Антонович Александр
Отпуск

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Антонович Александр (alexant11@gmail.com)
  • Размещен: 02/06/2005, изменен: 02/06/2005. 147k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:

      ОТПУСК
      (повесть)
      
      
      Глава первая
      
      Я бывал в этой деревне когда-то, лет, наверное, пять назад, и уже тогда она оправдывала свое название - Пустые Вторники.
      Вначале война, а потом и другие невзгоды стронули людей с места, и, когда я в первый раз вышел на заросшую травой главную улицу, деревня была уже пуста... Некоторые дома были вовлечены в центростремительное движение человеческих дорог и тоже ушли куда-то за тридевять земель, а точнее, за восемь километров - в районный центр. Но таких домов было немного. В основном же все было продано и брошено на произвол дождей и снегов. Сняли новые, только перед войной настланные полы, выломали еще не поточенные жучком рамы да еще кой чего прихватили по мелочи, а старые, просевшие срубы одиноко уходили к своим строителям - во все понимающую и все принимающую землю русскую...
      За время моего отсутствия многое изменилось: что-то совсем прахом пошло, что-то охотники и туристы порешили, да и память моя за это время порядком обветшала, так что узнал я лишь стоявший на отшибе домишко - последнее прибежище какого-нибудь бобыля.
      Но память и время текут в разные стороны, и, уже входя в дом, почувствовал я, что вряд ли найду здесь тот покой, которым был околдован "в те баснословные года".
      Вместо давным-давно выбитых стекол мутнела, ставшая уже совсем ломкой, полиэтиленовая пленка. Чувствовалось, что здесь не жили, а только пережидали непогоду и уходили, не думая о возвращении. Воздух в домике был крепко замешан на запахе сивухи, сырости, гнили и окурков дешевых папирос.
      Но уже завечерело, и за окном стояла такая непролазно-октябрьская погода, что можно было выпить только полкружки почему-то солоноватой водки да, уже лежа в спальнике, ополовинить банку тушенки.
      И сон пришел сразу, как согрелся.
      Правда, ночью проснулся и даже выкурил сигарету, но стоило только прислушаться, как вновь провалился в сон.
      
      
      Глава вторая
      
      Когда утром (серо и то ли туман, то ли дождь - морщины деревьев за вуалью влаги), когда утром вышел на крыльцо, и за моей спиной часы пробили десять раздвоенных ударов, и когда увидел, как медленно впитывают свет намокшие поля, как свет этот огибает каждый куст, каждую ветку, не освещая их; когда вышел в этот словно полустертый мир (одна ступенька совсем сгнила), почудилось, что эти две недели моего отпуска будут самыми ясными в моей жизни.
      Я смотрел вокруг и впервые за многие годы вновь чувствовал ту единственную точность слов, ради которой они, наверное, и рождались. Сейчас я был Богом.
      Я видел дерево и говорил - "дерево".
      Я видел дом и говорил - "дом".
      Это простое называние было, казалось, много точнее всего выговоренного мною раньше.
      И воздух был плотен и весом, а от земли тянуло полынной свежестью июльского полдня, но обращенная в воду влажная хмарь мерно тюкала в наполненную до краев железную бочку у стены, и звук этот почти сразу обволакивался тишиной и исчезал, оставаясь только в памяти оглохшего за годы безлюдья сада.
      Зачем-то я взял с собой купленные недавно в комиссионном старинные часы с боем - этакий маленький стеклянный кирпичик с белым эмалевым циферблатом.
      И когда вставлял в рамы новую пленку, и когда протопил-таки нестерпимо дымящую печь, и когда подмел везде - в общем, когда устроил свое логово и в наступившей после этой возни тишине услышал сначала покойную походку проходящего мимо нас времени, а потом чуть дребезжащий звук точно отбитой четверти, то понял, что все получается правильно, и даже немного поуважал себя за это столь точно угаданное настроение.
      Часы шли спокойно. Они не были заражены нервным тиком голосистых будней XX века. Они говорили "тик", потом на мгновение задумывались и, словно подтверждая правильность всего, что случилось за это мгновение, веско молвили - "так"! От этой степенности появлялось ощущение, что часы не отмеряют время, а только высочайше разрешают ему следовать дальше - уходить, уходить, уходить...
      И хотя весь первый день прошел в мелких хозяйственных заботах, в нем не нашлось места для суеты. Я ходил по домам, подворьям, собирал чудом уцелевшие доски, крышки от ящиков, чурбаки, которые могли бы служить табуретками, и тому подобную дребедень, как видно, необходимую для нормального существования дикаря атомной эры.
      И часам к пяти (уже начало смеркаться) у меня были стол и дом. За окном рядил все тот же заунывный дождичек, от сохнущей на полу куртки пахло весомо и спокойно, чуть попахивала солнечной пылью прошлогодняя солома в углу, и от всего этого надвинулся на меня тот удивительно чуткий сон (полудрема-полунебытие), после которого просыпаешься сразу и не шальным, а чуть напряженным и отдохнувшим.
      Где-то во мне часы звонили по уходящему времени, и спал я, чувствуя это время, постоянно ощущая его движение, и от этого спалось осознанно и без сновидений. Только какие-то туманные полосы в ритме осыпающегося за окном дождя расступались и расступались передо мной, а впереди было то же порошение воздушной влаги, и я чувствовал, что вроде бы иду, но где-то глубоко внутри знал, что это уходит время, уходит в прошлое жизнь, чтобы там стать бесконечной и прекрасной. Бесконечно прекрасной.
      Когда я проснулся, стояла уже глухая ночь. Но пробуждение среди темноты не было для меня неожиданностью - как только открыл глаза, я понял, что нахожусь в Осени. И, как только открыл глаза (все стало на свои места), я вспомнил про свечу, которую еще засветло укрепил на шатком столике, и зажег спичку...
      От лица отшатнулись стены. И когда свеча вырастила продолговатый голубой лист пламени, и когда тени перестали метаться и, изломавшись, обжились на бревенчатых стенах, пришли в дом тишина и память.
      Настоящее вдруг перестало существовать, и на какое-то мгновение вся моя прошедшая жизнь словно отслоилась от меня самого и предстала передо мной во всей своей суете и обычности. И не то чтобы не так я жил. Нет. Все было правильно - и работа, и друзья, и любовь. Но все это было ужасающе ровно, однообразно, и не было ничего такого, что могло бы осветить или сжечь будничное накопление житейского опыта, который в таком случае не стоит и ломаного гроша.
      Так внезапно подумалось мне, и хотя минут через десять я вернул это прошлое в себя и нашел себя в нем, и нашел все это не таким уж никчемным, все равно осталось какое-то недоверие к себе - сознание, как треснувшее зеркало, отражало двух разноодинаковых людей.
      Так думалось мне. В общем-то, не очень оригинально думалось, да и откуда было взяться оригинальности, когда за стеной (именно "за стеной") маялась безутешная русская природа и уже не плакала, а только причитала и билась последними листьями о мокрые стволы деревьев...
      В сенях, чуть перекрывая шум дождя, раздалось какое-то шебуршание, и я подумал, что это мыши, но потом заскреблось сильнее. И тогда я встал, босиком прошел по холодному полу до двери и так постоял немного, прислушиваясь и решая, открывать или нет. За дверью, примерно на высоте моих колен, кто-то дышал, шумно втягивая воздух. Я чуть приоткрыл дверь, и чей-то черный нос сразу сунулся в образовавшийся просвет и громко с присвистом нюхнул. А за носом, в последнем отблеске свечи, флюоресцирующим огнем вспыхивал большой, казавшийся сиреневым, глаз. Все это было настолько не страшно и по-домашнему, что я отпустил руку. Черный нос энергичным движением распахнул дверь, и в восторженном безмолвии мне на грудь бросилась насквозь мокрая псина. Это был большой бело-рыжий пойнтер, судя по всему, молодой и хороших кровей.
      Явление это было столь приятно и неожиданно, что я вначале даже не задался вопросом, как он мог оказаться один посреди промозглой октябрьской ночи. Он был. В избушке уже волшебно запахло сохнущей псиной, и этого было вполне достаточно.
      Пес, видимо, очень устал, потому что, съев остатки тушенки, мгновенно провалился в сон, и я даже не успел расстелить чехол спальника, сделать ему какое-то подобие лежанки.
      Я забрался в свое еще не остывшее логово и почти сразу же уснул, подумав только, что завтра утром нужно ждать гостей: накричавшись по лесу, хозяин собаки наверняка пойдет по близлежащим деревням. А было их не так уж много.
      Но утром к нам так никто и не пришел.
      
      
      Глава третья
      
      Все утро с рассвета сквозь сон я чувствовал, что произошло или должно произойти что-то хорошее, но еще не знал, а точнее, не помнил, что это. Примерно такое чувство бывает у детей в первое утро нового года, когда сквозь сон чуешь еще непривычный запах за ночь выросшей в углу елки и знаешь, что тебя ждут подарки, и что в квартире тишина, и все домашние в сборе.
      Так я и проснулся.
      Было чуть сыро и довольно прохладно, а посреди комнаты, свернувшись калачиком, спала собака. За ночь она просохла, и ее гладкая шерсть тускло блестела в тяжелом свете падающего из окна осеннего утра. Видимо, я зашумел, потому что собака (как же ее зовут?!) открыла глаза и слабо ударила хвостом по серому полу. Но с места не сдвинулась.
      Было уже около девяти. Судя по всему, дождь кончился ночью, и ветер сдул влагу с пожухшей травы и последних листьев. Сухой бумажный шорох стоял над деревней, подчеркивая ее пустоту и заброшенность.
      Но в лесу было еще влажно.
      Не без опаски взял я с собой в лес собаку. Я боялся, что она кинется на поиски хозяев и опять заплутает и выбьется к какой-нибудь дальней деревеньке, где ее посадят на цепь или же, если, не дай Бог, она кого-нибудь напугает, просто пристрелят.
      Но опасения были напрасны. Мой безымянный гость ходил кругами на расстоянии прицельного выстрела, и хотя я не очень разбираюсь в натаске охотничьих собак, но его поведение я оценил как вполне грамотное и заслуживающее всяческого поощрения, о чем не преминул ему сообщить во время первой же остановки.
      Я присел на пенек и свистом подозвал пса, который спокойно выслушал мою проповедь и опять пошел в поиск, пошел бесшумно, и только по оголтелым крикам сороки я мог догадаться, что он где-то рядом. Сорока следовала за нами издалека, чуть ли не от самого дома, и поэтому я привык к ее крикам, и они стали для меня частью тишины, ее вторым планом, ее глубиной.
      Я сидел на темном, цвета подсыхающего чернозема, пне и сквозь джинсы чувствовал влажную и от времени чуть ребристую его поверхность. Годовые кольца замшели и словно выступили над плоскостью среза. Срез же шел чуть под углом, и по всему по этому было очень удобно сидеть плотно, чуть откинув тело назад, вытянув ноги в давно промокших кедах, и смолить отсыревшую сигарету.
      Собака раскручивала спираль поиска, и крики сороки слышались уже издалека, почти из небытия.
      Я сидел в сумраке грибного запаха, слышал падение каждого листа, ясное дыхание просветлевших полян, и бесконечная, спокойная тревога наполняла меня. Тревога эта была всего лишь узнаванием этого леса, этих просек, этих идущих, плывущих куда-то стволов. И та моя жизнь, откуда я приехал (а может быть, вернулся?!), стала наконец моей жизнью. Во мне не было уже взгляда на себя со стороны - из окна дома, машины. Я был самим собой. Я обрел прошлое, невыражаемое, непересказывае мое,- прошлое души. До чего же мы самонадеянны, одиноки и беззащитны, если продрогший лес, приблудная собака и полуразвалившийся дом с выбитыми стеклами вот так просто возвращают нас самим себе.
      И я, наконец, вспомнил, разрешил себе вспомнить тот свой приезд сюда же, в этот же самый осенний лес... Всего пять лет назад.
      Как же я мог тогда не понимать всего настоящего богатства своего, всего счастья (настоящего и того, которое ведь можно еще было придумать), каким же жалким властелином мира я был тогда, шестьдесят месяцев назад. Чем же таким я был упоен, что почти не замечал ни любви, которая все-таки была, ни этой растерянной и беззащитной природы?! Кем же таким я был, если сейчас в памяти не та женщина (зачем же я так?!), не сеновал и солнце, не свет все сжигающего костра, а только Я! Я! Я! Что же такое я был тогда? И что же такое я есть сейчас?
      Ко мне вернулось прошлое. Вернулось без цвета и жеста, без запаха и слова, а все сразу. Я понял, что все-таки жил!
      Как же это было хорошо - жить.
      Я вдруг осознал ту свою (почти уже утраченную) возможность будущего. Пусть я прожил его, плохо прожил, но этот распахнутый мир все-таки принял меня и одарил тем же бесконечным временем, которое остужает нашу любовь и раздувает искры давно забытых страданий. Вперед!
      Захотелось вскочить и, вскинув руки к низкому небу, прокричать что-то. Прокричать громко. Горлом. До хрипа. До последнего надсадного, сиплого выдоха сжавшихся в стонущий комок легких, и я уже качнулся вперед и тут, словно очнувшись, услышал треск сороки над головой и увидел стоявшего в нескольких шагах от меня пса. Он смотрел на меня, чуть наклонив голову влево, и я видел, как хочется ему подойти, подбежать и как он, вросший плотными ногами в полегшую траву, дрожит от этого желания, но не решается (или боится?) двинуться с места. Но, поймав мой взгляд и поняв (черт его знает как!), что холодный мокрый нос будет лучшей примочкой моему возвышенному настроению, он сорвался с места и на выдохе, с едва слышным взвизгом кинулся ко мне. Мы упали и долго и шумно катались по мокрой траве, и целовались, и боролись, и опять целовались и, наконец, устали и так и остались лежать: я - на спине, он - на мне, положив тяжеленные лапы и голову мне на грудь.
      Домой мы шли быстро. Легкий ветер, которого я раньше почти не замечал, теперь выстуживал насквозь мокрую куртку, джинсы и меня самого, так что я вынужден был время от времени ускорять шаг до бега, чтобы сбросить леденящую судорогу, в которую перешли минутные просветление и радость. Из-за этого внезапного перехода или из-за того, что тучи неслись уже низко, почти задевая вершины деревьев, и казалось, что вот-вот начнет накрапывать, кропить, сеяться, дождить, и уже почти чувствовалось на лице это влажное бескрайнее пространство осенних будней, или просто потому, что мне было холодно и я хотел только одного - побыстрее добраться до дома, но осенний лес, достойный самого пристального внимания, сочувствия, 'осенний лес проходил мимо меня, мимо меня, мимо меня...
      Собака теперь не кружила вокруг, а шла впереди, даже не оглядываясь. Палая листва уже не горела, а только теплилась отраженным светом серых облаков, и свет этот угасал, словно затягиваясь пеплом.
      Дома нас ждали гости.
      Полупрозрачный горячий воздух дрожал над трубой, бледные искры стлались по ветру и гасли, сливаясь с редкой желтой листвой сада. Дыма почти не было, и это означало, что топили давно, не жалея дров.
      
      
      Глава четвертая
      
      - А вот и хозяин. Вы уж нас, горемычных, простите...
      На столе початая бутылка водки, шмат розоватого сала. В углу на моем спальнике, привалившись плотной спиной к стене и вытянув на середину комнаты ноги в болотных сапогах,- мужчина.
      На мое "Здравствуйте!" из-за печки вышел второй, высокий, перемазанный сажей. Он мягко и как-то почти нежно сказал: "Добрый день!" - застенчиво снял очки в тонкой оправе, близоруко поморгал и вновь скрылся за печкой.
      Сидевший резко оттолкнулся спиной от стены, встал, коротко и сильно сжал мою руку.
      - Лагов Юрий Григорьевич.- Острый, чуть исподлобья взгляд линяло-голубых глаз.- Вы случаем собаку в лесу не встречали?
      В его резком, словно чуть надтреснутом голосе, опущенном плече, в самом развороте фигуры было что-то от быстро идущего человека. Какое-то движение. И когда потом он разливал водку, низко наклонив голову и уверенно торкая горлышком в стаканы, даже в этой статичной позе он двигался. Шел.
      - Пес-то?! Да здесь он.- Я обернулся и только тут заметил, что собака не вошла со мной в дом, а осталась за дверью.- Здесь он,- повторил я и открыл дверь, ожидая, что обиженный, так несправедливо всеми забытый пес сидит там. Но и в предбанничке никого не было.
      Он сидел на улице, какой-то странно длинный, неестественно вытянув шею, и мелкий дождичек обступал его, и короткая шерсть, помутнев и потеряв цвет, облепляла нелепое, еще почти щенячье тело.
      На мой свист, на мое: "Ну, поди сюда!" - он встал, но не подошел ко мне и остался стоять, опустив голову, лишь иногда вскидывая на меня большие виноватые карие глаза. Он ждал наказания. Он боялся этого наказания, но не мог уйти. Бросить уютно сидящего в тепле хозяина и уйти, уйти, уйти... Это была мука кровного родства, неразрешимая и необъяснимая. То же родство связывало его с недалеким затухающим лесом, с этим мелким морошением дождя, со всем миром трав, запахов, шорохов...
      И подумалось мне тогда, что уже лишь через живое существо, словно бы его глазами, и может теперь иногда раскрыться перед нами истинная суть природы, от которой мы слишком далеко ушли вперед.
      Вся его жизнь сродни детским вопросам: "А что это? А это почему? Зачем так?" Чтобы ответить, надо посмотреть. Чтобы увидеть, надо задуматься... Мысль - понимание - мир - жизнь...
      Где-то в этом месте, продолженной и осознанной много позднее мысли, за моей спиной скрипнула дверь и странно резкий в этом обнесенном дождем мире голос Лагова:
      - Да бросьте с ним цацкаться! Никуда не денется!..- На плечо мне легла тяжелая, уверенная рука, и я пошел в тепло, трусливо думая, что в предбаннике и ветра нет, и сено есть - рай для охотничьей собаки.
      В домике было действительно тепло.
      В печке уже трещали угли, пахло нарезанным луком, и сало, просвечиваясь насквозь, горело розово-белым, окаймленным желто-серой корочкой, огнем... . - Ваше здоровьичко!..
      Выдохнуть, хрупнуть луком, подхватить кончиком ножа обезволевшую в тепле пластинку сала и на мгновение замереть, чувствуя во рту горьковатый, долго не тающий хрусталик соли...
      - Наверно, он зайца поднял и пошел за ним - молодой еще,- пару раз брехнул черт-те где и с концами. Мы уж и кричали, и стреляли...- После выпитой водки Сергей Петрович, так звали мужчину в очках, вначале раскраснелся, покрылся мелкими брызгами пота, но через минуту уже просох, и его длинное, чуть одутловатое лицо, заросшее желтенькой щетинкой, разгладилось и словно потеряло очертания.-
      Хорошо хоть Юрий Григорьевич надоумил, что Чанго обязательно на какую-нибудь деревню выйдет - охотников сейчас много ходит, за кем-нибудь да увяжется. ...
      - Вроде тебя охотнички...- буркнул Лагов, чуть .приподнялся, и бутылка водки утонула в его руке.- Проспят до полудня, потом, как во сне, по опушке походят, пару раз пальнут для очистки совести по воробьям - и в сельпо. - Он плотно поставил пустую бутылку на покачнувшийся стол.- А, впрочем, и от них польза есть, ежели, конечно, спросонок в тебя не пальнут...- Лагов обращался уже ко мне.- С патронами у нас туго. То пороху нет, то гильз - периферия,- он насмешливо посмотрел на меня,- так вот, как просадится какой-нибудь охотничек, перестреляет в сельпо все что можно, и начинается натурфилософия. Патронов-то они привозят тыщами. Как на войну идут. Мо-лод-цы. Снабжен-цы... Что ж, выпьем, чтоб наши края не забывали.- Лагов поднял кружку.
      На окно наваливались сумерки. Угли в печке уже истаяли, и по ногам зябко потянул сырой сквознячок.
      - Но ведь я же лося недавно завалил,- обиженно сказал Сергей Петрович, ставя кружку на стол.
      - Ты, Башлыков, вьюшку-то закрой, а то выстудим хозяйские хоромы. Дрова-то ты, небось, все сжег?!
      - Сами же говорили: топи, не жалей, спасибо скажет...
      - Топи-топи... Котят слепых топить до конца нужно - кошка спасибо скажет.
      - Да ничего,- вступился я за Сергея Петровича.- Дров тут на десять зим хватит. Слава Богу, пустых изб вон сколько... Любую на дрова пускай...
      - Сам-то из Москвы? - недовольно прервал меня Лагов.
      - Из нее.
      - Впервой здесь?
      - Да нет. Бывал уже.
      - Давно ли?
      - Да не так, чтобы очень, лет пять назад. Уже пусто все было. Один пастух вон там, напротив, жил... Толик, кажется...
      - Толик? Был такой... Был.
      - Умер, что ли? Вроде не старый.
      - Да нет, коптит еще. Пьет по черному, как из колхоза похерили. Инвалидность какую-то выхлопотал. Пастушество бросил. Отсидел свое и пьет.
      - Сами же выгнали,- неожиданно высоким голосом сказал Башлыков.
      - Ну и выгнали... Так за дело же выгнали. Сам знаешь.
      - За какое такое дело?! Что мальцов кормить нужно было?!
      - А сиди уж ты! Хватало ему и без соли.
      - Так что же он все-таки сделал? -" не выдержав, спросил я.
      - Да подворовывал по-своему. Он же телок пас. Весной по весу их принимал. Ну, за лето они там чего-то нагуливали, вес набирали... Ну, с этого привеса и платили. Так ему мало показалось. Не захотелось, видите ли, ишачить, чтобы телухи действительно вес набирали... Так он перед сдачей покупает мешок соли и скармливает телухам - им соль-то только подавай... А после соли, известно, пить хочется, ну, он их перед приемным пунктом и поил от пуза. На каждой килограмм десять лишних брал. Телки-то потом отоссутся,
      и привесу как не бывало. А ему-то что - в накладных все зарегистрировано. На бумаге привес-то уже есть.
      - Так они же больше в весе теряли, когда их своим ходом на бойню гнали,- вновь подал голос Сергей. Петрович.
      - А это уж не его было дело. Не его! Тут хоть без воровства - естественные потери. Никто их к себе в карман не клал.
      - Да лучше бы уж клали! - Видимо, спор этот был давний.- А то как собака на сене...
      - Хозяйская собака на колхозном сене... Да не слушайте вы его! - обратился уже ко мне Лагов.- У него в этом деле личный интерес есть.
      - И никакого такого...
      - Да сиди! - тебе говорят...- Лагов резким взмахом руки оборвал взъерошившегося Башлыкова. - Не темни. Всем ведь известно, что на Дашку глаз положил, да не дает она тебе, вот и страдаешь, виноватых ищешь... Да и не даст. И правильно делает. На кой лях ты ей со своими соплями нужен?! А что она от пьяного отца к кому ни попадя бегает, так уж извини, коли лю-юбишь.
      - Да ни к кому она не бегает...
      Лагов спокойно нагнулся, запустил руку в стоявший у ног тощий рюкзачок, выудил оттуда вторую бутылку, медленно сорвал шляпку и насмешливо спросил:
      - Так уж и ни к кому?! А когда они с Колькой Бараном чуть не гектар овса помяли, уж не в лапту ли играли?! А с Петькой... Да, что там... Дурило ты грешное, выпей-ка лучше...
      - Не буду я с вами пить! - Башлыков чуть не плакал.
      - Ой ли? Будешь! Еще как будешь! Я вот тебе за сегодняшний день прогул выставлю, и выпьешь. Как миленький выпьешь.
      - За что же прогул-то? - все тем же страдальческим голосом спросил Башлыков.
      - А-а, испугался! Дашку он, видите ли, любит... Отелло. А прогул за то, что ты на казенной машине свою собаку искал... Да еще за бензин вычту да за резину...
      - Я же вас... Вы же на охоту ездили...
      - Я? На охоту? Да ты что? Я озимые ездил смотреть. Они же без хозяйского глаза захиреют. Выпей, кучер, не смеши народ.
      - Да ведь за рулем же я...
      - Впервой, что ли, за рулем пьешь?
      - Да и почки у меня... и сердце...
      - Почки промывать надо, а сердце... Так ведь за Дашеньку, за Дарью Анатольевну пить будем. Подставляй посуду!
      - А может быть, все-таки не стоит?! - попытался вмешаться я.
      - Стоит. Если стои́т, то стоит. - Лагов зло подмигнул мне. - У него же слова все. Никудышный человек. Книги читает, а вот сейчас выпьет и плакать начнет и Дашку материть. Я его, цуцика, как облупленного знаю. Как из армии комиссовали, у меня шоферит. Второй год уже. Выпьет. Как миленький. Сука. Ну хоть бы драться когда полез, хоть бы обругал меня или на грузовую ушел от моего самоуправства... Не-ет. Ни-ког-да! И зачем я его держу при себе - сам не знаю. Ведь что случись - поставки там не вытянем или падеж будет,- так ведь первый же продаст.
      Башлыков сидел, надув губы и уставившись пустым взглядом в угол.
      - Вишь,- кивнул головой Лагов,- молчит. Продаст... Только не будет этого. Я вытянул этот колхоз и уж больше не выпущу. Слово волшебное знаю. Маленькое такое словечко, вроде пустяковое - "надо"! По бревнышку весь колхоз раскатаю, а все будет в ажуре. За то и уважают.- Лагов воткнул бутылку в кружку своего личного шофера и, пока она долго булькала, узкими монголовидными глазами смотрел на Башлыкова. Тот сидел молча.- Ну, что я говорил!.. Так выпьем за извозчиков, за наши лошадиные силы, ну и за радость нашу Дарью Анатольевну. Тут уж надо до дна. Слышь, Башлык.- Он ткнул пучок лука в крупную сероватую соль и словно дирижерской палочкой помахивал им перед носом Башлыкова в такт его тяжелым, через силу, глоткам. Когда же тот, давясь самым последним, самым нестерпимым глотком, схватился рукой за напряженно дрожащий кадык и кинул на стол пустую кружку, Лагов вручил ему пучок лука, и Сергей Петрович с трудом выдохнул:
      - Спасибо...
      Услышав это "спасибо", Лагов захохотал.
      - 1Ну, что я говорил! Благовоспитаннейший человек. Человек нашего будущего! - почти кричал он. Потом резко оборвал смех, помрачнел, одним движением влил в себя водку и, не закусывая, закурил.
      Нехорошая тишина настала в доме. Было слышно, как потрескивает отсыревший табак и как слабый ветер путается в соломенной крыше. Но над всеми этими звуками господствовало загнанное дыхание Сергея Петровича.
      Молчание нарушил все тот же Лагов:
      - Вот читал я где-то или по телевизору передавали, что в Японии на заводах ставят резиновых кукол, похожих на мастера цеха. И когда у рабочего накипит злоба, идет он в особую комнату, где этот гандон стоит, и мурыжит его почем зря... А потом опять к станку... И мастер цел, и работяге разрядка...- Он помолчал.- Так вот я иногда думаю, что Башлык у меня вместо этой куклы. Бывает, в районе тебе клизму вставят, там-то не очень поорешь, им-то не докажешь, что ни хрена не смыслят, что мне лучше отсюда, сблизи, видно, что и когда и где сеять, не докажешь им, паскудам, что для меня колхозная выгода главнее, чем для них. Им же не докажешь, что со связанными руками я много не наработаю, что свобода действий мне нужна, и кулаком по столу не шибанешь, покладистых-то председателей всегда найти можно, им-то что с того, что тихони колхоз до кальсон разденут.- Лагов выругался.- И вот выходишь, кипишь, как самовар, и тут тебе - Сергей Петрович Башлыков собственной персоной. Малость с ним поговоришь на душевные темы, глядишь, и полегчает...- Лагов замолчал, пососал потухшую папиросу, кинул ее на пол и, поднимаясь, сказал: - Резиновый ты у меня, Башлыков! - Встал и, со злостью шибанув дверь ногой, вышел во двор.
      Башлыков, который до этого сидел, с трудом удерживая руками падающую на грудь голову, от этого стука встрепенулся и с пьяной ненавистью посмотрел на дверь... "У-у-у... Ссука... ссадист..." Потом медленно перевел взгляд на меня и словно удивился тому, что я здесь.
      - Вы? - спросил он, как будто во всем мироздании для него, кроме Лагова, никого не было да и быть
      не могло. Потом он пригляделся ко мне и, может быть, даже узнал, по крайней мере, удовлетворенно сказал: - Выыыыы!.. Вы-ы... не слушайте его... Поднял колхоз и думает, ему все можно... Он ведь сам на Дашку глаз положил и злобствует, ссука... Вот денег скоплю и увезу... Не поедет?! - вдруг рявкнул он.- Поедет, падла! Захочу - и моё будет! Это вам Башлыков говорит! Это точно. Что, не веришь?! - Он схватил меня за руку, и глаза его помутнели от пьяной ярости.- Да я тебя!..- Но, видимо, эта вспышка отняла у него последние силы, и он начал как-то странно оседать, словно бы из него выходил воздух. Голова его почти упала на стол, он что-то еще бормотал, булькая слюной, скопившейся в углу рта, потом вдруг поднял голову, неожиданно трезво посмотрел на меня и внятно произнес: - А Лагов-то доносами в люди выбился... Сколько людей насажал...- Тут голова его тяжело упала на стол, и Башлыков заснул.
      - Вот сволочь! - раздался за моей спиной голос Юрия Григорьевича.- Говорил же, стоит до ветру отлучиться, а он уже готов наплести хрен знает что, пащенок.- Голос его был по-прежнему резок и трезв.- Уснуло наконец дитятко мое ненаглядное. Ну, как говорится, баба с возу... А впрочем, и пора нам...
      - Да, куда же вы поедете? - Я мотнул головой в сторону Башлыкова.
      - А-а, не бери в голову! Я ж полвойны за баранкой провел, получше его шоферю. Ну, на посошок, что ли?! - Он разлил остатки по кружкам и, не дожидаясь меня, выпил, утер рот рукавом, с какой-то странной издевкой сказал: - Благодарствуем за компанию.- Взял свой пустой рюкзачок, так же легко поднял обмякшего, жидкого в суставах Башлыкова и повел к двери.
      Я остался в доме.
      Через какое-то время за стеной засипел стартер, потом "газик", нехотя прокашлявшись, завелся, и Лагов, не прогревая мотора, воткнул скорость, дал полный газ, и машина, повизгивая застывшими шестернями, уехала.
      Свеча догорела уже почти до конца. Лужа стеарина расползлась по столу, затопив окурки, серебряные крышечки бутылок, рассыпанную соль, жесткие стрелы осеннего лука.
      Я дунул на свечку и вместе с темнотой упал на еще теплый спальник.
      
      
      Глава пятая
      
      Я проснулся от холода. В комнате стояла непроглядная темень, и только едва заметное окно висело в темноте. Было холодно, сыро, и от этого запахи приобрели плотность воздуха. Ко всему прочему болела голова. Я полежал немного, зная наперед, что скоро не засну.
      Я вспомнил эту нелепую, бессмысленную пьянку, и мне стало стыдно и за Лагова, и за Башлыкова, а более всего за себя самого. Необходимо было убрать комнату, проветрить ее, протопить печку - словом, привести в порядок, очистить хотя бы окружающее меня пространство.
      Я встал, на ощупь нашел полку, где лежали свечи, зажег одну, потом вытянул вьюшку и водрузил на эту образовавшуюся полочку огонь. Когда я обернулся, то комната, освещенная этим идущим свысока светом, предстала передо мной во всей своей неприглядности.
      Дрова действительно были сожжены подчистую. Даже запас лучины, которого мне хватило бы на несколько дней, исчез.
      Я засунул в задний карман холодный фонарик, надел куртку, застегнул ее до самого горла, собрал всю грязь со стола в газету, сунул под мышку топорик, задул свечу и, неуверенно ступая в темноте, двинулся по дрова.
      Я толкнул плечом дверь, она открылась, и в сенцах кто-то с шумом вскочил.
      Я даже не успел испугаться, когда до меня дошло, что это Чанго. Он остался здесь. Сквозь туман похмелья я вспомнил свист Лагова и потом его ругань. А когда услышал, что пес, просыпаясь, встряхнулся, и когда увидел его смутную тень, скользнувшую во двор, я убедил себя, что сквозь пьяное небытие слышал и сопение, и сонный взлай.
      Мусор я выбросил в первую же канаву.
      Чуть брезжило.
      Уже по рассветному редел воздух, и угомонившийся ветер чуть слышно ползал под прилипшей к земле тоненькой полоской холодного тумана.
      Деревья стояли тихо, и их протянутые к небу ветки сливались с темнотой. .Только незаметный отблеск мокрого ствола да неслышимое ш-ш-ш зависшего на паутинке листа говорили, что с миром ничего не произошло.
      Мы шли по обочине улицы, обходили туманности луж, проходили мимо невидимых, затаившихся в темноте домов, и нужно было сохранять равновесие, потому что казалось, что идешь по гребню горы.
      Странная ночь стояла над землей - она еще более округлила планету, и все, что не лежало на твоем пути, было за горизонтом, тихо сползало туда, вниз, за пределы памяти, в хлябь предчувствий.
      Я зажег фонарь. Чанго, который до этого шел, наступая мне на пятки, осмелел и, поминутно останавливаясь и принюхиваясь, высоко поднимая ноги, затрусил впереди и чуть сбоку, у самого догнивающего на земле забора.
      Тучи опустились совсем низко и плыли теперь по границе фонарного света.
      Быстрые тени обжили заброшенные сады, и в окнах полуразвалившихся домов заискрились острия разбитых стекол.
      Я свернул к первому возникшему из темноты дому.
      Оставленные бродячими актерами декорации были в ночи совсем как живые. Допревающее сено, отставшие от стен газеты да впитывающие звуки провалы тьмы в побитых окнах - все это лишало дом пустынной гулкости, убивало короткое, звонкое, болезненное эхо оставленного людьми жилья, и горько было понимать, что дом мертв, что все это лишь ночной мираж. Но и сознавая это, было трудно ударить топором по криво висящим останкам двери, несколькими взмахами, прямо в оконных проемах, разрубить затрухлявившие поверху рамы и вытащить их вместе с навсегда сросшейся с ними паклей. Трудно было поднять руку на этот, казавшийся еще живым, дом. Днем все было бы проще, но ночью... Ночью все мы удивительно одиноки, и потому-то мы так светло и беспросветно любим ночами, потому-то именно ночами переполняет нас жажда простого человеческого общения, потому-то именно ночами и решаемся мы на самые безрассудные поступки и слова, не желая видеть лжи, их вспаивающей.
      Ночная церковь, невидимые, но глядящие на тебя лики говорят нам о вере больше правды, чем речи всех толмачей мира.
      И ударив топором в первый раз, и услышав глухой отзвук влажного, спаянного десятилетиями сруба, и ощутив в себе никчемную радость святотатства, я понял, почему так резко прервал меня Лагов, когда я заговорил об этой покинутой всеми людьми деревне как о складе никому не нужных дров.
      В этих пустых, пошедших прахом домах было, наверное, какое-то подобие и его прошлого. Точно так же, как кто-то эту деревню, он, вероятно, когда-то покинул себя, чтобы стать таким, каким он стал. И, как всякий уверовавший в свою цельность человек, он выстраивал себя прошлого, по образу и подобию себя нынешнего, не допуская никаких разночтений. Но, видимо, иногда его мучила ностальгия - тоска по себе покинутому.
      Бревно подгоняется к бревну труднее, чем кирпич - к кирпичу, и держатся бревна без всякого цементного раствора, срастаясь телами, потому зачастую и стоят дольше, и разрушаются не поодиночке...
      Так думал я, когда невидимая в темноте влажная труха летела из-под топора и, казалось, застревала в плотном и таком же влажном воздухе. Шум, который я производил, тоже задерживался здесь - на расстоянии вытянутой руки, и все эти мокрые щепки и звуки образовывали вокруг меня какой-то странный кокон, внутри которого добывал я себе тепло, разрушая чью-то, невесть когда и кем прожитую жизнь.
      Много ли тепла можно добыть таким способом?!
      Дым.
      Дым и редкие, словно тоже отсыревшие языки пламени. Вот и все, чего мне удалось достичь в эту сырую ночь...
      Я накормил Чанго, разрешил ему забраться в ноги спальника и пригасил свечу. Туманно-красный свет клубами вырывался из печки и, потеряв яркость, лентами втягивался назад. В комнате стало совсем темно и тревожно.
      Понимая, что дровяная труха будет тлеть до утра, унося в низкое небо остатки тепла, я все же разделся и, потеснив бесчувственное тело раскинувшегося пса, забрался в мешок. Чанго недовольно рыкнул сквозь сон, а потом, видимо, проснувшись и устыдившись собственной наглости, немного подвинулся и даже перестал сопеть.
      Внезапно тень часов, и тепло собачьего тела в ногах, и чуть жестяной трепет полиэтиленовой пленки в окне, и темнота, обжившаяся в сознании,- все это вдруг прояснило мою память, словно я пролежал в недвижности века, и взвесь случайных встреч и разговоров наконец осела во мне, уступив место горькому сентябрьскому воздуху настоящих воспоминаний.
      Видимо, меня все же задел вчерашний разговор, потому что вначале показалось мне, что я видел эту Дашу раньше, а, подумав так, я заставил себя вспомнить и обстоятельства, при которых это произошло.
      
      В тот наш приезд в Пустые Вторники кончилось у меня курево. Это событие совпало с неодолимым желанием Анатолия (пастуха, который летовал здесь) выпить. В то утро он даже не выгнал из загона своих удивительно глупых телок, а под их голодное мычание ходил взад и вперед по пустой деревне, видимо, в поисках уважительной причины для поездки в центр.
      Хотя, судя по всему, никакого сверхспешного дела придумать он не мог, он пригнал с выгона старого мерина по кличке "Мальчик" и привязал его к изгороди недалеко от телеги, подготовив тем самым все необходимое для успешного проведения операции. Известно чем, но неизвестно, когда кончились бы его мучения, если бы я не подошел к нему и не пожаловался на отсутствие сигарет.
      Услышав это, он мгновенно достиг вершины самопожертвования. Ради того, чтобы у меня были сигареты и я мог бы спокойно продолжать заслуженный отдых, Анатолий готов был пойти на любое прегрешение. Ни слова не говоря, он пошел в избу, вытащил оттуда сбрую и начал запрягать унылого Мальчика.
      - Будет тебе курево! - заверил он меня и уже начал подгребать в передок сено, когда я попросил взять в центр и меня. Хлеб был уже на исходе, да и какой-нибудь местный деликатес, вроде окаменелых пряников, мог приятно разнообразить наше тушеночно-вермишелевое меню.
      - Давай! - только и сказал он, и спустя несколько минут мы уже погребально тряслись по заросшей лесной дороге. Путь был недалекий, но скоростные качества нашего мерина остались в его легендарной молодости, и поэтому ехали мы довольно долго. Видимо, в предвкушении близкой выпивки обычно говорливый Анатолий был немногословен. Он не хотел разменивать свое почти святое ожидание на мирские слова, и только иногда легкий, как майский ветерок, мат размыкал его суровые уста, и тогда Мальчик взбрыкивал и делал несколько шагов чуть быстрее обычного.
      Молчал и я.
      Поездка в телеге (по крайней мере первые три-четыре километра) для любого городского жителя, наверное, своего рода откровение.
      Чавк! - копыта по неподсохшей грязи, ветви деревьев в ритме гипнотического транса, проплывающие около самого лица, да извечный, доносящийся еще из книг сентименталистов скрип несмазанной телеги - все это имеет для горожанина свою непреходящую ценность.
      Но все же доехали.
      Доехали и остановились у сельпо. Знакомство с ассортиментом и оптовые закупки заняли у меня не более пяти минут, и я был удивлен, когда, выйдя, увидел уже пьяненького Анатолия. Весь его вид говорил, что ждет он меня очень долго и от этого ожидания весь истомился. Причину его томления я понял чуть позже, когда, по-заговорщически заслоняя телом, он вытащил из передка почти не начатую четвертинку, заткнутую грязной еловой шишкой.
      - Сейчас заедем к моей бабе,- как о чем-то уже давно решенном и обговоренном сказал он.- Это недалеко. Тут. Рядом. А потом и к телухам.
      Поняв, что спорить бесполезно, я вернулся в магазин, оправдывая затаенную надежду Анатолия, обзавелся там своей четвертинкой, чем несказанно возвысился в его глазах, и мы поехали. Жена Анатолия жила в соседней деревне, и хотя деревня эта, судя по всему, была действительно очень недалеко, но дорога столь упорно игнорировала кратчайшее расстояние между двумя точками, что под конец я совсем запутался и оставил смутную надежду, не дожидаясь Анатолия, уйти в Пустые Вторники своим ходом.
      Но все-таки приехали...
      Проехав половину деревни, мы свернули в проулок. Анатолий, не разнуздывая, привязал Мальчика к покосившейся разнокалиберной ограде, приподнял калитку (она была без петель), прислонил ее к забору, и мы вошли. Пошли мимо распахнутого с могильной приветливостью сарая, мимо стоявшего почти посреди тропинки сортира (видимо, хозяева считали, что все должно быть по пути), прошли мимо крыльца, обогнули подворье и еще одно крыльцо, завернули за троицу крохотных сараюшек, аккуратно обошли привольно раскинувшуюся помойку и, наконец, пригнувшись, вступили в частные владения Анатолия Ивановича. Мы по очереди споткнулись об не донесенный до свалки эмалированный таз, повернули куда-то налево, и тут я совсем ослеп и, ощущая протянутыми руками висящие на стенах почему-то мокрые тряпки и скользкие корыта, осторожно шаркая ногами, медленно шел за радостным хозяйским матюжком.
      Меня трудно удивить грязью и бесхозяйственностью сельского жилища, и хотя я не скажу, что все то, что я увидел в доме Анатолия, меня потрясло до глубины души, но это было сильно...
      В метре от меня за фанерной переборкой заплакал грудной ребенок, потом раздалось торопливо баюкающее - а-а-а, скрип коляски, все стихло, а мы все шли, шли и шли.
      Казалось, что дом этот с каждым поколением людей, его заселявших, разрастался, выбрасывая хилые побеги пристроек и времянок. У меня возникло ощущение, что скоро мы попадем в самый его центр, в суть его, и в этой тьме лицом к лицу столкнемся с той самой первобытной силой, которая и заставляет людей размножаться, не думая о честности и целесообразности этого деяния, а лишь полагаясь на инстинкт, который потом все равно назовется общественным долгом.
      Но все же вынырнули мы в современном "годовом кольце" где-то на краю дома.
      - Ну, мать, принимай гостей! - крикнул куда-то во тьму Анатолий и распахнул дверь.
      Грязный свет окон нехотя освещал оклеенные пожелтевшими газетами стены, стол, хранивший следы последних трапез, давно не беленную русскую печь с потеками сажи от вьюшки, лавку около нее, заставленную грязными чугунами и алюминиевыми мисками. Тряпка, закрывавшая вход в комнату, судя по всему, уже долгое время использовалась как полотенце.
      В кухне никого не было.
      - И где это ее всегда черти носят?! - сказал Анатолий и задумчиво выругался. В его голосе услышал я ранее не замеченную мной важность, какую-то хозяйскость. Он подошел к столу, сдвинул пустые консервные банки, селедочьи скелеты, уже звонкую горбушку хлеба и поставил на освободившееся место четвертинку, которую неизвестно когда умудрился вынуть из телеги. Я присовокупил свою.
      Мне послышалось какое-то движение в соседней комнате, и я кивнул Анатолию: что там?
      Он просунул голову в проем и сказал кому-то:
      - Чего хоронишься, когда кличут, семь на восемь? Мать где?
      - Кто ее знает...- ответил ему слабый девчоночий голос.- Не сказывала.
      - Ну и лях с ней! Собери-ка нам, чем подавиться! - приказал Анатолий и, уже обращаясь ко мне, пояснил: - Старшая.
      Я притулился на краешке стоявшей у стола скамьи, а Анатолий взял со стола два стакана, не дожидаясь появления младшей хозяйки, ополоснул их в ведре с водой и, стряхивая мутные капли на земляной пол, вернулся к столу. - Ну, по махонькой, чтоб не пересыхала...
      Я сидел и никак не мог понять, не только зачем я здесь нахожусь, но и как умудрился сюда попасть. Эдакое полубредовое состояние. Не хотелось ни пить, ни тем более есть, а только бежать, бежать, бежать... Но Анатолий разлил водку, глухо звякнул своим стаканом о мой, торопливо выпил и сразу же ткнулся носом в рукав, не забывая, однако, делать мне знаки, чтобы я не отставал. Но не успел я взять в руки стакан с одиноко плавающей в водке хлебной крошкой, как занавеска на дверном проеме отодвинулась, и на кухню, кутаясь в накинутое на плечи легкое пальтецо, вышла худенькая девочка лет тринадцати.
      Большими... огромными грустными глазами она посмотрела мне в лицо и тихо, отчетливо выговаривая каждую букву, сказала: "Здравствуйте!"
      Прежде чем она повернулась к печке и начала медленно, как-то безнадежно и бесцельно передвигать нехитрую кухонную утварь, я заметил прядь волос, прилипшую ко влажному лбу, и сухие, обметанные лихорадкой губы.
      - Добрый день,- сказал я, когда она уже повернулась и на худой спине сквозь тонкую потертую ткань пальто проступили похожие на ростки крыльев лопатки.- Но, может быть, не стоит ничего делать, мы сейчас пойдем...- И, обращаясь к Анатолию, добавил тише: - Она ведь совсем больна. Ей лежать надо...
      Но Анатолий, как почти все люди, много и по-черному пьющие, уже хмелел, падал в сладковатую истому глубокого опьянения.
      В деревне я все время видел его спокойным, но сейчас хищная складка легла от крыльев носа к углам рта, раздулись ноздри и загорелись яростные щелки глаз.
      - А-а, всегда она б-больна,- зло сказал он и прихлопнул ладонью по столу.- Сказал, закусить надо, значит, надо! Неделями отца родного не видят... Я на них горб ломаю, а они...- И он выругался.
      Девочка у печки только испуганно громыхнула посудой и еще ниже опустила голову.
      В этот момент дверь распахнулась и на пороге
      возникла невысокая женщина с блестящими глазами и непомерно большими руками.
      - Здравствуйте,- сказал я, поднимаясь, и только тут заметил, что так и держу в руке стакан.
      - Явился не запылился! - сказала она мужу, не обращая на меня никакого внимания. Она сделала несколько шагов в комнату, и только тогда я заметил, что она сильно пьяна.- Угощаемся, значит,- сказала она, подходя к столу. - Может быть, и хозяйку уважите, люди добрые?! - Тут она словно впервые заметила меня и почти пропела: - О-о, да у нас гости... День добрый! - И неожиданно улыбнулась какой-то ласковой и в то же время озорной улыбкой. Хмель её словно прошел, и стало видно, что она еще мила и что ей скорее всего не больше тридцати.
      - Да вы пейте, пейте! - сказала она, уже обращаясь к Анатолию, не переставая, однако, косить карим глазком в мою сторону.- Пейте да мне налейте.
      Я выпил, и дрянная водка местного разлива проскрежетала по пищеводу, все время норовя остановиться, но усилием воли я протолкнул ее в себя, с трудом сдерживаясь, не бросил, а поставил стакан на стол, и сразу, незнамо откуда, в моей руке оказался мягкий ломоть ржаного хлеба.
      Дожевав, я зачем-то представился:
      - Валерий!
      И услышал в ответ:
      - Мария!
      Она переложила уже наполненный стакан в левую руку, и я ощутил неожиданную мягкость и податливость ее ладони.
      - Маша,-- сказал я, кивнув головой в сторону все еще тихо возящейся у печки девочки, которая, казалось, боялась привлечь к себе внимание, сделать резкое движение, неосторожно звякнуть. Ее пальтишко сползло и уже чуть держалось на левом плече, но она не поправляла его, а только скособочивалась, все выше поднимая плечо.- Маша,- сказал я, кивнув головой в сторону девочки,- она, верно, больна, ей бы лечь лучше.
      - Ничего,- сказала Маша, залпом выпила водку, резко выдохнула в поднесенный ко рту кулак и продолжала уже со злостью в голосе: - Ничего. Замуж выскочит - никто не пожалеет.
      В комнате наступило молчание, и только редкие тихие шорохи доносились от печки. Я встал и подошел к девочке. Услышав мои шаги, она замерла, а когда я дотронулся до нее, вздрогнула и отшатнулась. Я поправил сползшее пальто и почувствовал, что она вся дрожит.
      - Иди-ка ложись,- сказал я, не снимая руки с ее плеча.- Она неожиданно качнулась ко мне и, повернув втянутую в плечи голову, одними губами сказала:
      - Не надо... лучше не надо... так лучше...
      Огромные, болезненно сияющие в полутьме грязной избы глаза, и ее доверчивость, и дрожащее тело под накинутым на июльское платьице пальто - все это было не отсюда, не из этой не похожей на жизнь жизни. Я понял, что ее необходимо спасать.
      Но как?! Что я мог сделать? Увезти ее в Москву. Но она еще слишком мала, чтобы ее отпустили. Да даже если бы и отпустили, то что бы я там стал с ней делать? С комнатой не проблема, но как бы отнеслись к этому мои домашние и та женщина, которая ждет меня в пяти километрах отсюда в пустом доме, среди пустой деревни?
      Я подумал об этом, и мне захотелось уйти.
      Но сразу уехать не получилось. Девочка, правда, вскоре все же ушла, так ничего и не приготовив - не из чего. Но было выпито еще предостаточно, и смутно помню, что я даже вставил в бессвязный разговор фразу о том, что я мог бы увезти их старшую в Москву, как радостно Мария уцепилась за это предложение:
      - А что?! А что?! Конечно! Чего девке здесь гнить?!
      Но и захмелев, я не стал решительнее и, вспомнив свои сомнения, смял этот разговор, тем более что все были уже достаточно пьяны и сделать это было несложно. Я пообещал прислать какие-то книги... И еще что-то обещал...
      Только поздно вечером тронулись мы с Анатолием в обратный путь. Светила луна. Всхрапывал застоявшийся Мальчик, и в такт его шагам со скрипом покачивались небо и прилепленные к нему вершины елей.
      Все это возникло в моей памяти как-то сразу и целиком. Так бесшумная вспышка зарницы на одно мгновение освещает все окрест, так точно и ярко запечатлевается на сетчатке весь этот мир, что уже потом, в темноте, можно рассмотреть каждое дерево, каждую травку, словно весь этот мир есть уже часть тебя...
      И, рассматривая в темноте осенней ночи эту поездку за сигаретами, я никак не мог назвать ту тихую девочку Дашей, никак не мог совместить то ощущение внимательной чистоты с циничными словами Лагова.
      "Нет! - подумал я.- Конечно же, я ошибаюсь. Тогда была не Даша, а ее сестра-погодок".
      И тогда я почти вспомнил, а потом и заставил себя вспомнить, что Мария говорила еще об одной дочери, которая была то ли у бабки, то ли еще у кого-то из родственников. Я убедил себя в этом, и хотя от этой убежденности добра в мире не прибавилось, мне стало спокойнее. Мне стало легче, потому что в таком случае я этой Даши не видел и, следовательно, уж совсем никак, никогда и ничем не мог ей помочь. Ни тогда, ни теперь...
      Внезапная тишина возникла в доме, и вначале я не мог понять, что произошло,- все тот же дымный свет с шипением слабо сочился из печки, все так же мерно дышала в ногах собака, все той же затухающей жизнью жил за окном осенний сад. Ничто не изменилось, но у меня возникло странное чувство опасности.
      Вдруг показалось, что кто-то стоит за дверью, почудилось, что чья-то большая тень закрыла окно и кто-то внимательно смотрит на меня сквозь мутную пленку, и не просто смотрит, а видит меня. Чуть ярче вспыхнули мокрые дрова, и стало ясно, что свет навечно заперт в этой комнате, что, отражаясь от этой страшной тени в окне, он возвращается в комнату и плотным сиянием заполняет ее и что это будет продолжаться, пока, задушенный собственным светом, огонь не умрет.
      Полиэтиленовая пленка в окне вдруг ровно, лунно засветилась, и я понял, что кто-то неслышно отошел от окна, чтобы присоединиться к тому, стоявшему за дверью, и я был уже почти готов закричать, разбудить пса и кинуться в свободное теперь для бегства окно, когда понял истинную причину своего ужаса.
      Как почти всегда бывает в подобных случаях, причина эта была проста и вполне материальна: часы, которые я не заводил с самой Москвы, встали. Видимо, я уже настолько сжился с их ритмом, что, потеряв его, словно сорвался в пропасть безвременья.
      Только поняв это все, я ощутил и зуд вспотевших ладоней, и горьковатый привкус вязкой слюны; и хотя в комнате было и без того темно, словно устав от примерещившегося мне слепящего света, я закрыл глаза.
      Наверное, чувство опасности еще не совсем покинуло меня, потому что я не стал вылезать из мешка и копаться в рюкзаке, где лежал ключ от часов.
      Да, старые вещи требуют обстоятельности и размеренности в обращении с ними. Даже вот эти часы предлагают тебе вначале встать, взять (с каминной полки?!) ключ, открыть стеклянную дверцу и завести отдельно ход и отдельно бой. А если вдобавок нужно переводить стрелки, то и это вам придется 'делать столь же спокойно, не торопясь. Вы тронете стрелку и услышите: день... день... день... Только после последнего удара можно передвинуть минутную стрелку еще на четверть часа вперед Для того, чтобы услышать очередное: день... И так вам придется пройти за часами все упущенное вами время и, таким образом, потерять еще несколько минут жизни. Но потерять ли?!
      Видимо, с этими мыслями я и заснул, потому что сон мой был странен и вроде бы не имел никакого отношения ни к моей теперешней, ни к моей прошлой жизни.
      Но, может, к будущей?!
      
      ...Был день...
      Я подпрыгнул и, сдирая кожу, вцепился в толстый, колючий, темно-серый от времени пеньковый канат, и поехал вниз, и, оттолкнувшись от холодного каменного пола, опять взлетел, и потом, когда опять начал спускаться, почувствовал, как накрыла меня теплая тяжесть колокольного рева, и звук этот медленно стекал с колокольни и, затопляя овраги и пригибая к земле редкую желтую траву, плыл туда, к насквозь пустой деревне, чтобы задребезжать мутным стеклом и в холодных темных сенях звякнуть дужкой пустого, покрытого желтоватым налетом ведра.
      Я звонил, пока на севере не засветлело и не показался лимонный краешек первого, самого маленького солнца. Пока не рассвело, я взмывал вверх и падал, и опять взлетал, продираясь сквозь густой, вязкий звук большого колокола.
      И когда от звука этого стало невозможно дышать, и заболели сведенные мышцы лица, и плечи напились этим звуком и онемели, я разжал руки и, подвернув ногу, упал на выложенный темным шершавым камнем пол звонницы. Но боли я не почувствовал - многопудовый язык в последний раз уже еле-еле задел колокол, и, когда этот отголосок умер, опустилась и придавила меня к сырому камню Тишина.
      Тишина. Плоская и безликая, она была всюду, и не было ничего, что могло бы оживить ее. Ни крика птицы, ни шума листьев.
      Ничего.
      Тишина.
      И только три солнца медленно и бесшумно восходили над вымершей планетой. И бился у самого горла комок сердца.
      Так просидел я, пока тройная тень колокола не наползла на меня и холод камня не пронизал насквозь. Только тогда я встал, и резкая боль прошла от лодыжки под коленной чашечкой вверх по бедру и тупо разлилась по ключице. Я чуть не потерял равновесие и, уже почти падая, ухватился за висевший у виска канат.
      И именно тогда, стоя в странной и неудобной позе, услышал далекий, высокий колокольный звон.
      "Эхо..." - подумал я.
      Но звук не затихал. Напротив, он усиливался. Где-то в километре от этой одиноко взбежавшей на пригорок церквушки, здесь - на этой Земле, кто-то раскачивал чужое зеленое небо, и этот "кто-то" был, быть может, последним живым человеком на безнадежно пережившей третью мировую войну Земле, это в его руках рвал густую, вязкую тишину высокий, чистый звук маленького колокола.
      Припадая на подвернутую ногу, я сбежал по гудящей винтовой лестнице и, спотыкаясь и уже не чувствуя боли, вначале пошел, а потом побежал туда, где в навсегда застывшем воздухе бился древний призывный сигнал тревоги.
      Я вбежал в деревню, и тяжелый смрад гниения почти остановил меня, но тут звук колокола внезапно оборвался, и ужас одиночества толкнул меня вперед. Я перешагнул через вздувшийся труп огромной дворняги с уже отстающей жирной шерстью и побежал туда - в конец деревни, где в свете солнца сияла свежевыбеленная крохотная церковка.
      Коротко и громко проскрипела лестница. Я по пояс высунулся из люка и замер.
      Боком ко мне на полу, подогнув под себя ноги и наклонив худенькое тело вперед, сидела девушка.
      Около ее головы еще змеилась веревка от колокола.
      Она медленно повернула голову. Глаза ее были закрыты.
      - Уходи...- сказала она. И, сорвавшись в крик: - Уходи-и-и! - упала на свежевыскобленные доски, и тело ее, выламываясь и слабея, тепло ударилось и затихло.
      Медленно проскрипели ступени.
      Был день...
      ...и была ночь.
      И тогда я зажег спичку и отшатнулся.
      Прямо на меня смотрели неестественно большие, чуть раскосые глаза. Прозрачная желтоватая кожа обтягивала острые, худые скулы, и это придавало лику Иисуса какую-то скорбность.
      Догорая, спичка обожгла мне пальцы, я отбросил ее и в последней вспышке заметил две несгоревшие свечи справа и осторожно пошел к ним. Я задел свечки рукой, и они мягко, почти беззвучно упали. Тогда я присел на корточки и начал шарить по полу, но так ничего и не нашел. Я сделал небольшой шаг вперед, и протянутая рука коснулась чего-то мягкого. Еще не понимая, что это, я провел рукой дальше, правее, и когда пальцы ощутили короткий жесткий волос, и когда эта щетина попала под ногти и, жирно приклеившись, осталась в руке, я понял, что передо мною чье-то давно уже мертвое тело, и бросился назад, и упал, и, держа руку на отлете и тряся ею, поднялся, и вновь рванулся назад, но двери не было, и я бросался на стены и сшибал образа, и они рушились, падали, и уже гремели под ногами отскочившие оклады, и я уже порезал руки, но, не чувствуя боли, бился о стены и ничего не мог поделать с переполнявшим меня ужасом и тогда почувствовал, что задыхаюсь, и закричал и сам не заметил этого, и эхо, отразившись от высоких сводов, расплющило меня по полу, и я уже только с хрипом поднимался, бросался вперед, и разбивал лицо, и падал, и опять бросался, пока, наконец, не обрушилось на меня тяжелое дубовое распятие...
      
      
      Глава шестая
      
      И был день...
      Хороший день - ясный.
      От вчерашней хмари не осталось и следа, и, если бы не холодная сырость выстуженного за ночь жилья да не ощущение тупой усталости от ночного кошмара, если бы не все это, кто знает, как бы он сложился - этот день. Никто не знает. Может быть, точно так же. Скорее всего так же. Именно так.
      После завтрака - все той же холодной тушенки и коричневой воды из заросшего колодца,- после завтрака, а встал я в тот день поздно, после завтрака Чанго отправился куда-то по своим собачьим делам, а я послонялся по дому, зачем-то слазил на чердак, где догнивала старая солома и больше ничего интересного не было, потом прошелся по деревне, без особого усердия подбирая все годное для топки, а придя в дом и вывалив у печки свой небогатый улов, прилег. Но в комнате было холодно, и поэтому, лениво думая, куда же запропастился Чанго, я вышел на улицу, сел на завалинку и закурил, привалясь спиной к стене и подставив лицо странно теплому для октября солнцу.
      Ветер стучал ветвями одичавших яблонь и иногда выдувал откуда-то патлы сухой травы, но завалинка была защищена от ветра, и, если бы не догоравший на горизонте лес, можно было представить себе, что еще только март, конец марта. И хотя я не люблю весну, но в этом безразлично-добродушном состоянии мне было почему-то приятно так думать.
      Сквозь закрытые веки чувствуешь каждое находящее на солнце облачко. Какой-нибудь почти невидимый клочок тумана заставляет тебя раздраженно морщиться и, скривившись, приоткрывать один глаз, чтобы убедиться, что это неудобство только временное и скоро пройдет. И оно действительно проходило, и тогда праздные мысли расцвечивали сознание, как масляное пятно - воду...
      "Наконец-то я отдыхаю...- говорил я себе и с удовольствием произнес бы это вслух, если бы не лень. Только бы из-за этого пса никто больше сюда не пожаловал со своими водками, любовями, старыми склоками и новыми обидами. Везде одно и то же... Скучно".
      Не знаю, сколько я просидел так, потому что часы, которые я завел, так и не переведя стрелок (откуда мне знать, во сколько я проснулся?!), вызванивали нечто совершенно непотребное, но солнце все же совершало свой быстрый осенний лет по небу, и вскоре захолодало.
      Я встал, и словно другой мир открылся передо мной: напряженные линии осенних деревьев, замкнутые в своей усталой боли краски безвольных, отработавших свое полей и, словно чье-то будущее, звонкий мазок озимых там, далеко, за уходящим в низину уже почти голым перелеском. И еще я увидел, как по высокой, выросшей за несколько месяцев стерне, по-щенячьи взбрыкивая задом, мчит ко мне Чанго.
      Подошло время обеда.
      
      
      Глава седьмая
      
      Дрова загорелись не сразу. Печь за ночь совсем выстыла, и, прежде чем радостно заворковал огонь, мне пришлось изрядно наглотаться дыма. Чанго отдыхал, лежа у печки и устроившись так, чтобы его почти прижатого к полу носа не достигал дым, но уже сочившееся из поддувала тепло все же достаточно хорошо согревало подставленный бок. И хотя ему пришлось несколько раз чихнуть, он, видимо, считал свое нынешнее место вполне комфортным и, как только пламя взметнулось и серьезно загудело в трубе, присоединил к этому гуду свой басистый храп. Над его мокрой шкурой появился легкий пар. Маленькая комнатка нагревалась довольно быстро, и в ней было тихо и совсем уютно.
      Я решил, что этот первый настоящий день отпуска необходимо отметить обедом из трех блюд. Меню составилось само собой: на первое - суп "Московский", на второе - гречневая каша с копченостями, на третье - кисель малиновый. Но ввиду того, что с посудой у нас были некоторые затруднения, пришлось вначале сварить первое и второе, съесть их и уже затем, после краткого отдыха, вымыть котелок и вскипятить в нем воду для киселя. Так что волей-неволей у нас одновременно получились обед и полдник, и, следовательно, мы перешли на четырехразовое питание.
      Но покой наш был недолог.
      Не успели мы как следует прийти в себя после непривычно сытного обеда, как на улице послышался уже знакомый мне шум мотора.
      Безвольно лежащий Чанго приподнял голову, двинул лопухами ушей, а затем быстро вскочил, но к двери не побежал, а только, наклонив голову, вслушивался, как у самого крыльца, в последний раз взревев, заглох мотор, как с лязганьем хлопнула дверца разбитого по проселкам "газика" и как кто-то глухо постучал по влажному дереву. Чанго слушал все это, не изъявляя особой радости - не бил хвостом и не взвизгивал, как это делал бы на его месте любой другой пес, слыша приближение хозяина (в том, что приехал Башлыков, я не сомневался),- Чанго не проявлял никакой радости, а только смущенно переминался с лапы на лапу.
      - Дома есть кто? - раздался на улице голос Башлыкова.
      Только тут Чанго слабо вильнул хвостом и оглянулся на меня, словно спрашивая, что ему делать, но я только развел руками (мол, что я могу тебе посоветовать...) и крикнул:
      - Да, заходите! - И на пороге возникла худая фигура Башлыкова.
      - Здравствуйте! - сказал он.- Простите за вторжение, но я на секундочку, только за псом...- И замолчал.
      Он еще не совсем оправился после вчерашней попойки. Землисто-серое лицо, мешки под глазами, которые были видны даже сквозь очки, да еще то, как он ежесекундно облизывал покрытые белесым налетом губы,- все это говорило о том, что ему действительно худо.
      - Заходите,- сказал я и, не вставая, махнул рукой, предлагая ему сесть.
      - Я ненадолго,- вновь повторил он, но все же прошел и сел, положив ладони на худые, торчавшие сквозь дешевую ткань брюк колени, и вновь замолчал.
      - Ну, как вы вчера добрались? - спросил я не столько из вежливости, сколько потому, что мне совсем не хотелось расставаться с Чанго, и я думал потянуть время, чтобы выработать хоть какой-то план. Да и сам Башлыков был мне еще не совсем понятен. Если люди, похожие на Лагова, мне встречались, то башлыковых я в своей жизни еще не наблюдал, и поэтому, хотя и считал возможным после вчерашнего разговора относиться к Сергею Петровичу с легким презрением, был он мне интересен. Таких людей трудно заметить в суетливой героике городской жизни, потому что юрии григорьевичи сами бросаются в глаза и остаются в памяти, не дожидаясь, пока их найдут и поймут. Эти люди - своеобразные полюса, вокруг которых почти само собой образуется силовое поле, Добра или Зла - в данном случае не имеет значения. Они всегда сила, и поэтому само обращение их к Добру или Злу часто совершенно случайно и не столь важно для них, поскольку это лишь плацдарм для действия. А действие уже само по себе расценивается ими если и не как Добро, то как нечто, безусловно, положительное.
      Примерно к такому классу отнес я тогда Лагова. Хотя сам не только не принадлежу к этому типу, но и довольно часто в своей жизни страдал от неумения приспособиться к их кипучей деятельности, вопреки всему этому, отношусь я к ним с чувством опасливого уважения. Правда, лишь тогда, когда их действия не очень меня тревожат. Иногда я им завидую. Но только иногда. Например, когда я в очередной раз понимаю, что удел санитарного врача, который безболезненно и бесхлопотно мне достался,- призвание не мое; хотя истинного призвания, наверное, в силу все той же, свойственной мне рефлективной инертности я, дожив почти до тридцати лет, определить так и не могу.
      Люди же типа Башлыкова равно удалены от Добра и Зла, они - дети не Света и не Тьмы, а полутьмы, полумрака, полусвета.
      Так думал я об этой паре, опираясь лишь на вчерашнюю полупьяную беседу.
      Вот тебе - "не судите, да не судимы...".
      Возникни они поодиночке, я бы наверняка удовольствовался самым обыкновенным интересом благовоспитанности, но они были двуедины, и это уже вносило какие-то коррективы в образы и того, и другого. Но какие?..
      Лагов с его хирургическим, а скорее даже патологоанатомическим умом даже в глубине души не мог надеяться найти в Башлыкове единоверца, хотя при той вере, которую он исповедовал, сообщник был ему необходим.
      Отсюда следовало, что кого-то из них двоих я не рассмотрел, не понял. Кто-то из них сложнее или же иррациональнее (что, в общем, одно и то же) той схемы, которую я им предложил.
      - Ну, как вчера добрались? - спросил я и вдруг понял, сколь издевательски может прозвучать мой вопрос для Башлыкова. Но Сергей Петрович не увидел в моих словах ничего для себя обидного.
      - Нормально, коли живы,- только и ответил он и вновь смолк.
      Чанго, до этого так и стоявший посреди комнаты, видимо, почувствовал спокойную интонацию в голосе Башлыкова и лег, глубоко вздохнув.
      В комнате наступило предпрощальное молчание, а я никак не мог нарушить его, потому что почти любой мой вопрос, любое мое слово неминуемо наложились бы на вчерашние слова Лагова и могли обидеть Сергея Петровича, что совсем не входило в мои планы. Получилось так, что Лагов вроде бы исчерпал всего известного мне Башлыкова. Следовательно, оставалась только одна тема, столь же нейтральная, сколь и увлекательная,- разговор о болезнях.
      - А почему вас из армии комиссовали? - спросил я. - Простите, что я об этом спрашиваю, но по специальности я врач, так что подобное любопытство мне вроде бы по штату положено.
      - Почки,- тихо ответил Башлыков.- На ноябрьские из города в часть возвращался... навеселе был... в какую-то яму с водой провалился... пока выбирался... да пока перекурил это дело... пока до части дошел... ну, застудил в общем. Ничего интересного...- Он явно хотел безо всяких разговоров отмучиться положенные по деревенскому этикету пять-десять минут и уйти. Скорее всего, так бы оно и было, если бы я не полез к нему со своими предписаниями. Я популярно изложил ему, сколь опасны почти все болезни почек, как тяжело лечатся и т. д.
      Я говорил, почти не думая о смысле того, что я говорю, и, наверное, перегружал свою речь специальными терминами, случайно запавшими в память за время бесконечных институтских зубрежек. Пока я вещал обо всех ужасах, подстерегающих почечных больных, Башлыков сидел, как соляной столб, позволив себе, однако, положить ногу на ногу. Узконосая штиблета была заляпана жирной глиной, что совершенно не гармонировало с ее некогда законченными формами. В этой штиблете было что-то неприятно привлекающее внимание. Я долдонил этому башмаку о воздержании и бессолевой диете и не сводил глаз со вздувшейся на месте мизинца кожи и постепенно терял ощущение реальности всего происходящего. У меня иногда бывают такие состояния, когда я говорю со знакомыми своих знакомых об их больных тетушках. В конце таких бесед я обычно перестаю понимать, кто я, где я, и что за организм сидит передо мной. Очень неприятное чувство...
      Поэтому, поймав себя на этом отстранении, я ни с того ни с сего сказал:
      - Так что беречь себя надо.- И такими словами закончил лекцию. "
      - Беречься?! - переспросил Башлыков. Он, оказывается, слушал меня.- Побережешь тут себя, как же... На такой работе да с таким начальничком...
      - Так почему же вы тогда на другую машину не перейдете? Шоферов ведь наверняка не хватает,- сказал я, вспомнив слова Лагова.- Или вообще из этих краев двинуть куда-нибудь?.. Работу ведь всегда можно найти. - Как всякое незаинтересованное лицо, я был горазд на советы, подразумевающие коренную ломку образа жизни собеседника.
      - Работу-то можно... да и уеду, наверное, куда-нибудь потом... Потому что не только ведь работа...- И замолчал.
      "Да и кому ты там такой нужен?!" - закончил я про себя. Он помолчал немного, а потом продолжал:
      - Вот вы вчера видели, как он со мной обращается, так вам, наверно, странным покажется, только не знаю я, смогу ли я без него... ведь как сюда из детского дома приехал... вернулся, значит, так фазу к нему... у него жил...
      - Вы в детском доме росли? - ясным голосом спросил я.
      - Там. До шестнадцати лет... Я же... социальное происхождение-то мое - "из врагов народа". Отца посадили - он здесь председателем был... план не вытянул... дом наш в том конце Вторников был... Мать померла... А после войны и никого из родственников не осталось... Ну, и детдом... Не самое плохое место... А как паспорт получил, обратно сюда вернулся. Уж и не знаю зачем... Дом наш сгорел... ну, пустой стоял, вещи все растащили, а мужики там забегаловку устроили... распивали, значит, вот и спалили...
      Порыв ветра ударил в стену дома, и пленка на окне прогнулась в комнату. От нее шел какой-то лоснящийся свет, и я на мгновение представил себе, что это живот - живот Будды. Пленка ритмично подрагивала, и услужливое воображение живо подсунуло мне огромного, толстого, голого, сидящего перед домом на холодной, мокрой земле мужика с прилипшим к левой, отвисшей, почти женской груди осиновым листком. Мужик хихикал... Но порыв ветра спал, живот втянулся, осиновый лист упал на землю, и я вновь услышал нудный голос моего визави:
      - ...а когда приехал, так и деревня уже пустая была - пять старух всего и жило-то. Вот Лагов меня к себе тогда и забрал. Тоже хитрый... Вначале, когда работать устроился, вроде как у него комнатенку снимал... а потом так вот тихо, незаметно денщиком стал.
      - Ну, уж...
      - Да-да... Я и сейчас ведь в его доме живу. При нем. Только денег за постой не плачу. А-а! Скучно все это. Поеду я.- Он встал и сделал шаг к мгновенно вскочившему Чанго.
      "Если бы ты знал, насколько все это скучно",- подумал я и, понимая, что. необходимо действовать, сказал:
      - Да, Сергей Петрович, я еще вчера думал у вас спросить - может быть, вы продадите мне пса, ведь если он от вас так бегает, то замучитесь вы здесь с ним, кроме маеты, ничего путного, а в городе же все...
      - Не-ет,- протянул Башлыков,- не продам. А то, что бегает, так молодой еще. Вот когда года два стукнет - остепенится. Да и вы в Москве сможете получше купить, а здесь... Нет, не продам, вы уж не обижайтесь...- Он вынул из кармана пальто ошейник с поводком и надел его на безучастно стоявшего пса.
      - Извиняюсь за беспокойство,- сказал он.- Пошли, Чанго.
      Они вышли из комнаты, а я так и остался сидеть в углу, пытаясь вызвать в себе хотя бы чувство сожаления, но, кроме ленивой апатии, во мне ничего не было. Я подумал, что сейчас было бы неплохо закурить, но так и не закурил - для этого надо было встать.
      
      
      Глава восьмая
      
      Только поздно вечером, когда уже давно стемнело, я вспомнил, что забыл узнать у Башлыкова точное время и теперь вынужден буду слушать бестолковый перезвон запутавшихся часов. Я подумал .об этом, поймав себя на том, что считаю удары. Пробило пять, и мгновенное, но болезненное ожидание следующего - тень! - и наступившая вместо него раздражающая тишина вывели меня из состояния каталептического покоя.
      Мне захотелось довести эти бессмысленные, хотя и объяснимые, пять ударов до полного абсурда, и, разбирайся я хоть немного 'лучше в данной местности, я, наверное, сунул бы в задний карман последнюю, взятую для растираний бутылку водки и направился бы в гости к Лагову или же к Толику, и кончилось бы это путешествие скорее всего среди совершенно незнакомых мне людей, к которым я подошел бы случайно, только чтобы узнать у них дорогу. В Москве я обязательно куда-нибудь бы рванул, но здесь... Здесь уже спала природа, и ее ровное дыхание чуть слышно трогало мою избушку, и просто было представить себе пустынные дороги, погасшие окна и уже почти невидимое движение теплого воздуха над впаянными в низкое небо трубами... Просто было представить себе это и, завершив картину накрапыванием вездесущего дождика, оставить мысли о подобном путешествии.
      Но тиканье часов в темноте, да холод из так и не прикрытой двери, да долгожданная, пришедшая наконец жалость к себе - все это требовало хотя бы движения.
      Кончилось, однако, тем, что, уже выйдя на крыльцо, я сломал полусгнившую ступеньку и, вскрикнув от внезапной боли, подвернув ногу, упал.
      Но, когда ощутил влажную землю под рукой, когда почувствовал, как быстро промокают джинсы, как плавными толчками спадает в голеностопе боль, почему-то совсем успокоился и, ощущая, что как-то криво улыбаюсь, на трех конечностях вполз в дом.
      Ощупав в темноте ногу, я понял, что ничего страшного не произошло - самое заурядное растяжение. Боль тем временем почти утихла, и я доковылял до двери, закрыл ее поплотнее, так и не зажигая света, разделся (правда, все же стоя на одной ноге) и лег. Несмотря на чуть слышную и поэтому какую-то сладкую, расслабляющую боль, сон пришел не сразу, и, пока мозг мой не слился с темнотой, не стал ею и не оживил ее первыми, еще реалистическими сновидениями, проплыли передо мной какие-то воспоминания. Даже не воспоминания, а скорее ощущения воспоминаний, настроение их - московское чувство тревоги вспыхнуло желтым листом на черном асфальте и тут же погасло, словно было освещено лишь фарами проехавшей машины. Еле слышный мотив подышал в щеку и совсем затих, оставив лишь след от прикосновения волос, и рука сама собой стерла со щеки эту безымянную память, и тогда пришлось немного погрустить и осознать дом во всей его неубранной пустоте.
      - Ну! - сказал я себе и, когда влажное, глуховатое эхо отразилось от голых стен и закачалось по комнате, вспомнил собаку. Не Чанго, а ту мою собаку и потянулся за сигаретой, чтобы погоревать с комфортом, но в избушке было прохладно, и мурашки, пробежавшие по голому плечу, сразу толкнули меня в пропасть сна.
      Сон был тяжелый, как мычание умирающего в темноте немого... Я несколько раз просыпался, смотрел в чуть уже заплывший светом потолок и потом вновь уходил в липкую темноту долгого осеннего сна. Несколько раз просыпался, но все так же рассветно чуть серел потолок и казалось, нет и не будет конца этой ночи. И конца действительно не было, потому что, когда встал (наверное, было совсем уж поздно), света в комнате было столько же, сколько и несколько часов назад.
      Ровный обложной дождь зарядил, судя по всему, еще с ночи, потому что, когда проснулся, все окрест уже давилось влагой, а дождь продолжал гвоздить землю, словно желая стереть с ее лица и без того редкие и неброские краски октябрьских будней. И это ему удавалось: унылый, однотонный пейзаж открылся передо мной, когда я остановился на пороге дома, не решаясь сделать шаг в этот даже на взгляд холодный, безразличный поток льющейся с разверзшихся небес воды. Но поворот головы - и яркость желтого листа, плавающего в железной бочке у дома, и отливающая соляркой влага, стекающая через черно-красный край, вдруг стали для меня возвращением.
      "Пора домой!" - подумал я и почувствовал, что так и не сумел обжить эту избушку и что эти дни были всего лишь игрой. Игрой в возвышенное одиночество. Игрой в единение с природой. Игрой, игрой, игрой... Я понял, что на самом деле мне вовсе не нужны были ни эти грязные пустые комнаты, ни этот, наверное, действительно красный лес, ни та прекрасная грусть воспоминаний, к которой я себя все это время толкал. Да. И воспоминания были мне совершенно ни к чему, просто потому, что их у меня и не было. Разве знание того, что в твоей жизни то-то и то-то произошло, разве можно назвать это воспоминаниями?!
      "Когда-то..." Какое прекрасное слово! Именно оно придает безразлично-отвлеченному называнию фактов: "Да, это было",- оттенок заинтересованности.
      Когда-нибудь я смогу сказать об этой поездке: "Бывал я когда-то в одной пустой деревушке. Да так она и называлась - Пустые Вторники". Тут даже можно остановиться, потому что уже в этом начале будет скрываться нечто, указывающее на то, что был я не простым наблюдателем, человеком глубоко посторонним, а... Впрочем, стоит ли повторяться?!.
      Жизнь проходит мимо нас. Мы проходим мимо жизни. Никто не в обиде.
      Домой! Домой!..
      Я повернулся, и пустая комната встретила меня спокойно, сказала мне: "Прощай!" - и выставила напоказ все мои так и не прижившиеся вещи, и я мгновенно возненавидел ее за это безразличие и так саданул дверью, что сквозь щелистый потолок посыпалась сенная труха. Домой!
      Но, как я помнил, "кукушка", на которой мне нужно было добираться до большой железной дороги, ходила здесь только по утрам, и, значит, у меня было еще очень много времени. Слишком много. Словно мстя комнате за ее непривязчивость, я не стал укладывать рюкзак, оставив это подбивание "бабок" на вечер или на ночь.
      Я наобум перевел часы на три пополудни (позже быть не могло), потом поковырял хлипкой алюминиевой ложкой тушенку и под непрекращающийся шум дождя за окном заснул. Да и что еще было делать?
      Несколько раз просыпался, натыкаясь все на тот же серый свет сумеречного дня, и вновь засыпал, чувствуя, что спать уже не хочу. Но какая-то нервная зевота сводила челюсти - верный признак скорого возвращения. Домой...
      
      
      Глава девятая
      
      Проснулся я от голода.
      Мысль о завтрашнем отъезде удивительно точно вписалась все в тот же нескончаемый дождь, и я, зная, что они мне все равно не пригодятся, зажег сразу пять свечей. Скорее ради соблюдения ритуала прощания, чем по необходимости, я достал последнюю из привезенных мною бутылок, вытащил из рюкзака баночку марокканских сардин и исландской селедки, которые взял с собой на случай неведомо какого торжества. Может быть, ради именно этого?! Потом я растопил печь и, решив сделать для пущего удовольствия небольшую паузу, вынес бутылку на дождливый холод. Теперь нужно было подождать, пока она хоть немного остынет, а за это время открыть консервы, которые, как я знал по московскому опыту, можно вскрыть скорее автогеном, чем теми ключами-гвоздиками, которые прилагаются к каждой банке. Но, решив сделать все с подобающими в подобном случае ритуалами, я не стал корежить их ножом, а, закручивая ключ в винт и стараясь не ухнуть все деликатесы на себя, все же сдюжил эти импортные несгораемые ящички.
      Печка уже раскочегарилась вовсю, и тепло плотно наполнило комнату. Свечи обгорели и, утвердившись на первых потеках стеарина, пустили к потолку сероватые ленты копоти. Торжество приближалось к кульминации.
      Немного дурачась, что иногда очень люблю делать в одиночестве, я подошел к двери, одернул фрак, поправил голубую розу в петлице, откашлялся в кулак и с громовым: "Ее величество королева Великобритании Елизавета Вторая!!!" - распахнул дверь и отшатнулся, потому что там, в темноте, кто-то был. Ослепленный праздничным сиянием свечей, я не увидел, а скорее почувствовал присутствие стоявшего в полуметре от меня человека.
      Не знаю, сколько мы простояли, не двигаясь, приходя в себя. Подобные минуты обычно выпадают из памяти, хотя именно в эти мгновения иной человек способен совершить массу великих глупостей. Но, несмотря на этот паралич, глаза мои постепенно привыкли к темноте, и я различил вросшую в стену женскую фигуру.
      - Не пугайтесь,- сказал я еще не совсем уверенным голосом и вдруг представил себе ощущение этой, видимо, уже давно стоявшей в темной тишине женщины, когда перед ней с воплем "Королева Елизавета!!!" распахивается дверь заведомо пустого дома и на пороге возникает согнувшаяся в полупоклоне, заросшая, неделю не мытая и не чесанная личность. Давясь нервным, истерическим смехом, я смог все-таки сказать: - Проходите, пожалуйста,- и отступил в комнату, но женщина не двигалась с места.
      Как-то уже совсем нервно двигаясь и, видимо, представляясь ей явным сумасшедшим, я почему-то сказал:
      - Я вполне нормальный. Не бойтесь,- а потом заржал в голос.
      Когда я кончил кататься меж свечей и, постанывая, вытер слезы, увидел, что женщина стоит на пороге, с явной тревогой наблюдая за моими ужимками.
      А когда я встал и, еще не в силах разогнуться, просипел: "Так же и умереть можно!" - она чуть испуганно улыбнулась.
      Ей было не больше девятнадцати лет. Темно-синее драповое пальто, которое в Москве проходило бы под лозунгом "миди", на ней выглядело именно так, как оно и могло выглядеть,- перешитое из чьего-то старого, чему "сносу нет и не будет". Залепленные грязью сапоги, темная косынка, да руки, зябко засунутые в когда-то нормально, а сейчас слишком высоко пришитые карманы, да еще чуть склоненная набок голова, да шум дождя за ее спиной - все это мгновенно оборвало мой идиотский смех и наполнило меня внезапной жалостью.
      - Ну, входите же! А то холоду напустите,- сказал я, но, когда увидел, как сошла улыбка с ее лица, как она бросилась закрывать дверь, пожалел, что сказал это.
      - Извиняюсь,- сказала она, медленно выводя плавную цепочку звуков.- Я не знала, что здесь кто-то есть. А когда уж свет увидела, обратно воротиться поздно... думала, постою в сенях, обогреюсь только чуток. Я уж идти хотела, а тут вы... Я и уйду сейчас.- Она вдруг улыбнулась, на этот раз уже насмешливо, и спросила: - Я вас не очень напугала?
      - Да нет,- Ответил я, вглядываясь в ее лицо.- Наверное, не больше, чем я вас.
      - Наверное,- спокойно согласилась она, и я понял, что со всеми своими королевами Елизаветами, дурацким хохотом вовсе не кажусь ей не только сумасшедшим, но даже чудаком, человеком со странностями. Я почувствовал в ней редкое по нашим временам доверие к незнакомому человеку, доверие, основанное на том, что ты живешь в этом же самом мире. На одной земле.
      И я очень обрадовался, что устроил этот пир столь вовремя.
      - Прошу вас! - сказал я, радушнейшим жестом предлагая ей весь дом.- Обогрейтесь немного - так нельзя. Я сейчас.- И, чуть не коснувшись ее, вышел во двор.
      Когда я, покачивая в пальцах голенькую бутылку, вернулся, она стояла у печки, словно играя с ней в ладушки. На темной ткани пальто даже при свечах был хорошо заметен уже закурившийся парок.
      Когда я вошел, она повернула голову, и мокрый платок, чуть державшийся на затылке, сполз совсем, открыв застывшие влажными, блестящими прядями волосы. Она каким-то странным, презрительно-отсутствующим взглядом посмотрела на мокрую бутылку, потом мне в лицо и снова повернулась к печке. И тут мне показалось, что я где-то уже видел ее...
      - А я вас, кажется, знаю,- сказал я наугад, остановившись посреди комнаты.
      - Я вас тоже, ответила она, не поворачивая головы, и вновь замолчала. Ей, видимо, все было ясно. Хотя эта девушка не совмещалась в моей памяти с той больной дочкой Анатолия, я все же спросил:
      - Вы та девочка...
      - Та.
      Я постоял еще немного и, так и не найдя продолжения этому странному разговору, направился к столу. Тут я пожалел, что все консервы уже открыты - молчание становилось невыносимым, а нарушить его или (тем более) пригласить ее к столу я почему-то не мог. Не найдя себе лучшего занятия, я принялся очищать нагар со свеч, размышляя, почему в присутствии этой женщины я не могу сказать какую-нибудь банальнейшую глупость. Я не говорун, но всегда мог с коротким смешком выдавить из себя несколько фраз. С ней же пришло ощущение, что на тебя пристально, хотя, наверное, доброжелательно, смотрят, слушают, оценивают. Впервые за последние годы у меня появилось чувство обязательности своего существования. Я очутился во внимательном мире, я... Я бы, наверное, мог еще долго развивать это подобие мысли, накручивая себя на сентиментально-влюбленно-романтический лад, но...
      - У вас вот праздник? - Только тут я заметил, что она смотрит на меня, и окончательно смешался.
      - Да нет. Так... Скучно стало. Вернее, грустно... Ну...- И смолк.
      - А-а...- словно не слыша меня, сказала она,- Понятно. Грустно. Скучно. Делать нечего. Знакомая песня. Ну...- Она тряхнула головой, и светлый веер волос упал на грудь.- Ну, что же вы стоите? Ешьте. Пейте. Я сейчас пойду. Не обращайте на меня внимания. Пейте.
      - А почему вы говорите так, словно я вас обидел или сделал вам что-нибудь нехорошее? - Ни с того ни с сего я разозлился.
      - Вы? Плохое? Да ну, разве вы можете?!
      - Допустим, могу...
      - Ну и что же вы можете мне сделать?
      - Не важно. А все-таки, почему вы так говорите?
      - А, не берите в голову. Я со всеми так говорю. Привычка. А вас-то что задело?
      - Да нет, ничего. Ни-че-го...
      - Ну вот и хорошо. Отдыхайте.- Она сняла с плеч платок и начала заправлять волосы под пальто.
      - Подождите...- сказал я.- Подождите. На улице такая мразь. Подождите... Может быть, растянет. Ну, скажите, куда вам спешить? Доберетесь еще до дома. Все одно - ночь. Хуже не будет.
      Она ничего не ответила и продолжала собираться, но в ее движениях почувствовал я трещинку неуверенности и продолжал заколачивать клинья.
      - Надеюсь, вы меня не боитесь... Право, это было бы глупо. Просто вот уже почти неделю живу я здесь, и,- соврал я,- ни одна душа сюда не заглядывала. Собака какая-то приблудилась, да и ту забрали. Так что...
      - Собака? - Она замерла, глядя мне в глаза.- Какая такая собака?
      - Да я плохо в породах разбираюсь, но, кажется, охотничья.
      - Чанго?
      - Не помню точно,- я уже твердо стоял на тропке непроверяемого вранья,- кажется, да. А что?
      - Да нет, ничего. Так просто спросила. У нас здесь других нет. Остальные - кабыздохи...- Она неожиданно сняла пальто и пристроила его на бечеве у печки, села на краешек чурбака, стоявшего у стола, и сказала совсем другим, усталым голосом: - Ну ладно. Посижу немного, ежели так. Спешить, правда, некуда. Все - одно.
      Тут я засуетился. Начал ополаскивать кружки, доставать совершенно ненужные бумажные тарелки, бесцельно двигать по столу черствый хлеб и жалкую роскошь импортных яств, но эта моя активность не смогла нарушить усталого молчания, поселившегося в комнате.
      - О чем вы думаете? - спросил я, когда было уже невозможно ничего делать, не повторяясь.
      - Так, ни о чем,- ответила она, не поднимая головы, и повторила, словно проводя черту под этими словами: - Ни о чем...
      - Ну. тогда прошу к столу!
      Я уже совсем оправился и вошел в роль бодрячка-ловеласа и решил играть ее до конца, стараясь не смотреть на себя со стороны и никак не оценивать свое поведение.
      - Я не хочу.
      - Ну, что вы! Полноте. Ведь не могу же я трапезничать в одиночку, когда прекрасная дама сидит рядом и грустит.
      - Вы со всеми так?..- Она подняла на меня глаза.
      - Как так?
      - Так ломаетесь. Или только со мной?
      Я тут же прокис и выпал в осадок.
      - Нет...- Ощущение женщины, пустого дома и предстоящей ночи вдруг ушло, и появилось самое опасное - чуть жалостливое чувство братства, желание позаботиться, раскрыться. Я продолжал уже совсем другим тоном: - Ну не надо... Простите меня. Сардины хотите? - Я взял баночку.
      - Только немного.
      - К сожалению, много и нету.- Я положил ей всего понемножку и взялся за бутылку. - Вам налить?
      - Нет-нет, не надо.
      - Ну немного. Так. За компанию. Я ведь не алкоголик какой, в одиночку не пью.
      - Не надо. Пожалуйста, не надо. Я не хочу. Честное слово.
      - Ну чуть-чуть. Можете не пить. Пусть просто постоит. - И я налил ей четверть кружки, которая так и осталась нетронутой.
      Но она была всерьез голодна, и было удивительно приятно ухаживать за ней и смотреть, как она ест, как от плавности и естественности движений словно бы удлиняются ее совсем некрасивые пальцы, как в руках ее проявляется врожденное чувство ритма, такта, красоты.
      Горящие свечи. Дождь и холод за окном. И она, чуть настороженная и почти прозрачная. Призрачная. Такими нам кажутся в свете вечернего ожидания красивые женщины.
      Все это было удивительно цельно и потому точно вошло в этот вечер, в мое прощальное настроение. "И зачем мне домой? - подумал я.- К кому? К той, чужой? Бог ты мой, как все это ненужно. Никчемно. Пустынно... Зачем мне возвращаться?"
      Так думал я, а передо мной сидела голодная принцесса, и ее уже просохшие волосы распустились и светились в свете свеч. И она иногда поправляла этот нимб движением длинным и плавным, как завиток табачного дыма.
      "Откуда ты, девочка?" - подумал я, а сказал:
      - Что же вас занесло сюда? Да еще в такую непогоду.
      - А вам-то что? - Она, видимо, почувствовала
      мое настроение и была готова отразить любую атаку.
      - Нет, ничего. Просто так сказал, сидим как истуканы... Простите.
      Я был смиренней агнца.
      - Нет, это вы меня простите: никак я не пойму, как с вами говорить... Из дома я ушла... Отец опять запил, лютует, вот я и ушла... Думала, здесь никого нет... Я обычно здесь хоронюсь... Да вот вы...
      - Ну, я завтра уезжаю, так что можете быть спокойны... И простите, что занял ваш замок.
      Я почувствовал, что опять начал паясничать, но паясничать уже по-другому - добрее, и она поняла это.
      Она улыбнулась, грустно наклонив голову, и тихо сказала:
      - Ничего. Ничего. Одной здесь совсем нехорошо.
      И тут страх, который, как видно, определял и окрашивал наши поступки, ушел и вместо него появилась простота человеческого общения, простота, не требовавшая слов, простота взгляда, жеста, позы.
      - Вам завтра рано вставать?
      - В пять. На ферму. Это тут. За леском.
      - Как же вы встанете без будильника? - Во мне заговорил горожанин.- Я боюсь, даже уверен, что не проснусь так рано.
      - Да я сама встану. Я привычная.
      - Кстати, и меня разбудите.- Я говорил это, перетаскивая спальный мешок в другой угол.- Во сколько завтра "кукушка" идет?
      - Кукушка?! Рабочий, что ли?
      - Да.
      - Полседьмого.
      - Мне бы на него успеть.
      - Так и успеете.
      Я полез в рюкзак за чистым вкладышем, заправил его в спальник и продолжал говорить, чувствуя, что говорю не то, что надо, не то, что хочется:
      - Вот здесь вы будете спать. Застегнетесь, и никакой холод вам не страшен. Только если вдруг ночью проснетесь - не пугайтесь, вы не связаны и не в гробу.
      - А как же вы? Давайте лучше я буду на сене. Я уж так спала.
      - Я тоже не первый день живу. И потом, вы все-таки хоть и незваная,- тут я позволил себе некоторую фривольность,- но гостья. Так что надо слушаться самозваного хозяина. Не спорьте со мной.
      - Спасибо,- только и сказала она, став внезапно совсем маленькой...
      Я очень хотел спать, но, лежа под телогрейкой на тощем коврике пыльного сена и чувствуя каждую щербинку на досках, я боролся со сном, ожидая услышать ее голос, но до меня доносилось только ровное дыхание.
      Я кашлянул, нарочито громко поворочался и даже чертыхнулся, но ее дыхание было все столь же ровно. Она спала. Убедившись в этом, я поблагодарил ее за это (странный все-таки мы народ - мужики...) и тоже заснул.
      
      
      Глава десятая
      
      Проснулся я от холода. Было еще совсем темно.
      По тому, как быстро иссякал охвативший меня вал холодного воздуха, и по осторожному мышиному писку крыльца я понял, что моя гостья уже встала, сбросил телогрейку и вскочил.
      Когда она вернулась, я уже поджег газету и понемногу, чтобы не убить пламя, подбрасывал в голубоватый, обваливающийся огонь щепки.
      - Уже встали...- Во тьме ее лица не было видно, но в голосе послышалась мне спокойная улыбка.- А говорили, не проснетесь...
      Я уже хозяйничал вовсю.
      - Сейчас будет чай. Вы пока посидите... И накиньте телогрейку - холодно, наверное.
      - Нет,- сказала она и, судя по звукам, села.
      Я вытащил из печки фыркающий фиолетовым огнем прутик и затеплил свечку. Пока пламя набирало силу, в комнате было темно и как-то нервно. Словно достигшее высшей точки ожидание поселилось в доме, и мы подкармливали его каждым жестом, каждым несделанным движением, каждым сказанным и несказанным словом. И нетерпение и ожидание перемены росло, и было необходимо обозначить его словами, потому что уже перехватило дыхание, и тогда я спросил, облизнув губы:
      - Вам не кажется, что должно что-то случиться?
      - Да.- Ее голос прозвучал неуверенно и отрешенно. Потом она напряглась и на полувздохе шепотом: - Кажется...
      И тут мгновенно я почувствовал, что она рядом, что от нее еще пахнет сном, почувствовал ее беззащитность и свою и вдруг, бросив зажатый до этого в руке прутик на пол, опустил ладонь на ее голову, ощутив маленькое, даже сквозь волосы горячее ухо.
      И она поняла меня, поняла этот нежный страх, переполнявший меня, и не отодвинулась, не скинула руку, ничего не сказала, а только на мгновение прикрыла глаза, а потом осторожно, словно удерживая мою ладонь, подняла голову и посмотрела мне в глаза, и хотя лицо ее было в тени, и смотрела она из ночи, из тьмы, и я мог только догадываться или чувствовать то же самое, что чувствовала она...
      И я наклонился и прикоснулся щекой к ее щеке. Ненадолго. На один лишь вздох. А потом резко, уже чувствуя, что немножко играю, отодвинулся и сказал каким-то неестественным, придушенным голосом:
      - Прости.
      Она молчала.
      Мне почему-то стало стыдно за это прикосновение, и я, подогревая воду, смахивая со стола крошки, доставая сахар, делал все это, чувствуя ненужность и лживость своего пребывания здесь. Несколько раз я пытался что-то сказать, но каждый раз спотыкался об очевидные пошлости и глупости рвущихся с языка фраз и не издавал ни звука. Наверное, это было очень заметно. И хотелось мне только одного - домой. Домой, домой, домой!..
      "Вот сейчас попьем этот треклятый чай, распростимся, и все",- думал я и, видимо, суетился, злясь на себя, на нее, на весь этот мир.
      Но рядом со мной была женщина, и она сказала только одну фразу:
      - А почему вы не бреетесь? - И мое смущение ушло, освободив место щенячьей благодарности. Я остановился. Опустил руки. И только улыбнулся. Улыбнулась и она, наклонила голову и спросила:
      - А?
      Я сделал шаг, чтобы еще раз коснуться ее головы, взять ее руки в свои (они, должно быть, холодны), но она сказала:
      - А что чай? - И я вновь замер, а потом радостно сказал:
      - Черт возьми! - И, дотронувшись пальцем до ее плеча, принялся разливать чай.
      Потом мы сидели за столом, ножом (чайных ложек у меня, естественно, не было) по очереди размешивали сахар в кружках, оплывали свечи, мы говорили о каких-то пустяках, о вчерашнем дожде, о том, какая будет зима, мы по очереди склонялись над пустеющей банкой с тушенкой, за окном светало, мы говорили и смотрели друг на друга, и возникшее между нами что-то старое и доброе не уходило, дождь за окном совсем стих, и, казалось, было слышно, как холодный туман поднимается из недр земли, мы были близки, так близки, как могут быть люди только свежевлюбленные или (добавлю я уже сейчас) не знающие друг друга и от этого прощающие все, что может быть достойно осуждения, прощающие самое страшное - неизвестное прошлое.
      Стоял январь. Под подушкой лежал самый желанный подарок, а на подушке у самой щеки грелась шоколадина, которая к моменту пробуждения будет совсем мягкой, и когда, сидя в постели, разберешься со всеми подарками и, сложив их на стоящий около постели стул, наконец встанешь и, шлепая босыми ногами по восковой прохладе паркета, выйдешь на кухню, где ждут тебя торт и мама, то и руки, и вся твоя физиономия будут в шоколадных потеках, и ты, еще не до конца проснувшийся, сядешь, покачиваясь, на табурет и будешь смотреть соловыми глазами, как накрывается первоянварский завтрак, и слизывать с пальцев уже не такой вкусный шоколад.
      - Ой, я же уже опоздала! - Она вскочила, наскоро повязала платок и стала натягивать пальто, все время попадая левой рукой за оторвавшуюся подкладку. Я взял у нее пальто, помог ей надеть его и, продолжая движение, запахнул его у нее на груди и задержал руки. Она откинула голову и прижалась затылком к моей груди (какая же ты маленькая...), и я наклонил голову и ощутил теплую колючесть пересушенного за ночь платка, а через секунду она словно прошла сквозь мои руки и пошла к двери. На пороге она обернулась.
      - Спасибо,- сказала она.- Счастливо вам добраться до дома.
      - Спасибо,- ответил я, уже не понимая, о каком доме она говорит. Куда же мне теперь ехать?! И, пытаясь задержать ее: - Вот прощаемся... а так и не познакомились... Я хочу сказать: даже не знаем, как друг друга зовут. Я - Валерий.
      - А меня - Даша.
      - Даша?! - удивленно переспросил я и пожалел об этом, потому что она сразу замкнулась, словно выросла.
      - Да, Даша. А что - не нравится? - Голос ее прозвучал резко и неприветливо.
      - Ну, что вы,- сказал я, стараясь не смотреть ей в глаза и чувствуя лживость собственного голоса. Я чувствовал себя предателем за то, что выслушал и, как теперь видно, поверил словам Лагова, что потом, не зная ее, думал о ней так грязно, и я было уже хотел извиниться, когда вдруг представил, сколь глупо и оскорбительно это будет выглядеть, и смолчал и вдруг заметил ее насмешливый взгляд и покраснел.
      - Счастливого пути,- сказала она и вышла, тихо притворив за собой дверь, а я так и остался стоять посреди комнаты.
      Когда я вышел на улицу, ее уже не было видно.
      Разъяснивало.
      Я грустно, не сходя с крыльца, помочился и побрел обратно в дом.
      Чтобы успеть на поезд, нужно было быстро собираться, но я сел на чурбак, налил себе одной заварки и, так и не тронув ее, просидел минут десять. Хотелось спать, да и Москва вдруг потеряла для меня всю привлекательность. Куда? Зачем? Что там, что здесь - какая разница? Ведь и здесь, и там - я - не сильный, не слабый, не честный, не лгун...
      Подобные мысли перемежались волнами сонливости. "Дерьмо",- говорил я себе и тут же чувствовал, что это мне глубоко безразлично. Кончилось все тем, что я перетащил спальник на его прежнее место и лег. Но заснул не сразу, потому что поймал себя на мысли, что если Лагов говорил про Дашу правду (все ведь может быть), то вел я себя, как тринадцатилетний пацан. Мне стало почему-то жарко, и я с надеждой подумал, что, может быть, запой у Анатолия затянется еще денька на два и тогда Даша обязательно придет. Может быть, даже сегодня вечером...
      Тут я в последний раз сказал себе: "Ну и сука же ты, Валера",- и заснул.
      
      
      Глава одиннадцатая
      
      Ожиданием был наполнен для меня этот день.
      Школьником, сбежавшим с уроков, чтобы увидеть даму сердца из соседней школы, слонялся я по домику, по саду, по деревне.
      Раздражаясь из-за пустяков, я прибрался в доме. Я натащил дров, с первобытной яростью выламывая их из постанывающих от этого изб. Я дважды протопил печь. Я вымыл посуду. Я сделал все, что мог сделать, и больше так не мог.
      Высокое серое небо не предвещало вечера, безбожно врущие часы показывали лишь одиннадцать, и я уже жалел, что не собрался утром и не уехал, но жалел, четко осознавая, что все-таки не уехал и уехать сегодня уже не смогу.
      Чувствуя, что хлюпающая в кедах вода способна довести меня до белого каления, я натянул сапоги, взял ружье, патроны и, пройдя вдоль деревни, вышел к овражку, начинавшемуся сразу на задах, и по его краю дошел до леса.
      Я не охотник, хотя никогда не могу отказать себе в удовольствии пострелять в тире какого-нибудь ПКиО. У меня твердая рука, и я неплохо стреляю, так что, когда мне попадается не очень разбитое ружье, я ловлю иногда завистливые взгляды сажающих в "молоко" мужиков и их спутниц.
      Лес словно вымер, и, пройдя с километр, я щелкнул предохранителем и бросил ружье за плечо. Теперь я шел спокойно, отмечая, что за несколько дней непогоды листья совсем опали и лес теперь просматривается чуть ли не насквозь, и от этого кажется, что вот-вот выйдешь на широкую просеку, на большую поляну, в поле. Но стволы плыли и плыли за спину, а конца им все не было и не было. Лес засасывал одинокого путника вглубь, заманивал, ничего не обещая, кроме ожидания свободы, раскатистого простора, и я проваливался в этот лес, и он уже властвовал надо мной, над моими настроениями, и, стараясь не отпустить меня, одним порывом низового ветра пытался поднять бурую листву, затирая и без того едва заметные мои следы. Еще чуть влажные осины придавали воздуху синеватый оттенок, и постепенно озноб ожидания сменился во мне тихой, беспричинной радостью. Глупое, улыбчивое настроение...
      И шел, и шел, не запоминая дороги и не думая о том, как буду возвращаться, шел так, словно навсегда уходил в эту природу, словно там, за этим лесом, ждало меня что-то такое, к чему я шел всю свою путаную жизнь.
      И мысли мои были похожи на лицо человека, жующего травинку - нездешние, невнимательные мысли.
      Внезапный, рвущийся на меня треск в кустах и чья-то метнувшаяся тень заставили одним маховым движением вырвать из-за спины ружье и нажать на оба курка сразу. Но все та же звонкая тишина стояла над лесом. Предохранитель. Большим пальцем я сбросил его и за мгновение до дуплета увидел мчащегося ко мне Чанго. И тогда, не знаю уж как, я успел рвануть стволы вверх, и плотный, чуть раздвоенный грохот прокатился по лесу, и на землю посыпались оббитые выстрелом обломки веток.
      Но Чанго не испугался, а только резко остановился и удивленно посмотрел сначала вверх - куда же я стреляю? - а потом на меня - зачем же я стреляю?
      Я не глядя отшвырнул еще дымящееся ружье в сторону и опустился на землю. Весь этот переход от умиротворенного бездействия к выстрелам произошел мгновенно, и, только почувствовав на щеке дыхание встревоженного пса, я понял, что же все-таки произошло, закурил, не вынимая сигареты изо рта, дожег ее до конца и тогда, почувствовав, что листва подо мной абсолютно мокрая, встал.
      Чанго, который, как и все собаки, не переносил табачного дыма, с отсутствующим видом сидел в стороне, но, когда я наконец поднялся, он ударил хвостом по земле, вскочил и подошел ко мне. Даже сквозь джинсы я почувствовал влажное тепло его тела, почесал его между ушами, отчего он начал блаженно щуриться и как-то приседать.
      - Больше я тебя никому не отдам,- сказал я, наклонившись к его уху. Он промолчал.
      Наконец я подобрал ружье, вытащил кисло пахнущие гильзы, забросил их в кусты, и мы тронулись. Уже смеркалось, но не успел я подумать, что мы заплутались, как, прорвав заслон густого орешника, мы вывалились на уже знакомую мне дорогу на Пустые Вторники. Видимо, гуляя, я дал неплохого кругаля...
      И только сапоги заскользили по размокшему проселку, как я почувствовал голод и усталость. До Вторников было всего ничего - километра полтора. Чанго бежал впереди, аккуратно обходя разливы луж и изредка заглядывая в кусты.
      И когда вышли из леса и увидели открывавшуюся нашим домиком деревню, оба обрадовались. Чанго припустил галопом, а я просто прибавил шагу.
      Я вдруг понял, что эта избушка стала наконец для меня чем-то родным. Радость этого определения, закрепления себя в пространстве была столь мгновенна и ярка, что я даже не покопался в себе и не выяснил, кому я этим больше обязан - Даше или Чанго.
      И когда, мокрые и замерзшие, все-таки пришли в еще теплую избушку, и поели, и покурили... стало совсем хорошо...
      
      Стемнело, но я не зажигал света.
      Бесчувственное тело Чанго валялось у остывающей печки, сигареты были чуть влажноваты, но вкусны, ветер сухо пел за окнами, а я лежал, пускал дым в невысокий, но уже тающий во тьме потолок и думал о том, что мне стало не важно, придет или придет Даша,- я нашел себя, на какое-то я избавился от постоянно довлеющего надо мной одиночества, и этого мне было вполне достаточно. Я 60-думал, что смысл нашей суетливой городской жизни очевидно нелеп, но достаточно сентиментален: выходя из своего дома, мы придумываем себе бездомье и пускаемся искать свой дом, обманывая и вовлекая в эти поиски друзей и женщин. Впрочем, они сами с радостью идут на этот обман, потому что он им тоже свойствен... Все это заставляет нас говорить почти честные, но от этого не менее прекрасные слова и жить так, что наше пребывание в этом мире приятно этому миру, потому что он любит веселых, бездомных и нетребовательных людей, любит, ибо в их поведении есть та, пусть и ненастоящая, простота бытия, которая не позволяет оглянуться и задуматься, а зовет и бросает вперед. Романтика городских будней.
      А Даша?
      Я вдруг понял, что, приняв, я и ее сделал "горожанкой", приписав и ей нашу неустроенную скуку познания.
      Неправда. Ложь.
      Вечно пьяные отец с матерью, восемнадцать подобных лет за худенькими плечами, и бесконечное пространство русских полей, за которое трудно уцепиться неизощренной мысли, все это действительно похоже на ту самую настоящую трагедию, которая у нас, простых, веселых и бездомных людей, запросто уничтожается вопросом: "Ну и что?!"
      Я подумал, что виноват перед той тринадцатилетней девочкой в легоньком, наброшенном на плечи пальто, виноват в том, что оставил ее здесь, в этом, требующем абсолютного (не детского) внимания мире, и не только оставил, но и забыл о ней. Сколько же истрачено сил, думал я, сил, которые, возьми я тогда ее с собой (с той, другой, ведь все равно ничего не получилось), сколько сил не было бы истрачено впустую на борьбу с бытом и хамством и какую прекрасную форму могла бы принять эта открытая чистота, которая и сейчас сквозит в каждом ее движении...
      Хотя... Хотя уже не такая и открытая, подумал я, вспомнив ее настороженный взгляд и напряженную фигуру. Тут я понял, что жду ее прихода и просто, словно кроссвордом, развлекаю себя подобным философствованием .
      Да, я ждал Дашу. Ждал, хотя мне было немного не по себе от нашего утреннего прощания. Ждал.
      Но прошло еще не меньше часа, прежде чем раздался скрип крыльца. Потом, судя по звукам, она отскребала грязь со своих резиновых сапог, а потом короткий стук задетой плечом щеколды возвестил о том, что она идет в дом.
      Чанго уже давно стоял около двери, еле слышно, почти на ультразвуке постанывая от нетерпения, и в сереньком, случайно оставшемся в комнате свете
      мелькание его хвоста сливалось в одну светлую плоскость. Не успела дверь отвориться, как он бросился вперед, помог ей распахнуться и исчез во тьме. Раздался слабый крик и мягкое падение тела.
      Только тут до меня дошло, что она (кто же еще?!) шла в пустой дом, а если и могла допустить мое присутствие, то ни сном, ни духом не ведала, что там может быть собака, и тогда меня сорвало с лежбища.
      - Не бойтесь, он не тронет,- с этими словами я остановился на пороге. Из темноты доносилось какое-то шуршание, сопение, вздохи и мокрое хлопанье языка.
      - А я и не боюсь,- раздался из темноты странный, незнакомый мне до этого голос Даши.
      Я вернулся в комнату, зажег свечу и, заслоняя пламя рукой, вновь вышел в сени. Даша сидела у стены, обхватив руками неожиданно большую собачью голову, и плакала, плакала тихо и спокойно, плакала так, как будто только что не случилось что-то страшное, чего она ждала, а Чанго вылизывал ее ухо и часть шеи.
      Я понял, что все утешения сейчас ни к чему, и поэтому просто сказал:
      - Ну, пошли в дом. Ишь, расселись...
      Но они посидели еще немного, потом с тяжелыми вздохами оторвались друг от друга, встали и зашагали в комнату. В руках у Даши была клеенчатая сумка, из которой высовывался край ржаного кирпича.
      - Что, опоздал на поезд? - спросила она, подходя к столу и водружая на него сумку.
      - Нет. Просто раздумал уезжать. Она бросила на меня быстрый внимательный взгляд и начала стягивать пальто.
      - А я опоздала,- сказала она, судя по всему, не очень сожалея об этом.- Бабы крику подняли. И что они такие голосистые...- Говоря это, она бросила пальто в угол, вслед за ним полетел платок, а потом из сумки появились черная, даже на вид тяжелая буханка хлеба, кусок желтого сала, цибик чая, несколько луковиц, кулек с леденцами и... четвертинка.
      - А это зачем? - спросил я, а Даша тем временем уже открывала вьюшку, держа в руке пучок заготовленной мной лучины. Только горожане разжигают огонь, полагаясь на неверное тепло газеты, сельские жители делают это вернее.
      - А так...- Она чиркнула спичкой, дала ей разгореться и только тогда поднесла огонь к прозрачным пластинам дерева.- Одной тут иной раз так тошно бывает... хоть вой. А выпьешь немного - поплакать сможешь.- Она сунула запылавшую лучину в печку и начала подкладывать дровяную мелочь.- А... пустяки все это... не бери в голову. Кушать хочешь?
      Она стала хозяйкой, и лежавший Чанго не спал, как обычно, а, положив на лапы голову, внимательно смотрел, как она растапливала печь и собирала на стол. Впрочем, собирать было почти нечего. Не мог же я предложить ей сварить все тот же суп "Московский"?! Почему-то действительно не мог... Но тушенку все же открыл, и она вывалила ее в миску, покрошила в нее лук и поставила в печку разогреваться. Не был забыт и Чанго. И хотя он недавно ел и наверняка не был голоден, но он подошел к миске и с некоторым, может быть, даже показным достоинством выкушал свое хлебово до дна. Это действие, видимо, окончательно истощило его душевную энергию, потому что он как подкошенный рухнул на пол и мгновенно заснул.
      - Вот и все,- сказала Даша, вынув из печки еду и присев у стола.
      Я убрал Дашину четвертинку обратно в сумку и достал свою вчерашнюю, только начатую бутылку.
      - За встречу,- сказал я.
      Она наклонила голову и тихо сказала:
      - Только чуток.
      Той уверенности, с которой она пять минут назад хозяйничала, уже не было, и передо мной вновь сидела девочка с тощей шеей и с жиденькими, затянутыми аптечной резинкой волосами. Эти переходы были мгновенны и очень ярки.
      - Детям много и нельзя,- сказал я голосом классного наставника и налил поровну себе и ей. По чуть-чуть.
      Есть я не хотел, но пример Чанго стоял перед моими глазами, и мне пришлось есть всерьез.
      То ли хозяйка уж больно была хороша, то ли потому, что еда, изготовленная чужими руками, всегда кажется вкуснее самодеятельной, но ел я с большим аппетитом.
      Трапеза протекала в молчании,
      А когда все было съедено и моя нескончаемая бутылка была убрана под стол, Даша встала, внимательно поворошила в печке, закрыла вьюшку, спросила:
      - Можно? - И, не дожидаясь моего "Да!", скинув старенькие, покрытые сетью трещин резиновые сапожки, забралась на спальник и уселась в углу, поджав под себя ноги.
      - Ну, рассказывай,- сказала она, устроившись поудобней и укрывшись чуть влажным пальто...
      - Что рассказывать?
      - Ну, как что... Что-нибудь... Что-нибудь интересное...
      - Я не умею.
      Сказав это, я не соврал. Действительно, когда меня вот так просят рассказать что-либо, я теряю дар речи, если та способность изъясняться с братьями по виду, которой я обладаю, может называться даром.
      И только поэтому вместо удивительной истории с принцами, домовыми и грудными лешими я просто спросил:
      - Тебе завтра, как и сегодня, в пять вставать?
      - Нет,- с непонятной мне гордостью сказала она.- Завтра мое воскресенье.
      - Что же, вы все каждое воскресенье гуляете? А как же...
      - Нет,- перебила она меня.- В очередку. Это недавно так... Как председатель установил...
      - Лагов?
      - Он. А откуда же ты всех знаешь, ежели к тебе сюда ни одна живая душа не заглядывала? - спокойно спросила она.
      - Так я же говорил, что он вместе с Башлыковым за Чанго приезжал.
      - И Башлыкова знаешь,- как-то удовлетворенно сказала она,- Ну, а кого еще?
      - Ивана Сергеевича.
      - Какого еще Ивана Сергеевича?
      - Тургенева. Да брось ты, в самом деле! Тебя. Кого еще я здесь могу знать? Кстати, что за человек Лагов?
      - Юрий Григорьевич-то? Да как тебе сказать... Он не родниковая вода, да, наверно... может, самый стоящий человек на всю округу.
      - Я бы не сказал...
      - Так для этого его узнать надо. Понять. Для тебя что - требует, промашек не прощает. Начальник. Значит, сердитый. Злой...- Она на мгновение замолчала.- А он к себе-то, может быть, больше всего злой. И зачем человеку нужно все себе назло делать?! Словно кается он, вину какую отрабатывает...- Ну, может, и есть вина-то?
      - А у кого их нету? У всех есть. Все грешники. Он не хуже других, да другие живут себе спокойно и ни о чем не думают... Словно без памяти живут.
      - Но мне говорили...- Мне захотелось проверить слова Сергея Петровича, но она перебила меня:
      - Башлыков, что ли? О доносах? - Она уже злилась.
      - Да. А ты откуда знаешь?
      - Да эта сволочь всем направо и налево треплет... Хуже бабы, право. Что услышит, то и принесет. А говорят... Мало ли про кого чего говорят?
      - Но ведь дыма-то без огня не бывает,- сказал я и почувствовал, что эта фраза чересчур многозначна, но Даша была выше подобных двусмысленностей.
      - Бывает. Но и огонь тоже разный бывает. Вот Лагов, когда видел, что не так что-то делается, так молчать не мог. А ведь всегда же что-нибудь да не так делалось... Да и делается...
      Я кивнул.
      - Это мы сейчас все такие ученые стали. Молчаливые. Хотя он и сейчас не такой. А раньше-то еще горячее был. И за землю эту всерьез болел. Ну, поспорит он с кем, да словами не убедит, да и в райком пойдет или в Москву напишет. Он и такое делал. Молодой был да глупый еще. Дипломатиям не обученный. Ну, а потом лаговский супротивник и исчезает - шпионом или вредителем оказывается. А Лагов - хозяин горы. А его ли в том вина-то?
      Я допустил, в определенные времена и при известной запальчивости борьба за правду может привести отнюдь не к однозначным результатам.
      - Вот я и говорю,- продолжала Даша.- И как только его самого обходило?! Везучий он, что ли... Ну, сначала все нормально было, пока он в МТС работал. Борец. Бессребреник. И сам он ничего не видел - борьба за правду глаза застила. Ну а дотом бывший председатель, Башлыков-старший, полетел, да на его место ни с того ни с сего молодого еще Лагова ткнули. А потом еще перемены всякие подоспели, и наши деревенские шпиены,- она улыбнулась,- возвращаться стали... Тут-то ему все и припомнили. Всех собак и понавешали. Доносчик, стало быть. А в колхозе - развал. Да воруют. Да бегут все. А он хоть и не злой, да кулак у него еще с прежнего времени остался - не приведи... Пока колхоз вытянул, чуть не загрызли его вовсе. Сюда комиссии, как экскурсии в Кремль, одна за другой ездили...
      - А откуда же ты так это все хорошо знаешь? Тебя ведь тогда еще и на свете не было.
      - Сам рассказывал. Пришел как-то. Матери дома не было. И цельный вечер просидел. Словно оправдывался... Отец мой тогда загремел... А без отца-то даже лучше было... Да что об этом... А Лагов... Совестливый он. Трудно ему жестким да принципиальным
      быть... А к тому же деревня это - не город. Свои все. Дома не запереться... Совестливый он...
      - Вот уж не подумал бы...
      - А ты подумай. Вот он сейчас с Башлыковым мается. За чужие грехи платит. За Башлыкова-старшего, за ворюгу платит... Да разве за эти грехи одному человеку расплатиться?!
      - А Сергей Петрович?..
      - А что Сергей Петрович. Разве он понимает. Ведь Лагов сначала с ним, как со своим дитем возился. Видел бы ты, как его в армию провожал. Это уж и я помню... А Башлык разве что понимает... Даже злости в нем нет. Злобы - хоть отбавляй... Вот собака от него бегает. Мы тут с ней однажды чуть не с неделю жили. Да и к тебе уже второй раз прибегает. А от этой сволочи только и бегать.
      - Но ведь он тебя... любит...- сказал я и, только сказав, почувствовал, как не подходит к Башлыкову это слово.
      - Кто, Башлык? - зло спросила она.
      - Да-
      - А-а-а... Еще как любит... Меня здесь все мужики любят... Любую бабу спроси. Ты думаешь, мы здесь с тобой вдвоем?
      - ?
      - Да здесь пол-округи мужиков сшивается. Маманя-то моя всем уж разнесла, что я неделями дома не ночую... Она-то в свое время не ушла... А вот теперь злость, что ли, вымещает... Не любит она меня. Будто я по собственной воле на свет вылезла. Она-то с батей, когда уже на сносях была, повенчалась. Вроде из-за меня. Сама-то она из городских. Да что там... Долгая это история. Ну а сейчас на меня наговаривает... Да и то слово - никто понять не может, что одна я здесь могу хорониться. Ни с кем. Раз ни с кем, значит, с кем попало... Вот сегодня на работу опоздала, так такой... чего только не услышала... И чего бабы злые такие...
      - Ну, не все же.
      - Конечно, не все. Только злые уж больно голосистые. Словно обиженные они, да боль наверху. А у хороших людей боль глубокая. Ее только через душу и тронуть можно.
      - А что если уехать? - спросил я и почувствовал, что этот совет стал для меня панацеей от всех бед.
      - Уехать-то?! А ведь ты меня уже как-то звал.
      - Когда же это?
      - А тогда, когда прошлый раз был. С отцом как-то один раз зашел. Ты ведь?
      - Я.
      - Ну вот. А мне после тебя долго жизни не было... "Скоро уедешь",- сказала она, явно передразнивая мать.- "Приедет за тобой хахаль твой. И чем ты его только завлекла?.."
      - Но я не мог.
      - Конечно, не мог. Но говорить-то зачем было. Добреньким хотел показаться? - Она еще дальше отодвинулась от меня и почти с ненавистью сказала: - Хватит с нас добреньких. Все равно добрее Башлыкова не будешь...- Она замолчала и молчала, наверное, с минуту, пока я судорожно искал слова возражения. Но так и не нашел, что сказать, когда она заговорила вновь: - Не мог... А сейчас можешь?
      - Сейчас могу,- сказал я, и сам не поверил своим словам.
      - Ну и что ты со мной делать будешь? Тогда, мать говорила, ты меня домработницей обещался взять. Ну а сейчас кем? Полюбовницей?
      - Не говори глупостей! Тогда-то я говорил, чтобы они отпустили. Ведь не мог же я сказать, что ты будешь просто жить, просто учиться, просто... Ведь не поверили бы они мне.
      - А чего же тебе верить, когда ты не мог ничего сделать. Так просто говорил. Да и почему не поверили бы? Их, ты думаешь, что-нибудь интересовало - кто ты, откуда, зачем? У них же... то есть у нас ведь пять детей, и все по родственникам, по детдомам рассованы... Обмануть захотел... Да мне и не нужно с тобой или вообще с кем ехать куда-то. И так живу, как видишь. Но врать-то к чему? Зачем мне это - "а на нее уж и городские засматриваются... Может, и мать отсюда увезешь?!". Зачем мне это? Ну, ты, добрый, скажи.
      Мог ли я что-нибудь ей ответить?!
      Судя по всему, выглядел я достаточно пристыженным, потому что она вдруг дотронулась до моего плеча своей обветренной рукой, а потом наклонилась всем телом и тихо выдохнула мне в шею:
      - Ты прости меня. Ты, наверное, хороший. Ты должен быть хорошим. Прости меня. Просто чем дальше, все чаще бывает невмоготу...- И она замолчала.
      - Нет. Это ты должна меня простить.- Теперь у меня уже были слова.- Не думал я, что вот так все будет. А сейчас я тебе совершенно серьезно говорю. Уедем отсюда. Ничего мне от тебя не нужно. Давай, а?
      - Не знаю я ничего,- все тем же полушепотом сказала она.- Тебя я не знаю. Если бы ты тогда ничего не сказал, так, может быть, и уехала... А сейчас не знаю... Не верю я еще тебе.
      - Но...- Я уже хотел было возмутиться, но она прикрыла мне рот своей сухой ладошкой.
      - Прости. Ты тут ни при чем. Молчи... ни при чем... Просто накопилось у меня, а никому здесь слова сказать не могу. Круг какой-то заколдованный...
      - Просто ты устала... устала.- Я говорил это, гладя ее по промытым осенними дождями волосам.- Ты очень устала... И мы уедем... Каменных замков и пряничных домиков я тебе не обещаю, но тебе будет спокойно... Поверь мне... Я же немножко вижу тебя... Ты же удивительная... Ты просто очень устала... Ты даже не знаешь, какая ты.- Я уткнулся носом в ее распущенные волосы и продолжал говорить, веря в то, что говорю. - Я ведь все время помнил тебя, ту маленькую и больную...
      - Мне тогда очень плохо было,- совсем ребячьим голосом сказала Даша.
      - Тебе будет хорошо,- ни к селу ни к городу сказал я.- Слышишь? Теперь ты должна мне верить.- Я взял в ладони ее голову и осторожно поцеловал. Но, прежде чем мои губы коснулись ее, она тихо сказала, выдохнула:
      - Я верю тебе...
      
      
      Глава двенадцатая
      
      И проснулись мы в той же позе, что и заснули, то есть проснулся я, потому что Даша еще спала, приоткрыв чуть вспухшие зацелованные губы и дыша спокойно и ровно. В комнате было уже светло.
      - Любимая...- сказал я и почувствовал, что чуть ли не в первый раз в жизни говорю это всерьез. Может быть, потому, что меня не слышали.- Любимая моя,- сказал я и тихо прикоснулся губами к ее щеке, а она, еще не знающая, что значит этот утренний поцелуй мужчины, только глубоко вздохнула и, словно отгоняя меня, чуть двинула головой. Я полежал еще немного, чувствуя прикосновение ее спокойного тела, а потом осторожно вытянул руку из-под ее головы и вылез из спальника.
      Ты спала.
      Я оделся, затопил печку и пошел за водой. Было сухо, и лишь у горизонта серое небо заволакивалось дождевыми тучами. Сонный Чанго протрусил за мной до колодца, но не дождался меня и почти сразу, всего один раз подняв ногу, поплелся в дом. В каждом его движении чувствовались томность и воскресное умиротворение.
      Я вернулся в дом, засунул котелок с водой в уже расфуговавшуюся печь и начал приводить в порядок нехитрое наше хозяйство. Но, сметая со своего самодельного стола хлебные крошки и сигаретный пепел, я всадил в руку глубоко занозу, и не только всадил, но и ухитрился сломать ее под самый корень. Я попытался подцепить ее ногтями, но мои руки не были предназначены для столь тонкого дела.
      - Сильно? - вдруг раздался за моей спиной ясный, уже проснувшийся Дашин голос.
      Она смотрела на меня, полуоткрыв рот, и лицо у нее было такое... такое мне еще неизвестное лицо - задумчивое и отрешенно-доброе. Хотя она была серьезна, мне показалось, что она улыбается, и я улыбнулся ей в ответ. Придерживая на груди вкладыш, она села и тихо, почти не шевеля губами, позвала:
      - Дай посмотрю.
      Я присел рядом с ней, и она нашла занозу и потом, по-звериному оскалив зубы, склонилась к моей руке. Вкладыш сполз, обнажив длинную спину с тоненькой незагоревшей полоской. Она вытащила занозу, а потом уткнулась мне в ладонь губами, не то целуя, не то плача, и я склонился к ней и поцеловал ее пухлую около затылка шею, поцеловал тихо и осторожно. Так лошади берут с ладони кусок сахара...
      И тут она действительно заплакала, выдыхая мне в ладонь одно:
      - Господи... Господи... Господи... И я обнял ее, и целуя, и повторяя извечное и глупое:
      - Ну, что ты, что ты, все ведь хорошо. Ведь хорошо? Да?
      - Да...- ладонью услышал я.- Хорошо.
      - Вот мы уедем отсюда... Ведь уедем?
      - Уедем,- эхом откликнулась она.
      - И все будет хорошо. Очень хорошо. Слышишь?
      - Хорошо...
      Негромкий стук в дверь заставил нас замолчать. Я быстро встал, Дашенька, шмыгнув носом, юркнула в спальник, а Чанго шумно вскочил и отряхнулся.
      - Да,- сказал я далеко не радушным голосом.
      Дверь отворилась, и на пороге возник Башлыков. Ружье, висевшее за спиной, и высокие болотные сапоги делали из него заправского охотника.
      - Здравствуйте,- сказал он мне вначале спокойно, а потом, увидев Дашу, весь подобрался, напрягся и каким-то нехорошим голосом спросил: - Не помешал?
      - Нет. Заходите,- ритуально ответил я.
      - Я опять за Чанго,- каким-то мстливым голосом сказал он и сделал шаг в комнату.
      - Знаете,- теперь я уже был смел,- мне кажется, вам не стоит его забирать.
      - Это еще почему? - Он был уже не столь вежлив, как в прошлый раз.
      - Он от вас все равно сбежит. Сколько вы за него хотите?
      - Я же вам сказал уже: не продается он.
      - Ну, хотите, не хотите, а собаку-то пожалейте.
      - Нет.
      - Так я его вам просто не отдам. Нечего пса калечить.
      Башлыков попытался пройти к Чанго, но комната была узенькая; и, оказавшись на его пути, я не посторонился, а он, видимо, не рискнул отодвигать меня силой и остановился так близко, что я видел каждую его белесую ресничку и влажные желтоватые комочки гноя в углах глаз.
      Тут я почувствовал, что сейчас могу наброситься на него с кулаками и тогда уж изобью до полусмерти.
      - Вон! - сказал я, чувствуя, как наливаюсь белой яростью.- Марш отсюда, и чтобы я тебя больше не видел!
      Вид мой, наверное, был страшен, потому что Башлыков отшатнулся, чуть не упал и поймал равновесие уже около двери.
      - Ну, хорошо,- с явной угрозой в голосе сказал он.- Это вы еще припомните. И ты тоже,- сказал он, глядя сузившимися глазами в угол, где сидела Даша.- Ты тоже все вспомнишь, кобелиная подстилка.
      Пока я, уже отведя руку для удара, пролетел эти разделявшие нас несколько метров, он успел выскользнуть из дома и даже хлопнуть дверью. Я выскочил за ним на крыльцо и крикнул ему: "Стой!" - но он продолжал быстро идти к лесу. Было видно, что он торопится, и дуло двустволки нещадно колотит его по ногам.
      Только тут я осознал, что у него было ружье, и тогда мне стало совсем противно и смешно.
      - У-у, холуйская морда! - громко сказал я и несколько раз ударил кулаком по влажным бревнам - адреналин требовал разрядки. У меня даже мелькнула мысль сбегать в дом за ружьем, но я все же додумался до того, чтобы сказать себе "идиот". И просто вернулся в комнату.
      Только войдя с улицы, я почувствовал запах свежего перегара и понял, что Башлыков успел уже по утречку приложиться. Насколько же глубоко сидело в нем рабство, если даже в подпитии он не срывает с плеча ружье, а ограничивается простым хамством.
      - Человечек...- проговорил я, закуривая, и только тут обратил внимание, что Даша плачет. Плачет тихо, отвернувшись лицом к стене и почти вся уйдя в спальник.
      Я присел рядом с ней и положил руку на ее уже замерзшее плечо.
      - Ну, что ты...- сказал я.- Что ты... Ну разве можно на каждого подлеца обращать внимание.
      Она резко повернулась ко мне, своими огромными заплаканными глазищами посмотрела на меня, словно проверяя, смогу ли я ее защитить, а потом сказала:
      - Неужели же все это кончится...- и как-то по-звериному обвившись вокруг меня, уткнулась лицом в грязную телогрейку и вновь заплакала, но уже по-другому - открыто и доверчиво. Сквозь слезы она пыталась мне что-то объяснить, но, кроме отдельных с трудом разбираемых слов, ничего понять было невозможно.
      - Ну-ну... Ну-у... - как-то нараспев повторял я. Мужчины в таких случаях бывают удивительно красноречивы.- Ну, что ты. Ведь я здесь. И все кончилось. И все будет хорошо. Ну, что ты.- Я повторял это, пока она не затихла.
      Но она не уснула, а впала в какое-то дремотно-отрешенное состояние, и я тихо уложил ее в спальник, поцеловав ее в лоб, встал и вновь занялся хозяйством.
      Печка совсем прогорела, вода в котелке, так и не закипев, успела остыть, и, честно говоря, ничего делать мне не хотелось, но я все же растопил печку, заварил чай, нарезал хлеб и хотел уже подать Дашеньке завтрак в постель, но она открыла глаза и сказала:
      - Я встану. Отвернись.
      Я не двинулся с места, но когда она повторила каким-то умоляющим голосом:
      - Отвернись... пожалуйста,- я отвернулся.
      Чай мы пили почти в полном молчании, под односложные, произносимые скучными голосами "да", "нет", "еще?", "спасибо".
      Откушали.
      В последний раз сказав "спасибо", встали из-за стола.
      Тишина. Даже ветер на улице стих.
      Наверное, именно в такие минуты и зародилась у человечества мечта о телевидении.
      
      
      Глава тринадцатая
      
      После обеда, тоже прошедшего в молчании, Даша домывала посуду, а я сидел в углу и почему-то, явно любуясь собой, рассказывал зряшные, никчемные истории. Рассказывал, не задаваясь мыслью, интересно ли ей то, что я говорю, слушает ли она меня. Наконец она вытерла руки и, как-то неестественно прямо держа спину, села на чурбак, растерянно глядя на меня.
      - Все,- голосом школьницы сказала она и вновь замолчала.
      Смолк и я.
      Помолчали.
      А она все смотрела мне в глаза, и губы ее шевелились, и ранее не замеченная складка обозначилась у углов рта.
      Внезапно она встала, подошла к висящей на гвозде от иконы сумке, достала из нее свою так и не распечатанную четвертинку, держа ее за горлышко, протянула мне.
      - На. Может, легче будет.
      Она вытряхнула из кружки оставшиеся после мытья капли воды и подала мне.
      - Собрать что-нибудь? - спросила она.
      - Что? - не понял я.
      - Ну... закусить...
      - Не. Не надо.- Я сорвал желтую крышечку и выбулькал водку в кружку. Получилось почти с верхом.
      - Твое здоровье,- сказал я и впервые в жизни одним махом выпил 250 граммов водки.
      Последнее, что я увидел, были брезгливо-напряженные Дашины губы, будто это она, а не я, совершила подобный подвиг, а потом глаза мне заволокло пеленой слез, и, когда я проморгался и отдышался, Даши в комнате уже не было.
      С улицы доносились чьи-то голоса. Через закрытую дверь было трудно разобрать, что там - ругаются или смеются.
      "Кого еще нелегкая принесла?" - подумал я, заранее раздражаясь, встал, вытер еще чуть слезившиеся глаза и, ударив кулаком дверь, вышел в сенцы и остановился.
      - Уходите... Не надо... Уходите,- услышал я умоляющий Дашин голос.- Сергей Петрович, уведите его. Ну, зачем вам это... Уходите.
      - Не...- чей-то незнакомый голос пьяно выругался, раздался звук плевка, а потом тот же голос продолжал: - Не... Хочу зятя посмотреть. Желаю. Имею я, Серега, такое право? А?
      - Уходите,- уже тихим, каким-то отчаянным голосом сказала Даша.
      И именно тут я решился выйти на крыльцо.
      - О! О! Вот и он, зятек дорогой! - Это был Анатолий. Он довольно сильно изменился за пять лет, словно оплыл каким-то нездоровым, жидким жирком. Отвисшая нижняя губа сообщала его когда-то почти всегда живому лицу выражение застывшей брезгливости. Рядом с ним стоял Башлыков. Он был все в той же телогрейке и сапогах, но уже без ружья. Смотрел он куда-то в сторону.
      Между ними спиной ко мне, словно боясь повернуться, стояла Даша. Простоволосая, без пальто. Даже по спине было видно, что она замерзла, и я не нашел ничего лучшего, как сказать ей;
      - Иди оденься. Простудишься. Она, вскинув голову, повернулась ко мне, но в дом не пошла.
      - Какой, заботливый! - глядя все так же в сторону, сказал Башлыков.
      - Да, кстати, о заботе,- сказал я.- Вы сегодня так поспешно сбежали, что забыли деньги за собаку получить. Возьмите.- Я вытащил из кармана скомканный четвертной и бросил его за Дашину спину к ногам Башлыкова. ...
      Из дальнейшего я запомнил только то, что Башлыков, отшвырнув Дашу в сторону, шагнул ко мне. Я ударил первым, но, стоя на шаткой ступеньке, ударил плохо, и Башлыков успел уйти от удара, схватить меня за руку и развернуть так, что я оказался спиной к Анатолию. Что последовало за этим, я уже не запомнил. Крики Даши, лай Чанго, яростный мат - все это бесконечно долго витало в какой-то хрустальной сфере звонкой болезненной тишины, пока не наступило небытие...
      Видимо, били меня крепко, потому что, когда я вернулся из своего полета, уже темнело, а я, обложенный мокрыми тряпками, лежал в доме на своем спальном мешке. Посреди комнаты все на том же чурбаке сидела Даша и жалостливо смотрела на меня. Я пошевелился. Горело ссаженное лицо. Судя по боли, шишка на затылке (чем же меня огрели?!) вступила в стадию окончательного формирования, болели руки, но переломов, слава Богу, вроде бы не было. Прошелся пальцами по ребрам. Больно, конечно, но - целы. Повезло, значит.
      Долго и заунывно, как застарелый ревматик, простонав, я сел. Оказалось, терпимо. Судя по всему, выпитая перед боем бутылка все действовала, как анальгетик.
      Встал и, ощущая, как томно екает что-то внутри, сделал несколько шагов по комнате и только тут окончательно уверовал, что жив.
      - Ну-ну! - сказал я уже спокойно и тут вновь поймал на себе жалеющий Дашин взгляд и разозлился на нее за то, что она была там, на улице, за то, что у нее такой отец (яблоко от яблони, несправедливо подумал я), разозлился за то, что сейчас она жалеет меня (чего я терпеть не могу), но Даша, видимо, не заметила этой смены моего настроения, потому что полным все того же идиотского сочувствия голосом сказала:
      - Живой?
      - Нет. Мертвый,- огрызнулся я, чувствуя, что с трудом сдерживаюсь, чтобы не наорать на нее.
      - Ну, слава Богу,- умиротворенно сказала она, будто ей только что нагадали, что мы проживем с ней долгую и счастливую жизнь.- А то я уж думала - убьют тебя...
      - Где Чанго? - прервал я ее излияния.
      - Да вон. Не видишь, что ли?
      Перенервничавший Чанго действительно дрых в углу. И тут мой взгляд упал на полку с часами. Их передняя дверца была открыта, и странно изогнутая минутная стрелка просто висела.
      - А с часами что? - спросил я, чувствуя, что сейчас откроются врата моей злости, и с мрачной радостью ожидал этого оргазма.
      - Я хотела их поставить, как надо,- они спешили очень.- В ее голосе слышалась все та же радость по поводу моего оживления.- А они...
      И тут я сорвался. Я говорил что-то тем спокойным тоном, который (и я это знаю!) хуже любого крика. Вначале Даша пыталась оправдываться, что-то говорила про то, как я лежал без сознания и часы показывали что-то странное,! но потом она замолчала, а я продолжал, стоя к ней спиной, говорить, говорить, говорить, уже поминая и Лагова, и Башлыкова, и ее отца, и все, все, все...
      - Так вот ты какой.- Ее спокойный, чуть не восхищенный голос заставил меня замолчать и обернуться.
      Даша, уже одетая, стояла на пороге. Последнее, что я заметил, были ее яростные глаза и две глубочайшие ссадины на лице.
      - Прощай,- сказала она.
      - Даша...- Но она уже вышла, спокойно и плотно притворив за собой дверь. Я не побежал за ней.
      
      
      Глава четырнадцатая
      
      Оставшись один, я долго не мог прийти в себя и выкурил, наверное, с пачку сигарет, прежде чем почувствовал, что хочу спать. Моя вина перед Дашей за это время прояснилась для меня совсем, но я не пошел ее искать.
      - Ничего. Вернется,- сказал я себе и полез все в тот же, уже осточертевший мне, спальник.- Вот завтра, если не придет, то схожу на ферму.
      С этим я и заснул.
      А проснулся от резкого, бившего мне в глаза света. Кто-то стоял во тьме, направив на меня луч карманного фонаря.
      - Собирайся. Пора ехать,- сказала тьма, и я узнал голос Лагова.- Отдохнул и довольно.
      Спросонок плохо что понимая, я наполовину вылез из спальника и в таком идиотском виде просидел с минуту.
      - Поторапливайся.
      Лагов чиркнул спичкой и поднес ее к стоящей на столе свечке.
      - А почему это и куда же это я должен ехать? - Я уже проснулся.- Никуда я не поеду.
      - Поедешь. Никуда не денешься.- Лагов говорил это спокойным голосом, покачиваясь с пятки на носок.- А не поедешь, так прибьют тебя здесь мужики.
      - За что же это?
      - Сам знаешь. Ну, собирайся. Некогда. Я тебя прямо на станцию отвезу.
      - И когда вы это все успели пронюхать? - С этими словами я вылез наконец из спальника.
      - Я здесь хозяин,- как-то невесело сказал Лагов.- Мне по чину положено. Собирайся.
      И пока я как попало кидал в рюкзак свой нехитрый скарб, он сидел, курил папиросу за папиросой и молчал.
      - Все,- сказал я, затягивая рюкзак.- А теперь я могу попросить у хозяина увидеть Дашу?
      - Это еще зачем?
      - Это мое дело.
      - Вот что, парень,- голос Лагова не предвещал ничего хорошего,- побаловался и хватит!. Дашу ты больше не увидишь. Не про тебя она.
      - Уж не про вас ли?
      - Поехали.- Он так сказал это, что я просто взял рюкзак с притороченным к нему спальником и вышел на улицу. Лагов послюнявил пальцы, загасил свечу и вышел следом за мной. Чанго уже стоял около "газика".
      Тьма была непролазная. Прикосновение к ледяному дерматину сиденья бросило меня в дрожь. Взревел мотор. Смертельно белый свет фар осветил влажные торцы бревен полусгнившего, вновь впадающего в безлюдье домика, прогнал по мокрому голому саду ворох тощих теней, звук работающего мотора отразился от дальних домов, оживил тишину, и в последний раз чужим отражением вспыхнула пленка на окне. Звонко взбуксовав, "газик" дернулся, и мы поехали. Машину заносило на поворотах, но Лагов, низко пригнувшись к рулю, вдавливал педаль газа в пол, кидая машину в распахивающуюся бездну осенней ночи. Шоферил он действительно отменно. Несмотря на то, что разбитая дорога как-то вкривь и вкось пласталась под колеса, а пролетающие над самой головой ветви царапали и чуть не разрывали брезентовую крышу, несмотря на то, что недобрым, настороженным ревом встречал нас стоящий около дороги лес, несмотря на все это, я не волновался за свою жизнь. Наконец темная громада леса выплюнула нас в поле, сразу стало тихо, и дорога пошла ровнее. Тут уже было можно оторвать Лагова от баранки, и я спросил:
      - А мне интересно, почему вы все-таки за мной заехали, а не оставили на съедение мужикам?
      - Поживи еще,- ответил Лагов, и хотя в его голосе не было желания продолжать разговор, я не мог не ввернуть:
      - Что же вы думаете, вам на том свете зачтется и сковородка с маслом достанется?
      - Может, и так! - Он говорил удивительно спокойным голосом.- А ты не юродствуй. Не стоит. Может, ты за этот свой отпуск больше дерьма наворотил, чем я за всю свою жизнь.
      - Ну уж...
      - Да. Ведь это, между прочим, деревня. Здесь все чуток не так, как в городе... А приехал я... Ну, чтоб тебе легче было, приехал я за тобой, потому что люблю иногда на милых и тихих подлецов вблизи посмотреть. А ты такой. И за себя постоять можешь. Башлыка моего ты прилично отделал.
      - Они тоже не целовались,- сказал я, и хотя не помнил, что я в этой свалке успел кого-то ударить, мне стало приятно.
      - А что же ты хочешь? - Лагов словно играл со мной.- Такому, как ты, пока по морде не дашь, так ничего и не поймет. Впрочем, ты и сейчас ничего не понял.
      - Какое право вы имеете так говорить,- сказал я, почему-то не ощущая ни злости, ни обиды.
      - Я имею,- только и сказал он.
      - Остановите машину...
      - Ну, здравствуйте, вот и обиделся. Какой нежный... Покорнейше прошу извинить - мы ж деревенские, хорошим манерам не обучены...
      "Газик" несся по ночному полю, и хотя я понимал, что никогда не попытаюсь выпрыгнуть на ходу, я схватился за ручку двери и открыл ее. Но Лагов довольно грубо схватил меня за плечо и кинул обратно в машину.
      - Не дури,- равнодушным голосом сказал он.- Да и Чанго твой мне ни к чему.
      Я промолчал, глядя, как лучи фар вырывают из тьмы куски скучного русского поля.
      - Вот так-то лучше,-- сказал Лагов и тоже замолчал.
      До станции было не более пятнадцати километров, так что даже в этом напряженном молчании доехали быстро.
      Лагов затормозил около тускло освещенной станции, но прежде чем я успел выйти, он сказал:
      - Подожди.
      - Чего еще? - как можно грубее спросил я, а он, взяв меня за плечо, повернул к себе и как-то скорбно и яростно сказал:
      - Поймите вы наконец, что все в этом мире серьезно. Все, навсегда,- и почти вытолкнул меня из машины.
      Я вытащил рюкзак, взял на поводок Чанго и, не попрощавшись, пошел к зданию вокзала.
      До поезда оставалось не более десяти минут. Пустой, замызганный, заплеванный вокзал был холоден. На лавке голова к голове со здоровой наглостью нормальных людей спали две молодухи. Одна из них, судя по всему, следуя капризам моды, укоротила юбку до мини-стандарта, и сейчас она совсем задралась, открывая перетягивавшие розовые ляжки белые резинки подвязок. Я покачал головой и сунулся в окошко кассы. Кассир, видимо, спал, потому что мне пришлось постучать еще раз, прежде чем окошечко со стуком отворилось, и в нем, как лик в окладе, показалась старушечья голова.
      - До Москвы один. И на собаку один.
      - Справку.- Старушка, кажется, еще не проснулась.
      - Какую справку?
      - От ветврача, что собака здорова.
      - Да нормальный, здоровый пес. Зачем ему справка? - говорил я, чувствуя, что дело принимает совсем нехороший оборот.
      - Без справки не дам. Ящур у нас. Санконтроль ходит.
      Я еще долго пытался что-то доказать, объяснить, умолить, но старуха попалась стойкая. Она подала мне один билет и, не желая больше разговаривать, захлопнула окошечко.
      Поезд уже гудел на подъездах к станции, и я стоял на перроне, зажав в руке последнюю пятерку, надеясь с ее помощью найти общий язык с проводником, но когда поезд остановился, то ни один из них не стал даже поднимать площадку.
      Ящур.
      Да, я мог бы, наверное, остаться здесь еще на сутки, найти какого-нибудь врача и выхлопотать у него эту злосчастную справку, но сама мысль о том, что мне предстоит еще несколько часов зябнуть в этих краях, была для меня невыносима, и я подбежал к сонно покачивающемуся дежурному по станции и, не давая ему опомниться, спросил:
      - Лагова знаете?
      - Конечно,- ответил тот, мгновенно просыпаясь.
      - Отдайте ему! - И, не дожидаясь, пока он осознает происходящее, сунул ему в руки поводок.
      Поезд гуднул и тронулся.
      Проводница с заспанным и злым лицом нехотя подняла площадку, я бросил ей под ноги рюкзак и прыгнул, чуть не сорвавшись под колеса,- после вчерашней драки я был не особенно резв.
      Когда я вспомнил про Чанго и свесился с подножки; чтобы хотя бы просто помахать ему рукой, уже ничего не было видно...
      Вагон был пуст, и скрипящие в такт проносящимся стыкам двери грустно оживляли его гремящую тишину.
      Только войдя в вагон я вдруг вспомнил, что в спешке этих сборов забыл взять часы...
      - Ну и черт с ними,- сказал я себе и, бросив на лавку рюкзак, вышел в коридор покурить.
      Поезд уже прошел тусклую полосу пристанционных огней и теперь, захлебываясь и давясь мраком, отбрасывал назад керосиновый уют переездов, бледную яркость шлагбаумов и желтые подфарники нечастых машин.
      Но скоро и это кончилось, и за окном поплыла и двоилась в стекле темнота.
      И тогда увидел я свое отражение - только силуэт, не щедро высвеченный усталым светом казенной лампочки. Силуэт этот иногда смывали пролетающие мимо просеки, занесенные светом невысокой, ущербной, невесть откуда взявшейся луны. Они были, как выстрел в лицо.
      Но секундное ослепление, проходило, и снова маячил передо мной раздвоенный и потому неясный мой силуэт.
      Был уже конец октября, но холод заморозков накапливался только сейчас, к утру, чтобы прорезать застывший рассвет скрипом двери вот этого дома, который уже пронесся мимо, и которого уже нет и больше, никогда не будет в твоей жизни. И только красные, словно набирающие жар городские огни когда-нибудь напомнят тебе эту ночь, когда вся жизнь была только дорогой, лунной просекой и этим черным домом с красными окнами, за которыми продолжалась та единственно верная жизнь, на которую с рождения обречен человек.
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Антонович Александр (alexant11@gmail.com)
  • Обновлено: 02/06/2005. 147k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Оценка: 7.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.