напротив дома нашего - всё ку­пить его хотели. А ты на коленях у меня. "Купим дом?" - спрашиваю. А ты: "Купим", - говоришь. Вот и купили. Примета такая была: как скажет младенчик, так и будет. А теперь тебе сколько? Шашнадцать?
       - Дуряцать! - возмущается мать. - Во, Жень, а?! Никогда не знает, сколько кому лет!
       - А сколько ж? - смеётся отец, радуясь, что мать опять завелась ни на чём. - А то мене на работе спросили, а я сказал: шашнаддать.
       - Пятнадцать! - пригвоздила его мать. - Эх!.. Я всё помню, все числа, не то что год, а он... Ну разве ж это человек, а? Ых!.. Прямо я не знаю! Смеётся! Увесь век ничего не знаешь!..
       Отец хохочет-закатывается, подмигивает мне: гляди, мол, шуток не понимает! ха-ха-ха! - аж до слёз.
       Я тоже хохочу: смешно смотреть на их руганку.
       А мать всё не утихает:
       - Во, человек! Эх!..
       Но, глядя на нас, тоже начинает смеять­ся, колышется всей своей полнотой.
       Отец тем временем как-то под шумок приблизился ко мне, дёрг-дёрг тихонько за рукав и, вроде чтоб мать не заметила, передаёт мне в руку сложенную зелёную бумажку - трёшку (новыми).
       - На тебе, Женюшк, на расходы...
       Я смущён, гляжу на мать, но она-то всё видела, поняла, улыбается, довольна, со смехом и укоризной кивает отцу:
       - Додержал? А говорил: нету!.. Бери, бери, Женюшка, хоть в дело пойдут, пригодятся. - И опять отцу: - Э-эх!..
       - Да нешто я держал? - оправдывается отец, радостно посмеи­ваясь. - Я ж хотел, чтоб от мене!..
       - Ладно уж, молчи, бессовестный...
       Неожиданно звякает колокол - я вздрагиваю почему-то.
       Мы под­хватываем вещи, спускаемся по ступенькам к перрону, а поезд уже подходит, и все вокруг нас спешат, суетятся, как и мы, задевают чемоданами, мешками, ящиками.
       - Ну, дай бог час...
       Наскоро целуемся с матерью, с отцом, и я боюсь смотреть им в глаза, боюсь, что они заметят мой страх: свершается! свершается! но мне почему-то вдруг не по себе.
       - Гляди, Женюшка, поосторожней там. Деньги не трать как попало, береги...
       - Гляди, чтоб баян не украли, в поезде-то...
       - Пиши, смотри, не забывай - мы же волнуемся, слышишь? Как приедешь, сразу напиши: как устроился, как что...
       - Приветы передавай - Коле, Вовке, всем...
       И мать заплакала. Как всегда. И Колю первый раз провожала - плакала, и Вовку - когда в армию, да и потом каждый раз, но меньше, привычней, что ли. А теперь вот и я первый раз уезжаю надолго.
       Поезд трогается.
       Я машу им сверху рукой, стараюсь улыбаться:
       - До свиданья, не волнуйтесь только, ладно?
       - Ладно, ладно, Женюшка, всё, до свиданья, до свиданья! - кричит мать сдавленным плачущим голосом, уже просто заливаясь слезами, и торопливо пробивается сквозь шумную толпу провожающих, старается не отстать от моего вагона.
       - И не бойся ничего, сынок! - с удивлением слышу среди мно­жества голосов нарочито бодрый голос отца (догадался, значит) и киваю ему: да-да, слышу, понял. - Смелее! - добавляет он, вместе с толпой продвигаясь рядом с поездом, и глазами подбадривает, мол, чего бояться, и я опять ему киваю, и матери киваю, а она уже отста­ёт, останавливается, машет мне рукой, и отца уже оттеснили в сто­рону, он тоже машет рукой, а сам грустный, такой, растерянный, глаза блестят, полез за платком.
       - Смотри, пиши-то! - уже издалека кричит в последний раз мать и, думая, наверное, что я её уже не вижу, истово крестится, молится за меня.
       0-ох!.. - я из последних сил сдерживаю рыдание, колючим комком застрявшее в горле, и, закусив губу, уже и вправду не ви­дя ничего от слёз, машу вдаль рукой, и, чувствуя за спиной проводницу, отворачиваюсь, отхожу к другой двери тамбура, удивляясь и радуясь облегчающим слезам и понимая в то же время, что надо бы держать их в тайне: не маленький.
       Поезд набирает скорость, а я смотрю через стекло на стремительно уплывающий в прошлое зна­комый до каждого кустика лес и снова вспоминаю отца с матерью, и снова - ком в горле и мутная завеса в глазах, и тёплые ручей­ки бегут-ниспадают по щекам, касаются шеи, и я снова вижу свой лес, грибные места.
       Наконец я глу­боко и судорожно вздыхаю - как, бывало, в далёком детстве, когда напла­чешься и плакать вроде уже не о чем: страхи, обиды, боли - всё позади, прошло и ушло, а впереди - столько жизни!..
      
       * * *
      
       ...На вечерней Арбатской площади - вере­ницы огней, гул моторов, пёстрый людской муравей­ник.
       Справа сияет Калининский (Новый Арбат), а напротив, на фасаде "Художественного", под гирляндой желтоватых ламп - большое лицо Донатаса Баниониса в фильме... - забыл прочитать в каком.
       "Откололся, Тимоха!" - скажут завтра. Но не объяснять же всем и каждому, что просто заплохело вдруг, то ли от выпитого, то ли от курева, холодный пот прошиб. Да и откололся почти случайно: шёл из туалета через прихожую, увидел дверь и вышел.
       Зато на улице полегчало вроде, ничего. В кон­це концов можно слегка прошвырнуться и вернуться, никогда не поздно.
       Расшатывая и ослабляя петлю своего попугаечного галстука, Женька проводил рассеянным взглядом очередной поток машин, бликующих лакировкой. Затем откинул пиджак с плеч за спину от духоты, сунул руки в карманы брюк как бы в поисках опоры и повернул на Суворовский бульвар в сторону Никитских ворот. Каких-таких "ворот"? - задавался когда-то наивным вопросом и, размышляя, отвечал себе: наверное, были когда-то такие ворота, застава или шлагбаум, и уж точно не Хрущёвские, хотя и Никитские. И про Арбатскую площадь: одно название осталось, "площадь", а так - сплошные тонне­ли, переходы и мосты. Москвичам, поди, привычно-невдомёк, а провинциалам всё слышится внове и многое кажется удивительным.
       А маршруты эти, между прочим, исхожены вдоль и поперёк ещё во времена блаженной юности, когда учился в "Гнесинке"...
      
       1.
      
       ...Вроде не так и давно это было, однако, если считать с сен­тября 1964-го, почти десять лет. Мне тогда только-только испол­нилось пятнадцать.
       Сейчас уже смутно припоминается, как однажды, спрямляя путь со старого Арбата, мы с пацанами перелезли через строительный забор на новом (будущем Калининском проспекте) и, ещё не привыкши к подземным переходам, перебежали поверху уже готовую проезжую часть, и вдруг попались мильтону-гаишнику. Тот заловил нас на улице Воровско­го, когда мы не ждали абсолютно, загнал нас в машину, кажется, частную, перехваченную для поимки "злостных нарушителей", но, слушая наш детский лепет, сказал: "Чтоб я вас тут больше не видел, сопляки! " - и отпустил, решив, наверное, что взять с нас нечего, настолько малы мы ему показались.
       Но никогда не забыть мне своих ощущений, восторг и трепет души, когда я впервые увидел об­щежитие напротив метро ВДНХ и услышал знакомую по училищу лету­чую какофонию, звуки всевозможных инструментов и голосов, которые неслись из окон бежево-кирпичного пятиэтажного дома: гаммы, пассажи, Бах на баяне, Рахманинов на фо-но, скрипки, бала­лайки, домры, бесчисленные духовые и, конечно, слышнее всех вокалисты: теноры, сопрано и прочие.
       И вот мы с Колей, задрав кверху головы, улыбаясь от любопытства и радостных предчувствий, но ещё не зная, где вход, обошли почти весь периметр, пока не оказались у парад­ного подъезда.
       С удовольствием прочитали чёрную стеклянную вывес­ку: "Студенческое (!) общежитие Государственного музыкально-педагогического института имени Гнесиных". А у нас был ордер от училища, которому принадлежал четвертый этаж.
       На­конец, после долгой очереди на оформление у комендантши, спустились в подвал к кастелянше (слово для меня неслыханное), получили подуш­ку, одеяло, бельё и покрывало, потом поднялись по лестнице на свой этаж и почти в середине длиннющего тёмного коридора нашли номер 152.
       Открыли выданным ключом, вошли - красота! Светло и просторно - пока ещё без штор на окнах. Чёрное пианино у стены, старинное. Железные кровати - одна, две, три узких кровати с никелированными спинками. Две уже были аккуратно застелены кем-то, а на третьей - значит, на моей, - на полосатом матрасе лежал чей-то чёрный чемодан с железными ржаво-блестящими уголками.
       Замки были расстёгнуты, и я машинально приподнял крышку.
       Среди прочего в глаза мне бросился помазок для бритья, в нос ши­банул табачный запах, и щемящая тоска сжала моё сердце: я предста­вил себе небритого, прокуренного и, главное, ужасно взрослого, чуть ли не пожилого человека, хозяина чемодана и теперь, стало быть, моего соседа по комнате.
       - Ну вот, - бодро сказал Коля, - пока вроде неплохо, да?..
       Я кивнул неопределённо, и он, пытливо поглядывая на меня сбоку, рассмеялся:
       - Располагайся, чувачок! Ты ж тут теперь сам себе хозяин!..
       Я переложил чужой чемодан на свободный стул, и Коля стал помогать мне застилать постель, опережая мои ошибки, как с наво­лочкой: он её сначала вывернул, а потом надел-навернул на подушку - так просто оказалось, а я-то мучился в поезде!..
       - Ну, смотри тут, обживайся, - сказал Коля на прощание. - Если ребята будут обижать - скажи мне, я им, приеду, морды набью.
       Он шутил, конечно, и я улыбнулся, но в душе-то мне было сов­сем не весело. Странно, я как будто боялся самостоятельности. Ле­том, во время вступительных, я жил у Коли в высотном доме на Котельнической набережной, он постоянно был рядом, возил на своём "Запорожце", ждал оценок и волно­вался, "болел" за меня, а теперь мне всё-всё нужно было делать самому, одному, без подсказок. Мысленно я вроде бы давно готовился к этому, и всё равно начиналась моя самостоятель­ная жизнь как бы внезапно.
       Коля ушёл, а я открыл окно и выглянул вниз.
       Как раз подо мной оказался парадный вход. Бетонный навес над входом был усыпан окур­ками, спичками, бумажками, сигаретными пачками. Часто хлопала дверь, из-под навеса появлялись головы на плечах ("вид сверху") и, мелькнув ножками на ступеньках, расходились по асфальтовым дорожкам вдоль дома направо и налево. "Студенты, студентки... - думал я с ува­жением и завистью к той легкости, с которой они распоряжались со­бой, - не первый день, не первый год, наверно, живут здесь".
       Наконец появился Коля - "вид сверху".
       Сходя по ступенькам на правый тротуар, он оглянулся на окна, сразу увидел меня, удивился и обрадовался:
       - О! Вот он!.. Ну как? Ничего?
       - Ничего, - сказал я.
       - Смотри, не упади!
       - Не упаду.
       - Всё образуется, чувачок, не скучай. И звони, не пропадай, понял? Звони каждый день!
       - Понял, хорошо, - кивал я, немного стесняясь наших голосов, хотя вокруг в ту минуту никого вроде не было.
       Уходя, Коля то и дело оборачивался ко мне наверх, улыбался-подбадри­вал, помахивал рукой.
       Я тоже махал ему, всё больше высовываясь из окна, и через несколько секунд он скрылся за углом. Ему ещё надо было ехать на метро до Арбатской, где мы с ним оставили его "консерв­ную банку", а сами проехали тем маршрутом, каким мне предстояло ездить одному. Я ещё досадовал про себя, что Коля опекал меня на каждом шагу, рас­шифровывал надписи на пересадках в метро прямо как первоклас­снику, и вот...
       С высоты четвёртого этажа я уныло глянул на окрестность. Всё чужое, незнакомое. Какие-то дома, белые ко­робки по девять этажей, за ними пустырь и овраг, за оврагом гус­тые зелёные заросли в гору, а на горе - ух ты! - большая пяти­главая церковь: голубые купола! Вот она, оказывается, где. А ведь я её видел раньше - из другой какой-то точки: где-то мы с Колей проезжали на машине, и я её запомнил по синим куполам.
       Потом, приглядевшись, я заме­тил около церкви черные фигурки людей - значит, она действующая? - странно: я-то думал, что таких в Москве и нет, что все они - му­зейные, как собор Василия Блаженного и те, которые в Кремле.
       И тут мне вспомнилось, как мать моя крестилась и молилась за меня, когда я уезжал, и опять, как тогда, комок подступил к горлу и в глазах защипало: ох, до чего ж я теперь одинок!..
       Но на этот раз я не дал себе заплакать - вздохнул, сморгнул вос­поминание и, сползая с подоконника, повернулся в комнату.
       После уличного света и простора, она как будто потускнела, сузилась, стала тесной, казённо-убогой.
       Я подошёл к пианино, поднял крышку - пахнуло затхлостью. Тронул пожелтевшие клавиши, но от одиноких звуков ещё тоскливей сжималось сердце.
       Я закрыл крышку и сел на свою кровать.
       Мягкая панцирная сетка неприятно про­давилась подо мной - я даже ударился задом о свой чемодан под кро­ватью.
       Сел поудобней, окинул взглядом комнату, прислушался.
       С улицы доносились негромкие голоса, а где-то далеко как бы угады­вались одиночные автомобильные сигналы и гул машин с проспекта Мира, ну и, само собой, постоянно слышались неясные звуки музыки, отра­жённые от противоположных домов.
       И вдруг - шаги в коридоре, шарканье и остановка у самой мо­ей двери... Ключом завозились в замке... И... дверь распахну­лась - в комнату вошли два парня.
       Одного - в очках - я сразу уз­нал: видел его ещё на вступительных, он анекдоты рассказывал, балалаечник. А другого - белобрысого - кажется, раньше не видел.
       Я встал им на­встречу, смущаясь и робея: оба они были явно старше меня и ростом оказались чуть ли не на голову выше.
       - О! - сказал очкарик. - Привет! Ты здесь будешь жить?
       - Мгм, - кивнул я.
       - Первокурсник? - спросил белобрысый.
       - Да, - сказал я. - А вы?
       - Тоже! - простецки сказал очкарик и протянул руку. - Давай знакомиться. Витя.
       - Женя... - сказал я, впервые в жизни называя своё имя при таком вот, прямо как в кино, знакомстве.
       - Как?! - удивился белобрысый. - Тёзки, ты чё! Меня тоже - Женя!..
      
       2.
      
       Новая жизнь!..
       Рано утром, часов в семь, хочешь не хочешь, все уже на ногах. Шумное умывание холодной водой в общей большой умывальне, и все, конечно, чистят зубы, что раньше казалось не всегда обязательным. Потом - попутно - завтрак в буфете-столовой на первом этаже: поначалу беру себе то, что берут другие. И чудно после домашнего однообразия и вольницы привыкать к цивиль­ным крошечным порциям салата, творога, сметаны с сахаром в гра­неных стаканах, глазуньям из одного-двух яиц, к тонко нарезанной колбасе, кусочкам масла, которые обычно вилкой намазывали на хлеб, к чаю и черному кофе. И - компашкой в три-четыре человека - кто с баяном на спине в чехле или рюкзаке, а кто с домровым или балалаечным футляром в руке - едем в училище: 45 минут пути - пешком, на метро и на автобусе - и почти всегда в час пик. Давка! Духота! Мне с непривычки иногда бывало даже плохо, приходилось выбираться из вагона на промежуточных станциях, отсиживаться в относительной прохладе на скамейках.
       Но вообще всё московское я осваивал с радостью, а кое-что и с гордостью. Училищные педагоги, например, ещё со вступитель­ных обращались к нам на "вы", а некоторые из них - такие знамени­тости! Один - автор учебника, другой - легендарный баянист. А на институтском этаже - мы же в одном здании! - можно было запросто увидеть самого Хачату­ряна.
       И главное - я вдруг приобрел сразу несколько интересных, весёлых и талантливых друзей.
       Вза­имные симпатии определились чуть ли не с первого взгляда, и курс разбился на естественные возрастные группки: 15 лет, 17-18 и двое взрослых мужиков после армии, гитаристы, у которых уже и семьи были.
       Конечно, с первых же дней в нашу речь вошёл знаменитый слэнг лабухов. Мы все, чуваки и чувихи, лабали, хиляли, башляли, киряли, берляли, сурляли, верзали, лажали и, не помню, ещё чего. "Чувака" и "чувиху" я слышал и раньше - от Коли. Он объяснял мне доходчиво: чувак - это парень, человек, чеаэк, а чувиха - девушка, человечиха. Поэтому меня он звал чувачком-чувачонком, жену свою - чувишкой, дочку - чувишоночком. И только в музучилище я наконец понял, откуда эти слова.
       Правда, лично я так и не дошёл до совершенства в развязности лабухов, и меня всегда немного коробило, ког­да кто-нибудь чужой "подхиливал" ко мне и говорил: "Слуш, чувак..." Но среди своих, в обиходе, словечки эти вылетали сами собой, почти незаметно. Даже девчонки, которые побойчей, говорили: "Ой, чувак! Такая лажа!" - безобидные, понятные, вполне печатные слова из языка, который указывал посторонним на нашу принадлежность к осо­бой кучке в обществе. Разумеется, это была игра, ставшая потом чем-то вроде дурной привычки. Ну какие, к чёрту, лабухи могли вый­ти из народников-самоварников? Настоящие лабухи, как мне пред­ставлялось, это конченые чуваки, циничные кирюхи, которые за червонец на лбу "слабают" тебе в ресторане что закажешь. А у нас всё-всё ещё было впереди, мы метили гораздо вы­ше.
       В общем, жили - не тужили. И все-таки при первой возможности - на ноябрьские праздники - я рванул, по примеру многих иногород­них, домой, к родителям.
       Во дворе и в саду было голо и черно. Я-то привык в постепен­ности не замечать сезонных перемен, а тут вдруг такая тоска и пу­стыня.
       Но в Людинове ещё было полно моих друзей, так что всё скра­силось, скучать особо не пришлось.
       А время летело быстро. Мы легко проскочили зимнюю сессию - съездили домой на каникулы. Потом и летние экзамены скинули - опять разъехались по домам. Но дома всё лето - скучно! Еле выдер­жали два месяца и, не сговариваясь, потянулись в Москву на несколь­ко дней раньше срока.
       В полупустой общаге нашли друг друга - "Чу-ва-ак!.."
      
       Братьев я видел редко.
       Вовка заканчивал свой пединститут на "Спортивной", рядом с Лужниками (ходили иногда с ним на футбол), женился вдруг, жена - красавица, почти моя ровесница, из Подмос­ковья, а у самого, конечно, ни кола, ни двора, ни денег, хотя и подрабатывал ночным сторожем в Усачёвской бане, и как-то, не знаю, ютились они в его общежитии, дожидались диплома и распределения.
       А Коле я регулярно звонил из телефона-автомата. Иногда заезжал к нему в театр, смотрел спектакли - из зала и из-за кулис. Правда, почти ничего не помню из первых двух лет: наверное, не понимал ещё ничего или не до того мне было. У каждого своя жизнь, а моя тогда ещё вся была в музыке.
       И хотя мы вроде бы и учились целыми днями, и занимались самостоятельно по несколько часов, уединяясь в специальных классах в полуподвале общаги, а время все равно оставалось и на футбол, и на живой хоккей - такая красотища! - и в кино бывали часто, в "Космосе", в "России", и на операх в Большом театре, и в Зале консер­ватории (пропускали по справке-отношению из профкома училища), иногда и в партере удавалось сесть после третьего звонка, и ВДНХ облазили насквозь - жили-то напротив! - а зимой там каток залива­ли великолепный, и мы носились по цветным дорожкам чуть не каждый вечер: по студенческим - гривенник за вход. Правда, ради этих удовольствий мы иногда и сачковали: натрём в поликлинике градус­ник под свитером - 38,5 - вот тебе и справочка на три дня, а то и на неделю.
      
       3.
      
       И вот однажды - на втором году учёбы, ещё осенью - сидел я как-то дома (в общежитии, конечно, в своей комнате), переписывал ноты.
       Вдруг - короткий стук в дверь - и - я даже "да" сказать не успел - заглядывает и тут же входит незнакомая, ужасно симпатич­ная чува - почему-то она мне показалась очень взрослой.
       - Можно?.. Здрасте... А Криволапова нет?..
       - Нет...
       - Странно... А Черняева?
       - Вы же видите - никого...
       - Жаль... Мы договорились... мне нужно ноты у них взять... А вот, я посмотрю здесь, хорошо?..
       Я пожал плечами, а она уже по-хозяйски перебирала стопку нот на криволаповской тумбочке.
       - А ты к кому приехал, мальчик? Ты брат Криволапова? Или Черняева?..
       Ух, как у меня заныло сердце! Да что ж они все - с ума посходили, что ли?! То вахтерша когда-то пищала нам с Панькой Скляровым: "Мальчики, мальчики, вы к кому?" - приходилось пропуск совать ей в нос, и она разевала рот: студенты! А то в кино на вечерний сеанс не пускали из-за эпидемии гриппа: "Предъявите па­спорта!" - еле прошли тогда со скандалом, вызвав директрису и показав ей студенческие: паспортов-то и вправду ещё не было.
       И всё из-за малого роста: 159 см и хоть разорвись! Но это ведь на первом курсе было, а сейчас-то я на втором, и уж с эту-то дуру ростом я был, не меньше, если, конечно, встать. Но я сидел за столом, а у меня укороченное туловище, вот в чем фокус.
       - Я здесь учусь, - сказал я, не глядя на неё, тихо, но внятно.
       - Правда?.. - Она как будто не поверила и совсем обнаглела, чуть ли не засюсюкала: - И на каком же курсе ты учишься?
       - На третьем, - спокойно и внушительно соврал я зачем-то. - И между прочим - не "ты", а "вы". И зовут меня - Евгений.
       Вот это я дал!
       А у неё аж глаза на лоб - она ведь впервые меня видела! Покраснела, смутилась, по­смотрела на ноты, которые я переписывал, и замедленно - все ещё недоверчиво как бы - проговорила:
       - Очень приятно... Я - Аня... - И нарочито вежливо: - Ну, передайте, пожалуйста, Криволапову, что я взяла у него ноты, он знает какие... До свидания... Евгений... Извините, что помешала вам... - И быстренько, хотя и с вызовом во взгляде, рети­ровалась.
       Когда пришёл Криволап, я сказал:
       - Приходила тут к тебе... забыл, как её... Ноты взяла у тебя.
       - А, Емец, что ли?.. Анька?..
       - Да, Анька, кажется...
       - Емец, - просто и уверенно заключил он. - Анька Емец.
       - Фамилия такая? - тихо удивился я.
       - Ага!..
       - И она что - учится у нас?
       - На первом курсе, домристка. Нравится?
       Я неопределенно повел головой и хмыкнул: фамилия, мол, чу­дная...
      
       4.
      
       А ей сначала нравился не я. Ей нравился Панька Скляров, самый талантливый из нас. Но как раз с ним-то мы были "не разлей вода", поэтому часто по­лучалось, что в училище и обратно мы ездили втроём, затевая дет­скую возню по дороге. Анька оказалась на год младше нас, а с Панькой у неё ещё не сложилось того, чтобы я почувствовал себя третьим лишним. И как-то незаметно, почти нечаянно её внимание перешло на меня. Ну, я, конечно, втайне добивался это­го: острил, петушился, хорохорился, невольно соперничая с Панькой. И всё равно - удивительно. До неё в Москве я ещё никому не нравил­ся так, чтоб в меня влюблялись. Но, правда, и мне ещё никто по-настоящему не нравился.
       Самый первый поцелуй почему-то не запомнился, но запомнился в е ч е р первых поцелуев, сладких, молочных, бесконечно голово­кружительных. Зимний вечер после обильного снегопада, чугунная решетка с внешней стороны ВДНХ, потом - Аллея космонавтов, титановый монумент взлетающей ракеты. Кругом полно людей, пацаны катались с гранитной горки позади монумента, а мы, притихшие, обалдевшие от того, что с нами произошло, бродили молча-удивлённо среди этой шумной жизни, то и дело останавливаясь, чтобы снова и снова раствориться друг в дружке. И помню осторожное, будто бы нечаянное прикосновение моей ладони к её маленькой груди под пуховым оренбургским плат­ком: у меня замерзали руки - она позволила погреть у неё под паль­то.
       А на утро, казалось, вся общага и всё училище знали, что у Емец и Тимошина - роман. Мне было 16 с половиной, Аньке - 15 с половиной, чуть больше, однако сознавали мы себя и держались совершенно как взрослые, почти как муж и жена (разумеется, плато­нически, иначе пока и не думалось), и все, даже педагоги, воспри­няли это как должное. Только теперь я, кажется, понимаю: мы были дети, а взрослых умиляла наша целомудренная откровенность...
      
       5.
      
       Однако, как пишут в книжках, шли годы. И если уж даже в 16-17 лет мы кажемся себе взрослыми, то в 18 и подавно.
       На под­ходе к своему второму совершеннолетию я наконец-то начал бриться, курить (удивительно, что не раньше), даже пил иногда - пока понем­ногу, правда. (Только однажды напились с ребятами пива по восемь кружек - ух и шатало меня, мутило. Да ещё как-то раз с Панькой бутылку водки распили в кафе-стекляшке, идиоты, по полному стакану в 250 граммов!) Кроме того, за последний год я сильно вырос, аж на двадцать сантиметров, и почти всех, кто был выше, догнал, а кое-кого и перегнал. Мне давно уже не приходилось выслушивать "маль­чик, ты к кому приехал". Был мальчик - стал мужчина. Ну, конечно, не вполне ещё мужчина, хотя много раз, между прочим, мог стать и вполне, особенно летом после второго курса, когда работал баянистом в пионерлагере под Москвой (а на третьем курсе вообще был момент стопроцентный, с Анькой Емец, но при­шлось тогда отступить)...
       И вот после третьего курса я еду на все два месяца каникул к родителям: последнее перед дипломом лето решил хо­рошенько позаниматься музыкой дома, поэтому отказался от пионерлагерей.
       По всем приметам за окном поезда, да и по времени, скоро Людиново, можно тащить манатки в тамбур, но я жду до последнего, негоже мне, столичному студенту, суетиться. Все мои вчерашние переживания, когда я боялся опоздать на поезд и, задыхаясь, тащился с вещами через шумный вокзальный вестибюль, вспоминаются с олимпийским безразличием. Хотя в начале любого, пусть и самого малого путешествия всегда есть своя волнующая прелесть. Тем более когда тебе не "ещё" сколько-то там, а "уже" восемнадцать - почти. Подходишь эдак независимо к своему вагону (два прицепных идут через Людиново), показываешь проводнице свой билет и - "небрежно" - с тяжелым чемоданом в одной руке, с туго набитым портфелем в другой и с огромным баяном в утеплённом рюкза­ке за спиной - лезешь в удушающе жаркий плацкартный вагон, подчёркну­то вежливо просишь людей посторониться в тесном проходе, отмечая попутно несколько знакомых людиновских лиц, находишь своё место, освобождаешься от ноши.
       Куда положить?
       Всё равно!
       Уступить ниж­нюю полку?
       Пожалуйста! Не привыкать! На верхней даже удобней!
       И - басок, басок у меня, будь здоров, я слышу себя будто со сто­роны, и не верится, что недавно, всего год-полтора назад, я го­ворил и пел тонким детским голосом. У всех ребят голоса сломались раньше, у многих ещё до училища, а у меня почему-то только лет в семнадцать. В конце второго или в начале третьего курса стал вдруг пускать "петухов", и все смеялись, а я, ещё не понимая и удивляясь внезапным срывам в голосе, делал вид, что нарочно дурачусь. По­том однажды мне сказали: "О! Басок! Ну, ты даешь!.."
       Ночь в вагоне, как всегда, была мучительной. Проворочался на жёсткой под худым матрасом полке, в духоте, под стук колес, часто просыпался от тишины на остановках, среди храпов, и под чей-то негромкий, неспешный разговор за перегородками снова засыпал, слыша сквозь сон, как поезд, вздрагивая на стыках, потихонь­ку трогался и катился дальше. На рассвете замёрз, развернул одея­ло, укутался и наконец надолго отрубился.
       Проснулся, когда уже было совсем светло, в девятом часу, все давно встали, проводница собирала стаканы после чая. Я свесился с полки, выгля­нул в окно и сразу узнал родные места.
       "Благодать!" - как скажет отец.
       Три года я ез­жу по этой дороге - зимой и летом, летом и зимой, - и по утрам, при запахе угля и дыма от титана и при виде стремительно бегущей за окном зелёной панорамы, когда взгляд всё чаще и чаще вылавливает знакомые фрагменты, деревцо на поляне, ручей, косогор, меня всегда охватывает детский трепет, предвкушение скорых встреч.
       А ведь я не дал телеграммы, и мать не ждёт меня сегодня, удивится, ахнет, закричит: "Гля! Хороший мой приехал! Женюшка! Милый мой!.." - и зацелует, окутает молочным запахом.
       Отец, если на работе, при­дёт в обед, а мать спрячет меня и будет тайком ликовать, нарочно донимая отца какой-нибудь ерундой. Потом я откроюсь, отец тоже ахнет: "Гля! Женя?!.. - робко так, но тоже удивлённо и радостно. - А когда ж ты приехал?.." - и мы поцелуемся с ним, а он, конечно, небритый, не ждал ведь, двухдневная щетина серебристая...
       Поезд тормозит, в окнах мелькает пристанционная лесопосадка, в раскрытую дверь тамбура врывается свежий воздух, который тоже, кажется, пахнет по-особому, по-людиновски. И наконец - остановка.
       Нагруженный со всех сторон тяжеленными вещами, осторожно спускаюсь по вагонным ступенькам - с нижней приходится даже спры­гивать на гравий: платформы в хвосте поезда вообще не оказалось никакой, да и впереди тоже низкая, одно название - платформа. А московские вагоны на Фаянсовой прицепили к "рабочему" поезду, и сейчас из него высыпают бабы и мужики с мешками и корзинами, торопятся к автобусу.
       Я уж и не надеялся уехать с первой партией - меня опередили все, кому не лень, - но нечаянно ввинтился в толпу, деловито осаждавшую, казалось, переполненный автобус, и каким-то чудом тоже оказался внутри.
       Меня мнут и толкают, а мне забавно. Прислушиваюсь к родной речи, давно не слышал. А сегодня базарный день, воскресенье, люди едут в город из окрестных деревень, многие знают друг друга, громко "здоровкаются" и перекликаются через весь автобус:
       - Мань!
       - Оу!
       - Билеты узяла?
       - Не!
       - И ни бяри, я узял!..
       После давки все возбуждены и говорят как будто одновременно, но ближайшие диалоги можно уловить:
       -...Глянь-ка, это ж твоя дощка?! - с ударением на последнём слоге.
       - Дощка-а. Ай, не узнал?
       - Узна-ал, узна-ал, большая. Не замужем?
       - Не-е, ишо рано, погодим.
       - Ну и правильно, не спяшитя...
       - Эй, потяснитеся! Мине ж тожа ш надоть!
       - Усем надо - табе не обязательно!
       - Да как жа ш не обязательно?! Ну-ка, у серёдки, подвиньтеся!
       - Х-о-осподи! И мяшок с собой тошшить!
       - А куды ж яво деть-то дура?!
       - Во, дурак!
       - Да не дурей табе!.. Ну, ишо подсожмитеся! Ну?!..
       - Да слазивай, слазивай, другова дождесси!
       - Да игде ж яво дождесси? Ну-ка!..
       - Поехали, Иван! - кричит кондукторша. - Билеты кто не взял - передавайте с передней площадки!..
       Автобус-развалина медленно разворачивается и, переползая из ямы в яму, выезжает на разбитую дорогу. Как тряхнет! Как под­бросит!
       - Ох, лихо, куда ж яво несёть?! Увесь зад отбил, паралик!
       - Да-а, ха-га, табе, нябось, отобьешь!
       - Га-а-га-га!..
       Но вот пошла дорога поровней, и грохоту от разболтанных же­лезяк стало меньше, и народ поутих-поуспокоился.
       -...А твой-то жанилси?
       - Жанилси.
       - А на ком жа ш?
       - А на Нюрки Селихвановой дощке.
       - А-а! И хорошо живуть?
       - А хорошо. Он жа ш у городе работаить, у заводе, сварщиком. Не пьёть, не курить, усе деньги домой приносить. Моциклет купил, на работу на ём ездиить, одеваются, костюм себе справил за сто писят рублей, пальто ей новое, магнитофон, тилявизер. Хорошо жи­вуть, а чиво ж...
       - Баня! - объявляет кондукторша. - Выходит кто?
       - Да-да!.. - суетливо пробираюсь к выходу. - Извините... разрешите... вы не выходите?.. - Зазевался, замешкался, а с моими манатками не так-то просто выбраться.
       Наконец, на свежем воздухе, вздыхаю радостно и направляюсь назад от остановки к дому.
       А дом-то уменьшился, кажется, - или это я так вырос?..
       И крыльца уже нету, сломали, расширили улицу, асфальтовый тротуар прямо под окнами. И у всех соседей, вижу, полисад­ники снесли, непривычно голо стало у домов.
       Наша калитка, как и прежде, звонко стучит щеколдой.
       Дворик зелёный - тоже, кажется, меньше стал.
       Крыжовник разросся, трава густая, сочная.
       А Вовкин турник, на котором я висел, чтобы вытянуть позвонки и поскорее вырасти, совсем заржавел.
       Я прохожу по дощатому настилу среди травы к порогу на застеклён­ную веранду, мельком замечая отсветы неба во множестве квадратиков.
       В доме слышен голос матери:
       -...прямо я не знаю! Во, человек! Уйди! Отойди! Прольёшь! Дай сюда! Я сама! Сама, говорю!.. - воюет с отцом, как всегда, потому что вечно всё делают каждый по-своему: отец - рацио, мать - эмоцио, вечный раскосяк.
       Я потихоньку отставляю вещи в сторонку на веранде, освобождаюсь от бая­на за спиной, затем бесшумно открываю дверь в дом и, пригибаясь, чтоб не удариться головой о притолоку, вхожу:
       - Можно к вам?..
       - Гля!..
      
       6.
      
       Никто в мире не радуется мне так, как мои мать и отец. Ещё с младенчества я ощущал это подсознательно и, не боясь прослыть бахвалом, выкладывал перед ними все свои победы-достижения. А в последние годы мне и самому приятно видеть их неподдельную ра­дость, но всякий раз поражаюсь: мои успехи волнуют их даже больше, чем меня.
       Вообще, откровенно говоря, я ужасный "избаловух" (наше семейное словечко) и, как только после раз­луки привыкаю к родителям, чуть что не по мне - прямо в крик. Но в первые минуты вели­кодушно даю им насладиться переменами, происшедшими со мной за полгода после зимы.
       - Подрос! Опять подрос! - удивляется мать.
       И отец:
       - Да куды ж ты ишо-то, уж выше мене, наверно! - И, чтоб померяться со мной, становится спиной к моей спине.
       Мать восхи­щённо смеётся:
       - Выше! Конечно, выше!
       - Неужли-и? - оглядывается отец.
       - Ну, чуть-чуть повыше, - говорю я снисходительно.
       - А кра­сивый-то какой, - умиляется мать, - милый ты наш!
       - Да-а, - вставляет отец, - увесь в мене! - и смеётся.
       Но мать в этот раз уж не ругается, лишь мельком с укором покосилась на отца, не до него сейчас.
       - Ох, хорошо, печка затоплена. Отец, иди станови воду, картошку чисть да яишенку щас...
       - Да не надо, мам, попроще что-нибудь, чайку и ладно.
       - Да как же ладно, с дороги-то, голодный! Отец, ступай, кому говорю!
       А отцу-то не хочется так сразу отхо­дить, улыбается, мнётся:
       - Ищас, ищас, успеется.
       Да и я уже го­товлю им необыкновенный сюрприз, и они оба это чувствуют, ожидают.
       - Ну вот, мам-пап, - говорю я, внося в зал рюкзак с баяном. - Субботка наша.
       - Да-а... - отзываются с пониманием, но и насторожённо, - ну-ка, ну-ка, раскрой, покажи...
       И невольно торжественно усаживаются на стульях у стола напротив меня, молча, с неописуемым вниманием, какое бывает только у них, наблюдают, как я развязываю рюкзак. В их лицах и острое птичье любопытство, и затаённая пока радость, и сомнение, и страх: шутка ли - такие деньги! А уж я-то знаю, что стоило им расстаться с Субботкой и купить мне этот баян. Я даже не надеялся, обходился своим, маленьким, плохоньким, фабричным, старался больше заниматься в училище на хорошем казённом, и вдруг - письмо: "...Женя мы тут посоветовались с отцом подумали и решили продать Субботку а на эти деньги ты купишь себе хороший баян как ты мечтал напиши как лучше прислать тебе денег пятьсот рублей сейчас или после как найдете посоветуйтесь с Колей может с рук у кого купите или новый закажете не знаю в общем напиши..."
       Мы просто обалдели - и я, и Коля, и Вовка.
       Я, правда, давно агити­ровал продать Субботку, но не ради баяна, а чтоб отцу не мучиться на сенокосе каждое лето (весь отпуск гробил на сено!), подсчитывал им, что во что обходится, ведь сена не хватало до весны, прикупа­ли втридорога, и Субботка была уже немолодая, молока давала мало, - чистый убыток! И дядя Ваня, брат отца, писал то же самое из Ленин­града. И вроде отец колебался, а мать - ни в какую! И вот наверняка она же и загорелась сделать мне полезный подарок: я говорил им когда-то, что есть, мол, такие баяны, заказные, почти все мои однокурсники уже имеют их, но, конечно, дорогие, нам не по карману. И вдруг - пожалуйста!
       Один лауреат международного конкурса, наш, институтский, уступил нам свой концертный инстру­мент, хоть и не очень новый, но всё же настоящий тульский, за 575 рублей - Коля добавил, как всегда. И теперь этот белоснежный, с перламутровыми кнопками, высокий, с прежним никакого сравнения, красавец-баян освободился от рюкзака, представ перед взорами отца и матери.
       Для начала я взял несколько звонких аккордов и раз­вернул во всю ширь меха, отчего они засверкали, я знаю, нежно-голубым шёлком. Затем пробежался пальцами по всей клавиату­ре и, видя радостное изумление в глазах родителей, чтоб уж совсем их сразить, заиграл "Страдания".
       Ох, как они заулыбались, мои дорогие, и на секунду оторвались глазами от баяна, посмотрели на меня, потом переглянулись меж собой и опять - на клавиши-кнопки. Пальцы мои словно завораживали их - и всегда им бывало чудно, что я вот так, не глядя, попадаю, "да скоро-то как!"
       И вдруг отец как-то замер, напрягся и неожиданно, подгадав к началу куплета, запел верхами под музыку, как бы крича, но приглушённо, вроде бы припоминая про себя:
       От-чи-во я маль-чик чёр-най,
       Я любо-вью увле-чён-най!..
       И улыбнулся сконфуженно и радостно. И это вышло так неожиданно и диковинно, что мать аж отстранилась от него с раскрытым ртом и рассмеялась:
       - Во! Глянь-ка! Мальчик чёрный! Сядой увесь, мальчик!
       Но отец и сам, раскрасневшись, хохотал во весь рот, смешно ужи­маясь и покачиваясь.
       - Ну давайте, давайте, - кричал я, не преры­вая игры, - давай, ма, и ты спой!
       - Да ну! - отмахнулась. - Я и не помню ничего.
       А сама тоже вдруг зарделась, настраиваясь, дожидаясь очередного начала куплета и не решаясь запеть.
       - Ну! Ну! Не бойся, ма! - подзадоривал я в азарте. - Давай!
       И мать, серьёзно и как бы отрешённо глядя на мои пальцы, протяжно и чуть слышно заголо­сила:
       Те-чёть реч-ка, пе-сок мо-ить,
       Ней-дёть ми-лай, серд-це но-ить...
      
       7.
      
       А спустя неделю-полторы я опять торопил время, не чаял, как вернуться поскорей в Москву. Девать себя в Людинове стало совер­шенно некуда. Ну, позанимаешься на баяне час-другой-третий, как пойдет, ну, поправишь партитуру оркестровки к диплому. И всё.
       Ну, пляж, купание, если есть погода. Ну, в кино ещё сходишь иногда - один кинотеатр на весь город. Ну, почитаешь чего-нибудь или на бильярде в парке поиграешь с Митькой - он тоже занимался на баяне по несколько часов, мы объединялись только на бильярд, а на пляж и на танцы он не ходил. Ну, кстати, в субботу-воскре­сенье на танцплощадку заглянешь с Федей Самопаловым, бывшим одно­классником, и с его компанией из местного техникума.
       А молодёжь ве­черами обычно торчала на перекрестке перед входом в парк. В основ­ном это были всё пацаны, подросшие, пока я учился в Москве. Я уже мало кого из них знал, знакомые сверстники поразъехались кто куда, да и я для большинства был чужак, а вот Федю постоянно окликали, здоровались с ним за руку и вообще его, я заметил, побаивались и уважали. А он, мой друг детства, после восьмого класса как будто и не изменился: такой же крепкий, коренастый, уверенный во всём. Когда-то, ещё в школе, он, помню, не побоялся выйти один на один с Антохой, вечным второгодником, здоровенным как бык и таким же наглым. В окружении кодлы пацанов они встали в боксерские стойки и, прыгая как на ринге, начали колошматить друг друга кулаками, да всё норовя по лицу, и у меня до сих пор сжимается сердце, как вспомню те жуткие звуки ударов по человеческому телу. Сам-то я по-настоящему не дрался никогда, не пришлось. В детстве боролся, но без увечий, вроде как спортивно, а потом и бороться перестал: руки, что ли, берёг для музыки? Хотя один раз в Москве затеялось нечто, когда ко мне трое шибздиков из пятиэтажек прицепились - по дороге в поликлинику. Чуть мне голову доской не проломили, руку успел подставить, а я никого из них и ударить-то как следует не сумел, распихал руками да криком разогнал, как волков. Меня потом трясло от страха и отвращения не меньше часа: не разрядился.
       А Федя в то лето целыми днями пропадал на озере, на спасательной станции, и я частенько заглядывал к нему от нечего делать. Как правило, там сидели ещё ребята, знакомые и незнакомые, резались в дурака, тра­вили старые анекдоты (я им подкинул свежих московских), а в магни­тофоне в сотый раз крутилась осточёртевшая новинка: "А на кладбище всё спокойненько..." Или, бывало, наскребали по мелочи на бутылку и оживлялись ненадолго. Или кому-нибудь взбредало прокатиться по озеру на моторке, брали и меня. Я, как щенок, сидел на носу дюра­левой лодки, восторженно впитывал встречный ветер, улыбался берегам, а ребята тускло-привычно глядели по сторонам, покуривая и поплевы­вая за борт. Один только Федя, кажется, понимал меня, подмигивал, улыбался...
      
       8.
      
       - Начинаем... - торжественно и голосисто объявляет Ирка Комарская, - государственный экзамен по дирижированию!..
       Девчонки сбились в стайку за кулисами, кулачонки на груди, дрожат:
       - 0-о-ой! На-а-ачали!..
       - Ни пуха, чувихи! - шепчу я, обнимая всех сразу.
       - К чёрту, к чёрту! - шипят. И руки у всех холодные, трепет­ные. - Ой, Жень, счастливый, ты совсем не волнуешься.
       - Конечно! - улыбаюсь. Но меня тоже слегка знобит, просто им не видно.
       На лестнице за сценой курят ребята. У всех лихорадочный блеск в глазах, болезненный румянец на щеках.
       - Начали, - сообщаю им вроде бы беспечно.
       - Народу много в зале?
       - Не знаю, не видел. Дайте прикурить-то...
       Валька Золин протянул свою горящую сигарету - я не сразу попал на колеблющийся уголёк и рассмеялся:
       - Да чего ж ты так трясёшься, чувак? Рано ещё!
       - Затрясёшься, - нервно усмехнулся он: экзамены для него ху­же казни. - А ты, что ль, не трясёшься?
       - Нет.
       - Ну-ка?..
       Я вытягиваю руки - ребята смотрят.
       - Ну?! - торжествует Валька. - Это что?..
       Я вынужден согласиться:
       - Ну, дрожат немножко. Но мне ещё рано, я в конце отделения.
       - А я третьим иду, - жалуется Валька. - Всё, чуваки, хана мне настаёт. Живот болит, паскуда!
       - Ну сбегай, успеешь! - почти всерьёз сочувствуем мы.
       - Нет, всё, отпустило, кажется. Чтоб я ещё пошёл куда учиться - да ни в жисть!
       Мы смеёмся. Валька все четыре года восхищал нас своими при­чудами и простотой. Ведь он обладал абсолютным слухом, это ред­кость, а учился кое-как, шаляй-валяй. Но уже женился, уже и дочка у него, а он ровесник наш, самых младших, хотя ещё с первого кур­са опережал нас в развитии - в физическом, конечно. Здоровяк, высокий, жилистый, сильный, бегал на физ-ре быстрее всех (с пон­том в шиповках), прыгал выше и дальше, кидал импровизы на баяне и на фо-но великолепно, но, как ни странно, при этом не сёк ни в теории, ни в гармонии, и тут уж мы, хиляки и слабаки, забивали его, ну и, разумеется, давали списать у себя. Королём у нас считался и был по праву Панька Скляров, тоже абсолютный слухач, скрип двери, сигнал машины называл по нотам. А Валька честно называл себя лоботрясом и балбесом и, всегда аккуратно причёсан­ный, с пробором, с бриолином, пай-мальчик, обожал чего-нибудь ломать: со шкодной рожей - "я злоумышленник! хи-хи-хи!" - срывал ручки и шпингалеты с обветшалых окон в аудиториях, приводя нас в тихий радостный ужас: у самих-то силёнок не хватало повторить его фокус.
       Внизу, под лестницей, Серёга Скороспелов, закрыв глаза, машет руками перед воображаемым оркестром, зубрит свой номер.
       - Скороспел, не опоздаешь? - подтруниваем.
       - Я знаю, знаю, - бормочет он, продолжая с умным видом махать руками.
       - Вот гад! - беззлобно смеётся Валька. - В отличники хочет выскочить! Ну и хитёр! Тут бы хоть четверочку как-нибудь... - И вдруг - ужас на лице: - Что?! Мне уже?!
       - Нет ещё, нет, - успокаивает его Ирка Комарская, появляясь в двери со сцены. - Но уже скоро вообще-то, иди, приготовься, успокойся.
       Валька суетливо затаптывает свою сигарету, отшвыривает её ногой к урне.
       - Ну, прощайте, чуваки, я пошёл.
       - Спокойно, Валя, ни пуха!
       - К чёрту! - машет он обеими руками и, уже не белый даже, а мертвенно жёлтый, уходит.
       Молчим, кто остался, курим.
       - Да-а, чувачки, - вздыхает Панька Скляров. - Последний раз.
       - Ну, тебе-то не последний, - говорю я. - Ещё институт.
       - А тебе?! - удивляется он, зная, что мне тоже дали рекомен­дацию для поступления.
       - Не знаю... - я, конечно, немного прибедняюсь из суеверия. - Завалю вот сейчас и прощай, столица нашей родины.
       А мы ведь уже под­писали свои распределения кто куда, и я "смело", в тайной надежде, что это для меня будет чистой формальностью, выбрал Якутск, "ал­мазный край".
       - Да брось ты! Чего ты завалишь? - недоумевает Панька. - Ре­комендацию дали? Ну и всё!..
       Но Паньке легко рассуждать: у него-то действительно - всё. Хорошо бы и мне поспеть за ним, и я ещё надеюсь, но свой шанс, рекомендацию, я получил только после "госа" на пятерку по специальности, и то, можно сказать, случайно, по предложению Виталь Палыча, моего педагога по дирижированию, - душа-человек. Конечно, неизвестно, использую ли я этот свой шанс, но пока не представляю себе, что когда-то при­дётся прервать привычный ход жизни, покинуть родную общагу, средо­точие талантов. Чего стоят, например, вечера в клубе на первом этаже, танцы не под "трень-брень" каких-то посторонних лабухов, а под высший пилотаж собственных джазменов, институтских, на ходу сменявших друг друга. А Лёня Чижик?! Все твисты-шейки прекращались, когда он садился за рояль и вместе с контрабасом и ударником выда­вал импровиз на полчаса. А сам-то маленький, тихоня, ручки-пальчи­ки, кажется, еле-еле достают октаву, а что творится, когда он постепенно входит в раж?! Но ведь это же и понимать ещё надо, чтобы так стонать от восторга!..
       ...Со сцены прибежал румяно-влажный, как из бани, Криволап, мой вечный сосед по комнате.
       - Чувачки, закурить!
       - Отмахал?
       - Ага! Такая лажа!
       - Да ладно трепаться!
       - Ну, не совсем, конечно, лажа, - лукавит он и, прикурив у ребят, продолжает рассказывать о своих ещё горячих ощущениях, а я, внезапно испугавшись за себя, иду на сцену, побродить в полу­мраке за задником и за кулисами, сосредоточиться. Под чужую музыкy, конечно, это невозможно, но хоть просто побыть в одиночестве, вздохнуть, одуматься.
       Всё-таки странно, удивительно: учились - как дышали, не особенно заглядывая в будущее, - и вот уже "госы" сдаём, работать можно, по имени-отчеству будут звать - смешно.
       А давно ли плакал, как ребёнок, от потери чужих денег, двадцати рублей, на шапку, заказанную в Людинове?
       Очень удивил тогда, на первом курсе, и ребят в общежитии, и Колю, когда рассказывал ему о пропаже и не удержался, опять заревел. "Да ты что? - смеялся он. - Из-за такой ерунды!.." - и, спустя день, купил мне ту злосчастную шапку для отправки в Людиново...
       - Где тебя носит?! - с шёпотом налетает на меня Ирка Комарская в темноте за задником сцены. - Скоро объявлять, а тебя нет! Не уходи никуда!
       - О-кей, я здесь...
       Вдруг прибежала за кулисы Анька Емец, по старой памяти по­висла на руке.
       - Волнуешься, Тимошечкин?
       - Немножко.
       - Ни пуха. Дай поцелую тебя. Что надо сказать?
       - Спасибо... к чёрту, к чёрту.
       - Ну вот, молодец, не волнуйся давай. Я из зала буду смотреть.
       И убежала...
       Славная она всё-таки, Анюта моя... б ы в ш а я моя...
       Наверное, ни с кем так не будет, как с ней...
       Сколько слёз вместе пролили - сладкие слёзы...
       И мирились, и ссорились, и сно­ва мирились...
       И наконец расстались - вскоре после новогодней ночи - на третьем курсе. Тогда девчонки из её комнаты разъехались на праздник по домам, и мы, устав от бесконечных ласк и поцелуев, уснули рядышком, но всё ещё не до конца раздевшись, сознательно о большем не помышляя, и вдруг одновременно проснулись, дрожа и сплетаясь в объятиях... "Женюшка! - Она впервые назвала меня так. - Родной мой!.. Не надо!.. Пожалуйста, любимый мой!.." И я, опомнив­шись, с усилием отпрянул от неё, вскочил, заметался по комнате, стиснув зубы и сжав кулаки, гася в себе мучительный зверский ин­стинкт и заклиная себя: "Нельзя! Нельзя!.."
       Анюта плакала: "Про­сти меня! Прости, родной мой!" - "Нет, нет, что ты, - бормотал я, - это я, всё я, это ты меня прости, я сам не знаю, что делаю..." - и, как шут гороховый, налил вдруг себе на голову из зелёного эмали­рованного чайника холодный чёрный кофе.
       И, казалось, я успоко­ился, смирился с необходимостью щадить, ведь Анюте ещё не было семнадцати (а целый год до того, между прочим, запросто прошёл без "этого"). И мы опять легли рядом, спокойно проговорили до утра, фантазируя о нашем будущем, совместном, но уже тогда я, кажется, понимал, что не смогу теперь "просто", как раньше.
       Раздражение моё разрослось буквально в несколько дней. Я наплёл, что полюбил другую, и на глазах у Анюты закрутил новый роман, и, говорят, она плакала, а я, дурак, злорадствовал. А потом и её я видел с други­ми и мысленно проклинал. Но так и так: плоть моя горела от неуто­лённой жажды жизни, и ждать, пока мои девчонки "повзрослеют", я не мог. Ещё дважды после Анюты я влюблялся и серьёзно думал о же­нитьбе в перспективе, но история повторялась: малейшеё сопротив­ление, почти символическое, мгновенно отрезвляло меня. А ежели без лишних громких слов - я просто робел и лицемерил, будто мне, то есть нам, пока совсем не обязательно "это", главное, что мы близки духовно. И чуть погодя с отчаянной решимостью про­воцировал разрыв: без "этого" уже не мог, а с "этим" - не хвата­ло... мужества? жестокости?..
       Только на четвертом курсе сва­лился на меня долгожданный подарок судьбы, ни к чему меня не обя­зывающий и потому тем более ценный. Я вернулся в обще­житие на рассвете, ликуя, как мартовский кот (пришлось будить вахтёршу - двери были заперты), и долго не мог уснуть, утомлённо-счастливый, взбудораженный новым своим Я, с гордостью поглядывая на дрыхнувших ребят, великовозрастных младенцев...
       - Дунаевский!.. - голос Ирки на авансцене, в то время как я нервно гарцую за кулисой на выходе. - Увертюра к кинофильму "Дети капитана Гранта". Дирижирует...
       Сердце мое чуть не выпрыгивает из груди. Спокойно, спокойно!..
       Ирка церемонно уступает мне путь, подмигивает скрытно от публики и шепчет углом рта: "Ни пуха!" - и я, безумно волнуясь, прохожу мимо неё по дорожке среди оркестра, поднимаюсь на ди­рижерскую подставку - эх, брюки у меня коротковаты! - кланяюсь, как положено, комиссии, сидящей в зале за длинным зелёным столом, мельком оглядываю огромный зал-амфитеатр, обрамлённый белыми колон­нами, но лиц не различаю, всё плывет, сплошные пятна. Затем пово­рачиваюсь к оркестру, беру с пюпитра палочку, складываю руки на груди, как Рубинштейн на портрете, и бодро, как мне кажется, смот­рю на ребят и девчонок в оркестре, стараюсь никого не пропустить, подмигиваю кому-то, а коленка дрожит, аж дергается... Наконец - "внимание на руки"... чёрт, как палочка дрожит... И - отдельный взмах басам - па-а!.. - и общий взмах - па-а-а!.. - отлично, молод­цы... - па-па-па-па-па-пам-па-ба-ам!.. - поплыли, братцы!..
      
       * * *
      
       ...На перекрёстных проводах у Никитских ворот искрят контакты троллейбусных усов, и, как бы вторя им, сверкают молнии, освещая синевато-белыми всполохами ночное небо в тучах, и всё бли­же грохочут, гулко перекатываясь эхом, небесные булыжники.
       Не зря весь день такая духота была - к дождю и грозе.
       И навстречу по Тверскому с нарастающим шелестом в листве пронёсся передовой-дозорный ветер, взметнув и закружив мелкий мусор на земляных до­рожках.
       А впереди подальше, похоже, начинается: одни раскрывают зонты, ка­кая предусмотрительность, другие с испуганной оглядкой вверх суту­ло втягивают головы в плечи, а третьи уже просто бегут.
       Наконец и Женька, беспечно поймав на лицо и ладони несколько прохладных капель-невидимок, замечает с удивлением, что дождь усиливается как-то уж слишком резко. Увесистые водяные пульки всё чаще и чаще бьют запанибрата по плечам и голове, и - через мгновение после очередной и особенно яркой вспышки - вместе с оглушитель­ным пушечным треском и грохотом - на землю обрушивается мощ­нейший ливень.
       Всех словно смыло и раскидало в разные стороны.
       На опустевшем бульваре - в пятнах света - ручьи и лужи клокочут битым хрусталём.
       Бежать, конечно, бесполезно, промок уже насквозь.
       Досадуя на свою всегдашнюю нерасто­ропность, но в то же время всем своим мокрым насмешливым видом гордо отвергая сомнительный уют стоящих, даже и с зонтами, под деревьями, Женька упрямо шлёпает по лужам, а колючий водопад, словно поучая и добивая неразумного, впивается в него, растворяется в волосах и одежде, наполняя её тяжестью, как намокшую губку...
      
       9.
      
       Мёртвые дни и ночи начались для меня с той печально памятной минуты, когда я, казалось бы, уверенно пройдя экзаменационный марафон на вступительных в Гнесинский институт, вдруг не нашёл знакомых очертаний своей фамилии в коротеньком (всего 11 человек) списке баянистов-аккордеонистов, принятых на первый курс.
       Я не верил своим глазам: какая-то ошибка! маши­нистка просмотрела! ведь я же... у меня же... шестнадцать баллов! столько же, сколько и у... да меня, наверное, просто забыли при­печатать последним в списке!..
       В наивной надежде я даже загля­нул в соседние столбцы, к струнникам-народникам, к ударникам, к кому-то ещё, но, конечно, нигде меня не было, и в следующую минуту, скорбно-лихорадочно перечитывая хорошо известные мне фамилии, среди которых трое моих однокурсников, я уже отчетливо ощутил неумолимость факта: я не прошёл по конкур­су.
       Набор в этот раз почему-то оказался сокращённым, а при равной сумме баллов отдавалось предпочтение оценкам по специальности.
       У меня за комплекс спецпредметов вышло четыре с плюсом (сколько-то десятых балла), а надо было для верности набрать пя­тёрку с минусом или хотя бы лишний балл по общеобразовательным, не говоря уж о том, что два-три места ушло под целевой набор из республик, без конкурса. Эх!..
       При Паньке Склярове и при Коле (мы вместе при­ехали читать списки) я попытался сделать вид, что другого резуль­тата и не ожидал, но сердце, конечно, защемило.
       И я пошёл заби­рать документы, втайне надеясь, что там-то наконец и обнаружится счастливая ошибка, мне скажут: "Позвольте, вы же приняты!" Но мне без звука вернули под расписку мои бумажки, и я мог теперь сколько угодно наслаждаться своим шикарным экзаменацион­ным листом: 4+, 4, 4, 4... - несчастный хорошист!..
       Запасные варианты удручали своим ничтожеством по сравнению с Гнесинским Олимпом. О провинциальных консерваториях я и думать не хотел, а в московской нет и никогда не будет нашего факультета: лучшие народники Союза сосредоточены на улице Воровского.
       Но по инерции, как и многие неудачники вроде меня, я повёз документы в "культу­ру" на Левобережной, думая, что все там ахнут, увидя мой экзаменационный лист, и - с такими-то баллами в Гнесинском! - примут без экзаменов, только бы я согласился.
       Однако там был свой пасьянс, и никто не ахнул, я должен был сдавать всё заново на общих основаниях.
       Оскорблённый за нашу "фирму", я хотел тут же повернуться и уйти, но, "здраво поразмыслив" (отсрочка от армии, то-сё, - типичная стадная чушь), вздохнул и отдал документы, так и быть.
       Но я уже не годился к борьбе, перегорел. Еле-еле, из пос­ледних сил, прошёл комплекс специальности на тройку, затем по чьей-то фотошпоре написал сочинение, что-то про Гоголя, тоже на три балла, затем пришёл на устный русский с литературой, вы­тянул билет, прочитал вопросы и пошёл было на своё место готовить­ся, но вдруг, не дойдя, остановился в тоске, подумал-подумал и вернулся, положил билет обратно на стол.
       - В чём дело?! - возму­тилась экзаменаторша.
       - Вы знаете... - внешне уныло, а внутренне воспаряя от обретаемой на миг свободы и, конечно, чуть-чуть выпен­дриваясь, - поставьте мне просто что-нибудь, не хочется сдавать.
       - Что-нибудь?! Двойку!
       - Ну, прекрасно, пожалуйста, двойку по­ставьте.
       И, забирая в тот же час документы, увидел со злорадством, как э т и, в секретарской, забегали: "Что такое? Как? Почему?"
       А потому, товарищи дорогие, что поздно: мне ваш вузик - как собаке пятая нога. Чао!..
       Дальше всё происходило помимо моей воли. Я словно спал в сплошном отчаянном кошмаре и думал о Якутске. Размечтался о соро­каградусных морозах, о жизни в деревянном доме, о бешеных деньгах и об армии. Пусть забирают меня, куда хотят, хорошо бы в десантни­ки, научусь тому-сему: самбо, каратэ, вождению любой техники. А как раз в это время, в конце августа 68 года, разворачивались события в Чехословакии, и будто бы наши голубые береты творили там чудеса при захвате аэродромов и прочего, и у рассказчиков на лицах был сплошной восторг советским напором-натиском и никаких сомне­ний в чистоте правительственных помыслов, и странно было потом услышать стороной, что какие-то студенты на Красной площади протестовали (всех их замели, конечно, и, возможно, это был для меня лишь первый, пока ещё очень слабый импульс к пробуждению от детской спячки вообще; точно так же в свои 16 лет я про­спал в недоумении скандальный процесс Юлия Даниэля и Андрея Синявского, с трудом отделяя в своём сознании последнего от спортивного комментатора Вадима Синявского, а между тем я недавно узнал случайно, что Даниэль, оказывается, в начале пятидесятых жил в Людинове, преподавал литературу у Коли в школе, вот как тесен мир)...
       Итак, в расстройстве "чуйств" и в помрачении ума я бредил своей ерундистикой, но мой старший брат-хранитель не дремал - недаром четыре года тому назад мать с отцом отпустили меня под его крыло. В театре как раз освобождалась вакансия баяниста, и Коля схватил меня, как сказал бы отец, "под уздцы" и твёрдой рукой повел за собой: "Какой Якутск, ты что, чувак?! И в армию лучше отсюда, чем оттуда! У тебя же золотая специальность, пойдёшь в ансамбль, может, в Александровский получится, что ты!.."
       Честно говоря, мне и самому было боязно ехать к чужим людям. А в театре, благодаря брату, я давно уже был как бы свой. Но ведь я подписал распределение - меня же ждут, наверно?
       Для очистки совести мы сходили в министерство культуры с письмом от театра насчёт пере­распределения, но там лишь подивились на нашу щепетильность: я мог ехать, а мог и не ехать, никого об этом не спрашивая, и никто бы меня не хватился ни в Якутске, ни в Москве.
       А осенью вдруг и армия отпала сама по себе. На призывной комиссии что-то не то услышали в моей груди, направили на обследование в НИИ сердечной хирургии, а там посмотрели снимок сердца, ткнули куда-то пальцем и сказали, что служить мне нельзя: стеноз аорты и ещё чего-то, не запомнил. Ну, я, конечно, знал, что у меня не всё в порядке с сердцем, ещё в школе подберегали от перегрузок на физкультуре, но чтоб совсем уж оказаться никуда не годным - даже обидно.
       Зато уже на следующий год я мог спокойно осуществлять второй заход в свой институт - не было бы счастья, да несчастье помогло?..
       Так или иначе, жизнь постепенно налаживалась, вернее, наклёвывалась (не от слова "лажа", а от слова "клёво"). Завелись пусть не якутские, но всё же, хотя бы по сравнению с начальными актёрскими, вполне приличные 90 рэ в месяц - минус бездетность-подоходный - плюс родительские 20-30 рэ на оплату жилья. Я было отказался от родительских, поскольку начал работать, но переводы шли и шли, и я потихоньку смирился до более лучших времен, успо­каивая себя тем, что всё-таки тянул теперь с родителей в 2-3 раза меньше, чем в прошлые годы, а они, мол, зато могли быть спокойны, зная, что я не бедствую и живу не в одном каком-нибудь "угле" (углу, конечно), а в отдельных четырех (углах опять же), в которых, впрочем, я не жил, а только ночевал: сначала на Коровинском шоссе в Бескудникове, у чёрта на куличках, а потом аж на улице Горького, между Маяковской и Белорусской, - крошечный чулан без окна, но всего за 20 рэ и рядом с работой, Центр.
       Вообще, пожалуй, только из-за летней неудачи на вступительных я окрестил те дни и ночи "мёртвыми". Это я что-то слишком загнул. А на самом деле, как вижу теперь, жилось мне интересно, особенно в театре, где я торчал и болтался с утра до ночи. Мне ужасно льсти­ло, что и актёры, и актрисы, и молодые, и постарше, а иные даже очень знаменитые, так запросто принимали меня в свой круг. Ну да, конечно, "брат Коли Тимошина". Но, казалось мне, не только. С людьми сходился я всё же самостоятельно, лично. И надо ли объяс­нять, почему я, когда "Вадик" или "Лёня" иногда предлагали мне: "Будешь?" - не только не отказывался, но почитал за истинное счастье "быть" и вкладывал на равных в долю свой рубль с полти­ной, причём опять же без Коли, хотя и понимал, что нужен им был скорее как курьер в магазин и обратно. С деловитостью посвящённого я проносил мимо вахтёров и гардеробщиц скры­тые в карманах пальто или в портфеле бутылку, батон хлеба и нарезанную колбасу в бумаге, ждал окончания спектакля, поглядывая из-за кулис на своих именитых собутыльников, и давился от смеха, когда кто-нибудь из них мимоходом "удивлённо" взглядывал на меня и тут же продолжал свою роль.
       Естественно, как всякий нормальный человек, я был влюблён сразу в нескольких по-своему прелестных актрис. Правда, сам я для них был пока ещё слишком юн и прост, чтобы реально мечтать о большем, чем просто посидеть за одним столиком в служебном буфете, угостить чашкой кофе, встретить как бы ненароком в гардеробе, при­нять или подать пальто, невинным целованием поздравить с премье­рой (хитрости прозрачные, конечно). Но уже одно то, что они меня хоть как-то замечали, не отвергали, выслушивали мой наверняка ещё детский лепет, покоряло совершенно. И бывало, глядя с четвертого яруса на сцену, когда там работала которая-нибудь из обожае­мых, я умилялся и шептал: "Ах ты моя прелесть!.."
       Но случались, конечно, и такие вечера, когда я не знал, куда себя девать, и с мучительной пустотой в груди одиноко бродил по центральным многолюдным улицам, стараясь утомить себя настолько, чтобы уснуть, забыться в своей конуре хоть с маленькой надеждой на улучшение настроения завтра. И жутковато было просыпаться опять в абсолютной тьме и лишь по времени на будильнике, включив наощупь лампу, догадываться, что уже наступило утро, пора выле­зать на улицу, пусть в метель и слякоть, но всё же на свет, бо­жий-человеческий, а не искусственный. Впрочем, затем, придя в театр часу в одиннадцатом, я спускался в подвал с искусственным освеще­нием и, запершись в оркестровой комнате, похожей на бункер и пах­нущей затхлостью, довольно долго занимался на баяне, готовя новую программу к поступлению, зато через пару-тройку часов, сияя остат­ками вдохновения, поднимался в буфет и проводил часок-другой в остроумной актёрской компании, общался с дорогими сердцу подругами, виделся с братом.
       Люди по ходу репетиций сменялись за столами, но некоторые сидели подолгу, как и я, потягивая кофеёк, прикуривая сигарету от сигареты...
      
       10.
      
       Однажды зимним вечером занесло меня зачем-то на Калининский. И вдруг в подземном переходе, словно в подводном царстве после вьюги и метели на поверхности, буквально сталкиваюсь с Анькой Емец.
       Бывает же такое: где ждешь, не встречаешь, а тут - привет! И давно не виделись почему-то, хотя я довольно часто наведывался к ребятам в общежитие. И радостно стало, тепло, как будто на другой планете встретились. И я один, и она одна. Куда? Нику­да! Пошли на часок в коктейль-бар. Оттаяли, разговорились, удивляя друг друга комплиментами и благодарностью за общее прош­лое, которое помнилось, казалось, тем острее, чем дальше расходи­лись наши жизни. Разрумянились, взгрустнули, и я растроганно, под маской пожившего на свете человека, признался, что из всех - уж не ревнуй, пожалуйста, - из всех встречавшихся мне на моём пути она, Анюта, так и осталась самой близкой и дорогой.
       - Тимо-о-шин! - улыбалась она грустно-благодарно. - Это всё потому, что никто тебя так не любил, как я.
       - И знаешь, - упрямо продол­жал я своё, - мне теперь настолько это ясно, что я бы хоть сегод­ня, не раздумывая, женился б на тебе. - И смутился под её взгля­дом, иронично закончил: - Цени!
       - Ценю, - ответила она тоже будто бы с иронией. - И я, не раздумывая, пошла бы за тебя.
       - А может, не поздно ещё? - улыбался я.
       - Может, и не поздно, - улыбалась она.
       - Нет, серьёзно. Пойти завтра, подать заявления. Представляешь?
       - Представляю. Вот будет хохма в училище: все помнят нашу историю, и вдруг - Емец и Тимошин решили пожениться!..
       И тут, почти неожиданно для самого себя, я учудил на полном серьё­зе:
       - Слушай, ну а если у нас так здорово складывается, почему бы нам и вправду... а?..
       - Смотри, Тимошин!.. - то ли шутливо угрожая, то ли угрожающе шутя.
       - А что смотреть? Я серьёзно. Поже­нимся и всё. Прямо завтра...
       Уж и не знаю, как и чем замолить мне мой грех перед Анькой, но через год моя мать, сокрушаясь от нашей истории, удивительно точно выразила мою сущность: "Ой, Жень, ты ветер! Сбил такую хоро­шую девушку с пути, не успел жениться - разошёлся! Зачем же тогда огород городил? Ой, ветер, ну и ветер!.. "
       А дело-то всё было в том, что я и себя, и Аньку обманул. Ведь мог же я жить без неё - конечно, мог. Но раскис в тот вечер от одиночества и неприкаян­ности, поддался минутному порыву и возмечтал о невозможном: скле­ить разбитую чашу. И одуматься ещё можно было за два-то месяца до регистрации. Но раструбили о помолвке, свидетелей втянули в гиблое дело, - неудобно отступать.
       Родные-то учуяли, завозникали было против, но нам хоть кол на голове теши, жениться невтерпёж. А ведь уже и ссорились довольно симптоматично, не зря же расходились в прошлом, было о чём задуматься.
       И всё равно, когда недели через две, став моей женой "де-факто", Анюта согласилась переехать ко мне в чулан без окна, сомнения пришлось отбросить, иначе было бы просто подло с моей стороны.
       Позднее, когда на наших руках засверкали обручальные кольца, мы переехали в другую комнату, вблизи Таганки, тоже убогую, диван-кровать и стол, но зато с окном в зелёный дворик.
       Я и сейчас вспоминаю то время с ощущением некой душевной утраты. Как сладко засыпали мы с Анютой в обнимку, особенно после ссор, с привкусом облегчающих слёз на губах. В сексе у нас было, казалось, абсолютное совпадение. Но в остальном, я видел, разрасталась пропасть. Анюта ревновала меня к проходящим по улице женщинам - "Тимошин, куда это ты смотришь, ну-ка, ну-ка?.." - и подобные "шутки" ужасно раздражали, тем более что я ощущал себя Иудой, готовящим в душе предательство.
       Летом, правда, мы отвлеклись на поступление в институт, но музыкальный быт мне виделся теперь сквозь туманную призму моих театральных впечатлений и мечтаний. Нам с Анютой, стало вдруг не о чем говорить. Институтские дела и сплетни меня интересовали всё меньше и меньше, а когда я сам пытал­ся заполнить паузу рассказом о театре, то нечаянное слово восхи­щения какой-нибудь актрисой (в спектакле, разумеется) почти всег­да разгоралось в дикий, для обоих оскорбительный скандал. Театр стал для меня убежищем от домашних пере­дряг. Я мало был занят в репертуаре и, задерживаясь каждый вечер допоздна, говорил, что репетирую или занимаюсь на баяне по про­грамме института. Наверняка Анюта чувствовала ложь, а я, видя, как она, бедняга, мучается, добиваясь от меня то правды, то вза­имности, никак не решался оставить её, освободить, дать ей возможность найти мне лучшую замену, не мальчиш­ку, а зрелого мужа, который уравновесил бы весь её детский макси­мализм и, главное, любил бы её не по настроению, а искренне, ясно и просто.
       Несколько раз я удерживал Анюту с чемоданом в дверях. И однажды, после очередной, но, видимо, уж очень сильной стычки на­кануне и после обычного ночного примирения, мы проснулись утром, Анюта поехала в институт на специальность, а я собрал свой чемодан, написал прощальную записку, объяснил, что сумел, повинился и был таков (не прошло и года, как мы поженились!).
       На следующий день, то есть через ночь, которую мы впервые провели врозь, Анюта всё же сделала робкую попытку вернуть меня, но похоже было, что она тоже как бы исполняла безнадёжный ритуал.
       - Зачем, Анют?.. - уныло сказал я, стыдясь своей аморфности в такой почти трагический для неё момент. - Ведь всё так и бу­дет, ты же знаешь.
       Казалось, она была согласна: да, так и будет, ничего не получалось у нас вместе, кроме секса, который тоже становился всё более механистичным, вроде спорта. А потом с улыбкой раненого самолюбия спросила:
       - Ты... влюбился?..
       Меня удивило, что она так плоско трактует наш разрыв, но, глядя на неё, я вдруг подумал, что, может быть, именно с этим она быстрей всего смирится и, значит, не честность моя запоздалая, а ложь, опять ложь, ложь во спасение поможет ей забыть меня, вычеркнуть, как досадную ошибку.
       - Да... - сказал я, имея в уме, кажется, всех, кто мне более или менее нравился в то время.
       А впрочем, нет, не выходит красиво, я забыл: ради одной из них я действительно не прочь был развязать себе руки, так что, может, я и не солгал. Или - скорей всего - вообще не в этом была главная причина моего отчуждения от Анюты, а в том, что ещё при ней, пропадая вечерами в театре, я вдруг в какой-то миг вообразил себе, что тоже мог бы работать на сцене как "Вадик", "Лёня" или "Саня". И мечтал: заболел бы кто-нибудь, а я тут как тут, роль знаю почти наизусть, так и быть, готов сы­грать без репетиций. Но кому из режиссуры серьёзно придет в голо­ву, что какой-то баянист это сможет, да ещё срочным вводом, - шу­тить изволите? А как хотелось удивить своих приятельниц внезапным появлением на сцене не с баяном, а в настоящей роли - со словами! - и сравняться в положении: я втайне стеснялся своей профессии. Ре­бята-актёры, жалуясь на свою рабскую зависимость от всего и вся, говорили, бывало, что даже завидуют мне: музыка - свобода - и т. д. Но я-то видел, насколько моё ремесло примитивно в сравнении с тем, что на моих глазах творили лучшие из них, да и они, конечно, лука­вили. Они любили свою профессию, а мне мой баян в конце концов просто опостылел.
       Зимнюю сессию я по инерции проскочил кое-как, думал так же и до лета дотянуть, но после разрыва с Анютой, чтобы и ей, и себе облегчить существование, неожиданно для всех решил: хватит. Уже несколько месяцев перед этим я запирался в репетицион­ных залах театра и начитывал себе в огромное зеркало в стене (на полном серьёзе!) или в пространство, воображаемому зрителю, стихи, прозу, басни. А в марте затащил в репзал Колю и - впервые на публике - смущённо исполнил ему Маяковского "Послушайте", белый стих в собственном фортепьянном сопровождении.
       Коля удивился вроде, по­просил ещё что-нибудь почитать и, выслушав, поулыбался чему-то, подумал и сказал:
       - Ну, что ж, чувачок, давай попробуем. Можешь, можешь...
       Я чуть не взлетел от счастья. Ведь раньше стоило толь­ко полусерьёзно заикнуться о театральном, Коля грозился морду на­бить, а теперь... ну не зла же он мне желает, брату родному?! Правда, он сказал ещё, как в воду глядел, чтоб я не вздумал бросать Гнесинский - мало ли, дескать, штука непредсказуемая! Но разве не поймёт он, думал я, что теперь каждый лишний день в институте стал для меня невыносимой пыткой и что лучше сразу сжечь корабли к отступ­лению и хорошенько подготовиться к наступлению?..
       Заготавливая свою "бомбу", я тихо притулился у подоконника в коридоре 3-го этажа - среди шума и суеты, в перерыве между уроками.
       - Жека! - окликнул меня, подходя, Панька Скляров. - Где наши, не знаешь?
       Он, видать, сачканул первую пару и искал свою второкурсную группу, а я подумал, что мне его сам бог прислал быть свидетелем. Все годы в училище мы были с ним как братья-не-разлей-вода, потом он свидетельствовал на моей свадьбе, и теперь вот - свидетель такого перелома в моей жизни.
       - Не знаю, не видел, - сказал я, пожимая его руку. - На-ка, взгляни...
       Панька рассеянно взял листок, вырванный из тетради, прочитал и выкатил шары:
       - Ты что? Хохмишь?
       - Нет... - Я улыбался, и Панька не поверил:
       - Да брось ты, чувак! Кого ты хочешь наколоть?!
       - Не веришь - идём со мной к ректору.
       - Ну идём, идём, хохмач! Дурака нашёл!.. - Панька думал, что я расколюсь в конце концов, но вот мы уже вошли с ним в при­ёмную ректора, "здрасьте" сказали тихо секретарше, болтавшей по телефону, дождались, когда она закончила свои "ля-ля", и я к ней:
       - Скажите, пожалуйста, когда нам можно увидеть ректора?
       - А вы по какому вопросу?
       - По личному. Понимаете, я хочу... Я вот написал заявление...
       Она взяла листок, просмотрела, и брови её подскочили удивлённо. Взглянула на Паньку:
       - Вы тоже?
       - Нет, что вы! - отшатнулся Панька в ужасе. - Я так...
       - А вы... Тимошин... почему вдруг решили?
       Я не ожидал таких расспросов, замялся:
       - Знаете... это долго объяснять, да и не смогу я, наверно. А мне хотелось бы закончить это дело поскорей... Если можно...
       - Но... я не знаю, как поскорей: ректора сейчас нет, он на фестивале в Венгрии, будет только через неделю.
       - Да, это долго. Но можно ведь, наверно, и у вас оставить заявление? А через неделю я бы зашёл.
       - Пожалуйста, я запишу вас... - посмотрела в календарь, - на вторник... в пятнадцать тридцать - вас устроит?
       - Да, всё равно.
       - А ваш декан знает об этом?
       - Нет. А разве нужно?
       - Ну как же, обязательно!
       - Хорошо, - как о чём-то обыденном, - я сейчас ему скажу. Спасибо, до свидания.
       Панька выскочил за мной совершенно обалдевший:
       - Да ты что, серьёзно?! Чувак, ты офигел! Ты дурак! Ты что?! Поди-забери! Из-за чего ты вдруг?!..
       А я, ликуя от свободы, летел по коридору, по лестнице, на улицу, на воздух, и Панька еле поспевал за мной.
       - Чувак, забери заявление, слышишь?!
       - Нет, Паня, нет. Давно надо было так.
       - Да брось ты, это глупо! На кой чёрт ты тогда поступал?
       - Не знаю, Паня.
       - Что ты не знаешь?! Хватит хохмить! Иди забери заявление! Ну?!.. - И его испуг за меня, его сочувствие были даже трогатель­ны.
       Но я балдёжно улыбался и гнул своё:
       - Паня, друг, нет! Ну как ты не можешь понять?! Надоело мне здесь! Понимаешь? Надоело! Это не моё! Я прихожу сюда и зеваю! Аж челюсть сводит! Всё музыка, музыка - это прекрасно! Но это не моё! Я плохой музыкант, Паня! Вот ты - гений, ты сможешь и должен возвысить баян, а я не смогу, я только унижу его и больше ничего. Не хочу я так, Паня, понимаешь ты меня? Не хочу!..
       И Панька поверил. Я почувствовал даже, что внутренне он со­гласен со мной: лучше вообще не быть музыкантом, чем таким быть, как я, может, и не плохим, но по высшему счёту всё-таки средним. Не случайно же я поступил лишь со второго захода, и то - чтоб уменьшить риск - на вечерний (я имел такое право, потому что работал), а на дневной шёл поток свежих сил, и неизвестно, сумел ли бы я проскочить в этот раз.
       - Ну ты даёшь... - потрясённо притих Панька. - А куда же теперь?
       - Секрет пока. Пойдем по пиву? Сачкуешь ради такого случая?..
       Но и за стойкой "Жигулей" (пивбара) Панька всё мучился:
       - Ну, хоть убей, не понимаю. Ты из-за Аньки, что ли?
       - Нет, Паня, - отвечал я загадочно.
       - А с ней у тебя всё? Окончательно?
       - Да, Паня, - опять с загадочной улыбкой.
       - Ну из-за чего ты уходишь-то?!..
       И я не утерпел:
       - Эх, Паня, не хотел я говорить раньше времени. Только ты, смотри, не проболтайся никому, а то сглазишь, понял?
       - Н-ну!
       И я рассказал про театральное, опять немножко прихвастнув загадочно, но и кой-чего не досказав на всякий случай: уверен, мол, или не очень, а всякое бывает, посмотрим...
      
       * * *
      
       ...Ливень-водопад, грозивший, казалось, настоящим наводнением, почти так же резко, как и начинался, обрывается. По чёрным мер­цающим лужам и ручьям плывут последние пузыри, отражающие свет фонарей, а справа и слева от бульвара слышится громкий, как мор­ской прибой, шелест шин по воде на асфальте. Умытые автомобильные красные и белые огни, неуловимо мелькают искрами в мокрой листве кус­тарников, в траве газона, в каплях на чёрной чугунной решётке ог­рады. Люди, пережидавшие ливень под деревьями, покидают свои под­моченные островки, боязливо ковыляют по размякшему грунту.
       Женька, напрасно промокший до нитки, с досадой и горькой иронией констатирует собственную глупость. Тяжелая одежда неприятно липнет к телу, вода с головы прохладными змейками стекает за воротник - надо бы поторопиться, но... куда? Домой? Или обратно к оставлен­ной компании?..
       Выбравшись наконец с Тверского на обочину площади Пушкина, как из болота на берег цивилизации, надменно игнорируя насмешливые взгляды проходящих зевак, Женька влился в поток по направле­нию к центру. Но на подходе к телеграфу увидел вдруг 20-й трол­лейбус, подкативший со стороны улицы Герцена, бросился на перехват и вскочил на подножку почти одновременно со скрипом и лязгом сомкнувшихся за спиной дверей, - удача!
       Ну, значит, так тому и быть: домой. Повалял дурака - и хватит. С тяжёлой одышкой после спринтерской пробежки, с колотящим­ся у горла сердцем, ухватился за поручень на задней площадке.
       Троллейбус вырулил на улицу Горького и, преследуемый сворой разномастных сверкающих автомобилей, стартовавших от светофора, уверенно потащился в гору. Сквозь сияние дождинок на заднем стек­ле прекрасно обозревается уплывающая ночная панорама.
       На часах Телеграфа выстроились четыре двойки - 22.22, - может, это к завтрашнему счастью?..
       "Свежо предание, да верится с трудом..."
      
       11.
      
       Мы не писали родителям о том, что я бросил институт. Коля, конеч­но, рвал и метал, но ничего уже не мог исправить, как и с женить­бой моей когда-то, однако от родителей мы в любом случае договори­лись скрывать до лета.
       И вдруг в апреле в Москву нагрянула мать, чтобы самолично помирить меня с Анютой. Анюта ей нравилась, и мать искренне совестилась за меня - "сбил такую хорошую девушку с пути", - но, конечно, ничего у неё не вышло с примирением. Я легко убедил её, что это бесполезно, и в конце концов, продолжая ругать меня, мать успокоилась, видя, что всё обошлось как будто без особых страданий и, главное, без детей.
       А вот когда начала расспра­шивать про учёбу, тут мы с Колей и попались. Мать заметила нашу переглядку, да и я, дурак, слишком нехотя отвечал, что всё там у меня нормально.
       - Нет, глянь, я вижу, вы чтой-то скрываете, а?.. Ну, говори­те, что?..
       Мы с Колей опять переглянулись и - рассмеялись: ну ничего от матери не утаишь! И пришлось признаваться: да, ушёл из Гнесинского, скрывали, чтоб не волновать понапрасну, сам ушёл, конечно, экзамены-зачёты сдал, нормально сдал, ну один только хвост был (ей Анькина мать написала про хвост), но после каникул сразу пересдал, пустяк же был... да нет же, не выгоняли, из-за одного хвоста нигде не отчисляют, а ушёл потому, что просто надоело без толку время терять, всё равно бросать: в театральное пойду, и Коля согласен, одобряет, скажи, Коль?..
       - Ох! Ох! Господи! - запричитала мать. - Ну я ж так и знала, так я и знала! Сердце чуяло! И сон приснился недавно. Да разве ж можно бросать такое дело?! Женя, милый мой, одумайся!..
       - Поздно одумываться, ма!
      -- Как - поздно? Почему?..
      -- Документы уже забрал!..
       - Документы?! А зачем же ты забирал?! Ой-ё-ей! Коль! А ты что ж разрешаешь? Да разве ж так делают? Ещё ж ничего не известно, поступит ли, что ж вы наделали! Ай-я-яй, господи! Это ж золотое дело ты бросаешь! Вон, Митька-то, закончил училище - в Калу-уге, не в Москве! - а плохо ли? И в музыкальной школе у нас пре­подаёт, и во Дворце подрабатывает, и дома живет, а? Ну, будешь артистом - восемьдесят рублей в месяц - хорошо разве? Коля-то, помнишь, как начинал? То-то! А у тебя вон и щас, за баян-то, уже больше. А?.. Да и трудная это работа, артистом, нервная, а у тебя и так здоровье не очень хорошее, сердце, не забывай, вот что!
       - Мам! - смеялся я. - Ну дайте же мне самому прожить мою жизнь! Не волнуйся, всё будет хорошо! Вон уже сколько счастливых билетов я нарвал. - И показал ей несколько штук в записной книжке.
       - Каких счастливых? - не поняла она.
       - Ну вот, в троллейбусе-автобусе отрываешь, три первые цифры сложишь, три последние. Если сходится - счастливый. Полагается съедать, но я решил сберечь. А хочешь - съем.
       Мать слушала мою "лапшу" вроде бы с интересом, но потом, поняв или не поняв, огорчённо отмахнулась:
       - А!.. - и покачала головой. - Расстроили вы меня, вот что. Ну, смотрите сами. Вам жить, конечное дело...
      
       * * *
      
       ... - Следующая - гостиница "Советская", - голос водителя по трансляции.
       Женька, подвинувшись к дверям, развернул скомканный в паль­цах билет, просчитал суммы цифр - не сошлось.
       А тогда, весной и летом... семидесятого?.. - тогда и вправду удивительно везло.
       "Абитура", как обычно, металась косяками по всем четырём московским театральным вузам (во ВГИКе в том году актёров вроде бы не набирали), и непосвящённым невозможно было понять, по какому принципу идёт отбор - не среди тысяч (это-то ещё понятно), а среди полторы сотни наибо­лее способных, которые постепенно, к третьему туру, закреплялись за одним из заведений, часто неоценённые по достоин­ству в трёх-четырёх остальных.
       Женька начал с училища им. Щукина при Вахтанговском театре. Пришёл в их дворик в переулке между Арбатом и Калининским, запи­сался в очередь на консультацию, прождал полдня на улице и, нако­нец, прослушался в последней десятке. Трясся - жутко! Коленка пра­вая ходила ходуном! Во рту пересохло! Но просить воды из графина на столе у педагога не решился: руки дрожали. Прочитал будто с кашей во рту - совсем не так, как наедине со своим зеркальным отражением, и даже не так, как перед Колей, к которому уже привык. Но всё-таки прошёл на первый тур (из десятки двое) и почти не удивился: ну ещё бы ему было не пройти!
       А на следующий день пошёл в ГИТИС, прочитал на консультации, спо­койно прошёл на первый тур и в тот же день прочитал на нём, прошёл на второй. Дня через три подоспел первый тур в "Щуке" - почти не волнуясь, прочёл небрежно-запросто и вдруг - срезался. Какая-то карга с ка­ким-то старым пнём "не оценили". Ну, им же хуже, пусть, он и не хотел у них учиться. Но через день - вот уж совсем непонятно - прочитал на втором туре в ГИТИСе и вечером просто из любопытства зашёл посмотреть список прошедших на третий тур, заранее не собираясь идти на него, потому что уже требо­вались документы, и не нашёл себя в списке.
       Да, не так-то просто оказалось, и теперь надо было думать, как действовать дальше. Не позволяя себе уныния, Женька посоветовался с братом, подновил репертуар и двинул свою "мощь" на школу-студию МХАТа. Благоговея перед этой "фирмой", он волновался, пожа­луй, как нигде. Но странно: довольно легко прошло предвари­тельное прослушивание, затем сверхудачно прошло первое - сам худрук в глаза сказал: "Вы нам нравитесь, подготовьте то-то и то-то". И Женька по наивности возликовал: что там какие-то щуки, гитисы, щепки! - будем учиться в МХАТе!..
       И пошло-поехало по нарастающей: второе прослу­шивание, второе повторное, затем третий тур - уже с музыкой, где он король, но читал ведь в пятый раз одно и то же, надоел!.. А на третий повторный (какой-то перетур?!) - не получилось. Высоко залетел, соколик, но тем больней упал. "Рождённый ползать..." Ах, как бы здорово всё решилось, если б не эта осечка. Теперь же оставался такой нежелательный, неудобный, но единственный шанс попасть когда-либо на сцену - поступать в училище имени Щепкина при Малом театре.
       До чего ж, оказалось, неловко идти по турам под фамилией брата, который хоть и не был тогда в приемной комиссии, но всё же, как ни крути, препо­давал в этом училище по совместительству. Ох, только бы и здесь не прогореть, не опозорить брата. И конечно, хотелось, чтобы всё было чисто и честно. И Коля уверял, что не имеет влияния на комиссию. Но, правда, на этот раз Женька, напуганный неудачами в предыдущих попытках, в глубине души надеялся, что если и здесь произойдёт какое-нибудь "недоразумение", то Коля же и поддержит как-нибудь. В конце концов, во всех театральных учатся дети и вну­ки известных артистов, режиссеров, художников, хирургов и прочих, так что на этом фоне родство Тимошиных выглядело более чем скромно. К тому же оно, как и всякое другое, отнюдь не исключало и собственных способностей, а это главное.
       И всё же, когда после последнего тура в Щепкинском вывесили список допущенных к сдаче общеобразовательных предметов, Женька, с об­легчением найдя свою фамилию, спросил у брата:
       - Твоя работа?
       Но Коля, тоже счастливый, умиротворённый (на последнем туре он сидел с горящими глазами среди училищной публики позади комиссии), искренне рассмеялся:
       - Что ты! Ты же видел их реакцию - ты здорово прошёл! Не могу же я ставить оценки за всех! Только те­перь, чувак, у тебя самое трудное впереди, так что не зазнавайся, но и не комплексуй. Выбрось из головы всё, что мешает, и учись. Понял? Поздравляю!..
       Разумеется, Женька не очень поверил. Но сделал вид, что поверил. А по­том, сопоставляя факты, и вправду почти поверил: ведь и объектив­но, кажется, он был не худшим среди принятых, к тому же пом­нил сквозь туман окрыляющую реакцию приёмной комиссии и зрителей-болельщиков. И не иначе как в благодарность за то, что хоть здесь его оценили мало-мальски, находил уже массу достоинств в "Щепке", которой до этого так глупо, по-детски, пренебрегал. От судьбы не увильнёшь!..
       ...Невольно ускоряя шаги, чтобы не продрогнуть в мокрой одежде, Женька наконец добрался до своего-чужого дома, поднялся на лифте, вошёл в квартиру и удивился: хозяйки-то, кажется, нет?..
       И что?.. Не будет сегодня?..
       Точно, вспомнил: с утра собиралась на дачу-огород с ночёвкой.
       Значит, можно без помех принять горячий душ, одеться в сухое, поставить чайник со свистком, попутно куснуть чего-нибудь, проголодался гуляючи, за­курить домашнюю, сухую, как порох, сигаретку, и - балдей!..
      
       11.
      
       На первый курс театрального поступают все без исключения "народные артисты Советского Союза", на второй переходят "народные какой-нибудь республики", на третьем становятся "заслуженными", а на четвёртом - "просто артисты" и то не все.
       Эту байку с небольшими вариа­циями мастера передают из поколение в поколение, вызывая снисхо­дительные усмешки первокурсников, которым всегда кажется, что у них-то как раз всё будет наоборот.
       Однако предлагалось элементар­ное упражнение: войти в дверь аудитории, подойти к столу на пло­щадке, взять газету, прочитать несколько строк, посмотреть на часы, выглянуть в окно и быстро уйти, но при этом должно быть ясно, что произошло, - и под критическими взглядами новых однокаш­ников, каждый из которых сам тайный гений, под страхом каверзных разборов "непрошибаемых" мастеров у большинства дрожали и заплета­лись руки-ноги, лица наливались краской, а шеи и тела деревенели в парализующем зажиме.
       Само собой, теперь бы мы те детские этюды "сваяли" играючи, а тогда... лично я, например, всерьёз отчаивал­ся и подумывал, что нахожусь в театральном по какой-то злой иронии судьбы, которая отняла теперь у меня последние способности за то, что я не нашёл в себе мужества отвергнуть облегчённое бра­том поступление в училище.
       Не потому ли, кстати, на летних канику­лах после первого курса я решил отрастить бороду - чтобы хоть на один день, первого сентября, заявиться будто с при­бавкой в таланте?
       У нас ведь вначале парням не разрешалось ни слишком длинных волос на голове, ни бород, ни усов, "бритое актёр­ское лицо", как точно подметил Чехов. Но все актёры - неисправи­мые нарциссы, и я, конечно, тоже не удержался от соблазна повыпендриваться.
       За месяц с небольшим мой первый опыт жизненного "грима" увенчался вполне прилич­ной тёмно-русой, слегка вьющейся мягкой бородкой и почему-то свет­лыми усами - издалека казалось, что их и вовсе нет, поэтому, наверное, один мужик в Людинове сказал другому: "О, смотри, шотландка!"
       Для матери, конечно, борода моя была сплошным переживанием:
       - Ох, Женюшка, сбрей, милый мой, ну на что ж тебе раньше времени старить­ся? И в музыкальную пойдешь с учителями повидаться - срам, Женя!
       А мне-то нравилось, что на улице на меня оглядывались - бороды в Людинове были редки - и, самое смешное, никто меня не узнавал. Даже близ­кие знакомые конфузились при встрече: мне приходилось даже назы­вать себя по имени-фамилии.
       Но борода - ещё полбеды. А "хипповые" голу­бые джинсы в обтяжку - вот беда так беда. Я их собственноручно сшил на домашней старинной швейной машине "Зингер". Отец на ней когда-то шил сапо­ги, вся доска изрезана сапожным ножом, и мощь у неё такая, что хоть железо можно прошивать. А джинсы шились из обрезков очень плотной хэбэшной ткани (двунитки), которой застилали пол на сцене театра.
       Ребята (один из актёров, другой из рабочих сцены) настропалились шить эффектные под­делки под фирму и меня приобщили к самостроку. Настоящие джинсы стоили в московских подворотнях аж 70 рэ, и то не достать, а тут почти задаром.
       И вот на глазах у матери я сначала кипятил ткань в синей краске, потом вырезал по выкройке, сам же намётывал и сострачивал тройными швами, и мать вначале дивилась да радова­лась, что я так умело до всего дохожу. А как увидела на мне уже сшитые - аж заплакала:
       - 0-ох, испортил! Обтянутые, глянь! Да куды ж такие?!
       Своя "сермяга" в её опасениях была, конечно. Мода в Людиново прихо­дит с большим опозданием. Но я упорно стоял на своём и почти каж­дых раз, идя в город, выдерживал слёзный прессинг:
       - Женюшка! Нехо­рошо! Скинь сейчас же, сыми, разве можно так-то! Во, скажут, при­ехал в гости сын, а ходит в чём попало. Христом-богом прошу тебя, не позорь нас, уважь родителей, надень костюмные, на что ж лучше-то!
       И однажды пустилась на хитрость:
       - Я тебе на Ленинград денег дам, только уважь. А то не дам, так и знай, слышишь?..
       Дрогнуло мое сердчишко: очень уж хотелось смотаться в Ленинград - мать почти была согласна финансиро­вать поездку.
       Но - решил стоять до конца.
       - Мам, ты подкупаешь меня, что ли? При чем тут Ленинград? А штаны - ты просто не привыкла. Ну мода такая, джинсы, мне нравится и многим нравится.
       - Да кому ж это понравится?!
       - В Москве - всем.
       - Ну, в Мос­кве! Ты не равняй!
       - Так ведь и ты ж говорила: сзади - ничего, карманы, молодец, только спереди...
       - Дак, я ж говорила: д о м а ходить ничего, а на улицу, в город, разве можно?..
       И на мой невольный смех обиженно отмахнулась в сердцах:
       - Нет, Жень, вольный ты, никогда не послушаешь мать. Я ж тебе добра желаю! Бьёмся, бьёмся с отцом ради вас, работаем оба, да на трёх работах - шутка ли? - чтобы вас обеспечить, а вы... что Вовка, что ты... эх!.. - и это уже был последний её аргумент, вечная больная те­ма: их самоотдача и наша неблагодарность.
       На этот раз я только улыбнулся в бороду, а раньше, бывало, заводился с пол-оборота: "Да ничего мне не надо! Не присылайте! Никто вас не заставляет! Обой­дусь! - И совсем забывался: - Сколько можно пилить: "помогаем, присылаем, одеваем!" Ну благодарен я вам, благодарен! Как мне ещё-то вас благодарить? Надо же быть бескорыстными, а то как будто покупают меня своей помощью! Ничего не нужно! Проживу! А что при­сылали - не беспокойтесь, отдам, когда заработаю!" - "Господи! - плакала мать. - Это мы-то не бескорыстные! Да мы с отцом всю душу готовы отдать вам, только возьмите! Сколько уж лет - и Вовке, и тебе!" - "Ну правильно, правильно, спасибо! Но зачем же говорить всё время об этом?!" - "Дак, разве я говорю? Это к слову пришлось, потому что неслушник ты, вот что!.."
       Потом, поостыв, я ис­кренне раскаивался в своей чудовищной глупости: мне ли было не знать о действительно безграничном бескорыстии нашей матери!..
       Вообще-то я много чего знаю и понимаю, особенно на расстоя­нии, в Москве. Но вот дома, в Людинове, почему-то меня словно кто-то подменяет.
       Конечно, ещё с детства избаловух - родительское слово.
       Из школы, помню, пришёл - и в истерику: "Опять чай не остудили! Тут учишься, учишься, а они даже чаю остудить не могут!.."
       Сколь­ко же надо было иметь терпения с таким идиотом!
       Причём я замечаю, что я, оказывается, жуткий лицемер: со всеми сдержан, предупредителен, а с ро­дителями - ну просто отпетая сволочь! Сотни раз зарекался сдерживаться - бес­полезно!..
       - Да-а, да-а, - соглашался Вовка с улыбкой, наверняка припо­миная и свои такие же грехи, и вздыхал: - Очень правиль­но мыслишь. Взрослеешь, браток. Молото-ок.
       Он провожал меня в Ленинград из Людинова, и мы с ним прогуливались по станционной площадке в ожидании поезда.
       И тут звякнул колокол, народ потянул­ся к перрону.
       - Дай, я понесу, - сказал Вовка, пытаясь перехватить у меня чемодан.
       - Да перестань ты, мне не тяжело.
       - Давай же!
       - Не надо!..
       После обычной беготни вдоль поезда в поисках нужного номера вагона я затащил на своё место чемодан и вернулся к Вовке на пер­рон: оставалось ещё несколько минут до отправления.
       Закурили. Говорить стало вдруг как бы не о чем. Вовка немного завидовал мне, уезжающему на волю, а я старался не слишком показывать свою радость.
       Мы по­смотрели друг на друга - ну нечего сказать! - и рассмеялись.
       - Ну ты и младшо-ой, - удовлетворённо, со вздохом после смеха, сказал Вовка, иронично рассматривая меня с ног до головы, вернее, до бороды, явно заготавливая очередную остроту насчёт моей наружности. Но я опять уже всё понял и сам скривился в ответной саркастической ус­мешке, и опять мы рассмеялись: комментарии излишни!
       А поезд не отходил. Оглядывая людей у вагонов и почти не видя среди них молодежи, я сказал:
       - Да-а, зачитаюсь я сегодня.
       Вовка оглянулся и усмехнулся грустно:
       - Мне бы твои заботы. В Ленинграде не соскучишься, а вот я тут действительно задохнусь от тоски.
       - Угораздило тебя на всё лето, - сочувственно отозвался я, зная, что Вовка просто из-за безденежья был вынужден приехать на родительские харчи - с женой и пятилетним Валькой.
       - Слушай, а ведь жили ж мы тут раньше-то?
       - Жи-или! - подхватил Вовка. - И удивительно жили! Я дома почти не бывал.
       - Да уж, я помню, редко тебя видел, - сказал я. - Даже сено не помогал нам убирать, когда привозили, эх ты. Однажды, правда, растрогал меня до слёз - когда в больницу пришёл навестить. Мне восемь лет было, чуть больше, и я заболел вдруг сильно. Сразу три: корь, ангина и воспаление лег­ких. Я недавно напомнил матери - она говорит: "Прихожу раз домой, а отец - плачет! "Ма... Женюшка... помирает... горит весь... 41 тем­пература... что делать, ма?.." Ну, вот, меня положили в больницу, отец и мать ходили каждый день, а я всё ждал тебя. И наконец ты пришёл. В серой кепке, помню, в новом пальто, тёмно-синем, тебе его сшили как раз в то время. Пацан ведь был, семнадцать лет, а мне казался таким взрослым! Я смотрел на тебя сквозь двойные рамы, а ты с той стороны - улыбаешься, робкий, удивлённый, губами шеве­лишь, говоришь что-то, но я не слышал и не понимал, и не старался, главное было, что ты пришёл. И горький комок стоял в горле, я не мог рта раскрыть, глазами только хлопал. Зато заметил, что ты пришёл в новом пальто, а на шее серый шарф крест на крест, кашнэ, как отец говорит. У тебя и фотография есть такая.
       - Да, Женюш... - с хрипотцой пробормотал Вовка, смущённо улыбаясь: моё напоминание, конечно же, и в нем затронуло какие-то струны забвения.
       А он был тогда влюблён в одну свою ровесницу, дни и ночи пропадал во Дворце культуры, в народном театре, тоже меч­тал вслед за Колей поступить в театральное, но не прошёл, наверное, по обоюдному недоразумению: в нём видели одно - он читал другое. А в Людинове, в ДК, после армии даже Ленина сыграл однажды на праздничном концерте. Я с матерью был в зале, когда Вовка в гриме Ленина вдруг появился из задней двери в луче прожектора. Все просто обалдели - так странно было видеть Ленина, ну прямо как живого! - вскочили, гремя откидными деревян­ными сиденьями, - гул восхищения и шквал аплодисментов! А Вовка ленинской походкой прошёл через зал на сцену и встал перед хором с оркестром, пережидая овацию. Его аж качало от волнения, а рядом со мной колотилась, как в ознобе, наша мать, судорожно хватаясь за меня и сквозь шум аплодисментов испуганно прокрикивая: "Это он?! Он?! Ай нет?!."
       Потом Вовка поднял руку и в тишине - "Товарищи!.." - со знаменитой картавинкой - отрывок речи о революции, которая свершилась.
       В конце концов любовь к искусству привела его в словесники, и теперь ему... с ума сойти: тридцать один!.. через месяц будет (мы родились с ним в один день через девять лет). Мыкается с семьёй по съёмным углам в Домодедове и, как выражаются мать с отцом, страшно бедствует (они ему, конечно, постоянно помогают), но ничего, бодрится, регулярно мотается в Москву и что-то даже репетирует в студии быв­шего своего института (имени Ленина, кстати), ну и, кроме всего, разумеется, преподаёт в домодедовской школе русский-литературу, пятые-шестые классы (так странно было видеть на улице в Домодедове, как пацаны ему кричали: "Здрасьте, Владимир Николаич!..")
       Двойной удар колокола - к отправлению.
       И закапал вдруг тёплый редкий дождик, любимый с детства, грибной, из случайно залетевшей тучки - солнце ещё вовсю светило с юго-запада. И так же, как в детстве, запахло пылью.
       - Ну, давай корягу, браток. Возвращайся поскорей.
       - Конечно, чего там, неделя-полторы. Не хандри тут. По­тренируйся пока в тряпочный бильярд, а я приеду - поиграем в на­стоящий. Должен же ты когда-нибудь меня задрать?
       Вовка только засопел-засмеялся без слов: уж в бильярд-то он задирал меня не единожды.
       Поезд тронулся. Я прыгнул на подножку, поднялся в тамбур, давая проводнице накрыть ступеньки железной заглушкой, потом высунулся, махнул Вовке рукой.
       Вовка, улыбаясь, шёл рядом с по­ездом, постепенно отставая и машинально зачёсывая пятернёй спере­ди-назад свои волосы, отчего его ранние залысины открывались ещё больше.
       Вдруг вспомнив, он крикнул:
       - Привет Рите!
       Я кивнул и, по­казывая на усилившийся дождь, сделал знак, чтобы Вовка уходил.
       Он понял, улыбнулся широко-добродушно и остано­вился.
       Поезд быстро набирал скорость, и проводница, ожидая, когда я отойду, чтобы ей закрыть дверь, забеспокоилась:
       - Ну хватит про­щаться, юноша, не на век уезжаешь.
       Но я дождался всё же поворо­та на стрелке, когда поезд своим влажно-зелёным боком закрыл от меня и Вовку вдали, и людей, и маленькое среди деревьев одноэтажное здание вокзала.
      
       * * *
      
       ...Свистит закипевший чайник.
       Позвякивая пряжками на расстёг­нутых босоножках (вместо "мещанских" шлёпанцев), Женька торопится на кухню:
       - Ну иду же, иду, рассвистелся!
       До чего ж хорошо без хозяйки! Ходи себе, делай что хо­чешь, разговаривай с чайником, греми посудой, никому не помешаешь и тебе никто не помешает. И для полного счастья - остатки молотого кофе в кастрюльку: всё рав­но не уснуть пока.
       Ещё бы кто в комнате прибрался, да некому, приходится самому разгребать завал на столе: книги, учебники (пора бы сдать в библиотеку, а то диплом ещё не отдадут), конспекты дурацкие, пепельница с окурками, стакан с остатками утреннего кофе с измоча­ленной лимонной долькой на дне - "аристократ".
       Но среди прочего - не прочее: миниатюрная пишмашинка Consul, с вожделением от неве­роятного везения купленная год назад в комиссионке на родительские 120 плюс 30 рэ стипендии. В машинке - двойной белый лист с копиркой, а рядом - солидная стопка перепечатки с черновых этюдов-зарисовок из детства, - непридуманная жизнь. И повесть "про любовь" ждёт своей очереди на перебелку-перепечатку - "нетленка" из параллельной воображаемой жизни. И архивную коробку перед отъездом надо бы разобрать - материал для будущих сочинений - не зря же хранил-собирал, таскал по общагам и квартирам? Давно не заглядывал, кстати.
       А может, сегодня потому и ушёл из родимой компании - пово­рошить былое? Будильник, словно метроном на prestissimo, торопится в неведомое будущее, а ты раскрываешь какое-нибудь письмо с фотографией - или театральную программку - или музейный проспект, - и живое воспоминание опять и опять уносит тебя в твоё незабвенное прошлое, которое, глядишь, отчасти напечатано на машинке твоими же ру­ками: мол, жил да был, имейте, мол, в виду... ("А доведётся сказать государю - скажите и государю!")
      
       12.
      
       Как и всякий впервые попавший в Питер, я кинулся исполнять свой беспорядочный план "культурного самообразования".
       К концу недели я уже довольно свободно ориентировался в лабиринтах Эрми­тажа, в Исакиевском и Казанском соборах, обошёл пешком всю улич­ную историю и, естественно, пресытился.
       С опухшей головой от переизбытка информации, с отёкшими ногами я всё чаще и чаще, как старик, усаживался на диванчик посреди какого-нибудь зала, гла­зея уже больше на публику, нежели на экспозиции, или часами проси­живал в тени какого-нибудь сквера, а лучше у Фонтана перед Адми­ралтейством, в однообразном шуме водопада, когда почти не слышно голосов людей и можно забыться, отрешиться от всего.
       И я бы, ко­нечно, совсем одурел в этом буме праздного созерцания, в жаре-ду­хоте и в одиночестве среди тысяч таких же, как я, бездельников, если бы по вечерам не продолжался мой новый роман, неожиданно начавшийся ещё на пути из Людинова в Ленинград.
       Всего через полчаса после того, как мы расстались с Вовкой, я вышел прошвырнуться от скуки на станции Фаянсовой, и вдруг в людском потоке по перрону мне навстречу...
       Впрочем, вначале это было, как иногда бывает и в Москве: течёт по улице безликая толпа, ты никого особенно и не разглядываешь, хотя подсознательно, конечно, ищешь, тоскуешь, бедолага, и вдруг - дивный встречный взгляд, в котором затаённо вспыхивает искра вне­запного любопытства не к кому-нибудь, а именно к тебе - "как мимолётное виденье"...
       Но когда я затем оглянулся, "виденье" поднималось как раз в мой вагон и со ступенек вдруг тоже оглянулось в мою сторону.
       Мне даже плохо стало от волнения и совершенно определённого предчувствия: есть контакт! Почему-то была твердая уверенность, что всё у нас произойдет само собой. И точно: я вернулся на своё место и сразу увидел незнакомку в соседнем отсеке, за столиком у прохода, - сам бог велел!
       Тут же, чтобы дать ей услышать меня, я подал свой голос (подходила проводница с просьбой уступить кому-то нижнюю полку), и моя незнакомка, сидя ко мне спиной, невольно обернулась, увидела меня - и отвернулась. А потом - тоже как будто неожиданно - я заметил свободное место прямо напротив неё, за тем же столиком, и мне оставалось только решиться.
       - Я вам не помешаю?
       - Нет-нет, пожалуйста...
       Я с умным видом уткнулся в своё ужасно серьёзное чтиво (чёрный томик Достоевского "Преступление и наказание", мечтал сыграть Раскольникова и собирался в Питере побродить по его местам).
       А перед ней лежал презренный "Огонёк", раскрытый на кроссворде, и время от времени она с равнодушным видом чирикала что-то в этих пошлых клетках шариковым карандашом.
       Наверное, не меньше часа мы тайком изучали друг друга. И на­конец, поймав очередной мой измученный взгляд на кроссворде, напо­ловину уже заполненном ею, она первая, отчаянно преодолевая дикое своё смущение, перекинула ко мне мостик:
       - Хотите попробовать? - и протянула через стол журнал.
       "Ты был польщён!" - смеялась она потом, вспоминая, и я не спорил: конечно, я был польщён, потому что знал, что именно так или примерно так всё начнётся. А дальше - "кто не спрятался - я не виноват".
       Почти до рассвета мы проболтали с ней в тамбуре как давние знакомые. А потом, обмирая от нежности, я поцеловал её разок и, не получив отпора, ещё поцеловал, и ещё... пока проводница не разогнала нас, как мать родная, по нашим полкам.
       В Ленинграде я остановился у Коли Шканаева, сына тети Мани, моего двоюродного брата, которого я раньше знал лишь по фотогра­фиям. Будучи в два с лишним раза старше меня, он чётко проинтуичил мою натуру и, видя, как я рвусь от воскресного обеда на пер­вое ленинградское свидание, опередив мои вопросы насчёт того, когда они ложатся - когда мне возвращаться, вручил мне персональ­ный ключ - и - никаких проблем!
       Я возвращался далеко за полночь, спал в отдельной комнате и просыпался уже в пустой квартире - все очень рано уходили на работу. Свободно умывался, завтракал по записке на кухонном столе ("Женя, не стесняйся!.." - и т.д.), и, тоже как на работу, ехал в центр, на Невский.
       С понедельника Татьянка - "со станции Фаянсовой" - заступила после отпуска на службу, в библиотеке какого-то Дворца Культуры. Я же целыми днями был предоставлен сам себе и только вечером, часов в восемь, встречал её у проходной.
       Мы бродили по удалённым от центра, почти безлюдным улицам и набережным, или просто сидели в парках на скамейках-качалках, подвешенных на цепях, или ехали в трамвае в какую-нибудь сторону до конечной и обратно, и балдели друг от друга в бесконечных раз­говорах - откуда что бралось?!
       И я легко смирился с тем, что нам по-настоящему уединиться было негде: она жила в общежитии, я - у родни, ни туда, ни сюда. Зато как восхитительно она смущалась, когда я позволял вдруг себе какие-нибудь "вольности" в "обчественных" местах.
       Странно, но она совершенно не расспрашивала о моей московской жизни, и мне не пришлось говорить о своей учёбе или работе, а я боялся сообщать про театральное, чтобы не услышать: "Так вот поче­му ты такой?!"
       А какой, в самом деле?
       Ну, скажем, не наглый, но раскованный.
       Или... раскованный и наглый?
       Да пусть бы я был в её глазах любой, только бы не играющий, не актёрствующий в жизни. И, уж конечно, совсем ни к чему ей было знать о моих сердечных запутанных делах.
       Впрочем, и я не слишком любопытствовал, и у нас установился как бы негласный уговор: мы вместе и нам хорошо, но мы - свободны! Хотя мне лестно было думать, что я её отбиваю у кого-то: не могло же у неё не быть хоть завалящего поклонника? Тем более что ещё в поезде, листая "Огонёк", я заметил от руки написанное поперёк печатного текста некое четверостишье с исправле­нием и намотал на ус: что бы это значило? И при случае - уже в Ле­нинграде - вывел её на чистую воду, вынудив показать "кое-что": оказалось, два тома, то есть две общие тетради "подпольной лири­ки".
       Мы ехали в трамвае, я читал всю дорогу, а автор-поэтесса молча томилась рядышком. В беглом чтении понять там что-либо было невозможно, да и знаток я, конечно, ещё тот, но сам факт - знаменательный: девчонке ведомы творческие муки - мы родст­венные души!..
       Как и всё хорошее, неделя пронеслась мгновенно, и в субботу, после весёлого до слёз катания на лодке в прудах Павловска, я уже мысленно прощался с "романтизмом".
       На обратном пути, в душном, пе­реполненном вагоне электрички, моя Татьянка безмятежно дремала у меня на плече, а я, обнимая её одной рукой, поддерживая милую тёп­лую головку своей мягкой бородатой щекой, обречённо телепал ей последнюю свою нежность. Я ведь должен был ещё в пятницу, а дотянул аж до вечера субботы, звонить Рите, из-за меня приехавшей в Ленин­град из Москвы. Я хотел честно и решительно отбросить нечаянное увлечение, чтобы без помех обсудить назревшие у меня и у Риты пробле­мы. "Знаешь, - написала она мне в Людиново, - свобода - это ведь в чём-то и одиночество..." Меня покоробила банальность намёка, я с напряжением ждал предстоящего выяснения отношений, необязатель­ность которых уже явно удручала Риту.
       Но жалко было огорошить Татьянку внезапным последним "прости", и я попытался сыграть слугу двух господ.
       Как ни странно, двой­ная роль далась мне без особых затруднений, но совершенно опусто­шила душу. Я уже и с Татьянкой не чувствовал прежнего кайфа, когда приходил к ней после дня, проведённого во лжи - "над пропастью во лжи", - хотя Рита, как я понял, сама боялась выяснений отноше­ний и внешне у нас всё тянулось как будто по-старому.
       И только в последнюю минуту, уже накануне отъезда в Людиново, прощаясь с Татьянкой, как задумывал, навсегда, вдруг пустил настоя­щую слезу, не очень понимая отчего: то ли на себя досадно было, что так и не смог наполнить душу настоящим чувством, то ли и вправ­ду прикипел сердчишком (значит, не совсем ещё пропащий и дело не в одном лишь "актёрском мастерстве").
       Но когда шагал потом по ночным пустынным улицам и по тёмным, почему-то без единого огонька, неизвестным набережным каких-то невских притоков, вспоминал свои и Татьянкины слёзы уже с холодной печоринской ус­мешкой: я заставил-таки гордую девчонку плакать по себе и лишний раз укрепился в сознании тайного своего могущества.
       На метро, конечно, опоздал, а на такси не оказалось денег, от маминых-папиных осталась какая-то мелочь, зато под занавес питерских приключений сподобился увидеть грандиозное разведение мостов, прохождение больших судов по ночной Неве. Правда, замёрз как собака в ожидании сведения мостов и потом в тумане белой ночи скакал вприпрыжку по Кировскому проспекту, пока у "Петроградской" не сел в попутный автобус - бесплатно.
       К Шканаевым притащился в начале пятого утра, без ног. Долго ворочался в постели под грохот первых трамваев и поче­му-то среди прочего вспомнил глаза Риты, лиловые тени на веках. Она собиралась прийти утром к поезду, проводить меня в Людиново, а сама оставалась ещё на пару дней. И с каким-то вялым раздражением подумал, что ещё ни разу не видел, как она плачет. Ни сле­зинки...
      
       13.
      
       Но всё взаимосвязано, конечно, и меньше чем через месяц Рита решила наши проблемы по-своему оригинально.
       В августе мы не виделись. Я приехал в Москву 31-го, но по­звонил ей только 1-го сентября, сказал, что вечером буду с курсом отмечать начало года, неудобно, мол, откалываться, продиктовал на всякий случай предполагаемые координаты. И неожиданно, часу в одиннадца­том вечера меня позвали к телефону. "Тимошин! Женщина?! Скрывал?.." - преувеличенно удивилась Ленка, хозяйка квартиры, где мы "гудели". Действительно, из училища лишь двое-трое знали о моих делах на стороне.
       Рита просила приехать не откладывая. Её предки были на даче, что ли, но днём она про это умолчала. "Очень нужно", - сказала она теперь, и по тону её я понял, что уже не просто нуж­но, но и неизбежно. Я с сожалением простился со своей слегка хмельной компанией и поехал на Кутузовский.
       Однако не сразу, а лишь под утро, когда я почти засыпал, Рита вдруг приподнялась на локте и, волнуясь так, что я ощутил толчки её серд­ца, начала:
       - Женя... Я хочу сказать тебе одну вещь... Только дай слово, что не будешь... не будешь сердиться...
       Я удивился, но пока совершенно не представлял себе, что она задумала, и потому легко сказал:
       - Не буду...
       - Только пойми меня правильно, хорошо?..
       - Хорошо... - Пожалуй, если бы речь зашла о наших отношениях, я давно готов был на откровенность.
       - Женя... - опять начала она и опять остановилась.
       - Ну, говори, говори, - мягко поощрил я её и погладил по во­лосам. - Что такое страшное ты хочешь сказать?..
       И она вдруг решительно села, повернулась ко мне лицом:
       - Нам нужно расстаться...
       Как же трудно ей было высказать это! Она закрыла лицо руками, потом снова посмотрела на меня (я молча глядел на неё в темноте с подушки), нервно усмехнулась и, как показалось мне, хотела бы заплакать, даже захныкала будто, ломая руки от стыда и неловкости, но не смогла выжать слёз и, падая рядом со мной в подушку, загово­рила скороговоркой:
       - Только не молчи, пожалуйста, не молчи, скажи что-нибудь.
       Я - не двигался. Я был, конечно, огорчён - всё-таки укол в самолюбие, - но думал о другом: я искал подтекст в её сообщении. Может быть, Рита хотела таким отчаянным способом заставить меня решиться на предложение? Дать мне возможность побороться за своё "счастье"? А то ведь всё тишь да гладь-благодать, однако ни руки ни сердца попросить или предложить не удосужился, словно забыл, что только об этом когда-то и мечтал. Но в Ленинграде ста­ло ясно окончательно: какой я, к чёрту, муж, если в любую мину­ту готов к измене?! К тому же у меня уже завязалась интересней­шая переписка с Татьянкой. Короче говоря, предстояло сделать окончательный выбор, который по-прежнему был не так уж прост.
       - Ты в этом уверена?.. - спросил я осторожно, невольно даже сочувствуя ей.
       - Да... Я встретила человека... После Ленинграда... Понима­ешь?..
       Я немного удивился, но не подал вида.
       - И что?.. Он сделал тебе...
       - Да, мы скоро поженимся, но это не главное, понимаешь?..
       - Ну, конечно... - спокойно сказал я, стараясь убедить себя в том, что всё так и есть, как она говорит, и что она вовсе не ждёт от меня никаких предложений - действительно, сколько можно ждать? - и сейчас она беспокоится лишь о том, не слишком ли боль­но будет мне. Славная женщина!..
       - Жень... - тихо окликнула она меня, страдальчески морща свой лоб. - Так будет лучше, понимаешь? Нам обоим...
       - Понимаю, конечно... - грустно проговорил я, подавляя тайный вздох облегчения. - Ну, раз ты так решила...
       - А ты разве так не считаешь?.. - В вопросе слышались и горь­кая уверенность, и робкая надежда, но я побоялся выяснять, чего там было больше.
       - Не знаю, - уклончиво ответил. - Наверно, ты права. Всё к этому и шло. Ты молодец. Я бы не смог...
       Вот так вот. Воображал себя роковым мужиком и вдруг не я, а меня оставили-покинули. Каково?!..
       Ну, положим, я этого и добивался, именно чтоб не я, а она решилась, и всё равно в первый момент мне было, как говорили мы когда-то в Гнесинском, "невжильно".
       Но, правда, я утешился почти сразу же. Я ведь сам, хоть это и нонсенс в мои годы, искренне предпочёл реально-чувственному эпистолярно-платонический роман, что даже как бы возвышало меня в собственных глазах. Я мог теперь абсолютно не кривить душой перед Татьянкой, потому что новых "порочащих связей" пока не имел.
       А переписка тем временем разгоралась. Мы изощрялись в само­выражении, презрительно подшучивали над нашим бытом-бытиём, я за­зывал Татьянку в Москву, предвкушая моральный и физический сэтисфэкшен своему самолюбию, слегка пострадавшему в предыдущем эпизоде судьбы (Господи, что ж меня так заносит на пафос?!). Но, когда Татьянка и вправду вырвалась ко мне на ноябрьские праздники, пришлось изрядно поломать себе голову: негде принять, чёрт возьми, не в общаге же!
       Хату снимать, начиная со второго курса, я не мог: почти дармовой доход от работы в театре прекратился ещё в прошлом году, ставку баяниста из экономии сократили, а на разовых совме­щать работу и учёбу стало неудобно и невыгодно, снова мне при­шлось тянуть с родителей в дополнение к стипендии.
       В конце концов нашёлся идеальный вариант: друзья-актёры дали мне ключ от своей дачи, - но вот тут-то...
       Ох, мне вообще хотелось бы всю эту историю забыть, словно её и не было вовсе. Но уж начал - доскажу хотя бы пунктиром, чтобы ненароком не забыть, каким я оказался на повер­ку подонком. Короче, на даче мы провели три дня и две ночи, и спали в об­нимку, но... как я ни вкрадывался в сердце Татьянки, как ни пытал­ся разрушить её доморощенный стереотип первой брачной ночи, как ни заговаривал зубы теорией о естестве и свободе, ничего-то у меня "практицки" не вышло. То есть всё мне было "можно", кроме одно­го "нельзя", и, конечно, для меня такие "пионерские" отношения были просто мукой, но я лишь вздыхал, стараясь не выказывать доса­ды, дразнил-комиковал беззлобно: "Сколько вам лет, Ваша честь?" Татьянка смеялась, понимая и принимая мой юмор отчаянья, но всё оставалось "по-ейному".
       И тогда в глубине моей подлой душонки на месте бывшей радужной надежды поселилось глухое раздражение. Мне, правда, долго не хотелось признаваться себе, что я на­столько низок, что не могу простить девчонке наивной провинциаль­ной непорочности, но письма мои после этого как-то усохли, потуск­нели и вскоре переписка заглохла под надуманным предлогом. Татьянка прислала мне страницу из письма своей матери, где та по-базарному кляла свою родную дочь за "легкомысленную" поездку в Москву "к какому-то артисту", обзывала "набойкой" (с по­мощью которой будто бы я "набивал себе цену" перед своими поклонни­цами, а у меня их будто пруд пруди!), и Татьянка, чистая душа, просила у меня совета, как ей быть, а я, обалдев от такой вульгарной про­стоты, недолго думая, ответил, что удивлён и даже оскорблён самой постановкой вопроса, и раз так... "помяни меня в своих молитвах, нимфа!" - "выходи скорее замуж" - "ступай в монастырь" - и прочий вздор. Я нарочно не стеснялся в выражениях, чтобы наверняка и окон­чательно порвать все отношения, потому что у самого к тому времени было уже рыльце в пушку. Эпистолярному жанру я давно изменил и, если представлялся случай, не сдерживал себя в блиц-романах. А кроме того - и это главное - я всё больше и больше стал думать о... - в общем, я влюбился, причём без взаимности, в свою сокурс­ницу и тихо-жалобно страдал, не видя впереди ни проблеска надежды. Парадокс! "Взрослые игры", помогая мне самоутвердиться как мужчи­не, почти не затрагивали сердца, но две "детские", платонические страсти уже никак не совмещались в моей душе, и, значит, одной из них было суждено умереть для другой.
       Впрочем, "суждено" - это опять нечто из лексикона поэтов, и не моими бы устами выдавать такие "перлы", потому что... да потому что просто стыдно. Легко возбуждая в женщинах любопытство к своей персоне, сам я до сих пор вносил в их мир одни лишь разрушения.
       У Пушкина есть строчки - в контексте, конечно, о другом, но здесь будто прямо про меня:
       ...И с отвращением читая жизнь мою,
       Я трепещу и проклинаю,
       И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
       Но... строк печальных не смываю...
       Ей-богу, не ханжу и не красуюсь: с т ы д н о! - не пере­сказать.
      
       14.
      
       К счастью, "потомки", а может, и к несчастью, в моей жизни были не только любовные интрижки. Ведь чтобы как-то "в люди" про­биваться, надо же было когда-то и учиться?
       Мы все учились понемногу
       Чему-нибудь и как-нибудь...
       И мы охотно пропадали в нашей "щепке" с утра до ночи.
       Правда, на второй курс большинство пере­шло с трояками по мастерству, но никто особенно не унывал. Разы­граемся, чего там! Талант и интуиция, если они есть, не подведут и вывезут в конце концов.
       И казалось, у меня к тому и шло. В кино вдруг пригласили сниматься - пусть не в большое пока, а во ВГИК, на курсовую режиссёра-оператора. Но точно так же при­гласит когда-нибудь и кто-то из китов Мосфильма. А потом мои биографы отметят (я им подскажу!) забытую учеб­ную работу - "начало мастера".
       Съёмки шли всего недели полторы, по вечерам, а я ещё столько же после балдел в эйфории. Среди чужих людей мне было просто за­мечательно. Я расслабился перед камерой как рыба в воде - родная стихия! Потому-то и в своём училище меня тянуло на тихую киношную правду, и за неё-то, за правду, я нечаянно и пострадал отчаянно.
       Видать, я был слишком благополучен, и мне, как настоящему художнику, нужна была хорошая трёпка нервов, вот я и дождался, схлопотал. Впрочем, смех смехом, а до сих пор - как вспомню - крас­неют уши.
       Случилось это - точно помню - 9-го марта 1972 года.
       Мы собрались к девяти утра на мастерстве в группе Инны Соко­ловой. После бурного женского праздника, который накануне отмечался всем курсом в подвале общаги, лица у большинства были помятые, невыспатые, но веселые от свежих воспоминаний.
       Прозвенел звонок, в класс вошла Соколова и после обычных расспросов об отсутствующих вдруг потребовала наши тетради-дневники, в которых мы, по её заданию, делали потуги на откровен­ный самоанализ. Это была личная идея Инны, и в общем неплохая, хотя настоящей откровенности, понятно, быть не могло, и мы по­началу чего-то там кропали, уважая Инну, пожалуй, побольше, чем занудливых старичков, "Гогу" и "Магогу". Но половина из нас в тот день, наверно, и не помнили, когда последний раз "работали над собой", и как-то так вышло, что именно я первый сказал, что "ой, забыл".
       И тут - абсолютно неожиданно - началось.
       - Вот что, ребята, - пока ещё тихо, но явно на взводе сказа­ла Соколова. - Помните, я говорила вам о лишних людях в искусстве? Так вот, Женя... - мельком взглянула на меня с холодным прищуром и "похоронила", - вы и есть этот лишний. Вам не место в искус­стве. Такие, как вы, не нужны искусству. Я не знаю, что вы делали в музыкальном, но лучше б вы там и оставались. Здесь вам делать нечего. Нечего! И я вам говорю это при всех...
       Нет, я вряд ли смогу описать, каково было мне всё это услышать.
       - Открою вам один секрет, - продолжала Инна, внутренне наби­рая обороты. - Вы заметили, что в основном вы заняты в моей группе? Почему это - не задумывались? Так я вам разъясню: никто из мастеров не хочет с вами работать и специально подсовывают вас мне. Но я такого отношения к работе не потерплю!..
       И её как прорвало:
       - Вы что думаете - ваша внешность решает всё? Нет, дорогой, не надейтесь! За хорошие глазки вас не возьмут ни в один театр! И я очень сомневаюсь, что вам необходимо учиться у нас! При первом удобном случае - вот клянусь перед всеми! - я всё сде­лаю, чтобы вас здесь не было. Вы бездарь! Я вам прямо говорю: подавайте заявление, и мы с удовольствием подпишем - я первая подпишу! Вы поступили сюда по блату! И я ещё поговорю о вас с ва­шим братом! Я всё сделаю, чтобы вы меня возненавидели! Я вас даже умоляю: возненавидьте меня - я вам скажу спасибо! Честное слово, я скажу спасибо! Возненавидьте! И докажите наконец, на что вы способны!..
       Я сидел совершенно оглоушенный, народ поражённо молчал в недоумении, а Инна отдышалась и уже почти спокойно ска­зала:
       - Так вот, Женя, если ещё хоть что-нибудь вы не сделаете из того, что я требую, я поставлю вопрос о вашем пребывании на кур­се, так и знайте. - И как ни в чём не бывало, обратилась ко всем с каким-то деловым разговором, не обращая на меня ни малей­шего внимания.
       Слёзы катились по моим щекам, я прикрывал их рукой и лихо­радочно соображал: что делать? - уйти? хлопнуть дверью? или ос­таться, будто ничего не случилось?..
       Нечаянно прерывая Соколову на полуслове, я встал:
       - Разрешите мне уйти... - невнятно-безголосо.
       - Что? - переспросила она и поморщилась, как от изжоги.
       - Я прошу разрешить мне уйти, - сказал я, с трудом выго­ворив эту нелепую фразу и досадуя на себя: зачем ещё спрашивать разрешения, когда уходишь совсем?!
       - Пожалуйста... - Инна безразлично пожала плечами.
       Я вышел, чуть не опрокинув стоящего за дверью в коридоре Дёму Пальцева - он опоздал и не знал, как войти не очень замет­но.
       - Что случилось, старик? - видимо, он кое-что слышал.
       Я вяло отмахнулся:
       - Сам не знаю, Дёма, я не понял. Инна накричала на меня ни с того ни с сего, и я ушёл.
       - Как ушёл?
       - Так. Ушёл. Ухожу совсем.
       - Ни фига-а!.. А что было-то?
       Я, как смог, рассказал.
       Дёма озадачился:
       - Н-да... - и вдруг: - Знаешь, старик, я тоже уйду с то­бой. Надоело мне это. Все нервы истрепали, и маразматики наши, и эта... Ей-богу, я давно собирался.
       - Да тебе-то зачем? Не смеши, Дём. Из солидарности, что ли?
       - Ну, из солидарности тоже. Я вообще считаю, что все должны подать заявления, потому что, оскорбляя тебя, она оскор­била всех. И если уж на то пошло, у нас почти все "блатные", так ведь?
       Дёма явно преувеличил, и я грустно улыбнулся:
       - И ты?..
       - Ну, может, кроме меня, - усмехнулся Дёма, смутившись почему-то. - И то - неизвестно. И вообще она меня раздражает последнее время. Орёт, орёт. А девки ей пятки лижут...
       Нy, не знаю, чего там Дёма сам в себе смутился, но тема блата у нас даже в узком кругу почти не обсуждалась, во всяком случае, не была конфликтной. Мы приблизительно знали, кто и как прошёл в училище, чисто или не очень, с подачи или без, но го­раздо важнее для нас было личностное проявление каждого. Да и о чём речь-то? Никто не занимал чужого места, на наш курс да­же объявлялся дополнительный набор, потому что из основного по­тока не добрали двух или трёх человек. И вот мне первому, бла­годаря Соколовой, выпало испытать на себе ужасный груз тайной своей неполноценности, которая теперь, недвусмысленно названная вслух, стала явной, и все мои прошлые мнимые и подлин­ные радости жизни разом превратились в пепел.
       Дёма говорил что-то ещё, но я уже его не слышал. "Вы бездарь! бездарь!.." - эхом звучало во мне, и я снова и снова недоумевал: ну даже если это была игра с её стороны - из каких-то там воспитательных соображений, - то как же она посмела бить в мою "ахиллесову пя­ту" - брат и блат? Больней ударить просто невозможно - неужели же она всерьёз рассчитывала, что я после этого воспряну?.. - я готов был разрыдаться от жалости к себе.
       Нет, нет, - думал я обречённо, - надо уходить. Такое уни­жение терпеть невозможно. И мастера... - неужели это правда, что "Гога" и "Магога" тоже не хотят со мной работать? Тогда какого же хрена принимали?!.
       "Подавайте заявление - с удовольствием подпишем".
       Ну, что ж, и подам, и уйду - с не меньшим удовольствием! Надо было ещё раньше до этого додуматься, а не ждать, когда тебе плюнут в рожу...
       А Дёма, похоже, и вправду решил уходить со мной вместе, и мне даже легче стало: всё-таки не один.
       Мы сидели с ним у меня в общаге, горячие, воспалённые, и строили планы на будущее. Поступим в другой театральный - теперь-то мы доки в этом деле. Не возьмут на второй курс, пойдём на первый, хоть и жалко год терять. А то махнём сразу куда-нибудь в провинцию, поступим в театр и будем работать: опыт у нас уже есть, пусть небольшой, - возь­мут! - есть же артисты без спецобразования?.. И так нам стало ра­достно от этой нашей решимости и от сознания своей независи­мости, что мы даже посочувствовали тем, кто останется.
       Вдруг пришёл посол от Инны - Толик Гуцаев. Сказал, что Инна просила найти меня, она, мол, не поняла, что я совсем ушёл, она думает, что я вышел на минуту. Но тут уже я закусил удила: ага! спохватилась! чёрта с два я вернусь!
       - В гробу я видел её шутки! - надтреснутым от обиды голо­сом сказал я и вдруг увидел себя глазами Толика: до чего же я жалок и ничтожен!.. - Ладно, - вздохнул устало, - спасибо, Толик. Скажи, что ты меня не нашёл, хорошо?..
       Толик смылся.
       Мы с Дёмой посмотрели друг на друга, улыбну­лись - "скованные одной цепью" - и торжественно нацарапали два одинаковых заявления: "Прошу отчислить меня из училища".
       Сделали "чёрное дело", посмеялись, воображая, какой будет шорох, и вдруг, не сговариваясь, задумались. Всё-таки страшно: уйти - и чёрт его знает, что будет потом. Вдруг никуда не возьмут - что будем делать? А ведь мы уже заражены сценой - больные мы!..
       Я позвонил Коле - он был ещё дома.
       Поехали к нему - преду­предить, посоветоваться.
       Я сказал о заявлениях - он рассмеялся, но увидел, что я не шучу, усадил нас завтракать, стал расспра­шивать.
       Я рассказал подробности, Дёма добавил своё.
       Братец мой не поверил ушам. Поначалу его взорвало, естественно, но потом заиграли в нём дипломатические нотки:
       - И всё-таки, ребят, вы должны её понять. Она женщина. Ну, сорвалась, психанула. Может, дома у неё что-нибудь не в поряд­ке, может, с мужем поцапалась, да мало ли! Поймите, сделать глупость ничего не стоит, но потом будете проклинать себя за это всю жизнь!.. Она женщина! А вы должны быть выше! Надо уметь прощать, забывать - она же потом сама будет уважать вас за это, поверьте!.. Ну подумаешь - накричала! Она одна, что ль, на свете? Пропусти мимо ушей, забудь, как будто этого и не было! Ты знаешь, какое бывает хамство в театрах! И от знаменитых режиссёров! Что ты! Актёрам вешаться хочется после этого!.. А ведь она и сама, наверное, не рада, что сорвалась.
       - Ну Коля, как же ты не понимаешь?! Примирение невозможно! Я всё время буду думать об этом! Она же сказала: пишите заяв­ление! И я уже не смогу спокойно работать с ней! Она меня выбила! Теперь я буду невольно придираться к каждому её слову! Я буду всё принимать на свой счёт, потому что знаю: она меня не­навидит! Я и так всё время комплексую, а теперь и подавно за­жмусь - значит, работать с ней бесполезно! Тем более, я знаю теперь, как относятся ко мне другие мастера.
       - А это вообще ерунда!
       - Да ничего не ерунда! Она же сказала! Хоть доля истины в этом должна быть, раз у неё это вырвалось?
       - О-ой! - раздражённо скривился брат. - Ну, хорошо, давай предположим, что это её слабость? А слабости надо прощать!
       - Ничего себе слабости! Вот так, ни с фига, из-за паршивого дневника вспоминать все мои болячки - извините! Кто-то может терпеть, а я не могу!
       - Да что с тобой говорить! - отмахнулся Коля. - Балбес и есть балбес. Пойми! Будет разбираться это дело, и тебе всё рав­но придётся вернуться к ней, и тогда уж она не простит!
       - Это я ей не прощаю, поэтому ухожу. Или она пусть уходит.
       - Ух ты какой! О-хо-хо! Да конечно же ты уйдешь - не она же! Вот балбес!
       - Ну и уйду! С удовольствием!
       - А что делать будешь?
       - Найду что!
       И Коля притих, задумался.
       - Ну, смотри сам, не знаю...
       Короче, в тот же день мы с Дёмой оказались в кабинете рек­тора. "Дед" усадил нас на бархатные стулья, взял наши листки, не спеша приложил к глазам очки, прочитал поочерёдно оба заявле­ния и посмотрел на нас:
       - А каковы причины?
       Я косноязычно рассказал в общих чертах, а Дёма поддакивал, дополнял.
       "Дед", лаская свою седую бороду, спокойно выслушал и, нако­нец, прохаживаясь по кабинету, сказал:
       - Ну, на Инне Алексеевне свет клином не сошёлся. Что ж, из-за этого уходить? Это несерьёзно. Поссорились - и сразу жизнь ломать. Так нельзя, дорогие мои. Очень хорошо, что вы рассказали. Надо было раньше это сделать, а не заявления писать. Инна Алексеевна, безусловно, не права. Высказываться так категорично она не имеет оснований, потому что кроме неё есть ещё и другие масте­ра, и руководитель курса, которые о вас другого мнения, иначе бы вас не приняли в училище. Но и вы выбрали не совсем верную позицию. Не посоветовались ни с руководством, ни с масте­рами - заявление.
       - А что же нам, ябедничать бегать, жалобы писать? Уж лучше мы уйдем!
       - Нет, вы не правы. Нужно было... - И потекла длинная мудрая речь, в конце которой мы поняли, что наши заявления "дед" пока не подпишет, а передаст их нашему "папе", и тот, стало быть, и решит.
       Потные, румяные, гордые сознанием своей правоты, мы вышли от "деда", злорадствуя, как глупые школяры: нас не просто от­числят, но и Соколовой крупно достанется - так ей и надо!..
       Но по-честному, нам уже не очень хотелось уходить, и теперь мы немного побаивались, что "папа" подмахнёт наши заявления без всякого разбирательства.
       Ну, что ж, подмахнёт так подмахнёт. Мы знали, на что шли. Пусть. Им же хуже будет - история нас рас­судит!..
       Каша, однако, заварилась большая.
       "Дед" позвонил "папе". Тот встревожил "Гогу" и "Магогу", назначил встречу с нами, со мной и Дёмой, - без Инны, конечно.
       Почти все ребята, узнав о заявлениях, поддерживали нас. Девчонки в большинстве своём от­малчивались, лишь некоторые говорили, что это глупость, что им тоже доставалось и ничего, живы. Одна умоляла забрать заявле­ния, потому что, как она уверяла, Инну выгонят за это. Но нам казалось, что у нас были такие же шансы вылететь, если не боль­шие, и прощать мы ей не собирались: или она, или мы, - вместе нам не работать. Ну, наломали дров!..
       Наконец, приехал "папа". Он у нас вообще-то не часто бывал: актёр-корифей, директор, председатель, вице-президент и наш худрук, - а тут вот специально приехал, выбрал время. И снова нам с Дёмой пришлось попотеть под его раскосым проницательным взглядом. Сам "папа" ничего определённого не говорил, только коротко расспросил, что и как, но и нас не осуждал, хотя обычно бывал крут на расправу. Заметил, между прочим, что мы неверно написали заявления, не указали причину, и, следовательно, он мог просто подписать - "и с плеч долой!" - и мы остались бы с носом.
       - К тому же получается не совсем честно, - добавил он вдруг,- не так ли? Ведь вы же не хотите, чтобы я вот так подписал?
       - Н-нет, теперь, к-конечно, нет... - Мы покраснели.
       - Тогда что же?.. - И просверлил нас хитрющими "заячьими" глазами. - Выкладывайте, что вы хотели?..
       И мы онемели. Вот она, оборотная сторона дела, к которой мы не могли не прийти в конце концов. Наши заявления - фикция! Гораздо честней было бы, по мнению "папы", посоветоваться с ним лично или с мастерами - иными словами, устно нажаловаться на Инну, - всё как и "дед" говорил.
       - Идите, - сказал "папа", - мы разберёмся.
       На занятия к Инне я не ходил почти неделю и на общем собра­нии курса увидел её впервые после 9-го марта. Она сидела рядом с мастерами, но ей уже нагорело от "папы" - это было видно по тому, как она заглядывала всем в глаза, как бы укоряя: "Эх, вы, предатели..."
       - Ну?.. - сказал "папа" своим елейным тенорком, который в спектаклях у него бывал, конечно, разным, а в жизни "папа" его, наверное, просто экономил. - Что случилось?..
       Все опустили глаза.
       - Смелей, смелей! - улыбнулся "папа" поощрительно. - Кто расскажет?
       Никто не шелохнулся.
       "Папа" терпеливо ждал, глядя поочерёдно на каждого из нас, а мы сидели обычным полукругом, "подковой", с прямыми спинами, колени вместе (так в нас воспитывали на пер­вых курсах волю и внимание).
       - Ну, что ж, - сказал "папа" после паузы, - всё нормально? Так понимать вас?.. - И от его авторитетной улыбки улыбнулись наконец и все мы: хоть и редкий он гость у нас, а все-таки "отец", приятно, когда приласкает.
       Напряжение немного спало, и первым зашевелился и встал Кеша Букатар, поднаторевший в речах на посту профорга училища.
       Краснея и мучительно подбирая слова, он заговорил:
       - У нас на курсе... произошло... событие... Че-Пэ... Один из наших педагогов... мастеров... Инна Алексеевна Соколова... оскорбила одного из наших товарищей... Мы хотим... чтобы Инна Алексеевна объяснилась перед курсом... Нам это совершен­но не понятно... Я хорошо знаю Евгения... Это добрейший человек, прекрасный товарищ... - И Кеша вдруг стал выдавать мне "хара­ктеристику", а я хватался за голову, краснел и пыхтел, не зная, куда девать глаза. Понятно, Кеша искренне желал мне помочь, но, ей-богу, при чём здесь моя доброта?!
       Но так или иначе затравку он сделал, атмосфера поти­хоньку завибрировала, и "папа", стараясь облегчить ход собрания, мягко сказал:
       - Может быть, Тимошин расскажет, что произошло?..
       Я встал - все смотрели на меня - и, с трудом преодоле­вая комок в горле, пролепетал:
       - Ну, в общем... Инна Алексеевна накричала на меня... и я...
       - Обиделся, - подсказал "папа" иронично, вызвав легкий шорох-усмешку в нашей "подкове".
       - Да... - сказал я, пожимая плечами в том смысле, что можно и так понимать. - Обиделся... и... написал заявление об уходе... Вот и всё... - И замолчал.
       "Папа" понял, что больше от меня толку не будет, и предло­жил собранию высказываться.
       Поначалу вставали нехотя, волновались, говорили сбивчиво.
       Но постепенно разогрелись.
       Одни утверждали, что я правильно по­ступил и что будь они на моём месте - поступили бы так же. Другие - что я не прав, что мне следует извиниться за самоволь­ный уход с репетиции, с мастерства, что это неуважение к педа­гогу.
       Полкурса знали о сути дела понаслышке, потому что зани­мались в тот день у "Гоги" и "Магоги", но было удивительно, что всё дошло до них в таком искажённом виде. Сам-то я мало с кем объяснялся лично, но ведь были же прямые свидетели - значит, трактовали каждый по-своему.
       А дальше пошёл уже настоящий скандал.
       Катька Каретина, всегда прямая в выражениях, сказала, что с нашей стороны это подлость - писать заявление, заведомо зная, что нас не выгонят (подтвердился намёк "папы"). И потом: что это за ранимые души? Чуть обидели их - заявление!..
       Верка Лесина, чуть не плача от честности, говорила, что меня правильно ругали: я вялый на репетициях, долго раскачива­юсь, с таким отношением к работе мириться нельзя, и всем извест­но, что у Инны Алексеевны такой метод воспитания, и сердиться на неё за это - грех.
       Ребята, дрожа от возмущения, кричали в ответ, что легко­ранимые души - это естественно, значит, и относиться к ним нуж­но по-человечески - "мы не чурбаны!" - и что они, ребята, до сих пор не могут прийти в себя и не понимают, как они тоже не ушли тогда вместе со мной: такое отношение к нам, студентам, более чем ненормальное, и терпеть его больше нельзя. И потом: что значит "плохое отношение к работе"? Чем оно измеряется? Тем, что не всё ещё у нас получается?..
       Собрание гудело как разбуженный вулкан. Страсти раскали­лись до предела. Говорили и кричали уже все, доказывая каждый своё, и только один я оказался словно вне игры, и мне было больно и стыдно: я не стоил всех этих баталий! Хоть и справед­ливы факты против Инны, и лестно было ощущать единодушную под­держку ребят, а всё-таки Катька, пожалуй, попала в точку: подло всё вышло. Да, нечаянно, неумышленно, но что-то не то я сделал, что-то не так.
       Потом сквозь шум и бестолковщину попытался прорваться Гена Китайчук со своей "глобальной" мыслью о том, что Инна попирает наше мужское достоинство, но "оратора" дружно подняли на смех. И тогда снова встал Букатар и, возвращая собрание к серьёзу, как бы подытожил: при всём уважении к Инне Алексеевне нельзя мириться с её поступком, и дело тут не только в Тимошине, но и во всём курсе, потому что и до этого конфликта на курсе образо­вались нездоровые группировки: девушки сами по себе, ребята сами по себе, причём со стороны девушек (при "папе" он не мог позволить себе выражаться иначе) чувствуется бестактность по отношению к парням, высокомерие, и в этом видно влияние Инны, и прочее, и он, Кеша, понимает, чем ему лично грозит его выступле­ние, он всегда мечтал поработать в группе Инны Алексеевны, но теперь публично прощается с ней, потому что знает: работать с ней невозможно.
       От полноты чувств Кеша даже заплакал и смутился ужасно, но, сказав "извините", дал понять своим тоном, что нечаянные слёзы не снимают его обвинения по существу.
       "Папа" глядел на всё немигающими глазами и, кажется, обал­девал от обилия неожиданной информации: вряд ли он мог предполагать такое положение дел на своём курсе. "Гога" и "Магога" бы­ли оглушены базаром, но не вмешивались, не прерывали кричащих и только изумлённо-вопросительно косились в сторону "папы".
       А Инна, казалось бы, спокойно и внимательно выслушивала всё, что говори­лось, но, конечно, ей было тяжелее всех. Я даже в чём-то сочувствовал ей: может, она и вправду хотела как лучше для меня же, но перегнула ненароком, а я не понял и всё испортил?..
       В заключение, ещё раз дали высказаться мне, и я, наде­ясь прояснить картину, стал наивно оправдываться: вначале, мол, действитель­но хотел уйти из училища, поэтому и написал заявление и считал, что поступаю честно, но потом, когда я в общем уже остыл, машина работала на полном ходу и дать обратное направление делу я не мог, хотя и понимал, что выбрал не совсем верный путь.
       "Но ведь я же и не прятался!" - сказал я ещё (опять детский лепет!).
       Наконец, "папа" дал слово Соколовой, и она, не вставая, прого­ворила грустно-нежным голосом свои извинения курсу и мне лично.
       Я смущённо кивал, не глядя на неё, желая только чтобы всё поскорее закончилось, и очень удивился потом ворчанию ребят в коридоре:
       - Слезу пустила. Актриса...
       Ну, не знаю, она говорила, по-моему, искренне, я тоже был искренне рад, что всё закончилось миром, и, когда Инна проходила через лестничный пятачок после собрания, почёл своим долгом извиниться перед ней за то, что так нелепо всё полу­чилось, что я не хотел и сам не знаю, чего хотел, запутался, мол.
       - Ну что вы, Женя! - одарила она меня щедрейшей улыбкой и даже обняла. - Я же всё понимаю!..
       Эх, знать бы заранее и ещё в самом начале остановить инерцию взаимных заблуждений. Но... что есть, то есть: умные учатся на чужих ошибках, а я - на своих. Одна надежда: время изле­чит. Надежда, правда, слабая. Как мы учили по-французски у маман Зизи: "livrece pased, mai la sotice jame!" - "Опьянение проходит, но глупость - никогда!"
      
       . . .
      
       "Уф!" - как пишут опять же в книжках, изображая вздох облегчения.
       И теперь - наконец-то! - по моей хронологии следует тема, которой я не только не стыжусь, но даже, пожалуй, горжусь: КамАЗ.
       Тема эта, возможно, была бы конъюнктурной, если бы сейчас, в 1974-м, не стала почти уже уходящей. Однако летом 72-го она, хотя и нечаянно, но совершенно органично, вошла в мою непутёвую жизнь. А жизнь - да простится мне некоторое самообольщение - тема вечная.
       Вот они, мои блокнотики, исписанные мелким почерком, "ни дня без строчки", прямо как чей-то собственный корреспондент на КамАЗе.
      
       3 ИЮЛЯ. 1972 год. Даже не верится. Ещё позавчера нам светило московское солнышко, мы толпились на перроне Казанского вокзала (в Москве, не в Казани, которая, говорят, здесь где-то недалече), и казалось, весь эшёлон был ССОшный, мы тоже в форме ССО (пока без знаков различия - надо бы изобрести нам что-нибудь своё), а вчера после полудня уже выгружались на какой-то станции (не успели посмотреть название), откуда предстояло добираться до места на­значения ещё километров 200 на автобусах.
       "Десант" был до того впечатляющий, что одна любознательная бабулька, глядя на нас, не удержалась спросить: "Сыночки, куда ж это вас гонютъ?" - "Как это куда, бабуль? Работать. На КамАЗ". - "А вы кто ж, солдаты?" - "Студенты мы, бабуль, студенты". - "Студенты?! А откуда ж вас столь?" - "Из Москвы, бабубль". - "Из Москвы?! Ай-я-яй! Да куды ж вас несёть, родименькие! Из Москвы-ы!.."
       И тут, словно в под­тверждение её слов, неповторимые наши индивидуальности подверглись первой массовой нивелировке. На привокзальной площади нас по­строили в две шеренги (как солдат или как пионеров - смех!), и кто-то кому-то доложил перед строем о нашем прибытии (на пол­ном серьёзе!). Потом нам толкнули несколько речей, которых боль­шинству не было слышно и до которых, между нами, никому и дела не было. Все изнывали от солнца, от жажды и других естественных потребностей (покурить - и то не успели!), но на­конец подкатили автобусы цвета апельсинов и повезли нас куда на­до.
       Ехали красиво: "степь да степь кругом", жёлтая под солнцем, бескрайняя, необозримая, с настоящими миражами вдали (мы думали Кама-река - ошибались), а впереди - убегающая за горизонт серая лента асфальтовой дороги, и по сторонам от неё - то тут, то там по степи - нефтяные скважины-качалки.
       В Набережные Челны, новый город, въехали с надеждой передох­нуть, перекурить, жажду утолить и, как только случилась останов­ка, послали ребят за водой, но, не успели они вернуться, пришёл какой-то командир из головной машины и объявил: все на митинг!
       Общий стон протеста ничего, конечно, не решил.
       Нас построили (на этот раз в четыре шеренги) и повели на площадь.
       Командиры бегали вдоль колонны, суетились: "Ребята, в ногу идите, левой, левой!"
       Мы переглядывались меж собой с улыбками и нарочно шли не в ногу.
       На площади перед маленькой трибуной нас выстроили буквой "П" (от слова "показуха"?), и опять пошли протокольные дела: рапорт нашего командира командиру всех москов­ских ССО, смирно-вольно, то да сё, беглое, по бумажке, привет­ствие московским студентам от казанских, такое же казённое от­ветное слово.
       Боже мой! Как будто сговорились все играть по этим правилам и - ни шагу в сторону, ни слова в простоте душевной! А ведь молодые все! Акселераты-интеллектуалы! Ну зачем же су­шить друг другу мозги?
       Короче, митинг прикончили, и мы с облегчением вернулись в автобус допивать какую-то местную минералку.
       Тронулись дальше, выехали за город, и вдруг замедлился ход, и началась великая качка и тряска на выбоинах и колдобинах. От передних автобусов поднялась жуткая пылища, хотя недавно прошёл краткий дождик, и мы всё поняли без слов, разинули "варежки", глядя по сторонам. Это - КамАЗ. Кругом сквозь пыль виднелась обнажённая земля, слов­но распаханная по целине гигантским плугом, и везде громоздились всевозможные склады строительных деталей, какие-то необыкновен­ные конструкции из железа, бетона и всякой всячины и куда ни глянь, вблизи и вдали, кранищи, краны, краники по всему го­ризонту, а навстречу нам, по дороге, мимо наших окон, проплывали в пыльном тумане, в чаду своих дизелей, какие-то гигантские ма­шины невиданных форм и неизвестного назначения.
       Когда наш автопоезд красиво подрулил к палаточному лагерю, уже вечерело. Толпа, человек пятьдесят, приехавших раньше, встречала нас криками "ура". Они часа два простояли в ожидании, а мы "прозаседались" на двух митингах.
       Но вдруг и тут затеялось ка­кое-то построение: у-у, бюрократы!
       Однако с нами попросту по­здоровались, разъяснили, кому куда, и наконец разрешили обнять­ся с встречающими. Толпы радостно двинулись навстречу друг другу, смешались, загалдели, а мы, щепкинцы, шесть девчонок и столько же парней, остались на пыльной земле около кучки наших чемоданов и фанерного ящика-сундука с реквизитом. Нам не с кем было обни­маться. Здесь все из МЭИ, огромный отряд, два факультета, а мы пока чужие, неизвестные.
       Долго-долго дожидались мы решения нашей участи, сиротливо поглядывая по сторонам и ловя на себе любопытные взгляды. Мест­ная (лагерная) радиотрансляция почти не умолкала. Отдавались рас­поряжения то тем, то другим, а про нас, казалось, напрочь забыли.
       Наконец: "Ребята из щепкинского института!.. - то-то и то-то, туда и сюда... - размещайтесь!.."
       Но это вчера. А сегодня ни свет ни заря - в семь утра! - нас подняли, построили, ещё сонных, на линейке и объявили жестокие порядки лагеря.
       Естественно, мимо наших ушей.
       Потом - в крошеч­ной столовой - очередь и завтрак: макароны с тушёнкой, как и вчера на ужине.
       Потом затолкались в битком набитый львовский автобус, поехали "знакомиться с объектом".
       Почти весь день про­вели под солнцем, в пыли, среди лязга железа и грохота механиз­мов, слушали, не слушая, лекции по ТБ (технике безопасности), писали заявления с просьбой принять нас на работу, давали ка­кие-то расписки насчёт ТБ и в перерывах (пока кто-то где-то чего-то выяснял) играли в названия кинофильмов и городов, визуально знакомились с "энергетиками".
       Где-то на объекте же и пообедали в рабочей столовой.
       В лагерь вернулись чуть живые. Выползли из автобуса и - в душевую под открытым небом, огороженную дощатым забором.
       Обмылись ледяной водой - полегчало.
      
       Наш лагерь - это палаточный микрогородок. Посреди степи, об­дуваемый всеми ветрами. Большие солдатские палатки (20 или 25 штук), в каждой по двадцать с лишним коек, деревянные полы, электричество - все как у людей. Вот только отбой слишком рано: в десять. Нам это непривычно пока. Мы собрались у палатки всей дюжиной (да и не мы одни), покуриваем, поглядываем по сторонам, ребята и девчонки тихонько поют под гитару, а я под шумок пишу.
       Говорят, здесь суровый климат - или очень жарко, или очень холодно, бывают даже бури. Мы, конечно, это учли: запаслись и шортами и свитерами.
       Знакомы пока ещё мало с кем. "Энергетики" стесняются подхо­дить к нам - думают, наверное, что мы пижоны. Мы тоже пока сте­сняемся их: думаем, что пижоны - они. Завтра-послезавтра, когда начнём работать вместе, наши иллюзии наверняка рассеются, и мы будем спокойно "стрелять" друг у друга сигареты, а пока - "таба­чок врозь".
       Слышали, будто живут в нашем лагере два художника (суриковцы) и два киношника (ВГИК). А нас энергетики называют артистами. Не осрамиться бы нам с нашим званием. Хотя концертами пока и не пахнет.
       Завтра - вкалывать. Я, как и почти все наши, никогда по-настоящему не занимался физическим трудом и совершенно не пред­ставляю себя плотником-бетонщиком 3-го разряда. Вообще-то я не собирался сюда ехать: с моим мотором - какой я строитель?! Но ре­бята зашивались без тапёра...
      
       4 ИЮЛЯ. Первый рабочий день. Подъем в 6.30. Линейка. Завтрак.
       Автобусом - на объект: на РИЗ. Я-то думал: что за рис такой? Оказалось, ремонтно-инструментальный завод - будущий гигантский цех в комплексе КамАЗа.
       Выдали нам лопаты и велели ковырять утрамбованную площадку (глина и щебень). Как и подобает новичкам, мы жадно набросились на эту работенку и минут десять остервенело долбили, где было указано. Но лопаты гнулись, пот ручьями, а дело - почти на том же месте.
       Кто-то догадался принести кирки, но и это мало помогло.
       Было стыдно и за свою неумелость, и за нелепое корячение при та­кой концентрации всяческой техники вокруг. Хотелось бросить всё к чёртям собачьим, и я уже мысленно видел себя зачинщиком бунта: "Хватит! Я не каторжник! Какого чёрта я должен отдуваться за ма­шину!" Но...
       Мимо проходили рабочие. Остановились.
       Наши лопаты и кирки, черные робы 54 размера вместо 48, мокрые унылые лица под новень­кими касками, - наверное, смешно и жалко было на нас смотреть.
       - Бульдозера нет, что ли? - сказал один из рабочих, видимо, заранее зная ответ.
       - А чёрт их знает! - ответил кто-то из нас, и все выпрямились с болями в спинах и с надеждой не только на сочувствие, но и на разумный совет.
       - Вот так всё на КамАЗе, - матернувшись намёком, сказал тот же рабочий и пошёл дальше, за ним - остальные.
       А мы, вздохнув, продолжили свой труд, такой "важный для страны".
       Потом перетаскивали с места на место какой-то строительный хлам, а в основном просиживали в ожиданий какой-нибудь работенки с перерывом на обед: гороховый суп, макароны с тушенкой, чай.
       За­кончили в половине седьмого вместо восьми, сели в свой автобус, поехали в лагерь. В автобусе - другие бригады. Все говорят одно: работы нет, скука, маразм.
      
       5 ИЮЛЯ. Сегодня, под конец рабочего дня, укладывали в бетон канализацию. Я впервые прикоснулся к жидкому бетону. Хоть и в траншее, к тому же на канализации, но это уже похоже на настоя­щую работу.
       Утром, по дороге на РИЗ, видели перевёрнутый БелАЗ. Прошёл дождь, грязь стала опасной, тем более здесь - сплошная глина. Дороги хоть и бетонные, но грязные и, естественно, скользкие пос­ле дождя.
       Другая машина, на этой же дороге, дальше, повисла од­ним колесом над кюветом. Жутковато.
      
       6 ИЮЛЯ. Ну, вот, время идёт, и мы постепенно привыкаем к макаронам, и к работе (три дня - уже стаж!). Не поддается наш разум только дисциплине в отряде. Начальство отрядное посматрива­ет на нас косо. Мы на них тоже. Нервозная обстановка. А подчи­няться не хочется. Развели тут какое-то солдафонство!
       Но глав­ное - что-то подозрительно невразумительно мычат они насчёт на­ших концертов. А на работе все та же муть, долбим, копаем, ломаем, строим опалубку для бетонных полов. Иногда привозят бетон - тогда мы в поту, и это приятно. Но перекуры по-прежнему частые и длинные. По существу, работы нет. Такое впечатление, будто на КамАЗе - анархия. Самодеятельный оркестр без дирижёра или дирижер нику­дышний..
       Василь Василич (наш прораб, раЛесяга будь здоров, руки-клешни, ходит на полусогнутых) поставил нас, несколько человек, на шлифовку бетонных полов. Сначала счищали с бетона толстый слой песка, потом один или двое шлифовали специальным агрегатом типа полотера (вместо щеток - каменные брусья), а за ними по­ливали водой из ведра и намокшую бетонную пыль после шлифовки сметали маленькими вениками-голиками. Нудная работёнка!
       Сдержи­вая раздражение, я робко, как бы между прочим, высказал мысль, что не худо бы промыть полы сильной струёй из шланга, чем таскать па себе воду в вёдрах и месить дурными вениками бетонную грязь.
       Василь Василич горестно развёл руками: нету шланга. И куда-то ушёл, как обычно. Но, видать, задумался над моим рацпредложени­ем. Через некоторое время пришла машина с технической водой (Ва­силь Василич стоял на подножке!), и в пять минут бетон был очи­щен.
      
       7 ИЮЛЯ. Перекур. Я смотрю по сторонам и пишу с натуры:
       ...катается взад-вперёд тяжёлый каток с колёсами по мень­шей мере в полтора человеческих роста...
       ...гигант БелАЗ сгружает щебенку - под крышей РИЗа он ка­жется игрушечным...
       ...бульдозер играет с камешками, готовит нагл площадку для укладки бетонных полов...
       ...всё гудит, гремит, стучит...
       ...вверху, под кровлей, сверкают сварщики-монтажники - их не сосчитать...
       ...там же девушки-студентки (на робах: ЛЕНИНГРАД) красят белилами потолок...
       ...по крыше носится грузовой мотороллер - мелькает в витра­жах...
       ...а вон уже привинчивают модерновые светильники...
       ...а там, далеко-далеко, где кончается наш РИЗ, в маленьком квадрате, как на экране, высвеченный солнцем степной горизонт, но не дикий, не пустой, а как будто дышащий: там едва заметно движутся крошки-краны...
      
       8 ИЮЛЯ. После обеда я был травмирован. Первый из щепкинцев с производственной травмой на КамАЗе, и это единственная радость, что первый, потому что получилось в общем глупо. Поднимал швел­лер (огромная железяка, похожая на рельс, из которых мы делаем опалубку для полов), но взялся как-то неудачно, швеллер вертнулся (а весит он ого-го!) и, падая, слегка коснулся голени на ле­вой моей ноге. Бедная кость! Сквозь дырку на штанине я увидел кровавый след и, естественно, почувствовал адскую боль. Вскоре боль прошла и забылась, и через пару часов я выбросил повязку, но в назидание себе и другим дырку на штанине оставил. Хотя, ко­нечно, это выпендрёж.
      
       9 ИЮНЯ. Выходной и праздник. Торжественное открытие нашего лагеря. По такому случаю подъём аж в восемь часов. А после завтра­ка кто-то убирал территорию, кто-то репетировал (и мы кое-что), кто-то играл в футбол, и т.д. Распоряжения по радио не умолкали.
       В 16.30 - общее построение, знакомая "бодяга": доклады, рапорты, знамя внести-вынести, микрофон отключился, ни фига не слышно. Представители ЦК комсомола вещали там что-то, и кто-то из рядов, спотыкаясь от зажима, подходил к ним за красной каской и мастер­ком - это означало, кажется, что в его лице посвятили в бойцы ССО всех впервые приехавших, стало быть, и нас. Народ аплодировал, видя, как "высокие гости" столпившиеся у микрофона, подают всем пример оптимизма, хлопая в ладоши, и шёлест аплодисментов улетал по ветру в степь. Солнце слепило, и девчонки в задних рядах, за­крыв глаза и разгладив морщины на лицах, эгоистично загорали, в то время как первые ряды млели в бойцовском альтруизме под стре­кот кинокамер.
       Затем, после праздничного ужина (т.е. с добавлением яблочного сока, печенья и фруктовых конфет), когда стемнело, начал­ся концерт - сборная солянка. У МЭИшников оказалось своих талантов полно, и мы показали четыре номера - больше от нас пока не требовалось.
       Волновались ужасно: с нас особый спрос! Но проба удалась. Отры­вок из А.Н. Островского "Без вины виноватые" слушали заворожённо. От фехтовального этюда - с убийствами в духе мушкетёров - все просто обалдели. Но самый пик успеха пришёлся на Дёму и Кры­ла. Их свежайшие куплеты на больные отрядные темы народ прини­мал с диким ревом и бешеными аплодисментами, а в конце был скандёж: "Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!.."
       Ну так... ещё бы!.. Зря, что ли, мы... Хо-хо... Хе-хе... А то ли ещё будет, погодите, дайте только срок.
      
       10 ИЮЛЯ. Понедельник. Снова подъём в 6 часов. Снова душная тесная столовка. Снова макароны. Снова пыльная трясучая дорога. И снова - после выходного, что ли? - беспорядок на РИЗе.
       Правда, до обеда всё же поступило немного бетона, но после - курили почти беспрерывно или лениво ковыряли что-нибудь. Идиотизм!
       Зато вечером в нашем лагере открылась новая столовая (а то ходили в посёлок). Оформили суриковцы. Теперь мы можем спокойно мыться-умываться, не спеша переодеваться и, пройдя двадцать шагов до столовой, "откушивать" на свежем воздухе (под навесом). Вход в рабочей одежде запрещён. Вот она, цивилизация!..
      
       12 ИЮЛЯ. Щепкинцы теперь популярны в лагере. Руководство отряд­ное тоже улыбается: видать, надеются с нашей помощью украсить марку отряда и института (своёго, конечно). Предлагают принять участие в концертах ЭЭФ - на строитель­ных объектах. Мы не отказываемся, но требуем и своё законное - самостоятельные концерты. Ничего конкретного в ответ пока не слышно. Начинаем роптать. Понятно, здесь важней всего материаль­ное производство, но зачем же тогда пудрили нам мозги ещё в Москве? Наша основная цель - концертная практика. За этим мы и ехали, за этим нас и звали. А на деле?.. Но теперь хоть нет разногласий: нас надувают - мы уезжаем! Даём "товарищам" на раз­мышление пять дней. Никаких компромиссов!
      
       13 ИЮЛЯ. Ох, как же я устал сегодня! С половины пятого утра и до десяти вечера я был "кухонным мужиком". Мыл котлы, мыл полы, открывал ножом (без открывалки - адский труд!) сгущенку и фасоль, мыл тарелки, стаканы, ложки (хорошо, что хоть без вилок обходим­ся!), - и всё это трижды в день из расчета на 350 человек! Руки у меня были сальные, я думал - не отмоются, - отмылись. Ухитрил­ся ошпарить себе ногу - чаем! И страшно хотелось спать. Правда, когда шёл народ, я иногда все-таки взбадривался, становился на раздачу компота или чая и любезно разливал голодным трудягам. Ру­ки до сих пор гудят от тяжеленных котлов, пальцы гнутся через боль.
       И только я покончил с кухонным адом, только вдохнул вечерней свежести и задумал идти, не мешкая, на законный горшок и спать, как вдруг окликает меня наш комиссар Алик Чекельда: "Слушай, мне тебя рекомендовали как отличного лектора". - "Меня?!" (Не ина­че как хохма наших девчонок!) - "Да ты не бойся! Завтра, в восемь утра, сделаешь небольшую политинформацию для рабочих на РИЗе, и все дела". - "Да ты что, Алик?! Тебя кто-то наколол. Я в жизни лекций не читал!" - "Да это и не лекция - политинформация. То-сё, текущие события..." - "Я уж сто лет газет не читал!" - "Ну-у, ерунда, возьми в читалке и основные фактики изложишь зав­тра". - "Да когда читать-то?! Я спать хочу! Я с кухни! У меня нет сил и говорить-то с тобой!" - "Ну завтра в автобусе прочитаешь. Это надо, понимаешь? Надо. Все будут читать, а тебе придётся толь­ко завтра. Начнёшь. А остальные все - потом".
       И уговорил, гад такой. Видать, все отказались, вот он и насел на меня: просёк мой характер.
       Завтра, кстати, по его же инициативе будем играть кукольную сказку детям рабочих из Автозаводца (барачно-вагонный посёлок в двух шагах от наших палаток). Как это будет - пока представляем себе очень смутно. Времени для репетиций нет. Есть только куклы (из культфонда МЭИ) и текст сказки. Будем импровизировать.
       "Вы же артисты, - купил нас лестью Чек, - вам это проще, чем кому-либо".
       У м и р а ю - с п а т ь х о ч у !..
      
       14 ИЮЛЯ. Утром, в автобусе, а потом и на участке, я не увидел Чека-комиссара и, грешным делом, подумал, что лекции не будет. Но только я взялся за кирку, только замахнулся, как Алик, пропадавший неизвестно где, явился-таки и позвал:
       - Пойдём позориться.
       - Что - уже?!
       Алик, видя мой нешуточный испуг, сочувственно развел руками:
       - Надо, рабочие уже собрались. Ты прочитал?
       - Да нет же, не успел!
       - Ну, давай, читай по-быстрому, - спокойно сказал он, - а то неудобно их задерживать, ждут ведь.
       Я, суетясь и слабея желудком от страха, схватил газету и через строчку лихорадочно пробежал глазами несколько сообщений из-за рубежа. Сумасшедшеё чтение: как будто сигаешь по лестнице вниз, перемахивая сразу несколько ступеней.
       - Пойдём, пойдём, - тянул меня Чек. - В крайнем случае под­смотри в газету. Главное - уверенно, как будто всё знаешь. Ну ты ж актёр, давай...
       - Ну, пошли, - решился я. - Только ты сиди рядом.
       Пришли. Это оказалось недалеко от нашего участка.
       Среди щебня и глины на доске сидели человек десять рабочих. Молодые, средних лет, пожилые, и две женщины среди них, - бригада бетон­щиков.
       Чек представил меня бригадиру. Бригадир деловито пожал мою руку, предложил поставить стол, но я отказался.
       Деваться было уже некуда, и я приступил. Назвался студентом МЭИ, показал ру­кой, где мы работаем, и пообещал, что задержу внимание не более пяти минут. Начинание моё было радостно одобрено, и я слегка воодушевился, успокоился. Говорил вначале стоя, потом от шума присел на корточки, поближе к рабочим. К моему удивле­нию, слушали меня с интересом, особенно пожилые, а я ведь изла­гал только то, что было в газете, вернее, что удавалось припом­нить из газеты - кстати, третьего или четвертого дня: газеты в наш лагерь опаздывают.
       Молодые поначалу сонно морщились, но по­степенно тоже втянулись.
       Правда, кругом стоял такой грохот, что я не уверен, всё ли они понимали. По глазам их я видел, что да, кое-что доходило, и они кое-где кивали с пониманием.
       Иссяк я довольно быстро. Но, помня установку комиссара, за­кончил уверенно, на голубом глазу. Спросил, нет ли у кого во­просов (это ж надо так обнаглеть!).
       Вопросы были. Пожилой рабо­чий поинтересовался жизнью рабочих за границей, в капстранах. Я посмотрел на Чека, и тот мгновенно сориентировался: мол, вообще-то лекция на эту тему запланирована, но, так сказать, для за­травки, рабочие там живут пока получше наших и зарплата повыше и т.д. В конкретных деталях он под конец запутался немного, но его спасло время: бригадир озабоченно сказал, что уже половина девято­го, работать надо, и мы встали.
       Нас поблагодарили, мы попроща­лись и с чувством исполненного долга удалились.
       - Ну как? - спросили наши.
       - Отлично, - сказал Чек, а я ухмыльнулся: не опозори­лись и ладно.
       И только в траншее, когда я взялся за свою кирку, дошёл до меня весь цинизм проделанной афёры. Втёрли очки! Для галочки! Для отчёта по инстанциям! И целый день я был в отвратном настроении. Всё меня раздра­жало. Анюта, сочувствуя, предположила, что я не выспался после вчерашней кухни.
       А днём меня послали в бытовку сменить поломанные лопаты. Там, на столах, дремали-сачковали две наших Таньки (Пыша и Чика) - они в другой бригаде и делать им тоже, видать, было нечего.
       Сбросив в угол свою бесполезную ношу (кувалду без ручки и несколько поломан­ных лопат), я присел на лавку, достал сигареты.
       - Да-а, работка... - закурил и откинулся на стенку бытовки.
       - И чего ж тебе не отдыхается? - сострила Пыша.
       - Жарко и тошно, - сказал я и снял каску с мокрой головы.
       - А скоро там обед? - спросила Чика. - Есть чё-то хочется-а-а!..
       Я посмотрел на часы и зевнул:
       - Ско-оро...
       Стены в бытовке почти сплошь были залеплены плакатами по тех­нике безопасности. Я глянул - туда... сюда... - и такая вдруг злость накатила! Чёрт возьми! Вешают красивые картиночки! "Не стой на кузове!" - а все стоят, потому что иначе не выгребешь бетон ко­роткой лопатой. "Пользуйся лопатой с длинной ручкой!" - а где их взять? "Не стой на виброрейке! Пользуйся исправным ин­струментом!" - А где он, исправный инструмент? "Образец подготовки строительной площадки!" - Хотел бы я видеть такую площадку! Слова, слова, слова! "Выполним-перевыполним!" А чем? Кирками да лопа­тами?.. Два дня долбили глину, а "Беларусь" с ковшом - я только что видел - за час выкопал две точно такие же канавы - лучше на­ших! За час! Кому же нужна наша бестолочь?.. Лопатами разбрасы­ваем гравий, а грейдер или бульдозер сделали бы это в пять минут! Ну почему мы должны зубами грызть землю?! Нет бетона - д о л ж е н быть! А видимость работы ни­кому не нужна! Две траншеи за два дня - идиотизм!..
       Нечто подобное, только менее связное, я со скре­жетом зубов высказал вслух.
       Девчонки, сонно удивляясь моему серьёзу, безмятежно улыбались.
       - Тебе бы начальником быть, - сказала Чика.
       - И ничего бы ты не изменил, - добавила Пыша.
       Верно: устами младенцев глаголет истина.
       Я вздохнул и про­молчал.
       И только вечером наконец-то разрядился: играли куколь­ную сказку.
       В читальной палатке (там же и телевизор) набилось уйма народу: дети, их мамы-папы и наши студенты. Мы отгородились в углу маленькой занавеской и, стоя в нелепейших позах, на кор­точках, в тесноте, в темноте, импровизировали на тему: "Была у зайца избушка лубяная, а у лисы ледяная".
       Наигрыш был жуткий! Но зато какой азарт, какой внутренний ритм! Говорят, родители смотрели с раскрытыми ртами. И потом, когда мы мокрые вылезли из своего угла, они, родители (дети-то по окончании мгновенно раз­бежались), обступили нас, благодарили и просили показывать по­чаще. Даже энергетики, видевшие наш "спектакль", говорили, что это здорово: они, мол, даже не ожидали: очень профессиональ­но, сразу чувствуется.
      
       I5 ИЮЛЯ. Новость: сегодня мы наконец-то помылись под насто­ящим - с горячей водой - душем. Это в посёлке Автозаводце. Так называемая баня. А мы и не догадывались.
      
       16 ИЮЛЯ. Воскресенье. Все отдыхали сегодня, а наша бригада по скользящему графику вкалывала, да ещё как: шёл бетон, и, чтобы он не остывал, мы обедали прямо на объекте сухим пайком.
       Закончили раньше обычного - в пять. Но это потому, что прос­то уже некуда было принимать бетон: не хватило свободных швелле­ров для опалубки. Здорово, здорово попотели. А почти весь РИЗ, между прочим, пустовал. Одни мы там хозяйничали.
       А вечером -
       ...когда куры
       обсиживают шесток... -
       в лагере проходил конкурс студенческой песни.
       От нас участвовали четверо. Местных песен­ных кумиров (из МЭИ) победить было трудно - да просто невозмож­но, - но кое-чего мы всё-таки добились. Люда Удальцова взяла первое место - правда, она читала стихи, но это тоже входило в конкурс. Дёма Пальцев - отчаянный парень! - третье место за ис­полнение собственных стихов. Ну, и я спел пару своих пе­сен - первый раз в жизни решился спеть перед народом. Гитару попросил у Хосе Альвареса (из Южной Америки - точнее не знаю), но, когда вышел на эстраду, запутался в простом устройстве, на котором висела гитара. Засуетился от зажима, вертел, дёргал, говорил народу в микрофон, что, мол, никак, и народ смеял­ся, веселился, а я совсем отчаялся и жалобно позвал, глядя в пуб­лику: "Хосе! Помоги!"
       Он появился и одним лишь движением распутал меня.
       Я запел и, как шут, выиграл "Гран при" - "за обаяние". Но почему-то этот "при" зажали, забыли вручить. Теперь сидим в столовой, пьём паршивый чай, а могли бы пить мой трофей - яблочный сок. Эх, судьба!..
      
       17 ИЮЛЯ. Понедельник.
       Едем в ночную смену - к восьми вечера. Тяжелые синие тучи нависли над изрытой глиной. Полумрак. В авто­бусе тихо. Звуки - как в вату.
       Мы едем медленно, осторожно. Встречные - так же. И вдруг на взгорке наш автобус как-то нелепо вильнул и застыл поперек дороги. Запи­щали, засмеялись: "Вот теперь бы и перевернуться!" Вылезли все на­ружу, в мерзкую глину и, облепив собой зад автобуса, дружно напряглись. И - сдвинулось дело: автобус не смог бы самостоятельно перевалить через эту хлюпающую глиной горку.
       Сегодня была сильнейшая буря. Утром ещё светило солнце, мы даже ходили втихаря из лагеря купаться, но часа в два вдруг уда­рил такой ливень, какого я в жизни не видел. Мы как раз возвра­щались с купания, шли по пояс во ржи, и метров за двести до ла­геря из туч, налетевших откуда ни возьмись за каких-то полчаса, посыпались крупные капли, а потом вдруг хлынуло так, что чуть не смыло нас с земли. Вымокли мгновенно! Бежать - бесполезно. Гли­на пудами налипла на подошвы, а мои босоножки как будто только этого и ждали - лопнули. Я пошёл босиком, но и на живые подошвы налипала теплая вязкая глина.
       Ливень кончился почти сразу - оказалось, это была ещё присказка.
       А сказку я позорно проспал - впрочем, не один я.
       После обеда мы легли, чтоб отдохнуть перед ночной сменой, и - "кимарнули" называется. Я просыпался, только за тем, чтобы сдвинуть кровать из-под дырки в крыше палатки: текло прямо на меня. Видел сквозь сон, как сильно трепало брезент, и слышал страш­нейший шум, но мне, наверное, так хотелось спать, что было абсо­лютно безразлично, сорвёт ли крышу над головой, унесёт ли меня самого вместе с палаткой. Догадаться о том, что это была буря - самая настоящая! - моего ума не хватило. Узнал обо всём лишь перед ужином, когда увидел поломанные щиты, обвисшие провода и когда услышал рассказы о приключениях в лагере.
      
       18 ИЮЛЯ. Вторник.
       Все сместилось. Ночью бодрствуем - днём спим. Скоро, через пару часов, снова ехать в ночь.
       Первый ноч­ной опыт (не знаю, как сказать: вчерашний? сегодняшний?) оказал­ся невезушным. Говорят, ночью работать даже приятней: не жарко, и время быстро летит. А у нас из-за бури прервалась подача элек­тричества, и мы остались не у дел. Конечно, нам нужно было сразу же вернуться в лагерь, как только выяснилось, что нет электри­чества, но чья-то "умная" голова решила, что в таком случае бри­гаде не оплатят смену. А за простой здесь платят (наверняка ка­кие-нибудь копейки). Эх!..
       Мы сгрудились у костра, разгоняя скуку песнями и рассказами - анекдоты почему-то не в ходу. Кое-кто пы­тался поспать на деревянных щитах, но холод - собачий!
       Около двух часов ночи-утра решили поесть. Сразу все ожили, задвигались. С голодухи-холодухи сухой паёк оказался очень "в жилу". А уж чаёк - нет слов! - горяченький! - черпали половником из огромного, как молочная фляга, термоса.
       Посоловели, объемшись да опимшись, разбрелись по сторонам.
       Начинался рассвет, серый, измученный.
       Двое счастлив­чиков нашли незапертый трактор и с комфортом устроились в нём по­спать.
       Я тоже хотел найти такой же трактор, но все были на замках. Зато открыл каким-то чудом экскаватор. Влез в тесную от мно­жества рычагов кабину и уселся на крохотном сиденьице, вроде велосипедного. И - вздремнул! Во вся­ком случае, просидел в неподвижности, скрючившись, минут пять.
       Светало очень быстро. Я вернулся к костру, моё появление вызвало гогот бодрствующих и разбудило некоторых спящих: значит, на роже моей что-то отпечаталось.
       Я коротко рассказал, где я "ночевал", потом выкурил сигарету и решил всё-таки хоть попро­бовать уснуть на деревянном щите, как некоторые. Пригласил с собой Анюту, и она, устроившись на моей руке, уснула почти сра­зу. Это вселило надежду и в меня. Но под головой (под каской) скрипела "подушка" - обломок пенопласта, - и я битый час, как проклятый, пролёжал с закрытыми глазами, боясь пошевелиться, чтобы не разбудить Анюту, и аналитично наблюдал, как холод из досок постепенно переходит в мои кости. И только когда рука моя окончательно онемела и начала мертветь, я осторожно вынул её из-под Анютиной головы, заменив пенопластом. Анюта даже не проснулась, счастливая, а я присоединился к троим таким же, как я, психам, сидевшим у затухающего костра. Они вяло коптились и обжаривались то одной, то другой стороной, и ливанец Вася уго­стил меня сигаретой "Шипка".
       Часов в шесть проснулся Туртай и, сонный, чуть не грохнулся в костер. Потом вспомнил, что он у нас начальник, пошёл узнать, не изменилась ли обстановка. Оказалось, уже дали электричество. Мы принялись таскать волоком арматур­ные прутья, а Туртай нашёл где-то светозащитную маску, подклю­чил сварочный аппарат (разбирается, надо же!) и начал сверкать, нарезая штыри для крепления швеллеров.
       Около семи часов утра стали стекаться под крышу РИЗа работяги-кадровики. Мало-помалу завод наполнялся звуками моторов и механизмов.
       К восьми, даже чуть раньше, появилась наша смена. Очень кстати. И кстати же - пришли сразу две машины с бетоном. Но это уже не нам, это им, "дневникам". А мы своё отбарабанили. С восьми вечера до восьми утра.
      
       18 ИЮНЯ. Ночка выдалась - ни минуты отдыха! Даже ели по очереди, наспех. Шёл бетон, много, непрерывно. Холодина был страшный! От бетона поднимался пар. Но на этот раз нам было жарко. Устали, конечно. Спать, спать, спать...
      
       Тяжёлый сон днём. Как в болоте вязнешь. Чем больше спишь, тем больше хочется. Но сегодня нам с Юриком и Анютой в ночь не идти. Крыл и Дёма тоже свободны. Ждём "дневников". Завтра начи­наем репетиции большого концерта. Не прошло и половины срока, как вспомнили про нас. А программа ещё даже не намечена. Вечером соберёмся в берёзовой посадке близ лагеря и обсу­дим у костра.
      
       23 ИЮЛЯ. Воскресенье. Три дня не записывал - некогда было. А сегодня, впервые за 20 дней, нас вывезли на природу, на Каму (такая неширокая речушка). Здесь есть даже лиственный лесок и луга - прямо как в средней полосе России. Лежим-загораем на скошенной и уже чуть подсохшей траве. Запах - обалдеть. Ребята искупались, а мне остаётся завидовать: у меня перевязано горло, компресс, простудился вчера на концерте. Но я тоже в плавках, тоже заго­раю, ничего.
       Невдалеке стоят наши автобусы, и там же - на поле - народ играет в футбол и волейбол. Для волейбола врыли в землю две металлические стойки (привезли с собой из лагеря), натяну­ли сетку. Наш Вовка Борисов гасит все мячи: длинный, стервец, ловко работает! И беспрерывно слышится свисток судьи - надоел. И где-то трактор тарахтит: ветром приносит и уносит.
       Хочу припомнить пропущенные дни.
       Вот как бывает: мы думали, что состряпаем концерт в один-два дня, но всё оказалось гораздо сложней. Что включить в про­грамму? Стали предлагать, и почти всякий раз кто-нибудь канючил: "Да ну-у, неинтересно..." - или: "Не поймут, слишком специфично..." Начались споры, потом пошли ссоры, и распустился, расцвел наш пёстрый букет.
       Я тоже, конечно, не железный: и кричал, и бил се­бя в грудь. Но в основном я разнимал и успокаивал: дело превыше всего, а оно, к счастью, хоть и с нервами, с кровью, продвигалось, и постепенно программа вырисовывалась.
       На второй репетиционный день (в пятницу) выехали с тридцати­минутным концертом на РИЗ. В полдень на помосте, открытом со всех сторон, под палящим солнцем, под шумы механизмов на стройке, проверили на публике часть своих номеров. Кстати, там же я дебю­тировал в роли ведущего конферансье-затейника и попал в жестокий переплёт. Возникла накладка с переодеванием - Людка зашивала дырку на черных колготках - идиотизм! - и мне пришлось, кроме болтовни, и стишок прочитать, и песенку спеть под свой аккордеон (тоже ос­ваиваю здесь: в училище не нашлось приличного баяна). Но в итоге обошлось, а успех концерта воодушевил нас на даль­нейшее.
       Поздно вечером, у костра, обсудили генеральный план большого концерта и мирно разошлись, с надеждой думая о завтрашнем дне.
       С утра, пока народу в лагере мало, начали первый черновой прогон с остановками. Жара - страшная! Пыль - бетонная и земляная! Гряз­ные - как черти! Но к обеду успели прогнать лишь половину.
       А после обеда все мужики нечаянно уснули, приморились. Хотели поспать пол­часика - получилось два часика. Проснулись в панике - мозги ли­хорадочно скрипят: что ж теперь делать? Не успеем!
       А девчонки в это время гладили костюмы, штопали рванину, подбирали реквизит. Нас встретили, понятно, с укором. Но вдруг поднялся ветер - как будто начиналась буря. Всем, кто был в лагере, нужно было срочно задра­ивать и укреплять палатки. К тому же, пошёл мелкий дождь - о продолжении прогона не могло быть и речи,
       Ну, ладно, успокаивали мы себя, если концерт состоится, мы в принципе договорились, и начало сделано, а остальное уж как-нибудь с ходу. Хотя и без прогона хлопот полно: достать-уста­новить освещение, сделать на "маг" запись музыки для отрывка.
       Ужинали чуть раньше общего графика. Сдвинули вместе три стола - единство абсолютное! Вce мысли-разговоры о концерте: будет? не будет?..
       Но вот и ветер утих, и дождь перестал, и народ приехал с дневной смены, и открылся красный степной закат, - значит, всё должно состояться, и мы потащили свой концертный скарб из па­латок за эстраду.
       В 21.30 по радио прогремело объявление о нашем концерте. Всех приглашали со своими стульями, и народ потянулся со всех сторон к освещённой эстраде, а у нас вдруг начался дикий предстар­товый колотун: скоро!..
       В 22.00 - снова радио: "До концерта осталось пять минут!"
       А мы давно уже сгорали без огня в засаде за палатками с двух сторон от эстрады, и народ, расположившийся в несколько рядов широким партером, тихонько "гур-гурил", с любо­пытством посматривая на пустую эстраду с белой простыней вместо задника, с аккордеоном, как бы нечаянно забытым на столовском фа­нерном стульчике.
       Ну, кажется, пора. Я делаю знак ребятам приготовиться, и - пока один - выхожу из-за палатки, вспрыгиваю на бетон и, после тьмы оказавшись в свете прожекторов, почти вслепую беру на себя аккордеон, нащупываю пальцами нужный аккорд. "Па-дам, па-дам, па-дам!.." - по этому сигналу из-за палаток появляются ещё одиннадцать ССОшников и ССОшниц в парадной форме цвета хаки с театраль­ной маской на эмблеме, - милые, родные, на лицах благородный за­жим! - поём не очень стройным хором вступительную "Здравствуйте!" - концовку песни заглушает нарастающий шум пока ещё только вежливых аплодисментов.
       - Ну, и ещё раз здравствуйте, - говорю я в микрофон, с испу­гом и удивлением слыша в наступившей тишине свой собственный го­лос, усиленный динамиками. - Мы... - такие и сякие - ...приехали на КамАЗ, чтобы вместе с вами поработать, может, даже чего-то зарабо­тать, но главная наша цель - концертная практика. Сегодня мы впер­вые в нашей жизни играем большой самостоятельный концерт...
       И понеслось. Номера смотрелись с потрясающим интересом и принимались с восхищением. И всё - на сцене и в пуб­лике - происходило на моих глазах. Я вёл-комментировал, участво­вал или аккомпанировал, короче я всему свидетель: это - нечто! Народ - огромная чёрная масса - сотни сверкающих глаз - взрывал­ся то смехом, то аплодисментами, и у меня - да и наверняка у всех наших - аж дух захватывало. Ощущение красивейшего скольжения на лыжах по склону. Не скучали, конечно, и за белым простынным задником, где кипела кровь от спешки переодеваний и трясущиеся руки лихорадочно нащупывали в темноте очередной реквизит.
       А концерт, между прочим, длился два часа без антракта, то есть до полуночи, но - как одна минута! И вот - заключительная песня Окуждавы - "Поднявши меч на наш союз..." - и - последний аккорд. У нас подняты сцепленные руки - знак единения, - а перед нами - оглушительная овация и скандёж: "Мо-лод-цы! Мо-лод-цы!.. "
       ---------------------------------------
       Ну, вот, пора восвояси: сматывают волейбольную сетку, игры кончились. Девчонки со скрипом поднимаются, распрямляются, нехо­тя ковыляют к автобусам. В руках у них лилии. "Поклонники, да! - воображают. - Подарили!.."
       Ну и что? - пишу я. - Мне тоже одна поклонница подарила цветок полевой, но я по-прежнему скромняга-парень. Хэ!..
      
       24 ИЮЛЯ. РИЗ. Мы не работали три дня - плюс воскресенье - четыре, а впечатление такое, будто вообще никогда не занимались физическим трудом. На концерте, что ли, выдохлись? И работка, как назло, "денежная и непыльная": долбим лопатами утрамбован­ную глину.
       Мы с Анютой работаем в одной яме, вспоминаем текст отрывка из "Преступления и наказания" Достоевского. Будем делать для концерта. Анюта - Дуня, я - Свидригайлов. Зря, что ли, бо­роду растил вопреки солдафонским отрядным порядкам?
       --------------------------
       - Кто хочет на гидроизоляцию? - спрашивает Туртай, наш бригадир. Чтоб его не сочли зверем, он решил вызвать доброволь­цев.
       Мы с любопытством оглядываем друг друга: неужели кто-то захочет?..
       Нет, никто не хочет.
       Тогда Туртай, не мудрствуя лукаво, показывает: "Ты и ты", что означает я и Олег, который давно и успешно мучает меня всякой спецтерминологией (будущий энергетик, что поделаешь!).
       Я очень не хочу на гидроизоляцию: я ужасно боюсь битума. Эта черная сгущёнка может капнуть так, что мне в один миг придётся распрощаться с моими будущими лаврами, которые уже видятся во сне. Битум нагрет до 200® - нам ещё по ТБ запомнилось! Но не могу же я отказаться, хотя, кажется, даже покраснел от "удовольствия".
       Анюта тоже прекрасно понимает, что такое битум, пытается осторожно вызволить меня.
       - Смотри, Туртай, - говорит она полушутя. - Покалечишь нам Тимоху. Профнепригодным станет.
       Я благодарно улыбаюсь Анюте и думаю между прочим: как бы меня и без битума не выгнали из училища за "проф".
       А Туртай на мгновение даже растерялся. Наверное, подумал: не явится ли он, Туртай, причиной безвременного забвения будущей кинозвезды - меня то есть? Но я напускаю на себя ещё больше беспечности, посмеиваюсь, чтобы Туртай успокоился (да и самому спокойствие не помешает), иду в бытовку одеваться в спецодежду. За мной волочится по глине Олег. Он тоже боится битума. Ну, что ж, и боится! А кто его не боится?..
       Мы надеваем прямо на наш робы толстые брезентовые брюки и куртки, грязные и липкие от черной смолы. С непривычки напялива­ние этого "скафандра" занимает минут двадцать. Затем идём к маши­не, которая варит эту жуткую смесь. Что там и как там - чёрт её знает!
       Я взбираюсь на площадку к люку и рукой в рукавице отки­дываю крышку. Белый пар рассеивается и улетучивается, и я вижу в котле нечто чёрное, блестящее, медленно бурлящее: битум ки­пит.
       Н-да-а, - думаю себе. А мой напарник что-то не очень и то­ропится чего-нибудь сделать, даже заглянуть в котёл не очень хочет. Тогда я нахожу неподалёку тяжеленный от застывшего битума черпак с длинной ручкой и опускаю его в кипящее чёрное месиво.
       - Осторожно, может затянуть! - предупреждает Олег, стоя на земле.
       - Да ну! - небрежничаю я, держась, впрочем, начеку, и на­чинаю черпать и переливать в бывшую молочную флягу горячую чёрную сгущёнку.
      
       26 ИЮЛЯ. Как и предсказывали наши прорицатели, концертов нам не дают. Вернее, дают, но почему-то отменяют. Даже вчерашняя обеденная тридцатиминутка сорвалась. Полдня с утра проторчали в лагере в ожидании автобуса и не дождались. Придётся вступать в конфронтацию со штабистами. Мы ведь только ради концертов и ехали сюда, а если это не нужно - значит, пусть отправляют нас домой. Ох, и сволочи!
       А на РИЗе маразм крепчает с каждым днём: ломаем бракованный бетон, перетаскиваем мусор и т.п. И вот от этой "работы" мы якобы хотим сачкануть на концертах (мнение штабистов). А звали-то в Москве для чего - забыли?..
      
       10 АВГУСТА. В поезде. Конец нашей камазской эпопеи. Завтра - Москва. Стучат, стучат колеса, а ребята и девчонки болтаются по вагону, курят в коридоре или сидят кучками в купе. Нечего делать. Вот так вдруг - нечего делать.
       Зато в последнюю неделю славно пора­ботали: концерты были каждый день, иногда даже по два в день. Мы пробились напрямую в штаб московских отрядов, и там спохватились, когда нам, по нашему требованию, уже были заказаны билеты на Москву. В своих бригадах мы работали как обычно, но только до обеда, до часу или до двух, а потом - до глубокой ночи - беспрерывная тряска и качка в автобу­се, прыгающем с ухаба на ухаб.
       Играли под открытым небом на летних эстрадах, один раз на лужайке и один раз на кузовах грузовиков с опущенными бортами. Впечатления смешались, помнится сплошной кайф, калейдоскоп аплодисментов, улыбок, восторженных реакций. Масса приглашений дать концерт - и никаких проблем с транспортом, только б мы согласились и приехали, смогли, но у нас уже на все дни вперед всё было расписано.
       Возвращались обычно за полночь. Коля, повар, выкладывал остатки ужина и сам присаживался с нами. Отряд­ное начальство махнуло на нас рукой, и мы баловались чайком под гитару сколько хотели, но, правда, вставали на утро как все, в семь часов.
       А вчера в нашем лагере мы давали прощальный концерт. В 21 час по моему сигналу вышли с упакованными чемоданами, поставили их на край эстрады вместо рампы, нестройно спели про КамАЗ, который "стал совсем родным" и затем в течение трех часов показали всё, что не успели показать раньше, что приготовили специально на про­щание. Отрывки новые, стихи, проза, песни, танцы. Каждому хотелось оставить память о себе. И ничего не комментировали, просто объяв­ляли номера и играли. Получилось, наверное, даже слишком серьёзно, но слушали нас великолепно. Такой тишине мог бы позавидовать лю­бой театр.
       В конце все встали и долго аплодировали, кричали: "Мо­лодцы! до свидания! Счастливого пути!" Мы тоже растроганно кричали что-то в ответ, а позади нас, прямо за простынным задником, уже стояла машина и сигналила, поторапливая: был первый час ночи.
       Отъезжали под крики многочисленных провожающих: мы неплохо контачили с хорошими людьми. А грузовик нам дали напоследок замеча­тельный - без брезента, совершенно открытый, даже без скамеек. "Да ла-адно! Хорошо хоть не пешком спровадили!" - это мы про шта­бистов, которые даже в последние минуты молча психовали из-за того, что весь лагерь по нашей милости не спит, колобродит. Но зато, сидя и лёжа вповалку среди чемоданов, мы промчались с холод­ным ветерком по ночной степи и удосужились хоть в этот прощаль­ный час увидеть звёздное небо КамАЗа. И как ни трясло нас на греш­ной земле, как ни колотило о жёсткое днище кузова, небо оставалось величавым и прекрасным, как ему и должно быть. Вот так...
      
       * * *
      
       Под Москвой в то лето из-за жары и суховея горели торфяники. Запах дыма ощущался даже на центральных улицах. Про­зрачная сизая пелена наподобие тумана окутывала площадь трёх вок­залов, и зной, особенно на солнце, был просто ужасающим. Но в пер­вые минуты по прибытии всё заслонила радость долгожданного возвра­щения. Обычная привокзальная сутолока, пёстрое коловращение народа и транспор­та действовали как будто успокаиваще: родная обитель!..
       Найти подходящую по габаритам машину оказалось непросто: 12 чемоданов, аккордеон в футляре, здоровенный "гроб" с реквизи­том да самих 12 человек. Но одного автофургонщика уговорили за червонец, погрузились, втиснулись и геройски подкатили к заветной вывеске на Неглинной.
       Шумно ввалились в пустой и гулкий вестибюльчик, знакомый до каждой щербинки на стертых мраморных ступеньках. Облобызали вечно спящую вполглаза на вах­те Мариванну, сухонькую, тёпленькую старушонку. Коллективно по­любовались на себя в большое зеркало - впервые за много-много дней, погордились загаром на лицах, шеях и руках, посверкали белками глаз, потискали, пощипали друг дружку, радуясь худобе, силе и энергии, которые через зеркало прямо-таки бросались в глаза (ну до чего ж приятно!). И, оставив на Мариванну казённое имущество (всё училище было ещё в отпуске), отправились - кто домой, а боль­шинство в Центральные бани. Отмылись, отпарились, а вечером встре­тились в кафе "Московском", напротив Телеграфа, скинулись по-сколько-то, заказали деликатесов, коктейлей, хорошего вина, - славно отметили.
       А за­тем - у кого какие планы: до начала учебного года оставалось больше двух недель. Девчонки-москвички (а с ними и Юрик Одуванов) рванули от родителей на Юг - проматывать аванс, полученный за праведный труд на каникулах. У остальных запросы были поскром­ней: Москва, Подмосковье, лишь бы время скоротать до сентября.
       Женька, естественно, поехал в Людиново: уже полгода не видел родителей, соскучился, что ни говори.
       После грандиозного путешествия на КамАЗ "родное захолустье" тянуло к себе с особенной силой, и Женька предчувствовал, что на этот раз оно обязательно откроется ему какой-то новой гранью.
       Отец был ещё на работе, а мать, как и всегда, задыхаясь и сбиваясь с ног от счастья, захлопотала в своём веч­ном стремлении накормить с дороги.
       - Яичню бу­дешь? Сделать? - и сама себе ответила: - Коне-ечно!
       Своих кур в их доме не держали, поэтому "яичня" считалась у матери пер­вым угощением.
       - А картошечки поджарить? Подождёшь?
       - Что хочешь, ма, только поменьше, прошу тебя.
       - Иди-и ты ещё! Небось, и там-то, на Камасе своём, не ел ничего - всё худеет! Ты глянь на себе-то, на кого стал похож. Да ещё с бородой - прямо Христос, господи Исусе, - худишший! Чтоб у нас тут поправился, вот так и знай!
       Женька пошёл осматривать "имение": зелёный дворик, ветхий бревен­чатый сарай с пыльным хламом в одном отсеке, где помещалась когда-то Субботка, и с дровами на зиму в другом, где каждое лето в своём закутке сопел и похрюкивал поросёнок - "зютка". Осторожно заглянув через загородку во тьму закутка и не сразу разглядев там спящего в углу уже довольно крупного поросёнка, Женька вспомнил, как отец однажды кормил такого же Васю и в такт громкому чавканью пришёптывал: "Ешь, ешь, ешь..." А Вася де­лал паузы, вскидывал голову, кочевряжился, и отец, придерживая таз рукой, вдруг прикрикнул на поросёнка: "Ешь, а то унясу!" - Женька тогда обхохотался, лёжа на сеновале.
       На огороде за сараем никаких изменений вроде бы не было.
       Женька вернулся во двор и зашёл традиционно в са­д позади дома, прошёл по травяной тропке на травяную же полянку между яблонями и сливой.
       Нет, и здесь как будто всё оставалось по-старому.
       И вдруг, подобрав из травы крупное спелое яблоко, только что с глухим стуком упавшее с ветки на землю и, как в сказке, прикатившееся почти к ногам, нечаянно прислушался к знакомым с дет­ства звукам: непрерывно - вдали и вблизи - перекликались петухи, шуршали и чирикали в листве яблонь воробьи... знойно жужжали, подле­тая, насекомые... громыхнул за забором на улице грузовик, провалив­шись в выбоину асфальта... протарахтел, приближаясь и удаляясь, мотоцикл... а в паузах где-то лаяли собаки, стучали плот­ники, кудахтала курица-несушка у соседей, гремело пустое ведро и тихо повизгивал их голодный поросёнок, затем послышался скрипучий басовитый голос бабы Груни: "Цы-и-па, цы-па, цы-па..." Тишина не тишина, но... покой, что ли, да, - покой родного захолустья, с первых же минут, после радости узнавания, навевающий знакомую тоску по жизни иной, насыщенной делом, сейчас как бы прерванной.
       Ну, что ж, две недели, как-нибудь, подумал Женька, со смачным хрустом и блаженством в зубах надкусывая любимую коричневку.
       За завтраком мать среди прочего рассказала о людиновских друзьях. Митька Буров машину ещё не купил, но вроде собирается, ездит пока на мотоцикле, не женился. Федя Самопалов приезжал из Мурманска, учится там в мореходном, встречался на улице, может, ещё здесь. Панков Сашка тоже вроде ещё здесь, на каникулах, с женой и ребёнком - "тоже, вишь, какой молодец, учится у военном, деньги большие будет получать" - "а больше никого и не видать..."
       Как ни осторожничал Женька, а всё-таки объелся, еле встал из-за стола, беззлобно упрекая мать:
       - Ну как же ты не понимаешь - ведь это мне во вред!
       - Ничего не во вред, - радовалась мать. - Хорошо, наелся. Давай теперь отдохни с дороги, полежи, ты ж не выспался небось, ложись, я уж постелила - на лучшем месте, пуховая перина, две подушки - как барин будешь спать! Ну?..
       Женька со смехом отказался, представив себе пуховую яму, и пригрозил сделать себе к вечеру постель на досках, а пока решил пойти навестить отца на его новой работе, на лодочной станции.
       Полуденный зной после сыроватой прохлады родительского дома показался даже приятным. Женька окинул взглядом опалённую солнцем без­людную улицу. Низенькие, словно вросшие в землю домишки, деревян­ные, крашеные голубым и зелёным, и кирпичные, оштукатуренные, белые, - всё как и прежде, только очень уж уныло смотрелись оголён­ные фасады. Когда-то, давно, небесное пространство за­слоняли старые тополя, их спилили, а молодые деревца, липы и ряби­ны, посаженные вдоль канав, тоже уже вымахали выше крыш и опять открыли для обзора всю улицу. И проезжая часть расширена: сплошной асфальт с большими выбоинами. И старые деревянные столбы заменены на железобетонные - с красивы­ми "столичными" светильниками. Перемены эти произошли, конечно, не вдруг, но как-то не замечались раньше, а теперь увиделись как бы в сравнении с детством.
       Свернув на улицу Крупской, Женька через минуту-другую вышёл на набережную, где старая тенистая аллея тоже словно полысела: акацию вырубили, везде асфальт, старые вязы в многолетней борьбе за солн­це с трехэтажными "казенными" домами вытянулись вверх, некоторые обрублены, обломаны, несчастные калеки. Но зато вид на озеро отсюда всегда великолепен. С высоты набережной обозревались дальние лесные берега и заводи, слева, за "мостом", куда Женька много раз плавал с па­цанами на лодках, и раскинувшиеся по холмистой равнине на противо­положном берегу дома, утопающие в зелени, и синеющий зубчатой сте­ной по всему горизонту лес, и - справа - крутой заводской берег, чёрный от сброшенных шлаков, с маленькой плотиной посередине (как раз через неё по пыльной дороге вдоль серого кирпичного за­водского забора тащился трактор "Беларусь" с желтой цистерной МОЛОКО на прицепе, а навстречу, взбивая за собой клубы чёрной пыли, проби­рался по выбоинам лязгающий цепями порожний лесовоз).
       Женька подошёл к краю набережной - парапета здесь и в помине не бывало, - и как будто включился звук среди птичьей колонии. Малышня с криками барахталась в бассейне, огороженном дощатыми мостками и бревенчатым бумом на таких же бре­венчатых сваях, выглядывающих из воды на полметра, пацаны ныряли с мостков и брёвен, со стартовых тумбочек, карабкались на вышку, на все три её яруса, поодиночке или гроздьями прыгали в воду за бассейном, на глубине. Когда-то и Женька здесь купался, тоже нырял с мостков и вышки и так же, накупавшись до синевы и гусиных мура­шек, выжимался-выкручивался с пацанами на солнцепёке и отбивал тру­сы о дощатую стенку Морского клуба, так же валялся и грелся на го­рячих мостках, как на палубе, или на верхнем ярусе слегка качающей­ся вышки, считая секунды полета детских плевков до воды.
       Вообще, это озеро - Ломпадь - просто божий дар людиновцам. И поилец, и кормилец: леса кругом, ягоды, грибы, охота, рыбная ловля. Давно не видно, правда, рыбаков-артельщиков, а когда-то они плавали на баркасах, опускали в воду по кругу длинную сеть с поплавками и волокли потом её к берегу. Малышня, засучив штаны, тоже лезла в воду, хватаясь за канаты, помогая изо всех силенок, и рыбаки, мужики-инвалиды, не прогоняли, разрешали поглазеть на скудный улов, который вываливался из сети на дно баркаса. В основном по­падалась мелочь, плотва, краснопёрка, хотя бывали и лещи-подлещи­ки, и щуки, однажды даже сом не уберёгся, но для детских глаз всего было много, всё было сказкой.
       А ещё, кстати, вспомнилось, как вон там, на "мосту" (бывшем железнодорожном, от которого осталась только заросшая зеленью песчаная насыпь с проливчиком посередине), попалась Женьке самая первая в его жизни рыбка. Тогда было жарко и долго не кле­вало ничего, Женька заскучал, зазевался на проплывавшие мимо моторки и не заметил, как и когда исчез поплавок. Глянул - нет нигде! И, не веря ещё своему счастью, схватил удочку, дёрнул и вдруг по­чувствовал трепетное сопротивление: удочка согнулась и задрожала, а из воды вслед за поплавком и леской ожидаемо-неожиданно вынырнула, извиваясь и ослепительно вспыхивая на солнце, серебряная рыбка и полетела прямо на Женьку. Поймать её на лету он ещё не умел и в страшном волнении перекинул удочку через себя назад, а рыбка уже сама соскочила с крючка и билась-прыгала на песке. Женька упал на неё и вместе с горстью песка осторожно захватил в руку живое упругое тельце. Сквозь песчинки виднелись поперечные по­лоски на чешуе: окунёк! С нежностью понёс его ополоснуть в воде, но хитрый окунёк словно только того и ждал, мгновенно расчухался в родной стихии, трепыхнулся внезапно, и Женька испуган­но разжал пальцы. Окунёк, расправив плавнички, повиливая серо-зе­лёной в чёрных поперечных полосках спинкой и хвостиком, спокойно и неуловимо поплыл из-под рук на глубину. Женька попытался всё же схватить его в воде, но промахнулся, конечно, и, невольно отступая от глубины назад, к берегу, споткнулся о подводный камень и брякнулся задом в воду - прямо в чём был: в закатанных до колен сатиновых шароварах и в байковой клетчатой рубашке...
       А вот и отец - появился на причале словно по заказу. Босой, в чёрных подвёрнутых брюках, в голубой трикотаж­ной майке и в старой, потерявшей белизну и фор­му нейлоновой дырчатой шляпе, - совсем старичок. Он вышел из помещения лодочной станции, мельком гля­нул вверх на набережную и отвернулся, затем вошёл в одну из причаленных лодок, присел на корточки и большим совком принялся вычёрпывать за борт скопившуюся на дне лодки воду. Женька, расплывшись было в улыбке, изумился: отец не узнал родного сына!
       Спускаясь по деревянным ступенькам лестницы, он на время потерял отца из поля зрения за углом дощатого строения станции, затем увидел уже вблизи. Отец сидел спиной к причалу, равномер­но черпал и выливал, а через три лодки от него детвора играла в морской бой.
       - Торпеды к бою! - пронзительно пищал один паца­нёнок. - Огонь, пли! Бджжж!..
       Наконец отец почувствовал на себе взгляд, рассеянно оглянулся раз-другой и... остановился изумлённо:
       - Гля! Женя?!.. - тихо, без крика, как бы про себя. Это он, видимо, из-за бороды не сразу узнал Женьку.
       Женька радостно ступил на нос шаткой лодки и сошёл на решётку на дне, надеясь не замочить ног хлынувшей из соседнего отсека водой.
       Отец тыльной стороной руки поспешно вытирал губы.
       - Здорово, па, - сказал Женька, целуя отца в свежевыбритые щёки.
       - Здравствуй, сынок, - тоже целуя, ответил отец. - А когда ж ты приехал? Утренним?
       - Утренним, - смеялся Женька. - Разве у нас есть какой другой?
       - Да нет, - улыбался отец чуть смущённо, - это я так. Дужа неожиданно ты появился.
       - Ну, как тебе здесь? - Женька обвёл глазами новые отцовские владения.
       - Да хорошо, - сказал отец, усаживаясь на корме. Его босые ноги стояли по щиколотку в мутной воде. - Садись, - посоветовал он сыну, - а то упадишь.
       С улыбкой отметив про себя отцовское словечко "упадишь", Женька опустился на среднюю лавку.
       - Хорошо, на что ж лучше, - продолжал отец. - Вокруг всег­да люди, отдыхают, молодежь катается на лодках. И я отдыхаю. Вода, воздух, что ещё? И плотют неплохо, и пенсия сохраняется. А то ж я прямо болел, голова дужа болела на той работе-то. Пока угля натаскаешь, не рад жизни будешь, ей-богу. А ещё когда то­пишь - чад! смрад! - что ты! Да и начальство то и дело: сходи туда, сделай то. А тут сам себе хозяин. Правда ж?
       - Конечно, па. Правильно сделал. Ку­паешься? - Женька потрогал воду.
       - Когда жарко, купаюсь, а как же. Сегодня купался. Ты тоже, хочешь, искупнись, вода тёплая, хорошая... - И снова вернулся к своей наболевшей, но теперь уже радостной теме: - Во-от... Meня давно сюды звали: иди да иди. А я всё не шёл. А ну как лодку украдуть - ищи тогда! А потом - дай, думаю, поспробую... Ребят­ки! - закричал он вдруг на малышню с напускной, хотя и нешуточной строгостью: ведь раскачались так, что вода хлестнула через борт. - Кубырнётесь! Нельзя так!
       - Не кубырнёмся, дедушка, не бойся! - ответил за всех всё тот же бойкий конопастик, но качаться они тут же перестали: са­ми испугались шумной волны.
       Отец, переводя подобревший взгляд с детей на Женьку, улыбнулся:
       - Вот и ты такой-то был. Годочки летять - не увидишь как... Жениться не думаешь?
       - Да нет, па, некогда.
       - И правильно. Один раз ошибся, теперь не спеши, девок и так много. А то, хочешь, здесь тебе сосватаем?
       Женька только усмехнулся, с грустью подумав о безответной влюблённости в Москве.
       Отец деликатно-уважительно присматривался:
       - Похудел ты вроде... Или загар такой...
       - И загар, и похудел, - ответил Женька, довольный, что отец заметил эти приятные перемены.
       - А это... борода... для роли нужна тебе?..
       Женька смутился:
       - Да нет, па. Это чтоб не бриться на КамАЗе. А что, плохо?
       - Да я не знаю, вроде и неплохо. Но молодой же ты ещё, а борода старит. И прошлый год, и щас, зачем тебе?
       - Первого сентября сбрею. В училище не разрешают.
       - Ну, правильно... - руки отца, загорелые до локтей, натруженные в огороде, с почерневшими от земли и сор­няков пальцами, покойно лежали крест-накрест на коленях. - А на этом-то, как его... на Камазе... не тяжело было? Работать-то?
       - Не-ет, - беспечно сказал Женька. - Только руки потянул немного.
       - Ох! - выдохнул отец, с состраданием качая головой. - Да как же это, деточка, чем же ты?
       - Да ну, ерунда. Носилки с гравием потаскал, не рассчитал не­много. Напарник был посильней, сыпал по себе, да и мне вроде было ничего вначале.
       - Да за кем ты гонисси?! - с неожиданной злостью выкатив глаза, возмутился отец. - Оне, нябось, здоровые усе, а ты-то должен помнить про себе?! У тебе ж сердце - беречься надо!
       Женька от души рассмеялся: отец выговаривал ему как маленькому! Причём, обычно говоря по-городскому как бы, здесь он забылся и перешёл на родной деревенский.
       - Дужа хотца яму силу свою показать! Дурак, прости господи. Ты ж погубишь себе! Кому ты что докажешь?!.
       - Да ладно, па, ничего, обошлось же... - Женьку растрогало и удивило, как близко к сердцу отец принял такой, казалось бы, пустяк.
      
       * * *
      
       3-й курс - стреляные воробьи, на мякине не проведёшь. Нет наива прошлых лет, нет восторга самообольщения, такого понятного теперь в лицах зелёных первокурсников, очередных "народных артистов". Однако и нам предстояло испытать кое-что впервые. В нача­ле сентября в головах мастеров готовилось распределение дипломных ролей в пьесах, которые пока, до окончательного утверждения "папой", читались вслух и обсуждались прямо как в настоящем те­атре.
       А ещё на первом курсе мастера полушутя-полусерьёзно сокру­шались: "Много вас! Будем прощаться!" Но отсеяли только троих парней и одну девчонку (мы все дрожали: лишь бы не меня!), и всё равно осталось "много": 16 ребят и 13 девчонок - 29 чело­век! А пьес - всего четыре. И когда наконец объявили распределение, каждому досталось по одной-две, редко три роли, причём кому-то обе главные, а кому-то все эпизоды, те самые "нет маленьких ролей - есть большие артисты". Стало быть, и у нас начался естественный отбор.
       Меня-то распределили ещё по-божески: одна роль - главная, другая - средняя, третья - эпизод, возрастная, с бородой и седи­ной, - но и я понимал, как нелегко перебороть в себе недоумение-обиду, когда тебя либо недооценивают, либо вовсе ни в грош не ставят. Правда, до дипломов оставалась ещё, казалось, целая вечность, два учебных года, и мы...
      
       Ох, нет, друзья мои "потомки", это всё муть какая-то, мура. Наверное, надо, чтобы то время отстоялось во Времени, а пока ещё слишком свежо - и года не прошло. Да вроде бы и ничего существенного у нас на третьем курсе не происходило, а мои личные интимные под­робности мне сейчас и самому противны. Много случайного и, как говорил ещё Горький, "глупого как факт".
       Например, случился у нас однажды некий всплеск энтузиазма: нам предложили подготовить для ЦДРИ (центральный дом работников искусств) отчёт о нашей поездке на КамАЗ. Но ма­стера, не имевшие к поездке ни малейшего отношения, велели вклю­чить в программу весь курс, то есть массу людей тоже не имевших отношения к КамАЗу, так что наша затея с самого начала стала липовой. После нескольких контрольных показов мастерам и "папе" наши камазские неурядицы остались "за кадром", и мы вышли на сцену ЦДРИ уже "без глупостей" - монолитной кодлой оголтелых оптимистов. Ну, ясно, вечер шёл под девизом "Молодые - молодым" - ни о чём серьёзном разговора быть и не могло: очередная показуха. Но лучше бы и это не вспоминать: опять заныло в груди. Я был ведущим ком­ментатором этого фарса и, может, больше всех улыбался и потел от чрезмерного старания угодить и понравиться, душка-милашка, жалкий актёришка. Наверно, потому и пристрастился после к своим не­былицам: в жизни актёрствую направо и налево, зато на бумаге - "читайте, завидуйте!.."
       А вообще - чудно: я действительно вдруг начал придумывать какие-то сюжеты. Зачем? И сам не знаю. Как-то стихийно: распаляешь­ся, не спишь до рассвета, и глядь - рассказ. Или этюд, зарисовка. Даже в молодежный журнал отнёс однажды, да зря волновался: не взяли, конечно. Нету "авторской позиции", не хватает "жизненного опыта". Зато на КамАЗе расписался с натуры сам себе на удивление. Потом даже читку на курсе устроил, порадовал народ. Инна Соколова присутствовала, очень удивилась и одобрила, посоветовала показать в какой-нибудь журнал. У меня, конечно, тоже созревал подобный план, но ещё не было своей пишмашинки, я подумывал отдать кому-нибудь в распечатку, иначе бесполезно было и соваться, и дело затянулось на несколько месяцев.
       А ещё мой графоманский зуд - "зуд мудрости" - сослужил мне не­плохую службишку, когда весной нам задали рефераты по Диамату. Я вдохновенно скоротал две ночи в коридоре общежития, сочиняя в сигаретном дыму шутейный диалог (как бы в духе фран­цузских просветителей) на жутко нудную тему: "Движение и покой, эволюция и революция, и их проявления в искусстве театра". Ко­нечно, это только от большой тоски и скуки я решился на такое баловство с такой наукой. И вот наш легендарный профессор Тучков (по слухам, бывший контрразведчик, на вид ужасно грозный, а на деле до того свой в доску, что иной раз и денег студентам одолжит) пришёл как-то в свой обычный час, свалил на стол груду наших тетрадей с ре­фератами и, вопреки обыкновению рычать-ворчать на нас, недоучек, вдруг объявил, что на этот раз вместо его лекции мы будем слушать реферат Тимошина.
       Ну, разумеется, мы сразу заметили, что у Туч­кова и галстук сбился в сторону, пообедамши профессор, коньячку, наверно, тяпнул, неохота ему самому болтать языком, но с логики он никогда не сбивался, кремень-мужик.
       "Тимошин здесь? Возьмите свою работу, читайте. Остальные - слушайте. А в конце поговорим о творческом подходе к нашему предмету".
       Чтобы сгладить смущение и неловкость от того, что мне будто бы больше всех оказалось надо, читал я нарочито с придурью, однако не скажу, что очень уж стыдился своих философских вариаций. Помню, особенно мне хотелось повеселить людей концовкой: там, по ходу ди­алога, я как бы окончательно убедил моего оппонента-метафизика в победе диалектики, доказав на различных примерах бесконечность и неделимость всякого движения и развития (в том числе и общест­венного), и мой друг-оппонент, бывший метафизик, уже как бы лёжа на лопатках и уже как бы видя по моим выкладкам живую картину приближающегося коммунизма, вдруг простодушно возжелал узнать: а что же, мол, будет после коммунизма? - на что я как бы ответил ему кры­латой фразой из "Фауста" Гёте: "Суха теория, мой друг, но вечно зеленеет древо жизни", - и на его немое недоумение, выраженное в тексте знаками "?!..", добавил снисходительно: "доживем - уви­дим".
       С "древом жизни", правда, оказалось посложней.
       В начале того же третьего курса меня вдруг выбрали предсе­дателем студсовета общежития. Ну как выбрали? Как обычно. На всех собраниях выступают одни и те же штатные ораторы, вспоминая одни и те же штатные проблемы, а выборы в советы-комитеты прохо­дят чуть ли не хохмой: кого-нибудь, всё равно кого, лишь бы не меня. Самое смешное, - оно же и грустное, - избранцам обыч­но лестно быть избранцами. Так же и я, вроде бы и понимая "цену" оказанного мне "доверия", в глубине души был польщён: ме­ня заметили на нашем крошечном собрании в общаге (я неосторожно-конструктивно выступил) и "выдвинули": сделай как говоришь! А дела-то свелись в основном лишь к тому, чтобы утихомиривать слиш­ком шумные сборища после 23-х или хотя бы 24-х часов и, по воз­можности, налаживать быт, что в конце концов отбило всякую охоту к общественной работе. Весной в подвальном туалете общежития сильно засорилась ка­нализация. Вода шла обратно. И когда добраться до кабин по воде с плавающими в ней нечистотами стало совершенно невозможно, воз­мущённые старшекурсники решили организовать протест: взять и не выйти утром на занятия, и объяснить - почему, - может, тогда за­чешутся?
       Чтобы придать движению официальный статус, подключили меня, как предстудсовета, и Кешу Букатара, профорга училища, прошлись по комнатам. Большинство соглашались с радостью, хотя кое-кому, понятно, хотелось просто посачковать под шумок. И за­кипела кровь у забастовщиков, и долго в ту ночь мы не спали, гордясь своей решимостью, радуясь предстоящему бою за абсолютно правое дело.
       Но - увы и ах - ректорат и партком обрушили свой гнев не на хоз­часть, а на "зачинщиков", открыто явившихся к ректору, чтобы объясниться. Мы получили, правда, всего лишь по устному выговору (без приказов на доске, без огласки), а вот Владу Торопову, ас­пиранту по сцендвижению, "главному зачинщику", который просто взял на себя смелость говорить первым, через некоторое время пришлось собирать подписи на обходном: якобы это он сбил с толку неопытных студентов, а сам имеет задолжности по двум предметам, поэтому дальнейшее пребывание его в училище нетерпимо.
       До боли в сердце ощущая гнусность и безысход­ность ситуации, я только скрипел зубами: заступаться за Влада было бесполезно, это даже не обсуждалось среди нас, каждый уже боялся за себя, хотя ни "хвостов", ни других каких-нибудь "поро­ков" за нами вроде не водилось. Короче, наша забастовка, как зубоскалил один из вечных абитуриентов-приживал, постоянно но­чевавший на полу или на свободной койке у приятелей, "захлебну­лась в собственном г...". Так бы и врезал ему в его лошадиные зубы, но правда была почти буквальной.
       Вот так, "потомки". Груба жизнь, не взыщите.
       Зато по философии у меня - отлично.
       Хотя и канализацию вскоре починили.
       Но - опять же - не будем о г..., то бишь о грустном.
       Время - вперёд!
       А впереди нас ожидали последние летние каникулы, и мы рванули компактной груп­пой в десять человек в концертную поездку по строящейся трас­се "Тюмень-Сургут", и это, скажу я вам, совсем не глупо. Жаль, правда, что тоже без настоящего удовлетворения в итоге. КамАЗ мы худо-бедно строили своими руками, а тут - концерты и только. Наши одиннадцать "точек" (концертов) растворились каплей в море - в море духовного вакуума честных и скромных работяг, поставленных в тяжелейшие условия жизни и работы сре­ди болот и тайги. К тому же - опять "глупый факт" - заели нас междусобойные конфликты. Пацаны с девчонками ещё в поезде из Мос­квы в Тюмень перессорились из-за каких-то пустяков (а я, как стар­ший, летел самолётом, чтобы подготовить к их приезду дальнейший план), и на трассе их конфронтация разгорелась до идиотизма. Как я ни бился "над схваткой", а тоже впадал в свои крайности и тоже имел на орехи от "бабцов" - даже, пожалуй, больше всех. И поделом, конечно: чувство юмора подрастерял "при власти", за то и поплатил­ся.
       Впрочем, мы давно перемирились, слава богу, и у меня тут уже перебывали почти все, вспоминали и ржали на всю палату. А в послед­ний раз принесли большую кипу фотографий, кое-что и мне обломилось:
      
       ...Вот идём толпой по улице Тюмени: Леся, Крыл, Машка, Шурик, я, Славик, Чика, Дёма... - снимал Одуванчик, удачно, будто скрытой камерой...
      
       ...Чика и я - на качелях в тюменском парке: Чика пищит от страха, хотя я не так уж и сильно раскачивал...
      
       ..."Привал гастролёров": чемоданы, колонки усилителей, ящик с реквизитом и мы, унылые "хозяева своей судьбы", сидим и стоим среди рельсовых путей, глядим с тоской по сторонам. Никто не встре­тил нас в Тобольске - поезд пришёл в 5.30 утра - никому не нужны, никому не интересны - грустное начало.
       С некоторых пор я вообще стал замечать: реальная жизнь всегда оказывается проще, грубее, что ли, прозаичнее наших о ней представлений. В штабе стройки (в Тюмени) всё, казалось, было упреждено по телефону, при мне чёт­ко разработан и согласован с местами маршрут, нас приняли и поса­дили в поезд на Тобольск без сучка и задоринки (в Москве-то нас напутствовал сам Борис Полевой! - командировка была организована журналом "Юность"), и тут вдруг ни привета, ни совета. А у меня ко всему ещё и туфли спёрли в поезде, пока я спал на верхней бо­ковушке, оставили взамен какие-то жуткие "скороходы" - на номер меньше моих (спасибо, Дёма выручил, польстился, не побрезговал и отдал мне свои хорошо разношенные босоножки из дерматина - нашёл же в чём ехать в тайгу!).
       Ладно... Кинулись мы с Дёмой по инстан­циям, но все конторы ещё были закрыты, пришлось дожидаться восьми часов.
       Наконец появились какие-то начальники, принялись обзвани­вать каких-то людей, чтобы те в свою очередь помогли найти на путях агитвагон, который оказался агитконурой на колесах. Впрочем, мы в итоге выбрали другой вариант: старенький, облезлый пассажирский вагон довоенных времен (я в таких катался в детстве на рабочих поездах), грязный, с поломанной системой водоснабжения, с проломанным ржавым унитазом (бездействующим), без света и, как выясни­лось во время проливных дождей, с дырявой крышей, но всё же лучше того агитвагона, просторней, удобней, с перегородками купе, с полками, со столиками у окон.
       Потом безуспешно искали постоянно куда-то ускользавшего завхоза, который должен был выдать постельные при­надлежности, а ребята и девчонки целый день промаялись в "сарае ожидания" (новое здание вокзала ещё строилось, мы видели монумен­тально-аховый фасад, уже почти готовый). К вечеру так и не удалось поселиться в вагоне, ночевали в какой-то перевалочной гостинице. Ребята спали в разных комнатах на свободных койках, а девчонки забились в одну двухместную, поставили раскладушку, кто-то с кем-то лёг вдвоем (они же у нас как птички божьи!), и ничего, пережи­ли. А утром, с опозданием на сутки, явился сопровождающий Василий, Вася, угрюмый оттого, что его сорвали с работы и приставили к ка­ким-то артистам (а был он освобождённым секретарём комсомола мост-отряда в Сургуте).
       Василий нехотя приложился к делам, и мало-пома­лу распутали путаницу. Поймали завхоза, перешли в вагончик, помы­ли полки и пол, разместились по двое в купе и начали готовиться к первому концерту, назначенному на вечер, прикидывая, что и как можно сделать на крошечной сцене в маленьком деревянном клубишке рядом с вокзалом. Раскрыли ящик с костюмами и реквизитом - всё от­сырело, смялось, работёнки девчонкам было невпроворот. Барабаны тоже отсырели - сушили их утюгом и электроплиткой, раздобытой у местных (и всякий раз потом первым делом просили плитку). Начер­но прорепетировали намеченное ещё в Москве (много было нового), стали ждать вечера.
       Клубишко оказался вместительным. Люди расселись по лавкам, врытым в земляной пол, заполнили все проходы. В первых рядах, как обычно, галдели дети. Они лезли на сцену, трогали ми­крофонные провода и смеялись недоверчиво, когда Шурик Меньшов, настраивая аппаратуру (в этой поездке мы использовали курсовой ВИА), тихо басил в микрофон: "Раз, раз... Дети, провода не трогать. Убьёт!.."
       После этого концерта наш хмурый сопровождающий сразу оттаял, подобрел, увидел нас другими глазами. А в один из последних дней - уже в Сургуте - приволок из дому свой аппарат со вспыш­кой и тоже сделал уникальный снимок - начало концерта: мы стоим рядком на авансцене, поём вступительную "Здравствуйте", все в форме ССО, сохранившейся после КамАЗа...
      
       ...Купание в Иртыше - групповой портрет: Марья, Чика, Леся - окунулись в воду до подбородков, а за нами - по пояс в воде - Дёма, Юрик и Шурик, небрежно, по-хозяйски, положивший свою лапищу на острое плечико стоящей рядом Любки. Юрик и Дёма показывают рожки над головами Марьи и Верки. Мокрые смеющиеся лица блестят на солнце - здорово искупались. А потом долго карабкались по кру­тому, почти вертикальному обрыву высотой метров сто - ну то есть страшно высокому, никто из нас такого не видывал раньше. Устали, выдохлись, распарились - хоть снова купайся, но время поджимало...
      
       ...Экскурсия в Тобольский кремль. Шурик, Славик, Вася, Крыл и я стоим на краю горы, а за нами - в дымке - крыши Тобольска...
      
       ...Посадка в крытый брезентовый грузовик - на концерт...
      
       ..."Солнечные ванны" на крыше вагона. Марья, Чика и Верка, распластавшись на одеялах, загорают, а Славик сидит перед ними с гитарой, поёт что-то смешное. Чуть дальше - не в фокусе - Дёма, Крыл и я - с улыбками смотрим на Славика...
      
       ...Серж Крылов носом к носу с уличной собакой, чуть не целуется. Собака искренне тянется к человеку, она органична, естественна и свободна, в то время как Серж зажат - боится, что она откусит ему нос. Собак по системе Станиславского не переиграешь. А их в каждом посёлке, особенно в Туртасе, было дикое множество. Никого они не боялись, так что иногда приходилось обходить какую-нибудь спящую прямо на высоком дощатом тротуаре. Часто, задрав хвосты колесом, эти ничейные собаки какой-то особой смешанной породы, видимо, братья и сестры, стояли полукругом у входа в столовую, ожидая подачки, и, надо признать, народ не жлобился: насытившись, выносили и собакам...
      
       ...На тепловозе. С его помощью мы двигались по трассе. Еха­ли медленно, часто притормаживая, вагон дёргался, качался, осту­пался: дорога после Тобольска ещё не была сдана в эксплуатацию. Сначала на тепловоз перелез и разговорился с машинистами Дёма - он запросто сходится с людьми, - а потом и все пере­лезли к ним в кабину. До этого мы всё время видели из окон вагона однообразный таёжный пейзаж по бокам дороги, а тут вдруг открылся горизонт впереди, дорога-просека, стрелой убегающая вдаль. Тогда же, с высоты тепловоза, мы наконец увидели и поняли, как ещё опасен путь: рельсы искривлены, параллель между ними не отлажена, машинистам, солдатам-узбекам, приходилось глядеть во все глаза: бывало, по их словам, тепловоз сходил с рельсов и хорошо, если не пе­реворачивался. К тому же насыпь местами оседала, дорогу прокладывали на сплошном болоте, и был случай, когда наш вагон отце­пился сам по себе на таком перепаде, и пришлось тепловозу воз­вращаться и снова цеплять нас к себе. Солдаты-узбеки прямо в ка­бине делали плов на электроплитке, угощали нас, а мы развлекали их песнями под гитару, фотографировались с ними на память и, ка­жется, записали даже их адреса - у них был "дембель" на носу...
      
       ...Отдых на берегу таёжной речушки с красной водой - Туртас. Купались шумно, ловили проплывавшие мимо брёвна, ребята ухитрялись на них балансировать, потом поймали Славика, якобы не умевшего плавать, и за руки за ноги бросили в воду - на мели, конечно. А на противоположном высоком обрывистом берегу сидел среди кустов, свесив ноги, какой-то странный тип и что-то пи­сал в блокноте. Спросили его вежливо: что он там всё пишет, если не секрет? Ответил: стихи. Переглянулись меж собой с ухмыл­ками, стали просить почитать. Он смутился: "Да это набросок, ещё обрабатывать надо". А мы: "Всё равно! Интересно! Пожалуйста!" И над тихой речкой зазвучал его спокойный низкий голос. К нашему изум­лению, стихи оказались написаны с натуры: о том, как в Туртасе, шумя и галдя, купаются студенты, развлекаются, видя "всё в розовом лишь цвете", и "не ведают они пока, что есть и горькая краса на свете". Мы попросили стихи на память. Крыл сплавал на ту сторону, взял листок и, не замочив его, переплыл обратно (речушка метров 15-20 шириной), а самодеятельный поэт между тем назвался Николаем Чайкой, рассказал, что он охотник-промысловик, бывший зэк, сидел по глу­пости, ходит теперь по тайге, размышляет о жизни стихами. Пригла­сили его на концерт - обещал прийти, если успеет, но был ли - неизвестно...
      
       ...Марья стреляет из мелкашки - снимок я тайно заиграл. Лей­тенант показывает ей, куда смотреть и чего нажимать, а Марья сморщилась от напряжения, но, кажется, она была из девчонок единственной, попавшей в консервную банку на ёлке в двадцати шагах. Лейтенанты тоже стреляли, форсили перед нами, этак небрежно, с одной руки. А потом, когда все мы стрельнули по десятку раз, двое лейтенантов пошли по дороге в часть, чтобы подготовить людей к концерту, распорядиться насчёт ужина и бани "для артистов", а третьему поручили провести нас кружочком "на полчасика", чтобы дать нам хоть мало-мальское представление о тайге.
       Мы пошли за нашим лейтенантом и вначале балдели от всего: и от сказочно мягкого, глубокого пружинящего моха, и от ходьбы через бурелом, и от тьмы комаров, особенно когда на чернику напали, и от болотис­той колышащейся под ногами почвы, словно дёрн на плаву, на трясине. Однако полчаса миновало, и час миновал - начали волноваться: не опоздать бы на концерт в 17.30.
       - Долго ещё? - спрашивали лейте­нанта пока что нарочито беспечно.
       - Да вот... щас... - отвечал он уклончиво и, выбирая очередное направление, широкими шагами ухо­дил вперед, командуя через плечо: - Не отставать! Подтягивайтесь, подтягивайтесь!..
       Ему-то в сапогах было легче шагать без дороги, а мы - в туфлях, кедах, босоножках - ещё надеялись выбрать­ся сухими, но, конечно, тщетно. После очередного болота лейтенант поднялся на сопку и остановился, чтобы оглядеться, передохнуть, перекурить, и наша растянувшаяся цепочка из шести человек наконец собралась вместе. Курили, мазались дэтой, передавая флакон по кругу, и пошучивали уныло: "С кого начнём ужинать?.."
       Четыре с половиной часа "гуляли" по буреломам и гари средь высокой травы, по болотам, временами под моросящим дождем и постоянно среди кома­рья, от которого и дэта, смываемая потом, не спасала. Уже в сумер­ках, почти без надежды, сделали привал на сухом месте, и Дёма, отойдя в сторонку по малой нужде, остановился прямо на тро­пинке, едва заметной среди моха. Тут уж лейтенант не сплоховал, повёл по тропинке в нужную сторону, и минут через 15 мы вышли на то место, где стреляли из мелкашки, даже банка с дырками от пуль попалась на обочине. Теперь уже было легко идти, приятно, хотя устали, конечно, зверски. Штаны быстро обсыхали сверху вниз. Мы размечтались о баньке, о еде-питье и, главное, о сне в своём уют­ном вагончике. Какой там концерт?! К чёрту! Да и поздно уже было - восемь часов. Но как только вошли в часть - настроение круто пере­менилось: нам встретился солдат и сказал, что все ещё сидят в клу­бе, ждут, а его послали давать сигнал тревоги.
       Мы - скорей к же­лезной дороге, к вагону: надо же было переодеться в сухое! А из вагона высыпали Любка и Юрик - увидели нас в окно.
       - Ой, ребята, девчонки, что случилось? - плаксиво запричитала Любка. - Почему так долго? Мы так волновались!
       За ними вылез и Славик, с ходу напустился:
       - Вы что, совсем обнаглели? Где вы шляетесь? Солдаты сидят там, ждут давно, а вы - ваще! (Ему потом часто припоминали: ну и Славик! ну и гад! как будто больше всех пострадал! - и он смущённо оправдывался: "Ну ла-ана, я ж не знал, я ж тоже волновался, ваще!")
       Переоделись по-быстрому, помчались в клуб и - через зал - в радостном гуле шестисот солдатских голосов - под аплодисменты - на сцену и за занавес. Быстро разобрали из ящика кому что было нужно и разложили по местам, на ходу жуя свежий белый хлеб из офицерской столовой и слушая рассказ Шурика о том, что происхо­дило тут без нас, пока мы наконец не объявились, "без вести пропащие".
       Концерт шёл на ура, но провели его как в полусне. Мы глядели больше друг на друга и, румяно возбуждённые, счастливые и добрые, замечали теперь новые оттенки в проявленных личностях, особенно тех, кто вышел "оттуда".
       Затем был чрезмерно сытный ужин в офицерской столовой. Затем - солдатская баня. Мылись вместе с девчонками - в плавках и купальниках, конечно. Славик поскользнулся и, загремев шайкой, уронил себя на пятую точку, жалобно глядя снизу вверх глазами Винни-Пуха. "Бог наказал!"
       А Серёга-лейтенант не пришёл ни на концерт, ни на ужин. Мы спросили о нём - спит, сказали. Видать, не знал, бедолага, куда себя деть от стыда.
       После этого случая обзавелись резиновыми сапогами и портян­ками - в воинской части (в другой). В тайгу-то больше не ходили, но сапоги всё равно пригодились. Погодка лишь в первые дни бало­вала, а потом затяжные дожди так размыли-расквасили почву, что без сапог - ни шагу...
      
       ...Посадка в вертолёт. Это - в Салыме, когда пришлось распро­ститься с вагоном. Трасса где-то чуть впереди прерывалась, поэто­му в следующий пункт можно было попасть только по воздуху. Верто­лёта ждали два дня. Первым рейсом должны были лететь мужики (без меня) с аппаратурой и ящиком. Целый день просидели на вертодроме, изжарились под солнцем, глаза проглядели в поисках мухообразной точки над тайгой на горизонте и ни с чем вернулись вечером в ва­гон (девчонки, ещё не покидавшие своих мест, тихо злорадствовали). Лишь на следующий день - после обеда - прилетел наш МИ-6. А мы как раз воз­вращались из столовой, рванули к вертолётной площадке, чутьём угадав, что снижается именно наш, и вдруг увидели, как сложенные на краю бревенчатого вертодрома наши радиоколонки, большой бара­бан и гитара плавно, словно в рапиде, поднялись в воздух и под натиском ураганного ветра от винта покатились кубарем - вместе с пылью и щепками - к ручью, протекавшему вблизи. Только "гроб" одёжно-реквизиторский устоял на месте. К счастью, Шурика, дежу­рившего в тот момент у вещей, не задело, а ведь сидел он спиной к вертолёту, подняв воротник от ветра и пыли, и не видел, как в его сторону катились смертоносные усилоны.
       Проводив мужиков в необычный полёт, я остался с девчонками ("в стане врага") ждать второго рейса. Они посмеивались, подкалывали, но я невозмутимо отшучивался крылатой фразой Роллана Быкова из фильма "Служили два товарища": "Обои полетим!" А дурацкий конфликт достигал к тому времени своёго апогея, хотя концертные дела шли своим чере­дом и довольно успешно. Слух о нас намного обгонял наш вагон. И везде нас ожидали. Некоторых разочаровывала надпись гуашью на наших афишах: "Вход свободный", - шли с сомнением, зато уж аплодисментов не жалели.
       Затем и у нас был полёт над тайгой, над болотами и над железной дорогой, словно игрушечной сверху. Мы не отрывались от иллюминаторов. Вертолётчики, ради девчонок, часто снижались, пролетая над параллельно строящейся автодорогой. И была восхитительная посадка, каза­лось, прямо на воду: в иллюминаторы было видно, как сильно заря­била поверхность под ветром от винта, и лишь в последний момент появился в поле зрения край дощатого плота-вертодрома.
       Наши мужи­ки, снизойдя до перемирия с бабцами, радостно перебирались к нам по мостику от берега, а наш малюсенький плот под тяжестью мощного МИ-6 частично ушёл под воду. Но чемоданы намокнуть не успели: мужики подхватили их, поволокли на берег, а бабцы - хотя какие они бабцы? - дурочки зелёные! - не без удоволь­ствия поджав губы, пошли следом...
      
       ...Едем на открытой грузовой платформе - хороший редкий кадр, жалко, что любительский по качеству: мы все стоим, под­ставив лица ветру и солнцу, глазеём по сторонам (там были, помнит­ся, невиданные агрегаты-трубы для намывания речного песка на на­сыпь), одна лишь Марья сидит на ящике и смотрит прямо в объектив. Это был двухчасовой переезд по железке, по более-менее готовому отрезку до Оби. Прибыли тогда в посёлок, дай бог память, Усть-Юганская Обь, перевезли на самосвале вещи к клубу, сложили всё на крыльце и в ожидании завклуба, которого разыскивал наш Василий, скомпоновали весёлый снимок: куча чемоданов, ящик и прочее, на куче восседают Шурик, Любка, Чика и Леся, на двери - большой за­мок, а над дверью - ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!
       После вечернего концерта нас поселили в пустующих комнатах какого-то общежития с жирными клопами, которые без всякого стеснения ползали по стенам и на­хально заглядывали нам в глаза. Дамы наши, "из Амстердама", конеч­но, не выдержали не столько нахальства клопов, сколько жеребячьих острот насчёт клопов. Не сомкнув глаз до половины четвёртого, они демонстративно вышли с вещами на улицу и провели остаток почти белой ночи на берегу какой-то узенькой речушки, притока Оби. Возвращаться в клоповник, по счастью, не пришлось: после завтрака отправились в четырёхчасовое плавание на рейсовом катере по Оби в Сургут. Было холодно, мы спустились в пассажирский трюм, развле­кались байками старожилов, играли с ними в подкидного дурака, уго­щались вяленой рыбой, а девчонки нашли себе укромное место на палубе, под брезентом, и всю дорогу отсыпались, бедняжки.
       Ну, а потом - долгожданный Сургут - белые ночи - последние концерты - жутковатые ночные приключения с местной публикой, "вся­кой и разной", - и - слава богу, путешествие на Север окончилось без жертв. 700 км по железке, по воздуху и по воде преодолели за 15 дней, а в обратном направлении - в Тюмень - всего каких-то I час 40 минут на АН-24. Взлетали над разлившейся во все стороны Обью: множество рукавов среди сплошных болот с редкими полосками-островками таёжной суши, - фантастическая красота и жуть!..
      
       ...Вот и всё, что я прожил и пережил, "потомки". Пожалуйста, не требуйте от меня того, чего в моей жизни не было, а за то, что было да второпях забылось, простите великодушно.
       Мог бы ещё поведать напоследок о глупейшей дорожно-транспортной катавасии, в которую меня угораздило три месяца тому назад, но это, пожалуй, уже неактуально. Пока я тут составлял пространное резюме по поводу своего реноме, пришла пора прощаться с докторами, сёстрами и няньками. Завтра - выписы­ваюсь. Кончился тайм-аут, отпущенный мне моей щедрой судьбой (бла­годарю, без шуток, я славно отдохнул!) теперь необходимо принимать­ся за дела. Ну, ловись, ловись, моя рыбка, большая и маленькая. Авось теперь не упущу, как когда-то первого своего окунька.
      
       19 декабря, 1973 год.
      
      
       ...Полулёжа на постели с высоко поставленной подушкой, Жень­ка откинул уставшую руку с тетрадью и осторожно вздохнул: странно, никогда так долго не болело сердце, ломит и ломит. И нет в запасе ни валидола, ни чего другого, не привык по молодости лет.
       Зато, когда взаправду так болит, особенно смешны нелепости конструкции: этот героико-страдальческий мотив с больницей. Ведь не было ни автокатастрофы, ни переломов, ни сестер и нянек, - всё придумал ра­ди красного словца, ради оправдания идеи "мемуаров" в двадцать четыре с лишним года.
       А что там, собственно, оправдывать?
       Обычное дело: автопортрет.
       В интерьере - на натуре - на коне - под конем.
       И субъективное свидетельство уходящего времени. Живые фрагменты того, что мог увидеть и прочувствовать только ты сам и никто другой. Без лишних выдумок, без театральщины и - в идеа­ле - без актёрского жеманства: "неча на зеркало пенять, коли рожа крива".
       Жизнь без начала и конца.
       Нас всех подстерегает случай.
       Над нами сумрак неминучий
       Иль ясность божьего лица.
       Но случай-то подстерегает, конечно, не случайно. Поэтому - вместо больницы, вместо воображаемых ДТП (дорожно-транс­портных происшествий) - опять: что было, то было.
       В начале октября вышел сентябрьский номер "Юности", а там - с ума сойти! - имя и фамилия - и фото! - и на шести огромных полосах мелким шрифтом с графичес­кими иллюстрациями - фрагменты камазского дневника - тираж два с половиной миллиона!.. Прошлой осенью переписал записки из блокнотов на листки, потом отдал в перепечатку какой-то старушенции по объ­явлению, потом, в январе-феврале, отнёс наобум в редакцию на Маяковке, и не­дели через три позвонил в отдел публицистики, а там сказали: "Знаете, берём, но места мало, надо сократить, подумайте". Ну просто фантастика! Не хоте­лось, правда, сокращать: всё было дорого сердцу графомана. Но ре­дактор доходчиво растолковал необходимость - пришлось согласиться. Резал, впрочем, сам (ножницами по живому тексту) и клеил-монтиро­вал тоже сам. А в мае уже читал и правил первую в своей жизни вёрстку, почти втрое сокращён­ный, оптимистично перетасованный вариант. И когда наконец в киосках появились стопки заветных зелёных номеров, на радостях закупил себе два десятка экземпля­ров, раздарил наиболее близким по духу и, особо, сокурсникам-камазовцам под фуршет-коктейль из водки с апельсиновым соком - первый гонорар! Тогда, на КамАЗе, они иногда подкалывали: "О! О! Тимоха-летописец! Писатель! Толстой!" А теперь без сожалений готовы были уступить сотоварищу уже как бы начавшуюся литературную славу в обмен на вожделенную актёрскую, которая ему становилась вроде как и не нужна. Да он и сам был не прочь закрепить по горячим следам свою первую, обманчиво лёгкую победу. Но пока ещё маловато наработал: наброски повести и несколько этюдов-зарисовок из собственной жизни для будущей мозаики ("кем бы ты ни был, а как в капле воды отражается океан, так и в твоей живой непридуманной жизни непременно отразится нечто при­сущее всем и каждому, ради чего и сыр-бор: поделиться сокровенным - разбудить сокровенное"). Да и с мечтой о славе киношно-театральной не разобрался до конца. На учебной сцене вовсю игрались опья­няющие "дипломы", но и неумолимо приближалось отрезвление. И вот, последний год пролетел, иллюзии рассеялись, и сегодня у Марьи многие, наверное, почувствовали холодок неизвестности на перепутье.
       Но что, действительно, делать? Либо сразу менять профессию, либо прозябать в надежде на чудо, либо соглашаться ехать в провинцию? Последнее, пожалуй, верней всего. Старший брат ещё в январе неожиданно улетел на Кубу на два года - внедрять систему Станиславского, - сиротливо стало в Москве без привычной поддержки и опоры. А с другой стороны - проверка на профпригодность: нечего тут ошиваться, груши околачивать, ехать надо и работать, наигрывать репертуар, - а там и Коля вернётся, и дело будет повидней.
       Комнатушку эту снял на последние три месяца по 40 рэ. Рос­кошь, конечно, но хоть под занавес учёбы пожить без вечной тол­котни и болтовни в общежитии, пошуршать бумажками в блаженном одиночестве, пострекотать на машинке. Правда, теперь уже цейтнот. То одно, то другое наплывает, и всё неотложное, необходимое, и голова забита предстоящим. Кажется, ещё б недель­ку-полторы, но... "перед смертью не надышишься". К тому же дипломный реферат от­влёк, дурацкий: о мыльных пузырях "научного ком­мунизма". Полез опять оригинальничать, дразнить гусей, рассчитывая, как год назад, на чтение в кругу своих, в аудитории, и чуть не влип в историю. Хотя та­кой дурдомовской реакции никак не ожидал. Предназначалось как бы лично Пронскому - умный же мужик, доктор наук, должен был понять, а он вдруг взял и заложил. Тогда Кама встретилась на лестнице и негромко, по-свойски озабоченно спросила: "Жека, ты не в курсе, что там за шорох вокруг тебя?.." И рассказала, как "Гога" завидев её в коридоре, вдруг поманил к себе своим коронным жестом старческой ладошкой и спросил скрипучим баском: "Камелькова, как вы ду-умаете, Тимо-ошин - на-армальный?" Она - удивлённо: "Да вроде... А что такое?.." Но "Гога" сказал только: "Стра-анно..." - и отошёл, задумчиво роняя пепел своей сигареты в мундштуке на паркет коридора. Затем - через Кешу Букатара - прояснилось: на расширенном Учёном совете с повесткой дня "Об идеологическом воспитании учащихся" Пронский, выступая, вдруг зачитал отрывки "из рефе­рата студента Тимошина". Кеша, смеясь и ужасаясь, рассказывал: "Там такое началось! Старики чуть в штаны не наклали! Идеологи­ческая диверсия! С ума сошёл! Гнать к чёртовой матери!" Но кем-то была высказана здравая мысль о том, что в реферате есть наверняка и некий позитив (ну конечно, как же в наше время без равновесия!), а иначе за такое "незнание" студента, тем более дипломника, Учёному совету следовало бы спросить с самого доктора Пронского, на что тот поспешил с разъяснением: "Товарищи, я прошу понять меня пра­вильно. Реферат в целом неплохой. Я только хотел показать, какие настроения имеют место в умах наших студентов". И "буря в стакане" как будто улеглась, но шок среди "ученых" был, видать, глу­боким, если "Гога" засомневался в рассудке своего ученика. А Букатар держался за живот и откидывался, хохоча и потрясаясь: "А ты чё, прямо так и написал? Я как глянул на них - чуть не сдох, кля­нусь! Вот такие глаза у всех - как?! что?! сумасшедший!.." И лишь проницательная Маргарита (Изо) при встрече иронично-укоризненно качнула головой: "Играетесь, Женя?.." И, наверное, сама того не зная, уколола в самое сердце. Ведь правда, этот реферат - игрушка-погре­мушка, фига в кармане. А на большее духу и смелости нету. Пронский, зарабатывая себе лишние очки перед начальством и стукачами, просто вырвал из контекста "страшные" слова и фразы, спекулируя на маразме навеки напуганных жизнью старпёров. А в контексте это было в об­щем безобидным продолжением младенчески крикливых споров на семи­нарах, когда ребята заводились не ради истины, а ради острых ощущений. Пронский легко отбивался от прямых вопросов изо­щрённой казуистикой. Хотя однажды он же, словно устав от криков и собственной неволи, послушал, помолчал и вздохнул: "Ох, если бы вы знали, молодые люди, какое благо вы сейчас имеете хотя бы в том, что можете вот так открыто дискутировать". Все слегка примолкли, уважительно обдумывая столь человечный аргумент, но кто-то с хо­ду неплохо скаламбурил: "Открыто - в закрытой аудитории", - и все рассмеялись, тут же забыв, о чём спорили. Нет, конечно, 74-й не 37-й, но разница только в масштабах. И как тогда, так и сейчас, такие, как мы, далеки от глубинных течений. Болтаемся на поверхности, как ромашки в проруби, жаждем славы, играя в при­думанные страсти, а подлинной жизни не знаем и знать не желаем. Над нами не капает, под нами не копают, ну и ладно, не наше это дело. Мы - лицедеи! Готовы перевоплотиться в кого угодно и многое, конечно, понимаем, но... "сами понимаете".
       Угрюмый мужской разговор в тот же день при встрече с Пронским был всё же не лишним. Хотя бы для того, чтобы он знал, что народу известно и о его подлянке с рефератом, и благополучное окончание, но странное дело, дескать, почему-то ещё идут круги по воде (Гогины сомнения и прочее). И Пронский будто бы проникся сознанием своей вины, сказал: "Ну, это слишком. У вас хорошая работа. Пожалуйста, не беспокойтесь. Я выясню и постараюсь, чтобы этих, как вы гово­рите, кругов по воде не было". И в знак особого расположения предложил даже встретиться как-нибудь отдельно, разобраться в сложных и волнующих вопросах. И действительно, встретились, поговорили, довольно откровенно, но в общем и бессмысленно: на всё есть готовый ответ у "отцов", всему находится то или иное толкова­ние, и к лицемерию никто в теории не призывает, а на практике - молчок, дураков у нас нет, граница на замке. "Вы знаете, мне было бы очень интересно проследить судьбу этого молодого человека, Ти­мошина", - будто бы сказал кому-то из педагогов Пронский (мне передали). Это он, видать, исполнял своё обещание успокоить круги на воде. Немного, правда, покоробило двусмысленное "проследить", но, наверное, он имел в виду комплимент: далеко, мол, пойдёт, если... - так и просится на язык: "если не остановят наши люди"...
       Ладно, всё не так уж плохо, если могло быть гораздо хуже.
       Придерживая дыхание и невольно слегка постанывая от ноющей боли в груди, Женька осторожно перевалился на край постели, приподнял­ся, опуская ноги к полу и просовывая их в босоножки. Ну что ж такое? Болит, не утихает! Не слишком распрямляясь, привстал, перешёл к секретеру, сел на стул перед пишущей машинкой, продёрнул рычаг каретки...
      
       ...Завтра, верней, уже сегодня - распределение.
       Позади почти четверть века, а я опять, как малый ребёнок, в начале пути. Но раньше перспективы манили неким сбывающимся счастьем, а теперь впереди... пугающая неизвестность. Как самолёт на взлётной полосе во тьме ночи, я мысленно прогреваю турбины, чтобы лететь... куда? - пока не вижу.
       Ну, что ж, мой журавлик в небе, держись, не падай духом. Должно быть, уже скоро, ежели не засижусь на старте, куда-нибудь "обои полетим"...
       ЭПИЛОГ.
       На комиссию по распределению Женька не явился.
       Ему звонили - телефон не отвечал.
       А потом мы узнали невероятное: сердечная недостаточность...
       ЭПИЛОГ II
      
       Но довольно лукавить.
       Большинство читателей уже догадалось, а остальные, надеюсь, не сильно разочаруются тем, что герой наш, конечно, не умер.
       Просто некоторое время - до и немного после 1974 года - он испытывал влияние героического романтизма и хотел поставить в своём жизнеописании красивую точку, тем самым, видимо, намекая (в духе соц. реализма), что ему как представителю растерянного поколения лучше бы вовсе не жить в дальнейшем безвременье, настолько оно, безвременье, действительно, казалось безысходным.
       Однако живой реализм, как известно, "не читки требует с актёра, а полной гибели всерьёз", поэтому, как это ни парадоксально, летального исхода у нас не случилось.
       Было и другое уважительное обстоятельство.
       У Михаила Лермонтова есть такие строки: "Печально я гляжу на наше поколенье. // Его грядущее иль пусто, иль темно..." Наш герой, Женька Тимошин, напрямую отнёс их к современности и, вероятно, желая проверить гениальное предвиденье поэта - "...меж тем, под бременем познанья и сомненья // в бездействии состарится оно..." - остался пожить и посмотреть, хотя нельзя сказать, что совсем уж без надежды на улучшение чего-нибудь хотя бы в личном плане.
       На утро после той бессонной и каждому из нас по-своему памятной ночи Женька Тимошин, хотя и с опоз­данием, всё-таки явился на комиссию по распределению. Недолго думая, он принял заманчивое приглашение на главные роли в драмтеатр одного из областных городов "Золотого кольца России" и через две недели, получив диплом, выехал к месту назначения, но то уже, как говорится, тема но­вого романа, а этот наш роман окончен.
       Впрочем, далее следует повесть, которая вполне может быть приложена в качестве постскриптума к роману, поскольку её мотивы однажды завладели воображением нашего героя (терпеливые читатели имеют возможность почти буквально увидеть, "из какого сора растут цветы").
       И тут, наверное, некоторые скептики в который раз иронично скривятся, решив, что автор этих строк опять неуклюже мистифицирует: ведь он и герой - одно лицо! Но на самом деле, извините, дело в том, что за годы работы (в свободное от основной работы время) над романом о Женьке Тимошине автор настолько свыкся с образом мысли героя, что иногда немудрено их (нас) и перепутать, хотя разница совершенно очевидна: "всё течёт" и "нельзя дважды войти в одну реку". К примеру, нынче на календаре "какое, милые, тысячелетье?" А повесть в основных чертах была написана ещё в семидесятых годах прошлого. Правда, потом мы её то вместе, то поочерёдно доводили, что называется, до ума, но первый вариант, сама идея, а стало быть, и весь приоритет принадлежит, конечно, Женьке, бывшему тогда как раз в том возрасте и на таком витке самосознания (особенно в контексте окружающей действительности), когда только и возможны подобные фантазии. Известная "энергия заблуждения" побудила его разрабатывать свою "нетленку", некий "вечный сюжет", непременно антиконъюнктурный - вне времени, вне политики, - в котором воплощалась бы мечта об идеальной любви, о счастье абсолютного взаимопонимания.
       Теперь как-то неловко и скучно объяснять, почему эта, по сегодняшним меркам, невинная пастораль довольно долго пробива­лась к жизни. Лишь в 91-м, на знаменитом переломе эпох, она была подхвачена новыми издателями и каким-то чудом, сквозь всеобщий разрушительный обвал, проскочила в свет отдельной книжкой - кто-то из читателей, возможно, встречал её в своей молодости: с красным яблоком на обложке и под другим названием.
       Впрочем, тот дерзкий посыл - "на все времена" - реализован скорее в сценических вариациях сюжета, по-прежнему волнующего наивную (или просто чистую сердцем) публику. А в повести всё же есть (и намеренно оставлены) приметы совершенно определённого времени, в котором "жил и работал" автор. Хотя, как известно, душа не стареет, и человек, по сути своей, не меняется, и дело там, конечно, не в реквизите, а в жажде взаимной любви, понятной во все времена.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

    ОДНАЖДЫ НАВСЕГДА

    Повесть

      
      
       Порой опять гармонией упьюсь,
       Над вымыслом слезами обольюсь,
       И может быть - на мой закат печальный
       Блеснёт любовь улыбкою прощальной...
      
       А. Пушкин
       _______Пролог
      
       - ...Ну ладно, - вздыхает он после смеха, - спим...
       - Спим... - Она согласно притирается щекой к его плечу и честно замолкает на несколько мгновений, но тут же опять чему-то тихонько смеётся.
       - Ну что ты? - укоряет он её, тоже еле сдерживая смех.
       - Да я вдруг запуталась, где что чьё. Где твои руки-ноги, где мои, где твоя голова, где моя. Странно, правда. А почему так, а?.. - Хотя, конеч­но, и сама прекрасно знает, почему.
       - Па-та-му, - изрекает он глубокомысленно.
       С ним тоже, разумеется, всё ясно, но хит­рая лисичка, прильнув к нему всем своим пушистым существом, притворяется наивной:
       - А почему потому?
       - Потому что почемучка.
       - А почему почемучка?
       - Потому что дурочка.
       - А почему дурочка?
       - Па-та-му-шта-я-ти-бя-ку-ку.
       - Хм?! - Восхищённо уткнувшись носом в его плечо, она замирает и зажмуривается, понимая, что он упрямо избегает всуе произносить заветное сло­во, которое одно и объясняет взаимное ощущение забавного абсурда, и - дово-ольная! счастли-ивая! - вздыхает с сожалением: - Спокойной ночи.
       - Доброе утро, - иронично-назидательно мол­вит он и сам же прыскает со смеху, переполненный счастьем, понимая её настроение до мельчайших от­тенков: какой там сон?! - вот и ночь на исходе, и устали зверски, и, кажется, обо всём переговорено, - "время уклоняться от объятий", - но... уже в который раз они умолкают, благоразум­но-добросовестно выдерживая паузу, чтобы дать друг другу возможность уснуть, - напрасные старания!
       И вот - помолчав - опять:
       - Спишь?..
       - Нет...
       Негромкие, словно мысленные, голоса почти не нарушают тишины и покоя.
       - Я, знаешь, что подумал?
       - Мгм... - кивает, поощряя его мысль.
       - А что ты знаешь? - нарочно пой­мал её на слове. - Ну-ка, инте­ресно...
       - Ну не знаю, не знаю. Заинтриговал - говори. Ну что?..
       - Да ничего особенного. Меня, понимаешь, как будто и не было до те­бя... Как будто я сегодня... или вчера... родился за­ново.
       Она улыбается и, как бы кивая, втираясь щекой в ложбинку на его плече, наполненно вздыхает, а он - в порыве ответной нежности и благодар­ности - вдруг тоже сильно прижимается щекой и носом к её голове, вбирая в себя аромат её мягких волос.
       Ну до чего же легко и точно она его понимает!
       И как же ему хорошо с ней и просто!..
       - Ну спим...
       На какую-то секунду он задерживает дыхание, чтобы не мешать ей встречным движением своей грудной клетки. Затем, осторожно меняя положе­ние слегка затёкшего тела, отодвигаясь и правой ру­кой обнимая её за спину, нечаянно нащупывает ост­рую, будто детскую, лопатку-крылышко и опять с удивлением ловит себя на том, что вот ведь действи­тельно - как объяснить логически? - он и она на­столько сейчас слитны, настолько одно, что и вправ­ду не сразу сообразишь, где что чьё.
       - Слушай, а ты знаешь... я тебя, кажется, пред­чувствовал.
       Он пытается припомнить, где и когда об этом подумал впервые, и вдруг с изумлением чув­ствует, как голова её и расслабленная тонкая ручонка стремительно наполняются тёплой тяжес­тью: уснула?!.
       Ну, молодчинка! Наконец-то отключилась. Немного жаль, конечно, что не дождалась и оста­вила его одного. Но ведь было бы гораздо хуже, если бы случилось наоборот. Не зря же боялся уснуть первым: да мало ли каким он мог оказаться во сне! ну вдруг захрапел бы как бегемот! А главное - тогда бы и ей было так же тоскливо остаться одной. Ну, то-то же!..
       Довольный собой, посмеиваясь над собой же, он закрывает глаза и словно от­пускает себя по течению тихой ночной реки. Воспоминания - отрывочные мысли, фрагменты недавних со­бытий - беспорядочно мелькают в уста­лом воображении, однако теперь он смотрит на них почти безучастно. Произошёл, конечно, небывалый сдвиг в сознании, жизнь пополнилась новыми заботами, а позади и впереди большая, непростая... как её назвать?.. работа, что ли?.. ну пусть: душевная работа ("душа обязана трудиться и день, и ночь..." - а как же иначе? - кто спорит!), но сейчас - извини­те - душевная передышка...
       И вдруг - во сне ли, наяву, - будто бы держа в руках необыкновенной красоты кув­шин или вазу, он едва не роняет его (её) и... испуганно вздрагивает. Нет, слава богу, любимая не проснулась, и он, успев уже нечаянно вздремнуть, опять и опять улыбается: "Ночевала тучка золотая - на груди утёса-великана"...
       А ведь ещё вчера...
       Нет, теперь уже, считай, позавчера...
       Хотя и это не укладывается в голове: ка­жется, прошла чуть ли не вечность, а на самом деле всего лишь позавчера... Ах, если б можно было записывать по горячим следам!..
      

    Часть первая

      
       ...Позавчера в любую минуту - теперь и это странно - могла объявиться Инна.
       А в то утро её предки куда-то укатили на два дня с ночёвкой - редкий, долгожданный вариант.
       У него, правда, тоже квартира пустовала без родителей почти три недели, но днями-вечерами он обычно пропадал в училище (Инна тоже бывала плотно занята в консерватории), а ночью она, чтобы не огорчать своих "маму с папой", непременно стремилась - и даже в их отсутствие - вернуться домой не позже двенадцати, то бишь двадцати четырех часов. Предки звонили-проверяли даже по межгоро­ду, зато потом в распоряжении оставалась вся ночь, зажигались свечи, стелилась свежая постель - всё "как у больших".
       И вот, ни свет ни заря разбудив его телефонным звонком, Инна сообщила ему свою новость, и он, ещё туго воро­чая мозгами спросонья, сказал:
       - Ну хорошо. Давай ещё раз созвонимся ближе к вечеру. Чтобы наверняка.
       - Ты не рад?!
       - Да нет, - спохватился вяло, - я рад. Не очнулся просто, плохо спал.
       - Другие планы, что ли? - предположила с натя­нутой беспечностью.
       - Да ну, какие другие? Но мало ли, знаешь... Вдруг помру до вечера и не смогу приехать, тогда и позвоню.
       - Сплюнь сейчас же, дурачок! Нашёл чем шу­тить... - И вздохнула с тайной обидой: - Ладно, бе­ги учись. Вечером жду. И без всяких звонков. При­едешь?
       - Ну разумеется...
       А перед глазами уже мелькали све­тящиеся точки и плывущие пустоты, что предвещало наступающую головную боль, которая периодически, ещё со школьных лет, напрочь выбивала его из колеи. Цитрамоны-пенталгины - как мёртвому припарка, пока эта ужасная мигрень - или что там? - в течение дня сама по себе не отступала.
       Вот и сон-то был в руку. Будто бы, как в детстве, хотел донырнуть до дна и плыл-пробивал­ся рывками сквозь упругую, звенящую толщу воды, но в последний момент словно испу­гался глубины и, уже корчась от вакуума в лёгких, панически барахтая руками и ногами, быстро-быст­ро поплыл обратно, наверх, и вдруг, буквально в ка­ких-то сантиметрах от бликующей поверхности, об­мяк, обессилел, беспомощно завис под водой, как мокрая тряпка в невесомости, и горько заплакал, жалобно заскулил, скорбно содрогаясь в слёзном потоке.
       Ну, теперь-то, конечно, всё это смешно и можно толковать гораздо шире: во сне, а потом и наяву он как бы отмирал в старом измерении, чтобы возродиться в новом (для жизни после жизни).
       Но вчера самоирония и вообще способность мыслить были, видать, по­давлены тяжкой головной болью, действительно вскоре начавшейся. Даже не догадался отлежаться хотя бы у ребят в общаге (на первом этаже училища). И весь день - такой дурац­кий день! - промаялся сначала на мастерстве, а потом прокемарил на лекциях, мазохист. Лишь под вечер, уже на улице, впервые про­мелькнуло, кажется, то самое, ещё смутное, безот­чётное предчувствие чего-то очень хорошего, нео­быкновенного наперекор всему.
       Впрочем, скорее, это было пока что предчувствие желанного и уже близкого выздоров­ления. Наверное, глотнул свежего, с примесью автомобильных выхлопов, воздуха и, как медведь, отощавший после голодной зимней спячки, впервые за день захотел по-настоящему поесть.
       И удивительно: стоило только с жадностью, вернее, с радо­стью возвращения к нормальной жизни перекусить в пирожковой-забегаловке, как голо­вная боль заметно пошла на убыль.
       Правда, такое преждевременное счастье и не­сколько нечаянных часов свободы были вроде как и ни к чему (к Инне - рано, домой - бессмысленно), и он опять как будто впал в медвежью спячку: ходил-бро­дил, глазея на витрины, на лица пёстрой толпы, чи­тая мимоходом рекламу, театральные афиши, слыша обрывки каких-то разговоров, беспечные смеш­ки в очередях у дверей кафешек, но ничего не воспринимал.
       Потом по Тверскому бульвару добрёл до Никитских ворот, увидел на фасаде "Повторного" вывеску фильма Иоселиани "Жил певчий дрозд" (Инна рекомендовала), купил с рук лишний билет на уже начавшийся сеанс и отсмотрел, не без удивления найдя в фильме массу созвучного своему настроению. После, уже глубоким вечером, не иначе как пoд впечатлением от увиденного, и сам, как тот "певчий дрозд", едва не угодил под колёса: на очередном перекрёстке вдруг раздался оглушительный автомобильный сигнал, - оказалось, горел ещё "красный" для пешеходов, и позади впритирку, с жутким ветром промчалось такси.
       Но в общем, после прогулки да киношки жить вполне стало можно и даже припеваючи, если б... если б не тос­ка-необходимость ехать к Инне. Причём к ней - совсем в другую сторону, а он упрямо направлялся в свою, не­известно на что надеясь.
       Вообще-то ловко, подлец, устроился. Когда-то, ещё вначале, страшно возмущался, что Инна так дико зависит от "мамы с папой" и так пошло конспирирует его. Но потом осмотрелся и притих: конспирация иногда очень кстати освобож­дала от негласной обязаловки.
       На этот раз, однако, деваться было некуда: и го­лова уже как будто не болела, и тачкой не сбило, - ну нечем оправдаться!
       А на часах - он даже не пове­рил - без четверти... сколько?..
       Одиннадцать!..
       Пришлось искать телефон-автомат, чтоб Инна там не дёргалась: ну опоздал, замешкался, бывает!
       И вдруг - совершенно незнакомый голос в трубке:
       - Алло?.. - какой-то странный, вроде бы жен­ский, но удивительно низкий, непривычный тембр. - Алло, перезвоните, пожалуйста, не слышно.
       - Алё-алё! - заговорил он поспешно, ещё не понимая, кто бы это мог быть у Инны в такое время, но уже радуясь возникшему осложнению. - Простите, э-э-э... я, наверно, ошибся?..
       Там случилась секундная заминка, и он ожидал уже, что теперь наконец подойдёт сама Инна, но тот же голос ответил вдруг:
       - Ну, ошиблись, очень может быть. Ну и что ж вы не вешаете трубку?
       - Так ведь это... - опешил от наглости "подруги". - А мо­жет, я всё-таки не ошибся?!
       - Ну, а кому вы звоните и кто вы?
       - Я?! В каком смысле кто?
       - Ну, как вас зовут, например?
       И тут он начал догадываться, что скорей всего действительно произошла обыкновен­ная ошибка, и ему стало забавно.
       - Меня - Вла­димир. А вас?
       - А нас - необязательно. Вы же ошиблись?
       - Конечно, ошибся! Я вас не знаю!
       - Тем лучше, Владимир. Бай-бай.
       - Бай-бай. Но так нечестно.
       - Очень даже честно. Время уже позднее, покоя сердце просит.
       - Понятно, пора на заслуженный отдых?
       - Что?!
       - На пенсию пора, бабуля?
       - Да-а! То есть я ещё не совсем, но скоро, скоро, юноша, жизнь коротка.
       - Но, судя по голосу, вы непло­хо сохранились.
       - Да, неплохо. Но это чистая случайность, как и чистый воздух в наши дни. - И, сдержав прорвавшуюся смешинку, шумно вздохну­ла: - Ну что, прощаемся на­век?
       - Как?! Уже?! Я вас не понимаю.
       - И я вас не понимаю.
       - Но я же хочу вас видеть!
       - Ну-у, - рассмеялась. - Это называется, я знаю, "лапша на уши". Не надо.
       - Ого?! - удивился он, вслушиваясь в её голос с нарастающим интересом. - А знае­те, как называется то, что вы со мной разговаривае­те?
       - Ну, как?
       - "Крутить динаму" - вот как!
       - Крутить - чего?
       - Динаму! Неужели ни разу не слышали?
       - Спартак-Динамо, что ли?
       - Ну, хотя бы.
       - А при чем здесь "крутить"?
       - А при том, что и я хочу вас увидеть, и вам лю­бопытно, но где вас искать - не знаю.
       - Да зачем же искать? Приезжайте - и всё. Так и быть.
       - То есть... так прямо? - ещё почти в полной уверенности, что она с ним просто играет.
       - А чего ж кривить душой? Только прямо!
       - А куда?
       - Ну как... наверно, ко мне?..
       - А где вы?
       - Сейчас я дома. А через некоторое время буду во дворе, на детской площадке. Там есть такая скамейка... об­шарпанная... в общем, там.
       Он боялся поверить своим ушам. Правда: то ли голос её, низкий, напевный, то ли простота и наив, угадываемые в интонациях и нечаянных детских смешинках, - что-то в ней было удивительно симпатично ему, и он ещё рань­ше в какой-то момент подумал, что было бы жаль, если этот пустой, конечно, и даже пошловатый, но такой облегчающе радостный трёп закончится ни­чем. И вот - неужели?..
       - А где это всё?.. - он всё ещё ожидал какого-нибудь подвоха.
       - А вы не знаете?
       - Да нет же, откуда?!
       - Интере-есно...
      

    * * *

       ...Нет, наверно, если бы она назвала какой-нибудь далёкий адрес, я бы не поверил или поленился, а то и побоялся бы ехать, на ночь глядя, к чёрту на ку­лички. Но она вдруг назвала улицу, которую я ещё в детстве облазил вдоль и поперёк. Я удивлённо пере­спросил - ну точно: в районе Кутузовского, только в стороне, на отшибе, где когда-то были замечатель­ные пустыри.
       - Буду как Сивка-Бурка! - сказал я. - Ми­нут через пятнадцать - договорились?.. - И мгновен­но решил, что раз уж я и так не хотел ехать к Инне, то и не поеду: позвоню ей попозже, наплету че­го-нибудь. А по дороге домой мне ничто ведь не мешает сделать небольшой крюк. Да просто ради спортивного интереса наведаюсь к "старуш­ке", даже если она не придёт, прогуляюсь!
       - А как добираться, вы знаете, что ли?
       - Конечно, знаю!
       - Ну, ясно...
       Она, видать, утвердилась в своей догадке, буд­то бы я с ней каким-то образом знаком, а меня это вдруг обнадёжило: значит, она тоже хотя бы ра­ди любопытства, вполне возможно, выйдет на эту авантюрную свиданку, даже допус­кая, что я не приду.
       Но не прийти я, разумеется, не мог. Я потянулся на это приключение, как на свет ко­стра в ночном лесу. Правда, я надеялся, что не сразу войду в круг све­та, а посмотрю сначала со стороны и, если она мне приглянётся, эта одинокая душа у костра, незаметно очарую её своей телепатией, и уж потом только сам появлюсь и откроюсь, то­же, конечно, насквозь очарованный.
       Размечтался...
      
       * * *
      
       Дворик её, как ни странно, оказался даже слишком по­хожим на его мечту-иллюзию. Тьма - хоть глаз ко­ли! - прямо как в диком лесу.
       Но что-то не виднелось нигде заветного свече­ния - очень подозрительно. Ну разве что от окон, дремот­но светящихся в вышине, будто свободно висящих в ночном пространстве, падал слабый отсвет, но тьма сгущалась в глубине двора ещё страш­ней.
       Ох, дурачина-простофиля! Век живи - век учись! Дом - широченный, девятиэтажный, почти неразличимый на фоне безлунного чёрного неба - уже, конечно, спал или готовился ко сну, и наивная надежда на романти­ческую встречу у костра растаяла как дым.
       И всё же, чтобы наказать себя побольней, он ри­нулся в эту темень. С замиранием сердца, ничего ещё не различая впереди, опасливо сощурившись и растопырив руки, спотыкаясь и оступаясь на каж­дом шагу, прорвался с треском сквозь какой-то ко­лючий кустарник, круша его и ломая от страха, и вы­рвался на некое свободное место, и, начиная уже привыкать к темноте, увидел не столько зрени­ем, сколько интуицией знакомые очертания каче­лей, горки и прочих конструкций.
       Вот те раз! Только что проклинал всё на свете, ду­мал, что и адрес, и детская площадка были липой, а тут - совпадение, что ли?..
       И вдруг, переводя дыхание после яростной борь­бы с кустарником, непроизвольно озираясь, вгля­делся нечаянно в нечто живое за песочницей и за­мер с парализующим уколом в сердце: к т о э т о т а м !?..
       "Ой, как же ты испугался!" - смеялась она потом, вспоминая. И он, тоже смеясь, оправдывался: "Ещё бы! Нигде ни души, ни лучика в тёмном царстве, и вдруг - ты, а может, и не ты! Скажи спасибо, я не оставил тебя вдовой - чуть не умер от разрыва сердца!"
       Незнакомка сидела на каком-то возвышении (оказалось, на спинке скамейки) и то­же, конечно, побаивалась, но держа­лась, правда, молодцом, без паники, давая и ему возможность успокоиться, прийти в се­бя.
       - Добрый вечер, - сказал он, не без усилий обретая дар красноречия.
       - Добрая ночь, - поправила она с беззвучной усмеш­кой, опять поразив его - теперь уже вживе - сво­им удивительным контральто.
       - Ах да, ночь. Не заметил... - скованным шагом направился к ней в обход песочницы, уже не сомневаясь, что это та самая "пенсионерка". - Прекрасная ночь, не правда ли?..
       Вместо ответа она протянула руку к темневшему вблизи за скамейкой столбу - тихо щёлк­нул включатель и вверху неожиданно загорелась тусклая лампа под ржавым старинным колпа­ком.
       - Ого!.. - улыбаясь блаженной улыбкой Смоктуновского, он смущённо посмотрел в лицо незнакомки. - У вас тут полный сервис?..
       Она, ещё при вспышке лампы, когда их взгляды встретились, тоже как будто смутилась.
       - Присаживайтесь... - указала ему на место рядом с собой.
       - Спасибо... - отозвался он, сожалея об упущенной возможности перейти на "ты", что было бы естественно в их возрасте, и, на­меренно замедляя, как бы раскладывая движения, чтобы оправдать свою скованность, осторожно взобрался на скамейку, слегка балансируя на непривычной высоте, и так же осто­рожно присел на спин­ку, подчёркнуто соблюдая дис­танцию.
       - Итак?.. - он сделал мхатовскую паузу, но она не поняла глубокого подтекста, и ему пришлось до­говаривать: - Вы, конечно, счастливы?..
       Она и этого "не оценила": взглянула только искоса с усмешкой и закуталась в свою куртку с капюшоном.
       Слегка обескураженный таким неудачным началом, он всё же не терял надежды на ус­пешное продолжение и в поисках темы для разговора невольно проследил за взглядом незнаком­ки на окна дома. Разумеется, там не было ничего особенного: традиционные люстры освещали, как в блёклых слайдах, видимое меж занавесками, коврами и мебелью, неподвижное, без людей, прост­ранство комнат-ячеек.
       - А это, наверно, ваш дом? - спросил он риторически.
       - Да, это, наверно, наш дом, - в тон ему ответила она.
       - Уже "наш"? - подхватил он с удовольствием.
       - Не обольщайтесь, - отбрила небрежно.
       Ну, что ж, он и не искал большого успеха, а чисто спортивное любопытство, в общем, удовлетворил: лет шестнадцать-семнад­цать девчонке - по телефону казалась старше, - ну, симпатичная вроде, даже, может, красивая, пусть, в этом полумраке не очень-то разберёшь, но сразу видно, что зелень зелёная, в школу, небось, ещё ходит, а мнит о себе бог знает что.
       - А окна ваши на этой стороне?
       - Седьмой этаж, пятое справа, моё личное.
       - Это... рядом с балконом? Без света?..
       На столь очевидное она не сочла нужным даже кивнуть, и он покладисто замолк, утешаясь мыслью, что имеет дело с ребёнком, который ужасно хочет выглядеть старше своих юных лет.
       - Простите, а рядом с вашим чьё окно? С балко­ном.
       - Мамино.
       - Тоже не спит? Волнуется, наверно?
       - Ужасно. Хоккей по телевизору.
       - Кто с кем?
       - Наши с кем-то.
       - Ах да, чемпионат. Мужики сегодня говорили.
       И вдруг - аж волосы встали дыбом! - из темноты, откуда ни возьмись, ужасающе стремительно возник и приблизился какой-то чёрный клубок и чуть ли не вспрыгнул на скамейку, завертелся внизу, засопел, заскулил, - чёрный пудель, что ли?!
       - Тихо, тихо, Чино, не пугай дядю, - спокойно, по-хозяйски, заговорила незнакомка. - Гуляй, малыш, я скоро позову, не волнуйся. Гуляй, Чино.
       Пудель недоверчиво выслушал её, посмотрел на дядю-незнакомца - умные глазки сверкнули из глу­бины нестриженой морды - и быстро-быстро по­топал прочь. Вот как! Она, значит, вышла прогуливать этого Чину, а всё остальное сбоку припека?!.
       - Что? - усмехнулась вызывающе. - Разочарованы? Скучно?
       - Вообще-то... - покачал голо­вой. - По телефону было веселей.
       - А никто вас не держит, между прочим, можете идти.
       - Да ничего, посижу.
       - Зачем же такие одолжения? Идите.
       - Вы так думаете?
       - Конечно! Давно пора.
       Он, будто бы колеблясь, посмотрел в сторону, от­куда пришёл, в дебри-потёмки, вздохнул:
       - Нет, там темно, страшновато.
       - А здесь?
       - А здесь - светло. Здесь вы.
       - Ну, как хотите... - устала препираться и отвернулась.
       А он, всё ещё переживая историю с пуделем, и в самом деле подумывал об отступлении. Сколько же можно позориться?!
       К счастью, в доме, из окна какой-то квартиры, по­слышался крик домашнего хоккейного болельщика, затем, как дуновение ветра, отдалён­ный шум трибун и ликующая скороговорка коммен­татора.
       - Лёгок на помине... - радуясь новому поводу для разговора, он с любопытством вгляделся в ок­на, замечая теперь в некоторых телевизионное мер­цание. - Не иначе как наши забили гол.
       - Не иначе, - сказала она, имея в ви­ду, как почудилось ему, нечто другое, не хоккей.
       Он покосился на неё в тоске и, вовремя вспомнив о её "несовершеннолетии", заставил себя улыбнуться.
       - Азартная игра, - про­должил было остроумничать, но до боли ущемлённое самолюбие всё-таки скривило улыбку, и он замолчал, почти уже смиряясь с поражением.
       От дома поплыл знакомый перезвон кремлёвских курантов - по радио.
       Одновременно, как по сигналу, погасло сразу не­сколько окон - вместо них остались чёрные дыры.
       Куранты монотонно отсчитали двенадцать уда­ров - начался гимн.
       - Вот и полночь, - неожиданно печально сказа­ла она, и это так славно у неё прозвучало, что он чуть за сердце не взялся: кольнуло там что-то. И стало жаль отпускать её так бездарно. Захотелось тоже приот­крыться ей хоть на прощание. Но как?..
       Он завозился, завздыхал, полез в карман за сига­ретами, предлагая как бы в шутку:
       - Покурим? На посошок...
       Она посмотрела на пачку в его руке, подумала и согласилась:
       - Покурим... - взяла сигарету.
       Он удивился, зажёг спичку. Спокойный в безветрии огонёк вспыхнул в её гла­зах, как в ёлочных игрушках. Она слегка наклонилась, не спеша прикурила и, кивком поблагодарив, выпрямилась, вся окутан­ная дымом.
       Он тоже прикурил, едва успев донести уже гаснущий огонёк до своей сигареты, и усмехнулся: ему с первого взгляда стало ясно, что она не настоящая курилка.
       - И что?.. - она словно разгадала его усмешку.
       - Нет-нет, ничего. Мне было почему-то очень важно прикурить от этой же спички.
       Глаза её - уже без огоньков - вызывающе при­щурились:
       - И больше вам нечего сказать?..
       Он в недоумении воззрился на неё, удивлённо кач­нул головой:
       - Надо подумать.
       Она пожала плечами и отвернулась.
      
       * * *
      
       ...Да, неизвестно, чем бы завершился наш вздор­ный взаимовыпендрёж, ес­ли бы нас вовремя не отвлёк - вот тоже: случай или провидение? - громкий мужской голос:
       - О! Вот это я понимаю - нормальные люди, с огоньком!..
       Какой-то мужик, явно навеселе, вне­запно вынырнул откуда-то сбоку, из тьмы, вошёл в круг света и, слегка покачиваясь, деликатно, а мо­жет, и опасливо, остановился чуть поодаль.
       - У вас табачку для меня не найдется, молодёжь? Извините, конечно...
       Я протянул ему раскрытую пачку, стараясь не по­казать, что тоже немного сдрейфил. Но мужик и не думал угрожать - наоборот, уви­дев сигареты, обрадовался: "О!", - шагнул с протяну­той рукой и, споткнувшись, чуть не упал.
       - Ничё, ничё, - успокоил он нас, с трудом удер­жавшись на ногах. - Спасибо... - Прицелившись, осторожно вытянул из пачки сигарету. - Во-о... А то я свои-то спалил, а курить-то надо? Иду, иду, по­нимаешь, никто не курит! Некурящие все, жло­бы!.. - Хорошенько размяв сигарету, он вдруг от­ломил у неё фильтр и отбросил. - И главное, у ме­ня дома-то есть табачок - вон мой дом-то. У меня там "Примы" двадцать пачек, кури не хочу. Но мне щас вот - до зарезу, понимаешь?
       Я его понимал.
       Он сунул сигарету в рот, похлопал себя по карма­нам, но я давно уже держал коробок и спичку наго­тове - чиркнул, дал ему огонь.
       - О!.. Спасибо... - тщательно раскурив, он глу­боко затянулся и страшно закашлялся. Дым повалил из него, как из выхлопной трубы. - Вы меня... кха!.. изви­ните, конечно... кха! кха!.. Я немножко это... ну, выпивши ма­лость...
       - Бывает, - сказал я.
       - Ну! Ты ж понимаешь!.. - и он опять зашёлся в кашле.
       И вдруг - моя незнакомка спрашивает:
       - А что ж вы, дядечка, хоккей не смотрите?
       - Чё? - дядька-дядечка перевёл на неё удив­лённый неустойчивый взгляд и даже кашлять пере­стал. - Ну ты прямо как моя: "Сиди дома, смотри телевизор". Обижаешь... Я, может, только и знаю: из дому на работу, с работы домой. А сегодня вон зе­лень первая пробилась, листочки. Вы хоть видели, молодёжь? А я уже лет, наверно... не знаю сколь­ко... не видел... Хоккей... Чё там смотреть-то? Там же всё уже ясно: наши - чемпионы, ну и чё?..
       Мы не возражали, только улыбались. А он вдруг лукаво присмотрелся к нам, хмыкнул и, как конь, мотнул головой:
       - Понял... Спасибо, молодёжь... за таба­чок, за компанию. Хоп, ушёл!.. - и рискованно развернулся, поплёлся зигзагами в сторону дома и скрылся во тьме, лишь у дома мелькнул его силуэт в ­свете окон, потом хлопнула дверь какого-то подъезда.
      
       * * *
      
       А окна гасли, гасли, и оставалось их уже совсем немного. И слышалась тихая музыка - наверно, у кого-то забыли выключить радио. И оказалось, она продолжала думать об этом странном мужичке.
       - А ведь я его знаю, - сказала удивлённо. - Такой всегда замкнутый, трезвый, прямо образцово-показательный.
       - Да?.. - он слегка удивился, не предполагая в таком типе какой бы то ни было образцовости. - Чужая душа - потёмки, верно говорят. - И осторожно покосился на свою тоже абсолютно ещё не разгаданную незнакомку и, подумав, что надо бы как-то хоть имя её выведать, спросил: - А вы... учитесь? Где-нибудь, чему-нибудь?
       - Естественно, - ответила она.
       - Почему - естественно?
       - А почему - неестественно?
       - Сдаюсь, - усмехнулся.
       - А вы?.. - спросила вдруг она и, спохватив­шись, попыталась тут же спрятать своё нечаянное любопытство за привычным высокомерием. - Не учитесь разве?
       - Нет, - сказал он. - Работаю. Вол­шебником.
       - Как же это?
       - Очень просто. Как в песне. "Просто я работаю волшебни­ком, вол-ше-еб-ни-ком", - напел и слегка смутился под её взглядом. - Колдун, короче. Работаю над собой.
       - И трепач, - неожиданно заключила она.
       - И трепач,- охотно согласился он. - Хо­тите свежий анекдот?
       - Нет. Все равно он будет свежезамороженный.
       - Ну почему?
       - Потому что я знаю все анекдоты.
       Он снисходительно взглянул на неё и вздохнул:
       - Ёжик.
       - Где? - живо встрепенулась, ища глазами перед скамейкой.
       Он рассмеялся:
       - Да вы как ёжик. Чуть тронешь - колючий клубок. Я в детстве ужасно боялся ежовых колючек. Или... ёжиковых? Как правильно, я что-то забыл, - может, ёжикиных?
       И - "лёд тронулся, господа присяжные", - она... улыбнулась:
       - Ёжичковых.
       - Ну, значит, ёжичковых. А теперь я их не бо­юсь. Может, поговорим?
       - Что?.. - то ли ослышалась, то ли удиви­лась и, кажется, впервые за всё время всмотрелась в него по-настоящему внимательно, как будто не он битый час сидел с ней рядом, а кто-то другой, за ко­го она его принимала.
       - Может, поговорим? - повторил на голубом глазу.
       И опять она улыбнулась - не очень уверенно, впрочем.
       - Да уж поздно, - сказала своим изумительным тембром, к которому он вроде бы уже привык за это время, но вот - перед расставанием - опять ус­лышал. - Пора до­мой.
       - "Покоя сердце просит?" - напомнил он.
       - Мгм... - улыбнулась, отбросила ос­таток своей сигареты на землю перед собой - уго­лёк бесшумно взорвался во тьме, - и снова посмотрела ему в глаза - спокой­но, просто, немножко грустно. - Пора...
       - Да, - согласился он, невольно впадая в её на­строение. - Пора, в самом деле, поздно... - И по­думал, что, наверное, ошибся в её возра­сте: она - его ровесница, а может, и постарше. - А ваш телефон... можно узнать?
       Она удивилась:
       - Вы же звонили мне, кажется.
       - Это случайно. Я звонил... не вам.
       - Не мне?.. А кому?
       - Ну... не вам.
       - А-а, - догадалась. - Вот как? Интересно!.. - И на неё вдруг напал непонятный смех, пока ещё, правда, сдер­жанный, но всё равно довольно обидный, почти ос­корбительный.
       - А что смешного?.. - подчёркнуто недоумева­юще пожал плечами, но только масла подлил в огонь: она уже не могла больше сдерживаться и от души, по-детски, по-девчоночьи срывающимся голосом расхохоталась.
       Он невольно даже позавидовал ей и, поглядывая на её нос, смешно вибрирующий от хохота, шутливо пригрозил:
       - Вот откушу вам нос - будете знать, как драз­нить животных в зоопарке.
       - Что-о?! - чуть не задохнулась от удивле­ния. - Но-ос?! Ну-ка, интересно, посмотрим... - И, уже насмеявшись до слёз, ликуя в предвкуше­нии несомненной своей победы, вдруг откинула капюшон и вытя­нула шею, подставив ему лицо с закрытыми глазами. - Ну-у?!
       Боже мой! От неё повеяло каким-то удивитель­ным, нежно-молочным, детским ароматом, и он вдруг представил себе и даже, казалось, ощутил вкус её губ, но в следующий момент просто чудом пришёл в себя и, разгадав её наивный ход, смеясь и хо­лодея от собственной дерзости, по-собачьи изловчился и... вправду кус­нул её, не больно, конечно, прямо за кончик носа.
       - А-ай! - жалобно вскрикнула она и отшатну­лась в комическом ужасе, изумлённо хлопая ресни­цами и трогая пальцами свой нос. - Ни фига себе юмор!.. - И потрясённо-озадаченно усмехнулась: - Я думала, мы знакомы!
       - Будем знакомы, - еле сдерживая смех, сказал он, тоже обалдевший и от этой искусительной близости, и от того, что натворил, и сгорая в то же время от внутреннего ликования: успех, успех, чего уж скромни­чать, а ведь был на грани поражения.
       - Ну что ж, - как-то странно-загадочно сказа­ла она и покачала головой, опять невольно хмык­нув. - Запишем... - И неожиданно подхвати­лась и встала.
       - А телефон?.. - он тоже поднялся во весь свой рост и оказался вдруг выше неё почти на голо­ву.
       - Телефон?.. - оценивающе взглянула на его далёкую вершину и улыбнулась. - Вам он ну­жен как трофей? Пожалуйста... - Бегло-небрежно назвала номер.
       Он медленно повторил, невольно вдумываясь в знакомый ряд цифр, и тут до него дошёл ключ той ошибки: видимо, набирая номер Инны, он машинально на­крутил свой домашний, первый три цифры, затем в четырех последних перешёл на Иннин, а в резуль­тате - такое удивительное сочетание. Старый ма­разматик!
       - Трудно запоминается, правда? - не преминула съязвить она.
       - Легче чем вы думаете, - ответил он. - Не беспокойтесь.
       - А я не беспокоюсь. Я знаю, что вы уже всё за­были.
       - Мы - не забыли. Как вас назвать при случае?
       - Ах да, нас много. И тоже как трофей - "при случае", да?
       - Ну почему... - смутился. - Просто... Инте­ресно...
       - Просто интересно, - повторила она, как бы раздумывая, и обернулась в темноту: - Чино, домой!
       И опять словно ниоткуда к скамейке прикатил­ся и зафыркал внизу этот чертяка Чино. Незнакомка сошла к нему, поймала за ошейник, ловко пристегнула тонкий поводок, невозмутимо продолжая:
       - Очень жаль, ничем помочь не могу. Прощайте.
       - До свидания, - уточнил он.
       - А вот это вряд ли... - грациозно задрав свой покусанный нос, пошла восвояси.
       Правда, Чино чуть не испортил картину: рванулся стремглав, натягивая поводок и пробуксовывая зад­ними лапами, едва не сбил хозяйку с ритма, - но это уже детали.
       Тьма поглотила их почти мгновенно.
       Он было подумал, не догнать ли их, не проводить ли, всё равно ведь по пути - выход со двора как раз в той стороне. Но решил не давать ей лишнего повода для насме­шек. Дойдёт, не маленькая, в конце концов. Да и пудель проводит. Подумаешь, какая!..
       Наконец в правом крыле дома вспыхнул среди чёрных дыр оранжевый квадрат - "седьмой этаж, пятое справа" - всё верно, не липа, - и тут же в соседнем окне погас ночник: мамуля дождалась полуночницу-дочь.
       А как же отец?
       "Отца у них не было", ясно.
       Смелые женщины, однако!..
       Дом уже почти весь погрузился в сон, и хоккейные страсти, похоже, улеглись. Лишь не­сколько окон разрозненно светились в ночи, и слы­шалась тихая музыка по забытому радио.
       А её окно светило ярче всех - долго не будет спать, девчонка!..
      
       * * *
      
       Телефон в его квартире звонил, надрывался, словно не умолкал весь вечер и всю ночь.
       - Где ты был? - без лишних предисловий и даже, казалось, спокойно спросила Инна.
       - Сейчас, погоди, Ин, прости, я сейчас, - про­бормотал он, слегка сопя от боли в ушиб­ленной коленке и радуясь тому, что даже в безнадёжной си­туации нашлась возможность потянуть с ответом: услышав звонки ещё за дверью и решив прикинуться больным, он в спешке не стал включать свет в гостиной и сослепу наткнулся на столик, чуть не опрокинув его вместе с телефоном. Трубка от удара подскочила и свалилась с рычагов, скати­лась на пол, на ковёр, пришлось ползти за ней, лихорадочно шарить в потёмках.
       - Ты что, уже спишь? - видимо, неожи­данный его манёвр немного сбил её с толку.
       - Да нет, здесь темно, упала трубка, извини.
       - Ну всё? Говорить можешь? Что там с тобой такое?
       - Да ерунда, ударился коленом, тут темно, я ж говорю.
       - А где ты был?
       Прикидываться было бес­полезно, больной давно сидел бы дома, и он решил идти в открытую, продолжая, впрочем, тянуть и увиливать.
       - Слушай, ты как робот в справочном: "Ждите ответа, ждите..."
       - Нет, - ледяным тоном. - Я тебя последний раз спрашиваю: "Где ты был?"
       - Последний? А робот может бесконечно: "Ждите ответа, ждите..."
       Короткие гудки в трубке он принял как должное, почти равнодушно. Пусть, пусть она узнает его без прикрас, пусть лопнет её терпение, и пусть она сама поворачивает дело, как ей вздумается, надоело маскироваться.
       Но только он поднялся с пола и, потирая ушиб на коленке, отковылял к дверям, включил полный свет - опять звонки.
       - "Ждите ответа", - прогундосил он в трубку, с отчаянным легкомыслием возобновляя свою подлую игру.
       - Перестань, пожалуйста, - устало попросила Инна. - Что случилось?
       - Ничего не случилось.
       - А почему не позвонил?
       - "Ждите ответа".
       - Володя, милый, не нужно. Я серьёзно.
       - Я тоже серьёзно.
       - Почему ты не позвонил?
       - "Ждите ответа".
       - Ну, Вовка, я прошу-у тебя!.. - прямо крик ду­ши, который наконец-то образумил его. Какой позор! Какая мерзость! Ведь сам же во всём виноват и сам же - подлая натура - издевал­ся над ни в чём не повинной женщиной. Ну что за чертовщина такая? Что за тупик? Уродство! Ну ска­жи ты прямо, скажи! Ведь измучился, сам себе стал противен! Ну хватит же, хватит!..
       - Извини, - пробурчал он, присаживаясь на подлокотник кресла.
       - Пожалуйста, - отозвалась Инна удрученно, с укором, но уже смягчаясь. - Так что там у тебя?
       - Я сам не знаю, Ин... Правда... - Свободной ру­кой полез в карман куртки за сигаретами и вытрях­нул одну из пачки на стол.
       - А почему ты не приехал?
       - Не смог...
       - А почему не позвонил?
       - Сначала не туда попал, а потом... - Спичек ни в куртке, ни на столе не оказалось, раздражённо сломал сигарету в пальцах, просыпал табак на газе­ту. - Знаешь... длинная история.
       - Но всё-таки?..
       - Ну, понимаешь, я подумал... лучше не звонить сегодня, а тем более - с моим настроением - при­езжать.
       - Почему?..
       - Ну... я не знаю... - промямлил неопределённо и вдруг с ужасом почувствовал в себе холодную ре­шимость сейчас же, немедленно всё выложить как есть. - Понимаешь... Ты прости меня, Ин... если можешь... но я... я...
       И вдруг тихий-тихий, замирающий голос Инны:
       - Не любишь?.. - словно пропела. - Совсем?..
       И решимости его как ни бывало. "Да нет", - хотел он сказать, имея в виду, что это и вправду преувеличение - "совсем", потому что дело ведь не в "совсем", а в том, что он уже больше не может "не совсем", ему стыдно это "не совсем", мучительно, и... ну как сказать? - "не совсем" даже хуже, чем "совсем", хуже именно своей размытой неопределённостью, оно ужасно, потому что обоих держит в постоянном напряжении, вынуждает к не­домолвкам, опутывает ложью!..
       Но, наверное, слышать сейчас такие утешения ей было бы ещё больней, и он, словно робкий гуманист, вежливый и "не совсем" бессовестный убийца, тихо, преувеличенно скорбно, изо всех сил стараясь пода­вить в себе паскудную тайную радость близкого ос­вобождения, выдохнул:
       - Да... наверно...
       Вот оно как оказалось - просто и неожиданно.
       А ведь уже почти не верил, что когда-нибудь смо­жет вот так, по честному.
       И даже когда Инна, ни слова больше не сказав, положила трубку (короткие гудки - как затихаю­щий пульс), не очень верилось, что это окончатель­но. Нет, разрыв, по всей видимости, произошёл - непоправимый, действительно похожий на тихое убийство. Но, казалось, ещё теплилась прошлая унылая тягомотина, и он, из чувства сострадания, что ли, вроде должен был хотя бы утром позвонить Ин­не и... и что?.. посочувствовать?.. или начать снача­ла?..
      
       * * *
      
       Чтобы наконец отвлечься от сумятицы в мыслях, он решил заняться чем-нибудь простым, практичес­ки конкретным. Ну, вот - взглянул по сторонам: не сегодня-завтра должны вернуться мать с отцом, а в квартире чёрт те что, особенно в гостиной. Кресла, стулья сдвинуты, как попало, - курсовая компания гудела на хате. Под радиокомбайном, на ковре и на паркете, - россыпь дисков вперемешку с конвертами. И везде нечитанные газеты, трехнедельное ско­пище: ворох на столе у телефона, кипы на полу, - сползли, упали, некому поднять, - на телевизоре, на диване - отцовские пристрастия.
       А на пыльном кабинетном рояле, былой роди­тельской гордости, среди нагромождения книг, жур­налов, подсвечников и всякой всячины эффектно красовалась, тоже, наверно, запылённая, если не в паутине, семейная реликвия, пишущая машинка, Эрика-старушка, на которой несколько ночей под­ряд после отъезда родителей перебеливался карандашно-рукописный черновик повестушки про себя, ненаглядного.
       Ну как же, классик! Соорудил конторку на рояле, чтобы работать стоя (вместо гусиного пера - ма­шинка!), да ноги что-то не держали, хилый пошёл графоман, пришлось придвинуть кресло спинкой к заду, подпереться.
       Машинка дубасила на всю округу, рояль резони­ровал, гудел, а в результате - пшик.
       Дал Хрусталёву почитать, а тот, хотя и сам сала­жонок, а свежим глазом кое-что просёк: "Старик, ты можешь лучше, понимаешь?" - и обидеть не хотел, и соврать боялся, кристальный человек.
       Ну, это верно, конечно. Некогда было особенно обрабатывать: в училище с утра до ночи почти каж­дый день, да и хаты, свободные от предков, на доро­ге не валяются, надо же было попользоваться, гос­тей принять-проводить.
       Но если уж совсем по правде, то, может, и нечего было обрабатывать. Потому что собственная жизнь заполнена пока лишь примитивными акселератскими страстишками и витиеватой, с претензией на айс­берги под ней, а на самом деле пустой и никчемушной болтовнёй.
       Как в "Певчем дрозде": тот парень, грузин, тоже разгребал вечный хлам на столе, серьёзно расклады­вал перед глазами нотную бумагу и тоже мечтал со­здать нечто, какую-то симфонию души, даже начинал записывать смутное её звучание, но постоянно его что-то отвлекало, уводило, и пустяки, и неот­ложное, сиюминутное, однако, если вдуматься: коль скоро он давал уводить себя и растаскивать по мело­чам, то, вероятнее всего, и у него по большому счёту нечего было записывать. Пустота порождает пустоту - плохо наше дело, генацвале...
       В кармане куртки вдруг нашлись потерянные спички. Он бросил коробок на стол к сигаретам и поплёл­ся в прихожую, разделся, переобулся в шлёпанцы, машинально продолжая перемалывать мозгами зёр­на истины.
       Ничего, ничего. "Прежде чем писать, я должен жить", - неплохо сказано. Но, кроме жизненного опыта, нужен, конечно, и опыт осмысления опыта. Пусть эти пробы - жизни и пера - будут пока подготовкой к тому настоящему, что рано или поздно созреет в душе и мозгах, если созреет. А не­удачи естественны и, видимо, необходимы. Все мы рождаемся беспомощными, но - терпение, внимание и труд, коллега: если есть в тебе тот самый божий дар, хотя бы и с яичницей впе­ремешку, то когда-нибудь твоя абракадабра преоб­разится в стройный звукоряд.
       Легко сказать...
      
       * * *
      
       Кстати, ещё раз о предчувствиях. С тех пор, как мы рас­стались с моей заносчивой незнакомкой, о чём бы я ни думал и чем бы ни занимался, я постоянно - во всём или при всём, или сквозь всё - ощущал её не­зримое присутствие. Нет, как и всякий уважающий себя, я, ко­нечно, прикинулся шлангом и некоторое время вро­де бы существовал вполне самостоятельно, но её симпатичный, хотя уже и подзабытый, неуловимо переменчивый образ, как мысль или как дух, витал в моём воображении и словно поощрял меня в моих поступках и помыслах. Ведь если б не она, эта дама с собачкой... Хотя какая она дама? - девчонка зелё­ная!.. Если б не эта девчонка с чёрной собакой, то я, наверно, ещё долго тянул бы, мямлил, изворачивал­ся, как и раньше, обречённо заглядывая в унылую перспективу своей жистянки, "ну её в болото". А тут - почти внезапно: Бах! - и Мендельсон!..
       И вот - пока я искал на кухне, чем "заморить червяка", пока жевал корку хлеба, запивая вчераш­ним кефиром из пакета, - в моём легкомысленном черепке зародилась и мгновенно созрела дикая мысль: позвонить... позвонить и сказать... ну неваж­но, можно и промолчать, но проверить хотя бы: она или не она?..
       Слегка помаявшись в сомнениях, я тщательно на­брал этот странный, подозрительно лёгкий гибрид из двух номеров, но вдруг, слушая гудок в трубке, живо представил себе пронзительный звонок среди сонного царства на том конце провода и, честное слово, даже дёрнулся, чтобы нажать на рычаг и пре­кратить свою дурацкую затею. Да не очень-то, видно, хотел и потому не ус­пел: там почти сразу взяли трубку, и я услышал её уникальный басок:
       - Алло?..
       Конечно, моя назойливость могла мне выйти бо­ком.
       Но отступать уже было поздно...
      
       * * *
      
       - Алё, извините, надеюсь, я вас не разбудил?
       - А кто это, простите? - (Будто бы не узнала!)
       - Это я, который кусался.
       - А-а, ну как же, помню.
       - Спасибо. Значит, у нас всё поровну, фифти-фифти, можем обменяться. А кстати, правда, давайте дружить домами?
       - Это как?
       - Я к вам, вы ко мне. В гости.
       - Очередной тонкий юмор?
       - Да нет же, правда: приезжайте ко мне! Если, конеч­но, вы мне доверяете и если вас отпустят.
       - То есть? Сейчас?
       - Ну да! А что такого? Приез­жайте и всё
       - А вы хоть знаете, который час?
       - Да знаю, в том-то и дело. Я бы, может, и сам к вам напросился, но у вас мама, неудобно, не­правильно поймёт, прогонит ещё, чего доброго. А у меня никого. Даже тараканов нет, просто жуть как одиноко. Приезжайте, правда. Вам ведь тоже не спится, я чувствую. А здесь хоть музыку послушаем, поболтаем. Ничего особенного у меня, правда, нет, зато есть кофе. Сварганим, я умею, меня турки научили, приезжайте. А станет скучно - уе­дете, сразу же уедете, я провожу. Алё?..
       - Да, да, я слышу. Так вы это всё серьёзно?
       - Абсолютно. Я забыл вам сказать: между нами два шага и никакого мошенства, клянусь! Кинотеатр "Пионер" на Кутузовском знаете? А мой дом - че­рез дом!.. - И, словно малое дитя, увлекшись фантастикой, стал подробно объяснять, как лучше проехать, а ещё лучше пройти, дом номер такой-то, квартира такая-то, на четвёртом этаже, и так далее. Предложил даже встре­тить её у её же дома и привезти, привести, только бы она согласилась.
       - Ну нет, - возразила с усмешкой. - Встре­чать не трудитесь. Уж как-нибудь сама, если что. Сидите дома, варите свой кофе.
       - Так вы придёте?!
       - Может быть, когда-нибудь, не знаю, в другой раз. Спокойной ночи.
       - Ну почему?! - завопил он. - Приходите, тут же рядом! Что вас смущает? Я жду вас, правда!..
       И, услышав короткие гудки, чуть не заплакал от до­сады и обиды. Ну зачем же она так-то? Даже не до­слушала! И что он такого ей предлагал? Может, он первый раз в своей жизни ни о чём таком и не ду­мал!.. И со злостью бессилия постучал трубкой по дере­вяшке стола: ох, примитив! А ведь могла бы, кажется, если бы была хоть не­много поразвитей, дурочка зелёная, могла бы проникнуться и просто приехать. Ну, в самом деле, посидели бы, покялякали - и вернулась бы к своей маме, пожалуйста!..
       Хотя, конечно, с другой стороны, он и себе удив­лялся. Так глупо попался, поверил. А ведь она уже навер­няка была в своей детской постельке. И как ему вообще пришло в голову, что и она поверит?..
       Он послушал трубку, не сломал ли чего, нажал на рычаг, отпустил - гудок, всё в порядке. И вдруг, упрямо поджав губы, снова стал набирать её номер, и снова там почти мгновенно сняли трубку.
       - Алло? - испуганный полушёпот, а почему бы ей так пугаться, если она ещё не спит.
       - Извините, - проговорил он, тоже почему-то волнуясь. - Я не успел вам сказать. Я всё-таки жду вас, вы знайте, и буду ждать до утра. Надумаете - приходите, я жду. - И ещё раз назвал номер дома, этаж и квартиру.
       Но это был всего лишь моментально рассчитан­ный мстительный жест: ему хотелось хоть как-то отыграться и показать ей, что он не только не выбит из седла, но и остался своим в доску парнем, несмотря ни на что.
       И вдруг она сказала тихо:
       - Хорошо...
       Он удивился, послушал, не скажет ли она ещё что-нибудь, и добавил на всякий случай:
       - Я правда жду, пожалуйста, не со­мневайтесь. Никакого подвоха и никакой опасности для вас. А кусаться я больше не буду, торжественно обещаю.
       - Хорошо... - повторила она.
       Он перестал дышать, пытаясь понять, что же означает такая странная её покладистость, и тихо сказал:
       - Спасибо. Я жду...
       И первый осторожно положил трубку. А может, его звонок прервал какие-нибудь там домашние дела-заботы, и потому она отвечала так загадочно односложно?.. Пожал плечами: как бы то ни было, он снова на коне, а остальное трын-трава.
       - Спать! - приказал он себе.
       И, вроде бы ни о чём другом уже не думая, отказался даже от курева, сгрёб обломки и табак с газеты в пепельницу и от­правился умываться, чистить зубы и прочее. Оставалось раздеться, лечь и забыться ко всем чертям, а утром начать новую жизнь - хотя откуда было взяться новой? - старую продолжить, какая есть: в училище к девяти - мастерство, репетиция, опаздывать нельзя, будильник надо поставить, не за­быть, потом лекции какие-то... и т.д. и т.п. до скончания века.
       Но в прихожей вдруг раздался пугающе громкий в ночи звонок - "дин-дон!" - аж сердце защемило, чёрт, всегда так неожиданно. И он тут же искренне возрадовался, ре­шив, что это наконец-то прикатили мать с отцом (а какой, кстати, мог получиться конфуз, если б он был сейчас не один!).
       Уже готовясь мысленно к суматохе объятий, по­целуев, распаковки чемоданов и привыкания друг к другу после трех недель разлуки, он не стал выгляды­вать в дверной глазок, вообще презирая эту мещанскую манеру, а там - вот если бы не поленился, увидел бы и подготовился хоть малость, - там, за дверью, смиренно улыбался дядя Вася, сосед-пенсионер, бывший школьный учи­тель:
       - Здравствуй, дружок. Ты дома?..
      
       * * *
      
       Странный, тяжёлый, загадочный случай, но об этом - позже.
       А пока я видел только то, что видел.
       Одинокий старик навещал меня довольно часто, и, хотя в такой поздний час он явился впервые, я не очень ему удивился. Но контраст с ожидаемым был слишком резким, поэтому мне вряд ли удалось скрыть и некоторое своё разочарование.
       Впрочем, дядю Васю поначалу, казалось, ничто не смущало.
       - Целый день поджидаю тебя! - Привычно по­шаркивая шлепанцами, он сразу же вступил на соб­ственный прогулочный маршрут среди мебели в гостиной и, оглянувшись, сверкнул на свету золотым зубом в улыбке и стёклами очков в допотопной оправе. - И на балкон уж вы­ходил пару раз, а только сейчас заметил свет у вас. Ты извини, я на радостях и не спросил по телефону-то: можно, нельзя? И правда, слушай, скажи честно, ничего, что так поздно?..
       Но я не услышал вопроса, вернее, забыл отве­тить, потому что подумал вдруг: а может, она всё-та­ки согласилась приехать или прийти, а я её не по­нял? Тогда мне надо бы встречать бежать, а я...
       - Да что с тобой? - старик оста­новился. - Я тебе, наверно, помешал или случилось что?
       - А?.. - я с трудом припомнил, о чём он спра­шивал. - Да нет, ничего, дядя Вася. Ничего... - И кисло улыбнулся под его острым птичьим взгля­дом. - Ну правда, ничего.
       - Ничего так ничего, - успокоил он и меня, и себя, трогаясь дальше по своему маршруту. - А я, видишь, тоже не сплю сегодня, маюсь. Весь дом наш спит, храп даже слышен или мне уже чудится, а я не могу. Не спится и всё, не могу!..
       Тут я, кажется, опять переключился на своё, и опять до меня не сразу дошло:
       - Ну, дружок, настроеньице у тебя. Что-нибудь в институте?
       Я посмотрел на него, запоздало соображая что к чему, и решил, что думать сейчас о её приходе - слишком наивно и самонадеянно с моей стороны.
       - Да, - сказал я и машинально поправил: - В училище... - И, не очень вникая в то, что говорю, обронил: - Брошу, наверно, скоро.
       - Ка-ак?! - серьёзно удивился старик. - Но, постой-ка, это что ж выходит - опять?!
       - Опять. Не туда я забрёл. Заблудился.
       - Но ты же теперь... в театральном?.. Твоя меч­та!
       - Ну да, мечта была и остаётся, но... нет полёта, вот что. Не тяну, видать. А может, вообще не го­жусь ни к чёрту. Профнепригодность.
       - Вот те раз, - сказал дядя Вася, сочувствуя мне. - Но ты не торопись рубить с плеча-то. Не ме­чись. Когда-то ведь надо и спокойно сориентиро­ваться, сосредоточиться на чём-то одном.
       Дядя Вася явно соскучился по учительской рито­рике, а я усмехнулся:
       - Хорошо бы, конечно. Да, у меня вот пока не получается иначе.
       И дальше, не знаю зачем, слово за слово разгово­рился и понёс уже сплошную околесицу: что даже влюбиться надолго не умею, хоть ложись и помирай, тоска, скучища, принудиловка, и всё не то, не трога­ет, не колышет, пусто, пусто, вот здесь, - и посту­чал себя в грудь, показывая, где у меня "пусто", хо­тя логичней было бы стучать по черепу: вот там и в самом деле завывали космические сквозняки.
       Не хотелось, однако, чтобы дядя Вася воспринял мою скучищу как обыкновенную блажь или очеред­ной детский лепет. И я решил поведать старцу, как недавно на наш третий курс - преддипломный - среди бесспорных классических пьес взяли совре­менную, якобы актуальную, про комсомол. Ну, сплош­ные ходули, ни слова в простоте и жутчайшая, мах­ровая конъюнктурщина. Но автор, оказалось, с нашим худруком "вась-вась", и нам пришлось в конце концов затк­нуться.
       Многие "счастливцы", правда, вообще не берут это в го­лову и мне советуют то же самое. И вот мы цинич­но обживаем и оправдываем явную чушь, очелове­чиваем кондовый лживый текст, и ни-ко-му не стыд­но - такие единомышленники!
       Впрочем, я попытался однажды увильнуть от это­го спектакля, подвалил как-то к Бобу: не могу, мол, не чувствую, не умею.
       А он: "Ничего, не отчаивайтесь, всякий материал сопротивляется".
       Ох как подмывало меня сказать ему начистоту - сердце прямо выпрыгивало! И я ждал только паузы в его занудистике, чтобы вставить своё принципи­альное несогласие, протест и бунт на корабле.
       А хитрый Боб, словно читал мои мысли, лукаво улыбался: ну-ну, дескать, режь правду-матку, попро­буй, ну?..
       И... я вздохнул, пожал плечами, как бы вынужден­но соглашаясь, и отошёл от него весь в поту, на ват­ных ногах, изнемогая от жуткой сердечной слабос­ти, - струсил страус.
       Правда, не раз после этого я подумывал бросить всё к чёрту, уйти и навсегда покончить с унижением, но - зараза театральная заела. Ведь что бы я ни го­ворил, а хочется, хочется торчать на подмостках, хо­чется нравиться публике и хочется когда-нибудь - не в жизни, так на сцене - ощутить в себе Гамлета: "Вы можете меня расстроить, но играть на мне нельзя!"
       Что ж, такова, видать, актёрская природа: кому-то везёт больше, кому-то меньше, кому-то и вовсе не везёт, но, наверное, каждый из нас ради призрака будущей славы - то есть почти бескорыстно - всегда готов на продажу, не говоря уж о тех, кто в меру сил и таланта, без лишних слов в своё оправдание, работает просто "детишкам на молочишко".
       Вообще-то есть один верный способ возвыситься над суетой: стать мастером, большим или великим, лучше, конечно, великим, но... "пока травка подрас­тёт - лошадка с голоду помрёт", и неизвестно, что со мной станет от постоянной привычки лгать и при­творяться: все мы, и особенно актёры, не имея выбора, играем по сути в поддавки - профессиональные лицемеры.
       Дядя Вася на это лишь крякнул и покачал голо­вой, а потом вдруг тоже стал рассказывать длинно и подробно, как однажды прошлым летом он ехал в поезде, приглядывался к молодой компании, и мне особенно запало в душу, как он восхищался одной девчонкой: "Ну такая милая! Молоденькая-моло­денькая! Прямо травка зелёная!" И я тогда опять подумал про свою незнакомку, тоже "зелёную трав­ку".
       А дядя Вася той же ночью, когда в коридоре ку­пейного вагона не было никого, вдруг решился по примеру молодых выглянуть на полном ходу из окна. Ему в его годы это было, конечно, нелегко, но как-то он всё же вскарабкался - спиной к окну, запро­кинув голову назад, - высунулся и обомлел: звёзд­ное небо - и как будто плывёшь в нём, летишь!
       - Попробуй при случае, - сказал он мне, - уви­дишь. Это, знаешь, удивительно!
       - Да, я знаю, дядя Вася, видел. - Мне подума­лось, что он таким манером просто уходит от наше­го разговора.
       - Видел?! - почему-то изумился он. - Неуже­ли?! И тоже из поезда?! Что ты говоришь?! Хотя... ну да, конечно... А я вот, пока не подсмотрел у моло­дых... Н-да... - И вдруг серьёзно, будто вспомнив, к чему завёл эту тему: - Так вот, Володя... Понима­ешь, дружок... К сожалению, мне только старость открыла глаза на многие вещи. Но я-то уж скоро на свалку, а ты... не обижайся, ладно?.. ты сейчас, слов­но жеребёнок. Ну видел, наверно, хотя бы в кино: скачет и взбрыкивает, носится по поляне, его аж распирает от избытка сил - загляденье!.. А потом и осознать не успевает, как оказывается в упряжке... Вот и тебя, смотри, скоро впрягут и оседлают... эти, как их?.. обстоятельства, да. И понесёшь свою но­шу, потянешь возок, забудешь поляну и звёздное небо...
       Почему-то у меня даже сердце шевельнулось от последних слов.
       Я в недоумении раскрыл глаза на дядю Васю и вдруг... то ли свет такой был в комнате, то ли мне померещилось, но, нечаянно вглядевшись в мерт­венно-желтое лицо старика, я невольно вообразил себе его похороны, цветы, венки и прочее.
       Суеверно отгоняя нелепую гробовую фантазию, я даже усмехнулся вслух над собой. Но тут дядя Вася, словно угадав мои мысли, серьёзно и грустно сказал:
       - Смешного, к сожалению, мало. Именно так оно скорей всего и будет.
       - Что?.. - не понял я, опешив.
       - А то, что приспособишься, привыкнешь... и всё.
       - Ну-у, дядя Вася, - заулыбался я облегчённо, хотя тут же опять почувствовал неприятное шевеле­ние в груди. - Вы... как чёрный человек, чёрный ге­ний. Да почему же я...
       - О-ой, милый, - перебил он меня с тоскливой болезненной гримасой, - молчи, не зарекайся. Сколько я на своём веку повидал людей! И знаю наперед, что ты скажешь. Но пройдет пять лет - пусть де­сять, пятнадцать - и ты, мой друг, станешь зауряд­ным или, если сможешь, незаурядным, но это всё равно - обывателем. Да, дружок, да. И никуда ты от этого не денешься. Потому что всё вокруг опутано, заражено мещанством: и я, и ты, и все без исключе­ния...
       Я смотрел и слушал, разинув рот: я не знал дядю Васю таким.
       А он распалялся всё больше и больше:
       - Ты вдумайся, чем живут люди. Карьера и бла­гополучие. И сплошное благоразумие.
       Наверно, дядя Вася имел в виду какой-то негатив­ный смысл благоразумия, приспособленчество, что ли, я не очень понял.
       - Да ведь это же старость, вырождение!- Чуть ли не закричал он кому-то воображаемому. - Благоразумие - первый признак! Это вырождение, го­ворю я вам, вырождение ума и нравственная смерть! Вот попомните ещё!.. - И затрясся в каком-то жут­ком старческом исступлении.
       Тут уж мне стало не до выяснений, о чём и перед кем он так горячо распинался. Я испуганно ожидал какого-нибудь припадка или чего-то в этом роде и уже собирался звонить в "Скорую".
       Но дядя Вася вдруг как будто успокоился, пере­дохнул и, невесело усмехаясь, продолжал:
       - И никто тебя не осудит. Никто. Потому что по­ступишь в высшей степени благоразумно. Как все. Как большинство. Ну и правильно, молодец. Живи себе тихо-спокойно. Хоть до ста лет. Как я - живой тебе пример. Жизнь кончается, прожита, а зачем она была, зачем я таился, берёгся - не знаю. Жил и думал - знаю. Оказалось - нет, не знаю ни чёрта. Вот как... - И, сильно дрожащей рукой сдернув с себя очки, моргая подслеповато, вытер пооче­рёдно оба глаза, потом машинально протёр полой своего домашнего пиджака стёкла и, надев оч­ки, вдруг помрачнел, нахмурился, остановился и уже как-то вяло пробормотал, не глядя на меня: - Про­сти, дружок, я пойду.
       И вдруг - "дин-дон!" - опять входной звонок, и опять я вздрогнул от неожиданности, а дядя Вася, не успев ещё сделать ни шагу к выходу, хмуро взглянул на часы, потом на меня, но я и сам пребывал в полнейшем не­доумении.
       Первая мысль - неужели она? - невероятно!
       Затем - родители? - телеграмма от них?
       Или Инна? Боже упаси!..
       Продолжая эти бессмысленные гадания, я открыл дверь - и глазам не поверил: за порогом, в дверном проёме, как на портрете в полный рост в огромной раме, стояла... ну ясно кто: моя Травка Зелёная, зна­комая незнакомка.
       - Здра-асте!.. - я расплылся арбузной улыбкой, а в душе чуть не умер от того, что не встретил её, как обещал. - Входите!.. - И с каким-то странным ощущением повтора чего-то уже бывшего, знакомо­го, словно я уже когда-то видел этот удивительный момент, засмеялся, прочитав вопрос в её глазах. - Всё верно! Пожалуйста, входите! А где же ваш Чино? Или - ваш Чин?..
       Мрачноватый, даже враждебно насупленный взгляд её немного просветлел, оживился. Она, похо­же, успокоилась (шутка ли - стоять ночью перед незнакомой дверью!), но, шагнув через порог, нео­жиданно увидела в дверях гостиной дядю Васю.
       - Здравствуйте... - тихо сказала она ему и, вмиг покраснев, в диком замешательстве посмотрела на меня.
       И я, спеша успокоить её, ещё больше расплылся в улыбке, чуть не до затылка, повернулся к дяде Ва­се, собираясь представить их друг другу, но гений-старик будто понял, что я ещё не знал её имени, и разом снял все проблемы:
       - Здравствуйте, милая, здравствуйте. Это вы ме­ня испугались? Не надо, я как раз ухожу, пора, и так задержался... на этом свете... - и, опустив глаза, за­торопился, проходя между нами в дверь. Уже за по­рогом, как бы желая исправить свою неловкую шут­ку, он оглянулся и улыбнулся - с той же отрешён­ной грустью в глазах. - До свидания, дети.
       - Спокойной ночи, дядя Вася!.. - я благодарно кивнул ему и, едва дождавшись, когда он скроется из поля зрения, мягко, боясь поспешностью обидеть старика, прикрыл за ним дверь - предательский за­мок всё же щёлкнул.
       Что же с ним было такое? Загадка.
       Мельком я, правда, подумал, что, возможно, он уже не первый день подспудно переживает мучи­тельный период осознания каких-то своих потерь, ошибок, неудач и в эту ночь проговорился впервые, а я где-то читал, что человек на этой почве даже за­болевает психически - может, и у него подобное?
       Но смутная догадка без всплеска потонула и рас­творилась в нашем тихом омуте (где черти водятся), со дна которого уже, казалось, пробивались родники начавшегося, быть может, наиважнейшего события моей жизни...
      

    * * *

       - Ну?.. - Оставшись наедине с необыкновенной, словно из космоса, пришелицей, с трудом выправляя смущённо пере­кошенную улыбку, он вдруг и себя почувствовал ас­тронавтом перед выходом в открытый космос: от тишины и от волнения в ушах звенело. - Снимайте, что ли, ваш... скафандр?..
       Она медленно, словно ещё колеблясь, начала рас­стегивать кнопки на куртке и тоже смущённо и удивлённо повела глазами на дверь:
       - А кто это был?
       - Дядя Вася? Сосед.
       - А я подумала - дядя.
       - Нет, никакого родства. Просто сосед, бывший учитель, историк.
       - И вы так запросто с ним - "дядя Вася"?
       - А что?
       - Учитель всё-таки.
       - Да нет, он не мой учитель. Я ещё маленький был, когда он вышел на пенсию. И вообще он не из нашей школы - не из той, где я учился. Не знаю, всегда, сколько помню, зову его дядей Васей. По-моему, нормально, по-соседски. Не звучит?
       - Звучит. Только точнее было бы - дедушка.
       - Точно, дед Вася, дедуля. Но, наверно, когда меня с ним знакомили, он считал себя ещё дя­дей... - От звуков собственного голоса, казалось, обмира­ло сердце, и всё же, забирая у гостьи её куртку, он успел отме­тить краем глаза, в чём она осталась: пёстрый свитерок и джинсики, по­следний писк, ну и в ушах, само собой, какие-то за­бавные висюльки, - короче, все понты при ней. - Проходите, - сказал он, указав на распахну­тую дверь в гостиную.
       Она хитро склонила голову и опять повела глаза­ми:
       - А там - никого?
       - Никого, - засмеялся. - Дядя Вася случайно забрёл на огонек.
       Она осторожно, словно ещё не очень ему доверяя, пошла впереди, мельком, как все новые гостьи, оглядывая непривычную об­становку, и он опять отме­тил про себя волнующую грацию её походки, жестов и манер.
       - Располагайтесь!.. - чтобы хоть чем-то занять свои руки, взял­ся перекладывать с места на место всё подряд, будто бы наводя какой-то порядок. - Тут у меня чёрт но­гу сломит - не обращайте внимания, ладно?
       Гостья пожала слегка плечами, спокойно выбрала себе место, присела на диван, в то время как он, хозяин до­ма, потихоньку наблюдая за ней, всё боль­ше и больше робел от восхищения. Ему вдруг открылось - ещё в прихожей, а потом и при ярком свете люстры в гостиной, - что она по­разительно, то есть сверх всякого ожидания, хороша собой, причём во всём, со всех сторон, во всех воз­можных проявлениях. Наверно, при такой счастливой внешности легко входить в любое общество, но было удивительно, что сама она, казалось, меньше всего об этом по­мнила, во всяком случае, не пыталась произвести впечатление, словно что-то другое, глубинное, зани­мало её и отвлекало от внешнего в себе.
       "Поэтесса!" - вдруг предположил он с тихим ужа­сом. Вот почему она и пришла-то так запросто, "в поис­ках слова", поэтически-безрассудно, отлично созна­вая, впрочем, тайную свою неуязвимость. И до чего ж ей, наверное, были смешны его неле­пые поползновения говорить с ней на равных и даже свысока - тогда, на скамейке, когда он не сумел разглядеть её в неверном свете фонаря и возомнил себя рядом с ней неким Аполлоном Бельведерским с улыбкой Смоктуновского, - вот идиот!
       Ну и как же теперь вести себя с ней? Что делать? О чём говорить?
       - Странный он, да?.. - сказала она и, на мгнове­ние встретившись с ним глазами, опять как будто покраснела.
       - Дядя Вася? - не сразу понял, о ком она. - Почему?
       - Ну... отрешённый как будто.
       - Не знаю. Что-то захандрил он сегодня - ни­когда его таким не видел. Душевный старик вооб­ще-то. Одинокий, жалко. Недавно жену похоронил, старушку, тоже бывшую училку. А детей у них, ка­жется, не было, не знаю... - и, осторожно обрывая этот, в сущности, дежурный разговор, напомнил: - Как насчёт кофе? Будем?
       Она удивилась:
       - Кофе на ночь? А моя мама даже прячет его от меня. Очень вреден, говорит. Особенно на ночь.
       - А может, ей просто жалко? - пошутил он. - Кофе нынче дорог!
       - Да нет, - улыбнулась. - Просто она медик. Слишком много знает. Бережёт единственную дочь от нервного расстройства.
       - По-моему, чепуха. Наш кофе самый некофей­ный кофе в мире. К тому же мы уже не на ночь, а на утро. Гениально?
       - Вполне, - пожала плечом, повела голо­вой.
       - Порядок, - приятно удивлённый её комму­никабельностью, рванулся наутёк. - Я недолго. Заряжу и назад. Осваивайтесь!..
       И наконец-то, сбежав на кухню, хоть немного пере­вёл дух. Он всё ещё был в шоке от её удручающе идеаль­ной внешности. Но, с другой стороны, ведь и её, наверное, заинте­ресовало в нём что-то, иначе бы она и не пришла?.. Ох, лестная догадка, что и говорить, но мысленно он смеялся над собой и хорохорился: "Руками не трогать"! - золотое музейное правило или ещё луч­ше: "Опасно для жизни!" - молния, череп и кости. И при всём том вот что было удивительней всего: он опять как будто предвидел и предчувствовал чуть ли не всю свою дальнейшую судьбу, ни больше ни меньше, и это будоражило его до холода в ко­нечностях и нервного озноба.
       Ах, зазноба! - вон откуда, значит, это слово.
       И теперь, конечно, ждать сто лет, пока электро­плита разогреется, он не мог. Да и вправду вполне имело смысл отлучиться на минуту от холодной сме­си кофе с сахаром: некорректно вроде оставлять та­кую гостью в одиночестве. И он отчаянно вздохнул и выдохнул, как на экзамене, и - пошёл.
       - Кофе по-турецки годится?.. - этаким беспеч­ным бодрячком.
       И вдруг увидел на ковре перед диваном её туфли в смешной косолапой позиции, в то время как сама зазнобушка великолепно, с ногами, устроилась на диване: дымок от сигареты струится кверху серой нитью, и пепельница наготове в другой руке, и даже приёмник исходит тихой музыкой.
       - Извините, домашняя привычка, - хотела снять ноги с дивана.
       - Да что вы, пожалуйста! - остановил он её. - Сидите, как вам удобно!..
       - Правда, ничего?..
       - Конечно, о чём разговор!.. - и с ходу плюхнулся в кресло напро­тив.
       Она поколебалась немного и с видимым удовольствием осталась в своей любимой позе, напомнив Кле­опатру на троне: в каждой руке по царскому причиндалу.
       - Прекрасно, - сказал он. - И мне без хлопот. Не нужно быть слишком внимательным, предупре­дительным, не люблю это дело, не умею. О, кста­ти... - указал на её туфли, - могу вам дать полегче что-нибудь, хотите?
       Она опять - такая интересная привычка - по­жала плечом, качнула головой и повела глазами:
       - Если не трудно...
       - Ну почему же не трудно? - возразил он, чуть ли не кувырком выкатываясь из кресла, подхваты­вая туфли и унося в прихожую. - Трудно, ужасно трудно, но для вас - чего не сделаешь!.. - И, отко­пав лучшее из того, что там было, поскорей вернулся, скромно показывая изящные плетёнки без пятки. - Вот такие, мамины, сойдут?
       - Наверно... - улыбнулась, но что-то её, кажет­ся, смущало в его многословной подвижности.
       - Они новые, - молотил без останов­ки язык его, враг его. - И размер ваш, я сравнил: инь-динь-тично! - Аккуратно поставил плетёнки перед ней. - Пли-из, маленький стрипти-из! - И, брякнув явно лишнее, сам же внут­ренне затрепетал от страха, опять заметив в её улыбке затаённую настороженность, срочно вернулся к прежней теме: - Ох, нет, принимать гостей - это целая наука, так что вы уж меня извините, если что не так.
       Чтобы не очень бросаться ей в глаза, он подхватил со стола сигареты и тоже сел на диван - на безопасном расстоянии.
       - А кофе скоро будет - я говорил? По-турецки!.. - и, будто бы не замечая её насмешливого взгляда, закинул ногу на ногу, сосредоточенно копаясь в спи­чечном коробке.
       Она усмехнулась:
       - Почему вы такой болтун?
       - Разве?.. - он даже покраснел. - Это я с вами, наверно, разболтался. Надоедает, да? Тогда я лучше помолчу - за умного сойду...
       Скрывая смущение, чиркнул спичкой, прикурил, и тонкой струйкой дыма, выдыхая, сбил огонёк и, отбросив коробок к телефону, задумался, куда бы деть обгоревшую спичку. Увидел пе­пельницу в её руке - положил туда, заодно стрях­нул пепелинку со своей только что начатой сигаре­ты.
       - А кто у вас играет на этой штуке? - спросила вдруг она, указывая на рояль.
       Он поднял руку, как в школе:
       - Можно сказать?.. - и, получив разрешение, уточнил снисходительно: - Эта штука называется фортепьяно.
       - Ах, да, припоминаю, - подыграла с улыбкой. - Так кто у вас играет на фортепьяно?
       Он пожал плечами:
       - Да я в основном. Одним пальцем: "чижик-пыжик..."
       - Ясно. Вы учитесь. В каком-нибудь музыкальном. И никакой вы не волшебник.
       - А волшебная сила искусства?
       - Техника, фокусы, но только не волшебство.
       - Видите ли, уважаемая, существу­ет и то, и другое. Но фокусник играет руками или ногами, всё равно, а волшебник - сердцем и головой.
       - Лбом, что ли?
       - Нет. Затылком. Раз­ве непонятно?
       - Значит, я угадала, вы не волшебник.
       - Я не волшебник, я только учусь.
       - В консерватории, например.
       Он удивился, с какой лёгкостью она предположила этот не самый захудалый вуз, и усмехнулся:
       - Нет, оттуда меня, к сожалению, выперли.
       - Не может быть. За что?
       - За аморалку.
       - Ну нет, - улыбнулась. - Это не вы. Я вас уже немножко знаю.
       - Спасибо за доверие... - опять он вспыхнул, покраснел, на этот раз польщённый и пристыженный. - Но музыку я бросил. Сам.
       - А почему?
       - Долго рассказывать. Если коротко - не потянул на гения, и сразу всё надоело. Замнём для ясности.
       - Никогда бы не подумала, что в кон­серватории может надоесть.
       - Я тоже не думал.
       - Ну, что ж, - рассудила со знанием дела, - че­го только не бывает.
       - Да, - согласился, - всякое бывает. Редко, но бывает.
       - А родители? Как они реагировали?
       - Да по-разному. Мать плакала. Отец - не знаю. По-моему, наплевать ему на меня.
       - Значит, правда, работаете?
       - Нет, - вздохнул о своём. - Всё ещё учусь.
       - Где?
       - В цирковом, - соврал, не моргнув. - На клоунском факультете.
       - Да ладно, разве там есть такой факультет?
       - Есть, есть, "в Греции всё есть".
       - Интересно, - с сомнением.
       - Хорошо вам живётся: всё интересно!
       - А вам разве нет?
       - А мне - не очень.
       - Почему?
       - Потому.
       - А почему потому?
       - Потому что потому.
       Без объяснений это отдавало, наверное, жутким позёрством. Но ведь и не мог же он ни с того ни с сего гово­рить ей, что дело, разумеется, не в скуке как тако­вой, а в некоем непредвиденном несовпадении меч­ты и реальности. Это не просто скука - это смертельная тоска по идеалу! И вообще зря он врал, запутался только, не о цирковом же речь, а она всё почему да почему - почемучка.
       - Нет, ну правда, почему? Если б вы шли туда с чьей-то легкой руки - всё ясно. Но у вас, наверно, было какое-то призвание?
       - Было да сплыло. И не в призвании счастье, - это он острил опять. - Между прочим, у нас полно таких - с чьей-то легкой руки. Позвоночники назы­ваются. Или блатные. Но большинству из них как раз ни капельки не скучно. Да и не все они так уж обязательно бездарные. Это гений и злодейство - две вещи несовместные, а люди, бывает, идут по призванию, а проходят по звонку, по блату - так у них совмещается поневоле. С ними то­же всё ясно? А я им даже сочувствую: они же не ви­новаты, что у них такие родители? И родителей можно понять - "ну как не порадеть родному чело­вечку?" Это ж классика!..
       - Погодите... - прервала она его, уже и раньше будто прислушиваясь и даже принюхиваясь к чему-то (он в запале остроумия ещё никак не мог уразу­меть, в чём дело), и вдруг вскочила, быстро сунула ноги в плетёнки, понеслась на кухню.
       Только после этого и до него дошёл наконец за­пах сгоревшего кофе.
       Ну смех! На плите, вокруг раскалённой конфор­ки, шипела и дымилась, как лава, коричневая лужа, а новая кухарка, уже отставив в сторону облитую кофейной пеной армянскую джезву, решительно хо­зяйничала в незнакомой для себя обстановке.
       Он собрался было помочь и взялся двумя пальца­ми за тряпку, но "кухарка", бесцеремонно отобрав у него эту тряпку, вдруг развернула его на сто восемь­десят градусов и чуть не коленом под зад вытолкну­ла за дверь.
       -Ого! За что?!
       -За то!..
       Дверь захлопнулась у него перед носом, и он, сму­щённый и удивлённый, притулился, как бедный род­ственник, в тёмном коридорчике, в слабом свете, проникавшем из кухни через дверной витраж.
       - Хвастун несчастный! "По-туре-ецки!" - громко распекала она его, в сердцах гремя перестав­ляемой посудой. - Меньше надо в зеркало смот­реться! Нарцисс!..
       А ему ужасно понравилось её прикосновение, как и смешное правед­ное возмущение. Наконец-то, кажется, освободи­лись от чопорной неприкосновенности - прямо как родные, осталось перейти на "ты", а то развыкались, как индюки, смешно.
       - Чашки в правом навесном шкафу! - подсказал он через дверь (помог, чем мог!), но затем услышал шум воды и щелчки переключателя плиты и решил, что больше ловить ему тут уже нечего, пошёл ждать в гос­тиной.
       В приёмнике тихо звучала какая-то иностранная речь - он покрутил туда-сюда настройку, ничего ин­тересного, и выключил приёмник вообще.
       В ожидании, от нечего делать, сел за рояль и, буд­то ненароком демонстрируя свой загубленный та­лант, потихоньку, с левой педалью, взял несколько аккордов.
       И вдруг его как молнией прожгло насквозь: до него дошёл убийствен­ный смысл её реплики, брошенной, казалось, ни к селу ни к городу: "Меньше надо в зеркало смотреть­ся!" Ну конечно же, его дурацкое публичное, даже и шутливое самокопание смотрелось в её гла­зах пошлейшим самолюбованием! Да какой же он после этого, к чёрту, мужик?
       "Нарцисс!" - ой-ё-ёй! - он готов был испариться от жгучего стыда.
       Ни слова больше о себе, ни звука! Жалкий ло­велас!
       И, когда из коридора послыша­лись шаги, он панически уткнулся в клавиатуру, не забыв при этом, правда, опять же про левую педаль и вполглаза наблюдая за настроением своей суровой гостьи, верней, теперь уже хозяйки, хозяйки поло­жения, которая тем временем внесла поднос с кофейным набором, поставила на край журнального стола, деловито убрала с него всё лишнее, раз­лила кофе из джезвы по чашкам и объявила:
       - Готово.
       И только тогда он будто бы очнулся от музыки, молча взглянул на поднос, перешёл к своему месту на диване, сел и взял свою чашку.
       - Не обожгитесь, - напомнила она с усмеш­кой. - И не дуйтесь, не дуйтесь, я вас прощаю.
       Очень мило с её стороны, но не совсем понятно, что же именно она ему прощала - исто­рию с кофе или нарциссизм?
       - Спасибо, - сказал он, имея в виду и то и другое, и вдруг, пробуя ко­фе, рассмеялся, фыркнул, поперхнулся и жутко закашлялся.
       Она испуганно заба­рабанила кулаками по его спине, причём довольно больно, но зато и отлегло, проскочило вроде.
       - Всё-о... - прохрипел он, пыхтя, отдуваясь и утирая слёзы. - Спасибо... Ох...
       - Мама рассказывала: у них в клинике какой-то дядька вот так же поперхнулся и умер.
       Он опять рассмеялся - на этот раз без осложнений.
       Она продолжала с улыбкой:
       - Мама пугала меня этим в детстве за столом, и я так же смеялась.
       - А вы... - откашлялся, отдышался. - Вы час­то бросаете маму ночью?..
       Она удивлённо посмотрела на него и тут же, по­темнев, замкнулась:
       - Нет. Не часто. Впервые. А что?..
       - Ну... - пытаясь исправить оплошность, - я хотел сказать... наверно, теперь жалеет, что отпустила вас, волнуется, не спит.
       - Нет, она спит и ничего не знает.
       - Вы уехали без спросу?
       - Да...
       Вот этого почему-то не ожидал.
       - А отец у вас... есть?..
       - Есть. Они разошлись с мамой, когда мне было пять лет. Ещё вопросы будут?..
       - Вы меня не поняли, - сказал он в сильнейшем смущении. - Я ничего не имел в виду... Извините...
       К счастью, он, кажется, убедил её.
       - Папа, папа... - вздохнула она, словно оттаивая. - Приходил ко мне по воскресень­ям... В зоопарк водил, в кино - на утренний сеанс... Молодой ещё был - двадцать пять лет... А разо­шлись - потому что он тогда нечаянно влюбился, а обманывать не умел и не хотел. Правда, мне он во всём признался гораздо позже, когда мне исполни­лось четырнадцать, я училась в девятом. Почему-то он уверен был, что я смогу его понять. Но к тому времени и там у него - крах... А из всех женщин... он мне сам это сказал тогда же... из всех женщин од­на я у него и была, и есть, и буду, - так он говорил... И чем дальше я отхожу от него - естественно, он понимает, - тем сильнее он... - не догово­рила. И, помолчав, улыбнулась: - Между прочим, вы чем-то на него похожи...
       Тут он вообще растерялся, абсолютно не зная, что сказать ей на это.
       Но и сидеть истуканом, конечно, не годилось.
       - О! У меня же... должно быть где-то, совсем забыл... - лихорадочно сработав мозга­ми, вскочил, бестолково зашарахался и кинулся к свалке на рояле, вытащил из-под завала коробку с конфетами. - Как раз на двоих понемногу. С едой у меня сегодня напряжёнка, но шоколад ведь тоже неплохо - калории!
       - От этих калорий портятся зубы, - заметила она.
       - Это кто вам сказал? Мама?.. А ну-ка, покажите... (Она не поняла.) Зубы, зубы покажите!..
       Она рассмеялась, невольно обнажив, как на рекламе зубной пасты, оба ряда отборных зубов.
       - Ну вот, - сказал он, - хорошие зу­бы. Свои?
       - Как?! - изумлённо хлопая ресница­ми. - Свои, конечно!
       - Ну, значит, вам уже ничто не повредит.
       - Это в каком смысле?! - шутливо-возмущён­но.
       - В абсолютном!
       - Ну... - решила, видимо, что это не так уж плохо, - спасибо.
       - На здоровье. Да и не за что.
       Она выбрала конфету, с любопытством аккурат­но надкусила, посмотрела на начинку в оставшейся половинке и, довольно хмыкнув, детским жестом приставила её к своим глазам, показав и ему, похва­став словно, потом по-белочьи быстро отправила её вслед за первой половинкой в рот и, жуя и блаженствуя, закачалась, как метроном, по­тянулась к чашке с кофе.
       Пряча восхищённую улыбку и стараясь не смот­реть, как она вкусно ест и пьёт, он тоже взял конфету, придвинул к себе блюдце с чашкой.
       - У нас в классе - ещё в школе... до пятого... учи­лась одна отличница... тонконогая, светловолосая... И все пацаны были в неё влюблены... И я - тайно...
       Она беспечно улыбалась, вряд ли понимая, к чему это сказано.
       А он... - ему просто вспомнились детские ощу­щения: тот же трепет, голово­кружение...
       Вдруг среди привычной относительной тишины с улицы - через форточку - ворвался в комнату ши­пящий гул множества моторов: по проспекту проезжала какая-то тя­желая автоколонна, - может, репетиция военного парада?
       В поисках разгадки он потянулся к балкону, раз­двинул шторы.
       Внизу - за балконом - слева направо по проспекту в призрачном ночном освещении мощно проносились одна за дру­гой причудливо распластанные в этом ракурсе пожарные машины, фантастически сверкающие синими мигалками, но почему-то без воя сирен.
       И вдруг пожарный автопоезд словно оборвался, кончился.
       Вмиг опустевший серый асфальт с белыми про­дольными полосами разметки посередине вздохнул, как живое существо, затихая, успокаиваясь и благо­дарно впитывая в себя мерцающие белым золотом водяные дорожки.
       Таинственно улыба­ясь, он отошёл от балкона.
       Гостья - ах нет, забыл, теперь уже хозяйка, госпожа! - сидя на том же своём месте, спокойно-вопросительно смотрела ему в глаза.
       - Где-то что-то горит, - объявил он с улыбкой.
       - Понятно... - она тоже улыбнулась, ещё, наверное, не понимая его замысла-игры, но и не собираясь ханжить по­ воду неизвестного или несуществующего пожара.
       - Си-ильно горит, - настаивал он, как бы ин­тригуя, а на самом деле пользуясь случаем, чтобы наглядеться на неё без стеснения.
       - Hy и что? - улыбалась она.
       - А может, это конец света наступает?
       - Ну и пусть!.. (Ах, как сказала!)
       - Пусть! - подхватил он. - Жаль, кофе остывает. Надо бы допить - успеем до конца-то?
       - Успеем!..
       - На-ли-вай! - скомандовал себе. Однако возвращаться на диван побоялся. Сел в кресло, так спокойней. И, разливая в чашки кофейную гущу из джезвы, спросил: - Поставим ещё?
       - Нет, спасибо, достаточно.
       И вдруг она, как бы между прочим, взглянула на свои наручные часы.
       Он испугался:
       - Вы хотите уехать?
       - Нет... - удивлённо повела головой и пожала плечом.
       - Попозже, ладно?
       - Ладно... Теперь - часом раньше или позже - всё равно.
       - Конечно...
       Он взялся за сигареты и робко предложил ей, словно подкупая и опасаясь, что она откажется. Но, видимо, она не стала расстраивать компанию.
       Он зажёг спичку - дружно задымили.
       - А где же ваши родители?
       Ох, он давно ждал этого вопроса и сразу напрягся, стараясь ответить как можно проще.
       - В командировке.
       - Вместе?..
       - Да. Где отец, там и мать. Я к этому привык.
       - А ваш отец - большой человек, наверно, да? - спросила вдруг она, с каким-то полунасмешливым отношением, словно утверждала не очень лестный для сына вывод.
       - Почему?.. - сердце его болезненно заныло в предчувствии чего-то ещё более неприятного.
       - Такая квартира... - и, как показалось ему, всё с той же полунасмешливой улыбкой обвела глазами стены, потолок и обстановку.
       - А какая?.. - спросил он со скрытым вызовом, в то же время мучительно краснея.
       - Ну... не простая. Я бы сказала - шикарная.
       - Да?.. - он как бы с удивлением посмотрел во­круг, и вправду не очень понимая, что такого ши­карного заметила она среди этого хаоса, кроме кол­лекции безделушек и части отцовской библиотеки, да ещё, пожалуй, и рояля, от которого одно­курсники по театральному почему-то приходили в насмешнический ажиотаж: "О! О! Ро­яль в кустах! Ну-ка, сбацай, Вовка!" Или она имела в виду кубометраж? А может, родительскую дверь (дверь в их спаль­ню и отцовский кабинет), обитую блестящим корич­невым дермантином с двойной прокладкой внутри, чтобы сынуля, в бытность свою вундеркиндом, не слишком докучал успехами на рояле? Так или иначе глупость, вздор: обычная квартира, ничего особенного. - От дедушки осталась, уж какая есть, - сказал он, пожав плечами. - И от бабушки, конечно. Мы жили тут все вместе... - И внутренне взбешённый, раздосадованный тем, что пришлось как будто оправдываться, разочарованно, с тоской и обидой поду­мал, что вот - одним штрихом всё испортила: он, в отличие от сверстников, стес­нялся внешней респектабельности предков, а тут и она удружила, красотка. - А отец, - проговорил он, морщась от дыма, попавшего в глаз, - ни боль­шой, ни маленький... Нормальный... Искусствовед, если вам интересно...
       - А-а!.. - закивала она и с каким-то новым ин­тересом-пониманием взглянула на полки с собрани­ем огромных зарубежных фолиантов.
       Он только хмыкнул и окончательно-безнадёжно повесил голову: ну что, интересно, хотела она ска­зать этим "а-а!"? Что он - это не он, а всё - его родители? Спаси-ибо!..
       Но, как позднее прояснилось, у неё были свои, нисколько не касающиеся его самолюбия и ком­плексов, особые мотивы удивления, очень понят­ные, кстати, а он, видать, настолько испереживался за себя, что потерял и последнее чувство юмора.
       - Ну так... - поднялся, не глядя на неё, вздыхая и как бы разминаясь. - Чем бы мне ещё вас пораз­влечь?..
       - Вам, наверно, уже неинтересно, - заметила она. - Может, не нужно?..
       - Не знаю... - пожал плечами, скроил безразличную мину.
       - Ну-ну... - с улыбкой разочарова­ния, - тогда мне, пожалуй, пора... - И стала гасить сигарету в пепельнице.
       И он поначалу не возразил, наоборот, злорадно-равнодуш­но отвернулся, прогуливаясь и попыхивая своей си­гаретой. И только когда она вдруг тоже поднялась и двину­лась к прихожей, до него дошло наконец, какой он дурак. Проклиная себя и задыхаясь от возмущения-оби­ды на такое внезапное её решение (хотя ведь ясно же сказала "пора", а он пропустил мимо уха!) он в два прыжка опередил её и встал на пути.
       Она вынужденно задержалась перед ним, взгляну­ла на него снизу вверх, как бы недоумевая, но тут же непри­миримо-отчуждённо опустила голову.
       - Н-не надо!.. - проговорил он со спазмом в горле от волнения, и вдруг увидел, что она, взглянув ещё раз на него, тоже чуть не плачет от обиды, даже глаза её подернулись влагой. - Пожалуйста!.. - добавил он в ужасе от того, что может сейчас произойти по его вине, если она не су­меет или не захочет понять его, и в последней отчаянной надежде на детское волшебное слово.
       - Хорошо... - не сразу, пересилив себя, сказала она, внимательно, с печальным укором глядя ему в глаза. - Ещё немного.
       - Конечно, сколько сможете, - благодарно улыбнулся он. - И я же потом провожу.
       Она молча кивнула и медленно возвратилась в гостиную, подошла к роялю, взяла из свалки какой-то журнал, машинально пролистнула, остановилась на какой-то странице, а его вдруг вместо радости и облегчения - или вместе с радос­тью и облегчением - охватила лихорадочная дрожь: что же теперь будет?! Это, конечно, смешно, что они, ещё и не зная друг друга толком, нашли какой-то повод для взаимных обид, как будто сто лет уже прожили вместе и обя­заны были понимать друг друга без слов. Но сейчас она, сама того не сознавая, и вправду преподала ему серьёзный урок настоящего взаимопонимания, слов­но тоже уже догадывалась об их общем кем-то пред­начертанном будущем, которое возможно только в мире и неустанном прощении нечаянных ошибок. И неужели они, не сговариваясь, уже тогда как бы начали это будущее?..
       Он сел к роялю, ища успокоения в привычном, взял несколько аккордов. Но созвучия как-то странно перемешались в со­знании, и он никак не мог восстановить нужный строй, словно забыл порядок и назначение этого множества белых и чёрных клавиш. А тут и она взглянула поверх журнала прямо ему в глаза, и он будто вовсе окосел: тронул дрожащими пальцами какой-то аккорд наугад, промахнулся и, бессильно уронив руки на колени, ужасно робея, как маленький, провинившийся, хотя по-прежнему чув­ствуя и за собой некое право на обиду, прощённую, но не забытую, насуплено взглянул исподлобья и, встретив её тоже робкий и удивлённый взгляд, по­пытался улыбнуться и не мог.
       - Сколько тебе лет?.. - спросил чуть слыш­но, неожиданно для себя перейдя на "ты".
       - Восемнадцать... - тихо сказала она. - А... те­бе?
       - Двадцать два... - сказал он и уточнил: - Ско­ро будет...
       Но, жадно разглядывая друг друга, изнемогая от непосильного взаимного притяжения, они надеялись ещё удержаться каждый в своей независимости. Он первый отвёл глаза и опустил взгляд на клави­ши, и всё на этот раз как будто вспомнилось, восста­новилось, и ему захотелось удивить её своим кон­серваторским навыком, легкостью импровизации, но опять он запутался в дебрях гармонии, остановил­ся, обдумывая следующий аккорд, и вдруг - в этой нечаянной паузе - словно послышалось... тихое пе­ние.
       Он удивлённо поднял голову, всмотрелся, при­слушался... неужели она?! - и действительно: глядя через балконное окно на улицу, она тихонько, без слов, с закрытым ртом, будто про себя, чисто и задушевно, своим изумитель­ным голосом, напомнившим тембр саксофона в нижнем регистре, напевала какую-то очень знако­мую, словно бы аккордами и навеянную мелодию. Опасаясь нечаянного диссонанса и ед­ва касаясь клавиатуры, он осторожно подстроился к её голосу, но - вот досада! - она почувствовала не­кое ожидание в аккордах и обернулась смущённо с улыбкой, и в ту же секунду внезапно и резко зазво­нил, как пилой по гвоздям, телефон.
       В первое мгновение от неожиданности и испуга они даже головы втянули в плечи. Но после второго звонка, на третьем, перегляну­лись и тихо рассмеялись.
       Телефон, однако, звонил и звонил - пришлось послушать, кто там такой настырный.
       - Кончай хулиганить, композитор! - зазвенела в трубке мембрана на всю комнату знакомым, леденящим ду­шу, тенорово-истеричным криком соседа снизу. - Милицию вызвать? Щас вызову! Шпана!..
       И - понимай, как хочешь: разбуженный зверь был грозен не на шутку, но в трубке сразу запульси­ровал отбой. Может, обошлось, а может, уже и вправду звонит в милицию, у этого не заржавеет, - смех и ужас!
       - Вот это темперамент! Слышно было?
       - Нет, - как заговорщица. - А кто там?
       - Нижний сосед. Финита ля комедиа. А жаль.
       - Ты здорово играешь.
       - Да ну, всё в прошлом. А вот ты действительно здорово поёшь.
       - Обменялись комплиментами?
       - Да нет же, я правду говорю! - Он был счастлив, что она так легко забыла ссору, и ему ужасно хотелось при­близиться к ней, взять за руки или хотя бы просто прикоснуться как-нибудь. И вдруг придумал: - Слу-ушай! Я, знаешь, что умею? Вальс! Танце­вать! Давай? - Это он вспомнил непод­дельный балдёж всего курса на уроке танца, когда разучивали вальс: никто ж не умел!
       - Давай, - почти не удивилась она, словно речь шла о каком-нибудь современном танце. - А как?
       - Да я покажу! Это просто!
       - Да нет, я в общем-то умею. Но как?.. - пове­ла глазами на телефон. - Под тра-ля-ля?
       - Ну почему! Мы же негромко! Стой на месте, я сейчас... - И, как школяр, суетясь и волнуясь, по­летел включать проигрыватель.
       На удачу, почти сразу нашлась пластинка Эдит Пиаф, как раз то самое, что он имел в виду: "Па-дам". Но, когда сквозь шелест помех в древней записи послышались тихие, плывущие аккорды ор­кестрового вступления, сердце его вдруг упало, оборвалось.
       Прозрачная хитрость явно удавалась.
       Девчонка, не подозревая о коварстве, спокойно ожидала приглашения, и он, сбросив с ног мешав­шие шлепанцы и от этого сразу как бы уменьшив­шись в собственном ощущении, пошёл, слабея в ко­ленках и волоча на ниточке своё оброненное сердце, задел ногой край ковра, чуть не брякнулся, усмехнулся будто бы самоиронично, по-мужски, и, забыв о воображённом заранее шутовском поклоне, приблизился к ней... и дальнейшее про­изошло совершенно нечаянно и неожиданно: она вдруг словно в п л ы л а в его объятие, и... кажется, они оба не успели понять, был или не был поцелуй, каплей росы растаявший на губах, и вместе обо­млели, задохнулись и отпрянули...
       "Па-дам, па-дам, па-дам!" - пела Пиаф в сопровождении оркестра.
       И закача­лось, поплыло вокруг разноцветное марево...
      
      
       Часть вторая
      
      
       ... А вчера, уже почти в полдень, ему снилось, будто он, лихой-рисковый каскадёр, удивляя и воз­мущая все посты ГАИ, мчался в автомобиле без ру­ля и без мотора по ночной Москве.
       Одним лишь усилием воли он проделывал немыс­лимые виражи, на волоске от столкновений лавируя среди встречных и поперечных машин, внезапно возникавших, словно на экране игрового автомата, а затем, удирая от сигналов начавшейся погони, нео­жиданно и остроумно свернул к какой-то станции метро и, катапультой вылетев из застрявшего в тур­никетах автомобиля, долго падал по крутой наклон­ной над ступенями эскалатора, с замиранием сердца вглядываясь в далёкую перспективу белой шахты и стремительно летящих навстречу фонарей.
       И вот уже внизу, заранее наметив и исполнив оче­редной блестящий трюк, он взвился, как с трампли­на, под белый сводчатый потолок, и вдруг, красиво и свободно пролетая дальше по туннелю-переходу над головами сплошной людской толпы, как бы нечаян­но взглянул вперед и обмер: там был тупик!.. Глухая стена неотвратимо надвигалась - он сжался в комок и зажмурился - и... услышав из гос­тиной последний звонок умолкнувшего телефона, тихо рассмеялся: ведь он, казалось, и сквозь сон по­стоянно помнил о своём безмерном, несказанном счастье, н а я в у свершившемся всего-то несколько часов тому назад, и никакие причуды подсознания не смогли бы заставить его по-настоящему испугаться.
       Спеша окончательно пробудиться, он потянулся всем телом, вздохнул и, немного волнуясь, вроде бы ненароком уронил голову вправо.
       Травка ещё спала - лицом наполовину в подуш­ке, по-детски выпятив бантиком алые губы-барбариски. Отныне всё-всё у него будет связано именно с этой прекрасной, словно из тайной мальчишеской грёзы, девчонкой. Но... неожиданная новизна и свежесть красок в её лице сейчас, при све­те дня, чуть розоватом от солнца и алых штор на ок­нах, дивный покой, чистота и совершенство каждой чёрточки опять внушали ему безотчётную мальчи­шескую робость.
       Снова зазвонил телефон в гостиной. Ресничка у Травки дрогнула, и он поспешно отвернулся, боясь разбудить её взглядом и досадуя, что забыл отключить теле­фон перед сном.
       А на будильнике уже почти двенадцать, училище проспал, естественно, и звонки наверняка не случай­но так настойчиво надпиливали пространство за стеной, - что делать?..
       Осторожно откинув одеяло, он потихоньку при­поднялся, развернулся, сел на край постели и кое-как, стараясь не шуршать, оделся в джинсы: все-таки ещё стеснялся, конечно. Затем украдкой шагнул было к двери, как вдруг поза­ди послышался хитрый детский смешок.
       - Та-ак... - он обернулся, распрямляясь и укоризненно всматриваясь в её бесстыжие закрытые гла­за. - Это ты во сне усмехаешься?
       Не открывая глаз, не разжимая губ, она утверди­тельно кивнула и хмыкнула, еле-еле сдерживая смех.
       - Счастливая, - с улыбкой сказал он. - Ты-то спишь, тебе, я вижу, весело, а я во сне летал и чуть не разбился, между прочим.
       Опять захмыкала, глупышка, проговорила быст­ро:
       - Растёшь!.. - и опять сомкнула губы. - Хм!..
       - Да что ж ты так смеёшься? - он и сам уже еле сдерживался. - Тебе, наверно, снится что-ни­будь?
       - Хм!.. - задыхаясь от смеха. - Ты!..
       - Я - это не что-нибудь, а кто-нибудь.
       - Не кто-нибудь, а ты!.. Хм-хм!..
       - Ну-у, это ты мне льстишь, конечно.
       - Мгм! - кивнула. - Льстю!
       Тут уже оба рассмеялись, и он упал на неё, обнимая сквозь одеяло:
       - Хорошо знаешь русского языка! Ковар­ная льстица! А я-то подумал!
       - А вот не надо! - пропищала сквозь смех.
       - Чего не надо?
       - Не надо слишком обольщаться, вот что!
       - А я не слишком. Так, слегка, для настроения.
       - И вообще, - объявила она по-прежнему с закрытыми глазами, ещё, навер­ное, стесняясь его спросонок. - Я сплю.
       - Спи, спи, - согласился он поспешно, - не просыпайся пока. Я сейчас вер­нусь - вместе поспим, у меня тоже глаза за­крываются. Мгм?
       - Мгм!.. - она порывисто вздохнула как бы с сожалением оттого, что он уходит, и по­слушно затихла, а он, тоже с сожа­лением покидая её, пошёл отключать опять было примолкнувший телефон.
       Но вблизи раздался новый, ужасно громкий зво­нок, и, быстро схватив трубку, он оглянулся на дверь: хорошо, что прикрыл на всякий случай. Он вдруг подумал, что это звонит Инна. А в трубке послышался характерный, с гласными врастяжку, говор Сержа Мотылёва, ста­росты курса:
       - Салют! А разве ты ещё не умер?
       - Да нет вроде, жив пока. Это ты, что ль, Моты­лёк? Здоров!
       - Да я-то здоров, а ты-то как? Зеваешь, слы­шу?
       - Извини, ещё не проснулся.
       - А врача-то хоть вызвал?
       - А зачем? - Несмотря на хронический недо­сып, он всё уже сообразил и решил для себя молни­еносно, и уже наслаждался, бравировал своей ещё свежей, только что из печки, независимостью. - Я тоже здоров. И при этом, знаешь, совсем неплохо себя чувствую.
       - А зря, - сказал Мотылёв. - По твоей милос­ти сорвана репетиция. Боб рвёт и мечет, ты же его знаешь: "Е-эсли бо-олен, на-а-до прэ-ду-прэ-жда-ать!" Так что делай выводы, пока не пришлось де­лать вводы.
       - Нет, Моть, ты извини, конечно, но как раз се­годня я сделал вывод, что врать нехорошо.
       - Похвально. А стипухи тебе не жалко?
       - Жалко, но что делать, так сложилось.
       - А если вылетишь из наших старых добрых стен? У Боба именно такое настроение.
       - Ну что ж, отлично, значит, судьба такая. А то я сам никак не мог ре­шиться. Я имею в виду - уйти.
       - О! О! Старичо-ок! Ты что-то припоздал с пер­воапрельскими приколами, тебе не кажется?
       - Моть, не смеши меня, не мучайся догадками. Это всё так неожиданно - я сам ещё не очень по­нял. В общем, ты скажи пока, что не нашёл меня, не шокируй Боба. А остальное я завтра сам. Лады?
       - Ну-ну, дерзай. И справку припаси, что ты не сумасшедший.
       - А если сумасшедший?
       - Сочувствую. Тяжелый случай.
       - Спасибо, Мотылёк, ты настоящий друг. Наро­ду, конечно, тысяча извинений. И передай, что я не нарочно, правда, так вышло.
       - Да нам-то что: каждый куёт своё счастье. Лад­но, пока.
       - Пока, Моть. Мерси за информацию.
       И победоносно прихлопнул трубкой по аппарату.
       Итак, с в о б о д а ? ! .
       Но радость была тревожной. Не поспешил ли? Всё ли продумал? И репетиция - святое дело, бессовестно вышло, Боб прав, надо было хотя бы предупредить. А с другой стороны, кто же мог знать, что имен­но в эту ночь произойдёт такое? Даже если он действительно предвидел нечто подобное, то всё равно это случилось слишком неожиданно. Да и объективно вся цепочка событий не что иное, как внезапное стечение - не случайностей, нет - счастливых неожиданностей, звёздное стече­ние, которое в итоге помогло разделаться и с двой­ственностью, и с унижением, а заодно и со страхом оказаться в конце концов бездарностью.
       И всё же скоропалительное решение как-то нехорошо смахивало на легкомысленную авантюру, и постепенно, словно дно моря во времена отлива, стал открываться подводный смысл происшедшего. Наверное, было бы гораздо проще, если бы знать и ясно видеть, что там маячит впереди. И прежде всего - где работать? Возвращаться в чистые солисты - поздно и смешно. Слишком за­быто и заброшено. А концертмейстером в филармо­нии - да ну их к чёрту! - разъезжать по санатори­ям-пансионатам, бренчать на расстроенных инстру­ментах. Уж лучше найти приличный ресторан с хорошей группой - надо бы в кон­серватории разведать у чуваков - и ради дела плю­нуть на условности. Ну, конечно, это яма, натуральная халтура, да ещё эта гнусная делёжка "бочковых", и придётся пожертвовать все вечера, кроме выходного. Зато освободятся целые дни для работы - гордое сло­во, - той самой, заветной, ради которой с таким трудом урывалось время от учёбы.
       Но в том-то и авантюра. Хотя он и убеждал себя, что всё идет к лучшему, и ему вовсе не обязательно быть "кем-то", а нужно лишь честно и внимательно жить, - хотя он чуть ли уже не гордился в душе своим новым призванием, пока ещё, правда, скрытым от окружающих, но для него-то существующим почти несомненно, - в том-то и штука, что риск - и даже ещё больший, чем в театральном, - риск оказать­ся бездарностью на новом поприще оставался. Ведь всё ещё только в пла­нах и надеждах и во что они выльются - никто не знает. А при такой перспективе не иметь запасного варианта - чревато, чревато. Хотя, может, не так уж всё и страшно, как кажется, просто продумать до конца пока не в состоянии, а поживём - увидим.
       Он потянулся, зевнул, и вдруг:
       - Ты бросаешь училище?.. - неподражаемый тембр.
       Травка стояла в дверях смежной "комнаты сме­ха", как шубу запахнув до подбородка его новый, сто лет провисевший в шкафу, махрово-полосатый ро­дительский подарок (пригодился всё же!), ей слишком, конечно, великий.
       - О-о! - наигранно воскликнул он, спеша отвлечь её от не­нужных проблем. - "Чуть свет - уж на ногах! И я у ваших ног!" - Лихо подскочил к ней, брякнулся с размаху на колено, ушибся на копейку, скорчился на рубль: - Ой, как больно-то, господи-и!..
       Она посмеялась, посочувствовала, но не забыла о своём:
       - Ну, так чего натворил-то? Признавайся!
       - А чего? - не понял он будто бы, но вдруг нашёлся и даже сам удивился, как ловко: - Сачкую-то? Так это ж по закону! Три дня положено на свадь­бу - вынь да положь!
       Польщённо улыбаясь, протянула ему свои тонкие, изумительно тонкие в просторных закатанных рука­вах халата руки, и он бережно принял их в свои ла­дони, словно букет цветов, понюхал и потёрся но­сом, потом подсмотрел сквозь прохладные пальчики умильное выражение в её глазах, поднялся с колена и потянул к себе в с ю её.
       - Какой ты тё-оплый!.. - словно белка пушистая, пряча свои кулачонки у себя под подбо­родком, зяб­ко прильнула к его обнажённой груди, пощекотала моргающей ресничкой. - А можно я в тебя влезу?
       - Влезай!.. - он обхватил её обеими руками, прикрыл сверху подбородком и даже грудь свою вогнул, чтобы можно бы­ло, ну если не влезть в него, то хотя бы укутаться хорошенько. И пробасил по-хохлятски: - Взмэрз, Маугли?
       - Мгм! - кивнула, как бы дрожа.
       - Ну, я тебя согре-ею! - и крепко сжал её в объятиях.
       И вдруг они одновременно спросонья потянулись, скрытно зевая, и на зевке, заметив сов­падение, расхохотались. Он обнял крепче - она ойкнула, и ещё больше расхохотались, и повисли друг на дружке, топчась, переминаясь на четырёх ногах, как обессиленные боксёры.
       Наконец угомонились и затихли, отдыхая в тепле друг у друга. Она обвилась руками вокруг него и мягко прильнула вся-вся, каждой клеточкой, и он, конечно, по­плыл, - она, впрочем, тоже, чего уж. И хотя, откровенно, ему в тот момент не так уж и нужно было продолжение, он всё-таки, очевидно, по какому-то стереотипу, решил, что не помешает лишний раз подтвердить в себе настоящего мужчи­ну, и подхватил её на руки - опять стереотип, ну что ты будешь делать!
       Но неожиданно она, казалось бы, именно этого и ожидая от него, сама же и воспротивилась нежно:
       - Не надо, Володя... Пожалуйста... Не сегодня...
       - Почему?.. - удивился дурашливо, в недоуме­нии хлопая глазами.
       - Потому?.. - ладошкой прикрыла ему гла­за. - Не понимаешь?..
       И он догадался, вспомнив ночные, слегка смущав­шие обоих, хлопоты с замыванием простыни и своё наивное беспокойство за невольно причинённую ей боль, и как она тогда, утомлённая, умиротворённая и словно повзрослевшая, заметила с улыбкой, что, может быть, эта боль сделала её счастливейшей из женщин.
       - Вот жираф бестолковый! Скажи?
       - Не скажу. Ты просто глупый и хороший. Тебе не тяжело?
       - Мне?! - вообще-то с непривычки было не очень легко, но разве можно в этом призна­ваться? - Да ты же как пушинка! Хочешь, подброшу - и поле­тишь! А я буду дуть на тебя снизу и гонять по всей квартире, как пушинку, хочешь?
       - Хочу! -сказала вдруг она.
       - Хо-очешь?! - удивился он. - Ну, держи-ись... - Закружил её вокруг себя. - Ра-аз... два-а...
       - Нет-ет! - закричала она, испуганно обняв его за шею. - Не хочу! Не на-адо! Пожалуйста! Я пошутила!
       - Нет уж, лети, пошинка, сама напросилась! Два с-полови-ной... Два и три четверти...
       - Не-е-ет! Не-е-ет! - кричала она, отчаянно болтая ногами.
       Но он уже и сам, конечно, выдохся и, преодолевая головокружение, смеясь и шумно дыша, остановил­ся, чуть не падая.
       - Глупая ты, глупая! Да разве можно тебя из рук-то выпускать? Ведь форточка открыта, тебя же унесло бы сквозняком, понимаешь ли? Ну что бы я тогда делал без тебя, пушинка ты моя?..
       И вдруг - "дзынь!" - телефон.
       - О! - обрадовался он. - А может, это твоя мама?
       Телефон продолжал звонить - она хитро улыб­нулась:
       - Может. Вполне. Послушай, узнаешь.
       И тут он, неожиданно шутя, бесцеремонно сбро­сил "бабу с возу" на диван.
       - Эй, осторожно, я живая!
       - Тсс!.. - он взял трубку и, унимая одышку, поставил голос: - На проводе!..
       - Ой, - послышался в трубке удивлённый басок Женьки Хрусталёва. - Ты дома, что ли?
       - Ну, предположим... - он был бы рад в эту минуту, наверное, любому звонку и любому голосу, кроме Инны, конечно, и то неизвестно.
       - А у меня есть новости, - то ли хвастая, то ли просто информируя, сообщил Хрусталёв.
       - Расскажи, поделись.
       - А если заскочу? Я тут недалеко.
       - Ну давай, заваливай...
       И - гудки...
       - Интриган проклятый, - радостно проворчал он, бросая трубку, и пояснил: - Друг мой, однокаш­ник, Женька Хрусталёв. Тоже сачок порядочный. Грозился заглянуть. А вот мама твоя что-то не звонит. Надо под­сказать ей номерок-то. Пусть знает, где её единст­венная пропадает. И с кем.
       - Подскажем, подскажем. Ох, и попадет же тебе от неё!
       - За тебя, что ли?
       - За меня. Испугался?
       - Хэ! Ещё посмотрим, кто кого испугался.
       - Посмотрим. Номерок ей известен. Жди су­ровой кары.
       - Ой, отку-уда?!
       - Оттуда. Я оставила записку, уходя, и там - твой номер.
       - Так ты оставила...
       - Конечно. Иначе бы её хватил удар, а мама у меня одна.
       - Логи-ично. А чего ж она не звонит?
       - А я уже сама звонила, будила на работу.
       - Когда?! Ну чё ты врёшь-то?
       - Ты дрыхнул в это время, милый.
       - Так-так... И что ты ей сказала - где ты?
       - Сказала - у тебя.
       - А она что?
       - Сказала, что убьёт тебя, посадит за решётку и взыщет алименты.
       - Ложь-клевета!- закричал он в восторге и бросился к ней на диван.
       - А суд установит! - кричала она, отбиваясь.
       - А я скажу - пьян был, не помню!
       - А вскрытие покажет!
       Последний довод сразил его, и, хохоча остатками сил, он качнулся расслабленно и вдруг прямо лоб в лоб по касательной.
       - А-ай! - застонала бедняжка, хватаясь за ушиб обеими руками.
       - О-ой! - вскрикнул он, тоже держась за свой лоб, но в ужасе за неё: - Прости, прости, пожалуйста, прости дурака! Давай скорей пятачок приложим!
       - "Пятачок", - проворчала она, морщась от боли и потирая рукой ушиб. - Теперь и рублём не откупишься!..
       - Ну дай хоть подую, где больно... - он взял её голову в руки, прильнул губами к тому мес­ту, куда она повелительно указала своим пальчиком, потом подул на ушиб и успоко­ил: - Жить будешь, до свадьбы заживёт.
       - Да?.. - немного ещё постанывая, но уже и улыбаясь, она вдруг села почти как ни в чём не бы­вало и вздохнула, напуская на себя серьёз. - Ну, слушай... Вот видишь, уже и говорю, как ты: слу-ушай.
       - Слу-ушаю! - воспрянул он с готовностью на что угодно.
       - Давай займемся делом. Чур, я мою посуду, а ты приводишь в порядок остальное.
       - У-у-у, - заныл притворно. - Не успеёшь глаза продрать - рабо-отай! Я не лошадь - я чело­векоподобное! Это звучит гордо!
       - О, да-а! Но всё же поработай, не ленись. Может, и настоящим человеком станешь, ещё не поздно.
       - Не ста-ану! Вот назло тебе не стану!.. - и, сбросив с ног шлепанцы, согнувшись, боком-впри­прыжку поскакал обезьяной по комнате.
       Что тут началось! Травка просто переламыва­лась от хохота, крича и падая, даже аплодируя. Вот уж не ожидал он, что этот незатейливый этюд из первого курса мастерства рассмешит её до такой степени, и, окрылённый бешеным успехом, поста­рался, разумеется, на славу: расшвырял во все стороны журналы, книги из свалки на рояле, машино­писную бумагу, даже повестуху про себя не пожа­лел, пустил на ветер, а в конце аттракциона схватил пишмашинку, брякнулся с ней на ковер посере­дине, вставил чистый лист и, уморительно серьёзно оглядываясь вокруг себя, стал печатать одним паль­цем, одной буквой.
       - Так вот чему вас учат?! - стонала благодар­ная зрительница. - Ясно!
       - Не-а! - возражал он, рыча по-обезьяньи. - Этому научить нельзя! Но можно научиться!
       - Поня-атно! - утирая слёзы, смеялась она.
       - А нас - воспитывают! Гармонично развивают! Чтобы петь, и играть, и под дудочку плясать! Ва-ва-ва-а!
       - Ну-ну, развивайся в том же духе... - и, пьяная от смеха, чудом удерживая посуду на подно­се, уплелась на кухню.
       А он... да что ж такое с ним произошло-то? - он сам себя не узнавал: ошалел, одурел и чуть не лопался от дикого восторга. Хотелось что-то сотворить - ну, эдакое: раз­бить стекло, расковырять паркет отбойным молот­ком - жаль, не оказалось под рукой. И вместо это­го заколошматил на рояле гром и молнию, но тоже показалось мало - немота какая-то!
       - Эй ты! - крикнул, посылая голос на кухню. - Слушай! Последняя гастроль моего золотого детст­ва! - И, выворачиваясь наизнанку, паясничая напропалую, заиграл и запел:
       Ни мороз мне не страшен, ни жара!
       Удивляются даже доктора!
       Почему я не болею?
       Почему я здоровее
       Всех ребят из нашего двора?
       Потому что утром рано
       Заниматься мне гимнастикой не лень!
       Потому что водой из-под крана
       Обливаюсъ я каждый день!..
       И шмякнул адским аккордом, собираясь ещё че­го-нибудь отчебучитъ, но вдруг увидел, что благо­дарная публика уже спешит к нему с каким-то под­ношением в ладонях ковшиком, и наивно повернул­ся к ней с открытым сердцем, обнаженным торсом, а она - как лисица вороне:
       - Браво, браво! Ты уже и гимнастику проде­лал? Бога-атое воображение. Ну, а теперь... присту­пим... к водным процедурам!..
       И неожиданно - хотя он вроде бы уже и начинал догадываться - плеснула в него ледяной водой из рук.
       Он возмущённо вскочил, задохнулся, хотел было обидеться, но вместо этого... рассмеялся:
       - Ну ты, девчонка!
       - Ну ты, мальчонка! - держась на всякий слу­чай подальше.
       - Ты хочешь видеть мою гимнастику?
       - Слабо, гнилой интеллигентишко, слабо!
       - Это мне слабо?! Да я могу такую аэробику - ко­пыта откинешь!
       - Ой, ой, какой трепач!
       - Ну, смотри, девчонка! - и бросился к проигрывателю, включил, сменил вчерашний диск на первый попав­шийся забойный, врубил на полную катушку. - И если тебе самой не слабо, делай со мной! делай как я!! делай лучше меня!!!.. - И, выкладываясь без остатка, выламывая себе руки-ноги, принялся выдавать пародийную смесь современных танцев, названий которых не знал, да и всерьёз никогда не восприни­мал.
       Но Травка Зелёная лишь поначалу рассмеялась. А потом вдруг присмотрелась с небрежным любо­пытством аса, как бы прикидывая на себя предло­женный уровень, и, видать, решив, что всё это ей за­просто, сама пошла-поехала, обалденно-грациозно подёргиваясь в ритме, да так, что даже у него, а уж он, казалось, видел-перевидел, отвисла челюсть.
       Пришлось уступить ей на время соло и подрыгаться в сторонке под сурдинку. Однако позволить ей обскакать себя он, разумеется, не мог и немного погодя опять включился со своими номерами, но уже с такими, каких, наверно, и за всю историю гибели цивилиза­ции не придумают, если ещё не придумали, конечно.
       К счастью, диск был не очень большой, и нако­нец-то щёлкнул автостоп.
       Задыхаясь и стеная от бессилия, они еле допле­лись на полусогнутых к дивану и, смеясь, упали по разным его углам.
       - Ну?.. - через шумное дыхание, довольный со­бой, но втайне ещё больше восхищённый ею. - Что я тебе говорил, девчонка... а?..
       - Да... мальчонка... - отвечала она, тоже дыша как рыба на суше. - Сэтисфэкшн... - То-то, сэтисфэкшн!.. А вообще, на английском со мной бесполезно. Ноу понимэ. Ду ю ду?..
       - Извини...
       - Кое-что ещё помню, правда. В консе был английский. Но сейчас у нас французский, и вот - перемешалось. Думал, буду знать и то и другое, а в итоге - ни того ни дру­гого. Дилетант. "Путешествие дилетантов" знаешь?
       - Окуджавы? Да, я читала...
       Ничего себе! Опять не ожидал. Ведь он сам про­читал когда-то лишь по наводке отца: в романе ге­рой - блистательный пианист, но не профессионал, а дилетант, поскольку потомственный князь или граф, или кто-то там, уже забылось. А впрочем, ей, наверное, тоже подсказали: там такая тонкая любовь...
       - Слушай... - она улыбалась, постепенно, ещё с одышкой, приходя в себя. - А ты знаешь... ну вот, опять - слушай...
       - Слушай, правильно, делаешь успехи.
       - Ты знаешь, почему я приехала к тебе?
       - Хороший вопрос. Я тоже думал, но так и не додумал. Почему?
       - Я думала, ты знаешь. Я тоже не знаю. То есть я знаю, но... это какое-то колдовство. По всем правилам, я не должна была этого делать ни под ка­ким видом. Ты - колдун.
       - А я тебя предупреждал.
       - Да, я помню.
       И - не в силах пошевелить даже пальцем - по­слали друг другу губами воздушные по­целуи, вкладывая в эти смешные звуки - "Пц!.. - Пц!.." - всю свою нежность.
       Дыхание мало-помалу успокаивалось. Но подниматься из таких удобных, случайно най­денных позиций не хотелось. Скатиться на пол - куда ни шло, но вста­вать - не-ет. И пауза, сама собой возникшая, дала им ещё мину­ту отдыха. Глаза их закрылись, с болью сомкнулись устав­шие веки - всё-таки страшно не выспались, - но какая-то удивительная внутрен­няя радость заставляла их постоянно улыбаться да­же с закрытыми глазами.
       Вдруг среди прочего ему вспомнилась Инна и по­чему-то именно то, как она говорила довольно час­то, что он её обязательно бросит. Значит, она читала его подноготную? А уж как он, казалось, искусно юлил, изворачивался!
       И невольно, по аналогии перескакивая мыслью в сегодня, в сейчас, порадовался за себя: как же далёк он теперь от того позорного и мучительного двоеду­шия!
       И вдруг - из чистого любопытства и глупого озорства - сморозил:
       - Слушай... Ты не боишься, что я тебя брошу?..
       Не открывая глаз, он почувствовал, что она, приподнявшись, взглянула на него, и ехидно затаился. Но неожиданно услышал:
       - А ты?..
       - Что - я?.. - открыл глаза, не понимая.
       - Ты не боишься, что я тебя брошу?..
       Он так и замер с раскрытым ртом. Потом хмык­нул:
       - Ноль один. Я как-то не думал об этом. Спаси­бо, что напомнила.
       - Тебе спасибо. Я тоже не думала.
       Он удивлённо рассмеялся:
       - Да ты серьёзно?! - перебрался к ней по дивану, обнял, прижался щекой к её голове, тихонько напевая: - "Не на-адо печа-алиться! Вся жизнь впереди-и!" - Но, видя, что её это нисколько не радует, поспешил "сменить плас­тинку": - Слушай, а знаешь, когда ты пришла... ну, когда согласилась прийти и пришла... я подумал, что ты поэтесса. Нет, правда, ну кто ж ещё мог вот так, как ты, поэтически безрассудно? Никто! И ведь я не ошибся! Ты же художница - да будешь, поступишь, никуда не денешься! - а художники сродни поэтам, им многое позволено. Это не я сказал, это Микельанжелло или кто-то из ему подобных, мы проходили по ИЗО.
       А друг о друге они почти всё уже выяснили но­чью. Оказалось, Травка училась в художественной школе, поступала прошлым летом в Суриковское (живо­пись, графика), не добрала там какого-то балла и те­перь, подрабатывая в парке Горького маляром-подмастерьем, снова готовится к абитуре. Когда он это услышал, он её просто жуть как зауважал: художница! - не хухры-мухры. Хотя тут же стал хвастать, что будто бы знал, по глазам догадался.
       - Слушай, - вдруг вспомнил он ещё одну уловку, - а как же всё-таки тебя по имени?
       - Никак.
       - Вот видишь, ты даже имени не знаешь своего, а я-то знаю.
       - Ничего ты не знаешь.
       - Я знаю, как тебя зовут, вот.
       - Ну... - с проблеском интереса. - Как?..
       - Хм... - хитро прищурился. - Никак.
       - Не знаешь!.. - улыбнулась, довольная.
       И действительно забавно: она - тогда, на детской площадке - не соизволила назвать своё имя, а он - после - не соизволил полюбопытствовать ещё раз, ждал, когда она сама откроется, и не дождался.
       - А мне и не надо! - безумно радуясь переме­не в её настроении, он сильно обнял её, стиснул, звонко чмокнул в ще­ку. - Никакочка моя! Травиночка! Зелёная! Художника обидеть может всякий, а вот помочь материаль­но... О! Ты есть, наверно, хочешь?
       - Мгм! - с надеждой мотнула головой.
       - И я хочу, да нечего, - сказал он, поймав её на глупой шутке. - Ну разве ж это вэри вэл?
       - А кофе?! - напомнила она, не сдаваясь.
       - Кофе? Ща! - щёлкнул пальцами, окликая во­ображаемого официанта: - Гарсон! Кафе, силь ву пле! Два двойных!
       - С лимоном! - подыграла она.
       - Да-да, с лимоном и ликёром! - крикнул он ту­да же. - И дюжину пирожных ассорти!
       - Благодарю, - сказала она, поднимаясь. - А теперь позвольте мне умыться.
       - Пожалуйста, пожалуйста!.. - он вскочил и, держа её под локоток, почтительно пришаркивая шлепанцем, проковылял с ней до прихожей, дурашливо коверкая язык: - Прлямо по корлидорлу, вторлая дверль напрлаво. В крлайнем случае, спрлосите по дорлоге, вам покажут.
       - Вы очень любезны, - оглянулась она удивлённо, но в глубине её глаз - боже мой! - в глу­бине этих милых чёрных смородинок он ясно увидел печаль.
       Обидел всё же, эх, скотина! Да как обидел - забыть не может!
       А кроме того, ей, наверно, не очень были по серд­цу его актёрские выбрыки. Не буду больше! - поклялся он мысленно. И, с трудом переключаясь на внезапное одиноче­ство, растерянно улыбнулся: приятно было ощутить вдруг никчёмность свою без неё, ущербность ка­кую-то, словно что-то из него ушло вместе с ней, че­го-то в нём как будто недоставало.
       Он поднял с пола машинку, водру­зил обратно на рояль. Затем подобрал кое-что из разбросанного. Но тут другая мысль осенила его: побриться! - и он прошёл в свою комнату (постель была убрана филигранно!), вынул из футляра электробритву, воткнул в розетку, включил и, глядя на себя в малень­кое футлярное зеркальце, начал привычно массиро­вать плавающими ножами подбородок и щёки.
       Как всегда, монотонное, убаюкивающеё жужжа­ние электромоторчика постепенно растворило в се­бе все его мысли, и он почти забылся, высматривая пропущенные островки небритости. Но вдруг, мельком взглянув через зеркальце себе в глаза, словно очнулся и остано­вился. Внезапно он понял, разгадал охватившее его и ти­хо мучившее смутное беспокойство. Стоило ей выйти и оставить его одного, как ему просто-напросто стало страшно - именно страшно - от подсознательно точившей мысли, что всё может рухнуть, рассыпаться, как только возник­нут - а они обязательно возникнут! - вопросы: что делать дальше? как жить вдвоём? Ничего ведь ещё не продумал: ни о ра­боте, ни о жилье (с родителями жить наверняка исключено), ни о природе и статусе новых отношений. И рано или поздно - да что там рано или поздно! - уже пора продумывать и ре­шать, а он... всё так же беспечен и подло легкомыс­лен, как и с Инной когда-то.
       Между прочим, простодушный вопрос: "Ты не боишься, что я тебя брошу?" - тоже подлый по своей сути. Выходит, он вполне допускает такое оконча­ние (теоретически), а значит, и сам он, судя по все­му, скрытый хронический подлец (ужасно огорчила его эта мысль).
       Но тогда зачем же ни себя, ни её не образумил во­время? Ведь это опять... нечестно?..
       Хотя... - забуксовал в противоречиях - как же тогда честно, если не так, как было и как есть? Ну разве можно помнить о затаённой в себе подлос­ти, когда так обнадёжи­вает сердце и когда так верится, искренне верится в лучшее? Онегинская честность - это поза: он просто не любил ещё, потому-то и легко ему было резонёрствовать - "напрасны ваши совершенства". Да и кто он такой, Онегин? Литера­турный персонаж, шесть букв по вертикали. А ре­ально всё происходит, как правило, само собой, помимо нашей воли.
       Но, правда, и с Инной когда-то - само собой, и теперь вот - само собой. А что в итоге?..
       Электробритва, забытая в руке, напомнила о себе обжи­гающим теплом в ладони и зудящей вибрацией: пора заканчивать? Он осмотрел выбритый подбородок, вроде чисто, на всякий случай ещё ра­зок провёл бритвой туда-сюда и... вздохнул: ерун­да какая-то... почему обязательно должно повто­риться, как с Инной?.. Неужели же он до такой сте­пени безнадёжен?.. Да нет же, нет, это всё чёр­това рефлексия страх нагоняет, а на самом деле - на этот раз - и было, и есть, и будет, и не может не быть иначе. Не надо рефлексировать, вот что.
      
       * * *
      
       ...Я выключил бритву, но резкая тишина только уве­личила мою тревогу. И, как на зло, спиральный шнур со штепселем ни­как не хотели укладываться в футляре. А тут ещё: "Дин-дон!" - звонок - кого там чёрт принес? - ах да, Хрусталёв, - хорошо, коли так. И точно: в глазке - я всё-таки глянул предусмо­трительно - в преломлении линзы, как в выпуклом самоварном отражении, сначала засияла лошадиная улыбка, потом - наплывом - возникла грушевид­ная фига, и я, смеясь, распахнул дверь.
       - Фиги и так далее - все флаги в гости к нам! Входи, подлец!
       Женька довольный своей фиговой хохмой, шаг­нул было мне навстречу, но вдруг заизвивался на пороге, выпучив глаза на бумажные свертки в руках на своей груди: один из них - видать, после фиги Хрусталев неудачно перехватился - медленно сползал поверх рук и наверняка упал бы на пол, ес­ли бы я - с лёгкостью счастливого человека - не поймал его.
       - Гига-ант, - похвалил меня Женька, мгновен­но расслабляясь. - Ну, привет, что ль?
       - Привет, привет, не гнать же тебя. Откелева бу­дешь, вестимо? - разгружая его, я принюхивался к свёрткам. - М-м! Колбаса! Ты гений!
       - Знаю, знаю, - усмехнулся он и жестом факи­ра достал вдруг из карманов куртки две бутылки зе­лёной газировки "Тархун". - "Зелёный змий!" Ува­жаешь?
       - Обожаю! - сказал я и, нагруженный пакетами, держа бутылки пальцами за пробки, понёс всё прямо в гостиную, ос­торожно свалил и поставил на журнальный стол и тут же начал разворачивать пакеты, сладострастно заглядывая внутрь: сыр нарезанный, колбаска наре­занная, две булки, прямо пир на весь мир. - Ты как манна небесная, Жень! И кто ж тебе так то­ненько нарезал? Кого обаял?
       - Никого не обаёвывал, просто попросил по-че­ловечески. - Он тем временем уже разделся в прихожей, вошёл в гостиную, заметил кавардак. - А это что? Обыск? Оружие, наркотики?
       - Наркотики, - небрежно подтвердил я. - Есть у меня одна такая Травка...
       - Верю, - прервал он меня, - но больше не ври. Почему бумага разбросана? Такой дефицит!
       - Творческий беспорядок, не видишь?
       Он понял, что ничего не понял, и усмехнулся:
       - Ишь ты, поди ж ты, творишь?.. - и, будто ми­моходом, ревниво заглянул в лист, заправленный в машин­ку. - Ого, сплошной мягкий знак? Интересная аб­стракция, поздравляю.
       - Ничего подобного, - невозмутимо отвечал я, придвигая к столу два кресла и усаживаясь в пред­вкушении завтрака. - Чистейший реализм.
       - Не скромничай, старик. Сплошной мягкий знак - чистейшая абстракция.
       - Кого ты учишь? - я не утерпел и вытянул из бумаги тончайший ломтик молочной колбасы. - Сплошной мягкий знак - это кайф, чтоб ты знал. Сплошной кайф и никакой абстракции, чистейший реализм. Ну, может, самую малость "сюр", не отри­цаю.
       - Ну ясно, автору видней. А что, твои ещё не прибыли?
       - Не напоминай. Так в честь чего шикуешь-то, скажи?
       - Шикую-то? - переспросил он как-то рассеян­но. - Да я просто шизую, старик, ты же понимаешь.
       - Ну это, само собой, твоё нормальное состояние.
       - А ты почему не в учреждении? - вдруг вспомнил он.
       - А ты?
       - Я-то болею со вчерашнего дня, разве не замет­но?
       - А-а, то-то вчера тебя не было видно. А я всё думал: кого-то не хватает!
       - Да, старик, да. У меня даже справка есть, схо­дил, не поленился, катар вырхдыхпутей. А вот у те­бя, по-моему, сегодня мастерство.
       - Да знаю, - отмахнулся я. - Про­спал. Теперь не пойду вообще.
       - В смысле - сегодня?
       - И сегодня, и всегда.
       - Оригинально.
       - Не веришь?
       - Ну почему же не верю? Верю. - Он пожал пле­чами. - Балбес. Я тебе всегда говорил: балбес. Хо­тя, может, ты и прав. Ну давай открывалку, что ли? Не об рояль же открывать, а то могу.
       - Всё тебе дай да подай. Протяни руку-то, не от­валится.
       Женька оглянулся, куда я указывал, увидел на стене ключ-сувенир и, снимая его с крючка, усмех­нулся:
       - Висит, будто чеховское ружье, - наигранно сдув пыль, повертел ключом, прикидывая, как им открывать, и пафосно простонал: - О боже, до чего ж мне надоели эти штучки в твоей хате!
       - Зови меня просто Вова, - сказал я. - И хата не моя, не забывай на всякий случай.
       - Прости, я не подумавши... - он отковырнул от бутылок пробки, отбросил ключ. - Ну, просто Вова, из горла или как?
       Я молча, с ленцой, вытащил из-за стекла сер­ванта три разноцветных бокала и поставил перед ним на стол.
       Он ухмыльнулся:
       - А третий зачем? Привычка? Где приобрел?
       - Острота - слегка заплесневелая, - легко па­рировал я с тайным ликованием. - Третий - выс­шая тайна.
       Но Женька, разумеется, ничего не понял и наполнил два бокала.
       Я пронзительно посмотрел ему в глаза:
       - Может, у тебя в ушах бананы? Лей в третий, не жлобствуй.
       Он с любопытством вскинул бровь, подумал, по­думал, но опять не понял, усмехнулся:
       - Ладно. Хоть я и не знаю пока твоей высшей тайны, наполним её высшим смыслом. "Ин тархуно веритас!"
       - Ты уверен? А чего ж они кричат?
       - Кто? Где?.. - и даже прислушался, простак.
       - Да пьяницы, - напоминал я, уже в открытую ликуя от другого, своего. - С глазами кроликов. "In vino veritas!" - забыл?
       - А!.. - допёр он наконец, ни о чём более по моему виду не догадываясь. - Так я про то же: истина в стакане! Но Саша Блок, конечно, тоже гений. Как там у него?.. - Завыл, как все поэты:
       И каждый вечер в час назначенный
       (Иль это только снится мне?)
       Девичий стан, шелками схваченный...
       И в этот момент - а шаги я услышал чуть рань­ше - в дверях из прихожей появилась Травка, ещё в моём халате, высоко подпоясанная, "шелками схваченная".
       Женька изумлённо выпучил на неё глаза и за­молк.
       - Здрасте, - сказала она ему. И - смущённо - мне: - Я думала, ты кого-то репетируешь... - И опять ему: - Извините... - И так же внезапно исчезла.
       - Приходи к нам, ладно? - уже смеясь над Женькой, сказал я ей вслед, опасаясь, как бы она не истолковала чего-нибудь не так.
       - Хорошо, - ответила она, удаляясь, и я успоко­ился: она пошла через коридорную дверь в нашу комнату, очевидно, переодеться.
       - Ну ты и га-ад после этого,- тихо сказал Женька, смешно-ис­пуганно поводя в её сторону глазами. - Преду­предить на мог?
       Я, ужасно наигрывая, тоже повёл глазами:
       - Извини, старик, не успел.
       Он сокрушённо крутил и качал головой:
       - Ну теперь-то хоть познакомишь?
       - Ещё чего!
       - Ну кто хоть, откуда?
       - Ничего не знаю! Незнакомка!
       - Как не знаешь?! - Женька обалдело посмот­рел на меня и вдруг увидел, что я сверху не одет, и, наверно, сопоставив это с халатом на ней, хотя он вполне способен был не заметить ни того ни дру­гого, тем не менее как будто что-то понял. - Серьёзно?
       - Очень, - признался я, не совсем понимая, что именно Женька имел в виду, и, не давая ему опомниться, велел, пока мы одни, вы­кладывать обещанные новости.
       - Какие новости? - не понял он.
       - Здоров живешь! Звонишь, интригуешь...
       - А-а, - вспомнил он и смутился: хотел, видать, не говорить, не вспоминать. - Да но­вость, собственно, одна. У меня тут идея родилась. Ну вот, шизую, понимаешь...
       - Ну?.. - я понимал пока лишь то, что очеред­ная идея, очевидно, относилась к его поэтическим "шизам" (его же словечко, кстати), поскольку он поэт (начинающий, конечно, ему ещё и двадцати не стукнуло, хотя уже и печатался немного). Но разъяс­нений я так и не дождался. - И всё?
       - А что ещё-то? Всё.
       Но меня-то на мякине не проведёшь.
       - Очень интересно, - сказал я. - Поздравляю.
       - Спасибо... - он делал вид, что легко игнори­рует мою иронию, но тут-то я и увидел, что ему совсем не весело.
       - Ну рассказывай, рассказывай... - Я дал по­нять, что теперь вполне серьёзно готов ему посочув­ствовать, если он захочет.
       - Да что рассказывать, чего там, ладно... Ну раз­долбали меня сегодня в одном месте... Наговорили, как обычно, кучу комплиментов, но в принципе - раздолбали. Подборку завернули... - и, мгновенно прокрутив про себя недавние свои перипетии, вздох­нул и улыбнулся просветлённо: - Ну и чёрт с ними, им же хуже. Зато у поэта родилась ещё одна идея. Правда, боюсь, не по зубам. Но это видно будет...
       Ну что ж, кто-кто, а я понимал и разделял его оп­тимизм. Главное - не падать духом, а сам себя не успокоишь - никто не успокоит.
       - Значит, всё, в общем, к лучшему?
       - Должно быть, - постучал по дереву.
       - А какая идея-то, в чём?
       - Идея - гениальная. А в чём - обойдёшься. Ещё сглазишь нечаянно. Потом почитаю. Пошизовать ещё надо. Но главное - она ро­дилась.
       - Ну, тогда давай... - С давней жаждой я взял бокал с "тархуном". - За новорождённую.
       - Стоп-стоп, - царским жестом остановил он меня, - подождём давай...
       И только он сказал - из коридора вновь послы­шались лёгкие шаги, и к нам вошла моя Травка, уже переодетая в джинсы и свитер, с тонким намёком неся и для ме­ня мою рубашку.
       - У вас дочь родилась? - с порога Женьке. - Поздрав­ляю.
       Женька чуть глаза свои не выронил от нового изумления.
       - Дочь по имени Идея! - я взял свою рубашку и, одеваясь, продолжал: - И на него похожа, представляешь? Вот такой у меня друг-товарищ: простой, молодой, а на поверку - вишь ка­кой? И сам Евгений, и дочь туда же, а разве ска­жешь по нему?
       - Ну хватит, хватит, - смущённо проворчал Хрусталик, не выдержав бремени славы. - Мы оба с тобой ребята хоть куда, только всё у нас ещё впе­реди, к сожалению.
       - Поздоровкайся с дамой, деревня! - пристыдил я его, думая, что этим наша жестокая показушная пе­репалка и кончится.
       Но не тут-то было. Смущённо-обаятельно шизуя глазами на Травку, Женька вдруг выдал:
       - Извините, второй раз теряюсь, и всё из-за это­го типа. Я тут уже пытался навести о вас справки, но он как будто и не знает ни­чего.
       - Ты что городишь, городничий?! - засмеялся я, краснея в досаде.
       Но было уже поздно. Травка побледнела и, вызы­вающе улыбаясь, резанула по живому:
       - Он знает. Я его новая gerle-freand.
       Женька немного опешил:
       - Правда?.. - но тут же нашёлся, гадёныш, на голубом глазу повернулся ко мне: - А что же ты, плэй-бой, молчал как рыба об лёд?
       - Забыл, извини, - сказал я нарочито простец­ки, хотя тоже опешил: уж это она слишком что-то не так истолковала. И, спеша овладеть ситуацией, мягко взял Травку за руку, усадил в своё кресло, по­двинул к ней бокал. - Вот тебе зелёная водица - и, пожалуйста, без глупостей.
       Кажется, она поняла меня, виновато зарумяни­лась, а я тайком подмигнул ей и взял свой бокал.
       - Все хоккей в этом хоккейном из хоккеев! - я был уверен, что моя тарабарщина не нуждается в переводе. - Чин-Чино! - добавил я для Травки и первый с наслаждением распробовал "Тархун". Ну до чего же славно, что Женька, принципиальный трезвенник, приволок нам именно эту обалденную вкуснотищу, и как знаменательно, чёрт возьми, что она - зелёная!
       Кстати, про Чин-Чину поняла, конечно, только Травка: совершенно спонтанно у нас с ней выраба­тывался как бы свой особый код.
       А Женьке я сказал между тем:
       - Садись, кормилец. Рассказывай, что там за бортом?
       - Да я и сам не очень в курсе, - сказал он, присаживаясь на диван.
       - Слушай, - продолжал я придуриваться, - мы голодные, так что, опять извини, будем есть.
       - Да на здоровье! - рассмеялся он. - Я ещё могу сбегать, не гордый.
       - Видишь, - сказал я ей, - как хорошо иметь хотя бы одного та­кого друга? Ешь на здоровье, а то тут сквозняки, улетишь ещё, как божий оду­ванчик.
       Она улыбнулась и, окончательно успокаиваясь, взяла себе кусочек колбасы. А я с интересом наблюдал, как Женька тайно изу­чает нового человека. По всему было видно, что он тоже оро­бел, как и я когда-то, разглядев её вблизи. И я вдруг поймал себя на том, что даже в этой безобид­ной ситуации меня гложет ревность.
       - Жень, - сказал я, чтобы завязать какой-ни­будь разговор, - ты помнишь дядю Васю?
       - Это... сосед твой, что ли? Учитель?
       - Бывший учитель, да. Так вот, он мне вчера на­пророчил, что лет через пять, через десять я стану обыкновенным обывателем.
       - Ну и что? Ты уже вполне для этого созрел. "Все мы пассажиры одного корабля" - кто это сказал?
       - Не помню... Экзюпери?
       - Молодец. А сколько будет дважды два?
       - Пять.
       - Неправильно. Пять-шесть, примерно. Ну и что ж те­перь делать?..
       Травка улыбалась, понимая, что игра посвяща­лась ей, и я с радостью согласился на ничью:
       - Делать нечего. Наливай, генацвале, свой "Тархуани".
       - О, вот это хорошее дело!
       Женька щедро плеснул нам через края, затем, поаккуратней, долил себе и, взяв свой бокал, жмурясь в каком-то тихом задушевном экстазе, ска­зал:
       - Хорошо-то как с вами, люди!
       - Ну что ж, естественно, - невольно расплылся я, смущённо кося глазами на Травку. - И нам с ним неплохо, да?
       Она кивнула, тоже зардевшись.
       - А давайте закурим? - предложил Женька. - Кто за, кто против?
       - Единогласно, - сказал я.
       - А сигарет у нас нет, - почему-то радостно объявила Травка.
       - А у меня?! - Женька вынул из своего кармана пачку болгарских.
       - И всё-то у тебя есть, - опять ревниво поддел я его. - Идеи, сигареты... счастливый человек!
       - Спасибо, нет, - сказала вдруг Травка, обеими руками отстраняя сигареты. - Я не курю.
       - Как это? - не понял я. - А вчера?
       - Вчера - это вчера, а сегодня - это сегодня.
       Я посмотрел на Женьку:
       - Разгул демократии - один воздержался!
       - Буржуазный плюрализм! - откомментировал мой друг.
       Травушка-Муравушка, опять оказавшись в цент­ре внимания, отчаянно засмущалась, но я и не думал давать ей поблажку:
       - Умница-разумница! - Я искренне был рад за неё, потому что не иначе как сказывалось моё бла­готворное влияние, хотя, конечно, и вчера она кури­ла не по-настоящему. Но и здесь не удержался от иронии: - А у тебя на лбу про это случайно не на­писано?
       - Даже напечатано!
       - Ну-ка, позвольте... - я привстал и наклонил­ся к ней, рассматривая "надпись" у неё на лбу, и еле удержался, чтобы не поцеловать её при Женьке. Это было бы нехорошо, разумеется, хотя и ничего плохого, если вдуматься. И вскрикнул: - Ой, прав­да, Жень, смотри, какие буковки! Мин-драв пре-ду-пре-жда-ет...
       И Женька мгновенно подхватил вторым голосом:
       - Ку-ре-ни-е опа-сно для ва-ше-го здо-ровья!..
       Травка рассмеялась, и мы тоже - ужасно доволь­ные собой.
       - Но с вашего разрешения мы все-таки подымим? - чёртовски галантно осведомился Женька.
       - Травитесь! - пожала плечами. - Минздрав умывает руки.
       - "Давай закурим, товарищ, по одно-ой!" - пропели мы с Женькой и, перемигнувшись, закурили, "балдея" ей на зависть.
       - Ка-айф! - прохрипел я, выпуская клубы дыма и закатывая глаза.
       - Мягкий зна-ак! - тоже с хрипотцой подпел Женька-подлец, и мы опять все трое рассмеялись - мы с Хрусталёвым над мягким знаком, а Травка над на­ми:
       - Не кайф, а кейф, невежды! И всё равно - не хочу и не буду!
       - А чего же ты хочешь-то? - от первой за день сигареты я и вправду немного как бы прибалдел: хо­телось кричать как будто с середины моря, стоя в нем по колено. - Приказывай!
       - Я хочу - петь! Или нет, я хочу, чтобы в ы пе­ли для меня, а я захочу - подпою, не захочу - не буду, как понравится, вот так.
       Хрусталик озадачился:
       - Чего бы такого нам спеть?
       - Знаю!.. - я уселся за фо-но и с ходу за­играл и запел "Па-дам" по-французски, остальное по-русски, то бишь без слов, вернее "ля-ля".
       Ну, как я и ожидал, заслышав наш первый вальс, она расцвела и засияла, и, конечно, запела вместе со мной своим дивным цыганским тембром, кстати, очень похожим на Пиаф, а Женька, слушая нас, растопырил глаза, как коза у Чуковского, и наверняка тоже хотел запеть с нами, но вдруг глаза его устремились поверх меня в при­хожую и ещё больше растопырились.
       Я обернулся.
       Мать и отец - мои долгожданные предки - вхо­дили в открытую дверь. Мать налегке, с сумочкой и ключами, отец - с двумя чемоданами... и... и... оста­новились наконец, с удивлёнными улыбками взирая на наше безмолвное трио у рояля.
       - Здравствуйте... - сказала мать немного в за­мешательстве.
       - Нас музыкой встречают, - съюморил отец. - Это замечательно. Ну здра-асте!
       Женька нашёлся первым:
       - С приездом!
       - Здрасте, здрасте, - тоже вроде бы радостно сказал и я, поднимаясь к ним навстречу и заметив краем глаза, как Травка, поздоровавшись еле слыш­но, перешла, будто прячась, за рояль. - Что это вы так рано?.. - Ужасно краснея, я подошёл к матери, склоняясь для поцелуя.
       Мать прикоснулась к моей щеке уголком накра­шенных губ, тут же пальцем стерев след помады, простодушно удивилась:
       - Разве рано?.. - но и смутилась, конечно.
       - В самом деле, почему же рано? - улыбался отец, обнимая и це­луя меня в свою очередь. - Двад­цать шестое апреля - не ждал?
       - Да нет, я просто забыл, какое сегодня число.
       - Счастливые часов не наблюдают? Ну-ну, ну-ну...
       С весёлым любопытством взглянув на гостей, отец кашлянул, не найдя больше слов, но вдруг как бы вспомнил об оставленных за раскрытой дверью вещах: - Ой, простите, я сейчас... - и вышел на площадку.
       - А мы-ы, - умилённо воскликнула мать, - ми­нуты считали! Так устали, так соскучились!
       - Да-а, - подтвердил отец, с трудом волоча какую-то, похоже, книжную, упаковку. - В гостях хорошо, а дома лучше. Истина на все времена. Род­ная речь, родные лица...
       Я помогал матери снять пальто, вешал его на ве­шалку, и голос отца доходил до меня как сквозь вату в ушах.
       - С каждым разом мы всё больше убеждаемся: жизнь без Родины не жизнь. - Попутно отставив чемоданы в сторону, он тоже стал раздеваться. - Я не вру, мать? - спросил он с улыбкой, проходя ми­мо неё к вешалке.
       - Да, да, - со вздохом облегчения и радости ки­вала мать, слегка поправляя перед зеркалом причес­ку и примеряясь к своим, очевидно, новым серь­гам. - Родное захолустье, и нет его дороже. Кстати, Вовочка, разве у тебя сегодня нет за­нятий?
       - Нет, - сказал я и опять покраснел.
       - А мы считали... Какой сегодня день?
       - Четверг. У нас переменилось расписание - перед сессией.
       - Ну, тем лучше, - сказал отец, - увиделись сразу, отпразднуем вместе с твоими друзьями.
       Раздевшись, он тоже заглянул мимоходом в зер­кало рядом с матерью, взбил пятернёй свои редею­щие волосы и, как бы окончательно освобождаясь от дорожной суеты, снова повернулся ко мне.
       - Ну, здорово, сын... - широко улыбаясь, взял меня за плечи, оглядел с головы до ног и обратно, как будто сто лет не видел, встряхнул, довольный. - Ты, я вижу, не очень скучаешь без нас, да? - И указал на листы, разбросанные по полу: - Это моё?
       - Нет, моё, - успокоил я его.
       - Так много? - удивился он. - Надеюсь, не на выброс?
       - Посмотрим, - уклончиво ответил я.
       - "Самое главное, талант в землю не зарывать", - шутливо напомнил он и об­ратился наконец к гостям: - Ну, Женю я знаю. Здравствуй ещё раз. - Пожал ему руку. - А с ва­ми, красавица, мы, кажется, не виделись. Сын, по­знакомь нас, пожалуйста...
       И вдруг Травка отделилась от рояля и быстро, ни на кого не глядя, прошла в прихожую, сняла с ве­шалки свою куртку, встала в свои туфли, нечаянно уронила куртку и сама же, опередив недоумеваю­щую мать, подняла.
       - Куда ты? - испуганно спросил я, ещё ничего не понимая.
       - Извините... - тихо сказала она и, не надевая куртки, быстро открыв и закрыв за собой дверь, вы­шла.
       Чёрт знает, что такое со мной случилось. Я слов­но остолбенел, и только через несколько секунд по­сле того, как автоматически сработал наш дурац­кий замок, очнулся, бро­сился к двери и забился, задёргался, сотрясая всю стену вместе с дверной ручкой, потому что по зако­ну подлости запутался в простейшем механизме зам­ка.
       Когда я всё-таки прорвался и, задыхаясь от бесси­лия, выскочил на лестничную клетку, каблуки её уже стучали в быстром беге далеко внизу, на первом этаже. Ох, нелепость какая - и то, что она убегала, и то, что я за ней гнался. Но самое нелепое - я не знал её имени, а крик­нуть по-другому язык не повернулся. Я онемел от досады и отчаянья, рванулся было вниз по лестнице через три-че­тыре ступени, но оступился - шлёпанцы сволоч­ные! - схватился инстинктивно за перила, крутанулся по инерции, ударился коленом и бедром о ме­таллические прутья и, оседая на ступени, но­гами кверху, услышал, как громко скрипнула и гро­мыхнула внизу тяжёлая входная дверь.
       Ах, шлёпанцы... я поискал их глазами: один был рядом, другой скатился, как лыжа, к нижней сту­пени пролета и лежал там подошвой вверх. Подцепив ногой ближний и подтянувшись на ру­ках, я поднялся, проскакал на одной ноге в шлёпан­це ко второму, но тот никак не хотел переворачи­ваться - пришлось нагнуться, перевернуть рукой. На серый бетон вдруг упали крупные, словно дождевые, капли: оказалось, я молча плакал, не за­мечая этого, как женщина, а когда заметил, то и во­все ослабел от жалости к себе, присел на ступеньку, пережидая слёзный поток, но горечь обиды, вспухшая в горле, ещё долго не та­яла, не отпускала. Бегство Травки - такое внезапное, без объяснений - никак не вмещалось в мой скудный разум, хотя не­трудно было догадаться, что, наверное, она, как чи­стая душа, испугалась и растерялась от внезапной встречи с предками в нашей ситуации и, заметив и мою такую же растерянность, не захотела обреме­нять меня собой, а я... я дал ей уйти, и это непрости­тельно вдвойне...
       Дальше во многом я повел себя глупо и мерзко, как типичный инфантильный переросток. Просохнув от слёз, я решил отыграться на роди­телях, без вины виноватых. Испугались перемен в жизни сыночка? Пожалуйста! Не будем вам мешать! Но только без вопросов, как и что, - хватит!.. Я был опустошён, как будто выпотрошен: никого не жаль, всё безразлично. Но в голове уже составлялся приблизительный план: прежде всего немедленно уйти из дому, вы­рваться на улицу, в шум и толчею, в движение, а по­том... потом будет видно. Сначала надо найти Её, найти и объясниться: я был виноват, конечно, но, может, у неё имелась какая-то другая, более важная причина? - это необходимо выяснить.
       Наверху позади меня послышался осторожный цокот дамских каблуков.
       - Ну что, Вовочка? - робко спросила мать. - Мы заждались тебя. Иди домой, не сиди на ступенях, простудишься.
       Я не шелохнулся.
       - Тебе плохо, Вова?
       Буквально спиной и затылком ощутив раздраже­ние от её приторного беспокойства за меня, я вздох­нул и нехотя зашевелился, вставая.
       Мать шагнула было сверху ко мне, но я уже и сам, глядя себе под ноги, поднимался к ней, и она отсту­пила, заискивающе посторонилась.
       Отец и Женька стояли в прихожей.
       Я молча прошёл мимо них по коридору в свою комнату и, взяв там из одежды только свитер, наде­вая его и оправляя на ходу, почти сразу вышел об­ратно. Теперь уже и мать была в прихожей - все трое выжидательно смотрели на меня. А я вдруг свернул в "два ноля", как будто выра­жая таким образом предкам своё "фэ", и шум спу­щенной из бачка воды даже развеселил меня: вот вам, дорогие! Но в ванной, ополаскивая руки, я нечаянно взгля­нул на себя в зеркало и опять чуть не разрыдался. Я закусил губу, собрался с духом и двинулся тараном в прихожую.
       Отец с матерью невольно расступились, пропус­кая меня к вешалке, но я, снимая с крючка куртку и одновременно сбрасывая с ноги шлепанец, вдруг увидел, что забыл надеть носки, и снова пошёл к се­бе - им опять пришлось расступиться.
       - Что-нибудь не так, сын?.. - осторожно подал голос отец.
       Но я и не думал отвечать. Я опять скрылся в своей комнате и, надевая носки, осмотрелся в послед­ний раз, вспоминая, чего бы ещё не забыть. Потом взял из пиджака записную книжку с телефонами, за­сунул в карман штанов и покинул свою обитель окон­чательно.
       - Что случилось, Вова?.. - мать была, конечно, напугана.
       Но я упорно гнул своё, молчал.
       - Может, ты всё же удостоишь нас хоть словеч­ком? - уже язвительно сказал отец.
       Я, надевая куртку, удостоил:
       - Что вы хотите услышать?
       - Ну объясни же нам... - начала было мать.
       Но я перебил:
       - Что вам объяснить?
       - Кто эта девушка?
       - Моя жена, - сказал я коротко и ясно.
       Они переглянулись в полнейшем обалдении - один только Женька ничему не удивлялся.
       - Твоя... жена?.. - отец улыбнулся. - Ты хо­чешь сказать...
       - Я не хочу сказать - я сказал! - И, кивнув Женьке, двинулся к выходу.
       - Да подожди! - очнулась мать. - Куда же ты уходишь? Скажи хотя бы, кто она и как её зовут?
       Я фыркнул с горькой усмешкой: они мне не ве­рят, что ли? Они юморят? Хорошо-о...
       - А вот этого я не знаю, - произнёс я с расста­новкой, заранее наслаждаясь их реакцией.
       - То есть?.. - не поняла мать, святая просто­та. - Что ты не знаешь?
       - Ничего не знаю. Ни имени, ни фамилии. И тем не менее она моя жена. Супруга!
       Несмотря на мою легкомысленную интонацию, мать как-то сразу вдруг притихла, оробела, огляну­лась на отца, видать, уже не в силах соображать в одиночку.
       - Ну хорошо, - с примирительной улыбкой вступил отец. - Объясни всё же, сын. Мы действи­тельно пока ничего не понимаем.
       - И не поймёте. Я в этом абсолютно убеждён.
       - А ты попробуй, подоходчивей только, снизой­ди к папе с мамой, сынок, растолкуй.
       - Растолковывать нечего. Я женился, и всё. Правда, мы знакомы всего одну ночь, но я знаю, что ей уже восемнадцать, а мне двадцать два, вместе нам сороковник, так что вам беспокоиться не о чем.
       - Ты шутишь, Вова?
       - Нет, мама, не шучу. И я знал, что вам с папой этого не понять.
       - Слу-ушайте! - удивился вдруг отец. - А по­чему мы на пороге? Пройдем хоть на минуту, прися­дем, сын, потолкуем!..
       Он, конечно, хитрил, пытаясь разрядить атмосфе­ру и выведать как можно больше информации, а меня всё это начинало даже забавлять.
       - Ладно. Раз уж вам так интересно - устроим брифинг.
       Я первым, не раздеваясь, прошёл в гостиную, плюхнулся на диван.
       - Прошу! - жестом пригласил их в кресла на­против себя и откинулся на спинку дивана, закинул ногу за ногу.
       Отец, с улыбкой наблюдая за моей игрой, сел, пригласив и мать сесть напротив, но она отказалась:
       - Я не могу. Рассказывай.
       - А я уже рассказал. Спрашивайте!.. - и оглянулся на Женьку в прихожей, махнул ему рукой, зазывая, но тот рванулся к двери:
       - Я там подожду, хорошо?
       - Ну давай, я сейчас.
       - До свиданья, - сказал он родителям и скрыл­ся за дверью.
       - Ты напрасно так с нами, - сказал отец с доб­родушной усмешкой. - Мы не такие уж старые, кое-что понять ещё сможем, наверное. Но в данном случае ты нас просто огорошил. Давай по порядку.
       - Погоди, - нетерпеливо перебила мать. - Скажи, Вова... эта девушка... ночевала у нас?
       - Дошло! - сказал я.
       - И что... - с округлёнными глазами, - она... спала... в твоей комнате?
       - "В данном случае" это называется - со мной.
       Мать беспомощно взглянула на отца - тот невоз­мутимо улыбался.
       - Ну и теперь? - продолжала она. - Что вы на­мерены?
       - Не понимаю.
       - Теперь вы поженитесь?
       - Разумеется.
       - Вовочка, не смейся, пожалуйста, это слишком серьёзно. Ты должен сказать нам всё.
       - Должен?
       - Не должен, не должен, успокойся, - включил­ся отец. - Мы просим тебя. Объясни, если можно, без шуток.
       - А я без шуток. Что вам не ясно? - я уже те­рял терпение. - Слушайте, нам некогда, давайте по­короче.
       - Ну хорошо, хорошо, - поспешно смягчилась мать, любой ценой желая добиться полноты карти­ны. - Скажи, пожалуйста... эта девушка... у неё... до тебя... был кто-нибудь?..
       Я ушам не поверил: вот это мамуля замесила. Но пока сдержался и усмехнулся:
       - В твоём смысле - не было. Но для нас с ней это не имеет значения. Для вас - тем более.
       - Да? - вдруг истерично вскрикнула мать. - А если родится ребёнок? Ты подумал об этом?
       - Ну и что? Родится - хорошо.
       - Господи, "хорошо"! Да ведь ты сам ещё ребёнок!
       - Мать, окстись, мне уже двадцать два!
       - Боже мой, боже мой, - запричитала, как хан­жа. - В первый же вечер лечь в постель - на что это похоже?
       - Ну почему? - уже всерьёз возмутился я. - Почему ты говоришь - лечь в постель? Можно ведь сказать - полюбить!
       Но она как будто и не слышала меня, причитая:
       - Какое легкомыслие! О чём вы только думали!
       - Ты не знаешь, о чём в это время думают?
       - Но можно было подумать и о последствиях!
       - Можно. Конечно, можно. Но мы вот почему-то не подумали. Забыли. Напрочь.
       - Но теперь-то ты вспомнил? И что же ты даль­ше-то думаешь? Поздно!.. - И в отчаянном бесси­лии - отцу: - Ну ты-то что молчишь?!
       Но отец пока лишь улыбался и, видимо, обдумы­вал позицию, не торопясь со своими ходами. Я же раздражался всё больше и больше: ну никак не ожидал от них такой дикости! Ведь не старые, не глупые, наоборот, действительно просвещённые люди, и вдруг... Куда подевался их юмор, их такт, которому я даже учился у них когда-то? И какая такая опасность нависла надо мной, над их "кровинкой", чтобы устраивать мне, как младен­цу, промывание мозгов? И вообще - по какому праву?..
       - Ладно, я вас понял, - сказал я, вставая, и поз­вал Хрусталёва: - Жень! - Но он вряд ли услышал меня за дверью, и я пошёл и выглянул на лестницу: он стоял у лифта, опершись задом на перила лестницы. - Жень, зайди на минуту!
       Он замахал было руками, корча рожи: не пойду, мол. Но я вышел к нему и почти силой потащил в квар­тиру, тихо уговаривая:
       - Ну, я тебя прошу, на одну минуту, старик, ска­жем и пойдём... - и, подталкивая его к дверям гостиной, выставляя на обозрение отцу с матерью, объявил, надеясь на легкую и остроумную развязку: - Вот Женька - мой шафер, он с ходу всё понял, и вы сейчас тоже всё поймёте. - И ему: - Слушай, тут у нас жуткая семейная драма ра­зыгралась. И всё потому что я нечаянно женился. А по-моему, наши проблемы не стоят выеденно­го яйца - ты согласен?
       Он пожал плечами:
       - В сравнении с вечностью - конечно, не стоят. Но я-то тут при чём?
       - Вот! - торжествуя и комикуя, указал я родите­лям. - Вы поняли? Он тут ни при чём, хотя и шафер. И вы ни при чём, хотя и родители жениха.
       Отец засмеялся, и я подумал даже, что он залюбо­вался своим остроумным сыном. Но мать непримиримо, безнадёжно-укоризнено покачала головой:
       - Какие же вы ещё дети!..
       - Маман! - призывно улыбнулся я. - Ты же современная женщина, эмансипэ! Улыбнись! Жизнь прекрасна и удивительна!
       - Ты лучше подумал бы, чем ты будешь кормить свою семью. "Жизнь прекрасна".
       - Не волнуйся, ма. Корм для нас не самое главное. Проживём. В конце кон­цов, я могу и работать.
       - Работать? - усмехнулась с горечью.
       - Конечно. В любом ресторане тапёром. Запро­сто.
       - А училище заканчивать ты думаешь, тапёр?
       - А я его брошу. Не хочу учиться, а хочу жениться.
       - Попробуй, брось!
       - А что? - вроде бы шутя, опасаясь, что мать воспримет слишком серьёзно. - Я уже бросил. Се­годня. Ты, мать, как в воду глядишь.
       И всё в ней сразу опустилось.
       - Приехали, - сказала она и выразительно по­смотрела на отца - тот по-прежнему посмеивался и отмалчивался. - А не кажется ли тебе, сыночек, что сегодня для нас и без того слишком много впе­чатлений?
       - Всё, что могу, мамочка, - в тон ей ответил я и сам испугался: откуда во мне столько желчи?
       А она уже задыхалась в новом приступе:
       - Да?! - со слезами. - Да?! И ты можешь так говорить своей матери?.. И всё из-за этой... которую не знаешь даже как зовут?
       - Ну-ну, маму-уля, - вмешался наконец отец, поднимаясь. - Он сам не знает, что бол­тает. Он шутит. Пойди-ка приготовь нам кофе.
       - Да какой сейчас кофе?! - страдальчески вскинулась мать.
       - Пойди, пойди, дай мужикам пообщаться. - Он слегка приобнял её за плечи, и она, взглянув на него и, очевидно, поняв, что за дело взялся сам-голова, с неожиданной покорностью отправилась на кухню.
       Я виновато нахмурился: мерзко, мерзко всё вы­шло - только сейчас до меня дошло, что мерзко. Не дал им опомниться с дороги и обрушил сразу все свои скороспелые новости. Вечная страсть к эффектным жестам, вечная глу­пость. Тем более, что за моей бравадой скрывалось страшное смятение. Я ведь не знал ещё, что меня ждёт, когда мы уви­димся с моей суженой, если увидимся вообще когда-нибудь. А судя по тому, как она меня отрезала от се­бя, надеяться я мог разве что на чудо.
       - Ну, мужики, раздевайтесь. Ударим по ко­фею - и пойдёте.
       - Некогда, па, - буркнул я, с неожиданным тошнотворным чувством отмечая про себя натяжки в его тоне.
       - Так уж и некогда? Но хоть минуту, без кофе, можешь подарить отцу?..
       Я колебался, безотчетно опасаясь какого-то ко­варства с его стороны, но всё же решил немного за­держаться и понуро поплёлся к дивану, сел.
       Женька остался в дверях между прихожей и гос­тиной.
       - Так это правда? - спросил отец.
       - Что именно?
       - Насчёт училища.
       - Правда, - я угрюмо подчинялся необходимо­сти вникать во что-то, выслушивать, отвечать.
       - Документы, надеюсь, не забрал?
       - Не успел. Я ещё не был там сегодня.
       - А вчера?
       - Вчера был, но забыл.
       - Та-ак. Ну, а с этой милой девочкой - не шут­ка?
       - Не шутка.
       - И ты в самом деле не знаешь, как её зовут?
       - Не знаю, в самом деле.
       - Любопытно...
       Отец посмотрел на раскиданные по полу листы бумаги и улыбнулся.
       Я тоже посмотрел на беспорядок и решил хоть это исправить перед уходом: встал и начал подни­мать листы и газеты, не спеша складывая их в сме­шанную стопку. Женька бросился помогать.
       - Да оставьте! - сказал отец. - До того ли сейчас?
       - Ничего, говори, я слушаю.
       - Ну я так не могу. Бросьте, давайте закурим луч­ше.
       Но мы уже всё собрали, а отец, к моему удивлению, взял со стола Женькины сигареты и, с любопытством некурящего загля­дывая внутрь пачки, вытянул одну для себя, затем предложил по кругу Женьке и мне.
       - Ты же не куришь, па, - напомнил я с усмеш­кой (когда-то он и против моего курения боролся, но вынужден был сдаться).
       - А откуда ты знаешь? - улыбаясь, он искал что-то в кармане пиджака. - И что ты вообще обо мне знаешь?.. - И вдруг вытащил плоскую зажи­галку, фирменную, газовую, ловко щёлкнул - тре­нировался, наверное, - протянул огонь Женьке, по­том сам прикурил и погасил зажигалку. Передавая её мне, сказал: - Пробуй. Понравится - твоя. Между прочим... - понизил тон, заговорщически кивнул в сторону матери, - сама же и купи­ла.
       Я невольно улыбнулся, уж если мать смирилась с тем, что я курю, то наверняка будет мир и во всём остальном, нужно только время.
       - Спасибо, - сказал я и вдруг заметил, что отец затягивается по-настоящему, и, пыта­ясь припомнить, курил ли он ещё когда-нибудь при мне, как-то даже и не рассмотрел зажигалку: прику­рил, повертел машинально в пальцах, сунул в карман. - Ты что-то вроде сказать хотел, па, ты не за­был?
       - Да-да, сейчас... Прости, что задерживаю... Зна­ешь, так сразу, с порога... Ну, сейчас...
       Откровенно скучая, я переглянулся с Женькой, а тот, всё время чувствуя себя, конечно, лишним, уже опять переместился ближе к выходу. Но я решил его подловить чуть позже.
       Отец, неумело держа сигарету в прямых пальцах, с трудом подбирал слова:
       - Я знаю, ты всё, разумеется, сделаешь сам, как захочешь... И то, что я скажу, будет, наверное, пус­тым звуком для тебя... Но, может, хоть что-то, я на­деюсь всё же... Нравоучений не будет, не волнуйся... Просто мне хочется кое-что понять, и, может, ты мне поможешь...
       Непривычная сигарета мешала ему, сбивала, и он отложил её на край пепельницы.
       - Ты, наверно, думаешь: отец равнодушен ко всему, что с тобой происходило и происходит?..
       Я немного удивился, но промолчал.
       - Нет, сын, - сказал отец. - Дерево не может быть равнодушным к своим ветвям... Когда-нибудь ты поймёшь меня - когда и у тебя будет сын или дочь...
       Я смотрел на него уже с интересом: мне понра­вился образ дерева.
       - Если ты помнишь, мы почти никогда и ни в чем тебя не насиловали. По крайней мере, с тех пор как ты вошёл в сознательный возраст.
       С этим, пожалуй, я мог согласиться: жил, как хотел, и делал, что хотел, вольная птица, свободный художник.
       - И нам очень редко приходилось объяснять те­бе, "что такое хорошо и что такое плохо".
       И опять я мысленно кивнул: да, спасибо, я сам разбирался и сам сторонился плохого, тянулся к хо­рошему, пай-мальчик.
       - И вообще, ты был на удивление благополуч­ным ребёнком, - продолжал отец, словно под­тверждая мои мысли. - Ну, может, только слишком разносторонним, что ли, часто менял увлечения и слишком легко тебе всё давалось. Хотя музыке ты был верен довольно долго, даже странно. Но когда ты вдруг, никого не предупредив, бросил консерва­торию - под нами, сын, закачалась земля.
       Да, я помнил, это потрясло тогда многих, а уж ро­дителям досталось впечатлений на всю оставшуюся жизнь.
       - Ты здорово сказал тогда, что не хочешь быть средним пианистом. И наметил себе новое попри­ще - театр, довольно неожиданно, хотя спасибо, что не балет, всё-таки можно было как-то понять твой по­рыв. И, к счастью, тебе и здесь повезло, в театраль­ном: ты прошёл сумасшедший конкурс, вернее, конкурс среди сумас­шедших, причём опять же сам, я не вмешивался, хо­тя мог, ты понимаешь. И вот уже три года мы с то­бой почти не видимся: с утра до ночи ты где-то там. Ну, наконец, мы думали, нашёл своё дело, горит наш отпрыск, какое счастье! И вдруг - да ты не шутишь ли? - опять к разбитому корыту? В тапёры?..
       Я пожал пле­чами, хотя меня слегка рассмешило разбитое корыто: отец умел иногда подобрать словечко.
       - Не понимаю, - продолжал отец, - инфан­тильностью ты вроде не страдал. - Это он мне от­кровенно льстил, конечно. - Работать над собой умел ещё с младых ногтей - в консерваторию шутя не попадёшь, уж не знаю, как в театральный. Ну, так что же теперь-то? Решил пропасть в дилетантах? А хо­рошо ли ты подумал?..
       Ну-у, финиш. Я усмехнулся, уже не таясь: засиделся я в маменькиных-папенькиных сынках. Но отец вдруг посмотрел на меня долгим, внима­тельным взглядом и грустно улыбнулся:
       - Ладно, живи, как можешь. Скажи мне только, как долго ещё ты намерен искать?
       - Не знаю, па. Наверно, пока не найду.
       - Хочешь знать мое мнение?
       - Давай.
       - Ты сделаешь большую глупость, если бросишь училище. Я бы на твоём месте всё-таки закончил его, испытал себя в деле серьёзно, без скидок, а по­том бы решал: быть или не быть. Подумай.
       - Хорошо, подумаю. Спасибо за рецепт.
       - Ещё минуту можно?
       - Пожалуйста.
       - Я бы хотел предостеречь тебя ещё кое в чем.
       - Интересно.
       - Не женись пока, если можешь.
       - Почему?.. - После того как он с такой подку­пающей простотой свернул и отбросил свою воспи­тательную риторику, я был почти уверен, что мы и здесь легко с ним поладим. И я обернулся с улыбкой к Женьке, моему сообщнику, но тот уже был в при­хожей, предатель, и даже за ручку двери взялся, что­бы незаметно улизнуть.
       - Да подожди ты меня-то, Жень! - рявкнул я, но Жень­ка, вздрогнув, оглянулся отчуждённо и снова взялся за ручку.
       - Я на лестнице, - бросил он и, щёлкнув зам­ком, опять скрылся за дверью.
       - Ну, так почему же? - нетерпеливо напомнил я отцу, собираясь теперь лишь из вежливости про­слушать по-быстрому веское родительское благословение и отвалить вслед за Женькой.
       Отец улыбнулся, но тема разговора как будто смущала его:
       - Ну, во-первых, как это ни банально, рановато. А во-вторых, ты всё-таки ещё не до­статочно созрел - и материально, и духовно, как гово­рят. А в-третьих... ну сам посуди, ты знаком с этой милой девочкой меньше суток, если это правда. Не знаешь даже, как её зовут, это вообще потрясающе. Но именно с ней ты готов уже на всё - это так?..
       Я насторожённо кивнул.
       - А ты уверен? - спросил отец.
       - В чём? - не понял я.
       - В том, что это не пройдёт у тебя завтра же.
       - Не пройдёт, - сказал я, стараясь прямо и твёрдо смотреть ему в лицо.
       - Ну что ж, - сказал он с тайной усмешкой в глазах, явно прочитав мои сомнения и колебания. - Если ты уверен - я рад. Рад, что твоё новое увлечение так велико. Но, если хочешь сохранить его как можно дольше, - не женись. Во всяком случае - не сейчас. Осмысли сначала. Не горячись. Твои впе­чатления ещё слишком свежи. Ты живешь сего­дняшним днём и, мне кажется, боишься думать о бу­дущем. А в этом деле...
       - Да ничего я не боюсь! - перебил я, пытаясь освободиться от почти гипнотически внушённого мне чувства неуверенности. - Я только не пойму, при чем здесь "женись - не женись"? Ты как вообще трактуешь наши отношения, па? Мы уже женаты, а в будущем - посмотрим. Как будет - так и будет.
       - Вот именно - как будет! - подхватил отец, совершенно очевидно ловя лишь то, что выгодно ему, и словно не слыша остального. - Ах, чёрт, ну как тебе объяснить? Ну поверь же, это не только мой опыт. Это опыт...
       - Да не хочу я вашего опыта! Я сам!
       - Ну прямо как с горки на санках: "Я сам!" А жизнь гораздо сложнее, хочешь ты или нет! Зачем же, чёрт возьми, повторять из по­коления в поколение одну и ту же глупость?!
       - Любовь - глупость? - уточнил я с усмешкой, и он как будто удивился неожиданному обороту, но втайне и обрадовался тому, что я сам навёл его на эту мысль.
       - Да, и любовь, ты прав, - сказал он сдержанно, как бы уступая свой приоритет. - Любовь - тот са­мый корень, из которого произрастают величайшие глупости.
       Но я улыбнулся с превосходством, покачал голо­вой, естественно не соглашаясь, и отец, внезапно раздражённый моим недоверием и упрямством, вдруг побледнел и стиснул зубы - на скулах четко проявились желваки.
       - Сын, - произнес он глухо-доверительно, но жестко. - Послушай меня. Я же не запрещаю тебе любить - это от нас не зависит. Но сейчас ты по­вторяешь мою элементарную ошибку. Ранняя женитьба - это шаг в про­пасть, поверь.
       - Ну, у тебя это, может, и ошибка, тебе вид­ней, - опять перебил я насмешливо, - но нам-то ты что предлагаешь - разойтись?
       Но отец уже не слышал или снова сделал вид, что не слышит, раскручивая своё:
       - Сейчас ты увлечён, ослеплен, но переоценка неизбежна, сын. В браке слишком многое открыва­ется, а ты ещё к этому не готов, я вижу. Твоя любовь не выдержит житейского цинизма. Она умрёт, но свяжет тебя по рукам и ногам. Ты честен и сове­стлив, это прекрасно, но именно поэтому не повто­ряй моих ошибок. Не поддавайся иллюзиям, утвер­дись в реальности, а не в мечтах. Будь трезвым, ду­май, думай, иначе это будет самоубийством, сын. Поверь мне, родной, это бессмысленное самоунич­тожение!..
       Я закрутил головой, опять собираясь возразить ему, но он уже не давал мне и рта раскрыть:
       - Погоди! Я знаю, что говорю. И знаю, что, мо­жет, именно в эту минуту теряю тебя навсегда. Но прошу тебя - прислушайся. Делай по-своему, но только выслушай внимательно. Тебе необходима хо­тя бы крупица сомнения.
       Хорошо, я согласен был выслушать, но в то же время готовился опровергать всё подряд, и отец, ви­дя моё намерение, аж руками всплеснул от бессилия:
       - Господи, ведь это же так ясно и банально - ну неужели ты не понимаешь? Ничто не вечно - и лю­бовь не вечна! Сейчас тебе всё мило и прекрасно, но не сегодня, так завтра всё то же самое примелькает­ся, приестся, надоест, а послезавтра - осточертеет просто! Люди вообще несовместимы по своей природе! Мы все обречены на одиночество! Но ранний брак - абсолютная бессмыслица! Если ты сейчас хоть немного ошибся, то дальше всё усугубляется в геометрической прогрессии! Ну подумай, зачем тебе это нужно, за­чем?!
       И что-то тут словно сдвинулось в моём восприя­тии. Я оторопело всматривался в отца, как будто он вдруг оборотился неким чудовищем, в котором я лишь по отдельным полузабытым приметам узнавал со смесью удивления, отвращения и жалости своего родителя-предка, многие годы как бы пропадавшего неизвестно где и теперь вот объявившегося в таком неожиданном ужасном облике. И он смутился от моего взгляда и мгновенно по­гас, точно выключился. Потом, отворачиваясь, всё же сказал:
       - Прости, сын... Я намеренно сгустил... Забудь...
       Но ведь всё уже было сказано - непоправимо.
       И бедная, бедная мать - ей было слышно, навер­ное.
       Впрочем, она и раньше, конечно, это знала: за долгую совместную жизнь они не могли не прояс­нить для себя своих отношений. И мне отдаленно припомнились их ссоры, не очень понятные для меня, ещё маленького, словно зашифрованные ("мы не ссоримся, мы громко разговариваем, извини"), припомнились какие-то их взгляды меж собой, когда я, видимо, сдерживал их своим присутствием, хотя отец иногда и при мне не­ожиданно вскипал, чем-то яростно раздражённый, тут же, правда, подавляя свой гнев и ради меня обра­щая его в шутку. И позднее я не раз бывал неволь­ным свидетелем их взаимного усталого занудства по мелочам... Но все мои детские мимолетные сомнения и подо­зрения оказались пустяками в сравнении с ужасом, открывшимся теперь.
       - Как же ты живешь так, па?..
       Он опустился на табу­рет у рояля, вздохнул:
       - Живу?.. - набрал одной рукой аккорд. - Да вот, как видишь, живу.
       - И что... у всех так, да?
       Он пожал плечами:
       - Не знаю... По-моему, у всех.
       - А что же... - я неожиданно связал с его про­фессией. - Искусство... обманывает, что ли?
       - Нет... - он уловил горькую иронию в моём вопросе. - Настоящее искусство не обманывает.
       - А Ромео и Джульетта?.. Сказка?.. Ложь?..
       - Нет... Правда... Если бы Шекспир не убил Ро­мео и Джульетту - умерла бы их любовь.
       Я удивился: лично мне никогда не приходило это в голову, и нигде ничего подобного я не читал, и у от­ца не попадалось - может, пропустил?
       - А ты не писал об этом.
       - Не писал... Но это... не новая мысль...
       Глядя на клавиши, он играл одной рукой какую-то щемяще-тоскливую одноголосную мелодию, и я, ма­шинально следя за его рукой, подумал: н е с ч а с т н ы й... Я даже умышленно, преодолевая какое-то странное своё равнодушие, направлял себя на это: н е с ч а с т н ы й... Хотя ведь и в самом деле: всё ему известно, всё названо своими именами и нового не предвидится, - конечно, несчастный... Но утешать его не хотелось. Да он и не нуждался в утешении. Согласие моё с ним было невозможно, он понимал, наверное. А ос­тальное - "детский лепет". Казалось, мысленно он уже распростился со мной и, как дерево прекращает ток соков в отломанную ветвь, так и отец, из экстаза борьбы с воображае­мым ураганом жизни за свою родную ветвь, впал в апатию: я отломился сам по себе, без всяких урага­нов, и отломился раньше, чем он это по-настоящему почувствовал и понял. Хотя запоздалые его усилия оказались для меня не вовсе бесполезными. Вот он пиликал своё одноголосие, словно за упокой былых своих надежд (мо­жет, он мечтал, что я, как ветвь, прорасту в какие-то недоступные для него высоты счастья?), а мне хотелось сразу же, сейчас же заверить его, а потом и доказать своей жизнью, что панихида эта абсолют­но беспочвенна, потому что, зная теперь и родитель­ский горький опыт, я тем более укрепился в своём и ни в коем случае не допущу повторения.
       Но, конечно, сначала мне предстояло действи­тельно утвердиться в своей реальности. Ведь Трав­ки со мной ещё не было, а крупица сомнения, каза­лось бы, совершенно безнадёжно посеянная в меня отцом, давала, похоже, первые ростки. И я подумал: а не принимаю ли я, наивняк, в самом деле, желаемое за настоящее? И на какой-то миг даже увидел себя посреди пу­стыни: миражи на горизонте испарялись, и моему горестному взору открывался безжизненный, слов­но выжженный огнём, ландшафт...
       Однако пора было двигаться, действовать. "Чем сердце успокоится" - не могло решиться само собой.
       Я отложил дотлевшую до фильтра сигарету в пе­пельницу, взял пачку для Женьки, поднялся и мед­ленно, удручённый, как будто заторможенный ме­шаниной в голове, пошёл к выходу.
       Навстречу мне - из кухни по коридору - тихо вышла мать. Лицо её - уже без косметики - по-домашнему трогательно блестело, нос покраснел и припух от слёз. Она робко комкала в руках носовой платок и в то же время пытливо смот­рела мне в глаза. Конечно, она всё слышала, но плакала не об этом. Она прощалась со мной - разумеется, без разры­ва, которого ни формально, ни фактически не будет никогда: я их сын, они мои родители, ну возникнут, возможно, ещё какие-нибудь недоразумения, вроде теперешнего, но не разрыв. Она прощалась со мной, потому что, видимо, по­няла наконец, что я уже не принадлежу ей, как прежде. Новая жизнь, моя собственная, настойчиво тянет меня и уводит от неё навсегда. И она ни слова не сказала мне, но в глазах её вме­сте со стыдом за раскрывшуюся тайну и вместе с материнским животным страхом за моё биологиче­ское существование я с удивлением и благодарнос­тью прочитал словно робкую надежду и одновре­менно страстное заклинание, чтобы я после таких ужасных отцовских откровений не разуверился в своём. Верно или неверно я разгадал её взгляд, но как же вовремя она промолчала!
       Я грустно улыбнулся ей - ведь я не знал ещё своего будущего ни на минуту вперёд! - неловко по­гладил её по волосам, и мать в ответ на мою нечаянную ласку вдруг просто упала ко мне на грудь, задыхаясь в горьком беззвуч­ном плаче.
       И вдруг к нам неслышно подошёл и мягко обнял нас вместе отец.
       Я и не заметил, когда он в порыве раскаяния, что ли, прекратил свою фортепьянную нудистику и вы­шел к нам.
       - Ну вот, мать, - сказал он, покашливая сквозь смех и слёзы. - Сын вырос и женился, а мы с тобой ревём как старики.
       И по тому, с какой благодарностью мать взгляну­ла на него, я вдруг увидел, что ничего-то я не понял в их отношениях. Они - одно целое, несмотря ни на что. И никакая она не бедная - она по-своему, наверное, счастли­вая жена и мать. Да и отец не так-то прост и одно­значен: оказалось, он ещё и добрый, великодушный человек, - может, он и не себя имел в виду, когда запугивал меня вселенским отчуждением?..
       Да, мне, конечно, ещё многое надо пережить, что­бы научиться видеть и понимать людей, как они то­го стоят. А пока... Я виновато насупился, прокашливая ком в горле:
       - Ну ладно... "старики"... с приездом, что ли?..
       - Ладно, ладно, - улыбался отец, каким-то но­вым, долгим и глубоким взглядом всматриваясь в меня, так что я совсем смутился: сколько же крови я попортил им за этот час!
       А мать лишь улыбалась сквозь слёзы и кивала, выражая теперь уже абсолютное понимание и словно поощряя все мои художества.
       - Ну, так это... - пробурчал я. - Может, ещё ночевать приду - ничего?
       Отец - шутя, конечно, - развел руками:
       - Дожили!..
       И кажется, все мы ощутили в тот момент великое облегчение.
       Но тут я нечаянно нащупал зажигалку в кармане, вынул её, зажег, погасил, и решил вдруг сделать матери ответный подарок:
       - Спасибо, ма. А ты не знаешь разве, что Мин­здрав эти вещи не одобряет? Ну, так и быть, беру инициативу на себя. Если сегодня всё пройдет нормально... - а сердце испуганно сжалось: не сглазить бы!.. - завтра бросаю курить.
       Предки рассмеялись....
      
       * * *
      
       Хрусталёв, как верный оруженосец, ждал меня на площадке.
       - Жив ещё, курилка?..
       Я отдал ему его сигареты и с ходу машинально ткнул пальцем в кнопку вызова лифта.
       Привычной отдачи почему-то не последовало - я не понял.
       - Да занят... - Женька указал на свет в кнопке, и как раз мимо нас проползла снизу вверх, потрескивая и постукивая, освещённая кабина.
       - Ладно, пошли...
       Я поскакал по лестнице, а Женька, как тень и как эхо, повторял мои шаги и по­вороты на площадках.
       Во дворе, перед нашим подъездом, мы увидели "Ско­рую помощь". Санитары - в окружении кучки любопытных и сочувствующих - вставляли в открытую заднюю дверь носилки с каким-то больным стариком, на­крытым шерстяным одеялом. Мы уже почти обошли это небольшое столпотво­рение, как вдруг из-за спин опять показалось лицо старика, и я остановился: дядя Вася!..
       Узнать его было трудно: он лежал без очков, с за­крытыми глазами, нос, казалось, увеличился, заост­рился, лицо бледно-жёлтое, восковое, - неужели сбылось?!
       Носилки задвинулись.
       Врач, уже сидевший в глубине машины, тут же склонился над дядей Васей, прилаживая к нему кис­лородную маску. Санитары опустили дверь с красным крестом на матовом стекле и разошлись в разные стороны: один - на водительское место, другой - через бо­ковую дверь - к больному.
       Машина завелась, заурчала, об­давая толпу выхлопами, плавно тронулась с места, поехала, и только тогда я спохватился, побежал вдо­гонку, поравнялся с кабиной водителя.
       - Что с ним, скажите, куда вы его?..
       Я держался за ручку дверцы, стараясь бежать вровень с машиной. Но шофёр, видать, не расслышал от неожиданно­сти, лишь покосился на меня в недоумении, вырули­вая на малой скорости по извилистой дороге со дво­ра.
       - Я сосед! - отчаянно втолковывал я ему, как глухонемому. - Что с ним? Куда везёте?..
       Стекло кабины было наполовину приспущено - шофёр уже просто не мог не услышать.
       - В Склифосовского, - профессионально-ску­чающе процедил он и, в последний раз взглянув на мою руку, прибавил газ.
       Машина рванулась вперёд - я отпустил ручку дверцы и резко замедлил шаги, озадаченно перева­ривая добытую информацию: значит, инфаркт? или инсульт? - какие там ещё болезни в старости? И неужели он сам себе вызвал врачей?..
       Женька, тоже немного запыхавшийся, нагнал ме­ня, и мы пошли рядом, глядя вслед "Скорой", уже с мигалкой и сиреной выезжавшей на проспект.
       - Его при мне выносили из квартиры на тво­ём этаже, - сказал Женька.
       "Скорая" влилась в поток машин и скры­лась из виду, а мы остановились на обочине. Те­перь, куда идти дальше, зависело от меня.
       Я оглянулся в тоске по сторонам и, всё ещё не в силах расчленить мешанину в мыслях, ставшую по­сле происшествия с дядей Васей ещё более запутан­ной и тягостной, рассеянно двинулся по тротуару влево.
       Но вдруг я увидел ряд телефонных будок и свернул к ним, выгребая из карманов мелочь. Женька тоже вытащил свой кошелёк, и очень кстати: у меня не оказалось двушек, а у него нашлись.
       Первый автомат не работал. Скрежеща зубами, я шарахнул трубкой по рыча­гу, от всей души желая разнести в клочья этот чёр­тов аппарат. Второй - работал. Но я дважды набрал номер - длинные гудки без ответа.
       Наверно, ещё не успела дойти, подумал я и ре­шил, что самое разумное сейчас - идти к её дому, не теряя времени.
       Я понуро посмотрел на Женьку: мне ужасно не хотелось оставаться одному, но у него ведь могли быть свои дела и планы.
       - Слушай... - замялся я. - Ты сейчас куда вообще-то?
       - С тобой... - он удивился и смутился. - Ну, пока ты один, конечно. Ты не против?..
       Я горько хмыкнул: меня вдруг прямо до слёз тро­нула такая вот его абсолютно ненавязчивая готов­ность поддержать меня.
       - Да я-то за, если ты сам не против.
       - Я не против, - засмеялся он. - Веди давай, "ващета"!..
      
       * * *
      
       Что бы я делал в эти часы без Женьки - не пред­ставляю. Такой тоски, такого отчаяния я никогда ещё не испытывал. Я не пропустил по дороге ни одного телефона и набирал, набирал цифру за цифрой, почти каждый раз обмирая в надежде, что вот сейчас она снимет трубку, но... либо я попадал не туда, либо всё то же: длинные гудки.
       Хрусталёв самоотверженно зашизовывал меня литературными и окололитературными разго­ворами. В четыре ноги мы с ним протоптали соб­ственную тропу вокруг её дома и дежурили во дворе на детской площадке, то и дело поглядывая на её ок­на. И, конечно, трезвонили в дверь на седьмом эта­же, вслушиваясь, как брошенные собаки, в глубину неведомого, но вроде бы родного жилья-обиталища, и слышали там шорох и тихий ответный скулёж бедолаги Чино: он, видно, тоже тосковал по хозяйке, так что даже не лаял на звонки.
       А её, хозяйки-то нашей, и след простыл - как в воду канула. Что она задумала? Куда запропастилась? В голову лезли всякие ужасы, катастрофы, и я вздрагивал от каждого сигнала на улице, от малей­шего скрипа тормозов, от всего. Это была ужасная бесконечность и безысходность, полная безнадёга.
       Потом, правда, Женьке пришла вдруг мысль: а что если мы её ищем здесь, а она меня ждёт где-ни­будь там, на Кутузовском, у дома моего? И я похолодел: точно! Ведь нас тогда увела от до­ма "Скорая" с дядей Васей, а если бы не "Скорая"... Короче, мы помчались в мой двор, облазили все закоулки, но, как выяснилось позже, разминулись: ещё действо­вал закон подлости. Она и вправду возвращалась, когда немного одумалась ("Скорую" не видела - значит, уже после происшествия с дядей Васей), и ждала там какое-то время, но, разумеется, не дожда­лась и ушла. Ушла "искать по свету, где оскорблён­ному есть чувству уголок".
       Я же в своей безысходности совсем с ума свих­нулся. Я вглядывался в лица всех молодых женщин на улице, искал её в толпах прохожих на той и на этой стороне, внимательно осматривал через стёкла про­носившиеся мимо троллейбусы и автобусы, набитые битком, и такси, и прочие, и она мне мерещилась чуть ли в каждой встречной, я уже думал, что забыл её и не вспомню, не узнаю даже при встрече, - та­кого сумасшествия я от себя не ожидал.
       - Жень, ты помнишь её лицо?
       - Да. Но смутно, правда.
       - Вот и я...
       Хорошо хоть с дядей Васей прояснилось - мы съездили в "Склиф", кое-что разузнали: он в реанимации, инфаркт миокарда, состояние тяжёлое, посетители не допускаются, но главное - жив и, есть надежда, будет жить и дальше. Откровенно говоря, я ожидал худшего и, по своей эгоистической привычке, боялся, что оно и вовсе омрачило бы моё существование, в те часы и без то­го беспросветное. Но дядя Вася словно отпустил мне мою невольную вину (наш ночной спонтанный диспут, так взволновавший уже больного стари­ка), не умер с тем жутким завещанием, и я воспря­нул почти с суеверной надеждой на улучшение все­го, что связано со мной.
       И вот мы опять - в который раз - пришли к её дому, вошли во двор, в привычной безнадёге повора­чивая и задирая головы к её окну.
       И вдруг - хлоп-хлоп глазами - туда и друг на друга: показалось?..
       Пересчитали ещё раз: справа пятое, сверху тре­тье - нет, то есть да, действительно что-то...
       Я тут же бросился обратно за угол, к телефону, и, ужасно волнуясь, сбиваясь и промахиваясь, на­брал наконец заветный номер. И вот - гудок, потом второй, потом обрыв и гро­хот падающей монеты... и... дур-рацкие автома­ты! - пока монета проваливалась, там уже что-то сказали, и я не расслышал - она или не она?!
       - Алё! - крикнул я и мгновенно покрылся испа­риной.
       - Слушаю... - голос был вроде её, но - холод! холод! - не узнала, что ли?..
       - Привет!.. - сказал я, обиженно и удивлённо скисая.
       - Привет... - насмешливо ответил голос, тоже с удивлением.
       И тут я всё понял:
       - Простите, эээ... будьте любезны... ну, в общем, мне бы вашу дочь, если можно... она дома?.. Скажи­те ей - это говорят из милиции... то есть из цирка!.. "Слоны идут на водопой"!..
       - Ничего не понимаю, - пробормотала моя славная тёща.
       А рядом: "Ну мама, мама!" - божест­венный, из всех миллиардов единственный голос мо­ей возлюбленной.
       И затем уже в трубке:
       - Алло! Это ты?!
       Ну разумеется, это был я, а кто же ещё-то. Но у меня не забалуешь. Как только стало ясно, что она жива и здоро­ва, я тут же взял себя в руки и артистически сурово сказал:
       - Знаешь, это не телефонный разговор. Жду те­бя на нашей скамейке, если не возражаешь, конечно.
       - Ты здесь?! Я сейчас! Только не уходи!.. - И в трубке запищали-застонали короткие гудки.
       Дорого мне дался суровый разговор. Совершенно обессиленный, горячий и мокрый, я выпал из кабины прямо к Женьке в охапку.
       - Старик, не расслабляйся, - смеялся он, еле удер­живая меня в равновесии. - Это ведь только начало. Ни пуха!
       - Иди ты к чёрту! - смеялся я в ответ, слыша и видя его сквозь пелену своего головокружительного счастья.
       - Туда и направляюсь, не сумлевайся! - И вложил в мою руку брелок с ключами. - Не потеряй, смотри, на улице останешься, молодожён.
       Вот когда дошло до меня настоящее значение Женькиного одолжения. О ключах-то мы договорились раньше, и Женька сам же, между прочим, предложил мне свою хату на Таганке, которую ему снимают родители (он из провинции, тоже единственный отпрыск), но я тогда ещё не знал, как у меня сложится и сложится ли вообще, колебался, отнекивался, хотя вариант на первое время просто блестящий. И вот - час настал, можно было уже не бояться сглаза, но мне вдруг стало неловко перед другом: ра­ди нас он шёл на лишения, возвращался в общагу, где у него всегда забита койка, он там же и прописан, и получалось, что я и жилище у него забрал, и его самого отшивал за ненадобностью - "была у зайца избушка лубяная...".
       - Спасибо, Жень, - сказал я, с чувством пожи­мая его руку. - Прости за временные трудности.
       - Балбес, что ль? - удивился он. - Ну, разби­райся там. А ежели объявится хозяйка, скажи, что ты мой брат из Саратова.
       - Ага, близнец.
       - Не близнец, а двойняшка. Большая разница.
       - Две большие разницы.
       - Да, - согласился он. - Ты и я. Но я больше, имей в виду.
       - Зато я выше и чище, - сказал я. - Тоже имей в виду.
       - История рассудит, - поставил точку Женька и заторопился: - Ну пока... - Слегка смущённый (невольно по­завидовал, наверное), попятился, разворачиваясь, чтобы уйти. - За вещичками я завтра - позвоню и заскочу. Кстати, насчёт училища: может, зря ты так резко? Даю намёк... - И этак небрежно махнув ру­кой, пошёл, да не туда вначале, запнулся, удивил­ся: - Компас барахлит... - и повернул в обратную сторону.
       А меня уже вовсю знобило-колотило от моей тревоги. По телефону - это одно, но мы ведь не виделись больше трёх часов: может, что-то уже изменилось к худшему? Как мы встретимся? Что скажем? Да и будет ли что сказать?.. Пересекая двор по диагонали, я оглянулся на её окно, но никого там не увидел, и это совсем меня до­конало: скоро! скоро! наверно, спускается в лифте!..
       А на детской площадке оказалось вдруг полным-полно детей - после тихого часа, что ли? Здесь же кучковались мамы и бабушки. И даже на нашей скамейке - так же, на спин­ке, - сидел моего примерно возраста парень с рас­крытой книгой в руках. Он поглядывал поверх кни­ги в сторону песочницы, и я про себя подивился: ишь ты, папаня!
       Но такое многолюдное соседство мне абсолютно не улыбалось. Я стал было искать место поспокойней и вдруг почти нечаянно взглянул в направлении крайнего подъезда, и в тот же миг - укол предчувствия в сердце! - резко распахнулась дверь: на ступеньках появилась она, моя ненаглядная Травка Зелёная.
       Ничего и никого вокруг уже не видя и не помня, спотыкаясь и оступаясь, я ринулся к ней на­прямик, изо всех сил сдерживаясь, чтобы не бежать. Я ещё издали разглядел, что она как будто ещё похорошела за это время: прическа другая? одежда? - это всё для меня, я понимал! Но смогу ли и я ей соответствовать? таким ли она меня представляла?
       Я ревностно высматривал в её лице хоть малей­шую тень разочарования и, не находя пока ничего такого, то улыбался ей, то хмурился, отчаянно комплексуя. А с ней происходило, наверное, то же самое: она так же, как я, улыбалась и хмурилась, смущённо-во­просительно вглядываясь в меня и сдерживаясь, чтобы не бежать, и я, читая перепады и от­тенки в её настроении, вдруг подумал и поразился: как же она дорога мне, эта девчонка, и до чего же я весь, без остатка, завишу от неё!..
       И вдруг - жгучая обида захлестнула меня горе­чью, перехватила дыхание: мне вспомнилось, как ре­шительно стучали её каблуки по лестнице, когда она убегала от меня, вспомнились мои слёзы на сером бетоне и всё, что я о ней передумал за эти часы, и мне почудился во всём этом унизительное неравенство. Ведь она же смогла, отшвырнула меня и ни сном ни духом не дала о себе знать, - значит, не так уж и нужен я ей?..
       И я невольно замедлил шаги, остановился: пусть-ка сама подойдёт, объяснится, в чём дело, а я ещё посмотрю, как с ней быть или не быть.
       Но тут вдруг и она остановилась, не понимая, что такое со мной стряслось внезапно, и тоже обиженно насупилась, бессильно опустила руки, похоже, чуть не падая от слабости, а я, не­годяй, даже видя это, не удержался и, кри­вя губы в злой усмешке, пробрюзжал сквозь ком в горле противным, царапающим голосом:
       - Ну что?.. Явилась?.. Не запылилась?..
       Она же молча глядела на меня расширенными от ужаса и удивления и как будто набухающими от вла­ги невинными глазами, и я растерялся. Между нами оставалось два-три шага всего, но мне это расстояние показалось про­пастью.
       - Ну, чего остановилась? - сказал я шутли­во-грубовато. - Иди ко мне.
       Она замедленно, словно в шоке от происходя­щего, отрицательно покачала головой.
       - Нет?.. - удивился я. И от её печально изуча­ющего взгляда мне стало совсем не по себе. - Ах, ты, наверно, хочешь, чтоб я был у тебя под каблуком? - рискованно пошутил я, не очень надеясь, что она окажется в состоянии оценить мой юмор.
       И - чудо: в глубине её зрачков зародились вдруг радостные искорки, и губы дрогнули в улыбке, и она вдруг согласно кивнула, но, видя моё изумление, ко­мично спохватилась, поспешно крутя головой, и сов­сем запуталась в ответах, засмеялась и всхлипнула, тут же обеими руками смахивая слёзы.
       - Ну давай, что ли, вместе шагнём? - предложил я, уже заискивая.
       Она неопределённо пожала плечом, и я понял: по­давая пример, шагнул к ней первый - остановился.
       Она - тоже с улыбкой - шагнула навстречу.
       И вот мы стояли уже почти вплотную и не знали, что делать. Испуганно уставились друг на друга и смотрим, разглядываем - наконец-то вблизи, "удивительное рядом": её глаза - один и другой... влажные ресницы... бровки... нос-курносик... губы-барбариски... лоб... висок... Я поднял руку и осторожно потрогал вьющуюся прядку у неё на виске - завлекалка, ага... - коснулся прозрачного ушка, зарываясь пальцами в глубь волос на затылке, и - тут что-то и у меня в глазах защипало, затуманилось - я зажмурился, утопая ресницами в слезах, и, как слепой, чувствуя встречное движение, потянул её голову к себе на грудь, обнимая сердцем и притираясь щекой и губа­ми к её шелковистым волосам, вдыхая, вбирая в себя их чудный детский аромат.
       Да неужели же и вправду могло не быть всего этого? Неужели я мог никогда не встретить её, вот та­кую, родную и единственную, во веки веков? И как же она-то отважилась так рисковать, убе­гая, бросая меня, при такой случайности - нет, уникальности! - всего, что у нас с ней было и что есть?
       Я, конечно, давно простил ей, чего уж, свои, со­чтёмся. Но как не попенять лишний раз - с долей шутки, с долей всамделишной досады, чтобы она знала, како­во мне было без неё? И, растягивая в улыбке солёные губы, проговорил непослушным, срывающимся голосом:
       - Дурёха...
       - Сам ты... - отозвалась она, тоже ревя белу­гой, - дурёх...
       - Ну ладно, ладно, - тут же смягчился я, успо­каиваясь и шмыгая носом. - Как звать-то тебя?
       - Так и не знаешь? - удивлённо засмеялась, плача.
       - Ну откуда?! - снова возмутился я, глотая мгновенно набухший в горле комок - обидчивый стал, куда там!
       - Аня... - просто, с улыбкой сказала она.
       - "Аня", - проворчал я, всё ещё будто недо­вольный чем-то, а на самом деле с интересом обду­мывая неожиданное для меня её имя. - Анюта, что ли?
       - Да, Анна, Анюта...
       - Ну Нюрка по-русски, да?..
       - Можно и Нюрка, как хочешь...
       - Ага... - я повеселел. - Нюрочка-дурочка, да?..
       - Что-что-что-о?..
       - Э-э, да ты ещё и глухая?!.
       И она вдруг такая драчливая оказалась - кто бы мог подумать! Но я её, конечно, всё равно зацеловал...
      
       * * *
      
       А поздно вечером мы шли, обнявшись, по переул­ку близ Таганки, говорили о том, о сём и ни о чём, и я, между прочим, вспомнил и сдуру, смеясь, переска­зал ей изречение отца: "Если бы Шекспир не убил Ромео и Джульетту..." - и так далее.
       Я хотел представить это как забавный парадокс, теоретический, искусствоведческий выверт. Но её вдруг так сильно поразила эта фраза, что она остановилась:
       - Как ты сказал?.. Если бы Шекспир не убил... умерла бы любовь?..
       Удивляясь её серьёзу и даже какому-то испугу, я беспечно кивнул:
       - Ну да.
       - А почему?
       - "Не мы такие, жизнь такая", - отшутился я.
       Она задумалась, медленно двинулась дальше, а я обнимал её за тоненькую талию и тайно любовался сверху-сбоку её прелестным профилем.
       - Нет, - сказала наконец она, ка­чая головой. - Не может быть. - И вдруг посмотрела на меня и опять ос­тановилась. - Чему ты улыбаешься? Думаешь, он прав?
       Господи, да мне и дела не было до этих дурацких теорий! Я сам не знал, зачем это вспомнил, и вовсе не думал примерять к себе или к нам. Ведь когда она со мной, я абсолютно спокоен и за себя, и за неё, а чи­сто житейские проблемы - пустяки! дело житей­ское!
       - "Суха теория, мой друг, но вечно зеленеет древо жизни", - процитировал я "Фауста", уже открыто любуясь её умными чёрными смородинками, и потянул­ся к ней с поцелуем.
       Она слегка отклонилась, руками сдерживая меня:
       - Нет, подожди, мне это очень важно. Т ы что думаешь?
       - Я лично?.. - ну, разумеется, я не собирался посвя­щать её в свои личные думы - уж как-нибудь сам расправлюсь с ними. - Я ду-умаю... - И чуть было не брякнул ради демократии: мол, всякое бывает, нам-то что? Но вовремя смикитил: - Я думаю вот что: не может ентого быть ни в коем разе.
       - Правда? - улыбнулась. - Ты правда так ду­маешь?..
       Мой ответ, видать, обнадёжил её (вот уж истинно: "Ах, обмануть меня не труд­но, я сам обманываться рад!"), и я, довольный собой, сно­ва потянулся к ней губами. Она послушно прижалась к ним щекой, потом и сама легонько коснулась меня губами, нежно шеп­нула:
       - Ты мой хороший...
       - Ты моя хорошая! - шепнул я в ответ, и мы почти одновременно вздох­нули и, снова обнявшись, пошли, слегка толкая друг друга бёдрами.
       - А ведь иначе, - продолжала она, - если у нас не будет этой веры... зачем нам такая жизнь?.. Ты слышишь?
       - Слышь-слышь.
       - Нет, ну правда!
       - Правда, сущая правда, слышу.
       - Ты согласен?
       - Yes, my darling!
       И у неё как будто окончательно отлегло: засияла, грациозно вывернулась из-под моей руки, отбежала вприпрыжку слегка вперёд, вальсируя и дирижируя, озорно напевая на мотив "Па-дам": "Не мо-жет быть, не мо-жет быть, ля-ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-а-а..."
       Я шёл за ней, чуть отставая, и тихо умирал от сча­стья: моё сердце неуклюже кувыркалось и словно замирало перед новым опасным кувырком.
       Наконец я поймал её, обнял, смеясь, ещё не заме­чая внезапной перемены в ней, а она вдруг всхлипну­ла и отчаянно сжалась, тщетно сдерживая себя, и слёзы - ручьём!
       - Что ты? Что ты? - испугался я, в недоумении вглядываясь в её заплаканное личико. - Эй, ты че­го? - А сам уже тоже готов был заплакать - вид­но, нервы стали совсем ни к чёрту. - Аню-ут!
       Но она лишь отрицательно качала головой, стра­дальчески закусив губу и отчаянно борясь со слеза­ми, и от этого ещё горше заплакала, милая, и прижа­лась ко мне, задыхаясь и вздрагивая.
       Ох, дурак, дубина стоеросовая! Я ведь должен был помнить, что эту тему вообще пока нельзя упоминать при ней. Я понял это ещё тогда, когда сморозил "ты не боишься, что я тебя брошу" и ког­да увидел, как болезненно она переносит по­добные "шутки". Я обязан был помнить, но урок, как всегда, не пошёл мне впрок.
       - Ну перестань, - просил я виновато, - пожа­луйста... не надо. Ну что случилось?..
       - Да-да, - кивала она, - ничего, я понимаю. Это глупо, смешно... я всё понимаю, хороший мой... И я ничего не боюсь... правда... я счастлива... я очень счастлива... Но понимаешь... Я ведь и раньше дума­ла и сейчас совершенно не представляю: как же мы дальше будем?.. Это ведь трудно, наверно, это же не космос, не работа, это земная жизнь - ты понима­ешь меня?.. Но я ничего не боюсь, ты не думай... Когда я с тобой, когда я вижу тебя и чувствую ря­дом... мне так хорошо и покойно... я не знаю, бывает ли лучше... Но вот ты рассказал мне... я понимаю, это не ты, не ты!.. а для меня - как гром среди яс­ного неба, напоминание: memento mori - помни о смерти, не забывайся... А я... я забы­лась?.. да?..
       Восхищаясь ранней муд­ростью моей малышки, я пил-целовал её солёные глаза, гладил, как маленькую дочку, по го­ловке, нежно прижимал к себе. Ну какая ж прелесть моя жёнушка! Да ежели мы оба с ней такие вумные-разумные - мы же горы своротим!
       А она продолжала своё:
       - Да, я забылась, забылась. Но я не буду больше забываться. Правда. Это верно. Ты тоже, пожалуй­ста, не забывайся. Чтобы лучше ценить настоящее, нам нужно почаще вспоминать о нашем будущем. Конечно, старость - грусть, недаром говорят, и нам не уйти от неё, но всё равно - ты согласен? - если мы это примем... ну то, что Ромео и Джульетта по­гибли... погибли со спасение любви... если мы признаем, что у них не могло быть иного выхода... тогда... во что же нам верить?.. значит, и мы с тобой... обрече­ны?.. да?.. - и подняла ко мне свои заплаканные, милые, печальные чёрные смородинки и улыбну­лась, моя любимая, будто ей уже совсем не страшно рассуждать на эту тему, но глаза её помимо воли на­полнялись и наполнялись влагой, словно пульсиру­ющие роднички, и прозрачные росинки-бирюсинки одна за другой перекатывались через нижние ресни­цы и растекались ручейками по щекам...
      
       __________Эпилог
      
       ...Рассвело, однако. И воробьиный хор отчирикал за окном внизу свою смешную утреннюю песню. Разлетелись, трудяги, кто куда. Хотя несколько ле­нивцев, слышно, ещё щебечут во дворе.
       Анюта сладко спит, даже завидно: уже час или два, как уснула, положив свою умную тяжёлую го­ловку к нему на плечо. А он, благоговейно охраняя её сон среди своих ещё слишком свежих воспоминаний, лишь толь­ко вот сейчас вздыхает, закрывает глаза и мысленно улыбается: "Время уклоняться от объя­тий" - это означает - сон... покой... тишина...
       Правда, опять троллейбус, как бормашина, прогу­дел вдали, затихая, - уже не первый, - и опять из незнакомого двора внизу слышится птичий щебет, но теперь любые звуки словно убаюкивают.
       Ну и хватит, пожалуй, на сегодня.
       А завтра - училище, во-первых... обе­щал Анюте всё уладить миром - она не хочет быть даже косвенной причиной "юношеской" опрометчиво­сти, да и самому, наверное, не жить без театра, надо доучиться, что ж... осталось придумать какую-ни­будь лапшу для Боба и для учебной части, а впрочем, можно и без лапши: женился и всё, это может слу­читься с каждым. Серьёзный компромисс вообще-то, возвращение, но иного пути пока не видно. Имеет смысл попробо­вать, хоть это и рискованно, пробить свою дорогу своим же мастерством и потихоньку-полегоньку попытаться приблизиться к совершенству в несовершенном мире - чего не сделаешь ради любимой женщины!..
       Затем - разузнать насчёт работы. На стипуху да на Анютины гроши не выжить. Ну предки чего-нибудь подкинут, это ясно, но надо бы, по совести, и самому открыть ста­тью дохода. Ресторан отпадает. Вечера будут заняты учёбой и театрами - тоже ведь учёба: как надо, как не надо. Но есть другая интересная идейка - двор­ником. На рассвете помахал метлой - рубль, ешё помахал - два, и физзарядка поневоле, а главное - комната при ЖЭКе, а может, и квартирка. Всё это, конечно, совсем не так просто, даже очень не про­сто, но под лежачий камень вода не потечёт, надо искать варианты...
       Затем - мирные переговоры с родителями - это, кажется, довольно ясно...
       Затем знакомство с тё­щей - это туманно, но ничего, как-нибудь...
       Затем остальное - по мере поступления про­блем - завтра...
       Хотя ведь это уже сегодня?..
       Ну, значит, сегодня...
       Вдох - выдох: ладно... сегодня... спим...
       И, осторожно высвобождая затёкшую руку, отво­рачиваясь на левый бок, тихо смеётся: рука-то совсем онемела, настоящий муравейник, и больно, и смешно...
       Но тут Анюта вдруг тоже вздыхает и, придвинув­шись сзади, прижавшись всею собой, тёплая, неж­ная, шёлковая, снова кладёт на него свою тонкую расслабленную ручонку...
       Нет, не проснулась, умница, спит, родная, а у него опять - перебой и замирание сердца, тихий восторг, нежность и гордость, и - головокружение: ну вот, казалось бы, ну что такого особенного? - спит и ти­хонько дышит ему в спину, - а уж одно это стоит всей жизни!..
       И вдруг, как бы вспомнив и с болью размокнув слипшиеся веки, он замечает на стене под потолком слабый блик, каким-то чудом пробив­шийся среди множества домов от восходящего солнца, - ах да, здесь двенадцатый этаж... - и, снова с болью в ресницах закрывая глаза, умиротворённо улыбается в надежде, что с этим и уснёт: солнечный зайчик - добрый знак...
       А в усталом воображении вновь мелькают лица и события, мысленные образы, жи­вой калейдоскоп: мать и отец... дядя Вася и Жень­ка... Инна и Анюта... и даже пудель Чино... и опять Анюта - влажные чёрные смородинки... и - метро: нелепое падение над эскалатором, затем стремительный полёт над толпой по туннелю-пере­ходу и впереди - за плавным поворотом - он зна­ет, помнит - серая бетонная стена, тупик... но, мо­жет, на этот раз... может, теперь... может, там всё-таки есть... какой-нибудь выход?...........................
      
      

    ____________________

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1
      
      
       162
      
      
      
      

  • Комментарии: 4, последний от 27/09/2019.
  • © Copyright Афонин Валентин Николаевич (valentin.afonin@mail.ru)
  • Обновлено: 23/04/2010. 579k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.