Белых Николай Никифорович
Перекресток дорог. Книга 2

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Белых Николай Никифорович (ben@belih.elcom.ru)
  • Обновлено: 24/09/2008. 473k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Перекресток дорог
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Книга 2 романа "Перекресток дорог" автора Н. Белых - о людях и событиях в России с 1908 года по весну 1916 года.


  • Н. Белых

      
      
      
      
      
      

    ПЕРЕКРЕСТОК ДОРОГ

    РОМАН

    Том 1

    Книга 2

      
      
      
        -- В ПЕЧЕНЕГАХ
      
       Исследуя материалы о людях и событиях ХХ века, о революции 1905-1907 годов, а также встречаясь с участниками этих событий и даже путешествуя по местам их действия, мы посетили в свое время вместе с секретарем Севастопольской военно-подпольной организацией РСДРП(б) Анисьей Никитичной Цитович, известной по документам и под фамилией Максимович, а также совместно с Анпиловым Константином Михайловичем, участником севастопольского восстания в ноябре 1905 года, а затем узником царского тюремного лагеря, места этого лагеря в Печенегах вблизи Чугуева. В результате родилась глава "В ПЕЧЕНЕГАХ".
       В ней речь идет не о печенегах, тюркском кочевом народе, пришедшем на Русь в 9 - 11 веках из Средней Азии и основавшем свои поселения также и в районе современного Чугуева. Нет. Речь идет о некоторых порядках каторжного лагеря, носящего в начале ХХ века в своем наименовании отголосок варварского племени - печенегов.
       Как известно, часть печенегов в далеком прошлом вошла в состав Киевской Руси. В двадцатом же веке пришлось побыть в каторжном лагере Печенеги многим участникам первой русской революции, в том числе Анпилову Константину Михайловичу, за участие в севастопольском восстании под руководством Петра Петровича Шмидта, Шабурову Петру Ивановичу - за участие в Армавирской забастовке железнодорожников и строителей.
       В приговоре над черноморцами имелись также строки: "...1906 года 24 ноября, по указу Его императорского величества, военно-морской суд Севастопольского порта... Слушал дело о нижепоименованных нижних чинах (перечисляются сотни фамилий)... Решением суда признаны виновными... в явном восстании с намерением противиться начальству... Завладев ружьями и патронами, примкнули к бунтовщикам, принимали участие в насильственных действиях мятежников... Посему Военно-морской суд приговорил...лишить всех прав состояния ...воинских чинов и воинского звания и сослать на каторжные работы: ...102) Дмитрия Акинина на 2 года 6 месяцев,... 104) ефрейтора Константина Анпилова на 2 года 6 месяцев...
       Всех вышеназванных осужденных по отбытию ими заключения...отдать под особый надзор местной полиции на четыре года...

    * * *

       По прибытии осужденных в Печенеги, начальство лагеря и лагерный священник провели с ними беседу:
       "Если будете набожны, покорны и проникнитесь раскаянием, мы снимем с вас кандалы, иначе сгноим здесь, за решеткой..."
       Было дано три дня на раздумье. И вот в эти три дня Анпилов с Шабуровым, выполняя переданное им указание секретаря севастопольской подпольной военной организации РСДРП Максимович, неустанно беседовали с осужденными, убедили их не покоряться и не предавать дело революции.
       На исповедь осужденные не явились. Никаких обещаний начальству не подписали. Началась тяжелая каторжная жизнь.
       Лагерное начальство и священник, узнав о действиях Анпилова и Шабурова, особенно возненавидели их за честность и принципиальность, за нежелание подобострастничать перед власть имущими вельможами и беззаконниками. С них никогда не снимали ножные кандалы. Их заставляли делать самую отвратительную бессмысленную работу - переливать черпаками нечистоты из одной клоаки в другую. Потом Шабуров и Анпилов должны были эту жижу одуряющей вони и тонкого замеса наливать в бочки и вывозить под конвоем вооруженного винтовкой солдата на ближайшее помещичье поле.
       По дороге и словом нельзя обмолвиться: солдату приказали бить каторжников прикладом по спине и плечам, ежели вздумают разговаривать или перешептываться.
       Но, оставаясь наедине друг с другом возле клоак уборных, каторжники старались шутками поддерживать в себе дух непокорности, разговаривали о всяком.
       - Добро-о-о! - насмешливо крякал Константин Анпилов, рослый широкоплечий силач со стального цвета проницательными глазами. - Никакая царская конституция с манифестом о свободах не смогла бы обеспечить человеку лучшей свободы слова, чем зловоние этих вот клоак. Начальство не только само не сует носа к уборным, но и конвойных сюда не присылает из-за боязни холеры. Значит, нам ничто не мешает здесь разговаривать...
       - Само начальство брезгует, это верно, - согласился Шабуров. В карих глазах его рассыпались искорки смеха, потом метнулся гнев. - Но находятся сволочи. Они каким-то образом подслушивают нас и сообщают надзирателям. Какая же тут свобода, ежели чужая тень за плечами?
       - Догадываюсь я, что за нами подсматривает и подслушивает паскудница Мотя. Единственная женщина, допущенная в лагерь будто бы для санитарных надобностей...
       - Но что она санитарного делает? Подслушивает, подсматривает, а потом мы попадаем в карцер...
       - Мотина должность такая, - скупо улыбнулся Анпилов. Помолчав немного, прищурился, шевельнул бровью: - А не пора ли нам отдать эту Мотю на прокорм червям?
       - Признаться, у меня такая мысль тоже зародилась, - сказал Шабуров. - Позавчера она донесла начальству, что мы ругали лагерные порядки и всю жизнь при царе. Вот и заставили нас кувалдами дробить булыжники, бросать в уборную. Набросали, а начальство новый приказ: вылавливать булыжники, обмывать и в штабель складывать...
       - Да-а-а, жи-и-изнь! - сердито простонал Анпилов. - Вчера надзиратель приказал повернуть ветряк спиной к ветру, а нас заставили вручную мельничные жернова вращать. Резон?
       - В этой бессмыслице начальство видит резон, - пробасил Шабуров. - Сегодня взбалтываем жижу-смесь. Завтра, глядишь, как на прошлой неделе, заставят бревна рубить иззубренным топором. Да еще, сукины сыны, положат на виду отличные топоры и пилы, запретят прикасаться к ним, чтобы глазом себе нервы портить. Ежели сказать правду, начальство задумало превратить нас в скотину. Скотиной управлять легче, чем человеком. И не только нас, детей наших думают в скотину обратить. Третьего дня, как ты знаешь, разрешили мне свидание с женой. Спасибо секретарю нашему севастопольскому, Максимович, и Марине Черных, которую подпольщики "Ласточкой зовут". Они охлопотали нам эту встречу. Так вот жена мне поведала, что и Ваську моего начальство в скотину хочет превратить. Из гимназии выгнали, на железную дорогу не принимают. Говорят, что сын каторжника им не нужен. Вором его думают сделать или предателем рабочего класса. А ведь Васька - умница. Иноземные языки изучал. Тоже и азбуку Морзе практиковался на телеграфе. Со мною вместе на паровозе ездил, читали вместе запрещенные книги и в забастовке он участвовал. Ну а теперь, что мне вот с ним?
       Анпилов вдруг тронул Шабурова за рукав. Оба настороженно оглянулись. Как будто - никого. Лишь зеленые мухи роями клубились над неиссякаемым своим зловонным кормом, да кубарем бежал по двору столб коричневой пыли.
       - Что, Мотю заметил? - спросил Шабуров.
       - У меня другое, - возразил Анпилов. - Вызывай ты снова жену на свиданье. А я записку подготовлю. Есть у меня в Петербурге знакомый на Путиловском заводе. К нему и поедет Васька с моей запиской. У того человека парень не собьется с рабочего пути. Тоже и Каблукову Ванюшке напишем, чтобы не поддавался унынию в своей трудности.
       - А что с ним?
       - О-о о, забыл тебе рассказать! - спохватился Анпилов. - Во второй барак пригнали Вазика, лукерьевского мужика. Осудили его будто бы за кражу церковной дарохранительницы. Но это брехня жандармская. Просто убил он дубиной ястребовского купца Мухина. Ну и вот, до ветру нас водили вместе с Вазиком. Он и успел рассказать, что у Каблукова, участника армавирской забастовки, полиция отобрала паспорт, запретила выезд "на низы", так что пришлось пойти в батраки к знаменскому кулачищу Луке Шерстакову...
       - Ой-ой-ой, к такому кровососу! - сожалеюще сказал Шабуров. - Замучает он Ванюшку Каблукова.
       - А что поделаешь? - горько вздохнул Анпилов. В семье Каблукова шесть ртов, их кормить надо. Вот и атмосфера жизни сгибает нашего брата...
       - Гнусная атмосфера! - Шабуров погрозил кулаком в пространство. - Пока мы ее не придавим, людям добра не видать...
       - Но мы ее придавим, обязательно придавим! - Анпилов хлопнул подошвой, так что зазвенели ножные кандалы. - И выйдет по-нашему...
       - Не выйдет, не выйдет по-вашему! - вылезая из-за угла уборной, хриплым голосом воскликнула подкравшаяся Мотя-доносчица. Красное круглое лицо ее и желтоватые глаза измучены жарой, нос обвязан тряпкой: - Я вас, каторжников, сейчас продам надзирателю. Полтинник получу за...
       Шабуров молниеносно взмахнул черпаком на длинной ручке. Не дав Моте договорить, накрыл ее голову до плеч, дернул черпак на себя. Послышался глухой всплеск. Смрадная бурая волна сомкнулась над жандармской ищейкой.
       - Вот же, как вышло, не утерпел, - извиняющимся тоном произнес Шабуров и смахнул ребром ладони целый ручей пота с лица. - Даже подумать не успел...
       - Не робей, Петр Иванович, - успокаивал его Анпилов. - Из-за этой сволочи начальству невыгодно будет шуметь и народу рассказывать о случившемся. Так и промолчит, чтобы никто не знал, что делается в лагере Печенеги...
       Но о событиях в лагере Печенеги знал студент Харьковского ветеринарного института Александр Пальчевский, действовавший под именем "Матвея", "Сазонова" и другими кличками в полной согласованности с секретарем Севастопольской военной подпольной организации РСДРП(б) Анисьей Никитичной (она же - Максимович, сестра Мария, Нина Николаевна и владелица других подпольных кличек).
       Было решено, опираясь на Анпилова и Шабурова и на созданный ими подпольный комитет в лагере Печенеги, организовать там восстание и побег заключенных.
       Передача плана действия Шабурову и Анпилову была поручена матросу Гаврюхе и его другу, известному в подпольной организации РСДРП(б) под кличкой "Степан Разин". Эти лица доказали своими действиями в прошлом (это они осуществили приговор подпольного комитета над командиром Брестского полка полковником Думбадзе, бросив бомбу в его коляску, когда он приезжал в один в один из флотских экипажей, где содержались арестованные матросы крейсера "Очаков" и солдаты крепостной саперной роты Севастополя после подавления восстания, угрожал всем расстрелом), что способны выполнить любое задание партии большевиков.
       И вот в один из ближайших дней у колючей проволоки лагеря Печенеги появился нищий в лохмотьях. Он плясал и гортанно выкрикивал непонятные слова, протягивал руки в просящем жесте. А когда увидел Шабурова с Анпиловым возле клоак отхожих мест, разъяренно погрозил кулаками и начал бросать камнями в каторжников.
       Постовой охранник, высунувшись из-под грибковой кровли угловой сторожевой вышки, сначала с настороженным интересом наблюдал за странным поведением человека в лохмотьях, приняв его за юродивого. Когда же этот "юродивый" начал остервенело бомбардировать каторжников, а те, уклоняясь от камней, начали прыжками (кандалы мешали бежать нормально) прятаться за не просматриваемую сторону уборной, охранник расхохотался и закричал:
       - Бей их, божий человек, бей крамольников. В голову целься, в голову! И левее подайся, чтобы способнее было прицеливаться!
       Человек в лохмотьях низко поклонился охраннику, осенил его потом крестным знамением, после чего погрозил кулаком в сторону каторжников, явно выигрывая время для исполнения своего тайного задания. Неожиданно он выбросил руку в указующем жесте и зарычал по-звериному, придавив пальцем другой руки вставную свистульку на своем кадыке (У него было в свое время поранено горло, хирурги вставили искусственный клапан. Поэтому "Стеньку Разина" часто еще звали "Медной душой").
       "Да это же Стенька Разин! - молнией блеснула мысль у Шабурова и Анпилова. - С какой же он вестью пришел?"
       Охранник оглянулся в указанную "юродивым" сторону. Но там ничего не было видно, кроме арбы и вола, подгоняемого хворостиной высокого старика в чеботах, поддевке и островерхой шапке, не вяжущейся с жарой и сезоном.
       "Хохлы эти всегда чудят, - неодобрительно подумал охранник о старике. Ишь какой, хлопает вола хворостиной без всякой надобности, а ногами пыль на проселке поднимает злоумышленно. Попадись он ко мне, посчитал бы ему зубы, старому хохлу!"
       Ни охранник, ни Анпилов с Шабуровым не знали в эту минуту, что это великан Гаврюха обрядился под старика, гнал вола по проселку в условленный со Стенькой Разиным час, имея целью отвлечь внимание охранника и дать возможность Стеньке передать каторжникам распоряжение "Сазонова" и "Ласточки". Но Анпилов и Шабуров знали, что Стенька Разин и Гаврюха входили в конспиративную группу, созданную Константином Цитович после взрыва им стены двора севастопольской тюрьмы и освобождения оттуда Антонова-Овсеенко и других политических узников. И конспиративная группа действовала в Чугуеве в полной согласованности с Ниной Максимович и "Сазоновым", имея задачей организовать массовый побег политических узников из каторжного лагеря Печенеги.
       Охранник не видел, что выхваченный из кармана и брошенный "юродивым" камень упал под ноги Шабурова с изумительной точностью, какой славился Стенька Разин. И камень этот был обернут бумагой и обтянут сеточкой из красных нитей, что придало ему вид кирпичного осколка.
       - Иди, иди, дурак! - повернувшись в сторону пятившегося от лагеря и непрерывно осеняющего себя крестным знамением человека в лохмотьях, покричал ему охранник. - Плохо целишься. Ни одного каторжника не убил. А вы, лодыри, марш работать, а не то пальну! - охранник угрожающе щелкнул затвором винтовки в сторону Шабурова и Анпилова. - Видали, крамольники, как вас святые люди презирают?! Нет вам места на земле!
       - Поработав некоторое время и перелив много вонючей жидкости из одной клоаки в другую, Анпилов с Шабуровым присели над "очками" в уборной как бы для отправления естественной надобности. Охранник не мог их видеть здесь, не мог слышать. И Шабуров шепотом прочел бумажку, брошенную Стенькой Разиным через колючую проволоку.
       Выслушав чтение, Анпилов тяжело вздохнул:
       - Потребовать тебе, Петр Иванович, свидание с женой обязательно. Об этом и товарищи пишут. Но вот насчет восстания... сомнение меня гложет. Ежели бы здесь одни политические, а то в последнее время понагнали уголовников. Имеются и стукачи-наседки подсаженные. Того и гляди, провалят. А это значит удлинение срока для нас и опасность, что нас тут прирежут разные типы... По указанию начальства...
       - Значит, испугался? - переспросил Шабуров.
       - Мы уже пуганы и перепуганы, так что дело в другом, Петр Иванович. Нужно нам действовать поосторожнее и без всякой там сердцещипательной романтики. Не для себя осторожность, ради всех людей. Для твоего Васятки, для Ивана Каблукова. Ну, для всей земли...
       - Хорошо, Константин Михайлович, не будем тратить время на споры. Напишем письмо Васятке, как ты говорил. И пусть сынок в Питер едет, на Путиловский завод. Передадим наш ответ и "Ласточке" с "Сазоновым" и Цитовичем. Конечно, начнем готовить дело, как приказано из Чугуева...
       Охранка тоже не дремала. Подсунув некоего "товарища Михаила" в севастопольскую военную организацию РСДРП(б) под видом прибывшего из центра профессионального революционера и соратника Ленина, она сумела разгромить в Севастополе подпольную типографию, арестовать Петю Шиманского с "Ольгой", Нину Максимович и других подпольщиков.
       Правда, Нину Максимович, за недостатком улик, не отдали сразу под суд, а выслали под надзор полиции в Полтаву. Но "товарищу Михаилу" все же удалось заполучить некоторые сведения о созданной в Чугуеве и в районе каторжного лагеря Печенеги конспиративной группы по организации восстания и массового побега из лагеря. Вот почему в Печенеги были направлены наиболее опытные филеры охранки и провокаторы.
       Один из них был подсажен к Анпилову с Шабуровым вскоре после встречи Шабурова с женой. Во время этой встречи жена Шабурова вручила мужу дополнительный план действия в лагере. План этот был вручен жене лично "Ласточкой" перед выездом из Чугуева на свидание с мужем в Печенегах. Отсюда, из лагеря, жена Шабурова беспрепятственно увезла письма в адрес путиловского рабочего и в адрес Ивана Каблукова.
       Все шло как будто успешно. Даже группа восстания была сформирована, назначены явки беглецов, где можно было получить уже заготовленные паспорта и другие документы, а также указание, куда выехать и где устроиться на работу.
       Ожидали сигнала. И сигнал этот должен поступить от известного во всей округе "коробейника", роль которого играл "Стенька Разин", прозванный в народе "Медной душой" за его вставной клапан у кадыка. В помощниках у него был носильщик огромной корзины с товарами матрос Гаврюха, у которого в кармане были документы совсем на другое имя.
       Жены надзирателей лагеря, жившие неподалеку в специально выстроенных семейных домиках, были всегдашними покупательницами товаров у коробейника. Случалось, что "коробейник" со своим помощником ночевали на кухне в одном из домиков. И это вошло в привычку, ни у кого не вызывало подозрения.
       Было условлено, что сигналом начала восстания послужит пламя, которое вырвется из окна кухни, где ночевали коробейники.
       Сигналом же, что заговор раскрыт и восстание поднимать нельзя, будет обыкновенный крик: "Спасите, убивают!" И поручено этот сигнал подать Анпилову, у которого зычный голос и огромная сила легких.
       В роковую ночь, ожидая сигнала "коробейников", десятки людей в каторжном лагере Печенеги не спали, притворно храпели. Анпилов с Шабуровым обманно "заболели животами", по очереди выбегая "по нужде" из барака во двор, к уборным, откуда хорошо виден домик и окно заповедной кухни.
       До сигнала оставалось совсем мало времени, когда Анпилов заметил, что его "напарник", всегда говоривший о необходимости революции с первого же дня появления его в лагере, вдруг пожаловался на расстройство живота. Но, выйдя из барака на зов какого-то протяжного свистка, метнулся не к уборным, в сторону караульного помещения. И бежал он опрометью. Споткнувшись, вывихнул ногу. Но когда Анпилов нагнал его и хотел поднять, "товарищ Середкин" (под такой фамилией этот провокатор проник в конспиративную группу по поручению охранки) выхватил револьвер из-за очкура и прошипел:
       - Неси меня немедленно в караулку, иначе мы погибнем! Я знаю, что вот-вот начнется восстание... Неси, иначе застрелю!
       Анпилов в порыве охватившей его ярости и в полной убежденности, что перед ним - подсаженный провокатор и шпион, могучей хваткой вырвал у него револьвер, а самого ударил головой о тот мельничный жернов, вращать который лагерная администрация заставляла каторжников в виде наказания.
       С секунду помолчав, Анпилов с силою забросил револьвер в глубину двора, сам громоподобно затрубил: "Спасите-е-е, убивают!"
       Иначе он поступить не мог, так как увидел бегущих из караулки солдат с винтовками и примкнутыми штыками. Оказалось, что шпион-филер уже заранее предупредил администрацию о готовящемся восстании, знал о часе нападения солдат на каторжников и бежал в караулку, чтобы присоединиться к солдатам и участвовать в их кровавой расправе над узниками.
       Лагерным властям хотелось побольше заключенных расстрелять под видом подавления бунта, так как был уже получен, но пока не обнародован высочайший указ о досрочном освобождении большинства политических заключенных из лагеря Печенеги и отправки их на места постоянного жительства под надзор полиции. Вот почему срыв восстания был неприятен для властей. И хотелось узнать, кто сорвал восстание и кто организовал его, чтобы репрессировать тех и других.
       Шабурова с Анпиловым схватили, привели к начальнику. Но сколько тот ни старался, так и не смог выяснить истину или хотя бы установить личность человека, убившего филера.
       Анпилов с Шабуровым в один голос твердили, что они, выйдя из барака по нужде, увидели человека в военной форме. И этот человек избивал нашего напарника и хорошего друга. Вот и подняли крик, чтобы спасти друга. Куда делся военный, мы не знаем...
       - Идите в барак! - рассвирепел начальник и тут же добавил: - О нашем разговоре никому ни слова, иначе сгною вас обоих в карцере!
       - Хорошо получилось, шепнул Шабуров, когда вышли во двор. - И провокатора убрали и Стеньку с Гаврюхой своевременно предупредили, иначе бы их арестовали на кухне...
       - А ты погоди радоваться, - прервал его Анпилов. - Может, нас здесь раскроют, и тогда будет виселица. Или товарищи из чугуевской группы посчитают нас предателями, придавят к ногтю. От судьбы не уйдешь...
       - Не собираюсь от нее уходить, - возразил Шабуров. - Но на сердце у меня спокойно от сознания, что мы поступили правильно, отменив восстание. Видел, сколько солдат власти к лагерю подтянули? Не восстание бы у нас было, а самоубийство. А тут еще вместо уничтоженной Моти-доносчицы сумела охранка подсунуть нам более тонкого филера. В кандалах он ходил, всякую грязную работу с нами делал заодно и даже в группу восстания напросился. Хорошо еще, что мы ему не доверили список группы...
       - Раскусили мы его, уничтожили, собаку! - Анпилов сплюнул, растер подошвой.
       - Поздно раскусили, - вздохнул Шабуров. - Если бы он оставался в кандалах, то... никакого бы к нему у нас подозрения. А то он просчитался, что упросил надзирателя вечером снять с него кандалы под видом образовавшейся раны и опасности заражения. У нас не сняли, а у него сняли. Вот и появилось подсознательное подозрение...
       Пока шла кутерьма в лагере, солдаты осуществляли шмон: обыскивали заключенных, рылись в топчанах и матрацах, подушках и разном тряпье, Стенька Разин с Гаврюхой мчались на захваченных из лагерной конюшни лошадях в Чугуев.
       "Ласточку" (это подпольная кличка учительницы Марии Черных, состоявшей в подпольной группе организации побега заключенных из лагеря Печенеги) Стенька Разин и Гаврюха застали на конспиративной квартире в полной готовности к выезду в район лагеря Печенеги. И она сообщила, что только что получено распоряжение комитета РСДРП(б) отменить восстание в лагере по причине его недостаточной подготовленности и невыгодности начинать его, когда рабочий класс вынудил царя отдать высочайший указ о досрочном освобождении политических заключенных из лагеря Печенеги.
       - Благодарю, что прибыли вовремя! - Ласточка крепко пожала руки Стеньки и Гаврюхи. - Еще бы несколько минут, и мы могли разминуться, а я бы влипла в руки жандармов. Но теперь, друзья, нам нельзя оставаться в Чугуеве ни минуты, - она быстро подгримировала карандашом брови, нанесла штришки на щеках и на лбу, потом загасила лампу. - Будем ехать на моей тройке, а тюремных лошадей бросьте в Чугуеве. Пусть жандармы думают, что вы находитесь где-то здесь.
       ...Некоторое время пришлось Стеньке Разину с Гаврюхой и "Ласточкой" скрываться в Харькове, потом в Полтаве, в Котельве и Опошне. Оттуда, когда нависла угроза ареста, они бежали в Екатеринослав.
       Оттуда "Ласточка" возвратилась в купеческий дом своего отца в слободе Ездоцкой Курской Губернии. Стенька Разин, по рекомендации комитета РСДРП(б), определился в батраки к белгородскому епископу отцу Иоанникию, а Гаврюха начал работать грузчиком на железнодорожной станции Курск, ожидая новых указаний партии социал-демократов.
       В лагере Печенеги тем временем готовились к досрочному освобождению политических заключенных и заполняли "дела" для передачи полиции тех мест, где будут жить поднадзорные крамольники. И об этом теперь должны знать наследники боевых и революционных традиций. Чугуев тоже имеет свою страницу в истории, как и лагерь Печенеги.
       .............................................................................................
       Прошло много времени, вернулся с каторги Константин Михайлович Анпилов. Приютился он временно в слободе Ездоцкой города Старого Оскола. В работе ему везде отказывали, паспорта не давали, приказали ежемесячно являться в полицию для регистрации. Те пятнадцать рублей, которые выдали ему при освобождении "на прокорм", он вскоре проел, жил в голоде, обносился.
       Загоревал человек. "Ведь как оно получается? - размышлял он. - Дрался я против царя за народное счастье, а тут сказал поп в церкви, что Анпилов каторжный и безбожный человек, сразу все земляки ко мне спиною повернулись, иные шипят змеями. Купчишка Андрей Алентьев даже плюнул на меня при стражнике и назвал убивцем... Может, вся борьба наша никому не нужна и только помешала Алентьеву достроить третий этаж на своем доме у Александровской богадельни на Ездоцком спуске? Плохо будет, если наша не возьмет, затолкут Алентьевы бедноту. Впрочем, как это наша не возьмет?! Должна взять! Взять-то взять, а пока сижу на завалинке у чужого дома, куда впустили меня пожить до устройства, размышляю от голода. Нет, все же люди большие шкурники, о себе заботятся, о соседе не подумают, от борца отвернутся, чтобы самих полиция не заприметила..."
       В думах не заметил тихонечко присевшую рядом учительницу. Лишь вздрогнул от появившейся тени на завалинке, глянул направо и совсем изумился: сбоку сидела Мария Черных, почти соседка по жилью.
       - Здравствуйте, Константин Михайлович! - сказала она. Глаза в густой бахроме ресниц глядели ласково, черные волосы роговыми шпильками прихвачены, на плечах дышала от ветерка голубая гарусная накидка. - Задумавшись, вы сидели, вот и я молча... Поговорить надо...
       Константин Михайлович показал глазами на остановившихся почти рядом женщин с ведрами и коромыслами.
       - Не при них, глаза вытаращили и прислушиваются...
       - Да-да, конечно, - вздохнула Мария. Сделала вид, что соринки сбивает с подола юбки, шепнула из-под руки, что завтра придет ровно в двенадцать на квартиру, встала и откланялась.
       Любопытство и тревога одолели Анпилова, всю ночь думал: "Что нужно этой Марии от меня? Учительница она и дочь богатого человека, неизвестно, что у нее на уме. Вот Алентьева Андрея сразу раскусил: дай ему волю, в момент повесит меня на осине. А Марии, не знаю, что нужно ей от меня?"
       Константин Михайлович не знал, что Мария была членом подпольного комитета социал-демократов, знала из рассказа Мещанинова и расклеенной по городу прокламации о героическом участии Анпилова в восстании матросов против царизма и осуждении его на каторгу, имела задание теперь помочь ему в трудную минуту.
       Мария Никифоровна пришла точно, как обещала.
       Разговорились о разном, о пустяках. Разговор постепенно сблизил их, размыл недоверие, так что даже трудно было уловить, когда же беседа перешла к вопросам о жизни, работе, паспорте...
       - Да, чуть было не забыла! - спохватилась Мария перед уходом. Быстро отщелкнула сумочку, подала Константину Михайловичу пакет. - На первый случай, от друзей...
       - Развернув, Анпилов невольно вытаращил глаза: в пакете были радужные и синие кредитки, рублей сто, если не больше. Целая сумма... Сильно нуждался в деньгах, а здесь их хватило бы на целый год, но сердце захолонуло, молча вернул пакет.
       - Что вы?! Почему? - у Марии горько дрогнули губы, в глазах отразилась скорбь. "Неужели царь испугом убил в Анпилове борца и человека? - клещами зажали сердце тревожные чувства. - Неужели он потерял веру в друзей, озлобился на весь народ?" Вслух сказала другое: - Своим отказом от помощи вы незаслуженно обижаете друзей, Константин Михайлович...
       - Не знаю, от имени кого и зачем этот пакет, не могу взять...
       Лицо Марии посветлело, глаза засияли. "Нет, в нем не убит борец, а лишь стал опытнее и осторожнее. Он поймет меня, поверит".
       - Я не имею права называть адрес нашего партийного комитета, - душевно сказала она вполголоса, - но это вам от него... А еще мне поручено предупредить вас об осторожности: комитету стало известно, что полицейскую слежку за вами поручено вести вахмистру Кичаеву и жандармам Баутину и Хорхордину...
       Анпилов слушал молча, и Мария поняла, что он все еще таит в сердце какое-то сомнение. Упрекать не стала из-за боязни еще более насторожить собеседника. Да она и знала, что осторожность Анпилову нужна, как и ей самой. Но чтобы убедить его в правоте своих полномочий, она просто рассказала об одном из севастопольских товарищей, который вместе с Анпиловым отбывал каторгу и, бежав оттуда, снова работал в севастопольском подполье.
       Рассказывая, она внимательно наблюдала за поведением слушателя, желая быть и самой убежденной, что Анпилов не подведет и что можно сегодня же договориться с ним до конца и даже передать полученное комитетом письмо на его имя. Письмо ведь - документ, было наказано передать его лишь после полной уверенности, что Анпилов именно есть таким по своему настрою мысли, каким его рекомендовали комитету товарищи. Она убедилась в этом, достала из сумочки письмо:
       - Извините, Константин Михайлович, что я от волнения забыла передать вам письмо раньше денег. Тогда бы мы скорее поверили друг другу. Вот оно, читайте. Ваш друг из Севастополя передал его через нашего связного...
       Почерк товарища Анпилов узнал сразу. Читал письмо с волнением, а при чтении последнего абзаца непрошено по щеке искоркой сверкнула слеза.
       "...Крепись, дорогой товарищ! - говорилось здесь. - Мы вас не забыли. Помним, что вы отказались бежать из Тридцать первого экипажа, уступив очередь семейному товарищу... Мы поставили о вас в известность Старооскольский комитет, и вам помогут во всем партийные друзья".
       - Конечно, вам трудно без работы и без паспорта, - сказала Мария, увидев в глазах Анпилова огонь доверия и невысказанную глубокую радость, что он не одинок и что от него не отвернулись лучшие сыны народа. - Помогли бы мы вам раньше, но нужна была осторожность, проверяли вас и через севастопольских товарищей... Кстати, не ходатайствуйте больше о паспорте, никуда по этому вопросу не ходите. Мы вас известим, когда и где можно получить паспорт. Потом зайдете к начальнику депо Старый Оскол, к Черноярову. Он все будет знать, оформит вас на работу.
       Вскоре паспорт был выдан неожиданно через удаленное от города Долго-Полянское волостное управление, не имевшее, казалось, никакого отношение к Анпилову. А на другой день зашел к Анпилову котельщик Удодов.
       - Пошли к Черноярову, ждет, - усмехнулся в усы, даже похлопал Константина Михайловича по плечу. - Э-э-э, брат, с организацией не пропадешь...
       Жизнь, казалось, повернулась к Анпилову удобным краем: определил его Чернояров в смазчики поезда, потом перевел в помощники машиниста.
       Года через полтора начали и другие его земляки возвращаться с каторги, однажды собрались в Избище вместе с Кузьмой Сорокиным, с Иваном Сотниковым-Картузенковым, с Михаилом Дагаевым, посмеялись вволю над различными злоключениями, о которых Сотников рассказывал с большим увлечением.
       - Вернулся в Избище с каторги, а на меня иные смотрят, будто лошадь на чучело, иные шарахаются в сторону, как от бешеной собаки. Один земский начальник проявил смелость и заинтересовался мною. У нас, в Ястребовке, теперь работает земским Жифаров. Вот и приказал он конюху остановить фаэтон как раз передо мною (я шел по улице, не поклонился земскому). "Каторжник! - кричит он. - Почему шапку не снимаешь и не кланяешься?" А я ему отвечаю: "Голова полна стихов о Куропаткине, боюсь, разлетятся, если сниму шапку".
       "Какие такие стихи? - кричит на меня. - Может, плохие? Рассказывай!" "Да, может, плохие, зато правда и самими солдатами сочинены. Вот, послушайте!" И стал я перед земским во фронт, что ему понравилось, начал декларировать: "Куропаткин генерал - слуга царю,
       отец солдатам:
       Как пушки грянули зарю,
       С головой нырнул в песок за скатом.
       И молвит он, показав сапога носок:
       "Ныряйте все за мной, ребята,
       Смелее, в желтенький песок!"
       Потом реляцию царю писал,
       помчалось:
       "Я ура кричал,
       Был с нами бог.
       Неясно разве, что я - генерал неплох!
       Все билось, колотилось и ломалось,
       Дым коромыслом стоял,
       Горели жарко гаоляны,
       Нас японец не догнал:
       Помог нам бог,
       И я помог,
       Убегая первым со всех ног!"
       Земский сначала рассмеялся, а потом надул губы, приказал, чтобы я немедленно явился к становому приставу за неснятие шапки.
       Пристав, Вячеслав Иванович Моисеевич, скажу я вам, значится в левых либералах. Любил он разговоры с разными ершистыми мужиками, утверждал, что мужицкие речи, как скипидар под хвостом ишака, ускоряют его движение и мысли.
       Выслушал он меня, засмеялся и потолкал меня своим пальцем в лоб: "Иди, - сказал он, - И обязательно перед дураком во власти снимай шапку. Тебе от того вреда не будет, а свинью остановишь перед розами, чтобы не растоптала".
       Ну, конечно, запомнил я. Да и мать сказала, что Жифаров охотник до преклонения: угодливого готов возвести в святые угодники, непоклонного растерзает в клочья. А жаловаться некуда, везде своя у них спайка. И вот я начал умышленно встречаться с Жифаровым и шапку перед ним снимать. Угнусь, посмеиваюсь в землю, и стою, пока он проедет. О-ох, любитель преклонения. У нас еще кулак такой есть, в Кунье. Зовут его Шерстаковым Лукой. Тоже преклонение любит, иначе с лица земли сотрет. Жестокий. И зубы у него лошадиные, глаза под лоб... Чуть было он мне всю женитьбу мою не расстроил: я сватаюсь к одной девушке, а Лука туда шасть и кричит: "За каторжника и собаку отдать жалко, не только девку!" Ну, что ты будешь делать? Слушаются его, меня выгнали. А я зарубил себе одно: женюсь на Ксюше и женюсь. Это моя теперь жена. Но история длинная тянулась... я стою за женитьбу, Лука и все купленные им против выступают.
       Ксюша была племянницей ездоцкого кучера Петра Константиновича Ляхова, личность у которого скрытная. Вы же знаете старооскольского купца Корнилевского, Григория Аксеновича?
       Жил он в доме с каменными колоннами в приказчиках у купца Симонова, а теперь хозяином стал. И все по причине: приучился к купеческой жене Симонова, а та в бездетстве скучала, взяла в пасынки Александра, сироту из семьи Демидовых.
       С этим Александром я в детстве дружбу водил. Имение Симонова было в Ефросимовке, рядом с нами, вот и приходилось мне драться с Сашкой, если он за грачей или за рыб пойманных мало мне платил.
       А к этой поре Симонов остарел. Чтобы торговое дело не замирало, магазин подписал на Корнилевского, дом - на пасынка, Александра.
       Тут Корнилевский в жадность раздулся и свою линию замыслил. Кучер Ляхов в злодействе был мастер за деньги, об этом в народе говорили без стеснения. Вот и повез он Александра вроде как на станцию Солнцево в 1893 году, а нашли парня мертвым в лесу.
       С той поры Корнилевский пошел в гору, Ляхов разбогател. Скупой, искариот, до денег тонкий. Ксюшку, мою теперешнюю жену, в сиротстве оставил на голодное вымирание, без копейки помощи. Не поглядел, что она ему племянница, раз от нее выгоды никакой.
       Убийство у Ляхова и жадность в крови растворены, как соль в огуречном рассоле. Может, и самого Ляхова убьет кто по наследству? У него, правда, своих детей нету. Вот и взял он в "сынки", на прием, Ивана Анисимова, чаду ездоцкого урядника. А этот, ей-богу, не брешу - содержит в себе волчьи зубы и глаза.
       Мне думается, что у каждого человека есть своя жилка в крови. У нас, например, революция в крои завелась, вот и начали мы царя сбивать с престола. Помните, песню распевали в Севастополе:
       "Порвем мы в бою порфиру твою,
       Всю обратим на портянки!"
       А вот вернулись с каторги, против нас люди зубы оскалили...
       - Не все оскалили, - возразил Анпилов. - Другие помогали...
       - Против этого не спорю. Но зубоскалов еще много. Я вот и рассказ свой продолжу, чтобы людям было для пользы и понимания нашей жизни. Опять же о Ксюше скажу.
       Жила она в это время с матерью в Средней Дорожне. А это приход Никольской церкви, все отцу Якову подчинялось, без него не женишься. Сам отец Яков Луке Шерстакову подчинялся: общая у них кумпания.
       Вот и договорился я с Ксюшей, пошел к попу, к отцу Якову для разговоров о женитьбе. Он глаза выпучил и давай нажимать на моральность: "В пятом году, - говорит он, - ты против царя охальничал, людей из оружья убивал. Не буду венчать, у тебя руки в крови!"
       Тут я осерчал, пырнул ладони к его глазам и кричу во всю глотку: "Глянь, батя, мои руки чистые. А ты есть пристав, людей выдавал..."
       У-у-ух, затопал он ногами, в кулаки бросился. В щеку меня пырнул крепко, но я его остепенил ногой в живот. Не поверите, по самое колено нога в его животе утонула, а до середины не добрался.
       Присмирел он, отдышался, а потом сказал: "Епитимью налагаю. Будешь неделю ездить в церковь на поклоны, потом, может быть, оглашение сотворю, чтобы ты на родственнице по заблуждению не женился".
       "Какая же мне Ксюша родственница?! - кричу я. - Мы с нею разных племен". А поп и ухом не ведет, твердит: "Пути Господни неисповедимы. Может раба Божия Ксенья и родственницей тебе оказаться, если раб Божий Лука своего мнения не изменит. Шапку перед ним не снимаешь, ведомо мне. Да и неизвестно еще, что Жифаров скажет и как ты церковь Божию ублажишь дарами".
       "Ну, думаю, взятку давать мне не из чего, шапку, конечно, могу снять, и поклонюсь - спина не заболит, но и допеку я тебя, долгогривый, своими поклонами, не возрадуешься!"
       И начал я допекать. Ежедневно, чуть забрезжит утро, стучу в дверь: "Открывай, говорю, отец Яков, церковь, приехал поклоны класть!"
       Хмурится отец Яков, сопит. Надоел я ему, хуже редьки. Но все нажимаю и нажимаю во исполнение его же приказа.
       Приезжаю однажды на лошаденке, а у отца Якова крестины или пирушка ранняя. "Открывай, говорю ему, церковь, не могу без моления и поклонов жить". "Видишь, свет, занят я, - говорит отец Яков. - Придите в другой раз".
       Ну, а я в амбицию: "Божье дело не терпит отсрочки, - говорю ему. - Давай Епитимью, иначе к епископу жаловаться поеду".
       Оделся он, вышел, а на сани отказался сесть. Так и ехали до самой церкви: я на санях, отец Яков пешком шагал по снегу.
       Открыл он церковь, прошипел: "Клади три поклона и убирайся. В другой раз явишься к дьячку, он мне и доложит об итоге твоих поклонов. Дюжа ты неотцепный. Но венчать я тебя все равно не буду, если раба Божия Лизавета против тебя слово скажет".
       А Лизавета как раз есть мать моей Ксюши. Ее отец Яков уже нашпиговал против меня. Пришел я к ней, а она в слезы: "Каторжный ты, могут тебя каждую минуту посадить в каталажку, не отдам за тебя Ксюшку, если барчук не благословит..."
       "Барчуком" она называла Петра Петровича Бобровского, уездного предводителя дворянства. Жил он в Средней Дорожне.
       Ухватил я Лизавету за руку и потащил к Бобровскому на разговор.
       Встретил он нас, расхохотался. Лет пятьдесят ему было, а все веселый, без омраченья. И потребовал он, чтобы я рассказал о своем участии в революции.
       Слушает, а у самого смех пропал. Вздыхает, попивает вино из кружечки. А когда я рассказ закончил, Бобровский поглядел на меня - и не сердито и не весело, средне, потом сказал: "Мы боремся с вами, а вы - с нами. Кто одолеет, неизвестно. Вы понимаете?" "Да, - говорю ему, - понимаю". Он тогда улыбнулся и повернулся лицом к Лизавете. "Советую тебе, мать, выдать дочку за Сотникова-Картузенкова. Это человек, а не Комар (Комаром называли в Средней Дорожне одного проходимца, который властям пятки лизал)".
       "А если становой пристав насупротив? - вытирая глаза концом шали, не сдавалась теща, желая выторговать полную гарантию. - Без его согласия не благословлю..."
       "А мы сейчас узнаем, - усмехнулся Бобровский. Тронул расческой свои рыжие волосы, начал крутить ручку стоявшего на столе телефона. Вызвал Вячеслава Ивановича, обрисовал ему всю картину, потом сунул моей теще трубку:
       - Слушай, Лизавета, что пристав говорит..."
       Теща глаза зажмурила от техники: из трубки гремел на ухо голос пристава, Лизавета повторяла его: "Отдай, Лизавета, дочку за Ивана Васильевича. Это не Комар..."
       Так мы с Ксенией отодвинули в сторону помеху, поехали венчаться. Шерстаков Лука тоже примолк перед начальством, перед царевыми слугами. Царя-то он выше бога чтил...
       Отец Яков рассерчал, да и слупил с нас за венчание двадцать рублей, еще и на колокол один рубль. Таксу они такую определяли, начальникам и попам законы не уставишь.
       Э-э-эх, сколько я их знаю начальников и хозяев, хоть пруд пруди. Вот, скажу за Александра Михайловича Арцыбашева. Это же потомок старинных дворян. В наших краях Арцыбашевы появились при Анне Ивановне, когда Бирон-немец на России верхом ездил.
       Александр Михайлович усердно переделывал себя из русского в европейца, а стал почти азиатом. Женился он на турчанке. Правду сказать, жена его - красавица. Часто приезжала она из Питера с мужем в Покровское для развлечения. По-русски разговаривала без запинки (Она из азиатки русской хотела стать). С управляющим была сходна по своей там женской линии, как это у господ водится, раздери их пополам.
       Управляющий, Бурего по фамилии, кажется, из Тростенца, что за слободой Велико-Михайловкой. Это громила, саженного роста. Рыжий, будто медью красной обмазан. Как захватит, бывало, турчанку в охапку, только красная шапочка на ней с кисточкой из стороны в сторону качается. Поте-е-ха, ей-богу!
       Или вот о стуженском попе сказать, о Петре Бурцеве. Курил он до потери сознания, а с полицией водой не разольешь: покается ему кто на исповеди о воровстве леса или еще чего, так на другой день уже плетью отдерут в участке.
       Дружил этот поп и с Анной Ивановной Кузнецовой, с врачихой. Эту хотели мужики убить за выданного ею полиции фельдшера, Осипа Никифоровича Семенова, но приспешники спасли: обрядили они Кузнецову ночью в мужицкий зипун, да и вывезли в город Тим для спасения...
       - Удавить бы ее, шельму! - хмуро сказал Кузьма Сорокин.
       - Чует мое сердце, что обязательно трахнем по разным Кузнецовым снова, как в Севастополе, - воскликнул Сотников-Картузенков, но его сейчас же прервал Анпилов.
       - Нет уж, земляки, по севастопольскому мало. Если трахать, то покрепче, чтобы нас после этого на каторгу в Печенеги не посылали и чтобы кулаки Шерстаковы не грозили посадить нас в клетку...
       - Правильно, Костик, правильно! - загорячился молчавший доселе Михаил Дагаев. Он хлопал кулаком о стол. - Теперь надо трахнуть, чтобы мир перевернулся, тюрьмы и каторги исчезли. О себе скажу. У меня от всего имущества после каторги осталось только одно напоминание о нашем Севастополе - фотокарточка...
       - Здесь она? - спросили хором. - Покажи, вспомним былое.
       - Всегда ношу с собою, для будущего храню, - волнуясь, сказал Михаил, достал из левого нагрудного кармана и положил на стол групповую фотокарточку, сделанную в севастопольской фотографии М.П. Мазура в 1904 году. - Вот это, стоит слева, Акинин из Стужня, - пояснил Дагаев, показав черенком ложки на круглолицего парня с немного вздернутым носом и вытаращенными на объектив аппарата смирными глазами. - В центре я сижу. Ведь похож?
       - Похо-ож, - подтвердили все единодушно. - И лицо деятельное и глаза отчаянные, лупастые. Ноздри короткого носа раздуты, как у коня...
       - Да уж характер мой знаете, горячий.
       - Только вот непонятно, - вставил свое замечание Анпилов, - зачем ты по-ученически ноги поставил прямо, будто перед попом, и руки на них положил, будто на парту?
       - И сам не знаю, честное слово. Просто так приказал сидеть фотограф, а я послушался. Он и цветы поставил за моей спиной, в корзине. Видите, цветут? Будто в саду.
       А вот этот, - Дагаев показал на стоявшего правее всех верзилу, который возвышался над всеми товарищами на целую голову и торчал шпалером с руками по швам. Губы его были подобраны, глаза прищурены, отчего продолговатое безусое лицо его казалось натянутым и походило на маску. На верзиле, как и на других, надет короткий мундир с ремнем и погонами, шаровары вобраны в твердые голенища остроносых сапог с очень низкими каблуками. Картуз с огромным кожаным козырьком и с буквами на лобовине околыша "СпрС". Над ними, на тулье, белел орел, вместо кокарды. - Вот этот человек, знаете кто? Я сейчас вам расскажу...
       Но рассказать не пришлось: с улицы послышался звон глухариков и конский топот. Земляки бросились к окну, но сейчас же отстранились за простенок.
       Фаэтон, запряженный тройкой сытых вороных коней, завернул к зданию школы, где раньше работала Мария Никифоровна Черных.
       Из фаэтона важно вылезли - рагозецкий земский начальник Какурин, казачанский маклер Евтеев и кулак Шерстаков. Они долго бухали кулаками в запертую дверь школы. Никто им не открыл. Тогда они уселись в фаэтон и покатили через лужайку в центр Ястребовки, к волостному правлению.
       - Что ж, давайте, товарищи, разойдемся, - сказал Иван Васильевич. - Раз эти шакалы нанюхали пробой и убедились, что Марии нет дома, того и жди - вернутся они сюда с полицией для обыска. Ну и нас заодно застукают или в понятые или в кутузку. Ведь запрещено же нам собираться больше трех...
       - Сказать бы этому, Какурину, пусть в Рагозцах пробои нюхает, - проворчал Дагаев, завертывая в бумагу и пряча карточку.
       - Придет время, скажем ему пулей в лоб, - бросил Кузьма Сорокин, одеваясь. - А сейчас надо разойтись...
       - Разойтись надо, - поддержал Анпилов, надел картуз. - Земские, они ведь все друг с другом по-свойски, что рагозецкий, что ястребовский. Да и эти с ними - Шерстаков с Евтеевым, все они есть земляки по кровососной профессии. Тьфу, провались они, эти "земляки"! До свидания, Иван Васильевич, мы пойдем. Живы будем, встретимся не раз... Мы ведь промеж себя тоже земляки, но иные.
      
      
      

    2. СЕМЬЯ КАБЛУКОВЫХ

      
       Иван Каблуков жил в Лукерьевке с отцом-инвалидом русско-турецкой войны 1877-1878 годов, с матерью - сварливой Екатериной Максимовной. Потом женился на стуженской Матрене Кузьминишне, пошли дети. Правда, рождались они и тут же вскоре умирали от скарлатины, дифтерита, разных нищенских болезней. Выжили двое - Сергей и Таня.
       - Ничего, ребятки, ничего, - рассказывал Иван длинными зимними вечерами сказки и были о прошлом, о забастовке в Армавире, о машинисте Шабурове и его сынишке, Васе. - Наберем денег, определю вас в учебу. Машинист Шабуров сказывал, что Михайло Ломоносов босиком науки достиг...
       Веснами собирал Иван в сундучок инструменты и снедь, надевал свежую холстинную рубаху и пестрядинные портки с огашнем (вместо пуговиц такие портки удерживались на бедрах с помощью продернутой через очкур веревки) и под звон жаворонков уходил "на низы" зарабатывать. Работал каменщиком, плотником, столяром, но денег не набиралось и не набиралось, мечты оставались мечтами.
       Когда вышел столыпинский закон о переселении, соседи начали звать Ивана "на вольницу". Отказался уходить из родного края.
       - Потерплю, - говорил он, прощаясь с переселенцами. Мял в руках заплатанную шапку, смахивал ею набегавшие невольные слезы с покрасневших глаз, кашлял: - Не забывайте нас, о жизни пишите...
       Писали из Миусска и Кубани, с Тобола и Северного Кавказа и даже с Амура, со всех краев русской земли. Похвальбы не было, все жалобы и жалобы на трудную жизнь. Иные умирали там, на чужбине, другие возвращались и попадали в батраки к барину Арцыбашеву или к кулакам Шерстаковым, Полковниковым в Ястребовской и Знаменской волостях, бежали в Старый Оскол работать на колодце Симонова и Хвостова-Собакина, на крупорушке Поваляева, на мельнице Сотникова.
       Однажды волостной старшина отобрал у Ивана Осиповича Каблукова паспорт "за непочтительность", пришлось той весною попасть в батраки к Шерстакову Луке. Богат, влиятелен кулак Шерстаков. В Знаменском его владения имелись - от центра до самой Егоровой мельницы. И в Кунье имелись, и в Ржавце и в Головище.
       Сынок Шерстакова, Федор, учился на учителя, в сезон работы приезжал за батраками присматривать. Носился он на жеребце по всем поместьям и "базам", плетью батраков хлестал.
       В один из субботних дней попало батраку Михаилу Набережному, попало Ивану Каблукову, который значился на Куньевском отрубе за старшего среди батраков.
       Пожалел он неженатых ребят, отпустил после работы к невестам в соседние села, а сам быстро перевернул все бороны снова на острые клевцы, прибуксировал семь борон веревками к передней бороне, сел верхом на одну из кобыл, привязал других лошадей поводьями к ее шее, гикнул молодцевато и поехал всем табуном.
       "Надо этим боронам клевцы посчитать в наклад хозяину, - сердито подумал Иван. - До чего же он скуп и не милосерден, что даже за весь день куска хлеба не прислал..."
       Тепло было, безветренно. Луна взошла, Колокола в селах благовестили, шла вечерняя служба. "В такую пору Федька не поедет проверять, - думалось Ивану. - Пусть бороны дорогу чешут. Порасшатаются клевцы, вот и заработаю у хозяина дополнительно, если закреплять поручит..."
       Бороны тарахтели и прыгали сзади по колчистой дороге, что даже лошади от шума вострили уши и храпели. Вдруг, перекрывая грохот борон, послышался нарастающий конский топот.
       Оглянувшись, Иван обмер от неожиданности: настигал его Федор Лукич на горячем вороном жеребце.
       - Стой, сукин сын! - закричал он, пролетев с разгона стрелой мимо. Потом круто повернул коня и чуть не ткнул его в лицо Ивана горячей оскаленной мордой. - Ты что делаешь, где работники?
       - Бороны везу на баз, - хмуро сказал Иван. - Ребят отпустил погулять. Ведь суббота...
       - Ты разве хозяин? - со злым шипением сказал Федор, уставившись на Ивана маленькими карими глазками и раздирая удилами пенные губы пляшущему от нетерпения жеребцу. Луна светила прямо в длинное лошадиное лицо Федора. Чернела бурая родинка на салазочном изгибе правой скулы. Но даже серебристо-голубой лунный свет не мог разбавить багровой краски ярости на лице Федора, не смягчил колючей злости в его черных расширенных зрачках. - Ты разве хозяин?
       - Сделал по своему разумению, по-человечески! - неожиданно дерзко возразил Иван. - Кулакам это не понять...
       Федор Лукич тяжело задышал, тряхнул в воздухе плетью со свинчаткой на конце и, закатив глаза под лоб, будто Иван сидел не верхом на лошади в одном шаге от него, а где-то в облаках, закричал со слюною:
       - Мой отец и я составляем опору его императорского величества, давшего нам блага хозяина земли и власть над голью перекатной, а ты... Я с тобой потом поговорю, а сейчас покажу обращение с боронами...
       Соскочив с жеребца и передав поводья Ивану, Федор начал осторожно переворачивать бороны тупыми клевцами вниз.
       - Вот так надо. А еще лучше, если возилочку приспособишь, - приговаривал, казалось, подобревшим голосом. - Зачем же боронам прыгать по колдобинам, биться о камни?
       Иван слушал молча. В мыслях смятение: "Шерстаковы на лисиц похожи, можно ли верить их ласковым словам? Пожалуй, подвох будет. Знать бы, какой подвох?"
       Последнюю борону Федор не стал переворачивать.
       - Покажи, Иван, свою умелость, - сказал без злобы в голосе. Взял у него поводья, взмахнул в седло.
       - Что ж тут мудреного? - проворчал Иван, слезая с лошади. Но в тот момент, когда он нагнулся перевернуть борону, плеть Шерстакова со свистом врезалась между лопаток. Царапающая боль обожгла спину, перехватила дыхание. Упал лицом в пыль. А когда поднял голову, увидел быстро скакавшего от него Федора на жеребце.
       - Сво-о-олочь! - плюнул Иван. Полез в карман и до боли в пальцах зажал костяной черенок большого складного ножа. - Если он вернется, перехвачу ему горло, собаке!
       Перевернув бороны снова острыми концами клевцов книзу, Иван, морщась от боли, сел верхом и поехал. Он вслушивался в тарахтение и гром борон по каменистой дороге, думал о своей судьбе и неустроенности жизни.
       Через день Иван рассчитался. Он даже не стал спорить за высчитанный Шерстаковым трояк за погубленные клевцы борон, плюнул и пошел пешком домой. "Кровопивцы, - думал он и думал о Шерстаковых. - Может быть, народ рано или поздно закопает их в яму, чтобы жизнь они людям не портили..."
       К своему селу подошел засветло, но домой днем показалось ему идти неудобно. Спрятался в зарослях боярышника у Гараниного дуба на бугре, сидел там до темноты и с удивлением разглядывал разбросанные на буграх и в логах хаты, не находя многих из дворов, знакомых с детства. "За работою не приходилось раньше видеть эту картину, а она есть вот какая, - думал Иван, всматриваясь в красновато-белые холмики на месте проданных и свезенных построек переселенцев, на изгороди из навоза и земли вокруг пустырей, где у прикольных столбиков крутились и кричали от голода телята. - Рушится в прах жизнь мужицкая. А ежели еще пожар начнется, совсем все пеплом станет, не удержатся плетни и соломенные крыши..."
       Отыскал взором свою избу у взъезда на школьный бугор. Горбатая стена глядела на улицу единственным глазом подслеповатого оконца с радужным от времени стеклом. Горько усмехнулся: "А еще говорил нам батюшка Захар в церкви, что Столыпин указал мужику выход из нищеты. Да брехня то, брехня. Ежели взять Ерыкалу или Шерстакова, то, верно, они стали богаче помещиков, - лезли и лезли в голову мысли. - У нас на шее была петля, теперь ее туже затянули, нету никакого простора. Яшка Бакланов сунул Ерыкалу в зубы за мошенство, объявили сумасшедшим и в Сибирь отправили на шарабане. Если бы я Шерстакова ножом пырнул, тоже - в Сибирь. У них это все в резон, с властью заодно. Говорят, Столыпина убили в Киеве. Туда ему дорога. Но мужику опять же податься некуда. Как ни вертись, а земля и жизнь оборачиваются к нам хвостом, будь ты все проклято..."
       Следующей весной ушел Иван снова "на низы" зарабатывать деньги. К этому времени сильно заболел Сережка, пришлось Матрене упросить Ерыкалу взять ее с сыном в город, чтобы обратиться в земскую больницу.
       - В город подвезу, - согласился Ерыкала. - Летом отработаешь во время жатвы...
       Был апрель, стояла оттепель. Набралась Матрена страсти в городе: кто-то расклеил на домах бумаги, что царь расстрелял на Лене рабочих золотоискателей, улицы запрудили люди с красными флагами и песнями. Полиция начала бить людей, обыскивать, врываясь в дома.
       На квартиру Василия Бессонова, где остановилась Матрена, ночью ворвались жандармы. Все перевернули вверх дном, арестовали Василия Григорьевича с сестрой Таисией, отвели и Матрену в "Дом арестуемых" на Алексеевской улице. Лишь утром взял ее оттуда Ерыкала под расписку.
       В полдень, когда уже и лекарство было получено и разрешено выехать из города, в слезах возвратилась домой Таисия.
       - Исключили меня из гимназии за политическую неблагонадежность, - сказала она. - Да еще обязали каждый месяц проходить регистрацию в полиции...
       - Ты бы к начальнице, дочка, - всхлипывая, начала было говорить мать, но Таисия безнадежно махнула рукой.
       - Фрейлина Мекленбурцева была в полиции. Посмотрела она на меня через золотой лорнет, пальчиком поправила свои седые прилизанные волосы и прошипела: "Ваш братец сгниет в Сибири вместе со своими дружками - Безбородовым Митрофаном и Лазебным Николаем. Попались в подвале Землянова вместе со своей типографией. И вы, сестра крамольника, в гимназии не нужны. Слава тебе, господи, что перстом своим указуешь крамольников! Слава! И не то еще будет..."
       Мать обняла Таисию, перестала плакать.
       - Да, не то еще будет, когда дождемся своего дня, доченька...
       Матрена с ужасом вслушивалась в эти разговоры, всматривалась в людское горе, становившееся ее собственным горем, думала: "С Иваном может приключиться такое же. Горячий он, сочувственный, а полиция и власти таких не любят, хватают и в тюрьмы. Что же тогда мне с детьми одной делать придется?"
       Она попробовала губами горячий лоб задремавшего Сергея, начала торопливо обвязывать его голову шалью, чтобы еще не простудить в дороге по вязкому, слякотному снегу. Ерыкала уже кричал под окном, чтобы скорее поворачивалась, пора ехать.
       Дорогой Матрена сама простудилась. Надо бы лечиться, полежать, да Ерыкала вздумал конюшню чистить и глиной мазать. Вызвал он и Матрену отрабатывать. Там она еще более заболела, слегла в постель.
       Лишь за неделю до Ильина дня поднялась с трудом. Люди еще с половины июля начали убирать рожь, а полоска Каблуковых тосковала.
       Пришел суматошный день. Отбила Матрена косу, настроила крюк, налила со свекровей на ночь квасу в деревянный жбаночек, вечером всей семьей встали на молитву.
       Перед иконой зажгли крохотную лампадку с жестяным поплавком. Маленький голубой огонек дрожал в сумерках, как светлячок в лесу.
       Катерина Максимовна, чтобы не запачкать юбку и быть поближе к богу, коленопреклонилась на крышке коника, стучала лбом о сосновые желтые доски. Матрена молилась на коленях посреди изувеченного ямами и бороздами земляного пола. Старик Осип, опираясь на костыли, молился у печки, на голых кирпичах которой спал вот уже много лет своей инвалидской жизни. Танька с Сергеем отбивали поклоны на полатях быстро-быстро, как заводные куклы. Они старались при этом двинуть друг друга кулаком под ребро или дернуть за взлохмаченные волосы.
       Спать улеглись прямо же после молитвы. Тишина придавила предметы. Даже голубой огонек лампады перестал дрожать, искрился блесткой на фоне потемневшего платья богородицы. И сверчок молчал почему-то в эту ночь. Но изредка потрескивали ветхие стены, медленно уходившие в землю.
       Под утро догорело масло в лампадке. Голубой огонек заморгал, потом вытянулся острым гвоздиком и несколько раз хлопнул, будто ребенок губами, погас. Запахло чадом нагоревшего фитиля.
       Заворочалась на конике Катерина Максимовна. В сенях, хлопая крыльями, горласто закричал петух. Сейчас же прокатился над селом троекратный гул церковного колокола: сторож, Мироныч, возвещал три часа утра.
       Матрена, спавшая в сенях, привычным жестом набросила на себя через голову домотканую юбку, голыми ногами прошлепала к двери, повернула щеколду. Упругий холодок наполнил пазуху. Невольно поежилась, горстью закрыла прореху на груди, переступила порог.
       В небе еще мерцали звезды, но на востоке разгоралась румянцем заря. Быстро оживали редкие облачка, похожие на лезвия длинных ножей. Накалялась, золотилась их нижняя кромка, и воздух разбавлялся чуть заметным сиянием наступающего утра.
       - Не-е-ет, не проспала, - сама себе с непонятной радостью сообщила Матрена. Вернулась в сени и, обувшись в лапти, глиняным ковшом зачерпнула холодной воды изваре, умылась. - Мамонька, сейчас подою корову, пойдем в поле...
       - Ну-ну, - добродушно поощрила свекровья, уже успевшая одеться. Она перекрестила щепотками зевающий рот. - О-о-о, Осподи, Сусе Христе...
       Через минуту под сараем однотонно зазвенело жестяное ведро - подойник: джик-джик, джик-джик, джик-джик...
       - Мяу-у, мяу-у, - страдал серовато-желтый кот, чуя запах парного молока и, боясь, что Матрена огреет его, если он начнет тереться об нее и попадет хвостом в подойник. - Мяу-у, мяу-у!
       - Ах, пропади ты, оглоед! - не выдержала Матрена, плеснула молока в черепок, покликала: - Кис, кис, кис...
       Не щадя себя, кот упал с перемета и радостно замурлыкал над молоком.
       - А-а-а, мама-а-а! - заревела проснувшаяся Таня, которую Сережка успел ткнуть кулаком. Но и сам сейчас же закричал, чтобы скрыть свою вину и вызвать жалость к себе у взрослых.
       - Перестаньте, ребятки, я к вам иду, - кряхтя и вздыхая, загромыхал Осип костылями и проковылял с печки к внучатам. - Перестаньте, сказку расскажу...
       - Про жар-птицу, - требовал Сережка.
       - Про козлика! - скулила Таня, любившая во всем противоречить брату.
       - Расскажу про "Купца Синяя борода", - сказал Осип, спор прекратился. Осип рассказывал эту страшную сказку про купца-злодея, губившего много жен, а Сережка с Таней слушали, прижавшись друг к другу, пока заснули. Тогда Осип вышел во двор.
       Матрену застал у ворот с тяжелым мужским крюком на плече. Похожий на струйку воды, мутно мерцал кончик косы, вокруг него роем метались ночные бабочки с прозрачными крылышками.
       Не успел Осип сказать что-либо невестке в напутствие, как из клети вышла Катерина Максимовна с двумя граблями, со жбаночком с квасом и белым рукавчиком с хлебом и огурцами. Держальнем граблей она зацепила за крюк, отчего коса дребежаще застонала.
       - Слабо сидит, - уловив расслабленно замирающий звук косы, воскликнул Осип. - Загони, Матрена, прикосок в кольцо поглубже, а то пятку отворотишь...
       - Сделаю, - сказала Матрена, а Катерина Максимовна заругалась на мужа, чтобы не указывал, и пригрозила вечером обломать об него делжалень граблей, если не сделает все по дому.
       Оставшись один, Осип выпил молока и, открыв дверь на улицу, чтобы не проспать выгон коровы в стадо, залез на невесткину кровать, сейчас же задремал.
       Полоска Каблуковых выделялась среди убранного поля, будто огромная могильная плита среди желтого жнивья, разбегавшегося во все стороны кривыми рядками соломенных щеток.
       - Стоит наша сиротинушка одинокая, - жалобно запричитала было Катерина Максимовна, но вдруг выпрямилась и, грозя кулаками, закричала: - Кровопивец, мироед, ни дна ему, ни покрышки...
       - Мама, что ты? - обернулась Матрена к свекровье и даже прекратила загонять молотком прикосок под кольцо. - Грешно ругаться перед хлебом...
       - А ему не грешно, живоглот этакий?! Погляди, на целый аршин Лука Шерстаков врезался в нашу полоску. У Дуная, у пьяницы горького, землю арендует, нашу рожь обкашивает. Господи! Подави ты Луку нашим хлебом сиротским...
       - Господи, благослови! - не слушая проклятий свекрови, Матрена по-мужски, с заводом назад, замахнулась крюком во влажную рожь.
       С ровным напряженным звоном побежала коса. Слегка похлопывая, ржаные стебли валились на длинные деревянные пальцы крюка, на белый хворостяной лучок, похожий на тонкое изогнутое ребро.
       На еле уловимый миг Матрена задерживала косу, и срезанные стебли скользили тогда с отполированных пальцев крюка на колючее жнивье, ложились рядком и смотрели налево усатыми золотыми колосьями.
       Все более распалявшимися лупастыми глазами глядела алая заря в росу. Вот и показалось огромным красным диском солнце. Многоцветными огнями засверкали росинки на цветах, колосьях и на жнивье. Чаще запорхали из-под ног Матрены перепела, шрапнелью шлепались со свистом в ближайшие копны. Радостнее затрещали кузнечики, канатными плясунами висели в воздухе кобчики, помахивая крыльями. Временами они камнем падали на замеченных ими в жнивье птичек и мышей.
       Разгоралось солнце, разгорался день.
       Катерина Максимовна, отстав от Матрены, вязала снопы с особой тщательностью: подбирала обломившиеся колоски, вырывала случайно не скошенные стебли и, обломив грязные усатые корешки, втыкала колосья вместе с соломой в широкое грузно снопа.
       За балкой белели рубахи на согнутых спинах косарей и вязальщиц, страдавших на арендуемых у помещика Батизатулы полях, всунутых клиньями в крестьянские земли со времен "царя-освободителя".
       Далее, у неведомо кем посаженной в поле яблони, стрекотали косогоны жаток на загонах Ерыкалы, Шерстакова, Сапожковых.
       За Березкиным ложком девушки вязали пшеницу на поповском особняке. Иван Григорьевич Толстопятый, приказчик попа, подкатил на фигурных дрожках. Его сейчас же окружил цветник лукавых девушек. Одна ухватила лошадь под уздцы, другие закружили приказчика в хороводе, запели льстивые речитативные песенки:
       Ой, кто ж у нас хорош да пригож, пригож?
       Соколик Ванечка пригож:
       Русы кудрями трясет, трясет, трясет,
       Нам по рюмочке несет, несет, несет...
       Присматриваясь к девушкам, приказчик топал ногой, ухмылялся, потом ударил соломенную широкополую шляпу о жнивье.
       - Где наша не пропадала!? - крикнул с задором и вожделением. - За мой счет ведро магарыча, если к вечеру справите работу подчистую. И не расходитесь, сюда доставлю вино и закуску, погуляем.
       В Лукерьевке шла жизнь по-своему. С восходом солнца пастух заиграл в камышовую жалейку песню из двух слов:
       "Антон, не дури!
       Антон, не дури!"
       - Дедушка! - пробудил подпасок дремавшего Осипа. - Почему вашей коровы не видать в стаде?
       - Да вот, мочи моей нет...
       - А я сам, - подпасок скользнул мимо Осипа во двор, моментально отвязал мычавшую корову и погнал ее быстро-быстро, скрывшись вместе с нею в сером облаке поднятой стадом пыли.
       - Какой быстроногий! - позавидовал Осип мальчику, почесал в затылке и усмехнулся: - В его годы я еще быстроногее был. Любили меня портные за быстроту. Я им разное снадобье приносил из винополки, ежели посылали. Подарили они мне за быстроту треуху из собачьей шкуры. Не будь войны с турками, я бы до сего дня, может быть, бегал. Да-а, война сделала меня калекой, ноги опухли, не ходят. Есть с чего опухнуть, - воспоминания обжигали, лезли в память, хотя бы и не хотелось говорить о них. - В январские холода освобождали мы Болгарию от турок, дважды речку Марицу вброд переходили под Татар-Базарчуком. Теперь этот город, говорят, Филиппополем зовут. По горло шли в воде, как свинцом обливало тело. Хорошо еще, что пришлось погреться в заброшенных турками амбарах с гнилым рисом: он горел от сырости, а мы в нем грелись. Иные запугались турецких снарядов, в лесочек ушли из амбаров, к утру льдом стали. Но тем, может быть, лучше. Схоронили мы их в земле болгарской, не переживают они мук разных, как мы - калеки. Да еще Лука Шерстаков, кровопивец, говорит, что у меня краденый Георгиевский крест и что я на войне не был. Обижают Шерстаковы людей, оплевывают нашу солдатскую храбрость, а власти им потворствуют...
       Осип задумался, ероша седую бороду. Потом, вспомнив что-то, выдвинул из-под кровати старенький сундучок, развернул бумагу в тряпице и начал читать слезящимися воспаленными глазами.
       Это было письмо Курского губернатора председателю Старооскольского уездного земства Бобровскому. Осипу передала однажды учительница Репецкой школы, Юлия Михайловна. Она советовала самому читать письмо для раздумья, другим не показывать для опаски. Вот и перечитывал Осип это письмо, когда бывал один.
       Вспоминал при этом о своем участии в празднестве Георгиевских кавалеров в городе, откуда вернулся не солоно хлебавши: подарили ему за все воинские доблести глиняную чашку с голубым венчиком у края и сверкающую металлическую ложку, которая посинела от первого же деревенского кислого борща.
       И вот Осип снова читал эту бумагу, дав зарок никогда больше не ездить на праздник Георгиевских кавалеров, так как пузатый генерал лишь рассмеялся на жалобу Осипа об оскорблении его Лукой Шерстаковым и сказал: "На Шерстаковых нельзя жаловаться, даже губернатор у них на поводке..."
       "Милостивый государь! - вполголоса читал Осип бумагу, ежась и почесывая щеку. - 26 ноября - день праздника Ордена Георгия Победоносца, торжественный день для Георгиевских кавалеров.
       Много скромных, незаметных героев рассеяно у нас по Руси, а в частности и по Курской губернии. Между ними есть и седые ветераны, помнящие дни Севастополя, подавлявшие польское восстание, бравшие Плевну и Шипку, есть и молодые еще люди, отличившиеся в последнюю тяжелую войну с Японией.
       Теперь все они простились с армией и стали частными людьми. Но для многих жизнь - сплошные серые, а часто и голодные будни. Осталось лишь одно воспоминание о славном прошлом, да беленький Георгиевский крестик.
       И вот, печальные дни одинокой старости для одних, дни материальных забот, нужды и лишений для других, а чаще и то и другое вместе, не сотрут ли они невольно в памяти героев их прошлое? Не заставят ли они горько роптать на общество и Родину, за которую они проливали кровь, за которую отдавали жизнь и которая взамен не дала им ничего?
       Разве не приходилось почти каждому из нас, к стыду нашему, встречать людей с Георгиевскими крестами, протягивающими руку за милостыней?
       Общество обязано сделать все, чтобы поддержать их и помочь тем, кто в свое время его защищал. Общество должно помнить, что именно эта среда передает народу славные боевые традиции русской армии, заветы мужества и отваги, дух дисциплины и порядка, дух верности и преданности Престолу и Отечеству.
       В народе необходимо закрепить сознание, что белые и серебряные кресты есть особые знаки отличия, даваемые тем удивительным людям, которые самой смерти глядели в глаза. И вот наступает праздник этих людей. Мы - их неоплатные должники. Отплати же им чем-нибудь, хотя в этот день. Принесем им хотя скромную лепту. Это все же лучше, чем никакой..."
       Осип зарыдал над бумагой.
       - Никакой нам лепты не давали и не дают, не защищают нас от оскорблений Шерстакова. В нас нуждаются лишь в тяжелую годину битвы с врагом внешним, а потом отмахиваются от нас, будто мы не люди. Так было в прошлом, наверное, будет и в будущем: внуков моих и правнуков Отечество наградит Орденами, так как порода наша храбрая, а Шерстаковы все равно будут оскорблять их, пока власть шерстаковщины держится. Вот так, бумага моя, вот так, - он снова завернул ее в тряпицу и положил в сундучок, а сам начал в тысячный раз рассматривать свой Георгиевский крест.
       Сверкая военными доспехами, Георги Победоносец поражал копьем змея с оскаленным зевом и собранным в спираль чешуйчатым рыбьим хвостом.
       - Сколько мы их этих змеев убили, а они все водятся и водятся на погибель человеку, вздохнул Осип, ногтем поскреб серебро креста. - Пришлось нам Осман-пашу в плен брать под крепостью Плевной, пришлось в горах Балканских разных змеев уничтожать, а вот на Руси змеи поразвелись, хуже турецких. Силу взяли, окаянные, власть захапали...
       Задвинул сундучок под кровать, на порог передвинулся, запел старинную солдатскую песню о славной Шестнадцатой пехотной скобелевской дивизии, громившей в январе 1878 года турок на Шипкинском перевале и заставившей тогда Весселя-пашу "пятки свои салом смазать". Заканчивалась песня рассказом о генерале Скобелеве, который "Отцом-командиром скакал на белом коне, Солдатам патронов и хлеба давал он вдвойне..."
       А в памяти возникали то одни, то другие картины пережитого в войне с турками за свободу братьев-болгар. Россия ничего тогда не жалела, чтобы помочь болгарам освободиться от султанского гнета. Были созданы комитеты, собиравшие средства для покупки и отправки восставшим болгарам различного оружия, военного обмундирования, различного снаряжения. Посылались болгарам дарственные знамена.
       Под одним из таких знамен, переданных болгарам самарским комитетом под руководством Алабина, сражались болгарские ополченцы с турками и под Шипкой
       Туркам удалось было окружить болгарских воинов, янычары прорывались к знамени, чтобы захватить его. И вот в это время Скобелев послал на выручку болгарам часть солдат Шестнадцатой дивизии. Была среди них и рота поручика Дубровского.
       - Да-а-а, славная была сеча, трудная! - простонал Осип, тыльной стороной ладони смахнул набежавшие на глаза слезы. - А как болгары обнимали нас, целовали, благодарили за помощь, за спасение их знамени, подаренного волжским городом Самарой...
       И через десятилетия память принесла шелест того знамени, зазвучавший в ушах Осипа, восторженные крики болгарских ополченцев, свист ядер и крики убегавших под натиском русских турок. Знамя было спасено. Пала деревня Шипка, приближался конец освободительной войны.
       - Э-эх, как устроен человек, - вслух удивлялся растревоженный воспоминаниями Осип. - Сколько десятков лет минуло, а вот вспомнилось и, кажется, будто вчера происходило. Жаль, нету возможности обратиться в того боевого солдата скобелевской дивизии, а то наделал бы я теперь разного кровопивцам русских - Шерстакову и Ерыкале, Сапожкову, Ивану Толстопятому и уряднику Синеносу, всем собакам, грызущим трудового русского человека похлеще разных турецких янычаров.
       Занятый воспоминаниями и раздумьями, Осип даже забыл о внуках, которые гоняли по двору за курами, лепили дома из политой водою глины, тузили друг друга и мирились без посторонней помощи.
       В поле к полудню стало невыносимо от зноя. Косари и вязальщицы разгибали спины, шагали с крюками и граблями на плечах в тень натянутых на поднятые оглобли лантухов или попон. У повозок начинался скудный обед, короткий отдых. Иные мужики верхами уезжали в деревню напоить лошадей, иные ехали на телегах с опорожненными от кваса жбанами.
       - Кума-а-а, отдохни-и-и! - покричал Егор Салтыков с дороги, проезжая на таратайке. - Солнце голову разогреет, удар может...
       - Не-е-екогда-а-а-а, - отозвалась Матрена, - не успею до вечера...
       - Ну, ну, валяй, кума, валя-а-ай, - пыхая цигаркой, Егор натянул вожжи. Мерин, которого облепили зеленоглазые седые овода, бил копытами дорогу, с потного пуза в пыль падали хлопья желтоватой пены. Но как только почувствовал натянутые вожжи, сорвался с места и сразу махнул галопом, гоготнув от радости, что ветер бега сбивал оводов с искусанной кожи, а другие не успевали догнать его. - Э-эй, родно-о-ой, лети-и-и!
       За таратайкой, отбивающей колесами какую-то глухую трель, подымалась густая багровая пыль, будто загорелся от зноя задок вместе с торчавшим из таратайки гузном ржаного снопа, взятого Егором с поля для куриного лакомства.
       .............................................................................................
       Умаявшись за день беготни и детских хлопот, Сергей с Таней поужинали, сладко уснули на полатях.
       Подпасок пригнал корову и привязал ее под сараем к подсошку. Там она лежала с закрытыми глазами, отдуваясь временами, непрерывно двигала челюстями, работала жвачка.
       Но когда Осип, с трудом нарвав на меже, принес полное лукошко лопухов во двор, корова взревела. Вытянув шею, безнадежно смотрела она огромными черными глазами на торчавшие из лукошка широкие листья и облизывала шершавым языком свои толстые, будто бы резиновые губы и бледно-серые влажные ноздри.
       - Ду-у-ура-а, - укорил ее Осип. - Не волнуйся и не порти молоко. Кроме тебя, некому у нас есть лопухи. Вот придут бабы с поля, начнут доить, тебя же угостят...
       Корова будто бы поняла. Закрыв глаза, она успокоилась и снова занялась жвачкой.
       На дворе становилось скучно, сумеречно. Осип проковылял на костылях в сени, устроился на пороге открытой на улицу двери и начал ожидать своих.
       Мимо одна за другой тарахтели повозки, позвякивали шайбы на шкворнях, скрипели колеса. Со смехом и шутками проходили косари, хохотали молодые вязальщицы, гоготали отставшие от кобылиц жеребята, которым отзывались из густеющих матки встревоженными зовущими голосами.
       Осип задремал, убаюканный привычными звуками деревни в страдную пору. Приснилась война, Плевна, под которой взбунтовалась сорокатысячная толпа пленных турок и хотела перебить русскую армию камнями. Казаки прошлись по этой толпе на конях, усмиряя бунт, а на утро полетела депеша по командованию, что "восемь тысяч турок замерзли от мороза".
       Потом снилась быстрая речка Марица с холодной январской водой, саженной глубины снеговая траншея и генерал Скобелев, ведший по ней солдат к укрепленному турецкому лагерю у Шейны.
       Будто наяву, встала перед Осипом вся давным-давно прошедшая картина: вооружившись трофейными турецкими винтовками и по новой скобелевской тактике - перебежками при поддержке ружейного огня - яростно хлынули солдаты против турок.
       Густой лохматый туман клубился над горами, сползал в пропасти. Но вдруг ярче факелов осветила солдатам дорогу весть, что соседи ворвались в деревню Шипка и отрезали турецкий лагерь от главных сил.
       "Вперед, с богом, вперед! - звучал голос поручика Дубровского, любимца солдат. - Слава и победа!" Загремело "ура". Осип обогнал всех, вонзил штык во внезапно вставшего перед ним из-за камня высокого турка. Потом он погнался за турецким генералом. Вот уже совсем близко качалась перед глазами голубая спина и мелькала красная шапка с кистью, из-под ног беглеца летели в лицо Осипа снежные комья. Занес штык, полагая, что убьет сейчас самого Весселя-пашу, заставившего турок драться с русскими в полном окружении. Но этот голубой турок вдруг обернулся и закричал сердитым женским голосом: "Дурак ты, старый дурак!"
       Проснувшись от толчка в грудь, Осип в страхе подался назад: перед ним стояла Катерина Максимовна с выставленными для удара граблями.
       - Совсем рехнулся, старый дурак! - вопила она. - Спит на пороге, кричит, как на войне...
       - Пришли? - незлобиво спросил Осип жену и невестку. - Ну и славу богу, а то я боялся...
       Не слушая упреков жены и ни о чем больше не говоря с женщинами, он заковылял на костылях к печке, чтобы поскорее уснуть и, возможно, увидеть снова так безжалостно прерванный сон о том, как 9 января 1878 года сдались русским на Шипкинском перевале Балкан турецкие солдаты Весселя-паши и как генерал Скобелев самолично пожал руку Осипу за героизм в бою и приказал представить его к награде Георгиевским крестом.
       "Трудное было время, но славное и громкое, - по-солдатски взгрустнув о нем, думал Осип, засыпая. - Желаю побыть в этом славном прошлом хотя бы во сне..."
      
      
      
      

    3. НА МЕЛЬНИЦЕ САПОЖКОВА

      
       Лукерьевку знали в округе по шинку геросимовского кулака Прокоши Попова у водяной мельницы и по владельцу мельницы, Ивану Федоровичу Сапожкову, о котором в народе ходили многие рассказы.
       В одном из них говорилось, что Сапожков в детстве пас на Украине скот, потом гонял гурты скотопромышленника Сыромятникова и сумел жениться на его дочери. Потом эта жена внезапно умерла, Иван Федорович женился на дворянке Орловой, стал в Лукерьевке барином особого рода: разводил при мельнице стада свиней для поставки на бекон в Германию, заготовлял для Англии девятифунтовых гусей по весовому стандарту, удивлял мужиков ловко устроенными на мельнице элеваторами - непрерывно двигалась по трубам серая парусиновая лента с железными ковшиками и уносила зерно с нижнего этажа мельницы на четвертый.
       Грохотали день и ночь мельничные постава, размалывая в сутки 720 пудов, половина из которых просеивалась через шелковые сита, шло мягким помолом на пеклеван.
       Крупорушка, устроенная оригинальным способом, давала ежесуточно 720 пудов пшена экспортного качества. И это тоже всех удивляло: разрушалась оболочка просяного зерна не вошедшими в привычку лопастями барабанов, а взаимной бомбардировкой зерен на быстро вращающихся голых жерновах.
       Гречневой крупы мельница давала также 720 пудов в сутки. Три вагона муки и крупы ежедневно. Шли обозы в Старый Оскол и на станцию Солнцево, шумели сотнями заказчики во дворе, ожидая очереди. Распивали водку и плясали в шинке Прокоши Попова.
       Среди завозчиков шнырял приемный братец Сапожкова, прозванный за придирчивость "Кочетком". Длинным корцом черпал зерно из мужицких возов и мешков, проворно ссыпал в дубовую "мерку" с ручкой и кованными железными обручами.
       - Ась?! - огрызался на роптавших мужиков. - Мы вот осьмуху берем за помол, Букреев и Ладонкин семину гладят. Ась, какой смысл?
       - Не нашего ума дело, - кряхтел Андрей Васильевич Баглай, высокий сутуловатый мужчина с мясистым носом и жидкой, как у поэта Некрасова, русой бородой. - К Букрееву или к Ладонкину не ходим в половодье спасать плотину, а к вам, если опасно становится, в ночь-полночь сгоняют с постели и на работу...
       - Опять же для вашей пользы, - ухмылялся Кочеток, отходя к амбару и прижимая к животу облапленную им мерку с зерном. - Не запрудите, молоть будет вам негде...
       - То-то и оно, - простонал Андрей Васильевич. - Мы вот и в церковные ктиторы избрали Ивана Федоровича для уважения, святым человеком его считаем, слушаем его голосистое пение на клиросе. Как же иначе мужику жить? От твоего-то Ивана есть какие слухи? - неожиданно меняя тему разговоров, обратился Баглай к сидевшей на мешках Матрене.
       - Третьего дня прислал письмо, обещается к Покрову, - нехотя сказал Матрена, не отрывая взора от игравшихся во дворе ребятишек. Там был и Сережка с Володькой Сапожковым. Резвились они, кричали без всякого внимания, что с юга плыла, все более закрывая небо, огромная туча.
       Вот солнце совсем потонуло во мгле, набежали сумерки, рванул ветер. В черном бархате тучи огненной иглой засновала молния, раскалываясь на части, ударил раскатистый гром. Через мгновение по железной кровле барабанно застучали крупные дождевые капли, по двору седыми фонтанчиками заплясала пыль.
       Ребятишки воробьями нырнули под высокое крыльцо хозяйского дома, но Матрена, высунувшись из двери мельничного амбара, всполошено закричала:
       - Сережка, скаженнай, беги сюда!
       Мальчишка пулей вылетел из-под крыльца. Поскользнувшись, он упал во дворе как раз в то мгновение, когда набежала новая грозовая волна и серебристая ледяная дробь начала сечь листву на деревьях, запрыгала с шумом по двору. Сережка согнулся в три погибели под градом, обхватив голову руками, завопил от боли и страха.
       Кочеток видел эту картину из окна второго этажа мельницы и хохотал, топая от удовольствия ногами. Глаза у него особенно разгорелись, когда подбежавшая Матрена ухватила Сережку за руку и, потащив его к мельнице, сама поскользнулась. Она не упала, но так красиво изогнулась, что Кочеток защелкал языком и по свиному зажмурил глаза, чтобы подольше сохранить в своем воображении момент, когда вскинутый ветром подол юбки обнажил красивые ноги Матрены.
       Через полчаса ветер разогнал тучи, засияло солнце. Над крутыми волнами пруда черными стрелами замелькали ласточки и стрижи, голубоватый пар повалил от земли, как от горячего пирога.
       Шмыгнув из объятий Матрены, Сережка отпечатал босыми ногами следочек от мельницы до самого парадного крыльца хозяйского дома.
       Там он остановился вместе с вылезшим из-под крыльца другими ребятишками и с некоторым недоумением и загоревшимся в глазах интересом глядел на Володьку Сапожкова. Тот горделиво восседал на покрытой пестрым ковриком верхней ступеньке с сине-красным большим мячом в руках, в черной бархатной курточке и в матросской бескозырке с золотыми буквами "Паллада" на синей ленте по черному околышу.
       Ничего не говоря глядевшим на него мальчишкам и надув красные губы, будто хотел посвистать, Володька постукивал о желтую навощенную ступеньку ногами в красных хромовых туфельках с серебристым рантом и с золотыми помпонами у застежек.
       Перед дождем Володька бегал, играясь с ребятишками, в простой синей рубашке, в коротких черных панталонах и в простых ботинках с ободранными носками. Тогда он был доступнее крестьянским ребятишкам, а вот новый его наряд надломил отношения: ребятишки стояли у крыльца сконфуженно и отчужденно.
       - Володь, иди играть в Шарика, - сказал Сережка, когда молчание стало невмоготу.
       - Не хочу! - капризно дернул Володька узкими плечами. - Мы ждем батюшку на молебен, а вы такие грязные...
       Глаза у ребят возмущенно забегали.
       - Давайте играть без Володьки! - вызывающе крикнул Сережка. Он ткнул пальцем в грудь худенького белобрысого мальчика в рваных полосатых штанишках: - Ты будешь за кошку, я - за Шарика...
       Игра пошла с азартом. Сережка потешно бегал на четвереньках и так правдоподобно лаял, что даже цепной Палкан высунулся из будки и, ощерив желтые клыки, зарычал на лай чужой собачонки. Поняв ошибку, Полкан зевнул от совести и, скуля и стоная, полез в будку под дружный ребячий хохот.
       Потом белобрысый мальчишка, играя роль кошки, вскарабкался на пожарную бочку с водой и, размахивая приставленной к заду хворостиной вместо хвоста, дразнил Сережку:
       - Мяу-у-у, мяу-у-у, Шарик! Пссы, Шарик, пссы, лохматый! Не достанешь кошечку, лохматый. Мяу-у-у...
       Сережка рычал вокруг бочки по-собачьи, прыгал на четвереньках, пока ухватил "кошку" за хворостину-хвост так сильно, что "кошка" упала в грязь под неистовый визг обрадовавшихся ребят.
       Захохотал и Володька. Забыв о своем щегольском костюме и ботиночках с серебристым рантом, он бросился отгонять "Шарика" от "кошки", стегнул Сережку ремнем.
       Тот моментально вскочил на ноги, кулаком двинул Володьку в скулу и погнался за ним, печатая на желтых ступеньках крыльца грязные следы своих мокрых ног.
       Не успели ребятишки разобраться в случившемся и хлынули было толпой во внутрь дома, где зазвенели сбитые Сережкой со стола тарелки и ножи в погоне за Володькой, как Сережка сам пулей вылетел навстречу. За ним гналась с огромной тряпкой в руке пухлая экономка, прозванная Натальей-матушкой за черное монашеское платье с лакированным черным поясом по талии и белым перламутровым крестиком на груди.
       - Я тебя, мужицкая ха-а-аря-а, в живых не оставлю! - выкатив круглые зеленые глаза и покраснев от ярости, кричала она. Размахнулась тряпкой, а Сережка запутался в ковре ногою, упал. Матушка полетела с разбега через него, и оба они покатились по ступенькам, сбивая с ног заглазевшихся ребятишек.
       Чем бы эта история кончилась, неизвестно. Но тут закричал кто-то на плотине:
       - Отец Захар еде-е-ет! Е-е-едет...
       Выпустив из горсти подол Сережкиной рубахи и подхватив свое длинное платье, чтобы не наступить на него, Матушка перепуганной крысой шмыгнула по лестнице в дом. Там захлопали двери, застучали каблуки чьих-то сапог, загудели голоса прислуги в переполошном движении.
       Ребята стайкой порхнули за мельницу и, не чувствуя ожогов мокрой крапивы, в которую попали они в спешке голыми ногами, завороженно наблюдали из-за угла за шарабаном и ехавшим в нем попом.
       Заслышав звон бубенчиков, завозчики тоже толпами шарахнулись в амбар: боялись отца Захара и не любили его круглое лицо с мясистыми щеками и длинными усами запорожца, его бледно-серые глаза с постоянным ехидным огоньком в зрачках, его широкий лоб с залысинами и мясистый нос с широкими ноздрями, полными нюхательного табака.
       - На своей он или на хозяйской тройке? - спрашивали задние.
       - На хозяйской, - ответил Баглай и торопливо попятился вглубь амбара, так как три похрапывающих лошадиных головы поравнялись с дверью, из шарабана послышался тенорок отца Захара:
       - Мир на земле-е-е и во челове-е-цех благоволе-е-ние...
       - Кажись, сюда зайдет батюшка? - в страхе одергивая юбку, вместе с другими шарахнулась Матрена за штабеля мешков с зерном.
       Но отец Захар приветствовал не их, а бежавшего навстречу ему Кочетка. Тот помог широкоплечему, склонному к полноте священнику сойти с шарабана, пошел вместе с ним в дом и уже с дороги покричал конюху, чтобы распрягал лошадей.
       Пропустив отца Захара в дверь, Кочеток поманил Наталью-матушку, пошептал ей что-то на ухо и сунул в руку уже давно приготовленную и влажную от вспотевшей ладони зеленую трехрублевую бумажку.
       - Задаток тебе, завтра - остальное...
       День этот был предпраздничный, завозчики спешили. К концу дня на мельнице осталась одна Матрена: так уж ей очередь выпала, пояснил хозяйский батрак Абрам Жвачка.
       Сережку она отправила домой с Баглаем, а сама вот набивала муку в подставленный под желоб постава мешок. Мука сыпалась мягкая, горячая и духовитая: дождями зерно не было испорчено, стояла сушь.
       И все же Матрена беспокойно поглядывала на открытую дверь, следя через клубы белой мучной пыли за быстро приближавшимся вечером. "Господи, боже мой, неужели опоздаю в церковь к вечерней службе? - спрашивала себя мысленно и сердилась, что жернов как будто бы вращался медленнее обычного, мука сыпалась не так густо, а солнце почему-то особенно спешило и спешило к закату. - А тут еще этот Абрам свирепеет, сердится. Ну, чего он, что я ему плохого сделала?"
       А сердился Абрам потому, что именно ему Кочеток приказал подольше задержать Матрену на мельнице, а потом, как отделается, отправить ее с мешками на хозяйской подводе домой.
       "Какая мне от этого польза? - злился он. - Одно холуйство и только!"
       На вопрос Матрены, пойдет ли он сегодня к вечерне, Абрам резко повернулся к ней белым от муки лицом с непомерно длинным носом и узкими голубоватыми свиными глазками, рявкнул:
       - Нечего мне в церкви нюхать испорченный дух, его везде хватает у нас... Иди. Тебя вон Наталья-матушка кличет...
       Наталья-матушка раскрылилась в проеме двери с широким белым узлом в руках. На одутловатом ее лице в рыхлой коже плавала непонятная улыбка.
       - Это тебе, Матрена, господа еды прислали, - сказала она, встряхнув слегка белый узел. - Пойдем наверх, там меньше пыли...
       - У меня же тут мука, - оглянулась Матрена на мешок. Ощущение голода и желание поесть сразу захватили ее, так как с самого утра она не брала и куска хлеба в рот. - Как же вот муку бросить?
       - Я побуду, - не глядя на Матрену, сказал Абрам. - Иди, кормись.
       На втором этаже, присев с Матреной на пачках пустых мешков, Наталья-матушка раскрыла еду. Толстые золотисто-розовые пшеничные пампушки лежали на тарелке веером вокруг граненого стакана с золотисто-красноватым пахучим медом.
       - Такой медок с гречишки собирают пчелы, - умильно заворковала Наталья. - Я, было, хотела тебе липового налить (он душистее и легче), да господа всю банку подарили отцу Захару. Он любит липовый за его зеленый отцветок, за вкус и за ароматность: в липовом медке будто ладаном все прокурено и святостью небесной пахнет. У гречневого медка тоже запах, но греховнее... Да ты, Матрена, ешь и ешь, не слушай меня. Хорошо мне про меды рассказывать, если я уже раза три пообедала... С мужем-то у тебя как, не скучаешь по ласке?
       Матрена стыдливо угнулась, а Наталья-матушка сейчас же обняла ее за плечи, зашептала полные соблазна слова:
       - А ты не постись, милая. Я вот была молодой, прозевала жизнь, а теперь никто на меня не радуется... Монашество все, монашество. К чему оно, если кровь молодая кипит...
       Молча поедала Матрена пампушки с медом, но чувствовала что-то странное, происходящее с нею: удивительная теплота растекалась от живота по телу, начинали пылать щеки, щекотало в мочечках ушей...
       Заметив, что Матрена закрыла глаза и о чем-то грезила, Наталья-матушка тихонько вышла за дверь, где ждал ее сигнала Кочеток, тридцатилетний распутник. За всю жизнь он успел прочесть единственную книгу Тургенева "Отцы и дети" и расхваливал среди собутыльников любовные связи Кирсанова со служанкой Дуней. "Это самое важное место в книге, - уверял он. - Важнее ничего нет".
       Кочеток бесшумно подошел к продолжавшей сидеть с закрытыми глазами Матрене.
       - Пусти-и-и, - обезволенная неожиданностью, боязнью позора и странным смешением ощущений, вызванных словами Натальи-матушки и медом с какой-то примесью, простонала придавленная Кочетком Матрена. - Пу-у-усти-и-и.
       Слабо толкнув Кочетка в грудь и заскрипев зубами, Матрена услышала звон колокола к вечерне. "Что скажет бог?" - на мгновение мелькнула мысль, потом все утонуло во власти посторонней силы и неумения подавить земную страсть.
      
      
      

    4. ПАТРОН

      
       Мысль, что придется родить прижитого с Кочетком ребенка день и ночь терзала Матрену. Жаловаться она боялась, да и некому. В ушах звучали предупреждающие слова Кочетка: "Тебя же и опозорят люди, если расскажешь о происшедшем на мельнице. Им невыгодно говорить против меня правду. Да и ты не ломайся, ходи ко мне, озолочу. О честности не думай, из нее шубы не сошьешь..."
       К Кочетку Матрена не пошла, но от людей скрывала свой позор, решила лишь во всем покаяться сестре.
       В осенний воскресный день, когда колокольный трезвон наполнял сердце тоской и страхом, Матрена перекрестилась на сверкавшие в голубом небе позолоченные церковные кресты и зашлепала лаптями по мягкой дорожной пыли, похожей на серую пудру.
       Скука царила в поле. Над поседевшими от росы и ветров копнами с треском порхали стаи воробьев. Грачи дрались на крестцах, черные перья взлетали и падали на белесую стерню. То и дело суслики перебегали дорогу с грузом колосьев в зубах. Некоторые из них, встав свечкой и выбросив колосья наземь, посвистывали на Матрену, будто насмехались или хотели напугать.
       От этого нудного свиста, от пустоты в поле и от погони колокольного гуда еще горше и тяжелее становилось в груди, в мозгу теснились сбивчивые мысли. "Где же он есть бог, если жизнь на земле такая обидная и неправедная? - вопрошала Матрена. - Ложь выдают человеки за правду из-за выгоды, подлецов восхваляют, честных топят, обиженного сторонятся. Но придет судный день, и заплачут нечестивцы и негодники..."
       ...Старшая сестра, Луша, высокая плечистая женщина с длинным лицом и смелыми голубыми глазами, выслушала бросившуюся к ней на грудь Матрену и немного всплакнула. Утешала по-своему, по житейски:
       - Не ты одна на свете со своим горем, и Кочеток на свете не один. Батрачила я на Шабановской крупорушке, которую теперь зовут Кручкой. А управляющий там, толстый и черный, как боров... Девок он перепортил без счета. Жаловаться нельзя: с работы выгонит. Мы его подкараулили, ломом по голове... так и полиция концов не нашла. Гляди, не проговорись об этом! - предупредила грозно Матрену, у которой от изумления вытаращились глаза. - Время наше наступит, сама расскажу людям...
       - Какое время?
       - Об этом ни гу-гу, - притворив дверь, подняла Луша палец. - Тюрьма, если разболтаешь. Курочкин, наш сосед, с завода пришел. Сказывает, скоро будет революция похлеще пятого года...
       - Ох, господи, боже мой! - перекрестилась Матрена. - Все это за грехи наши...
       - На исповеди не проговорись об этом, - твердила Луша. - Говорил Курочкин, что все попы служат тайно в полиции... Ну да черт с ними, с попами. Нужно вот с брюхом справиться, рожать тебе нельзя... Посиди тут, а я пороху поищу. Наш фельшар, Жирок, против брюха женкам советовал толченый порох с водою пить и с хиной, а потом пятки на прогреве горчицей мазать... Сиди, я сейчас...
       Оставшись одна, Матрена слышала скрипение липовых ступенек ведущей на потолок лестницы, потом застонали доски под грузными шагами сестры, из пазов потолка зеленоватая пыльца начала сыпаться, и в носу защекотало, еле отчихалась.
       Луша возвратилась в избу, обвеянная острым запахом конопляной мякины и продымленной соломы. На синей кофте была чердачная пыль и паутина с качавшимися на ней соломинками. В широкой ладони с матовыми штришками неглубоких царапин Луша держала медную толстую гильзу с зелеными пятнами окислов и тупоносой золотистой пулей.
       - Курочкин принес этих патронов много с японской войны, - пояснила Луша. - Попросил в крыше их спрятать, а вот на днях забрал. Спасибо, догадалась я оставить для случая...
       Матрена жадно выхватила патрон у сестры, завернула в тряпицу и сунула за пазуху.
       ...Затянулась сухая похожая осень. На деревне шла молотьба.
       - А ты чего сидишь без дела?! - закричала Катерина Максимовна на Осипа. Перестала молотить, бросила мужу ворох перевясел и держалень от цепа. - Выбивай зерно, а то ведь и до масленицы не доживем своим хлебом, дармоед...
       Покряхтел старик, начал трепать перевясла. К полудню умаялся, спина заболела и глаза воспалились, а зерен намолотил с пригоршни, не более. Присел у покосившегося возле плетня и, поглядывая через щели на бегавших по улице ребятишек, начал плести соломенную шляпку для Тани. Она, свернувшись калачиком, спала у ног деда на серой огромной протяной попоне, которую крестьяне называли "лантухой" и пользовались для просушки зерна, иногда и для провеивания на нем различных недостаточно очищенных от половы злаков.
       Незаметно как, Осип задремал и выронил из рук соломенное плетение. Проснулся от визгливого мальчишеского крика и сейчас же увидел урядника Синеноса, который, мордуя поводьями вороного жеребца, ехал от школы под гору. На луке седла, брыкая грязными худыми ногами, барахтался Сережка. Ребятишки, напуганные налетом урядника на их веселое игрище, разбежались и выглядывали из подворотен и ям, не зная, чем помочь товарищу.
       - Останови-и-ись! - закричал Осип на Матрену, которая бросилась было с цепом на улицу. - Сережку урядник сам привезет, если сцапал. А разговаривать с Синеносом я буду сам.
       Жестяная кокарда с радужными полосками по овалу блестела на высокой фуражке приехавшего на гумно урядника, почему и казалось, что на свирепом его лице сверкали гневом сразу три глаза.
       - Пошто, ваше благородие, мальчишку на седле мучаете? - подступая на костыле, смело спросил Осип.
       Синенос не успел ответить, как взвизгнул от боли укушенной Сережкой руки, а тот ящерицей скользнул с седла и нырнул в высокую заросль конопли.
       Сгоряча Синенос погнал было жеребца вслед за Сережкой, но понял ошибку, вернулся. Трясясь от ярости, смахнул кровь с укушенного пальца и начал крутить жеребца на месте, хлестая его плетью. Потом, утомившись, выхватил из кармана винтовочный патрон, сунул Осипу од нос.
       - Что это тако?! - закричал, перекосив рот.
       Матрена съежилась при этом. "Ведь хотела же бросить в речку, не бросила, - мелькнула мысль. - Порох оттуда забрала, а вот железу бросить пожалела. Сунула в тряпье, Сережка нашел для игры..."
       Осип повертел патрон в руке.
       - Вот мы с турками воевали не такими. Те покрупнее, а пуля была свинцовая, в синей бумажке. Порох стеарином прикрывался для плотности и скольжения. А нагару было от этого много. Теперешнее вот устройство, видать, смышленее, лучше. Присмотритесь: пуля легче, твердая для пробойности, блестит...
       - Что ты мне зубы заговариваешь, седогорлый дьявол! - закричал урядник. - Скажи лучше, откуда патрон взялся?
       - Наверное, вы его у себя на участке взяли для надобности, - серьезно сказал Осип, сунул патрон уряднику: - Ваш, так возьмите...
       - Молчать! У вашего мальчишки патрон отнят...
       Крадучись и уступая друг другу дорогу, на шум пришли соседи с цепами. Из-за амбара выглянуло угреватое лицо Андрея Баглая, потом мелькнула седая широкая борода деда Стефана, высунулось большеносое усатое лицо Егора Салтыкова. Накопившись числом и осмелев при этом, мужики вдруг всей гурьбой хлынули поближе к Синеносу.
       - Здрасте, Сидор Митрич! - поклонились, отполированные работой дубовые цепинки слегка качнулись на ременных хомутиках держальней, засверкали на солнце глянцевым переливчатым блеском.
       - Здравствуйте, мужички, - вкрадчивым голосом ответил Синенос, робея перед цепами. Инстинктивно попятил жеребца подальше от мужиков, взялся за эфес сабли. - Шли бы вы по домам, старички.
       - Пришли мы помогнуть Осипу, военному инвалиду, - находчиво сказал Андрей Баглай. Его выдумка понравилась мужикам, переглянулись, спрятали в усах хитрую улыбку.
       Урядник перехватил ее, врезал шпору жеребцу в брюхо, уже с проулка покричал, чтобы Матрена пришла на допрос в почтовку.
       Вернулась она минут через сорок. Лицо серое, глаза красные. На спине отпечатались на сорочке, крест на крест, два тонких витых следочка.
       - Значит, стегал? - спросил Осип.
       - Плетью! - сквозь зубы сказала Матрена, взялась за грабли. - Убрать бы ток до вечера, дождем пахнет...
       Синенос мчался тем временем в Гибайловку, на обыск.
       На чердаке Лушиной избы удалось ему найти еще несколько патронов. А на утро полетел из уезда в город Армавир пакет с длинной полицейской бумагой о мастеровых из крестьян Старо-Оскольского уезда - Иване Каблукове и Трифоне Бездомном, у жен которых найдены опасные боевые припасы.
       В пыльном Армавире, как и раньше, строили дома и склады, тюрьмы и конторы, вечерами в барках собирались сезонники поговорить о своей жизни и судьбе.
       А тут приехал человек, говорили, из самой Москвы или из Питера. Было ему лет тридцать, а широкобородый, в статном сером костюме. Покуривая папиросу, говорил он набившимся в барак людям об Америке и фермерах, об избирательной борьбе и Демократической партии, которая провалила враждебного народу президента Тафта и провела на президентский пост Вудро Вильсона за обещание уменьшить налоги, отменить назначение сенаторов законодательными собраниями штатов и передать их избрание самому народу...
       - А сколько земли у президента? - выкрикивали сезонники, чтобы немного разобраться в личности. - Есть ли у него баба и ребятишки? В какой хате он живет, умеет ли пахать землю?
       - Про Россию нам расскажите, мы тут лучше знаем порядки...
       - Расскажу и о России, - ухмыльнулся агитатор. Вспотевшее лицо начало блестеть на свету лампы. - Сейчас вот сначала познакомлю вас с жизнью фермеров-квакеров из штата Кентукки...
       - А почему они квакают?
       - Не квакают, а квакеры, - поправил агитатор. - Понимаете, есть такая христианская протестантская секта. Основана сначала в Англии еще в XVII веке, потом и в Америке развивается...
       - К жизни у этого человека подхода нету, - заворчал Каблуков Иван. - Все басни нам и басни одни рассказывает, про Америку...
       - Да, может, к жизни через Америку подойти будет лучше, - возразил сидевший возле Ивана старик. - Откуда ты знаешь?
       - Не-е-е-ет! - погрозил Иван пальцем. - Жизнь в нас самих. Пришлось мне в пятом годе машиниста слушать на забастовке. Вот это голова. Он прямо жизнь взял за жабры, а не за хвост. Знаете, как он говорил? "Отдать землю крестьянам без выкупа". Вот это справедливость. И нечего нам лясы точить про Америку...
       - Тише, ла-а-апоть! - зашикали соседи на Ивана. - Слушай, оратор перешел к России...
       - ...У нас лишь террором можно изменить жизнь, нашу азиатчину! - подняв голос, вопил агитатор. - Пусть каждый крестьянин поймет, что лишь в борьбе обретет он право свое на свободу, равенство и братство. Нам нужен президент наподобие американского. Я вот вам прочту письмо, чтобы наступила полная ясность...
       Пока агитатор рылся в многочисленных карманах, в бараке неистово шумели. Одни кричали за президента, другие требовали набить агитатору морду за смутьянство, Иван Каблуков настойчиво расспрашивал, не знает ли кто фамилии агитатора и его местожительство.
       Старик, недавно защищавший оратора, толкнул Ивана ладонью по плечу, зашептал:
       - Это же мой землячек, саратовский. В селе Золотая Гора соседями жили. А зовут его, если тебе приспичило, Матвеем Леонтьевичем Сыромятниковым. Смелай человек: от отца, волостного старшины, ушел и в тюрьме сидел за революцию...
       Сыромятников отыскал, наконец, нужное письмо и поднял его над головой, требуя тишины. Но тут в барак вбежал парень в сером пиджаке, без фуражки. Нестриженые волосы, как у дьячка, доходили до плеч.
       - Селедки идут! - загорланил парень, и сразу все переменили свое поведение. Знали, что "селедками" дразнили жандармов и полицейских. Оратор проворно открыл раму выходившего во двор окна, выпрыгнул птицей, рабочие запели: "Звенит звоно-о-о-ок насчет поверки-и-и,
       Ланцов заду-у-умал у-у-убежа-ать..."
       Подхваченная десятками голосов, песня заглушила крик полицейского, вставшего в проеме двери. И никто не обращал на него внимания.
       Песня была душевная, так что Иван дышал порывисто и часто, будто ему не хватало воздуха. Полицейский, перестав кричать, тоже было прислушался и даже повел плечом, освобождая грудь для песни, но спохватился и начал снова кричать. Потом сунул себе в рот свисток, похожий на черную детскую резиновую соску, шарами раздул красные бритые щеки, пронзительно заверещал.
       На зов свистка ворвались в барак полицейские, началась свалка. Кто-то ударил по лампе, зазвенело битое стекло и в наступившей темноте запахло керосином, кто-то чертыхнулся.
       ...Среди арестованных оказались Иван Каблуков и Трифон Бездомный. Через неделю их выпустили из тюрьмы, предписали взять расчет и немедленно выехать из Армавира домой. И поехали они, хотя еще совсем не знали, что дело так обернулось из-за того, что урядник Синенос отнял у Сережки патрон.
      
      

    5. ВОЗВРАЩЕНИЕ

      
       У слухов очень быстрые крылья: Екатерина Вторая получила "слух" о взятии русскими войсками Хотина из разговора петербургских обывателей 28 сентября 1788 года, а специальный курьер Румянцева привез ей официальное донесение о взятии Хотина лишь 7 октября.
       Так вот и лукерьевские бабы заговорили у колодцев об аресте Ивана Каблукова в Армавире уже на второй день после налета полиции на барак, где выступал агитатор Сыромятников.
       - Ухватил он, бабоньки, бонбу, - закатывая глаза под лоб и вся двигаясь (за это ее и прозвали на селе "куницей"), шептала Синяева Василиха соседкам про Ивана. - А в бонбе полпуда весу. Трахнул ею царского начальника, сразу каюк, туда ему дорога! А тут армия солдат сцапала Ивана, связала кандалами и отправила на расстрел в Сибирь. Больше некуда определять за такие дела.
       Бабы, слушая, замирали от интереса и страха. Некоторые забывали набрать воды, опрометью бежали домой или к знакомым на другой конец села, звеня пустыми ведрами, рассказывали новости.
       Через несколько часов об Иване и его "бонбе" заговорила вся округа, даже губернатору стало известно. Прав был Дон Базилио из "Севильского цырульника" Бомарше с его советом: "Клевещите, всегда что-нибудь останется". И вот осталась от клеветы ее обратная сторона - возросла слава оклеветанного.
       Матрена всем сердцем радовалась, что бомба ударила по начальнику, в образе которого для нее слилось все обижающее народ и наблюдаемое самой лично в поведении Кочетков и Синеносов, Ерыкал и Шерстаковых. Но в арест Ивана она почему-то не верила, ждала его домой.
       Утрами и вечерами выходила она на бугор, пристально глядела в серую даль. В утомленных глазах рябило и двоилось. Мерещилось временами, будто на дороге показался Иван с сундучком за плечами. Бежала тогда навстречу, а видение исчезало, как дым на ветру. Оставалось лишь неизменное бескрайнее поле в белесой шерсти колкого жнивья, изрезанное на клетки и куски синими от полыни струпьями меж.
       Нетерпение Матрены все росло и росло еще и потому, что уже более месяца преследовал ее отец Захар. Он знал о случае с Матреной и Кочетком на мельнице, о патроне и обо всем том, что было связано впоследствии с этими событиями.
       Матрена трепетала перед этим непонятным ей человеком, который произносил с амвона проповеди о целомудрии и смирении, советовал быть холодным или горячим, но не тепленькими и не желать раба и жены ближнего своего, а сам тут же глядел на женщин жадными загорающимися глазами, греховно вздыхал.
       Вечером, возвращаясь из Стужня на дрожках, отец Захар вдруг остановил лошадь возле отбежавшей на обочину дороги Матрены и покликал ее к себе.
       - Ба-а-атюшка, грех то какой! - начала отбиваться Матрена, когда он внезапно облапил ее и потянул на дрожки. - Люди, кажется, идут...
       Выскользнув из рук оглянувшегося на дорогу отца Захара, Матрена побежала в сторону от дороги, за глубокую водомоину. И сколько ни звал ее отец Захар, не вернулась. Она взмахивала платком, мешая Захару подъехать поближе. Лошадь пугалась и храпела, потом ударила задом и вывернулась из оглобель. Это заставило попа отказаться от преследования Матрены, но в нем еще более разгорелся огонь вожделения, закрепилось упрямство.
       Дня через два Захар застал Матрену одну в хате. Протянул руку вроде как для благословения, вдруг обхватил ее за талию.
       - Горячая ты какая, во искушение вводишь, - зашептал трепетно, с замиранием голоса. - Ублажи плоть во страсти моей...
       Вырвалась, отбежала к загнете, сверкающими глазами обожгла Захара и грозно вцепилась в кочергу.
       - Строптивостью в рай не войдешь, милая! - усмехнулся зловеще и попятился к столу. Надел шляпу, одернул вздыбившуюся на спине рясу и шагнул неохотно к двери. Взявшись за дужку, обернулся с угрозой: - Не хочешь лаской, пожалеешь. Перед народом прокляну за Кочетка, за изгубление плода детского во чреве порохом патронным, десницею своею Ивану в Сибирь укажу дорогу... Не хочешь лаской, на себя пеняй...
       Матрена вспомнила разговор с сестрой Лушей о тайной службе отца Захара в полиции, и жуть охватила ее, будто клещами, сдавила сердце. Она бросилась за отворившим дверь священником, поймала за широкий раструб рукава.
       - Погоди. Зачем же такая злость?
       Захар мгновенно набросил крючок на дверную петлю, схватил Матрену в охапку...
       Произошло это в тот самый день, когда высланные из Армавира Иван с Трифоном прибыли поездом на станцию Старый Оскол.
       Высаживаясь из вагона, они заметили непомерно большое число шнырявших по перрону полицейских.
       - Пойдем-ка глухой дорогой, - шепнул Трифон Ивану. - Неладное что-то в городе...
       Мимо товарных составов прошли они за насыпь, спустились по Ламской к реке, зашагали берегом к черневшим вдали "лавам". Молчали, прислушиваясь к шорохам в кустах, к шелесту пожелтевших листьев. На плечах тяжелые сундучки, лбы и волосы взопрели от пота, но отдыхать опасались, с разгона ступили на досчатые "лавы", подпертые высокими тонкими сваями.
       Доски скрипели и качались над черневшей и журчавшей водой. С каждым шагом казалось, что неминуемо лопнут доски под тяжестью людей с грузом, придется тонуть в воде.
       - На седьмом этаже приходилось работать, а вот так не тянуло вниз, - перекрестился Трифон, опускаясь на карачки. - Плавать я не умею, а тут глубина...
       Иван рассмеялся. Очень было потешно, как Трифон, отягощенный сундуком и похожий, поэтому, на улитку с ее панцирем, медленно полз по гибким доскам над Осколом.
       Но веселость сразу пропала, когда сзади послышался топот, в кустах тальника закричал повелительный голос:
       - Держи-и, держи-и-и, лови-и!
       - За нами! - воскликнул Иван. Трифон забыл об опасности упасть в реку, не обращая больше внимания на треск и прогибание досок, стрелой помчался по "лавам". Не отставал от него Иван, покрикивая: - Нажимай, свояк, наживай!
       Единым духом, будто записные бегуны, пересекли они Ездоцкий луг, и лишь с глиняного откоса на городской окраине посмели оглянуться. Увидели они нескольких человек на берегу реки. Вцепившись в концы длинной веревки, в петле которой бился на дыбах вороной жеребчик, люди старались повалить его, чтобы кастрировать.
       Свояки переглянулись и рассмеялись.
       - Вот это да, - крякнул Иван и озорно закрутил головой. - Коновалов испугались, будто они не разбираются...
       - Пуганая ворона куста боится, - вытирая рукавом вспотевшее лицо, отшучивался Трифон. - Да и то правда, что бежка не хвалят, а с ним жить хорошо. Помнишь агитатора в Армавире? Убежал через окно и свободен, а мы вот с тобою в лапы полиции попались...
       - Запомнил я этого агитатора, - задумчиво сказал Иван, улыбка на лице погасла. - Узнаю сразу, если встретимся с ним на перекрестке дорог...
       - Обрядится в другую одежду, мимо пройдешь и не распознаешь...
       - Нет, Трифон, у меня глаз другой. В любой ткани, хоть она пусть бобриком будет или кастором, а я человека узнаю по духу. Особенно собачий запах помню, шерстаковский или другой... Думаешь, прощу я Федору Лукичу его плетку со свинчаткой на конце? Нет, не прощу...
       - И не надо таких прощать, - взваливая сундучок на плечи, покряхтел Трифон. - Пойдем поскорее. День нонче, кажись базарный, может, попутная найдется подвода...
       Подымались в гору по размытой дождями глинистой улице. Вместо тротуаров были здесь извилистые тропинки, опушенные блеклыми подорожниками. В грязи торчали серые лбы булыжников, чтобы удобнее прыгать людям через застоявшиеся лужи и через котлован начатого прокладкой водопровода.
       - На моей памяти изменяется город, - заговорил Трифон, чтобы отвлечься от неугасающей и не совсем ясной тревоги в груди. - Взять хотя бы воду. Пришлось мне у Смирницкого в доме печи класть. Знаешь Смирницкого? Это бухгалтер купца Мешкова. Во дворе у него с 1901 года артезианский колодец работает, купец ему за свои средства в подарок устроил за службу: Смирницкий раздвоенные книги умеет вести. Если власти пришли, одна им подается. Если хозяину нужна книга, другая есть, настоящая.
       - Почему же властям подается другая? - спросил Иван.
       - Чтобы налог не платить, в той книге доходы отжатые, вроде как вощина после отмывки на воронок...
       - А-а-а-а...
       - Вот тебе "а-а-а-а". Без пользы для себя Мешков не подарил бы Смирницкому артезианский колодец. И водичка в колодце хорошая. Берется она из какого-то слоя юра, говорили мне. Земские колодцы, сказывал Смирницкий, не с такой глубины воду тянут, из сеноманских песков. Не хвалят люди такую воду: в самоварах накипь нарастает, в почках и печенке камни от нее заводятся, хоть помирай от боли. Еще раньше народ в Старом Осколе кишками и желудками болел от речной воды. Можно бы и без болезни, да жалко платить по гривеннику за бочку. Купцы Симоновы, Собакины и Хвостовы на развоз продавали воду, на этом себе дома и несметные капиталы нажили...
       - Откуда еще эти живоглоты народились?
       - Смирницкий сказывал мне, что в 1878 году, когда с турками Россия воевала, понаехали Симоновы и Собакины-Хвостовы в Старый Оскол. Пленных турок себе откупили у царя и заставили их колодец на Верхней площади рыть. Гора-то ведь меловая, а все равно купцы воду учуяли. Сорок семь саженей глубины, такую яму выкопали. Мелом торговали тут же, а потом приспособили две бадьи на канате и конном приводе, стали доставать воду и торговать ею...
       Теперь вот колодец обвалился, земство взялось за водопровод. Может быть, достигнут, тогда вода подешевеет. Это же хорошо для народа, если подешевеет...
       Остановились возле опрокинутой афишной будки, с удивлением заметили, что на улице не видать людей, ворота и двери наглухо закрыты.
       - Кажется, кричат на Нижней площади? - прислушиваясь, сказал Трифон упавшим голосом. - Может, забастовка?
       - Кричат, - подтвердил Иван. В это время, цокая копытами, промчался конный наряд полиции по Воронежской улице в сторону гимназии или тюрьмы. - Давай-ка побыстрее, чтобы не попасть под плети...
       И все же, как ни торопились, у дома купца Корнева, при выходе с Белгородской улицы на Курскую, их захватил крикливый и стремительный поток людей. Бежали все, сбивая друг друга. У многих лица были в крови, болталось тряпье на рукавах и спинах порванной в драке одежды.
       - Хватай булыжники! - кричал кто-то. - Хватай, полиция идет в сабли!
       У дома купца Лихушина, на углу Курской и Михайловской улиц, полицию встретили демонстранты градом камней, задержали. Тем временем остальная толпа вынесла Ивана с Трифоновым к водонапорной башне.
       Там они увидели штурмовавших подводу людей. Курчавый черноволосый человек, стоя на повозке, отбивался от штурмующих ногами и петлей вожжей. Ветер рвал его волосы, трепал серые полы расстегнутого пиджака, отчего человек казался косматым и крылатым.
       Конь метался в оглоблях, но его крепко держали под уздцы и что-то грозно кричали дюжие мужики в зипунах, перехваченных у талии красными покромками.
       - Да это же ерыкаловский батрак, Упрямов Антон, - радостно воскликнул Иван, потянув Трифона за руку к повозке. - Поможем ему вырваться!
       Земляки так дружно и неожиданно с тыла налетели на штурмующих повозку людей, что среди них вспыхнула паника.
       - Поли-и-иция-а! - закричал кто-то. - Разбегайся!
       Штурмующие рассыпались в разные стороны, а Трифон с Иваном бросили в повозку сундучки, сами перевалились в ящик через грядки.
       - Гони-и-и, Антон, гони-и-и!
       Тот особенно яростно хлестнул коня. Сбитые концами оглобель, отлетели двое наиболее упрямых мужиков в зипунах, только мелькнули в воздухе красные обручи их покромок на талии, конь рванул галопом.
       Лишь при выезде на луг из Ездоцкой, Антон перевел коня на шаг, смахнул рукавом пот со своего круглого румяного лица и засмеялся:
       - Ну и лупили же они народ, черти полосатые! Хорошо еще не успел я мерина выпрячь, ускакал по Мясницкой улице, исполосовали бы полицейские и мою спину...
       - А что там?
       - Погодите, дух переведу, - возразил Антон, неторопливо завернул цигарку, высек кресалом огонь из кремня, прижимая к нему желтыми от махорочного дыма пальцами селитровый трут из камышового пуха. Подул немного на затрещавший трут, будто хотел сбить воздухом синий дымок, потом сунул его в распечатанный конец цигарки, зашлепал губами в присос. Выпуская дым изо рта и носа, закашлялся: - Кха-кха-кха, крепок табак, черт от него закружится! А тут, как оно получилось? Прислал меня Ерыкала за веялкой на земский склад. Еще по дороге, заехав в Ездоцком к знакомому шибаю, узнал я о суде. Говорят, чернянских мужиков судили. Запалили они имение Касаткина-Ростовского, а он - князь, самого царя крестил, в кумовьях с какой-то королевой. Ну, такого человека царь в обиду не даст... Вот и суд. Приехал я к складу брать веялку, ворота на замке. Сторож мне и сказал, что повели недавно осужденных в тюрьму, а там, на площади народ шумит. Не вышло бы чего?
       "Дай, думаю, погляжу, как тут в городе люди с полицией разговаривают?"
       Слышу, песни против царя распевают, ну и поспешил было. Сунул мерину на нос торбочку с овсом, хорошо еще взвязать его не успел, а только взялся чересседельник отпустить. Тоже не успел: хлынул народ на Успенскую улицу. С флачками красными, с криками. А тут полиция конная и всякая.
       Тут я смекнул, сорвал торбочку с носа у мерина, натянул вожжи и давай жигать животную кнутом под пузо. Только колеса, братцы мои, запрыгали. Я бы в момент вырвался из города, но густота народная до невозможности помешала. Спасибо, что вы помогли, а то ведь черная сотня или черт знает кто, ограчили меня у водокачки, хоть лошадь бросай...
       Антон неожиданно умолк, вспомнив деревенские слухи об Иване и брошенной им бомбе в начальника, подвинулся от него подальше, в самый передок повозки, спросил робко:
       - А ты, Иван, откуда взялся?
       - Из Армавира. А что?
       Антон успел раза три закурить, рассказывая об уряднике Синеносе и отобранном им у Сережки патроне, о разных слухах на деревне и о том, что Иван бомбой убил в Армавире начальника и сослан за это в Сибирь на расстрел.
       Трифон все более мрачнел и ерзал по грядке, а Иван слушал рассказ спокойно, будто его это и не касалось. Постукивая лапотками и сопя ноздрями широкого короткого носа, он вдруг усмехнулся и запел свою любимую песенку:
       "На лужку-у, лужку-у-у,
       На широко-о-оком до-о-о-оле-е,
       При знакомом табуне-е-е,
       Ко-о-онь гулял на во-о-оле-е..."
       Антон прекратил рассказ, начал крутить новую цигарку, вслушиваясь в пение Ивана. А тот вдруг перестал петь, озабоченно посмотрел на Трифона.
       - Не в бежке дела и не в Сыромятникове, - вполголоса сказал свояку. - Вот теперь совсем ясно, почему нас из Армавира выгнали...
       - Угу-у-у, - промычал Трифон, качая головой в такт дребезжанию грядки. - Угу-у-у!
       Долго ехали молча, толи вслушиваясь в нудное тарахтение повозки, толи всматриваясь в пустое поле с кувыркающимися по нему от ветра сухими бурыми кустами перекати-поле, толи думая о чем-то горьком, накопившемся на душе.
       Услышав в немом пространстве внезапный стук колес встречной подводы, все обрадовались, хотя и не знали, кто едет.
       Вскоре из ложбины вынырнула тонконогая вороная кобыла, впряженная в беговые дрожки. Серебристая длинная полоса на лбу стрелой доходила до квадратных розовых ноздрей, из которых, казалось, пышал красный огонь. Кобыла танцевала от избытка сил, сверкала рыскавшими по сторонам черными шустрыми глазами, будто искала случая испугаться и понестись ураганом. На длинной шее, переливаясь серебром, трезвонили бубенчики на коричневом кожаном ошейнике.
       На дрожках, оседлав бурую кожаную подушку, спереди сидел казачанский богатей, Порфирий Евстафьевич Евтеев, в коричневой сатиновой рубахе и в черном атласном жилете, в сапогах с гармошкой и сверкающими лаковыми голенищами. Он молодцевато натягивал нарядные вожжи, расшитые в радугу красным, желтым, фиолетовым и зеленым гарусом.
       За спиной Евтеева возвышался с бумажным свертком в руках длинномордый человек в картузе и в песочного цвета щегольском капюшоне.
       Узнав в нем Федора Лукича, Иван машинально потянулся к привязанному у сундучка топору. "Покончу, а потом уж и пусть Сибирь! - кипятком обожгли мысли, в глазах потемнело. - За плеть, за все обиды сразу..."
       - Дурак, - прошептал Трифон, догадливо помешав Ивану хватиться за топор. - Разве так надо?
       Иван яростно вздохнул и вместе с другими, сняв картуз, поклонился Евтееву. Тот в ответ, объезжая повозку слева, слегка приподнял над бритой головой широкую соломенную шляпу с серой шелковой лентой на тулье и вдруг остановил кобылу натянутыми левой рукой вожжами. Федор Лукич при этом сунул руку в карман макинтоша, зажал пальцами браунинг и, холодея при виде сверкавшего на солнце отточенного лезвия топора, отвел свои глаза в сторону от глядевших на него глаз Ивана, полных колкой ненависти.
       - Откуда, землячки, бог несет? - резким баритоном спросил Евтеев. Его прищуренные глаза казались чужими на румяном лице с толстыми щеками и длинным подбородком. - Давно вас не видать...
       - Из Армавира, - сказал Трифон.
       - На лошадке из Армавира? - лукаво усмехнулся Евтеев. - А я думал, что вы из города с новостями... Там, говорят, наших чернянских соседей судили.
       - Судили, - сердито сказал Антон Упрямов, хлопнув мерина вожжой по спине. - Но-о, поехали! Судили, в Сибирь загнали...
       - Полезно! - Евтеев щелкнул языком от удовольствия, покричал вслед: - В Лукерьевке всем расскажите, что за поджоги положена Сибирь. Ха-ха-ха-ха!
       - Кобыла громко заржала, будто хотела заглушить раскатистый смех Евтеева, потом полетела вихрем, широко расставляя ноги, обернутые у щеток марлей, чтобы не засечь.
       - Зачем это Евтеев просил нас о суде рассказывать? - полюбопытствовал Антон, когда остановились неподалеку от красного кирпичного одноэтажного здания Гибаловской школы, где нужно было сойти Трифону с повозки.
       Помогая Трифону взбросить сундучок на плечи, Иван одновременно сказал Антону:
       - Евтеев и сам боится красного петуха, вот и думает застращать мужиков...
       - Думал я тебя, Иван, уберечь от всего этого, - засмеялся Трифон, - да сил не хватило. И смиренности у тебя нету с тех пор, как убежал помогать забастовщикам в Армавире. Прощевай, кланяйся Матрене, Осипу Ларионовичу, Катерине Максимовне. Да, чуть не забыл. Передай ребятишкам кулечок с леденцами...
       - И от меня поклон передай Луше, - спрятав кулек с леденцами в карман, сказал Иван. Достал кожаную сумочку с деньгами, позвенел серебром и горсточку сунул в карман Трифонова: - Девчатам на забаву. Прощай!
       .............................................................................................
       К полудню Иван был уже дома. Его окружила семья, понабежали соседи. В тесной избушке стало душно, как на сходке.
       Расспрашивали, удивлялись, сообщали свои новости, как это и всегда водилось в деревне. Сережка с Танькой, прижавшись к отцу, все же ухитрялись понемногу драться за леденцы.
       Спохватившись, что надо покормить Ивана, Катерина Максимовна засуетилась у печки, загремела рогачами и горшками, послала Матрену в погреб за молоком.
       И вдруг застучали палкой в окно. Все оглянулись. Там стоял хромой Афоня Салтыков, десятский.
       - На сходку! - кричал он. - Староста приказал поскорее, насчет земельного...
      
      

    6. ВОЛКИ

      
       В ожидании старосты мужики гудели о разном. Погоревали о дешево пропитом общественном луге и о том, что придется теперь платить Ерыкале втридорога за прокорм общественного быка. Выругали Шульгина Мишку за плохой ремонт школьного дровяного сарая, задняя стена которого совсем отвалилась, Тырчиха и Манек беспрепятственно воруют топливо, а собаки заводят свадьбы в сарае. Поворчали потом некоторые, что Ерыкалин мерин "Рессенант" с облезлой и собранной в складки коростовой кожей на шее без привязи разгуливает по деревне и чешется обо всех попадающихся ему на дороге лошадей.
       - Оно, конечно, безобразие, - выкрикивали голоса, - но кто посмеет сказать об этом открыто Ерыкале?
       - Да ну его к дьяволу, зачем связываться. Лучше не выпускать лошадей без присмотру или смазывать их чистым дегтем, чтобы короста не приставала...
       - А ездить на них тогда как, об этом подумали?
       - Да лучше убить этого "Рессенанта", чем здоровых лошадей дегтем мазать, - негромко сказал Иван. - Будь у меня лошадь, так бы я и поступил...
       - В Сибирь тебя, сукина сына, за смутьянство! - протиснулся к Ивану через толпу Егор Афанасьевич Монаков. Высокий, в длинной поярковой казачке с плисовой обшивкой и в яловых смазных сапогах, он был на целую голову выше Ивана. - Двину вот в скулу, костей не соберешь!
       По-мальчишески задорный и одетый по-мальчишески в голубую ситцевую рубашку с белыми горошками, Иван смело подвинул на затылок глубокий коричневый картуз, из-под которого торчали светло-русые космы волос, схватил валявшийся под ногами обломок кирпича, впялил в Монакова озлившиеся глаза:
       - Ударь только, голову кирпичом проломлю!
       Между спорщиками внезапно встал Федор Федорович Галда. Грудастый, чернобородый красавец с веселыми черешневыми глазами, он бросил кому-то через плечо картуз, чтобы не помять в драке, расправил крутые плечи.
       - Чего на юношу лезешь, Егор? - усмехнулся, медленно закатывая рукава по локоть. - Если бока чешутся, давай ударимся!
       Мужики знали, что не за Ивана вздумал Федор вступиться, а просто обрадовался случаю отколотить Егора по давней вражде между ними из-за спорной дубовой рощи. Посторонились и раздали круг, чтобы просторнее было драться. Но Егор Афанасьевич испугался.
       - Ну тебя к черту, ухарь купец! - сказал он, задом втиснулся в толпу.
       - Посто-о-ой, - раздвинув руками мужиков, как густой камыш у пруда, схватил Федор Монакова за борты казачки, вытащил на средину круга и размахнулся красным от натуги кулаком.
       - Староста идет с Ерыкалой, староста! - закричали из задних рядов, и Федор, не успев ударить Егора, оглянулся.
       - Ладно, отменяю драку ,- незлобно сказал он и протянул руку в толпу: - Дайте мой картуз!
       В народе боялись Ерыкалу, боялись и старосту, Кузьму Павловича Мелентьева, который даже колдуна Стефана Ефремовича Бесика, ходившего до революции пятого года в старостах бессменно лет десять, изжил с должности, сам завладел постом старосты и закрепился, говорили люди, до самой своей смерти.
       Заоскольский сказочник и балагур, Иван Михайлович Помозок, живший неподалеку от многоэтажной Сашковской мельницы на Осколе-реке, даже рассказ сочинил обо всей этой истории, годами и годами рассказывал охотникам послушать, пока и нам пришлось слушать и записать историю под названием "Староста".
       Воспользуемся тем, что Ерыкало Стриженый и Кузьма Павлович неожиданно завернули в лавку к Чернову Кузюте полакомиться шоколадной халвой и бутылкой шипучего напитка, прочтем запись рассказа Помозка "Староста".
       "И на этот раз, как всегда, приближался вечер, - так начал свой рассказ Иван Михайлович, покачивая седой головой и жмуря серые глаза в косматых седых ресницах. - Кузьма Павлович стоял на крыльце своего дома. Он был зол и встревожен: земский начальник, Какурин, не сдержал своего обещания заехать в гости, проследовал с час тому назад к мельнику Сапожкову. Да еще, сказывала невестка, что она своими глазами видела, как заезжал земский к Бесику. "Околдовал, негодник, - размышлял Кузьма Павлович о Бесике. - Околдовал земского и отвратил его от меня..."
       Опершись локтем на зеленую перилку, Кузьма Павлович задумчиво глядел вдаль, на Покровскую дорогу, возле которой блестел железной крышей опрятный дом Ерыкалы Стриженого, зятя Какурина. "Умеют люди для своей пользы соединение всякое в смысл вводить, - вспомнив о женитьбе Ерыкалы на некрасивой худощекой и сухой, как тарань, сестре земского, Дарье Илларионовне, подумал Кузьма Павлович. - Теперь вот потайно бегает Ерыкало к Головлевой Катьке, Егоровой жене, в поисках мясистой бабы, а поди, тронь его, Какурин шкуру спустит за этого зятя. Да-а-а, большое дело уметь соединение в смысл вводить, через бабу к делам пробираться... Правда, Бесик по колдовской линии смысл наводит, мешает мне пробиться к штемпелю старосты, но и подумать надо, чтобы посильнее колдовства резон был... Разобраться если, какой в Бесике резон нашел земский? В земле ежели дело, так у меня своей землицы имеется двадцать десятин, арендишки - пятнадцать. Не голь я, не нищий, человек с духом... Тоже и башка моя, будто, смекалистей. Тут дело в бабе. Невесток у меня много, крупичатость есть у одной, подвижность у другой, миловидность у третьей. Какого черта я с ними сам один потребляюсь, пока сыновья на стороне, да в отлучке. Надо вот приспособить баб к Какурину, они и всю ему планиду на мою пользу в смысл введут..."
       - Василиха-а-а! - покричал вполголоса. Но тут зазвонили к вечерне. Кузьма Павлович снял с головы серый глубокий картуз с засаленной макушкой, медленно перекрестился. Вдали пожаром полыхало чье-то окно, отражая стеклами лучи заходящего солнца. Вид этого кровавого пламени напомнил Кузьме Павловичу про геенну огненную - картину "Страшного суда", намалеванную в церкви при входе. Поморщился, пошевелил небольшой седоватой бородкой и, думая о Василихе, скрипучим голоском произнес: - Прости, боже, что я не пошел сегодня к вечерне. Сам знаешь, некогда мне: надо поговорить с земским, соединение привести в смысл...
       - Звал меня? - высунулась из сеней старшая невестка. Кузьма Павлович сам дал ей прозвище "Куница" за хитрость и подвижность, но любил ее за бойкость и находчивость. Быстро окинул взглядом ее поджарую, аккуратную фигуру, с улыбкой поманил к себе.
       - Вот манишь к себе часто, а обещанные полусапожки до сей поры не купил, - затараторила Василиха. - Возьму и убегу, да еще Гришутке расскажу, что пристаешь...
       - Тише-е, куница! - сердито прикрикнул Кузьма Павлович. Низенький, кривоногий, шустроглазый, он походил на паука, особенно, когда расставлял руки и выпячивал вздутый живот, стараясь поймать невестку. - Я тебе не только полусапожки, платье кашемировое наберу, если ты земского ко мне заманишь. Слабый он по бабьей части, не устоит...
       - Вот еще не хватало! - недовольно дернула Василиха плечом. - Гришутка узнает, шкуру с меня спустит...
       - Не спустит! - стукнул Кузьма Павлович каблуком и зашептал Василихе на ухо: - Супротив меня никто в семье голоса не подымет, наследства лишу, нагишом из дома выгоню. А тебе, моя голубка, если...
       Дальше нельзя было расслышать, что шептал Кузьма Павлович Василихе. Но ее конопатое миловидное лицо, расплываясь в улыбку, розовело и светлело, глаза разгорались звездами. Наконец она уступчиво толкнула свекра плечом, лукаво хохотнула и пошла легкой походкой с крыльца в сени.
       - Сейчас оденусь, напомажусь и пойду... Уж я твоего земского, Якова Ларионовича, вот так обведу, - она покрутила один указательный палец вокруг другого и опять захохотала: - Только сам не заревнуй, если миловаться с ним будем...
       - Замолчи, черт, не баба! - топнул Кузьма Павлович. - Без этого нельзя. И, подожди-ка, ты, для смысла..., - он быстро вытащил из кармана кисет с деньгами, щепотками поймал три золотых пятерика, подал Василихе. - При случае, передай земскому. Скажи, мол, прислал Кузьма Павлович должок...
       - Госпо-о-оди, да это же брехня, чтобы ты у земского брал деньги в долг...
       - Цурюк, стерьва! - рявкнул Кузьма Павлович, Василиха вихрем метнулась в сени.
       "Две пятерки отдам земскому, если другим средством не слажу с ним, антонов его огонь сожги! - думала Василиха, одеваясь и прихорашиваясь у зеркальца. - А то и одной хватит ему, толстопузому, остальные мне. Не даром же синяки придется от Гришутки принимать: все равно узнает, все равно отколотит, не впервые..."
       Младшие невестки приготовили самовар, по указанию Кузьмы Павловича, покрыли стол в горнице лучшей скатертью и горами навалили закусок на круги и блюда. Сам он достал из поставца лимонную настойку, которая при взбалтывании засверкала зеленоватыми отливами, закипела белыми пузырьками. Понюхал ее сквозь пробку, крякнул и поставил на столе рядом с яблоками.
       Чтобы в окно люди не заглянули преждевременно, приказал Кузьма Павлович огня не зажигать. Уселся он в красном углу под образами, положил голову на скрещенные руки и так сидел, прислушиваясь к шуму самовара и стуку крышечки чайника, в котором кипел завар от жара притомленных углей в самоварной топке и от раскалившейся серебряной конфорки.
       Три раза пришлось невесткам брать угольный жар в печи (от такого жара уже не было дыма, не было угара) и подбадривать самовар, чтобы кипело и шумело: любил Кузьма Павлович самоварный шум больше всяких песен.
       Полночь наступила, а земский, приютившись в одной из комнат обширного сапожковского дома наедине с Василихой, не спешил к Кузьме Павловичу.
       Узенький серебристо-розовый серпок луны спрятался за почерневшим горизонтом, стало совсем темно и тихо. Только вдали, на падине, чуть слышно лаяли чем-то встревоженные собаки.
       "Чего же он не едет? - отчаяние закралось в душу Кузьмы Павловича, он заскрипел зубами, ругнулся: - Стерва, цурюк!"
       Немецкое слово "цурюк", слышанное однажды Кузьмой в Поволжье, не понимая его смысла, он почему-то считал самым сильным ругательством и употреблял в минуты особого раздражения и гнева.
       Кузьма Павлович встал и прошелся несколько раз по горнице, покуривая трубку. Потом уселся на лавку и взялся рукой за задник сапога, чтобы снять его и поймать блоху, которая немилосердно кусалась, жгла наподобие крапивы икру ноги.
       За окном послышалось нежное треньканье глухариков на шеях медленно шагавших лошадей. Кузьма Павлович сразу забыл о мучившей его блохе, бросился к окну. Он знал, что таких нежно-звучных глухариков ни у кого в округе, кроме как у земского начальника, на тройках не было.
       - О-о-ох, - застонал Кузьма Павлович от радости и от охватившего в то же время мучительного чувства ревности: земский, обняв Василиху за талию, тяжело входил на крыльцо. - Дорогою ценою покупаю себе штемпель и медаль старосты...
       ...В конце сентября собрали сходку для выборов старосты. Все мы знали, кому придется носить штемпель и широкую старостину медаль: чернобородый, грозный и тучный земский был за Кузьму Павловича, а больше ничьего согласия тогда и не требовалось.
       За столом сидели - старшина Бухтеев, земский начальник Какурин и волостной писарь - гундоносый сутулый мужчина с пузырьком у пуговицы и пером за ухом. Звали его Антоном Николаевичем Плужниковым, а держали просто для "письменного оформления дел разных", как и значилось на этикетке носимой им толстой зеленой папки в мраморную крошку.
       Перед столом разместились на дубовой скамье с раскоряченными ножками сотские и разные чины: рыжебородый насупленный толстяк Вукол Таратухин. Этот все к чему-то принюхивался, украдкой поплевывая под ноги. Рядом с ним дымил трубкой отец стражника, широкобородый великан Егор Филатович Пуля. Лохматые брови его нависали на глаза, так что еле просвечивали между ними черные зрачки. Василий Игнатович Ерыкала (прозвали его так на деревне за драчливость и бритый затылок, а может и за то, что однажды он сам себя остриг овечьими ножницами, будучи во хмелю и не понятии (сидел стройно, будто спину его выправили по доске, так и ел глазами своего шурина, Якова Илларионовича Какурина, от власти которого все на сходке зависело.
       - Господа! - произнес Какурин, в избе сразу наступила мертвая тишина. - Уважаемый староста, Стефан Ефремович, к огорчению нашему, сильно заболел. На сходку нету у него мочи придти, просил он меня от его имени поблагодарить стариков за многолетнее доверие и уважить его просьбу - освободить от бремени власти по слабости здоровья... А вы, Антон Николаевич, пишите и пишите, оформляйте, - бросил земский в сторону писаря, смущенно вытаращившего глаза на дверь.
       - Да как же, там вон, - писарь прогнусавил и показал пером через головы людей. - Там вон...
       По избе пролетел испуганный шепот, люди повернулись лицом к двери. Тут и Какурин увидел Стефана Ефремовича, раскрылившегося на пороге.
       - Съешь я бешеную собаку и взбесись сам, мужики, если мне в голову приходило заболеть или отказаться от штемпеля! - кусая до крови губы, завопил староста. - Все придумано для вашего обмана, все выдумано земским...
       Яков Илларионович побагровел.
       - Убрать! - повелительно взмахнул он рукою, сотские послушно бросились выполнять приказание, но тут же оторопело попятились назад: с посиневших губ Стефана Ефремовича бежала пенистая слюна на русую с проседью клиновидную бороду, в близоруких карих глазах загорелся сизый огонь гнева и отчаяния. Руками он раздирал на себе рубаху в клочья, ногтями царапал посеревшие щеки и размазывал по ним кровь. Начался один из тех колдовских припадков, которыми Стефан Ефремович еще и раньше устрашал народ. Потом он кувыркнулся через голову и убежал, вопя и стеная: "Съешь я бешеную собаку, если все вы не околеете до утра, если послушаетесь земского!"
       Люди совсем замерли от страха, а Какурин сделал вид, что ничего не произошло, ошарашил сходку вопросом:
       - Ну, мужички, люб ли вам будет новый староста, Кузьма Павлович? - И в этот вопрос земский вложил угрозы больше, чем Стефан Ефремович колдовства в свои крики. В задних рядах, зябко ежась, мужики промолчали. В средних кто-то зашептал молитву: "Да воскреснет бог, и расточаться врази его..." Зато сотские и разные чины дружно гаркнули:
       - Кузьма Павлович люб, люб, походит!
       Егор Филатович Пуля с Ерыкалой вместе немедленно поддали коленом под зад растерявшегося Кузьму Павловича, вытолкнув на середину избы.
       - Покачаем нового старосту, старики! - предложил уверенно, решая за стариков весь вопрос об избрании старосты. Они грохнули Кузьму Павловича о потолок, опустили на пол, и он теперь догадливо закричал:
       - Благодарю, старички, за доверие! Послужу для общества и царя, для нашего благодетеля - Якова Ларионовича... Только вот грамота моя совсем безграмотная, росписи не учиню, не обессудьте...
       - Нам не грамота нужна, а цепкий ум! - Гаркнул Ерыкало по знаку земского. - Новому старосте, господа, вра, вра, вра!
       Люди промолчали, тогда земский приказал писарю произвести письменное оформление об избрании старосты, закрыл сходку.
       Староста, Кузьма Павлович, сумел "соединение всякое в смысл вводить".
       Стал у него земский частым гостем, а у Василихи то и дело появлялись обновки. Народ застонал от "цепкого старостиного ума": взялся Кузьма Павлович за недоимки. Описывал, с торгов имущество продавали. Сам в торгах он не участвовал, но лучшие вещи оказывались через подставных лиц у него в кладовых, скупались за бесценок.
       Однажды, по масленице было дело, староста в расшитом юхтою новеньком полушубке вышел на реку любоваться предстоящим кулачным боем.
       - А-а-а, благодетель наш! - воскликнул Андрей Баглай и устремился к старосте: - Качнем "благодетеля", качнем нашего Кузьму Павловича!
       Люди охотно бросились на зов Баглая. Одни узнали на старосте свою праздничную шапку, проданную становым приставом за недоимку в прошлом году, другие заприметили на нем свои валенки, третьи юхту на поле узнали, четвертые так и ахнули, увидев на Кузьме Павловиче свадебный кушак высланного в Сибирь за "смутьянство" всем известного составителя противопоповских анекдотов Вазика.
       Схватили бросившегося было наутек Кузьму Павловича, качнули раз, и два и три, пока юхтовую полу начисто оторвали, самому старосте нос расквасили. Да еще и закричал ему сосед (Алексеевичем его звали, Кочаном дразнили):
       - Не горюй, Кузьма Павлович, по шубе. Вот скоро у нас опять недоимка заведется, продашь с торгов мой полушубок, да и на свое махнешь плечо. Ведь научился этому делу...
       Кузьма Павлович с размаху грушевым костылем хрястнул Алексеевича по плечам, закричал, выпучив глаза:
       - Стерьва, цурюк!
       Но тут толпа окружила старосту и хотела убить его. Кузьма Павлович, побледнев, выхватил из кармана медаль, придавил за ушко к груди и закричал:
       - Разойдись, стерьвы, я несу государеву службу!
       Этот окрик означал тогда многое: виновного в нападении на старосту при медали судили как великого государственного преступника. Но люди уже начали колотить Кузьму Павловича кулаками, невзирая ни на что. И плохо бы ему пришлось, не прибудь сюда стражники - Ерыкала Стриженый, Гришка Галкин, Федор Пуля.
       Перед саблями этих стражников толпа расступилась, и Кузьма Павлович, одной рукой смахнув кровь с лица, другой продолжал придерживать медаль на выпяченной груди, важно прошагал по живому человеческому коридору, сопровождаемый молчаливыми злобными взглядами мужиков и эскортом трех стражников с саблями наголо.
       Сам Кузьма Павлович вспоминал об этом случае со страхом, а Ерыкала Стриженый любил подсмеивать его и говаривал частенько: "Помни Какурина, поставившего тебя старостою, благодари меня за спасение жизни, иначе бы тебя давно черви съели!"
       Напомнил об этом Ерыкало и теперь, когда они лакомились шоколадной халвой и напитками в лавке Кузюты, а сход ждал их прихода, разочарованный, что они показались на виду, сорвали драку между Федором Галдой и Егором Монаковым, а сами ни весть насколько времени спрятались у Кузюты.
       Хромой Афоня даже заковылял было от нетерпения к Кузютиной лавке, чтобы поглядеть, чем там власть и сила местная занимается, но остановился возле угла школы и предупредительно крикнул сходке:
       - Иду-у-ут, иду-у-ут!
       Внешностью Ерыкала, владелец сотни десятин собственной земли и сотни арендованной у помещицы Чапкиной, не выдавался среди других: среднего роста, с русой окладистой бородкой и тусклыми серыми глазами под нахмуренными пушистыми бровями, бледнолицый. Зато весь свой властный характер умел он выражать в походке и осанке: важен, не тороплив, весом.
       На этот раз был он в коричневом бобриковом пиджаке, просторных сапогах и синем картузе со сверкающим козырьком. Шагал, опираясь на сучковатый костыль с медным набалдашником в форме головы дракона с разинутой пастью.
       Кузьма Павлович немного приотстал из вежливости и почтения перед Ерыкалой, хотя и сам был при "параде": на поддевке сверкала "медаль порядка", в руке палка, которую много раз опробовал по плечам и спинам непослушных.
       ...Сходку открыли сообщением старосты о полученном письме помещика Батизатулы из Фатежа.
       - Геннадий Иосифович в нужде обретается, - скрипучим голосом объяснил Кузьма Павлович. - Пишет в грамоте наш благодетель, что арендуемую нами землю продать позарез требуется. Предлагает он расчеты учинить через Харьковский крестьянский банк или наличными суммами через наших полномочных. Как вы на это скажете?
       Мужики молчали, недоверчиво поглядывая на старосту. "Не затевает ли он новое мошенство? - носилось в мыслях каждого. Все знали Кузьму Павловича, натерпелись. - Правда, без земли не обойтись, упускать ее нельзя в другие руки, а вот не стала бы она еще более тугой петлей на шее?"
       Молчание прервал Андрей Баглай.
       - Высохли мы без землицы, миряне, - кланяясь перед сходкой в пояс с обнаженной головой, сказал он. - Отрежь у нас палец, кровь не пойдет. Заложимся, а землю брать надо...
       - Закладывать нечего! - вспыхнули там и сям голоса. - Одна душа осталась, и та голая...
       - Затянут нас с этой землей в омут...
       - Стерьва, цурюк! Кто это смутьянствует? - староста потоптался на скамье, с которой произносил речь, потом заискивающе обратился к Ерыкале:
       - Василий Игнатович, общество желает вашего мнения...
       Чуть заметно усмехнувшись, Ерыкало встал, поклонился по обычаю сходке и начал петлять словами, стараясь скрыть от других уже сложившийся у него в мыслях план о земле. Чтобы опору иметь, похвалил Андрея Васильевича, даже платок поднес к глазам, будто бы смахнул слезы:
       - До чего же правильно Андрей Васильевич высказал нашу общую боль. Верно, высохли мы без земли, великую жажду к ней имеем...
       - Жадность, а не жажду вы имеете! - сдерзил Иван.
       Ерыкала вздрогнул, но сейчас же овладел собою, сказал шутливым тоном:
       - Пропустите, старички, Ивана сюда! Нечего ему стоять на задворках с таким умом. Вот сюда его, на скамейку, - Ерыкало спихнул старосту на землю, сдунул со скамьи воображаемую пыль.
       Моментально, хохоча и покрякивая, мужики вытолкнули Ивана к столу, ожидая потехи.
       Но Ерыкала неожиданно милостиво положил ему на плечо руку с бронзовым перстнем на среднем пальце, сказал отеческом тоном:
       - У нас, слава богу, православные собрались на сходку, а не мастеровые армавирские. Мутить народ не надо. Тут про тебя разные слухи пускали, да пришлось мне болтунам хвосты прищемить. Вот и смекни, пользительно ли тебе идти со мною в ссору?
       Иван почувствовал горькое смущение в душе и промолчал, догадавшись, что Ерыкала знает о патроне, о высылке из Армавира. А тот, довольный ловким ходом своей мысли и умением ужарить человека по чувствительному месту, уже торопил старосту.
       - Поскольку нам земля нужна, Кузьма Павлович, общество просит огласить условия...
       Староста снова взлез на скамью и, пригнув мизинец левой руки к коричневой ладони, начал:
       - Ежели наличным расчетом, требуется сто двадцать тысяч. Ежели в рассрочку и с процентами через банк, то..., он выдержал некоторую паузу, пригнул к ладони безымянный палец, - требуется двести тысяч...
       - Сколько тысяч за божью землю?! - заохали люди.
       - У нас один крест на шее ценою в полкопейки вместе со шнуром...
       - Да молчи о кресте! Подохнем от голода, дадут на погосте бесплатно три аршина...
       - Что же это нас мучают, все денег требуют, денег?
       - Тише, старики! - загремел Ерыкала. Взлез на скамью рядом со старостой: - Не робейте, я помогу. А вы разве не поможете обществу? - строго спросил он Монакова, Галду и других богатеев.
       - Если мир приговорит покупку, мы не супротивники, поможем, обнажая головы, кланялись они сходу. - Разве мы нехристи, чтобы от мира откачнуться...
       - Ну, вот, - засмеялся Ерыкала, - не надо вешать носы, индюки отклюют. Да и то разуметь надо: откажемся от земли, продаст ее Батизатула Евтееву или Шерстакову Луке...
       - О-о-о-о, избави, боже! - загудели люди полными ужаса голосами: - Эти кровососы замучают, курицу некуда будет выпустить...
       - Вот тот-то и оно, - добрым голосом сказал Ерыкала, перекрестился: - Помоги, боже, нам в заботах о благе общества. А ты, Кузьма Павлович, голосуй, потом и приговор напишем.
       Ошеломленные стремительностью атаки Ерыкалы и напуганные опасностью полного закабаления их Евтеевым и Шерстаковым, мужики проголосовали купить землю.
       Разжигая страсти, Ерыкала шлепнул себя ладонью по карману:
       - Вношу в общественную кассу сумму на пятнадцать паев по пятнадцать десятин в каждом! Не робейте, за мной, по примеру...
       - Не уробеем, - протолкался к столу Федор Галда, со звоном тряхнул червонцами в засаленном кожаном кисете. - Берег эти червяки на другое дело, да на миру и смерть красна. Пишите на пять паев...
       - Мы тоже можем, на четыре пая, - косясь по сторонам, заявил Егор Монаков.
       И началось шумное движение.
       - Пиши меня на десятину, - шурша бумажками и звеня медью, выкрикивали мужики, начисто вывертывая карманы, чтобы все остальные видели их усердие и честность.
       - Меня на две...
       - Меня на полдесятины...
       - Меня-а-а-а-а.
       Среди общей сутолоки и гвалта, Федор отыскал в кутке забытого всеми Ивана, толкнул локтем.
       - Чего не пишемся?
       - Купил бы вола, но спина гола...
       - У тебя руки золотые на все смыслы, отработаешь. Пишись, дам тебе взаймы.
       "Прибирает Ивана к рукам, - приревновал Ерыкала, наблюдая за Федором Галдой. - Мастеровой и мне нужен. Приручу его и проучу непременно".
       Не говоря никому о возникшем коварном плане, Ерыкала ошеломил всех неожиданным предложением избрать Ивана Осиповича Каблукова в общественные ходоки к Батизатуле.
       Это было так неожиданно, что даже Иван, польщенный доверием, не отказался, а мужики не посмели голосовать против Ерыкалы. Да и, кроме того, никто на деревне не сомневался в честности Ивана.
       Сходка закончилась поздно, Иван возвращался домой с какими-то смешанными чувствами боязни и тревоги, в которых совершенно растворилась недолгая радость, владевшая им на сходке после единодушного избрания в ходоки.
       "Как же это получилось? - недоумевал и страшился содеянного, страшился измены самому себе: - Был я за отобрание земли у помещиков без выкупа, а теперь вот поеду покупать ее у помещика для общества. Но и поделать против нельзя чего-либо: откажись я, мужики избрали бы, наверное, самого Ерыкалу или Галду. Они корыстные люди, а я и копейки общественной не трону, не загложу..."
       Дверной скрип прервал размышления Ивана. На пороге показалась, белея в темноте рубашкой, Матрена. Она всхлипывала.
       - Иван, я тебя ждала, - окликнула его, едва он попытался спрятаться за угол хаты. Подбежала, повисла на шее. - Зачем согласился в ходоки? Мир сейчас на лжи построен, а ты не криводушник: забьют они тебя подвохами разными...
       - Я не дурак, Матрена, не поддамся, - обняв жену и лаская ее горячие плечи, возражал Иван. - Говорю, не поддамся.
       - Уже поддался, - настаивала Матрена, перестав плакать: - Разве ты не взял у Галды денег на десятину?
       - Взял! - признался Иван и повел Матрену в сени. - Не простужайся на ветру, нам еще нужны силы для драки с судьбою. А я тебе говорю, не поддамся. И не поддамся!
       Через день понаехали в Лукерьевку городские шибаи, слободские перекупщики, разные любители легкой наживы. Геросимовский Прокоша Попов скупал по дешевке домашние вещи. Андрей Алентьев из Старого Оскола хватал перины и стеганые штучковые одеяла, Николай Игнатов, агент Новочеркасской свечной фирмы Пузанова, вместе со своим сыном-реалистом Сашкой-Бесом (так прозвали Сашку за вертлявость и дьявольский горбатый нос), рыскал по укладкам и покупал холстину на локоть по две копейки или за полные красна - полтину. Потом Игнатов взялся за лошадей вместе с Никанором Михайловичем Живодеровым: покупали на убой по пятерке за голову, дохлых поросят брали по рублю и тут же перетапливали на сало для мыловаренного завода Сергея Мешкова.
       Купец Николай Дятлов развернул на лужайке, у бугра на восточной окраине Лукерьевки, питейное заведение в парусиновом балагане. А чтобы отвлечь людей от шинка Попова Прокоши, установил "рели" с голосистым органом и двумя цыганками-танцовщицами, приговорил пампушечника Чеботарева Михаила и его жену, прозванной мухой за назойливость и склонность притворяться больной на всю зиму, выпекать "чибрики" на патоке прямо у "релей" и раздавать по полуфунту бесплатно тому, кто выдержит подряд три порции качания в люльке "релей", приобретая всякий раз билет за три копейки.
       В народе знали, что купец Дятлов уже многих мелких торговцев и промышленников закупил с их потрохами, так что не удивлялись его размаху и тому, что он сумел купить пампушечника Чеботарева. Даже волостной старшина Кладовской волости не смог ничего сделать Николаю Дятлову, хотя и вел дознание о его мошенничествах и докладывал 9 октября 1912 года на заседании уездного земства, что "Оный Дятлов преумудрился от налогов уберечься жалобами на затруднения экономического характера и упадок его торгово-промышленной деятельности, а сам глотает и глотает заведения и торговли людей многих: проглотил он торговлю крестьянина села Строкина - Алмазова Михаила Филипповича, открыл на его месте свою пивную лавку. Тоже и забрал торговлю крестьянина Киселева Егора Трофимовича из села Верхне-Атаманского".
       И горько было наблюдать веселье у "релей", похожих на две огромных виселиц, опираясь на перекладины которых с писком вращался концами в чугунных гнездах граненый дубовый вал с вделанными в него и прихваченными железными скобами липовыми водилами наподобие огромных оконных рам. На внешнем бруске такой рамы (а их было всего шесть) висели на петлях с охватывающими брус муфтами досчатые корзины, на два человека каждая.
       Вся система корзин-качалок вращалась в вертикальной плоскости, толкаемая за специальные ручки стоявшими у "релей" людьми: эти работали по семь копеек в день и по два шкалика водки в коне работы.
       - Крути, Гаврила, крути-и-и! - кричали люди из корзин, взбегающих на высоту чуть ли не в пять саженей. - Ой, остановите! - восклицали другие, испуганно вцепившись пальцами в борт корзины-качалки. - Пустите душу на покаяние!
       - Чаво там? Терпи, если села и за билет заплатила сполна. - Не пропадать же деньгам. Терпи-и-и! Крути, Гаврюха, крути-и-и...
       Мало кто выдерживал даже и двух порций такого "кружения" на релях: вываливались и начинали рваться от тошноты, едва корзины-качалки останавливались на "контракт". Но Иван Каблуков выдержал четыре порции, удивив всех своей смелостью и крепостью головы. Только он плакал, слезы смочили синюю в белых горошках рубаху.
       А плакал он потому, что с высоты особенно больно было видеть сумятицу, которую вытворяли люди под органную музыку и звон стаканов с водкой, продаваемой в парусиновом балагане купца Дятлова.
       Опьяневшие лукерьевцы в лаптях и белых онучах, расстегнув сермяжные рубахи, с песнями и прибаутками взваливали проданные свои пожитки на городские ломовые дроги, способные вместить целый дом. Лошади - битюги, похожие на львов и медведей, лениво шевелили хвостами, ожидая команды на отправление в путь, в город.
       "Что же они так, чему по-детски радуются? - мыслях поражался Иван, что разрумяненные водкой и увлеченные игрой в продажу пожитков и покупку земли люди били друг друга по ладоням, с чем-то поздравляли и потом стремительно мчались к схожей избе сдавать вырученные деньги в общественную кассу на земельные паи. - Что же они так, к чему?"
       Не только Ивану, трудно будет и потомкам понять поступки своих лукерьевских предков, если не будут они знать из книг об этом времени о грозно-притягательной силе земли, двигавшей поступками миллионов русских крестьян.
       - Не надо, - отмахнулся Иван от горячих "чибриков" на патоке, которые преподнесли ему за одоление условий качания четыре раза без вылезания из корзины. - Не надо, сыт я по горло, а что внутри есть, вывернется наружу: уже тошнит, только вот отойду от людей подальше, в овражек...
       На другой день пошел Иван в церковь вместе с Матреной. На гати, что за мосточком через Плоту-речку, какой-то мужичишко застрял в грязи и дровье вместе с лошадью. Повозка до ступиц в грязь провалилась, гнилое дровье, служившее настилом, не держало больше на себе груза, а, только набиваясь в спицы, ехать мешало.
       - Погоди меня, Матрена, у святого колодца угодника Серафима, помогу человеку, - сказал Иван и полез по грязи к завязшей лошади и повозке.
       С полчаса бились, не осилили. Сколько Матрена не кликала Ивана, только рукой отмахивался, а потом и сказал ей:
       - Иди одна, помолись, я подойду немного попозже...
       Матрена ушла, а Иван еще с мужичком с час пробился у повозки. Догадались, наконец, кладь переносить с повозки на сухое место, а потом и повозку вынести в разбор, по частям. Так бы и поступили, но тут подъехал верхом астанинский парень, Устин Головакин. Во всей округе знали о его богатырской силе: кулаком лошадь с ног сбивал, подымал амбар за угол и дощечку успевал подкладывать между нижним венцом амбара и пнем-опорой. К нему и обратились за помощью.
       Помог. Повозку вытащили, но и неудача случилась: оглобля лопнула. Не долго думая, Устин Головакин содрал железный лист с сени над крестом у "святого колодца" угодника Серафима, Иван с мужичишкой даже ахнуть не успели. Потом своими огромными ручищами Устин Головакин забинтовал излом оглобли железным листом, будто в лубок взял перебитую ногу. Связал еще веревкой и сказал мужику:
       - Запрягай!
       Запряг и поехал, как ни в чем не бывало. Устин ускакал верхом по своему делу, а Иван шагал рядом с мужичком: все равно было им по пути. И вдруг конский топот позади послышался, грозный окрик:
       - Стойте, сукины сыны, стойте!
       Остановились. Стражник, Федор Пуля, подлетел на коне.
       - Вы ободрали железо с креста? - сам увидел это железо на оглобле и начал без слов стегать мужичишку. - Тебя не трону, как ты есть общественный уполномоченный, - сказал Федор Ивану, перестав хлестать мужика. - И молчите, сукины сыны, что здесь произошло. Не буду вас арестовывать, некогда...
       Почесав исполосованную спину, мужичишка вздохнул и сказал Ивану:
       - Куда же нам на них жаловаться, если власть и бог заодно стоят против бедняка. Про себя скажу. Сам я из села Строкино. Может, слышали, на Сейме-реке наше село, а волость - Кладовская Старооскольского уезду. Записаны мы еще с царя-освободителя временнообязанными за помещиком Балховитиновым. Стараниями же мужиков тогда и была гать через речку Сейм сделана на расстоянии двух верст от Строкино. А теперь нас по этой гати Балховитинов не пускает для проезду, плату испрашивает непосильную. А дорога из Старого Оскола и до станции Солнцево проходит через село Строкино и речку Сейм, моста не имеется, тоже необходимо, опасно селам проезжать через речку Сейм. Староста наш, Петр Шунаев, приказал мне мужиков на сходку собрать, как есть я наемный при почтовке. Общество наше находится в ведении господина земского начальника четвертого участка, имеет 188 ревизских душ мужского пола и девяносто три домохозяина. Ну и собрал я для старосты сходку из шестидесяти трех человек. Полная законность по числу для суждения двумя третями имеющих полногласие. Ну и написали приговор 1912 года, октября 5 дня, что имеем честь покорнейше просить Старооскольскую уездную земскую управу исходатайствовать устроить хороший мост для проезда онаго района.
       Ту же бумагу я и повез, а помещик Балховитинов нагнал меня по дороге верхом на коне, спину же мне плетью исхлестал. Я жаловаться, а надо мною везде смеялись. К священнику пошел, тот на меня наказие - петенье в положил в сто с чем то поклонов. Куда же мне теперь податься?
       - Я и сам не знаю, куда податься от этих собак, - сказал Иван, вспомнив, что и его хлестал плетью не помещик, а знаменский кулак, Федор Лукич Шерстаков. - Ты вот лучше поезжай, пока стражник не вернулся. Потянет он тебя в полицию за ограбление креста или, еще хуже, отправит к Якову Ларионовичу Какурину, к нашему земскому. Тот, собака, кнутом тебя заутюжит. Поезжай, пока не увидели они этот железный лист на оглобле...
       - Верно, верно, - сразу засуетился мужичок. - Надо ехать. Спасибо, что поговорил ты со мною, пока лошадь немного отдохнула. Видишь, жилы у ней перестали на ляжках биться, может, до Прилеп доберусь, там у меня родня есть, оглоблю заменю и до Тима доеду. Дела, приходится...
       Проводив мужичка по дороге левее кладбища, обнесенного рвом и валом, Иван простился с ним недалеко от избушки монашек, завернул в церковь.
       Отец Захар уже успел перейти к приходу Ивана к чтению нравственной проповеди. Вслушавшись в произносимые нараспев слова священника, Иван понял, что в проповеди осуждаются как раз те строкинские крестьяне, о которых пришлось слышать из рассказа застрявшего на плотине с лошадью мужичка. Интереса ради, Иван продвинулся от свечного ящика поближе к амвону.
       "... в журнале сорок восьмого заседания Старооскольского уездного земства октября одиннадцатого дня, - нараспев читал отец Захар, - предерзкая и богопротивная жалоба крестьян строкинских записана бысть. Рекут в оной богоотступники крамолу агелову, что им, крестьянам временнообязанным опасно через реку Сейм без моста ездить, на гать помещика Балховитинова, соседа своего и господина, глаза ширят, чтобы плотину им передали и мост сделали, а от выполнения обязанностей временных, во бозе-почившим благоверным императором Александром-Освободителем установленных, в уклон идут..."
       - Тьфу ты, тьфу! - прервав чтение и возведя глаза к небу, застонал отец Захар. - Домыслились, анафемы достойные, память царя-освободителя оскорблению предать, не желают крест свой временнообязанный нести без ропота и не уподобляются господу нашему Иисусу Христу, несшему крест свой безропотно на Голгофу вознес ради спасения человечества от греха и одоления врат адовых. Слава тебе, господи мудрый, вразумил еси земству уездному решение небесное: "Обязать тех крестьян строкинских милостью Балховитинова всю нужду свою молением и покорностью с оным решить по согласию..."
       Потом отец Захар перешел в проповеди к воспеванию мудрости мужей лукерьевских, порешивших землю купить по согласию и смирению у владельца ея.
       - Блажены перед престолом Всевышняго, что заглушили соблазн диавольский в душе своей и к крамоле глаза закрыли, уши заткнули и отвергли зов бесчестия о захвате земли разбоем и неволением к собственности и понуждением к дарственности. И пусть будет согласие ныне и присно и во веки веков! А за лепту свою не ропчите в печали, берите оную землю в естестве ея. Орешниками и лозняками не брезгуйте, коими во мнозе поросла земля от неустройства: корзини, благословение неба, лукошки и посуды разные в тару нужные изобильно из хворосту того, из зарослей тех плести можно. Благодатен промысел оный. Князь Анатолий Дмитриевич Всеволожский не гнушается промыслом сиим. Содействуя наукам в уезде и всякой культуре в ея процветании, от себя и достатков своих предложил он земству помещение для устроения мастерской корзиночной в селе Ивановке, капитал и материал для оного дела без определения его размеров. На том и вам, христиане, даю свое благословение, нерушимое во веки веков. По оному делать станете, во рай пути открою вам, и зелье табачное и бражное, потребляете кое во множестве превеликом, отчерню из списков грехов ваших, яко по повести о многогрешном Бражнике семь веков назад сказано, что оный зело много вина пил во вся дни живота своего, ковшом виннм бога прославлял и потому, милостью Иоанна Богослова, во рай был впущен на блаженство вечное. Теперь и во веки веков милости сии дарствовать христианам нам, священникам, вручено в руци наши и щедроты нашей не будет предела для блаженных и кротких, коим определим узреть царствие Божие. Аминь.
       На третьи сутки, продав весь скарб свой и животину, накачавшись до тошноты на "релях" под звуки органа и усладившись зельем винным во мнозе и "чибриками" на патоке, вся деревня Лукерьевка столпилась у накрытого белой скатертью стола посреди выгона с пожелтевшей от осенних рос и ветров травой.
       Коврига черного хлеба, соль в деревянной солонке, до краев наполненная водой большая медная кружка с серебристым лужением внутри - все эти символы русской душевности, гостеприимства и доброго напутствия стояли торжественно поверх скатерти. Над ними, из одного конца стола в другой, тянулось колыхавшееся на ветру полотенце с расшитыми красной и черной бумагой петухастыми концами с льняной бахромой.
       Пять человек охраны общественной пятидесятитысячной казны, рослые мужики в новых зипунах и лаптях, стояли с увесистыми дубинами вокруг низкой скамейки, на которой лежал белый холстинный мешок с зашитыми в нем деньгами. Лица стражей решительны, глаза светились сознанием важности поручения.
       Когда подъехали подводы для отправки ходока и охраны с деньгами на станцию, староста поднял руку, гудение в толпе прекратилось.
       - Помолимся, миряне, на все четыре стороны, - сверкая слезой на ресницах, сказал староста. - Помолимся и, по старому русскому обычаю, посидим немного, пожелаем успеха посланцам нашим...
       Он размашисто перекрестился, склонив голову на восток. Сейчас склонились в молитве сотни других голов, будто ветром повалило траву. Кто-то начал громким, внятным голосом читать молитву, кто-то навзрыд заплакал.
       Преклонив колена, Иван положил несколько земных поклонов. Все молились. Но стражи общественной казны молились без поклонов и слов, без жестов, одними мыслями. Стояли в боевой готовности, не сводя стерегущих глаз с мешка с деньгами. Они и первыми увидели мчавшийся к сходке шарабан с Василием Игнатьевичем Ерыкалой на сиденье.
       - Остановите моли-и-итву-у, лю-у-ди-и-и! - осадив вожжами лошадь, закричал Ерыкала, привстав на шарабане. - Не спал всю ночь, болея о благе народном, и божья благодать явилась мне и вразумила сказать правду для народной пользы. "Говаривал мне отец, что исстари так уж ведется: желаешь делать подлость, совершай ее именем народа, - мелькнуло в мозгу Ерыкалы, закашлялся. - Ну и что ж, не отступать теперь". - Сорвал с головы картуз, смял в руке артистическим жестом и с осторожностью, чтобы выправить легко было можно, порывисто ткнул им в сторону стоявшего у стола Ивана: - Я расхвалил его и посоветовал обществу избрать в ходоки. И не отказываюсь. Человек он честный, нечего кривить душою. Но, старики, молод Иван, хозяйство у него жидкое... Что делать станем, если с деньгами беда приключится?
       Оглушенные всем этим, люди застыли в немом молчании. Иван, обожженный обидой, как горящей смолой, медленно подошел к шарабану и, встав на подножку, вывернул перед народом карманы своей казачки. Чистые, ничего в них не было. Ветер надул их, они закачались белыми пузырями.
       - Лю-уди-и! - закричал Иван, по щекам катились слезы, губы дрожали. - Сами видите, что нету у меня никаких рублей. Но разве я от этого становлюсь мошенником? Скажите мне прямо свою думку, я хочу ее услышать...
       Шли томительные секунды молчания. Поглядывая на Ивана с его вывернутыми карманами, молчал и Ерыкала. В его сердце происходила борьба, в разуме загорались и тут же гасли огоньки закованной в кандалы расчета былой совести. И тут Матрена, стоявшая неподалеку с засунутыми под голубой фартук руками, рванулась к мужу.
       - Верни им бумаги, Иван! Верни, пусть едут они сами в Фатеж...
       Иван бережно отстранил жену, кулаком смахнул слезы с лица, покачал головою и наполненным укоризной и горечью голосом спросил:
       - Выходит, не верите, бедности моей испугались? Ну, бог с вами...
       - Верим, Иван, верим! - залпом громанули голоса, даже Ерыкало вздрогнул и растерянно оглянулся. "Что же делать? - затревожился, боясь в открытую отступить перед сходом и не желая менять своего плана, выношенного в думах за прошедшие дни и ночи. - Надо уступать им на словах, пусть будет на виду по-ихнему, на деле - по-моему..."
       - Не об том речь, Иван Осипович, - сказал дружеским тоном, как мог бы сказать родной отец сыну. - Я вместе с обществом верю тебе. Лежит к тебе наше сердце, и ты не обижайся. Пойми, в той белой сумке, в которой общественные тысячи зашиты, и радость, и слезы и надежды упакованы. А вдруг несчастье, от твоих помыслов независимое... Тогда, Иван Осипович, сколько нищих среди стоящих перед нами людей потеряют сразу надежду...Вот поэтому и господь-бог вразумил мне сказать обществу, чтобы оставить тебя в ходоках, но для верного обеспечения общества достоянием своим избрать еще одного ходока... Я предлагаю Федора Федоровича Галду. Сорок десятин своей собственности у человека, лес, хозяйство... А не хватит, я восполню своим достоянием сумму...
       Народ ликующе встретил предложение Ерыкалы, Иван снова поверил в свой жребий. Ерыкала даже обнял его и подарил от себя серебряный рубль.
       - Это тебе на счастье. Чайком в Фатеже позабавишься, меня добрым словом вспомнишь...
       До Курска пришлось ехать поездом, а потом верст сорок на телеге, по шляху. В Фатеже какой-то мальчишка показал ходокам дорогу, и они вышли к запущенному старинному дому с низенькой одноэтажной пристройкой. Сиреневая краска на стенах вылиняла и облупилась. Штукатурка местами осыпалась, обнажив красные прямоугольники кирпичей. Резные наличники окон рассохлись и поседели, оконные стекла от старости отливались радугой, будто масло или нефть на воде.
       На кирпичном тротуаре, под окнами, ребятишки играли в "классики", прыгая на одной ноге по начертанной мелом решетке.
       Через досчатый забор у дома смотрели на улицу разлапчатые ветви карагача с покрасневшими листьями, то и дело падавшими на землю. Ветер заметал шуршавшую листву к ступенькам парадного крыльца, у которого остановились ходоки. Они удивлялись, что жилище Батизатулы не такое уж красивое, каким они представляли его себе в деревне.
       - Земли у человека тысячи, а домишко ободран, - ступая на крыльцо, сказал Иван с укором в голосе. - Давайте стучать, так у двери ничего не выстоишь...
       - От размаха жизни зависит, - добавил шагавший рядом с Иваном Федор Галда. Попробовал рукой шаткую перильцу с резными балясинами, щелкнул языком: - Нету, видать, у Геннадия Иосифовича денег на ремонт, разваливается крыльцо. Глядите-ка, с людьми разговаривает золотыми буквами...
       Остановившись на площадке, они некоторое время разглядывали черно-мраморную дощечку у двери. Золотое тиснение сверкало в луче солнца, требовало строчками букв от посетителей не стучать в дверь, а нажать кнопку звонка.
       - Хитрость эту, говорят, сначала купцы придумали, потом и дворяне переняли, - усмехнулся Федор Федорович и, подкравшись пальцем к белой фарфоровой кнопке посреди круглой черной гашетки, ткнул в нее несколько раз, опасливо оглянулся на усмехавшегося Ивана. - Канительное способление...
       Дверь открыл щуплый старичок-лакей со слезящимися глазами, в желтой ливрее с позументами и галунами на рукавах и бортах (Швейцара помещик уже с год не держал, экономя на этом четвертной в месяц).
       - Мужики? Из Лукерьевки? - переспросил, взмахнув руками: - Подождите, доложу барину...
       Возвратился старичок быстро, провел прямо в кабинет.
       Геннадий Иосифович Батизатула в белом с голубыми полосами шелковом халате и розовых сафьяновых туфлях сидел в плетеном кресле-качалке у громоздкого письменного стола, коричневые тумбы которого украшены замысловатыми инкрустациями.
       Обрамленное золотыми кудряшками небольших бакенбард, моложавое лицо помещика казалось веселым, голубые с хитрецой глаза блестели от выпитого вина (на столе еще стояли неубранными бокалы и пустые бутылки). Он усердно сосал трубку с предлинным коричневым чубуком, выхлапывая уголками рта синие клубочки дыма, летевшие к розовому потолку с гипсовым лепным плафоном. Синеватое марево дыма дрожало там вокруг висящей керосиновой лампы с пузатым стеклом и молочно-белым тюльпаном фаянсового абажура.
       У противоположного конца стола, развалившись в глубоком плюшевом кресле и любуясь бронзовым чернильным прибором со скульптурным изображением двух дерущихся орлов, сидел хмельной Порфирий Евстафьевич Евтеев. В соседнем кресле, судорожно вцепившись в подлокотники, чтобы не упасть на пол, пьяно клевал носом в стол Шерстаков Лука. Черные с проседью волосы налезли ему на вспотевший лоб, непомерно большие уши торчали смешно, как у поросенка.
       Федор Федорович знал от Ерыкалы, что так и должно получиться. Поэтому он спокойно наблюдал, а Иван даже всплеснул от изумления руками. "Как же вы, жулики, раньше нас попали сюда?" - хотел спросить он, охваченный горькими чувствами, но Батизатула упредил его.
       - Здравствуйте, господа общественные уполномоченные! - приветливо сказал он, вынув чубук изо рта и показав им на пустые стулья под огромным портретом Николая Второго. - Прошу садиться. А ты, братец, еще бутылочку и стаканы принеси!
       Лакей, поклонившись, вышел исполнять приказание, а Батизатула пырнул чубуком в белый мешок в руках Федора и, притворившись наивным, спросил:
       - Э-э-э, что это такое?
       - Деньги, ваше превосходительство, - преднамеренно польстил Федор, помещику, хотя и отлично знал, что Батизатула вышел в отставку в чине подполковника.
       - Тхе, тхе, тхе, - не то смеясь от удовольствия, не то откашливаясь от дыма, промычал Батизатула. Еще раз затянулся, выпустил такое облако дыма, что и сам в нем исчез на некоторое время, потом деловито и строго сказал: - Без охраны нельзя с такой суммой! Тоже и надо приговор иметь, по закону...
       - Охрана есть, ваше превосходительство. Запылившись они, не впустил ваш слуга в хоромы, в коридоре они... А приговор у него, - кивнул Федор на молча стоявшего Ивана. - Подай!
       Бумагу начал читать Батизатула, заглянув сначала в самый конец ее. Заулыбался чернильным оттискам пальцев, заменивших неграмотным мужикам собственноручные подписи, хмыкнул.
       - Вот и весь прожект уездного земства. Нахвастались, что введут всеобщее начальное обучение в Старооскольском и Тимском уездах, ассигновали семь тысяч рублей, чего и не хватит даже оплатить проценты по израсходованным ссудам на 1913 год на школьное дело, на этом дело с концом, мужики печатают бумагу пальцами...
       - Зато решили мы на земские средства купить портрет Михаила Романова в честь трехсотлетия царствующего дома, - полушутя, полусерьезно сказал Евтеев. - Шестьсот рублей ассигновали для укрепления силы монархии...
       - Ха-ха-ха-ха, - залился Батизатула, но сейчас же понял ошибку и, нахмурив брови, погрозил ходокам пальцем: - Что же это такое? По приговору значится один уполномоченный, а вы двое сюда явились...
       - Оно так получилось, - поспешил Федор объяснить: - Общественность побоялось доверить деньги одному Каблукову, приставили к нему меня для верности. Вот и вышло нас вроде как двое...
       - Э-э-э, позвольте! - Батизатула закачался в кресле, закричал сердито и так громко, что Шерстаков Лука проснулся. - Позвольте, вы пришли меня обманывать, а? Чего же вы от меня хотите, если вам общество не доверяет?
       Уставившись воспаленными глазами на Ивана, Шерстаков узнал своего бывшего батрака, вспомнил о расшатанных клевцах деревянных борон и, приняв крик Батизатулы за призыв отомстить, вцепился Ивану в борта казачки.
       - Порешу тебя здесь, порешу! - зашипел он, но Батизатула сейчас же огрел Луку трубкой по рукам, внятно пояснил:
       - Не сметь в моем доме обижать господина общественного уполномоченного!
       - Какой он господин? Пусть расскажет, как мой Федька стегал его плетью в поле...
       Батизатула снова размахнулся трубкой, но не попал по Шерстакову, искры посыпались на ковер и в растрепанные волосы Луки. Запахло паленой шерстью.
       Евтеев, молча наблюдавший за сценой, встал из кресла, затоптал горевшие на ковре махорочные корешки, потом двинул хорохорившегося Луку ладонью в лоб, так что тот опрокинулся в кресло и завопил:
       - Все равно не быть Ивану в почете! Батрак он мой есть, батраком и останется, собаками затравлю!
       - Замолчи, Лука! - серьезно тряхнул его Евтеев. - Дело не порти...
       - Кого, меня учить? - начал было Лука, но его вдруг передернуло от излишне выпитого по жадности вина. Рявкнул по-звериному, зажал рот обеими руками и пополз, сыновьям и внукам в пример, в коридор мимо брезгливо зажавшего щепотками нос Федора и расхохотавшегося Евтеева.
       Батизатула махнул трубкой вслед уползавшему из кабинета Шерстакову Луке, потом сунул Ивану приговор:
       - Не знаю, право, что делать с вами?
       - Гоните этих подозрительных ходоков, вот и все! - без стеснения сказал Евтеев, уставившись на Батизатулу желтыми хищными глазами. Я вам уже предложил сделку без риска, с полной выгодой...
       - Но вы забыли, что я столбовой дворянин и лично писал лукерьевцам, они вот собрали деньги...
       - Разорились до нитки, - вставил Иван, чтобы разжалобить Батизатулу и отвести от лукерьевцев почувствованную им какую-то опасность. - Больше нам и продавать нечего...
       - Э-э-э-э, - по козлиному заблеял Батизатула, уловив ошибку в суждениях Ивана. - Чего же мне тогда связываться с разорившимися мужиками?
       - Гоните вы их без колебания! - настаивал Евтеев, чувствуя, что его план купить землю для себя или стать субарендатором, близок к исполнению. "И пусть будет Иван честен и прав, но мы пересилим его числом, опозорим перед обществом, - говорил Евтееву внутренний голос. - Не отступайся, действуй, как задумал". - Подумайте, Геннадий Иосифович, о моем предложении, позаботьтесь о своей выгоде...
       - Ох, господи-боже! - вздохнул Батизатула, не замечая, что трубка погасла, пососал впустую чубук. - Дело ведь не шуточное, шестьсот десятин... Вот что, господа, погуляйте вы до вечера в городе, а я подумаю и решу. Идите, до вечера...
       Сильно расстроенный, Иван не заметил, что Евтеев подал Федору Галде глазами знак остаться, вышел в коридор. Мимоходом он пихнул лаптем храпевшего на полу Шерстакова, но второй раз ударить не удалось: показался лакей с бутылкой вина и стаканами на подносе.
       Пропуская мимо себя лакея, заметил, наконец, что Федор из кабинета не вышел, остался там с мешком, набитым деньгами.
       Ярость ударила в голову. Хотел побежать назад и наплевать в глаза Батизатуле, Евтееву и Федору. "Одна эта шайка, волки! - носилось в мыслях. - Волки!" Но в кабинет Иван не побежал, так как оттуда, позевывая, вышел Батизатула в сопровождении лакея.
       - Не сметь говорить, что постель не готова! - ворчал Батизатула. - Если барин захотел спать, постель должна быть готова, болва-а-ан!
       Прижавшись в полутемном коридоре за пилястрой, Иван пропустил мимо себя охмелевшего Батизатулу с лакеем. А когда они скрылись за дверью спальни, опрометью выбежал на улицу.
       В грязном фатежском трактире Иван швырнул на стойку серебряный ерыкаловский рубль, потребовал горькой русской сивухи.
       В это время Федор Галда распивал с Евтеевым бутылку принесенного лакеем вина. При этом они торговались о своем деле.
       - Даю тебе сто рублей наличными и пять десятин на три года в безвозмездное пользование, если поможешь мне обломать Батизатулу с его дворянской спесью и рассуждениями о чести...
       - За такое дело надо побольше, - возражал Федор.
       - Можно и прибавить, - ехидно сказал Евтеев, порылся в бумажнике. - Я могу подарить тебе еще вот эту бумагу, нотариальный документ... Только без рук, без рук, читай глазами.
       У Федора на мгновение остановилось дыхание, в глазах зарябило от изумления: в руках Евтеева была заемная записка отца Федора на пятьсот рублей, обеспеченная тем самым дубовым лесом, из-за которого, по незнанию, вот уже несколько лет Федор Федорович вел судебную тяжбу с Егором Афанасьевичем Монаковым и враждовал не на жизнь, а на смерть.
       - Зачем же батя брал у вас такую сумму? - выговорил, наконец, снова потянулся рукою к бумаге.
       - На то их родительская воля, - прищурив глаза и спрятав расписку за спину, наставительно сказал Евтеев. Немного подумал и усмехнулся: - А со мною не скандаль. Вот так-то. Скажу тебе по строгому секрету... Садись поближе, чтобы стены не услышали. Ну, так вот. Слушай. Есть у твоего батюшки, прости меня, господи, за откровенность и выдачу чужой тайны, дочка незаконнорожденная от потайной любовной связи. Для нее и брал твой родитель у меня деньги. Ни слова об этом старику, плохо тебе будет, если что...
       Федор понял, что не может противиться умному, своекорыстному Евтееву, покорно вымолвил:
       - А что я могу? Живу смирно, мизерно...
       - Не бреши! - грубо оборвал его Евтеев. - Разве тебя за ангельские дела зовут на селе "ухарем-купцом"? Разве не ты с вдовушками и не вдовушками гуляешь по ночам? То-то, мне не бреши. А работа твоя сейчас будет простая: откажешься передать деньги Батизатуле, вот и сделка у него с лукерьевцами не состоится, кредиторы потребуют проценты, Батизатула попросит у меня... Понимаешь?
       - Убьют меня мужики, спалят, - заскулил Федор. - Они же...
       - Не спалят и не убьют. Мы своей коллективной компанией взвалим вину на Ивана Каблукова. Кого запугаем, кого подкупим. Всякие там мокрицы будут молчать... Вот и обольем Ивана грязью перед народом... Не сомневайся, Федор, тут все дело в человеческой природе и в смысле: я куплю у Батизатулы землю, передам ее лукерьевцам в аренду... Сразу убьем трех зайцев: мне выгода, тебе выгода, Ивану голову отломим... Если уж на то пошло, так признаюсь тебе: об этом упрашивал меня Ерыкала, умолял Лука Шерстаков...
       - Но ведь Ерыкала сам возвеличил Ивана...
       - А вот затем и возвеличил, в уполномоченные произвел, чтобы удобнее было на виду у всех голову Ивану отломить... Не стесняйся, теперь весь мир живет подобным образом, свои показания люди пишут по чужой копии, лишь бы выгодно...
       Вечером Иван застал в кабинете Батизатулы Евтеева, Федора и нотариального чиновника с понятыми. Его даже не пригласили сесть.
       - Вот дела какие, братец, - сказал Батизатула, обращаясь к Ивану. - Не я виноват, что землю приходиться продать в другие руки: с меня кредиторы требуют уплаты долга, а денег нет...
       - Но ведь мы привезли пятьдесят тысяч! - воскликнул Иван и повернулся к Федору: - Давай мешок!
       - Не дам! - сказал тот, толкнул Ивана в плечо, мешок придавил подмышкой. - Мне доверили, а тебе...
       - Охрана, охрана! - закричал Иван, но все нагло захохотали.
       - Нету охраны, - сказал Федор. - Я их отпустил за ненадобностью...
       - И земли нету, - прогудел Евтеев над ухом Ивана, ухмыльнулся: - Я все закупил, я всему хозяин...
       У Ивана замерло сердце, побледнело лицо. От волнения в глазах его двоилось, и прыгали золотистые кудряшки бакенбард Батизатулы, черная борода и черешневые глаза Федора, желтоглазое лицо Евтеева, лохмата голова и непомерно большие уши Луки, постные лица чиновников с папками и чернилами в руках, усмехающиеся лица "понятых". И все это было чужое, враждебное, ненавистное.
       Не помня себя от ярости, Иван сорвал свой картуз с головы и размахнулся. Ударом козырька отпечатал красную дугу на бритой голове Евтеева, потом плюнул в лицо Батизатуле и Федору, бросился бежать, как от проказы.
       - Волки вы, волки-и-и! - слышался его крик из коридора, потом с улицы. - Во-о-олки-и-и!
       Произошло это с такой неожиданностью и быстротой, что никто не успел остановить Ивана. Лука хохотал, показывая пальцем на оплеванные щеки своих собутыльников. Только теперь прошел шок у Евтеева. Он рванул Луку за бороду:
       - Молчи, дурак! Главное сделано. А если Иван не оплевал тебя, так это, наверное, у него слюней на твою образину не хватило и времени не хватило... Он тебе еще плюнет, придет время...
       Всю ночь шел Иван пешком из Фатежа по шляху. А под Курском, на рассвете, со звоном и топотом обогнала его тройка. Обдала густой пылью и запахом лошадиного пота.
       Иван увидел, что в пролетке, обнявшись, ехали пьяные Евтеев, Шерстаков и Галда.
       Он погрозил им вдогонку кулаками.
       - Погодите, волки! Приеду в Лукерьевку, расскажу людям, как вы ее сожрали до самых костей, до самого хвоста. Все расскажу, не утаю и доли правды...
       А волки творили свое дело. Они таких небылиц наговорили народу, пока Иван добирался домой, что ему никто не захотел даже отвечать на поклон, с ним никто не стал разговаривать.
       - Подлюга какой! - выкрикивали мужики вдогонку. - В честности клялся, карманы выворачивал перед всем миром и перед богом, а сам продал нас Евтееву. Вот и приходится платить по сорок рублей аренды за десятину...
       - Волки, настоящие волки! - кусая губы, шептал Иван, горбясь и страдая от несправедливости и окружившего его презрения односельчан. - Лукерьевку съели, мне жизни не дают. Бить их, жечь или как?
       Народ, которому жилось все хуже и хуже, распалялся против Ивана, верил слухам, что вся тяжесть их жизни от него происходит, от изменника обществу. Старались в распространении таких слухов Евтеев, Ерыкала, Галда, а потом и отец Захар взялся: он прочитал с церковного амвона проповедь о продажном Иване, изменившем обществу за серебряный рубль, пропитый им в фатежском трактире.
       После этого совсем перестали звать Ивана Каблукова на плотницкие, столярные и печные работы, угрожали убийством.
       Осунулся, оброс бородой. На улицу показывался редко, все думал и думал о жизни. А тут еще в семье грызли, не давали покоя: плакала Матрена, ворчал Осип, ругалась Катерина Максимовна, ныли Сережка с Танькой, что соседские ребятишки не принимают их в игры и дразнят "ходательскими детьми".
       "Бежать надо, - все чаще приходила мысль в голову Ивана. - Повешусь, наверное, если не убегу..."
       Решение было принято окончательно после следующего случая.
       В один из вечеров глубокой осени, когда семья Каблуковых ужинала, трахнуло в окно. Вместе с брызгами разбитого стекла скакнул через стол брошенный кем-то с улицы красный осколок кирпича. Он с шелестом шлепнулся в приготовленную Матреной для постели вязанку соломы.
       Катерина Максимовна выронила с перепугу ложку со щами, залив дежник. Осип, сверкая озлившимися глазами, хватился за костыли, чтобы выйти на улицу и узнать бросившего камень, но упал, разбил себе до крови лицо. Матрена захныкала, ребятишки заголосили.
       Иван, побледнев, молча вылез из-за стола и разыскал в соломе кирпич. Взвесил на ладони, горько улыбнулся:
       - Такими вот игрушками в девятьсот пятом году мы били казаков и полицейских в Армавире, когда они лезли на паровоз против забастовщиков. А теперь вот люди перепутали, в меня кирпичом трахнули... Да только мимо. Вот что, Матрена, спрячь этот кирпич, береги до моего возвращения...
       - Да что же ты, да куда же ты? - бросилась было Матрена на грудь к Ивану, но он отстранил ее и сказал строго: - Нельзя мне жить теперь в Лукерьевке, пока люди не образумятся, не поймут правду. Перестаньте плакать, все равно уйду, раз так решил! - прикрикнул на ребятишек и на отца с матерью, потом показал на разбитое кирпичом окно: - Вот такая рана в моем сердце!
       И все притихли. С ужасом глядели туда, где зияла черная в ночи дыра с похожими на длинные зубья или ножи краями. Это торчали стеклянные осколки, холодным острым блеском серебрились на свету их отточенные ударом лезвия.
       Утром, едва забрезжил рассвет, Иван оставил деревню. С сундучком за плечами, в лаптях и потертой казачке, с двумя рублями денег в тряпице за пазухой пошел он искать свою долю в надежде найти край, где не было всевластия Шерстаковых и Евтеевых, Ерыкал и отцов Захаров.
       Но летом 1914-го грохнуло новое несчастье: царь бросил Россию в мировую войну.
      

    7. ШАБУРОВ

       Попав по рекомендации ветерана первой русской революции Анпилова Константина Михайловича в семью столичного рабочего-революционера, честный и стремительный по природе своей к правде и справедливости, Шабуров Василий вскоре втянулся в подпольную работу.
       В октябре 1915 года партийный комитет командировал его со специальным поручением в Москву. Взобравшись на среднюю полку вагона, ехал Василий в плену переполнивших его чувств ожидания и смутной тревоги. Ожидал он встречу с друзьями, тревожился, что она может и не состояться: в последние дни усиленно рыскали жандармы, оживили свою деятельность провокаторы, имели место неоднократные провалы и аресты партийных работников.
       Думы Шабурова то приковывали его внимание к грохоту второй год длившейся войны, то уносили его память в детские годы, то звали заглянуть в прошлые века, то рождали мечту о будущем, когда над человеком не будут стоять цензоры и прокуроры, полицейские и сыщики, исчезнут понятия "тюрьма", "концлагерь", "каторга", встанет над всем действительная, а не бумажная свобода.
       Привстав на излокоток, Василий начал глядеть в темное стекло окна. Казалось, что вагон стоял на месте, дрожа и покачиваясь, гремя и шипя буксующими колесами. "Нет, он движется, как и все, как моя жизнь! - мысленно твердил Василий. - И мне, если сказать правду, чертовски повезло: нашел путь в социал-демократию. Жаль вот, не знаю, где тот крестьянин, Иван, который помогал нам в Армавире бить казаков и полицейских во время забастовки. Поговорить бы с ним теперь, как он понимает жизнь, какую в ней выбрать дорогу? Неужели не встретимся на каком-нибудь перекрестке дорог..."
       Вагон все более качало, так как поезд шел под уклон, а полотно поизносилось. Надоело Василию смотреть в темное окно, лег навзничь, закрыл глаза. То начинал дремать, то снова просыпался: на остановках звонко гомонили слезавшие и входившие пассажиры. Эти с грохотом ставили сундучки и чемоданы, перебрасывались нередко колкими сердитыми замечаниями, колотили хныкавших и кричавших во весь голос ребятишек.
       В переполненном людьми и вещами вагоне было душно, дрожал полумрак: электричество погасло, стеариновая свеча в черном железном фонаре над дверью задыхалась от недостатка воздуха, едва озаряя мигающим желтым пламенем узкий проход.
       В соседнем отделении компания фронтовых офицеров играла в карты при свете трех свечных огарков, устроенных в прорезях положенных плашмя папиросных коробок.
       Бледнолицая сестра милосердия в накинутой на плечи шинели (Ей нездоровилось, казалось холодно в душном вагоне) задумчиво щипала струны гитары, вслушиваясь в минорные стонущие звуки. Временами она посматривала зеленоватыми глазами в длинных подкрашенных ресницах то на взволнованного проигрышем юного подпоручика с чуть пробивающимися золотистыми усиками, то на седеющего толстого штабс-капитана в аксельбанте, то на худощавого черноволосого военного врача в песне с квадратными стеклами и в расстегнутом от духоты зеленом кителе.
       - Ведь надо же так азартничать, - сказала тихо, ей никто не ответил. - До чего не везет подпоручику, золотой портсигар поставил на карту...
       Слезши с полки и проходя мимо играющей в карты компании, Шабуров взглянул на свои карманные часы. Было начало первого часа ночи.
       Поезд стоял на какой-то станции. Через окна вагона виден залитый светом вокзал, серый настил перрона, по которому ходили люди и солдаты полевой жандармерии в длиннополых черных шинелях, торопливо пробегали железнодорожники в синих форменках.
       Пропустив мимо себя в вагон несколько женщин с мешками и ребятишками, Шабуров спрыгнул со ступенек и оказался в перронной сутолоке: гремя чайниками и всех толкая от нетерпения, бежали солдаты за кипятком у будки. Потом прошли две девушки в коротких жакетках и шляпках с перьями. Они чему-то смеялись, кокетливо посматривая на щеголеватых прапоров в новеньком обмундировании. Видать, эти выпускники ускоренных курсов ехали на три дня положенного перед отправкой во фронтовую часть отпуска. Один из них прицепился к девушкам и, позвав своего товарища, скрылся вместе со случайными насмешницами за вагонами соседнего эшелона.
       У подножек классного вагона старая женщина в широкой шляпе с вылинялыми цветами из бумаги и наполовину осекшимися перьями обнимала тоненького юношу в длинной офицерской шинели.
       Шабуров заметил, что плечи и голова старухи тряслись от беззвучного плача. Поодаль, облокотившись на груду чемоданов, стоял невысокий солдат в шинели и суконной зеленой фуражке с кокардой, в сапогах с толстыми крутыми носками и широким низким каблуком на подкове, мерцавшей в пучке падавшего из окна света.
       Солдат, наверное, вспоминал и свою старушку-мать, глядя на плачущую чужую женщину, обнимавшую сына. Он тяжело вздохнул и покосился с некоторой опаской на остановившегося вблизи Шабурова.
       - Чего вздыхаете, служивый? - поспешил спросить Шабуров, чтобы погасить у солдата сомнение насчет чемоданов и заговорить с человеком, в облике которого показалось вдруг что-то знакомое.
       - Да вот, гляжу на их благородие с матушкой, а у самого сердце обливается кровью, - сказав это, солдат снова покосился на Шабурова. На этот раз в его взоре не было опасения за охраняемые им чемоданы, зато во всей фигуре и на лице отразилось чувство какого-то острого интереса к собеседнику. - Тоже ведь и у меня есть мать и жена, дети имеются. Двое. И все это в безвестности...
       - Дальние, выходит? - спросил Шабуров и еще на полшага подступил к солдату, силясь вспомнить, где же и когда видел он это курносое лицо, мальчишески задорные глаза и худые щеки с резко обозначенными линиями скул. - Из каких краев?
       - Курские мы, из деревни Лукерьевки. Может, слышали? - сказал солдат и окинул взором стоявшего перед ним парня в коротком пальто и рабочей кепке.
       Оба немного помолчали, что-то вспоминая и совсем забыв о юном офицере, прощавшемся с матерью у ступенек классного вагона, о шумящем потоке людей на перроне.
       - Не приходилось ли вам в пятом году работать на армавирских стройках? - неуверенно спросил Шабуров.
       Вместо ответа, солдат шагнул к нему и простецки повернул за плечи лицом к фонарю.
       - Батюшки! - ахнул сдержанно, оглянулся на старушку с сыном-офицером и уже потом, почти шепотом сказал: - Да ведь ты же гимназист Вася. Флаг тогда на паровозе выставлял и ногу тебе чуть не оторвали полицейские... Помню, все помню, дорогой мой. Да только ты не говори со мною громко. Это наш подпоручик Селезнев стоит с мамашей, я при нем в денщиках состою. А жизнь моя, знаешь, как сложилась?
       Иван, спеша и волнуясь, обрывками фраз рассказал кусок своей биографии, своих приключений. И о том, что был ходоком помещику Батизатуле покупать землю для общества, как был обманут и оклеветан, бежал из деревни, попал в город Якутск и пытался даже бежать в страну Китай, но был задержан стражей в Рухлово, попал в царскую армию.
       - Теперь вот, - заканчивая рассказ, Иван Каблуков кивнул в сторону офицера, - заедем с ним на денек в Москву к их родственнику, оттуда отправимся вместе с частью на фронт. Сказывал подпоручик, что поедем к какому-то генералу Брусилову на Юго-западный фронт.
       - Эй, там! - оторвавшись от матери, крикнул подпоручик солдату. - Поторопись с погрузкой чемоданов!
       Из полдюжины чемоданов Иван ухитрился взять сразу четыре: два в руки, два подмышки. Оставшиеся два чемодана взял Василий и понес их вслед за Иваном.
       Селезнев оставил мать из-за боязни за свои чемоданы, шагнул по пятам Василия Шабурова. "Вот негодяй этот Каблуков! - кипело в груди Селезнева, - доверил мои чемоданы черт знает какому проходимцу и даже не присматривает за ним, не оглядывается. Нырнет этот парень в сторону, только его и видели в этой сутолоке..."
       Но Василий никуда не нырнул. Поставив чемоданы в купе вагона и простившись с Иваном, он спокойно направился к выходу. В тамбуре его остановил Селезнев, милостиво протянул синюю кредитку.
       - Вам на чай! - сказал он, отводя глаза в сторону.
       - Простите, подпоручик, я не лакей!
       ...Ударил звонок, и Василий вернулся в свой вагон. Закурив папиросу, встал у приспущенного окна. В лицо ударила струя ночной прохлады в запахах горелого угля и мазута, в шумах стоявшего на запасном пути воинского эшелона.
       Из теплушек слышалось конское ржание, звучные переливы гармоники, смех солдат и разухабистые напевы:
       "...До Казани мы дойдем,
       И нигде не пропадем:
       Мы читать-писать умеем,
       В писаришки попадем..."
       - Тоже мечта, "в писаришки", - проворчал Василий, поднял окно и снова взобрался на полку.
       Через некоторое время Василий задремал было, но его разбудил возней на соседней полке новый беспокойный сосед. Полка эта была раньше занята узлами и чемоданами, поверх которых спала крохотная девочка. Новый пассажир приказал все это убрать с, будто бы принадлежащего ему, места, сам залег и протянул ноги во всю длину.
       Поезд в это время тронулся, зашумели и застучали колеса.
       - Нет ли у вас спичек? - спросил пассажир, вытеснивший маленькую девочку со средней полки. - Вот, торопился, знаете, позабыл. А курить - курю. Да-с!
       Взяв протянутую Василием коробку, сосед проворно чиркнул спичкой, прикурил. Но огонь погасил не тотчас: осматривался, косясь на Василия и на окно.
       При свете огонька и Василий рассмотрел круглую физиономию соседа с густыми черными усами. Темные масляные глаза, светившиеся ленивым добродушием, показались человечными. "Странно вот только, чего он так долго не гасил спичку? - подумал Василий, в душе начались сомнения. - Что это за человек?"
       Возвращая спички, сосед пытался завязать разговор:
       - Спать захотели? Да оно, конечно, пора. Уже поздно...
       - Я днем выспался, - солгал Василий и, взяв спички, повернулся лицом к стенке. - Нездоровится мне что-то, а тут еще тишины нету...
       - Оно известно, какой же сон в дороге, - продолжал свою мысль незнакомец. - Особенно по теперешнему времени. Хаос везде, беспорядки, неустройство. Все качается, все непрочно...
       Василий насторожился, уловив в словах человека нотку ложного сочувствия и желания вызвать жалобу на жизнь и на войну.
       - Это вы напрасно ноете, - сказал Василий равнодушным голосом. - Война ведь идет в защиту Отечества и престола, приходится мириться с некоторыми неудобства во имя победы над немецкими варварами...
       Незнакомец промолчал. Потом звонко высморкался в платок и, скребя полку каблуком, спросил вроде как бы от нечего делать:
       - А вы, извините, в Москву?
       - В Москву, - недружелюбно, коротко бросил Василий, выругался в уме: "Привязался с разговорами, очень нужен!"
       Сосед почему-то больше не тревожил Василия. Через несколько минут послышалось его сопение, чмокание губами, потом и храп раздался, со свистом.
       Незаметно уснул и Василий, придавив правой половиной груди то место пальто, где были зашиты бумаги для Москвы и новый паспорт для Владимира.
       - Москва-а-а! - закричал проводник, и люди разом проснулись, начали торопливо собирать вещи, затягивать дорожные ремни на узлах, одеваться.
       Серенькое октябрьское утро медленно закралось в вагон сквозь двойные затуманенные стекла старинных окон с квадратными железными скобами на полурамах. Оно несмело разлилось по узкому коридорчику, вымело ночную черноту из углов и закоулков, бледно-синим светом озарило помятые лица пассажиров.
       Шабуров встал у окна, наблюдая. Навстречу грохотали товарные эшелоны с солдатами и лошадьми, с орудиями и прессованным сеном на платформах, с укутанными под брезентами небольшими аэропланами в разобранном виде.
       Мелькали опустевшие подмосковные дачи и почерневшие рощи, желтые садики и запущенные беседки с круглыми крышами и высокими деревянными шпилями. Потом потянулись кирпичные стены, заводские корпуса с высокими трубами, мосты и виадуки, заборы с пестрыми афишами.
       Вдали жучком катился по серому полотну шоссе грузовичок, окатывая клубами синего дыма обгоняемые им телеги с кирпичом и бревнами. За шоссе показались древние особняки в зеленых хвойных рощах, сверкнули позолоченные главы обнесенного белой стеной монастыря. Пассажиры истово закрестились, закивали головами. Василий по отражению в стекле заметил, что люди приблизились к нему сзади, посторонился немного, не отрываясь от бежавших мимо поезда видов.
       - Москва-а-а, - прочувствованно сказал кто-то за спиною Василия. - Ма-а-атушка Москва! Не даром еще Карамзин сказал, что Москва будет всегда истинною столицею России...
       - Кто же возражает? - переспросил Василий, оглянувшись. Перед ним стоял круглоголовый пассажир с густыми черными усами и темными масляными глазками, полными ленивого добродушия. - Неужели кто возражает?
       - Имеются возражатели! - внезапно осердившись, нахмурил незнакомец брови. В темных глазах его сразу погасло ленивое добродушие, сверкнуло что-то острое, злое. - Вы, мой сосед по полке, мало знаете людей. Да, есть возражатели!
       "О-о-о, шака-а-ал, - подумал о нем Василий. - Лицедей".
       - Напрасно расстраиваетесь, папаша, - сказал спокойным тоном и пошел к умывальнику освежить лицо, промыть глаза. "Что же это за человек и кого думает он втянуть в беседу, поймать на крючок. Лучше от него подальше..."
       Возвратившись из умывальной комнаты в свое отделение, Василий не обнаружил своего ночного соседа и любителя ссылаться на Карамзина. Заглянул в соседнее отделение. Но и там были одни офицеры, готовые к высадке: они сидели в шинелях, стянутых ремнями и портупеями, с пристегнутыми шашками и с револьверами у поясов. Сестра, положив руку на плечо юного подпоручика, которому не везло ночью в карты, грустно напевала:
       Вот вспыхнуло утро, и выстрел раздался,
       И грохот смертельных пошел канонад.
       Над нашим окопом снаряд разорвался,
       И начались крики, и стоны и ад...
       ...Поезд медленно шел между стоявшими на путях длинными составами. Все реже и ленивее щелкали колеса на стыках рельс. Наконец, звякнули буфера вагонов остановившегося поезда, пассажиры хлынули наружу.
       На перроне горластые газетчики размахивали свежими номерами, кричали:
       - Покупайте, господа, "Биржевые ведомости"!
       - Читайте новости, читайте новости!
       - Последние известия, экстренный выпуск: отъезд государя в действующую армию...
       - Одиннадцатого октября Болгария выступила против Сербии...
       - Экспедиционный корпус английского генерала Таунсенда успешно наступает в долине Тигра и Ефрата... английские авангарды рвутся к развалинам Ктесифона, открывая путь на Багдад!
       - Германская конница, прорвавшаяся на Свенцянском направлении, окружена русскими войсками и уничтожается!
       - Позиционная война на Восточно-европейском театре!
       - Война, война, война! - кричали люди, шуршали газеты, свистел ветер.
       Купив первую попавшуюся газету, Василий вместе с толпой выбрался на привокзальную площадь. Притворившись увлеченным чтением газетных новостей, он скользил взором поверх обреза газеты, внимательно осматриваясь.
       По телу вдруг невольно пробежала дрожь: за газетными киосками стоял его ночной сосед по полке вагона и что-то говорил носатому черному парню, пристально глядевшему на Василия.
       "Следят, - мелькнула острая мысль. - Следят. Нужно оторваться..." Неторопливо свернул газету, поглазел будто бы от скуки и безделья на вывески, потом шагнул к стоявшему ближе других извозчику.
       ............................................................................................
       К вечеру пошел дождь. Под ногами хлюпала грязь, в серых выбоинах мостовой пузырились мутные лужи. Рыхлые темно-серые облака, клубясь, плыли над мерцавшими от воды крышами, цеплялись за кресты колоколен и за островерхие башни, которые на мгновение пропадали тогда из вида, будто в дыму начавшегося пожара.
       Быстро надвинулись сумерки, в домах зажглись огни.
       Горели лампы и на квартире зубного врача Осипа Рафаиловича Бермана, где шло заседание подпольного комитета. Был тут бледный Ракитин с пышной копной светлых волос, которые он поминутно откидывал назад рукой или резким кивком головы. Поблескивая стеклами пенсне, сидел у стола смуглолицый стриженый Чаркин в черной косоворотке и студенческой тужурке - памяти студенческих лет на филологическом факультете Казанского университета. Откинувшись на плюшевую спинку кресла, рассеянно глядел на окно толстый человек. Он наблюдал, как по смолисто-темному от вечерних сумерек стеклу, отражая свет лампы, ртутными подвижными шариками катились капли обильного дождя.
       Жаркая бронзовая лампа на столе, шум дождя в саду за окном, узорные ковры на стенах, весь уют и тепло богато обставленной квартиры рождали в толстом человеке странные умиротворяющие чувства, смутные воспоминания о детстве, легкую грусть о многом, не сбывшемся в жизни. Он непрерывно курил, стряхивая пепел в стоявшее на подлокотнике кресла маленькое серебряное блюдце, полное черноголовых белых окурков.
       - Да будет тебе курить, Юраков! - с досадой сказал Ракитин, расхаживая по комнате. Он не мог думать и говорить, сидя на одном месте. - Накадил похлеще Иоанна Кронштадтского ладаном в соборе...
       - Да он и совсем не курил, - простодушно возразил Юраков, усмехаясь черными калмыцкими глазами вслед Ракитину. - Зачем же наговариваешь на человека?
       - Все равно! - раздраженно начал было Ракитин и, не договорив, махнул рукой. Как и многие другие, он был не в духе. Целый день ожидали Шабурова, наконец, начали заседание без него. И Ракитину казалось, что все идет не так, что Чаркин слишком самоуверен и нарочно принимает спокойно-холодный вид, чтобы унизить возбужденного Ракитина, и что Юраков с умыслом поддерживает Чаркина по всем вопросам - и о войне, и о партийной тактике на заводах и среди солдат, чтобы подчеркнуть большее влияние Чаркина, чем Ракитина, в делах районной партийной организации.
       - С особенной обидой выслушал Ракитин замечание Юракова: "У Бориса Ракитина бывают минуты, когда он распаляется на подвиги. Но мы должны уметь личный порыв соединять с действительным порывом масс, направляя то и другое по жесткому руслу партийных интересов. Нам нужны не быстро гаснущие вспышки, а неугасимо пылающие огни..."
       - Тогда заставьте Горького переписать свою "Старуху Изергиль", - с гневом возразил Ракитин. - В противовес вашей теории, Данко спас народ как раз быстро погасшей вспышкой своего сердца...
       - Послушайте, Борис, нам нужна не риторика сейчас, а вдумчивая работа мысли, чтобы спокойно и научно решить вопрос, - уже недружелюбно прервал его тираду Юраков, отчего у Ракитина еще более закипело сердце. "Придет время, покажу этим Юраковым, Чаркиным, Шабуровым их настоящее место!" - чуть не сорвалось с языка Ракитина, но сдержался от подобных резкостей, боясь новых ошибок. Ведь и знал он о Юракове мало, лишь то, что этот человек недавно прибыл из Саратова, скрываясь от филеров охранного отделения. В Саратове он работал сотрудником большевистского органа "Наша газета".
       - Я согласен с замечанием товарища Юракова, - сказал председательствующий. - Заслушаем, пожалуй, его информацию о положении в восточных районах.
       Реплики комитетчиков прекратились. Юраков говорил медленно, развертывая картину рабочей жизни без прикрас, не умалчивая о фактах самой горькой правды. Он рассказал о тяжелых провалах партийных организаций в Поволжье и о том, что рабочие там серьезно запуганы, побаиваются мастеров и даже специально подобранных хозяевами конторщиков на заводе.
       - ...Теперь при всяком случае мастера и конторщики покрикивают на рабочих: "Учтите, на фронт отправим, мерзавцы!" А на фронт никто не хочет, предпочитают шапку гнуть до поры-до времени, кланяться в пояс мастерам и конторщикам. Конечно, не по любви кланяются, а по нужде. Недавно были аресты на Трубном заводе. Человек тридцать отправлено с маршевой ротой под Вильно: туда потребовалось царю пушечное мясо затыкать проделанную немцами свенцянскую дыру...
       - Вот, видите, - живо отозвался Ракитин, прервав Юракова. - Я же говорил, что мы утратили активность и упругость, забыли о баррикадах...
       - Бросьте вы эту патетику! - отмахнулся Юраков.
       - Насчет патетики, знаете...
       - Будет вам петушиться, заметил Чаркин из-за стола, переписывая начисто принятое Комитетом воззвание к солдатам запасного полка, в котором находилось несколько большевиков, мобилизованных три месяца назад и ожидавших вместе с солдатами отправки на фронт. - Зачем попусту тратите силы?
       - Я и не петушусь, - огрызнулся Ракитин. - Но мы должны сознаться, что меньшевики тоньше нас понимают пульс рабочих. Не всех, конечно, но понимают... Они действуют, зовут рабочих к сотрудничеству с военно-промышленными комитетами, а мы сидим и ждем у моря погоды. Ну, чего мы ждем, скажите мне? Все силы общества активничают, даже гвардейская "фонда" бряцает оружием, а партия профессиональных революционеров продолжает и продолжает ставить вопрос о ситуации, об условиях победы...
       - Замолчите! - строго прикрикнул Юраков. Зрачки сверкнули досадой. - Не школьник и не ребенок, Ульянов говорит о ситуации и об условиях победы. Понимаете ли вы, что он видит дальше нас всех вместе взятых?
       - Догма и буква! - вскочив, волчком забегал Ракитин по комнате. - Если я стану когда-нибудь прокурором, мне это непременно годится. А сейчас мы погибнем от непрекословного подчинения авторитетам...
       - Значит, бланкизм? - перестав писать и подняв на Ракитина насмешливые глаза, иронически сказал Чаркин.
       - Это не ваши, плехановские слова о бланкизме! - сдавался бегавший по комнате Ракитин. - Это, если хотите...
       Резкий звонок в прихожей присушил язык Ракитина к небу, всполошил остальных. Чаркин отодвинул бумаги и вышел, остальные приняли вид пирующих, кто-то сунул на стол заранее для этого случая подготовленный поднос с бутылками и стаканами, бумаги убрали под скатерть.
       На лестничной площадке Чаркин увидал парня в набухшем от дождя пальто.
       Не узнав в полумраке вошедшего, спросил безразличным тоном конспиратора:
       - Вы на прием?
       - Вставить новый зуб, - расплываясь в широкой улыбке, ответил пришедший и протянул близорукому Чаркину широкую влажную ладонь. - Здравствуй, Владимир!
       Только после этого Чаркин узнал Шабурова, потянул за руку в комнату.
       - Галоши снимать не буду, поелику оных не имею, - шутил Василий, тщательно вытирая подошвы сапог о проволочную сетку в прихожей. Потом встряхнул мокрую кепку, прошел за Чаркиным в ярко освещенную комнату. - О-о-о, в какие апартаменты залезли зубы лечить! А надымили, просто апрельская атака немцев газами на Ипре... Здорово, Борис! Все, здравствуйте! - весело говорил Василий, пожимая руки сидевшим в комнате людям.
       - Почему опоздал? - спросил Ракитин.
       - Еще с утренним поездом приехал, - возразил Василий. - Но пришлось в Москве покрутиться...
       - Гороховое пальто? - Ракитин встревожено округлил светлые усталые глаза и отбросил волосы назад. - Да?
       - Не утверждаю, но типчик один волочился за мною, еле отвязался от него на Таганке...
       Все молча вопросительно переглянулись, а Ракитин неожиданно храбро воскликнул:
       - О типчике потом, как дела в Питере?
       - Да так, - неохотно отозвался Шабуров, машинально пощелкивая пальцем о ремень старенькой Бормашины, стоявшей в комнате по конспиративным соображениям. - Оправляемся понемногу. Конечно, война стукнула крепко, но беки - народ сильный. Меньшевики - те отрезанный ломоть. Господин Гвоздев ловит некоторых рабочих на удочку участия в военно-промышленных комитетах, но выборгские, обуховские - все питерские рабочие не поддаются, не забыли баррикад июля прошлого года...
       - Слышишь, пролетарский журналист? - снисходительно тронул Ракитин плечо Юракова. - Народ на баррикады рвется, а не к задам о ситуациях...
       - Ты и слушать человека не умеешь! - махнул Юраков рукою на Ракитина. - Тебе говорят, что рабочие помнят баррикады и пойдут на них, когда партия скажет, а ты свое...
       - Я не талмудист, а революционер...
       - И я не талмудист! - вскипел Юраков. - Я слесарь, а с времен основания "Правды" стал газетчиком-большевиком. Не гляди, что у меня пузо толстое, в душу мне загляни. А там - Ленин, как я его понимаю, а не сухой талмуд. Мне Ленин помогает всю землю видеть как бы в ярком солнечном освещении, а ты... "талму-у-уд". Глупый ты после этого человек...
       - Пусть глупый, но собрание наше нужно прекратить, - внезапно сказал Ракитин. - Толку из него не будет...
       - Вот с этим предложением я согласен, - снова оторвался Чаркин от записи. Тон его голоса был примирительным и в то же время озабоченным: - Собрание нужно закрыть.
       - Почему же? - Удивился Ракитин неожиданному согласию Чаркина с его предложением.
       - Думается мне, что некий тип не для личного моциона весь день шлялся за Шабуровым по Москве...
       Притихнув, люди глубже почувствовали общность своей судьбы и реальность наметившейся опасности.
       - Ночевать, Василий, пойдешь ко мне, - продолжал Чаркин. Он тут же достал из толстой книги в кожаном переплете листок папиросной бумаги с отпечатанными на машинке синими строчками, протянул Шабурову. - Прочти, пока выпровожу людей. Сегодня получили мы из-за границы этот ленинский манифест против войны. В Циммервальде его не приняли, а мы обязательно примем...
       Василий повернул листок к свету. "Пролетарии Европы! - бросились в глаза слова первых строчек. - Уже более года тянется война. Миллионами трупов усеяны поля сражений, миллионы калек осуждены..."
       - Расходитесь, товарищи, расходитесь по одному, - напомнил Чаркин столпившимся у стола подпольщикам. - Ракитин, тебе надо первым... Если что, просигналишь условно, как установлено...
       Накинув пальто и на ходу застегивая пуговицы, Ракитин быстро зашагал к двери, но вдруг почувствовал кольнувшую сердце обиду, возвратился к Чаркину.
       - Володя, ты знаешь меня и что мне дорога партия. Почему же выпроваживаешь меня первым? Не доверяешь подробностей? Не веришь, что я люблю партию?
       - Эдуард Бернштейн еще горячее объяснялся марксизму в любви, - возбужденно заметил Чаркин и закашлялся.
       - При чем тут Бернштейн?! - воскликнул вспыхнувший лицом Ракитин. - Все зависит от положения, времени и места...
       - Вот именно, - сквозь кашель проговорил Чаркин. - Началось у Бернштейна с объяснением в любви к марксизму и с желания "улучшить" его детали, завершилось сплошным оппортунизмом...
       - Вы слишком больны, Чаркин, почему и смеете говорить мне дерзости, - с трудом сдерживая ярость, прошептал Ракитин и шагнул к Шабурову, который, прислонившись спиной к этажерке, дочитывал манифест в ожидании своей очереди выйти на улицу. Он обернулся к Ракитину и, давая ему понять свое отрицательное отношение к его недисциплинированности, начал читать вслух:
       "...Вы должны...бросить господствующим классам в лицо клич: довольно резни!... Свержение капиталистических правительств - такова цель, которую должен поставить себе рабочий класс..."
       Резкий стук в дверь прервал чтение. Ракитин отступил от Шабурова, в смятении встряхнул головой. Встревоженный Чаркин снял и быстро вновь надел пенсне. Тут только Шабуров заметил, как постарел за последний год Володя Чаркин, какие впадины образовались на его щеках, глубоко провалились карие глаза и заострился короткий нос.
       - Вооруженное сопротивление сейчас не нужно, - негромко распорядился Чаркин, вслушиваясь в топот многочисленных сапог на лестнице. - Жгите адреса!
       Юраков чиркнул спичкой, поднес к желтому пламени четвертушку исписанной бумаги. В комнате стало светлее, на стене запрыгали двойные тени.
       - Откройте, дверь взломаем! - грозили на лестнице.
       - Иди, Борис, задерживай, выигрывай время, - прошептал Чаркин.
       Ракитин побежал в прихожую.
       - Подождите, ключ затерялся, - с озорным подъемом в голосе прокричал он, сам сейчас же возвратился в комнату, запалил новый документ.
       - Подождав немного, полицейские начали грохотать в дверь чем-то тяжелым, металлическим. Задрожали стены.
       - Скоро ворвутся, - разминая пепел сожженных бумаг, шепнул Чаркин Шабурову. - Беги через окно. Без меня беги. Сообщи нашим здесь и в Петрограде, а я постараюсь задержать полицию здесь. Да нет, не оружием... Остальные попробуйте прорваться вот через эту дверь, - он показал на закрытую портьерой нишу. - Возможно, они не блокировали черный ход...
       Шабуров рванул с этажерки свою кепку и пальто, уже с подоконника кивком головы простился с товарищами, прыгнул в темноту сада.
       Там наскоро огляделся. Было мокро, пахло прелой листвой и гнилыми яблоками. В ветвях шумел дождь, водяная россыпь брызгала за воротник, холодные капли кололи горячую кожу, по ней невольно пробегала дрожь.
       По усыпанной листьями аллее добрался Василий до высокого досчатого забора. Там царила тишина. Подтянулся на руках и перемахнул в заросшую бурьяном и заваленную строительным мусором канаву.
       Пятки ныли от осушившего их удара о кирпич, в ушах и висках стучало от волнения. "Выберусь, - подумал с надеждой. - Утихнет немного боль, спущусь по канаве ко двору, там - в переулок..."
       Полицейские свистки заверещали с другой стороны сада. "Наверное, наши нарвались на засаду полиции. Охотятся за нами, как собаки. Хорошо еще, что здесь они не догадались..."
       Василий пополз, но сейчас же из бурьяна бросились на него люди, начали крутить руки за спину. Тряхнул, не оторвались. "Откормленные, сволочи!", - подумал со злостью, вслух сказал другое:
       - Что вы, братцы, белены объелись? Человек, выпимши, упал в канаву, а вы налетели...
       - Я те, ядрена мать, да-а-ам "выпимши"! - пригрозил один из насевших. Это был ночной сторож в брезентовом плаще и в валенках с глубокими калошами. Помогал ему бородатый грузный мужчина в шинели и высоком картузе. Тот целился в Василия молча огромным револьвером, видимо, устаревшей марки "Смит-вессон". Стало ясно, что этих не упросишь, так как они кормятся полицейским хлебом.
       Шабурова ввели в ту самую комнату, где недавно читал он гневные слова ленинского манифеста против войны. Теперь здесь, топая сапогами, переговаривались городовые.
       Арестованные стояли тесной кучкой посреди комнаты. Офицер в мокрой шинели с двумя рядами медных пуговиц с накладными орлами, с расстегнутой кобурой револьвера у пояса и с граненым карандашом в руке сидел у стола. Капли дождя и пота лоснились на его немолодом помятом лице, на выпуклом лбу с модными тогда залысинами.
       Пожевывая мундштук папиросы, он что-то быстро писал, бегло задавая вопросы Чаркину, Юракову, Ракитину и не получая ответа.
       - Ага, молчите и ничего не знаете?! - восклицал офицер без ярости, просто по службе. - Так и запишем... Посидите в предварительном заключении в тюрьме, расскажете всю правду. И вам, молодой человек, не удалось убежать? Только подоконник натоптали, - усмехаясь, обратился он к Шабурову. - Ах-ах-ах-ах, не повезло в жизни...
       - Никуда я не бежал, - обиженным голосом возразил Шабуров. - Шел выпимши, а они меня схватили...
       - Ладно-ладно, в тюрьме посидите, признаетесь, - небрежно махнул офицер рукою, через плечо бросил приказание:
       - Петров, обыщите его!
       Рябоватый толстый городовой, посапывая и кряхтя, начал торопливо выворачивать карманы Шабурова, велел снять сапоги...
       Немного позже, когда арестованных разъединили, Петров, уставив дуло револьвера в спину Василия, отвел его в тюремную карету, сам молча уселся позади его.
       От городового несло запахом мокрого сукна и махорочным накуром. Василию захотелось почему-то увидеть этого городового без ремней, кобуры и револьвера, в крестьянском тулупе, может быть, на возу дров, тайно нарубленных в барском лесу. "Ведь по осанке вижу, что он мужик! - сердито подумал Шабуров. - А вот крепко в меня, в рабочего, вцепился и везет в царскую тюрьму. Не выпустит, просьбы бесполезны. Выходит, мужик, да не тот, не Иван Каблуков из Лукерьевки..."
       Карета громыхала по ночным улицам. Сквозь ее стенки слышался шорох дождя и посвист ветра, колесный стук встречных пролеток и цокот лошадиных копыт встречных лихачей. Временами слышался смех запоздалых гуляк, звон музыки из богатых ночных ресторанов. Василий остро воспринимал эти звуки, напоминавшие ему о жизни, о потерянной свободе.
       В тюрьме Василия провели в очень высокую серую комнату с цементным полом. Тускло светила ввинченная в середину потолка небольшая лампочка в футляре из железной сетки. В боковой стене справа высокое решетчатое окно со стеклами столь густо замазанными белой краской, что утрачивался тот единственный смысл во имя чего люди придумали окна и нарушали целостность стены.
       У противоположной стены стояла длинная тяжелая скамья на нескольких парах раскоряченных дубовых ножек с общим проножком. Под прямым углом к скамье стоял стол, а под ним, чтобы не мешать проходу, задвинута табуретка с толстыми гранеными ножками и прорезью в сиденье.
       Оставленный на скамье без надзора, Шабуров осматривал обстановку, а сам все думал и думал о причине провала. Шаг за шагом припоминал он каждую мелочь на своем пути от Николаевского вокзала до квартиры врача Бермана. "Нет, не я виновен, - решил Василий. - У молочной Чичина на Таганке, отлично помню, обманул я агента, ушел от него. Может быть, выследили других участников заседания? Но тогда неясно, почему охранка не напала на собравшихся еще днем? Неужели медлили из-за меня?"
       Внезапно подкралась догадка, от которой Василию стало страшно и досадно. Сдавил виски ладонями, вспоминая рассказы об Иване Шервуде, об Азефе и Гапоне, о других провокаторах. "Неужели нас выдал сам хозяин квартиры доктор Берман? - терновым шипом впилась в мозг мысль, терзала сердце. - Неужели Берман? Где же был он, на квартире я его не видел..."
       В комнату бесшумно вошел надзиратель, молча встал у двери. Следом появился высокий худощавый штатский в длинном пальто. Маленькие глазки кофейного цвета, будто бы приклеенные к длинному белому лицу его, начали обшаривать фигуру Василия, тонкие губы сложились в трубочку, будто дули на невидимое для других блюдце с горячим чаем.
       - Это Шабуров? - кивнул штатский в сторону Василия.
       - Так точно! - ответил надзиратель.
       - Раздевайтесь, Шабуров! - приказал штатский, придыхнув носом.
       - Меня уже обыскивали, - возразил Шабуров, сидя на скамье.
       Штатский рысью подбежал к нему, впился засверкавшими глазами, прошипел:
       - Вы что, учить меня в тюрьму явились?
       - Меня силком притащили! А если уж нужно, обыскивайте...
       У штатского дрогнули губы от беззвучного смеха. Покачивая головой, молча ощупал каждый шов и каждую складку длинными и немного кривыми пальцами. Отобрал ремень, часы, утреннюю "Биржевку" и полсотни рублей кредитками. Завернул все это в газету, выдал расписку на отобранные вещи и разъяснил:
       - За ваши деньги, если пожелаете, будут вам добавлять продукт из тюремной лавки...
       - Значит, казенный харч тощий?
       - У нас не ресторан, - по мышиному юрко взглянул штатский в лицо Шабурова. - У нас государственная тюрьма. Но порядок соблюдаем... Сейчас вот в бане помоетесь...
       И повели Василия по длинному коридору, с одной стороны которого тянулись рядочком обшитые черным железом двери с намалеванными белой краской номерами и со старинными винтовыми замками на петлях засовов, с другой чернели решетки на окнах.
       В конце коридора конвойный свернул направо, пропустив Василия вперед. Опустились на три-четыре ступеньки, вышли через узкую дверь во внутренний двор Бутырской тюрьмы.
       Со всех сторон его окружали трехэтажные корпуса с решетчатыми окнами. Посредине двора возвышались штабеля кирпича и досок, рядом с которыми чернел сарай с длинной жестяной трубой. За сараем была баня.
       В холодной и почти пустой бане Василий заметил коренастого человека с круглой стриженой головой и рыжеватой щетиной усов над маленьким насмешливым ртом. Этот человек, лет сорока с виду, с широким умным лицом и пронзительными серыми глазами показался Василию настолько знакомым, что он безотчетно шагнул к нему.
       - Назад, наза-а-ад! - загремел повелительный голос банщика. - Здесь садись...
       - А почему там нельзя? - обернулся Шабуров к мужику в грязном дранковом халате поверх кожу и в черном картузе, из-под которого пушились цыганские кудри.
       - Нельзя, вот и все. Греха с вами наберешься. Нате мыло, да попроворнее мойтесь: температура у нас хрусткая, - сказал банщик, подавая кусочек скользкого серого мыла величиной с ученическую стиральную резинку.
       Тем временем коренастый успел одеться. Проходя мимо Шабурова и вытирая платком мокрую шею, не поворачивая головы, из-под руки шепнул:
       - В московскую организацию проник провокатор, широкий провал...
       "Неужели Берман?" - снова подумал Шабуров, узнав в человеке с рыжими усами Никиту Васильевича Голованова, старого большевика из Луганска. - Ведь Голованов бывал у доктора, "лечил зубы"..."
       Продрогшего и утомленного Шабурова вывели из бани ранним утром. Сырой воздух дождливой осени пахнул в лицо, хлынул в рукава и за пазуху. Захотелось погреться у печки. Василий с вожделением глянул на сизый дымок, валивший из жестяной трубы сарая, возле которого пилили дрова несколько человек в тюремных бушлатах под присмотром солдата с ружьем.
       - Не оглядывайся! - проворчал шагавший за спиною Василия солдат с ружьем. Он при этом усмехнулся в глаза задержавшего на нем взор Василию и добавил: - Тут тебе нечего бояться. Поместят тебя после баньки в новую квартирку, хоть век сиди, не вырвешься. И вор к тебе не заберется...
       Солдат шутил, не зная, что уже три века стояла Бутырская тюрьма, охраняемая солдатами, а нового в ней ничего не было. "Видать, царизм еще подержится годик или два, - покосился Шабуров на конвойного солдата. - Не совсем еще руки у царя ослабели, ружье у солдата исправное..."
       Через минуту Шабурова ввели в камеру, названную солдатом "новой квартиркой".
      
      
      

    8. СТРЫПА

      
       В тот же день с Брянского вокзала Москвы отправился поезд на юго-запад. В среднем купе офицерского вагона, покуривая папиросы, оживленно спорили два офицера.
       Некоторое время они не обращали внимания на своих денщиков, которые откинули подоконный столик, усердно сражались в шашки.
       Уже знакомый нам подпоручик Селезнев называл человека с гвардейскими погонами и белым шнуром аксельбанта то запросто дядей, то капитаном Зотовым, в зависимости от того, сближались их точки зрения или резко расходились.
       - Сколько вы, племянничек, не кипятитесь, - сказал капитан, прищурив серые глаза, - а все же остается фактом, что наше Верховное командование и после князя Николая Николаевича и начальника штаба Янушкевича продолжает неизменно действовать под диктовку французского Жоффра, в прямое нарушение русских интересов. Вмешательство порфиры с 23 августа, равно как и двухминутное заседание Государственной думы 15 сентября не изменили дела...
       - Капитан Зотов! - прервал его Селезнев резким выкриком, и сам покраснел до самых ушей. - Вы опасно мыслите и упрощенно смотрите на стратегию. Понимаете ли вы, что русские армии приковали к себе, как каторжника к тиере, восемьдесят пять немецких дивизий, чтобы дать англо-французам свершить большие дела?
       - Но те не свершают великих дел, - усмехнулся капитан.
       - Свершают! - запальчиво воскликнул подпоручик. Выхватив папиросу изо рта, ноготком сбил с нее серую островерхую шапочку пепла и, косясь на денщиков, подвинулся поближе к капитану, зашептал: - Я вам фактами докажу. В июле этого года англичане захватили Германскую Юго-Западную Африку, скоро окружат немцев в Камеруне, покончат с ними в Африке. Разве вот только продержатся они некоторое время в восточной части. На Балканах французы высадились в Салониках для охраны правого фланга Сербии, а против немцев в Артуа и Шампани англо-французы уже более месяца ведут грандиозное наступление. Об этом газеты пишут. Это нам обеспечивает...
       - Газеты завтра напишут, что наш император вместе с турецким султаном вчера охотились на оленей в Крыму, только поверь их брехне! - сердито сказал Зотов. - И ничего нам не обеспечивает это "грандио-о-озное" ваше англо-французское наступление в Артуа. Из вашей головы не выветрилось школьное представление о войне. Да слушайте же, если говорит старший! - оборвал капитан попытавшегося что-то возразить Селезнева.
       - Слушаю, - стушевался тот, сверкнув потемневшими голубыми глазами и покраснев от досады.
       -Вот и слушайте правду без романтической розовой водички! Пора понять, что на плечах России лежит вся тяжесть войны, а союзники мелочами пробавляются: по-детски охотились за несколькими батальонами кайзеровских войск в Юго-Западной Африке, а в Салониках высадились всего две дивизии, которым заведомо не под силу изменить провальный ход войны на Балканах. Вот и стратегия, восхищающая школьников и мешающая им видеть, что именно в ходе такой союзнической "помощи" русская армия была вынуждена оставить Польшу, Галицию, Литву, Курляндию. Теперь вот Болгария ударила по Сербии. И я уверен, что Сербия долго не удержится, тогда установится прямое сообщение между Германией и Турцией...
       - Но если мы привлечем Румынию, - начал было Селезнев. Зотов без стеснения расхохотался.
       - Племянничек мыслит совсем по-французски, - сквозь смех сказал он. - Французский генеральный штаб настаивает на вступлении Румынии в войну против Германии. Но даже посредственный русский офицер понимает, что нам выгоднее иметь слабенькую Румынию в числе нейтральных держав, чем оборонять ее, воюющую, от немцев, отрывая на эту затею не менее сорока дивизий...
       - Нет, почему же? - не сдавался обиженный Селезнев. - Если Румыния согласованно ударит по Болгарии с Дуная, а французы - от Салоник, дело прекрасно пойдет...
       - Никак не пойдет, - хмуро возразил Зотов. - В чудеса я не верю, глазами вижу больше, чем можно сказать школьнику. Впрочем, кое-что сказать необходимо, если..., - капитан показал Селезневу глазами на денщиков, и тот догадался.
       - Оставьте шашечки, марш в коридор! - распорядился он. - Без нашего зова не возвращаться...
       Денщики вышли, Зотов продолжал:
       - Деятельность высокопоставленных немецких шпионов, вроде министра Сухомлинова и генерала Ранненкампфа, не прекратилась после их отставки. Их ставленники, как черви, подтачивают Россию изнутри. И только слепцы не видят этого...
       Потрясенный услышанным, Селезнев молча обхватил голову, начал ерошить курчавые золотистые волосы. Капитан смотрел на него с иронической усмешкой. И вдруг спросил:
       - Зачем, племянник, везешь столько чемоданов на фронт? Бросить придется...
       - А денщик? - Селезнев перестал ерошить волосы, поглядел на Зотова округлившимися глазами.
       - Мой денщик исчез однажды вместе с чемоданом...
       - Украл? - обеспокоено спросил Селезнев.
       - Это было недавно, в мае, - задумчиво и как бы не отвечая на вопрос, продолжал Зотов свое повествование. - Пользуясь бездействием англо-французов на Западе, немцы создали в Галиции Одиннадцатую армию и понатащили тяжелых орудий, так что на одну нашу трехдюймовку приходилось сорок этих немецких разных "Берт". Второго мая начали они таранный удар у Горлицы. Мы отходили, штыками отбиваясь от немецких пушек. Мой денщик, отбивая натиск ворвавшихся в район штаба немцев, взялся за штык. А тут снаряд откуда-то... Все разлетелось, ни человека, ни чемодана. Вот тебе урок, племянник! Чемоданами на фронте не повоюешь...
       - Теперь изменилась обстановка, - неуверенным голосом сказал Селезнев, тревожно поглядывая на свои чемоданы. - Говорят, не будет на фронте недостатка в оружии и боеприпасах. Разве даром переадресовали нас из Восьмой армии Брусилова в Седьмую...
       - Для тебя, племянник, обе эти армии и их командующие пока ничего не означают, а я знаю: если Брусилов есть настоящий боевой генерал, то командующий Седьмой Армией совсем не то... Я знаю генерала Иванова. Бумаги писать, отписываться умеет, а вот снабжение и операцию, по-моему, он провалит все дело быстрее и чище наших союзников...
       - Поскорее бы Америка вмешалась, - вздохнул Селезнев. - Неужели она не пойдет дальше протеста против потопления "Лузитании" германской подводной лодкой?
       - Америка вмешается, когда станет ясным исход войны, можно будет поживиться. России мало будет пользы, больше вреда от Америки...
       - Выходит, по-вашему, у России нет никакого выхода? - осердился Селезнев.
       - Выход есть, - живо отозвался Зотов. - Но это уже не наше дело. Мы - дворяне, нам нечего восхищаться таким выходом...
       - Какой выход? - сгорая от любопытства и дрожа от охватившего его чувства, похожего на страх, полушепотом спросил Селезнев.
       Но капитан повалился на мягкую полку и, впялив глаза в белую тарелку вентилятора на сводчатом потолке вагона, тихонечко запел импровизированную песенку:
       Я однажды поднял занаве-е-еску-у-у,
       И пара голу-у-убеньких гла-а-аз...
       Из песенного намека Селезнев понял, что капитан Зотов ничего ему не скажет. Сразу почувствовал тяжелое утомление от всего уже услышанного от Зотова, тоже залез на полку и вытянулся.
       Между тем, забытые своими начальниками, солдаты охотно беседовали в тамбуре.
       - Оказывается, у подпоручика имеется дядя, - копаясь пальцем в носу, сказал Иван Каблуков.
       - А мне про твоего подпоручика и раньше приходилось слышать от капитана, - признался Иваников Филипп, денщик Зотова. - Не хвалил он его, даже пригрозил как-то отправить меня к нему в денщики, если буду лениться. Стараюсь капитану угождать, чтобы при нем всю войну остаться. Человек он сходственный, два раза на фронте ранен. Вот Селезнев понюхает фронтового пороху, может, тоже станет человеком...
       - Сомлеваюсь, - возразил Иван. - Ежели он истукан, его никаким порохом не окуришь...
       -Зато наш капитан не такой, - щелкнул Филипп языком. - Хоть и граф, а с нами суп едал из одного котелка на фронте. Останется, бывало, с нами на всю ночь в землянке, рассказы слушает. Даже плакал с нами над нашей горькой жизнью и песни пел. Грустно, бывало, тихонечко запоет:
       Хорошо-о-о тебе-е на во-о-оле-е-е
       Сыпать ла-а-асковы слова-а-а,
       Посидела-а б ты в око-опах.
       Испытала б то, что я-а-а...
       А мы подтянем ему, бывало, горькую нашу правду:
       Мы сиди-и-им в открытых я-а-амах,
       На нас до-о-ождь и снег иде-е-ет.
       Засыплет не-е-емец шарапнелью-у-у,
       Солдат ме-е-еста не найде-е-ет...
       Только вот ротного мы не любили. Забыл тебе рассказать про это. У нас ведь ротным был наш земляк, Федор Лукич Шерстаков...
       - Да ну-у-у? - с удивлением простонал Иван. - Для меня это памятный человек. От его плети, как только припомню, сама по себе начинает моя спина ныть и гореть...
       - По этой части он дерзок. Что и говорить. Мне он тоже чуть было скулу не свернул на фронте, - пожаловался Филипп. - Задумал я тогда пулю ему в затылок запустить при случае, но тут граф Зотов спас меня от греха, забрал в денщики. С ним мы переехали в другой полк.
       Приходилось потом встречаться с солдатами нашей старой роты, разговаривали про Федора Лукича. Жадный он, собака: погибли двое в разведке, так он их солдатское жалованье себе прикарманил...
       - Такая уж эта шерстаковская порода, - заключил Иван. - К власти присасываются, людей толкут, обижают до невозможности. Мне, когда я у них батраком работал, жалованье совсем не заплатили, вычли за два сломанных клевца деревянной бороны...
       ...Поезд шел с задержками, долго стоял на станциях, а то прямо посреди поля.
       Зотов, глядя в окно, сердито теребил свой белый аксельбант, ворчал:
       - Так не воюют, десять верст в час...
       - А мне нравится такое путешествие, - возразил Селезнев. - Много наблюдений, веду записки, когда вы засыпаете, - он показал тетрадь с графами: наименование станции, время стоянок, важнейшие события...
       Записывал Селезнев часто и много. К моменту, когда Зотов заглянул в случайно забытую Селезневым тетрадь на столике, в ней, заполняя первую графу клетчатой страницы, столбочком стояли наименования многих станций:
       Москва,
       Калуга,
       Брянск,
       Конотоп,
       Нежин,
       Киев,
       Винница,
       Жмеринка.
       В третьей графе, горько улыбаясь, Зотов прочел: "В Нежине долго искал но так и не нашел знаменитых нежинских огурцов. Оскудела Украина..."
       "В Киеве по-прежнему звонили колокола, в Печерской лавре шло молебствие. Воспользовавшись длительной стоянкой поезда, посетил лавру, где случайно встретил знакомого священника Житомирского кафедрального собора. Оказывается, он теперь состоит редактором неофициальной части "Волынских епархиальных ведомостей". Хвастал, что архиепископ Евлогий держит его на высоком счету и в большом доверии. А на мой вопрос о его мнении о войне сказал туманную фразу: "Религия сильнее пушек, а страх и неизвестность обильно питают ее и укореняют веру в бога в сердцах людей". Пожалуй, это правда".
       "В Виннице ласкал кокотку у роскошной колоннады вокзала. Укусила за губу похлеще, чем довоенные петербургские проститутки. Это ведь я кажусь скромным и почти святым, а знаю и делаю такие дела, что и пожилым не доводилось..."
       "В Жмеринке пьяный солдат чуть не набил мне физиономию из-за какой-то панельной шлюхи. Комендант бездействует, солдат ушел без наказания. Что же это будет дальше? Следует хлестать солдат по щекам ладонью, иначе они полностью потеряют благопристойность и уважение к офицерам..."
       Зотов выхватил было карандаш из кармана, намереваясь приписать что-то от себя. Но раздумал и, сердито бросив тетрадь на столик, вышел из купе.
       - Дурак, настоящий дурак мой племянник!
       ............................................................................................
       На пятнадцатые сутки поезд прибыл в Проскурово. Над городом клубился серый лохматый туман. У вокзала тускло горел керосиновый фонарь, полоской света озаряя золотисто-багровый ковер листвы, сорванной ветром с деревьев и наметенной на тротуар привокзальной улицы.
       Железнодорожники и какие-то странные женщины бродили усталой походкой, посматривая на военных. По глазам этих людей Селезнев понял, что они голодны и чем-то расстроены, но в тетрадь об этом ничего не записал: он усомнился, подходят ли эти факты к графе "важнейшие события"? Кроме того, из головы Селезнева не выходили крепко запавшие туда слова знакомого священника Житомирского кафедрального собора и законоучителя женской гимназии о причинах укрепления у людей веры в бога, и он подумал: "Зачем писать о голодных, если страх и неизвестность спасают их от плотских грехов, ведут в лоно Божие?"
       Селезнев с Зотовым остановились на ночлег у хорошо знакомого интендантского чиновника, занимавшего целый большой дом на берегу Южного Буга.
       По коридорам сновали и топтались люди в шинелях и штатских пальто, в щегольских плащах и широких бобриковых пиджаках. О чем-то шептались, украдкой совали друг другу деньги или документы, настойчиво добивались приема к хозяину. Оформив дело, исчезали бесшумно, будто таяли.
       Лежа в чистой прохладной постели, Зотов ночью иронически шептал племяннику:
       - Запиши в книжечку важное событие. Это я тебе достоверно сообщаю: интендант Хрусталев является фактически не организатором снабжения Седьмой и Одиннадцатой армий Юго-западного фронта, а главным маклером и главою черной биржи по расхищению любых войсковых материалов с Проскуровской станции снабжения войск...
       - Зачем же записывать? - позевывая и засыпая, возразил Селезнев. - Хрусталев ведь свой человек...
       "Свой человек, - усмехнулся Зотов и натянул одеяло на голову. - Черта с два выиграешь войну с такими людьми!"
       ...От Проскурово до Гусятина нужно было проехать верст шестьдесят по грунтовой избитой дороге. А тут еще снова начался дождь, подпоручик Селезнев упал духом. Он начал просить Зотова взять его с собой в Волочиск, куда можно было добраться поездом.
       - Это тебе не Москва! - с нескрываемым удовольствием возразил Зотов. - Здесь у меня нет знакомых, чтобы еще раз обойти твое назначение. Да и, кроме того, ты любишь тихую езду. Поедешь на повозке, наберешься впечатлений, запишешь в тетрадь...
       На этом и разговор закончился. Вечером Зотов с денщиком сели в поезд на Волочиск, а утром, выпросив у Хрусталева подводу, двинулся в путь и подпоручик Селезнев.
       Он устроился на своих чемоданах, как на пожарной каланче, поставив ноги на плоский настил ломовых дрог.
       Возница, пожилой солдат в помятой шинели и выцветшей защитной фуражке, примостился в самом передке. Ноги поставил ступнями на оглобли, лошадь то и дело хлестала его хвостом по длинному багровому носу. Терпел, так как подвинуться некуда из-за офицерских чемоданов.
       Ивану Каблукову совсем не нашлось места на дрогах. Размешивая сапогами мокрый суглинок, шел он позади, вцепившись до боли под ногтями в дубовую перекладину задка.
       Дождь хлестал и хлестал. Плаща Селезнева не хватало, чтобы укрыть чемоданы и начищенные хромовые сапоги. Приходилось поэтому подпоручику крутиться на чемоданах, как наседке над цыплятами, приспосабливаясь к изменениям направления ветра и дороги.
       Встречные ездовые, молодые зубоскалы в солдатской форме, без стеснения показывали на Селезнева длинными грязными кнутовищами и уморительно хохотали, что подпоручик возвышался над своими чемоданами чуть не до самого купола дождливого серого неба.
       Селезнев притворялся не замечающим насмешек, но раздражение в нем росло с каждой минутой, и он уподоблялся проводу с током высокого напряжения: прикоснись к нему, ударит, возможно, насмерть.
       Первым испытал это возница. Погоняя мерина, он неосторожным взмахом кнута отпечатал на сверкающем сапоге подпоручика серо-желтый грязный штришок. Багровея от ярости, Селезнев немедленно дал вознице такого пинка в спину, что человек слетел под задние ноги мерина, дроги прошли над ним и сплошь окатили лившейся с колес грязью.
       Напуганный, грязный ездовой выглядел столь комично, что даже Селезнев скупо улыбнулся. И это была его первая и последняя улыбка за целый день путешествия.
       Уже стемнело, когда приехали в селение Кузьмино, на полдороги к Гусятину. Дома и чердаки были сплошь забиты солдатами. Даже в сенях не было места укрыться от ветра и дождя.
       Наконец, Каблуков разыскал на окраине заброшенный овин для просушки снопов, в кромешной темноте стащил с какой-то повозки тюк прессованного сена и, расщипав его, постелил Селезневу на полу. Для себя и возницы нащипал прелой соломы из крыши.
       Некоторое время Селезнев молчаливо сидел на груде своих чемоданов возле сена, не решаясь ложиться. Он боялся, что в сене могут быть вши, готовые наброситься и глодать свежее офицерское тело.
       Пожевав колбасу с хлебом и запив еду вином из фляги, он почувствовал столь сильную усталость, что отогнал от себя страх перед вшами, повалился на сено и захрапел.
       Каблуков клевал носом в другом углу, сидя рядом с возницей. Тот, хрустя сухарями, шепотом ругал Селезнева:
       - Вози каждого черта в такую погоду, а он тебя еще и сапогом бьет в спину и еды не дает - ни водки, ни колбасы. Уважал их благородие, всю дорогу мерину хвост нюхал от тесноты, а он, скупяга, пожалел глотка водки. Сижу вот и грызу заплесневелые сухари...
       Далее Иван не слышал, заснул.
       - Ты спишь, чи нет? - потолкал возница Ивана для проверки, но тот лишь всхрапнул трудно, со вздохом. - Ну, спи человек божий. Притомился ты, размешивая глину пешком всю дорогу. Я вот тебе удобство сотворю...
       Прислонив Ивана плотно спиною к стене, чтобы не упал, начал солдат-возница осторожно щупать мокрые офицерские чемоданы...
       Когда синий рассвет заглянул через дверной проем в убогое пристанище, продрогший подпоручик проснулся, машинально потянулся рукой к чемоданам. Пошарив с еще не продранными глазами в пустом пространстве, он вдруг вскочил, будто ужаленный змеею, закричал:
       - Иван, сукин сын, где мои чемоданы?!
       Иван в полусне бросился к тому месту, где ставил ночью чемоданы, и ошеломленно застонал: там ничего не было. Оглянувшись на сладко спавшего у двери багровоносого солдата, робко перевел глаза на Селезнева:
       - Простите, ваше благородие за недосмотр. Переутомился, нечаянно заснул...
       - Засну-у-ул? - прошипел тонкий юноша в офицерской шинели. Он по-кошачьи крался к Ивану медленно, чуть изогнувшись. В утренних сумерках красивое лицо его казалось зеленым, большие вытаращенные глаза мерцали, как две лужицы воды в отпечатанных на лугу овечьих копытцах.
       Иван не посторонился. В его памяти мгновенно воскрес далекий предпраздничный вечер на полях Шерстакова Луки, злое лицо Федора Лукича, прошипевшего вот так же ядовито, как и шипел подпоручик Селезнев.
       "Видать, богатые одинаково ненавидят людей, - успел подумать: - Федор хотел убить меня за клевцы от деревянных борон, подпоручик думает убить за пропавшие чемоданы!"
       Зачесались кулаки у Ивана, но стерпел, вытянулся по команде "Смирно!".
       - Вот тебе, хам, вот! - дважды подпоручик звонко шлепнул Ивана по щекам. Потом брезгливо вытер ладонь носовым платком, который тут же смял и бросил под ноги. Трясясь в изнеможении, прислонился спиною к притолоке, сквозь зубы проговорил: - Тебя, ротозея, на переднюю линию надо бы отправить, на бруствер! Но это потом, а сейчас буди возницу, поедем!
       Иван не тронулся с места.
       - Когда вы свою маменьку обнимали на прощанье, я чуть было, не заплакал от жалости. У меня всегда сердце болит о человеке. А вы оказались... По лицу меня ударили... Эх, ваше благородие...
       В этих словах солдата Селезнев почувствовал столько ненависти и оскорбленного крестьянского превосходства над собою, что в нем все перевернулось, загорелось огнем. Отпрянув от Ивана и схватив лежавший на примятом сене свой прорезиненный плащ, он опрометью выбежал на улицу.
       Иван шагнул следом.
       Дождя уже не было. Одинокий грузовичок трещал и фыркал на дороге, выплевывая целые облака крутящегося сизого дыма. Подпоручик Селезнев разговаривал о чем-то с шофером, потом полез через борт в кузов машины.
       Проводив взглядом грузовичок, укативший в сторону фронта, Иван с чувством горечи и обиды вернулся в ночлежку, растолкал спавшего солдата.
       - Их благородие уехало без меня в Гусятин на машине, так что вы возвращайтесь в Проскуров...
       - Без чемоданов их благородию будет легче ездить и жить на свете, - почесывая ногтем багровый нос, странно усмехнулся солдат.
       - Откуда знаешь? - строго спросил Иван.
       - Во сне видел, - нагло засмеялся солдат, повернувшись к выходу из овина.
       Иван теперь обо всем догадался. Ему захотелось ударить интендантского ездового по уху, но опасение остановило: у кряжистого, короткошеего солдата были огромные бурые кулаки. "Такие вот водятся в интендантствах, - резанула досада. - Могут чемодан украсть, могут и убить..."
       Не простившись с ним, Иван застегнул шинель, вскинул вещевую сумку за спину и пошел искать себе пристанища.
       Возле колодца дымили походные кухни, длинная солдатская очередь брала из корыта воду флягами и котелками. Иван тоже пристроился, медленно подвигался к лошадиному корыту с водою.
       - Э-эй, Каблуков! - окликнул знакомый голос. Иван оглянулся: расплескивая воду из двух плоских медных котелков, к нему бежал розовощекий коренастый солдат с шинельной скаткой через плечо и с длинным, как шпага, штыком в болтавшейся у левого бедра черной ножне с белым жестяным наконечником. - Ты откуда?
       - Ба-а-атюшки! - растопыривая руки, воскликнул Иван, увидев Антона Никифоровича Упрямова. - Вот где бог привел встретиться на самом краю России...
       - Не-е-е, - возразил Антон, поставив котелки, - Край России там, подальше. А теперь давай поцелуемся!
       Они облапили друг друга, закружились, как в детстве приходилось, даже попытались свалить один одного подножкой. А когда схлынуло несдержанное чувство встречи, отошли в сторонку и присели на каменную изгородь из похожих на людские и конские черепа белых булыжников, разговорились.
       Из рассказа Ивана Антон узнал о всей его жизни с момента бегства из Лукерьевки и до пропажи офицерских чемоданов и полученной от подпоручика пощечины, а также рассказал о себе.
       - Двигаемся с маршевой ротой на пополнение Седьмой армии, - прошептал он выведанный от фельдфебеля секрет. - Говорят, пойдем через Гусятин на речке Збруч к какому-то австрийскому селению Латач на восточном берегу Стрыпы-речки. Только не проговорись об этом, от начальников пришлось подслушать, а так ведь - военная тайна. А еще советую тебе не разыскивать своего подпоручика. Ночью убежал из нашей роты солдат, ротный дюжа расстроился. Да он тебя с радостью запишет на весь провиянт. У него, вроде как коровы у пастуха, солдаты сочтены по сумме голов: один - сбежал, другой - пристал, вот и сойдется тютелька в тютельку. Ей-богу, не брешу.
       Так и отшлепал Иван восемьдесят верст с маршевой пехотной ротой. Ноябрьской ночью 1915 года попал он в траншею переднего края Сорок третьей пехотной дивизии Второго армейского корпуса Седьмой армии.
       Кроме Антона Упрямова, оказалось с Иваном еще несколько земляков из Курской губернии, так что составилось земляческое отделение. Командовал им младший унтер офицер Захар Тилинин из гористого села Погожее Тимского уезда.
       Человек это был строгий, но милосердный. А если ругал солдат за грязь в окопе и за то, что бородами заросли наподобие леших, то на него не обижались: сам он сидел вместе с солдатами в окопе и обрастал постепенно грязью и широкой каштановой курчавой бородой. Ругался он для порядка и затем, как сам говорил, "чтобы народ в скотов бессловесных не превратился от скуки и бесправия".
       С наступлением темноты ежедневно начинала бить австрийская артиллерия. Чтобы не оглохнуть от взрыва снарядов, солдаты ложились на дно окопов и траншей с раскрытыми ртами. Над ними свистела и визжала стальная метелица осколков, осыпалась с брустверов земля.
       Едва угасал артиллерийский огонь, начинали стучать пулеметы, загорались то и дело ракеты. Лишь к утру все успокаивалось: обе стороны отдыхали.
       Так день за днем тянулось время. Обросшие грязью и волосами, солдаты завели батальоны вшей, ежась от которых, бродили по окопам косматыми корягами без крючков и хлястиков на шинелях или, закусив губу, начинали писать письма семьям.
       Писали, положив листочки бумаги на щеку винтовочного приклада. Иные матерились, что начальство не исполнило солдатской просьбы и не прислало в окопы досочек на стол или хоть бы для подкладки под бумагу на коленях во время письма.
       В начале декабря пришло в окопы новое пополнение, рядом с Иваном поместили образованного солдата, который у самой любовницы царя княгини Вырубовой служил в швейцарах, но промахнулся непечатным словом против Григория Распутина, попал за это на Юго-Западный фронт.
       Мстил "образованный солдат" царю и царице разными баснями и рассказами о виденном и подслушанном в столице, сообщениями о фронте, которых не печатали в газетах, не рассказывали солдатам офицеры и фельдфебели.
       Слушая его, солдаты возмущались:
       - Как же это царь позволяет ерманцам придавливать единоверную Сербию к Адриатическому морю?
       - Водкой занят и княгиней Вырубовой, - осторожно бросил "образованный", если не было поблизости унтеров и фельдфебеля. - Ему совсем не жаль Сербии, не жаль и нас. Получает он золото и вино от французов, наслаждается и не видит, что делается. Французские Фоши и Петены летом отменили наступление своих войск на Западе и позволили немцам беспрепятственно бить нас под Львовом. Теперь же болгары бьют вместе с немцами Сербию, а мы ей помочь не можем: снарядов нету и оружия, хотя народ делает этого снадобья много. Да разве наделаешься, если царь пропивает, а царица продает все огулом немцам и австриякам...
       Солдаты слушали это с интересом, и все злились, злились, злились на царя и на порядки, а тут вдруг зачастили офицеры в окопы. Тоже рассказывали о разных событиях. Иные уныло, другие - сдержанно, третьи - совсем восхищенно утверждали, что дела пошли в гору: русские победоносно наступают на Кавказско-Турецком фронте. Экспедиционный корпус генерала Баратова громит турок и немцев в Персии, а на полуострове Галлиполи англо-французы готовят удар для захвата Дарданеллов и установления прямой связи с Россией.
       - Вранье, - махал "образованный солдат" рукою вслед уходившим из окопов офицерам и шептал товарищам: - их благородия и сами не верят тому, что говорят. Разве они не видят, как мы живем: на трех солдат одна винтовка, пушек и снарядов мало, гонят и гонят в окопы безоружных и необученных новобранцев...
       Вскоре прекратились разговоры о русских и англо-французских победах, поползли слухи о предстоящем наступлении против австрийских укреплений на Стрыпе, чтобы помочь Сербии. Говорили даже, что в армейский штаб приехал человек с аппаратом, чтобы заснять наступление и показать потом в тылу "туманные картины" из фронтовой жизни.
       - А что ж, туману могут напустить, - ворчал бывший княжеский швейцар. Он успел уже запачкаться в глину, острым ножом срезал свои пышные русые бакенбарды, из-за которых солдаты прозвали было его котом. Но срезал неровно, почему и лицо его казалось лохматым-лохматым, как у тряпичного медвежонка и вызывало усмешки солдат. - И наступление совершат и картину снимут для видимости...
       - С чем же мы, спрашивается, наступать будем? - прервал рассуждения товарища Иван Каблуков. - Оружия и огнеприпасов у нас мало, новобранцы не обучены. Взять, например, тебя. Я не хочу называть тебя, как иные, "котом", раз ты есть натуральный человек. Но ведь факт, что стрелять не умеешь, от одного гудения австрийского снаряда головой по самый хвост в нишу залезаешь. Скажи мне по совести, какой из тебя будет вояка, ежели ты солдатскому ремеслу не обучен?
       - Спроси об этом у правительства или командира, чтобы они тебе в морду за такой вопрос кулаком двинули! - сердито огрызнулся образованный швейцар. Пользуясь затишьем и отсутствием стрельбы, он аристократически заложил руку за спину, как закладывал ее когда-то под косые фалды фрака, важно зашагал в другой конец окопа. Величественно обернулся через плечо: - Так уж повелось на Руси, чтобы от неприятеля голым кулаком отбиваться...
       - Все на мужика обижаются, если правду скажет, - развел Иван руками. - Так и норовят в зубы двинуть или в каталажку посадить...
       - Зачем ты растравляешь человека и самого себя? - вмешался Упрямов Антон. - Гоняли ведь и опять погонят нашего брата с голыми руками умирать за начальство, а потом забудут наши кровь и раны, не пожалеют мужицкой души. К примеру, твоему отцу, Осипу, дали "Георгия" за разгром турок под Плевной, а потом и пропадает он калекой без всякого внимания. Да еще земский господин Афанасов, насмехается и говорит: "Это было давно и неправда!" Сам он по интендантским уголкам спину греет, горя не хлебает. Так что откуда же у него будет сочувственность к народной боли?
       У Антона навернулись слезы от этих слов, у Ивана горько стало на душе. "До чего же в России обижают начальники человека, не берегут", - жгли его мысли, когда шагал он по мокрому дну окопа и мерз в сырой шинели.
       На землю падали вперемежку с дождем белые кружащиеся хлопья снега. Под козырьками окопов и в приготовленных для гранат и патронов нишах, согнувшись в три погибели, сидели и своим собственным теплом грелись обозленные жизнью солдаты. Иные скребли за пазухой, другие закуривали, третьи грызли последний сухарь "неприкосновенного запаса". И никто из них не хотел верить в слухи о наступлении, так как каждый видел неустройство в армии Иванова, хозяйничавшего произвольно над жизнями тысяч и тысяч солдат.
       На рассвете грохнуло несколько орудийных выстрелов, снаряды со свистом пролетели из тыла над окопами в сторону противника. Выглянув из-за брустверов, солдаты увидели столбы огня и дыма за рядами австрийской колючей проволоки, на холмах и в черной роще, откуда вчера вечером стреляла вражеская пушка.
       - Погуще бы огоньку! - крякали солдаты. - Оно бы и теплее стало, веселее...
       Но "погуще" не получилось. Просвистело еще несколько трехдюймовых снарядов, прозванных "свистулками", а потом справа послышался стон, похожий на "ура-а-а-а". Недружный, рассыпчатый, словно перекличка погрибовщиков в лесу.
       Иван с Антоном переглянулись, не понимая происходящее.
       - Отделенный, к взво-о-одному-у! - жиденьким голоском крикнул кто-то, другие подхватили, передавая голосом приказ. Из норы в стене окопа кубарем выкатился унтер Тилинин. Сбивая с ног встречных и поперечных, он побежал к взводному, голос которого уже раздавался в окопе:
       - Чего, сукины сыны, в ямах отсиживаетесь? Из Питера люди приехали войну снимать на туманные картины, весь полк наступает, а вы...
       - Приказа не было, - доложил Тилинин.
       - Я сам тебе есть приказ! - взмахнул взводный кулаки, вылупил глаза и, разинув рот чуть не до самых ушей, закричал: - Впере-е-о-од, на Австрию-ю-у!
       Солдаты поддержали взводного криком, но никто не вылез из окопа, так как свистели пули, сбивая с бруствера черные и желтые брызги земли. Тогда взводный налетел на одного из отделенных и ударил его, отделенные начали поддавать пинками солдатам и угрожали расстрелом на месте за трусость.
       - Была, братцы, не была! - неожиданно закричал Иван, побежал к выходной стремянке. - Повоюем за Сербию! Пошли, Антон, пошли!
       - Ура-а-а! Ура-а-а-а! - гремело по заснеженному полю.
       Оторвавшись от земли и забыв о страхе, колотившем кожу, Иван сразу обрел быстроту ног. Он видел катившиеся справа и слева серые солдатские волны, чувствовал дрожание земли под ногами сотен нагонявших его солдат. Все это теперь уже гремело и звучало, готовое, казалось, смыть любое препятствие.
       Вот и австрийские позиции. Столбы и проволока, проволока и столбы. Солдаты начали рубить лопатами густо натянутые железные бечевки с узелками черных колючек, били их прикладами, забрасывали шинелями.
       - Ура-а-а-а! Ура-а-а-а!
       С помощью длинных телефонных шестов смельчаки перебрасывались с разбега через ряды колючей проволоки, махали оттуда окровавленными руками звали за собою других.
       Часть людей хлынула через проволоку. Но тут застучали снова фланговые австрийские пулеметы, грохнули залпы артиллерийской батареи из-за леса. Треск, грохот, дым, огонь, крики и стоны - все смешалось в какой-то невообразимой карусели.
       Солдаты падали, повисали на проволоке, со скрюченными от боли пальцами умирали возле крепко врытых в землю столбов, не имея сил выдернуть их с корнем.
       Иван некоторое время лежал в водомоине под свистящей стальной пургой осколков и пуль. Он видел перед собою густую сеть неразрушенных еще проволочных заграждений, за которыми чернели бруствера окопов чуть заснеженные по гребню. Туда было нужно добраться, но солдаты уже пятились назад, не выдержав огня. Левее пустилась в бегство целая рота. Уже не было могучих и порывистых солдатских волн, металось просто перепуганное и обреченное на смерть под огнем стадо.
       Никто не вносил порядка. Длинный тонкий юноша в офицерской шинели, опережая солдат, бежал с непокрытой головой, с мокрыми от дождя и снега золотистыми волосами. Он выронил саблю из рук. Нелепо болталась пустая ножна, которую юноша забыл придерживать на бегу рукой, хотя и твердо знал об этом уставное требование: школа и жизнь - разные явления.
       Кровь ударила в голову Ивана, когда он узнал бежавшего офицера. Руки сами собой придавили приклад винтовки к плечу.
       - Суди меня, бог! - простонал Иван, нажав на спусковой крючок и увидев грохнувшегося в грязь подпоручика. - Будь на его месте Федор Лукич, казнил бы и того. Нету терпенья от таких людей...
       Потом Иван бросился на проволоку. По трупам висевших на ней солдат, по тряпью и шинелям перевалился на ту сторону и сейчас же, повалившись наземь, начал стрелять по видневшемуся на бугорке вражескому пулемету.
       - Ребя-я-а-ата-а-а, поможем Ивану! - закричал Упрямов Антон, догадавшись, что австрийский пулемет подбит. - Чего же человек будет один лежать за проволокой?
       - На помощь Ивану, братцы! - подхватил догадливый унтер Тилинин, обретя этим снова утраченную было власть над отделением. - За мно-о-ой, братцы-и-и!
       За отделением Тилинина рванулся взвод, потом рота, поднялись батальоны. Через минуту грозными волнами покатился на австрийцев весь полк.
       Смяв и переколов штыками австрийцев в окопах, полк покатился на плечах убегающих солдат второй линии, вырвался с хода к берегу Стрыпы.
       В этот полдень Иван увидел бурые речные камыши, запорошенный снежком берег, мутную полоску не замерзшей быстрой воды, штабеля досок у реки, приготовленные австрийцами для внутренней обшивки блиндажей и офицерских землянок.
       Потный и грязный, в изодранной проволокой и пробитой осколками шинели, веря, что помог Сербии и не дал Россию в обиду врагам, Иван ухватил доску из штабеля и закричал, чтобы другие делали то же, побежал к реке.
       Он был уже у самого берега, когда послышался нарастающий шум тяжелого снаряда. Потом грохнуло, облако удушливого дыма охватило Ивана. А когда ветром отнесло в сторону серо-бурую пелену газов, Упрямов Антон увидел земляка лежащим книзу лицом. Ноги его были широко раскинуты, правая рука касалась пальцами воды, будто Иван пробовал, холодна ли Стрыпа?
       По речке метались от взрыва волны, медленно падала на них высоко всброшенная снарядом пена, а к Днестру. Качаясь и желтея, уплывала доска, которую Иван прочил для устройства переправы через Стрыпу.
      
      

    9. ДОПРОС

      
       В дни, когда русские солдаты гибли на фронте, Василий Шабуров изнывал в Бутырской тюрьме. При Петре Великом в ее стенах томились мятежные стрельцы, при Екатерине Второй сидел Пугачев, мужицкий царь. Сохранились круглые башни, именуемые народом "Пугачевскими". Сохранились крепкие стены и древние винтовые замки на дверях камер. Отсюда, гремя кандалами, на протяжении веков шли в Сибирские рудники и централы лучшие русские люди. Здесь человеческую волю давила тишина.
       Маленький надзиратель с пухлым женским лицом и жидкими белокурыми усиками по утрам открывал дверь одиночки, и Василию молча подавали медный чайник с водой и кусок черного хлеба. Такое повторялось и в обед, когда разносили по камерам пустые кислые щи с затхлой прогоркшей кашей, и вечером - перед поверкой.
       Тоскуя по человеческому голосу, Василий пытался заговорить с белокурым надзирателем, но тот испуганно таращил глаза, торопливо закрывал за собою дверь.
       Шабуров узнал потом, что беззвучием пытали заключенных по рецепту тюремного "психолога" Карла Фон Рабке из прусского города Велау. Этот дворянин столь усердно служил русскому самодержавию, что не был отстранен от своих "психологических экспериментов" в тюрьме даже в условиях войны России с Германией.
       Экспериментируя в стенах Бутырской тюрьмы, Рабке мечтал посадить себе в подопытные всех людей планеты. Ни один надзиратель не смел нарушать "психологическую рекомендацию" Рабке, почему и не разговаривал с определенными заключенными сам и не разрешал своим подчиненным до получения специального указания, которое следовало от Рабке лишь в случае его уверенности, что изголодавшийся по человеческой речи и обезволенный заключенный способен подписать свое "показание" в том виде, в каком оно составлено следователем.
       Более двух месяцев терзали Василия беззвучием. Но часов в пять вечера, в конце декабря, неурочно загремел засов. Надзиратель просунул голову в приоткрытую дверь, впервые заговорил:
       - Одевайтесь!
       В холодном воздухе и в гуле мерзлой земли отражалась зима. Молодой снежок крупитчатым тонким слоем припорошил двор и штабеля бревен, навесы и крыши тюремных построек.
       Печатая следы подошв, надзиратель с Василием пересекли двор, поднялись на запорошенное снегом невысокое крыльцо.
       В узком, хорошо освещенном и нагретом коридоре Шабурова усадили на решетчатую скамью с выгнутой зеленой спинкой и велели ожидать.
       Мимо него шмыгали писаря с картонными папками, осторожно ступали штатские в длинных пальто с поднятыми для маскировки воротниками. Позванивая шпорами, важно прошел из уборной в конце коридора щеголеватый офицер в синем мундире. Согнутым указательным пальцем расправил он душистые нафиксатуаренные усы, бросив на Василия косой полупрезрительный взгляд.
       За тонкой перегородкой дребезжал звонок телефона, раздраженный голос кричал в трубку:
       - Оглохли вы там или не оглохли?!
       Открылась дверь одной из комнат, два жандарма вывели человека, в котором Шабуров узнал Никиту Васильевича Голованова. Когда он проходил мимо, сумели поздороваться глазами, не выдавая жандармам своих чувств и знакомства.
       Вспомнилось Василию, что с Головановым познакомился он впервые на подпольном собрании при подготовке к выборам в Четвертую государственную думу. Голованов делал тогда доклад о Пражской партийной конференции, а потом читал составленный Ивановичем наказ питерских рабочих своему депутату.
       "Как жаль, что нет возможности поговорить с Головановым, - тоской наполнилось сердце Василия, глядевшего в жирные бордовые затылки сопровождавших товарища жандармов. - Эти подлые душонки приживаются при тюрьмах и застенках любого строя, угождая начальству и оплевывая души честных людей, лишенных самых элементарных прав, простых человеческих возможностей..."
       - Введите Шабурова! - прервав его размышления, прозвучал резкий голос. Надзиратель кивком головы приказал идти.
       В комнате следователя, сверкая хрустальными подвесками, пятиламповая люстра заливала электрическим светом зеленые портьеры на окнах, красочный портрет царя в золоченной раме, молодого жандармского офицера в погонах ротмистра.
       - Шабуров, ваше благородие! - доложил надзиратель.
       - Не отрываясь от рассматриваемого альбома, ротмистр махнул рукой, и надзиратель вышел.
       - Садитесь! - предложил ротмистр Василию и, подняв голову, показал бритым круглым подбородком на пустой стул.
       "Бабий у него подбородок, - мелькнули у Василия мысли о ротмистре, когда присаживался на краешек стула. Но так как ротмистр снова уткнулся в альбом, будто забыв о Василии, тот оглядел комнату следователя, скользнув взором по шкафу с книгами, по телефону на стене и по телефону на столе, попробовал носком сапога толстый ковер на полу, потом дерзко уставился глазами в согнувшегося над альбомом ротмистра. - Подбородок у него бабий, а сам, видать, шакал..."
       Будто пробудившись ото сна под колким взором Василия, ротмистр закрыл альбом и взглянул на подследственного.
       - Василий Петрович Шабуров? - спросил он, хотя и без того отлично знал, кто перед ним сидит.
       - Да, Шабуров, - ответил Василий, не отводя дерзких глаз.
       - Я ваш следователь, - усмехаясь и пощипывая кончики своих холеных пальцев, сказал ротмистр. - Моя фамилия Голубев...
       "Голубев, так Голубев, - подумал Василий, молча продолжая рассматривать красивое бледное лицо ротмистра, слегка озаренное той заученной улыбкой, какой улыбались в этот век и долго еще будут улыбаться пресыщенные жизнью и властью люди, уверенные, что всегда будет их верх над другими. Улыбались у Голубева только губы, глаза оставались зеркально-пустыми и холодными, как у змеи. - Один черт, какой бы не был следователь от лица господствующей власти!"
       - Хотите курить? - задушевно спросил Голубев, подвинув коробку дорогих папирос.
       - Хочу. - Василий неторопливо вынул кисет с табаком, начал свертывать цигарку.
       У Голубева дернулась и поднялась бровь, но он спокойным голосом заметил:
       - Как вам угодно, Шабуров. Только на следующий раз вы ко мне не придете со своим табаком... Закон...
       Слово "закон" Голубев произнес таким тоном, будто сожалел от души, что существуют в жизни такие юридические понятия, выполнять которые приходится не по желанию, а по службе.
       "Да, закон, - рассердился Василий, побежали мысли. - Все чиновники обязательно ссылаются при совершении своих подлостей на закон и законность, на народ и его волю, хотя гадят этому народу больше всего. Не хотелось бы встретить подобных вельмож в государстве, которое мы неминуемо завоюем..."
       - На справедливую строгость я не обижусь, - с оттенком иронии сказал Василий вслух. - Разрешите спичку.
       - Пожалуйста, - сказал Голубев, опасливо посматривая на толстую самокрутку Василия и подвигая ему коробку спичек карандашом.
       "Боится, что запорошу ему глаза табаком, - едва удержался Василий от улыбки. - Видать, приходилось иметь дело с уголовниками..." Вслух сказал другое:
       - В вашем кабинете хорошо горит махорка! - выпустил густые клубы дыма и возвратил Голубеву спички. - Спасибо!
       - Пожалуйста! - ласковым голосом ответил Голубев. - Понимаю ваш намек и очень сожалею, что в камерах сыро. Но что поделаешь: устаревшая архитектура... А этого вы знаете? - внезапно изменив тему разговора и подвинув Василию раскрытый альбом, спросил Голубев.
       По фотографии Василий узнал одного из вождей партии, почему и в глазах его невольно сверкнул огонь.
       - Значит, знаете? - переспросил Голубев. - По глазам вижу...
       - Нет, не знаю, - тряхнул Василий головою. - Не приходилось...
       - Джугашвили! - торжествующе сказал Голубев и постучал крашеным ногтем по альбому, желая подчеркнуть этим свою собственную значимость и осведомленность. - Он сидит у нас, в Туруханске.
       В пытливых глазах следователя Василий прочел торжество и уверенность, что государство может любого человека загнать на край земли, за полярный круг и что всякому опасно спорить с государством и его слугой, Голубевым. "Ты видишь, - говорили сощуренные глаза следователю, - мы связали и заточили более сильных людей, зачем же тебе упираться и шагать к гибели?"
       - Так, значит, не знаете Джугашвили? Жаль. Ну что ж, давайте, заполним анкету...
       Из родственников Василий назвал только двоюродную сестру, Наташу, которая жила в Москве с мужем-конторщиком земельного банка. Наташе он собирался написать просьбу о передаче, так что Голубев все равно прочел бы. Кроме того, он уже передал просьбу тюремному начальству о разрешении свидания с Наташей, хотя и не получил пока ответа (Молчание начальства входило составной частью в "психологические" эксперименты Карла фон-Рабке).
       Перечитав вслух анкету, Голубев вскинул на Василия серо-голубые глаза с сердито сверкнувшими зрачками.
       - Вы впервые в тюрьме?
       - Да, если не считать страну...
       Голубев всколыхнулся, предупреждающе постучал карандашом о стол, но раздумал читать нравоучение, резко спросил:
       - Вы что же, бирюком живете? Без семьи, без родных... Впрочем, все вы - Ра-а-ахметовы, идеалисты, ммученики... правого дела. - В словах Голубева звучала не столько насмешка над Василием, сколько досада на самого себя за утрату душевного равновесия, следовательно, за возможность неудачи уже на первом допросе Шабурова. "Черт бы взял этого Рабке с его "психологическими экспериментами!" - мысленно выругался Голубев. - Его диагнозы химеричны, методы иррациональны, в чем я уже не раз убедился. Но критиковать его опасно, лучше подумать о себе самом".
       И Голубев решил использовать свой старый метод "лобовой атаки" на подследственного: запугать его преувеличенно мрачной картиной положения, сопоставить это его положение с положением с положением более сильного человека, будто бы уже сдавшегося на милость властей и, сбив этим подследственного с толку, вынудить его искать смягчения наказания "чистосердечным раскаянием и полным признанием своей вины".
       "Жаль еще, что не сумели мы пока использовать медицину и обезволивающие прививки, чтобы ядами разрушать центры сопротивления подследственного и делать его податливой игрушкой в руках следователя, - подумал Голубев, шумно двинув альбом. - К этому бесчеловечному методу неминуемо придут мои преемники".
       - Вы, Шабуров, проявляете опасное для вас упрямство и отнекивание, хотя ваши преступления нам известны до мельчайших подробностей. Кстати сказать, преступления совершены вами в условиях военного времени, что еще более отягощают вину. Вы рискуете быть заживо погребенным. Подумайте только, сколь тяжел список ваших преступлений! Вот они, как на ладони! - Голубев с воодушевлением, не жалея фантазии и сил, долго излагал "список преступлений" Василия, сопровождая каждое из них ссылкой на статьи уголовных законов, не сулящих преступнику ничего хорошего. Закончив говорить, Голубев горестно вздохнул:
       - Но мне жаль вашу молодость и, поверьте моей чести и опыту, я смогу своим советом помочь вам выбраться из создавшегося положения. Вот вам лист бумаги и ручка с чернилами. Напишите свое признание и покайтесь, что сделали все по своей молодости и под давлением чужой воли... Я уверен, что через три-четыре дня вы будете на свободе...
       - Под давлением чужой воли? - иронически переспросил Василий. - Один пьяненький журналист, Сашка Васильев, признался однажды, что клеветал в печати против честных людей под давлением графа Костина из особого департамента и в надежде занять квартиру оклеветанных. Не знаю, нравятся ли вам такие отвратительные типы, но мне они ненавистны...
       - Это не имеет отношения к делу...
       - Нет, господин следователь, имеет прямое отношение, подняв голос, сказал Василий. - Мерзавец Васильев выполнял злую волю графа Костина из-за личной корысти, пороча отдельных людей, а меня вы заставляете порочить целую партию рабочих и самого себя...
       - Не желаете спастись, черт с вами, погибайте! - закричал Голубев. - Джугашвили тоже ломался, а теперь вот подал прошение из Туруханской могилы о помиловании... Революционеры тоже чувствительны к боли...
       - Лжете! - прервал его Василий.
       Голубев засмеялся:
       - Ну, вот и признались, что знаете Джугашвили, иначе у вас не появилась бы уверенность, что я лгу. Теперь осталось рассказать о своей революционной деятельности. Уверяю, раскаянием вы обретете себе свободу...
       - Я не был революционером и не знаю Джугашвили. Не хочу просто слушать ложь...
       - Если вы отказываетесь от революции, мы можем этому поверить, - сочувственным тоном сказал Голубев. - Бывают же у людей заблуждения. Кроме того, бывают и проступки, вызванные нуждой и лишениями. Ммда-а-а! - Голубев умолк и начал прохаживаться за столом от стены к стене.
       Его стройная, перехваченная ремнем в талии и широкая в плечах голубая фигура картинно выделялась на фоне зеленых портьер. Мысленно отказавшись от метода "лобовой атаки" на неподдающегося ей Шабурова, он решил использовать другое средство, оправдавшее себя по отношению к отрекшимся от революции людям. Он колебался лишь в выборе формы предложения Василию и старался подобрать для него наиболее тактичные слова, чтобы не отпугнуть.
       "Безусловно честен и щепетилен, - горевал Голубев, искоса поглядывая на Шабурова. - Трудно таких обламывать, невозможно купить. Все же надо попробовать, поскольку он слегка отмежевывается от революции. Конечно, к такой тактике отрицать содеянное приучил их Ульянов, но...попробую. Попадались на наш крючок и такие..."
       Остановившись, Голубев оперся ладонями на зеленое сукно стола, сочувственно спросил:
       - Василий Петрович, хватало ли у вас средств хотя бы на скромную жизнь? Ведь я знаю, что нужда и безработица, постоянный отказ человеку в его исканиях часто приневоливают его к губительным поступкам...
       Шабуров встал, чувствуя безграничное отвращение к этому красивому и образованному следователю, в котором билось не просто сердце рьяного служаки режима, но и сердце отъявленного негодяя-юриста, способного покупать совесть других обещаниями денег и выгодных должностей, а также продавать свою собственную совесть, составляя "показания" своих подследственных по копиям предложенных заинтересованными властями текстов, чтобы загубить невинных людей и возвеличиться на этой операции самому, приобрести особое расположение мелкодушных графов Костиных или Афанасовых из особого департамента хозяев страны.
       Первым порывом Шабурова было желание плюнуть Голубеву в глаза. Сдержался, сказал гневно:
       - За сутки до моего ареста одно "их благородие" посмело предложить мне "на чай" за помощь его денщику внести в вагон офицерские чемоданы, хотя я оказал помощь солдату бесплатно. Теперь вы заинтересовались моей нуждой в надежде сделать из меня негодяя по соображениям выгоды. Я ненавижу вас, буду ненавидеть всякого, кто сейчас или в будущем прельститься заработком с помощью подлости и подличанья.
       Голубев нахмурился. Опустившись в кресло, он некоторое время старательно продувал мундштук, собираясь с мыслями. Потом, ввинтив папиросу и чиркнув спичкой, затянулся несколько раз, разгоняя рукой дым от лица, поглядел в угол.
       - Вы слышали, Шабуров нас осуждает и не желает отвечать по существу? - сказал он тихо какому-то третьему воображаемому лицу. - А жаль. Своим упрямством он делает хуже себе и своим товарищам. Ведь Владимир Чаркин уже во всем сознался...
       "Провоцирует, - догадался Шабуров. - Ловит".
       - Никакого Чаркина я не знаю.
       - Но вас вместе арестовали...
       - Это ничего не значит, - возразил Шабуров. - Пациенты всегда могут оказаться вместе на приеме у зубного врача...
       У Голубева дрогнули припухшие веки. Он зажег успевшую было погаснуть папиросу и, сосредоточенно глядя на трепетное синеватое пламя спички, тихо спросил:
       - А вы хорошо знаете еврея Бермана?
       - Совсем не знаю. Слышал об этом дантисте хорошие отзывы, пришел лечить зубы, но Бермана дома не оказалось...
       - Вы решили подождать?
       - Не успел решить. Едва вышел на улицу, меня задержала полиция.
       С минуту длилось молчание. Василий подозрительно разглядывал следователя, Голубев скучающе позевывал, небрежно сбивая ногтем пепел с папиросы. Потом он шумно вздохнул и быстро выдвинул ящик стола.
       - Где это воззвание отпечатано? - показал Шабурову машинописную листовку.
       - Отвечать не буду! - воскликнул Василий, неожиданно направившись к двери.
       - Стойте, стойте! - испуганно закричал Голубев. Цепляясь носком сапога за ковер, выбежал из-за стола и преградив путь Шабурову. - Сядьте на место!
       - Усмехнувшись, Шабуров вернулся к столу, но не стал садиться. Голубев тоже стоял у противоположного конца стола.
       - Что ж, забывчивость составляет один из людских пороков, - мягким голосом сказал он. - Вот и вы забылись, хотели уйти без разрешения. Кажется, сущий пустяк. Но... у вас есть в этом какая-то система... Вы притворяетесь. Скажите, зачем?
       Шабуров прищурил глаза, так что ненависть искорками засверкала в зрачках сквозь ресницы.
       - Честному человеку в компании негодяев иногда бывает нужно казаться слепым, чтобы эти негодяи не опохабили его своим большинством и положением. Это, пожалуй, понятно. Но совершенно непонятно, зачем негодяй притворяется вежливым и добрым даже тогда, когда присутствующим полностью известна готовность этого негодяя в любую минуту вздернуть честного человека на дыбу?
       - Молча-а-ать, молча-а-ать! - брызгая слюною и топоча ногами, завизжал Голубев. Лицо его исказилось, зеркально пустые глаза налились искрометной злостью. - Молча-а-ать!
       - Наконец, господин Голубев, вы заговорили своим голосом, - сказал Шабуров. - И ваша эта грубость мне приятнее ваших фальшивых ласковых слов и улыбок...
       Некоторое время они стояли у разных концов стола молча, разглядывая друг друга с нескрываемым негодованием. Потом Голубев покрутил ручку телефона.
       - Возьмите! - махнул он рукой в сторону Шабурова, и вошедший дежурный надзиратель увел его, даже не зная, как провалился этот допрос.
      
      
      

    10. ПИСЬМО

      
       Не имея весточки о судьбе Ивана, маялась в нужде семья Каблуковых. Матрена батрачила у Шерстакова Луки, потом сбежала с его куньевского база: доконал старик своими ухаживаниями. Пристроилась у Сапожковых кормить свиней. Сережка помогал ей варить месиво, разносить корм по корытам, носил ведрами воду. В свободное время учился в школе, где проявил недюжинные способности и большую память: выучил наизусть книгу Ушинского "Детский мир" и хрестоматию "Вешние всходы", мог пересказать слово в слово все уроки учителей, особенно по истории. Лишь не очень любил арифметику и совсем уже скучно бубнил тропари. Но занимательную священную историю нового и ветхого завета пересказывал охотно деду Осипу, даже часто спорил с ним об Эдеме, где будто находился рай, из которого бог выгнал Адама и Еву за грехи.
       - Нету такого места, - возражал Сергей. - Я же географию наизусть помню, никакого Эдема в ней не упоминается...
       - Дурачок, - снисходительно усмехался старик. - Эдем есть святое место, а в географии только о грешной земле писано, вот оно и не сказано. Но есть Эдем на свете, есть... И не спорь со мною, я лучше знаю...
       - Сергей тогда умолкал, садился за уроки или писал очередное письмо отцу и, за неимением адреса, ложил на камелек в уже большую стопочку написанных, но не отправленных писем.
       - Дедушка, - приставала тем временем Таня, - расскажи мне сказку о той ПРИНЦЕССЕ, которую мужик приучил работать. И потом посмотри, разве я плохо сшила юбку на куколку, подмела пол и картошек начистила? Мне бабушка сказала, чтобы я снимала ножом шкурку не толстую, а я совсем снимаю тонкую, чтобы есть оставалось немного побольше. Вот, посмотри, я оскребла картошки ножом, промыла водой и они стали хорошими. Только синеют почему-то и не отмываются потом...
       - Умница моя, умница, - гладил Осип внучку по голове. - Трудиться привыкаешь, хорошим вырастешь человеком. А вот картошку залей водою, она и не будет тогда синеть...
       - Дедушка, водички в ведре нету, в изваре тоже, - прибежала Таня снова на печку, начала жаловаться, что не может поэтому залить картошку водой. - Пусть она так постоит, скоро бабушка из церкви вернется... Или я за мамой сбегаю, на свинарник...
       - Сере-е-ежка, Сере-е-ежка! - покричал Осип с печи внуку. - Принес бы водички, а то не может Таня носить воду, не приучена...
       - Во-о, принцесса какая, воды сама не принесет! - заворчал Сергей, гремя ведрами, - Слушает-слушает сказки, а сама не понимает, что это про нее...
       - Дедушка, это правда, что сказка про меня?
       - Да ведь, может, и про тебя, - почесал Осип в затылке и закряхтел. - Про всех, не умеющих работать...
       - А я же картошку чищу, пол подметаю, юбку сшила кукле. Это вон Маруська Головлева ничего не умеет, даже умывает ее и обувает мать...
       - Ты у меня умница, - снова погладил Осип внучку по голове. - Побеги помочь Сережке, вот и поскорее будет... Да куда же ты раздетая? Пальтишку надень, дай я тебе шаль на голову... Вот теперь беги!
       Свесившись с печки, Осип через проталину в оконном стекле видел подбежавшую к колодцу Танюшку. Сергей к этому времени уже успел достать цебаром воду из колодца и налил одно ведро, плеснул остаток во второе. Когда же он начал снова опускать цебарь в колодец, Танюшка ухватила налитое ведро и, согнувшись налево, быстро побежала с ним через дорогу к избе. Она не обращала внимания на что-то кричавшего ей Сергея, ковыляя по снегу. Через край ведра то и дело плескалась вода, оставляя на снегу темные кляксы.
       Не раздеваясь, Танюшка залила водой чищеный картофель в чугуне, остаток воды вылила в горшки и снова бросилась с пустым ведром к колодцу. Где ожидал ее Сережка.
       Прибежала она раньше брата. Щеки раскраснелись, дышала прерывисто. Сбросила с себя пальтишко и шаль прямо на полати, вскочила к деду на печь:
       - Сережка ругался, что я одно ведро унесла от него, а ему с одним неудобно ходить, на бок сгибает. Вот я и отнесла ему порожнее ведро. Сейчас он придет, а ты мне, дедушка, рассказывай теперь сказку. Я же умею воду носить немножко побыстрее Сережки...
       - Подождем Сережку, потом расскажу, - возразил Осип, но внучка обхватила его шею, зашептала: - Дедушка, Сережка не любит по два раза одну сказку слушать. Он запомнил все с прошлого раза, сам ребятишкам рассказывает сказку о принцессе, но только не так, не нараспев, как ты. Мне хочется нараспев слушать, дедушка. Расскажи, дедушка-а-а...
       Сережка поставил ведра с водой на лавку у загнеты и сказал:
       - На почтовку, кажется, почту привезли, пойду. Может быть, есть что про отцов адрес...
       - Иди, внучек, иди, - сказал Осип, смахнув украдкой набежавшую слезу, обнял Таню.
       Бухнула дверь избы, потом сенец. Сережка тенью промелькнул мимо окна. Чуть слышно долетел гул его шагов, замирая и удаляясь. Потом все стихло, Осип начал уже не в первый раз рассказывать внучке свою сказку "ПРИНЦЕССА".
       - В некотором царстве, в не нашем государстве, где солнце родится с рассвета, и райские птицы гуляют в цветущем саду, жила-была волшебная принцесса в золотом терему, - Осип вздохнул, погладил Таню по шелковистым волосам и продолжал:
       - Отец-король и королева-мать любили дочь, и не знали, как ей счастье дать. Златы косы ее, косы длинные по утрам и в ночь убирали-чесали гребни дивные, гребни дивные, все янтарные, слуги-девушки ненаглядные.
       У принцессы глаза голубее небес и щеки ее розовее зари, и музыка в голосе - чудо чудес: звенели в речах золотые рубли.
       Пылинку малую с нее пажи сдували да фрейлины, ключевою водой промывали глаза, как мимозу-цветок все лелеяли.
       Возрастала принцесса в холе, да в воле, не знала труда и не знала беды: пила-ела, что хотела, спала, как знала... И цвела она, как маков цвет, целых двадцать лет.
       Дожила краса до тех годов, когда замуж пора и ждут сватов...
       - Дедушка, это как Чеботарева Торка? - прервав Осипа, спросила Таня. - Она тоже ждала сватов, ее увез дяденька в Стужень себе в невесты...
       - Дурочка. Не в невесты, а в жены, - поправил Осип и тут же заворчал: - Не мешай мне рассказывать, собьюсь с резона. И зачем равняешь принцессу с Торкой Чеботаревой: эта девушка трудолюбивая, мастерица на все дела. И тебе надо стать такой... Ну, молчи-молчи, а то рассказывать не буду...
       Таня притихла, Осип продолжал напевную сказку:
       - Загрустил отец, загрустила мать, как им дочь свою чужим отдать? В тереме она к труду не приучена, не была б в семье чужой трудом замучена?
       Гадали день, гадали ночь, на совет к себе позвали дочь. Приуныла краса, растревожилась, опустила в дол голубые глаза, занеможилась.
       Пригласили врачей, навезли докторов, пузырьками лекарств все окна-столы поуставили. Фрейлины плачут, рыдают пажи. На цыпочках слуги бродят по хоромам, гонцы к лекарям разбежались по свету. И вдруг принцесса указательным пальчиком манит короля, и что-то шепчет ему по секрету.
       Засияло лицо королевское, заблестели отвагой глаза. Королеве сказал заветное слово, и та властно вздохнула словом единым: "Пора!"
       На воротах отец прибил вывеску с золотыми строками да с вырезкой:
       "Если дочка моя кому нравится, не перечу тому - пусть венчается. Но условье мое непременное. Его должен знать мой милый зять: должен дочку мою не бить - не журить, должен дочку мою к труду приучить. А ударит хлыстом или плеточкой, аль за косы возьмет, за хребеточек - прикажу тогда моим стражничкам молодца схватить, лишить праздничков. Прикажу его в кандалы сковать, в кандалы сковать - на верье распять!"
       - Дедушка, а Сережку стражнички могут схватить? Он меня тоже за косы дергает...
       - Стражнички все могут, кого хочешь, схватят. Но ты мне не перебивай рассказывать, оглашенная! - проворчал Осип и продолжал сказку:
       - Примчались женихи вереницею. Принцесса сияет, в окошке дворцовом сидит, сияет жар-птицею. Бела, хороша. Улыбка ее - золотая заря. Шейка ее - лебединая. В глазах голубых искрится весна, солнце светит лучом. В них порхает мечта лучезарным крылом. Да и косы ее - золотистые жгуты - через плечи на грудь ручьями легли. Зубки ее жемчугами блестят, губки ее киноварью горят.
       На коленях у ней гусли-музыка; шевелят струну пальцы нежные, белоснежные. И рождаются звуки томные. Толпой женихи подступают к окну, подступают к окну - неуемные.
       И бросали цветы, и бросали рубли и жемчужные нити заморские. У принцессы хором просили руки иноземцы, клялись умчать ее в райские страны нагорные...
       Улыбнулась краса, погасила рукой гусли-музыку. Сверкнула, качнулась золотая коса, нагнулась принцесса над улицей.
       - Гей вы, молодцы, ясны соколы! Не летать мне в страны райские, в чужие страны Задунайские. На родной земле придется жить, на родной земле муженька любить. Такова воля отца-батюшки, таков совет родной матушки.
       Вы мне, соколы, все полюбилися, да вот драться-воевать ли разучилися? Поверните глаза на ворота тесовые, прочтите указы королевские новые. Может, сердце потом заненастится, перестанете вы ко мне ластиться?
       Прочли женихи, закручинились, развели руками во все стороны:
       - Хороша краса в теремке сидит, золотая коса на груди лежит. Но драть нельзя, за косу таскать: велит король драчуна распять.
       "Где же видано, где же слышано, чтобы жен не бить, за косу не драть? А бить начни, схватят стражнички, в кандалы скуют, лишат праздничка".
       И от мысли такой сердца женихов заненастились, и к принцессе они уж теперь не ластились. Оглобли свои повернули назад, умчались женихи, куда зенки глядят.
       Но тут мужик-русачок на повозке большой Ваню-сына привез, на лошадке гнедой. На принцессу взглянул из близи, и дали, даже легонько пощупал рукой и хозяйственно и хозяйственно молвил:
       - Ванюшка-а-а, бери!
       Блох мы ковали подковой златою, на бочках учили слонов танцевать и водить хоровод. Э-э-э, принцессу любую трудиться научит народ.
       До весны свадьба затянулася, с Красной Горкой обминулася. Пили-ели тогда, веселилися, люди кругом не грустилися. По обычаю потом, по русскому, на поездах конных катались со звонариками, кони шли гуськом, торопилися, гости-люди у повозок с фонариками плясали-толпилися.
       Днем и ночью деревнею всей каруселились, кур и уточек до хвоста поели, потом дробовиками стреляли в трубу, горшками колотили дубовые двери. Да так и гуляли после Красной горки еще целых две недели.
       Разъехались гости. Кто пешком пошел, кто мчал каретою, кто верхом скакал на лихом коне, кто ямщикам попутным звонкою платил монетою.
       В молодайке души в семье все не чаяли, принцессу ничем не печалили. Мужичок-русачок ни о чем не забыл, невестку свою усердно учил.
       За обеденный стол села кушать семья и хозяин хаты - Карпухин Илья. Он взглядом окинул большую семью, спрятал улыбку в свою бороду: "Пять сыновей, пять невесток и пять дочерей, еще подвижная старушка-жена, сам я семнадцатый - Карпухин Илья!" - молча об этом подумал он, он взял каравай со стола, крест на крест ножом по румяной макушке чирикнул, кашлянул, на хозяйку глядя:
       - С тебя, наша мать, отчет начнем, чтобы каждый знал, за что и какой хлеб жуем. Про себя скажи, о детях замолвь. По чести долг, по заслугам - честь: не работал кто, не должен есть!
       - Сама по дому я ходила, стряпала-варила. Они пахали - все пять братов. Дочки холсты у реки белили. Четыре невестушки кизяк лепили, чтобы зима нас морозом не стращала, пятая - принцесса - была собою занята: в зеркальце королевское глядела, на гусельках музыку звенела, златы косы расплетала да с гребнем серебряным по горенке скакала...
       - Добро-о-о! - сказал Илья. - Добро-о-о! Всеми я доволен, ко всем и буду справедлив. Вот тебе, а вот тебе, - семью Илья ломтями хлеба одарил, лишь обминул одну принцессу, на стол ковригу положил, ложкой о большую миску стукнул, и сразу стол заговорил.
       Иван крякнул, в голубые глазки к жинке взглянул и косу золотую за кончик пушистый щепоткой помял, снова крякнул, свой ломоть раздвоил тихонько, сам откусил и принцессе подал.
       - Ваня, за что же твой папа меня разлюбил? - ночью спросила принцесса. - Такая большая коврига в обеде запасом осталась (Министры бы это назвали эксцессом), а папа нам вместе с тобою ломоть всего лишь один положил...
       - Моя дорогая принцесса, - вымолвил робко Иван. - Старик справедлив: всегда он по весу работы человеку дает каравай...
       - Что же мне делать, Ваня, скажи? Я ломоть отдельный, побольше и краше хочу получать всегда, а в праздник хочу получать калачи...
       - Спроси-ка у мамы! - обняв принцессу, промолвил Иван. - Спроси, ведь не лень? С мамой завтра будешь весь день...
       Утром принцесса в куток подошла, где мать очищала картошку. Пальчиком нежным клубень слегка, пощупала шкурку-спираль, к срезу картошки ее приложила. Шкурка отпала, это принцессу весьма удивило.
       Слово за слово, пошел разговор; присмотрелась к работе принцесса. И поставила мать ей свой уговор:
       - Вот в этой кастрюле клубней поменьше, а в той немного побольше. Давай вот, принцесса, кто скорее с клубней кожуру обдерет, кто будет путаться дольше...
       Спешила принцесса, ревниво косилась на мать. И вдруг улыбнулась, запела: мать (в шутку, конечно) начала отставать...
       Хороши в семье будни сельские. И стали они еще краше: принцессу Илья за столом похвалил, назвавши "невестушкой нашей".
       - Скажите на милость, дочь короля, а теперь по охоте старуху мою обогнала в работе...
       Что принцессу не били, горьким не журили упреком, весть по земле разнеслась безбрежным потоком. В столице об этом газеты звонили, королю самому доложили. Изумился владыка, в дорогу велел снаряжать:
       - Дело такое важнее других, не время в дворце отдохнуть! Поеду я дочку проведать, на мужицкое чудо взглянуть...
       Прошло времени много, пока иссякла королева дорога. Не раз солнце в росы гляделось, не раз золотым закатом небо рделось. И звезды не раз на короля глядели серебром своих глаз. Луна светила и ветром-пылью много раз в карету било.
       Но вот сверкнула в луче глава-маковка церковная, засерели в дали избы многие. Избы многие с палисадами, сады зеленые - с огородами.
       То было село именитое, где принцесса жила трудом знаменитая. В семье жила у Карпухиных. Жила у них припеваючи, к работе-труду привыкаючи.
       Принцесса одна в это утро домоседила, воду ставила в печь, горшки двигала, прибирала в избе и во флигеле.
       Вдруг скрипнула дверь, отворилася, сам король-отец переступил порог.
       Пташкой сердце принцессы забилося, из глаз голубых слезы брызнули, слезы брызнули-полилися, тут и дочь с отцом обнялися.
       Потом сели они у большого стола, говорили друг другу большие слова.
       - Правда ли, доченька, что ты стала другой, что ты стала крестьянской слугой?
       - Не слугой стала я, хозяюшкой. Сам увидишь, пожив у нас. Умею теперь сама брагу варить, готовить квас... И хлебы пеку и избу мету, - вдруг туда и сюда оглянулася, к метле в углу потянулася. - В семье у нас порядки строгие, порядки строгие - справедливые: не в почете у нас все ленивые.
       Вот тебе метла, родимый батюшка. Подмети немного в избе и во флигеле, чтоб тебя за столом не обидели, чтобы хлеба ломоть большой отрезали, вина-пива вдосталь дали, чтобы хозяин ты был вместе с нами...
       Усмехнулся король, покачал головой. Покачал головой, заработал метлой. А в обед за столом первым руку поднял, доложил он семье, что избу убирал.
       - Гостю бы можно и так угоститься, - поклонился Илья. - Но, простите, король, я о сем не сказал, когда с сыном моим принцессу к труду приучал...
       - За то не сержусь, дорогой мой Илья. Вы сделали больше, чем корона и я. Будем мы пировать у всех на виду, песнь распевая большому труду: он короны сильней, мощней короля. Слышишь ты, милая дочка моя?
       - А что дальше? - спросила Таня, поцеловав деда в губы.
       - Работать будут все принцессы, трудиться, вот тогда и сказку о них дальше расскажем. Может быть, в той сказке будет рассказано о твоих детях...
       - Я же еще маленькая...
       - Станешь большой, обязательно станешь, Таня. И сказку мою не забывай, пользительная она, нужная для ума и для сердца.
       .............................................................................................
       Вечером Сережка вернулся с матерью. Засветили каганок.
       - Письмо, письмо! - восклицала Таня. - От кого? От папы?
       Матрена плакала от охватившей ее сердце боли какого-то странного предчувствия горя, в которое не хотелось верить. Катерина Максимовна стояла со стиснутыми зубами. Она хотела послушать письмо и боялась. Осип, гремя костылем, заглядывал зачем-то под стол, не торопил Сережку со чтением. Да и сам Сережка, разглядывая конверт, закусывал губы, нервно теребил его пальцами, отщипывая мелкие синие клочки с обрезе. Этот худощавый сероглазый парнишка в синей рубахе, с маленькой бурой родинкой у левой ноздри остренького носа с широкими ноздрями, обычно любивший читать все, на этот раз колебался. "Будет ли в этом письме адрес для отсылки накопившихся стопочкой на комле писем отцу или уже некому вообще посылать эти письма? - резали ножом мысли его душу. - Боже, знать бы наперед, что есть в письме?"
       Письмо не походило на обычные письма, получаемые всеми людьми на деревне: в нем не было бесконечных поклонов и советов по хозяйству. Не было призыва молиться богу о ниспослании своего благословения и защите от смерти и пули вражей.
       "Здравствуй, моя соседка! - бойко прочел Сергей, сейчас же запнулся и снова прочел уже упавшим голосом: - Здравствуй, моя соседка!"
       - Погоди-ка, не так читаешь, - протянул Осип руку к письму. - Должно начинаться письмо: "Во-первых строках...", а ты совсем другое читаешь. Дай, погляжу...
       Пока Осип, взяв дрожащими руками листок, присматривался в написанные чернильным карандашом строчки, Катерина Максимовна крестилась и шептала: "Спаси, боже, сохрани и помилуй!", Матрена глядела на него застывшими в ужасе глазами, а Танюшка попыталась заглянуть в самый конец письма, как в ответ задачника.
       - Праведно, Сережка, читать начал, написано тут не по правилу. А ты отойди, - отстранил внучку. - Грех читать письмо с конца: бес тешится и ликует, ангел-хранитель душою скорбит, что люди божью волю наперед знать желают. На, Сережка, читай. Твои глаза повострее.
       Сережка вздохнул, продолжил чтение:
       "Пишем тебе, Матрена Кузьминишна, вдвоем. Антон Никифорович Упрямов с Егором Владимировичем Былкиным. Наука у него большая, вот и заставил я его прописать без сумления. Три раза переписывал, пока с моей мыслью и характером совпало. Былкин - голова, у самой княгини Вырубовой состоял в швейцарах. Это все равно, что управляющий Бурего при турчанке, при жене барина Арцыбашева. Только у Вырубовой мужа нету, царь благодетельствует вдовьему положению.
       Трудно было Былкину в наше дело вникать после такой княжеской службы, а нужда заставила. Иван Осипович тоже состоял в нашем отделении, а встретились мы, когда на фронт шла наша маршевая рота..."
       - Погоди, сынок, еще эту строчку прочти, про отца сказано, - вытерла Матрена слезы концом платка, обняла Сережку за плечи, часто дышала.
       Сергей еще более растревожился. Забилось сильнее сердце. Строчки на листе стали прыгать и двоиться. С трудом ловил их повлажневшими глазами, вникал в смысл, читая немного нараспев, как учили в школе:
       "...Иван твой тоже состоял в нашем отделении, а встретились мы, когда на фронт шла наша маршевая рота..."
       - Читай, сынок, где сейчас отец, читай! - Матрена хватила Сергея за руку, судорожно стала трясти.
       - Мама, больно царапаешься! - пожаловался Сережка, в уголках глаз треугольничками задрожали слезы.
       - Ослобони его, - сказал Осип спокойным голосом, хотя тревога клещами вцепилась в сердце. Не хотел ее выдать, закрыл глаза бледными тонкими веками, по которым струились кривые ниточки голубых жилок. - Ослобони, чтение само придет ко всему смыслу...
       Все слушали молча чтение, будто окаменели. Громко звучал голос Сережки в тишине:
       "...наступали мы на речку Стрыпу, еще и дальше пробились. Людей погибло, тысячи..."
       - О-о-ох, царствие небесное! - сорвалось с уст Катерины Максимовны. Сергей мельком взглянул на нее, умолкла.
       "...австрияков мы били сердито, но орудиев мало, патронов мало, одни штыки, поэтому опоздали помочь Сербии. Слухи у нас, австрияки с немцами прогнали сербов с их Балканской родины на остров Корфу, сбоку Греции..."
       - Зря немца впустили на Балканы, - открыл Осип глаза. - Был я там, знаю: трудно выбивать врагов с Балкан...
       - Замолчи ты, опять про своих турок! - замахала Катерина Максимовна на мужа.
       - Мам, мам! - воскликнул Сережка, показав листок Матрене. - Кляксы на письме, не разберешь написанного. Целых пять строчек под кляксами...
       Матрена молча покачала головой, но Осип разъяснил напрямик:
       - Это, внучек, не кляксы. Цензоры замарали...
       - А кто это, цензоры?
       - Вроде как собаки в человеческом обличии. Властям служат, человеческие мысли зачеркивают для своей выгодности, чтобы люди правду не знали... Читай, где они еще не замарали...
       Сергей с сожалением оторвал взор от таинственных строчек под чернильными кляксами. "Вырасту, отрублю пачкунам руки, чтобы не марали чужих писем", - вздохнул с обидой, продолжил чтение:
       "...и пишем мы тебе, как было. Иван Осипович, твой супруг, через проволоку первым бросился, а за ним весь полк, сколько было народу. До Стрыпы дошли, до реки, а потом беда: снарядом грохнуло, замертво упал Иван рукою в речку..."
       Письмо выпало из рук Сергея. Он зарыдал, тоненьким голоском завопила Таня, Катерина Максимовна, хватив себя за волосы, начала бить головой о стену. Матрена кричала, упав на колени перед образами.
       - Крепись, Серега! - подвинувшись к нему и обняв, сказал Осип. - Теперь в семье на тебя вся надежа...
       - Куда же я теперь письма отправлю? Два года писал, стопочкой складывал...
       - Береги, внучек, береги. Письма всегда нужны. И не забывай это письмо, присланное с фронта, - Осип поднял исписанный чернильным карандашом листок и положил его перед Сергеем.
      
      
      

    11. ПАРТИЯ ЖИВА

      
       Немыслима жизнь без страданий, пока над людьми стояла власть, враждебная естественным человеческим потребностям и стремлению к свободе и творчеству, к личному достоинству.
       Если минули времена дыб и костров, то юстиция двадцатого века избрала метод пытать людей безмолвием и одиночеством, затхлостью каменных мешков и огнем лживых обвинений и публикаций в печати без права для оклеветанного ответить клеветникам.
       Шабуров хотел одолеть одиночество чтением книг, но в книгах ему отказали. Тогда он начал листать книгу своих воспоминаний, что помогало ему забывать о тюрьме, зажигало все более горячей надеждой на скорую свободу. Ведь и в партию рабочих он вступил, любя свободу и жизнь, ненавидя позор своевластия кучки правящих прохвостов и желая добыть счастье себе и людям.
       Он думал обо всем этом, сидя или шагая с закрытыми глазами. Когда же открывал глаза и видел снова стены тюрьмы, нередко бросался на окованную железом и обитую толстым звукопоглощающим потником дверь одиночки, до изнеможения и ноющей боли колотил ее кулаками. На суставах пальцев лопнула кожа, на дверь брызнули огненно-красные капельки крови.
       Никто не отвечал. Шабуров сунул ноющие от боли кулаки в карманы и снова зашагал от стены к двери своей губительной одиночки.
       И вдруг тюремное начальство распространило и на Шабурова порядок об обязательной прогулке. В три часа дня лязгнул засов, надзиратель распорядился:
       - На прогулку, выходи!
       Шабурова вывели в один из многочисленных двориков, кольцом окружавших тюремные корпуса. Справа виднелся верх "Пугачевской башни", со всех других сторон глядели во двор решетки окон многоэтажных тюремных корпусов.
       Обрадованный воздуху и снегу, Василий прыгал по-ребячьи. Он брал комья снега, целился в нарисованную кем-то на стене большую круглую голову палача. Комья при ударе рассыпались, оставляя на красных гранях кирпичей снежные бугорки, похожие на приклеенные клочки ваты.
       Быстро сгущались сумерки, в окнах общих камер нижнего этажа засветились желтые огни. Неожиданно прокатился гулкий винтовочный выстрел. Через минуту в соседнем дворе послышался нарастающий шум голосов, потом с третьего этажа обвалом обрушилась песня:
       "Споемте же, братья, под громы ударов,
       Под взрывы шрапнели, под пламя пожаров,
       Под знаменем черным гигантской борьбы,
       Под звуки набата, призывы трубы..."
       "Чего же это поют анархисты? - прекратив игру в снежки, подумал Василий. - Чем вызвана песня?"
       Еще до ареста знал он, что, по призыву Петра Кропоткина, анархисты стремглав бросились каяться перед тюремным начальством и клялись защищать царя от немецкой опасности, а государство - от разрушения. Удивляя историю, почти все они стали оборонцами. Правда, дальше "оборонных" тюремных мастерских анархистов пока не пустили, но рацион питания им удвоили, обижаться им на начальство, казалось, не было оснований.
       Старший надзиратель, выбежав из дверей, завопил:
       - Загоня-а-ай по камерам, загоня-а-ай!
       Притворившись глухим, Василий шагал по тропинке вдоль стены. Он видел старшего надзирателя, который, задрав голову и грозя кулаком, кричал на третий этаж:
       - Замолчи-и-и, анархи-и-ия-а-а! Олухи царя небесного!
       - Што те двадцать разов говорить?! - закричал подбежавший трусцой к Шабурову его караульный. - В камеру заходи!
       - Время не вышло, - спокойно возразил Шабуров. - Да и не волнуйтесь, селезенку себе испортите...
       - Чаво-о-о-о? - оторопело переспросил караульный. - Сказано иттить, надо иттить...
       Подбежал надзиратель. Оба они подхватили Василия под руки, силком потащили в корпус.
       - Долой насильников! - задорно кричал Василий, пробуя голос.
       - Долой самодержавие властей! - ответили крики из окон. - Смерть фараонам, смерть вельзевулам
       Теперь уже по всему корпусу кричали, пели "Варшавянку", свистели, грохали парашами о двери и полы. Надзиратели, мечась по коридорам, без видимой нужды открывали и закрывали двери камер, неистово ругались.
       Прибежал и сам комендант корпуса, "психолог" Карл Фон Рабке, сухопарый немец с надменным рыжим лицом.
       - Захотель кровавый баня?! - кричал он, топая ногами и ругаясь: - Забыль обстрель камера тридцать три, сьволош, Доннер Веттер! Демократишен швайн!
       Когда Василия вели по коридору, комендант распекал заключенного в соседней камере. Жадно нырнув взором через щель приоткрытой двери, Василий узнал стоявшего перед фон Рабке человека.
       "Повезло мне, - обрадовался в мыслях: - Никиту Васильевича Голованова поместили рядом..."
       Ночью, забросив руку за изголовье койки, Василий постучал о стену черенком лодки. Подождав с минуту, снова постучал, прислушался. Отвечал такой же дробный стук.
       Убедившись, что отвечает Никита Голованов, Василий запросил, есть ли с воли известия о партии?
       - Восстанавливаемся, - отстучал Голованов. - Уже работает Российское бюро ЦК, укрепляемся в армии. После неудач на Стрыпе и капитуляции Сербии возросли в войсках антивоенные настроения. Англо-французы эвакуировали Галлиполи, значит, провалилась дарданельская операция... Балканы фактически перешли в руки Центральных держав: дорога на Дунай и Константинополь для Антанты закрыта. Румыния изолирована, Россия близка к катастрофе. Перед нами трудная задача: нужно поражение царизма, не можем допустить чьей-либо оккупации России. Позавчера меня ознакомили с секретным "Завещанием Вильгельма II". В нем требуется все утопить в огне и крови, убивать мужчин и женщин, детей и стариков. Не оставлять ни одного дома, ни одного деревца. При этих террористических методах, говорится в "Завещании", можно устрашить врагов и закончить войну меньше чем в два месяца. Если же принять во внимание гуманность, война может продлиться несколько лет...
       - Потрясен сообщением, - отстучал Шабуров. - Хочу знать, какие директивы даны партийцам?
       - Лучшая часть пойдет на фонт, чтобы ускорить поражение царизма, но не впустить врага на нашу землю...
       - Не будет ли это вариантом меньшевистско-эсеровского оборончества?
       - Никак нет. Отвоевывая армию у царизма, мы совершим революцию для защиты России рабочих и крестьян. Пигмеев, утверждающих о безразличии для революции, где будут стоять немецкие дивизии - ближе или дальше от центров нашей страны - надо считать предателями, гнать в три шеи подальше от партии...
       - Понимаю. Что известно по нашему делу?
       - Вы провалены, я попал случайно. В провале подозреваем Бермана.
       - Но какие доказательства? - отстучал Шабуров, которого все время тревожила мысль о Бермане.
       - Партийные товарищи ведут следствие. Прекратим на эту тему...
       - Почему в тюрьме обструкция?
       - Подробностей пока не знаю, - отстучал Голованов. - Сосед лишь сообщил мне, что выстрелом из винтовки часовой через окно убил анархиста...
       - Какой нам держаться линии?
       - Не поддаваться на провокацию...
       После переговоров Василий Шабуров долго не мог уснуть. Возбужденно ходил он по камере, напевая и думая о том, что партия жива, а это главное и основное. Нужно лишь беречь партию, не допуская к ней провокаторов вроде Бермана или приспособленцев вроде Адамова, который еще в гимназии проповедовал и восхвалял политику Бисмарка. Такие погубят партию и не дадут нам достичь поставленных ею идеалов.
       Раза три заглядывал в волчок дежурный тюремщик, наблюдая за Василием и недоумевая его возбуждению. Наконец, тюремщик не выдержал и приказал Шабурову ложиться спать. Но и на койке Василий не мог уснуть, находясь во власти нахлынувших на него размышлений и мятежных чувств.
       Утром его усадили в закрытую карету, повезли в Московское охранное отделение.
       В комнате следователя сидел старый знакомый - ротмистр Голубев. Он разговаривал с кем-то по телефону, расположенному на столе, как и в его тюремной резиденции. Положив трубку, Голубев посмотрел на Василия.
       - Садитесь. Ну, как, отдохнули?
       - Предположим, - иронией ответил Василий на иронию следователя. Курить можно?
       - Как всегда, - ответил Голубев, с интересом и еле сдерживаемой улыбкой наблюдал за движениями Василия. Тот ощупав карманы и вспомнив об отобранной надзирателем махорке, сердито нахохлился. - Закуривайте, пожалуйста!
       - Благодаря вашей точности, отказываюсь курить...
       - Почему же? Вот папиросы... Ах, да-а-а, вы предпочитаете махорку. Прошу извинить за недогадливость. Если еще встретимся, прикажу положить перед вами пачку первосортной махорки Домогацкого или Лавринова из Старого Оскола. Вы, кажется, бывали в этом городе...
       Шабуров промолчал. Тогда Голубев, играя папиросой и пуская улетавшие к потолку голубые колечки дыма, сказал:
       - Я вас вызвал на минутку, Василий Петрович. Дело в том, что на допросе у меня ваш товарищ... Этот, как его? - Голубев преднамеренно пощелкал пальцами в воздухе, чтобы вызвать у Шабурова инстинкт подсказки и тем уличить его в знакомстве с заключенным. - Да вот тот, который сотрудничал в Саратовской "Нашей газете"... Да, как же его фамилия, совсем забыл...
       Шабуров безучастно смотрел на Голубева, не поддаваясь на провокацию. Тогда ротмистр воспользовался еще одним приемом, рассчитанным на простое механическое повторение другим человеком того слова, которое внезапно произносится собеседником в вопросительной форме.
       - Кажется, Юраков? - спросил он умоляющим тоном, протягивая руку к Шабурову.
       Но тот снова промолчал, пощипывая отросшую за эти недели маленькую каштановую бородку. Помолчал и Голубев, задыхаясь от досады, но все же отлично владея собою.
       - Неважные у вас, Василий Петрович, товарищи, - сказал потом задумчивым голосом, будто и в самом деле сокрушался неумением или ошибкой Василия выбирать себе друзей. - Юраков, например, выдал, что вы лично связаны с контрабандистом, доставляющим пораженческую литературу из Швейцарии в Россию. Любопытная вещь, не правда ли? Тем более, что и второй ваш товарищ - Владимир Чаркин, и третий - Борис Ракитин, подтвердили показание Юракова... От вас мне теперь нужен сущий пустяк: опишите внешность контрабандиста, если даже не знаете по делу ничего большего...
       - Не знаю Чаркина, Юракова и Ракитина, - сдвинув густые брови, сказал Шабуров. - О контрабандистах читал лишь в романах, так что прошу не приписывать мне своих фантазий...
       Голубев поднял плечи.
       - Мне казалось, что одиночка научила вас уму-разуму, - сказал он беззлобно, употребив на этот тон всю силу своей взбешенной воли. Затянулся папиросой, обмакнул перо в хрустальную чернильницу и начал что-то быстро писать. Потом достал из папки гектографированную листовку, повертел ее в руках и встал перед Василием: - Шабуров, не крутитесь! Никто из вашего брата не приходил к нам по своей воле и не уходил отсюда без нашего дозволения и содействия. Станете запираться и мешать мне в моей карьере (А я с вами говорю откровенно!), похороните расцвет своей жизни в каторжных централах... Оттуда, между прочим, не выходят, оттуда выносят на кладбище. Понимаете? И вы не отмолчитесь.
       - Мне нечего говорить...
       - Не-е-ечего! - Голубев порывисто сунул в лицо Шабурова листовку: - Этот сволочной антивоенный листок отобран у вашей компании, у изменников Родины, у шпионов Германии! Как видите, я все знаю о вас, о ле-е-енинцах...
       Шабуров смотрел мимо разгневанного ротмистра в морозное окно, на стеклах которого золотом и серебром сверкали под лучами январского солнца причудливые косицы и цветы инея. При слове "ленинцы" он радостно улыбнулся от сознания, что действительно является сыном народа и созданной Лениным партии рабочих. При слове "шпионы" твердо посмотрел ротмистру в глаза.
       - Не там ищите шпионов, ротмистр! У Ранненкампфа и Сухомлинова, у ваших друзей при дворце нет по этой части конкурентов в России...
       Голубев в изумлении отшатнулся, будто его ударили в грудь. На скулах двинулись желваки. Но и на этот раз ему удалось справиться с собою, подавить бешенство в груди. Закурив новую папиросу и усевшись в кресло, Голубев мирно сказал:
       - Мнение ваших товарищей, Василий Петрович, все же, к счастью, расходится с мыслями этой листовки. Но..., сказать правду, это мелкие люди. Они заботятся больше лишь о том, чтобы их собственные волосы не налезали им на глаза...
       "Неужели Борис Ракитин вздумал выкладывать этому зубру свои философические сомнения? - с болью подумал Шабуров, невольно вздохнув. - Какой нюня!"
       - Вот, сами видите, - ласково сказал Голубев, поняв вздох Шабурова как начало своего успеха, - у нас достаточно материала для отдачи вас с товарищами под суд. Но я имею большое человеческое сердце и сам однажды пострадал за правду, хочу поэтому спасти вас, пока это в моих силах. Суд, если до него дойдет дело, может подойти строже и не столь справедливо, как это можно сделать теперь. Вам лишь стоит написать объяснение с моей помощью...
       - Подлостью в нашем роду никто не покупал себе милости! - гневно сказал Шабуров. Ему вспомнилось, что и его отцу предлагали в свое время в охранке свободу в обмен на предательство и согласие подписать ложное показание против своих товарищей по забастовке в Армавире. Отец предпочел носить кандалы рядом со своим земляком Анпиловым на каторге в Печенегах, где содержали участников восстания на крейсере "Очаков". - Прошу не оскорблять меня своими гнусными предложениями...
       - Жаль, что вы ставите себя на противоположный полюс, - сказал Голубев. - Из вас можно бы создать крупнейшую государственную фигуру. Из Ракитиных такой не выйдет. Мелочь... Идите, в коридоре вас ждет конвой!
       Через несколько минут на месте отправленного в тюрьму Шабурова перед следователем сидел Борис Ракитин.
       - Продолжим нашу интересную, незаконченную в прошлый раз беседу, - задушевно сказал Голубев, глядя на Ракитина полными любопытства глазами. - Вы утверждали, что о пораженчестве в социал-демократической партии нет единой точки зрения. Скажите, какой точки зрения придерживается Шабуров и не кажется ли вам, что он высокомерен по отношению к товарищам?
       - А почему вы думает, что Шабуров большевик? - неожиданно для Голубева ответил Ракитин вопросом. Дымка рассеянности в его глазах сменилась холодной ясностью. "Передали мне категорическое требование Юракова отрицать связь с арестованными и их принадлежность к партии, - вспомнилось Ракитину. - Хотя и не совсем понимаю нужду в этом в нашем положении, но выполнять должен: они черт знает что могут сделать со мной за ослушание".
       Голубев озадаченно пожал плечами и тоном упрека сказал:
       - Опасные задатки рождаются в вашей партии. Ведь это же вероломство и лицемерие - отрицать сегодня, сказанное вами вчера. Вы же сами говорил в прошлый раз о своих взглядах, и я записал...
       - О своих, но не о чужих, - возразил Ракитин, отбросив волосы назад и узрившись на следователя прищуренными глазами.
       - Тогда извините! - Голубев сделал изящный жест руками и внезапно вышел из кабинета в боковую дверь.
       "Хмм, ловит, - мелькнули у Ракитина мысли. - Оставил раскрытым ящик стола с бумагами, а за дверью, наверное, жандарм подсматривает через замочную скважину. И все же... кусочек воли..."
       Дух захватило от необычайного волнения: за три месяца тюрьмы впервые Ракитин очутился в обыкновенной комнате без решеток и совершенно один. За окном звенели трамваи, неугомонно шумела улица. Открой дверь, ныряй в толпу, уходи на свободу.
       "Немедленно бы уехал в Питер, - размечтался Ракитин. - На Васильевском острове ждет меня Надя Полозова..."
       - На-а-ада-а-а, - прошептал Ракитин и, протянув руки, закрыл в нахлынувшей истоме глаза. Перед ним встала в воображении, как осязаемая наяву, нежная голубоглазая блондинка с маленьким капризным ротиком и знакомой гибкой талией, в бархатном платье, овеянном ароматом тонких духов.
       За дверью что-то грохнуло, и образ Нади мгновенно исчез. Но Ракитин не смог сразу отрешиться от сказочного видения, продолжая думать о своей невесте: "Что она делает теперь? Может, скучает о нем, а может улыбается одному из многочисленных гостей, постоянно заполняющих дом ее отца. - Ревность щипнула сердце, обожгла обида на отца Нади, профессора всеобщей истории, Николая Ильича Полозова. Он был депутатом Государственной думы и покровителем разных художников и писателей, журналистов и присяжных поверенных, которые толпами толкались у него в доме и могли ненароком отбить Надю. - Что же делает Надя теперь? И дорого бы я дал, если бы она вдруг открыла дверь и вошла сюда с радостным и как бы вечно удивленным выражением своего прелестного лица..."
       Дверь скрипнула, отворилась. Ракитин открыл глаза, но увидел, вместо Нади, грузного краснолицего старика с высокой копной седых волос, зачесанных назад и падающих широкой гривой на воротник старомодного просторного сюртука с белыми костяными пуговицами. Седая раздвоенная борода почти целиком прикрывала крахмальную манишку, пикейный жилет и черный атласный галстук. Из-под косматых бровей сквозь золотые очки молодо глядели черные лукавые глаза.
       Усевшись на залитый солнцем широкий белый подоконник, чтобы произвести впечатление неприхотливого человека, старик сейчас же изменил себе, заговорив густым голосом по-французски с вошедшим сюда Голубевым. Тот предупредил, что Ракитин, наверное, знает иностранные языки, но старик не смутился. Он повернулся всем корпусом к Ракитину, пробасил с укором:
       - И по-русски вам говорю, что напрасно завираетесь, молодой человек...
       - По закону логики: я ничего не говорю вам, значит, не завираюсь, - возразил Ракитин, досадуя на старика, появление которого разрушило надежду еще раз увидеть в этой комнате иллюзорный образ Нади Полозовой.
       - Это не логика, а софистика, - нравоучительно заметил старик. - И если бы вы, молодой человек, знали меня в лицо, то не посмели бы возразить подобным глупым образом... Я - Соколовский...
       - Соколо-о-о-овский? - невольно переспросил Ракитин, сморщив лоб. Исчезло солнце за окнами, на них появились незримые, но ощущаемые чутьем решетки. Такая светлая и уютная минуту назад, комната стала в чувствах Ракитина неотличимой от тюремной камеры: все заслонил Соколовский.
       Ракитин раньше слышал о Соколовском, не зная его в лицо. Это был старый деятель охранного отделения, следователь по особо важным делам, Пантелей Прокофьевич Соколовский.
       Имя его произносили с ненавистью и проклятием на этапах, у каторжных костров на знаменитой Колесухе, у подножий виселиц и в подпольных комитетах.
       Начав свою деятельность в восьмидесятых годах девятнадцатого века, Соколовский в 1903 году вместе со знаменитым охранником Медниковым руководил "летучим филерским отрядом". До 1905 года вел дела о террористах, отправив многих на виселицу. Дважды, в Одессе и Киеве, на него совершены неудавшиеся покушения. С убийством Плеве и Сергея Романова карьера Соколовского пошатнулась, но правительство вспомнило о нем после Ленских расстрелов. И вот он снова и вплотную занялся опасными для режима людьми.
       Разгладив бороду, Соколовский монотонно, стараясь придать своему голосу гипнотическую силу, заговорил:
       - Да-с, я - Соколовский. Не первый раз встречаю таких... э-э-эм, таких вралей и молчунов. Простите мне такое выражение, ибо даже мой друг, великий филолог Михаил Никифорович Катков, прощал мне такое выражение. Да-с! Много вас прошло перед нами. Кто вы? Потрясатели Отечества, разрушители основ брака, религии, христианской морали и создатели душевной пустоты и общественного хаоса, - вот кто вы! - Старик погрозил Ракитину тонким сморщенным пальцем: - Наполеон Бонапарте не смог потрясти Россию, не то что вам, крамольники! Злодейски убиенный государь Александр Николаевич кровью скрепил престол наследников своих... Да-с! А вы, худосочное племя, беретесь за необъятное... Эх, вы!
       Соколовский неожиданно замолчал, ожидая, что вот-вот заговорит Ракитин и тогда станет возможным втянуть этого нервного человека в спор и услышать от него нужное следствию. Такой прием в прошлом удавался Соколовскому и почему бы не испытать его снова на Ракитине.
       Но Ракитин помнил переданное ему строгое требование товарищей держаться тактики молчания. Он лишь поэтому глядел на Соколовского настороженно-удивленным взором, и губы его чуть заметно дрожали от напряжения.
       - Вы будете говорить? - не вытерпев дуэли молчания, раздраженно пробасил Соколовский.
       Ракитин встряхнул плечами, прочесал волосы растопыренными пальцами.
       - Нет, - сказал он, косясь на стоявшего у двери Голубева с поджатыми губами. - Нет...
       - Молчуны! - с презрением воскликнул Соколовский, ерзнув на подоконнике. Потом он перешел на стул, широко расставив ноги. - Дорого может вам стать молчание в моем присутствии. Двадцать семь лет назад, в 1889 году, вот в этой комнате пытался молчать передо мною цареубийца - Лев Тихомиров. Но я выгнал его, намереваясь написать беспощадное заключение. Он вполз назад, стоял полтора часа на коленях, каялся и плакал, плакал горькими слезами, а вы... вы, вы! - Соколовский не договорил. Сорвав очки с носа и черными взбешенными глазами, будто удав на жертву, узрился на Ракитина, вдруг закричал:
       - Убирайтесь вон! Бутырки вам не идут впрок, я сгною вас в Шлиссельбургской крепости. В-о-он! - потрясая кистями рук, Соколовский повернулся к Голубеву: - Уберите, ротмистр, этого молчуна, убе-ери-ите!
       Расшумевшийся Соколовский сразу же успокоился, едва конвойные вывели Ракитина. Допрос сорвался, но аккорд, по мнению Соколовского, оказался сильным. И в прошлом ему приходилось разыгрывать гнев Юпитера в конце допроса или даже в самом начале его: Соколовский считал это необходимой психологической подготовкой к широкому и всеохватывающему наступлению на подследственного.
       - Дал я ему пищу для размышления, - похвастался старик Голубеву. - Будет о чем подумать этому Ракитину в одиночке до новой встречи со мною...
       - Ловко, Пантелей Прокофьевич, очень вы его ловко проняли, - восхищенно сказал Голубев. - А как губы у него тряслись и какой неуверенной стала походка, чуть не упал через порог...
       - Ммда-а-а, - промычал Соколовский, щелкнул серебряными крышками вынутой из кармана "луковицы". В это же время Голубев посмотрел на стенные часы.
       - Пять, - сказал он.
       - Три минуты шестого, - поправил Соколовский. - Точнее моей "луковицы" не сыскать. Да-а, чтобы не затягивать, принесите дело номер семьдесят восемь. Посмотрим его еще раз вместе...
       Часа два с лишним листали "дело", читали документы вместе и порознь, обменивались мнениями, спорили.
       - Трудно все же доказать тезис, что большевики - немецкие шпионы или предатели России, - искренне вздохнул Соколовский. - Если сказать правду, они просто кровные враги тех, кто нам платит, значит, они - наши кровные враги...
       - Это, конечно, так и есть, - согласился Голубев. - Но право должно всегда считаться с конъюнктурой и ситуацией: самым лучшим объяснением военных неудач на фронте будет вариант обвинения большевиков в шпионаже. Мы должны обвинить их в шпионаже и предательстве, в измене народу. Ведь это же очень трогательно: будут найдены "козлы отпущения", то есть "изменники Родине и народу". На обвиненных в таком "преступлении" легче всего натравить массы, которые никогда не знали, и знать, пожалуй, не будут истинной правды... - Отлично, отлично, - Соколовский захлопнул папку, завязал тесемки. - Так и будет...
       Помолчав немного, он заговорил совсем о другом:
       - Как здоровье вашей дочурке?
       - Спасибо, сейчас лучше, - сказал Голубев. - Девочке нужно солнце. Отправить за границу невозможно. Как вы, Пантелей Прокофьевич, посоветуете, если отправить ее в Крым?
       - Да-а-а, - задумчиво протянул Соколовский. - Обязательно солнце... Можно и в Крым, если от турок не опасно. А вот, как вы думаете, не посадить ли нам Шабурова в карцер, на полмесяца? Быть может, он сговорчивее станет...
       - Не-е-ет, этого карцером не взять... Впрочем, подумаем...
       Было уже поздно, когда следователи вышли на улицу.
       - Разрешите проводить вас, - предложил Голубев.
       Они шли минут десять и очутились в тихом аристократическом переулке среди массивных особняков старинной архитектуры. За высокими чугунными оградами дремали в снегу сады, белели мраморные статуи и беседки.
       Прохожие почти не попадались навстречу в этот час на переулке, и коллеги по ремеслу шагали неторопливо, с наслаждением вдыхая свежий воздух, тихо переговаривались.
       Временами ветерок сбивал с крыш и карнизов снежную пыль, и она обдавала лица следователей холодной мелкой россыпью.
       - К утру разыграется метель, - заметил Соколовский.
       - Пожалуй, - согласился Голубев.
       Началась новая улица, зажатая в шеренги домов. Длинные вывески закрытых пассажей, опущенные железные шторы-жалюзы магазинов, строгие фасады банков, подъезды коммерческих контор с медными и эмалированными дощечками, отражавшими лучи фар скользящих мимо автомобилей и каретных фонарей. Все это царство, охраняемое Голубевыми и Соколовскими.
       На оживленном перекрестке Голубев нанял извозчика. Они простились. Соколовский грустно посмотрел вслед быстро покатившимся санкам, так как сам не мог в свои годы последовать примеру молодого коллеги и заехать на часок-другой к знакомой кокотке.
       Вздохнув, вынул сигару. Откусил кончик и стал прикуривать. Усиливающийся ветер потушил одну, вторую, третью спичку.
       Соколовский был упрям. Зажег еще одну, прикрыв пламя пригоршнями, но ветер погасил и эту спичку. "Все равно прикурю! - сам себе поклялся Пантелей Прокофьевич. - Борьбе с ветром есть знамение воли". Он шагнул за афишную будку с подветренной стороны и, заслонившись ее корпусом от ветра, снова зажег спичку. И тут заметил наклеенный на самую средину цирковой афиши белый листок.
       - Что же это такое? - подумал с профессиональной тревогой. Не прикуривая сигары, посветил. На белом листке чернели те знакомые и ненавистные строки, которые несколько часов назад читал Соколовский с Голубевым в деле  78 и считал тогда, что подобный листок сохранился лишь в следственной папке под туго завязанными тесемками.
       - Они все-таки еще живы, жива партия большевиков! - злобно проворчал Соколовский, сдирая с афиши антивоенную листовку Московского комитета. - Сколько раз мы громили эту партию, но она жива! Неужели прав Голубев, что погубить большевиков можно лишь их собственными руками после допущения к власти: они не справятся с управлением, передерутся за посты и местечки, не выполнят своих обещаний народу, перебьют друг друга и навсегда отучат массы от надежды на революцию. Фу-у, какой авантюризм! Это же гибель миллионов... Да и попробуй, свали эту партию, если окопается во власти. Нет, пока я жив, не допущу, не допущу! Бьем - бьем, а эта партия жива!
      
      
      
      

    12. ПО ЧИСТОЙ ОТСТАВКЕ

      
       Чуть ли не в те же часы начался переполох в Харьковском военном госпитале, куда неожиданно приехала августейшая сестра милосердия - Великая княгиня Ольга Николаевна Романова.
       В окружении целого отряда своих сверстниц в белых повязках и нагрудниках с красными крестами, она пробиралась между рядами коек из палаты в палату, раздавая раненым папиросы и серебряные нательные кресты на шелковых крученых шнурах, атласные и бархатные ладанки с вышитыми на них розовыми шелковыми Херувимами, леденцы в изящных коробках.
       Подарки эти носили за княгиней в больших круглых коробках из картона, оклеенного зеленой и бордовой глянцевой бумагой.
       - Один взгляд Их Высочества вылечивает раны, - умышленно громко шептались некоторые раненые. Ольга слышала это. И она была в приподнятом настроении. Розоволикая, растроганная комплиментами, красиво подносила кружевной платок к своим большим темно-серым глазам, смахивала набегавшие слезинки, потом прохладными длинными пальцами холеных рук нежно касалась бледных щек раненых.
       - Берегите себя, милый друг, - полушепотом говорила она каждому. - Набирайтесь силы, чтобы снова встать под знамена действующей русской армии.
       Тепло и страшно становилось от этих слов княгини на душе. Страшно, что впереди снова окопы и грохот снарядов и нет слова о мире. Тепло, что красивая дочь самого царя разговаривает ласково с солдатами, как со своими близкими. Юнцы глядели на Ольгу влюбленными глазами, вспоминая оставленных где-то невест.
       "Посмотрел бы князь Владимир, - подумала княгиня о своем любимце, который всеми силами пытался отговорить ее от поездки по госпиталям Империи, - посмотрел бы он, как умею влиять даже на грубые сердца солдат..."
       Раздача подарков близилась к концу, когда из глубинной комнаты послышалось пение, нарушившее всю торжественность церемониала.
       Рыдающий голос отчетливо запевал:
       Эх, пойду ли я, сиротинушка,
       С горя в темный лес.
       В темный лес пойду
       Я с винтовочкой...
       Разгневанные судьбой голоса подхватили песню, сообщая на весь госпиталь солдатскую думку:
       Сам охотою пойду,
       Три беды сделаю:
       Уж как первую беду -
       Командира уведу.
       А вторую ли беду -
       Я винтовку наведу.
       Уж я третью беду -
       Прямо в сердце попаду...
       Потом водопадом зашумели аплодисменты, кто-то начал глухо приплясывать босыми ногами, голоса подпевали на мотив "Камаринской":
       "Ты, рассукин сын, начальник,
       Будь ты проклят! А-а-ах,
       Будь ты проклят!"
       - Что это такое, полковник?! - Ольга стремительно повернулась к начальнику госпиталя. В ее взоре померкла радость, колючими иглами гнева сверкнули зрачки.
       - Это, знаете ли, - заикаясь и вытягивая руки по швам, старался полковник придумать объяснение: - Не придавайте, Ваше Высочество, значения... Там контуженные, психические...
       - В вашем госпитале не предусмотрено табелем психиатрическое отделение! - метнула Ольга на очкастого полковника взгляд, полный насмешки, злости и сожаления, что этого полковника зовут мужчиной, поставили начальником госпиталя. - К Георгиевским кавалерам зайдем позже, а сейчас хочу к "психическим"...
       Шагала Ольга по узкому проходу мимо коек широко, насколько позволяло ей ее платье, не заботясь больше о плавном аристократическиом шаге, к которому приучали ее годами гувернеры и фрейлины двора.
       Княгиня видела как справа и слева, подняв с белоснежных подушек забинтованные головы, пристально следили за ней раненые. У нее мелькнула мысль не переступать порога той комнаты, откуда слышалась песня, но не хотелось показаться слабой. Досадуя на податливость полковника, Ольга чуть не зашептала: "Этот трус и подхалим не понимает, что сама не могу остановиться, боится задержать меня... Сейчас нужна бы рогатина чисто военной грубости, а полковник идет за мной, почтительно склонив голову. Трус!"
       Оскорбленное чувство и подозрение, что полковник сознательно обманул, огнем опалили Ольгу. Она рванула дверь, вошла в палату.
       В залитой электрическим светом комнате низкорослый солдат в сплошных бинтах и повязках, в просторном нижнем белье, босыми ногами выплясывал на свободном от коек квадрате паркетного пола. На койках, свесив босые ноги, в подштанниках с белыми тесемками, сидели другие раненые. Хлопая в ладоши, подпевали в такт пляске:
       "Ты, рассукин сын, начальник,
       Будь ты проклят! А-а-ах,
       Будь ты проклят!"
       Застеснявшись целой дюжины хлынувших за княгиней красавиц, некоторые раненые проворно нырнули под одеяла. Другие застыли в своих позах, а забинтованный солдат продолжал приплясывать: он был спиной к двери, не видел вошедших.
       - Чего, солдатик, веселитесь? - положила княгиня руку на плечо танцора. Тот оглянулся, заморгал оторопелыми глазами, попятился, будто перед ним появилась не красавица, а тигрица. Ольга внутренне торжествовала, что солдат испугался ее, а не стоявшего рядом с нею полковника. Она даже чуть заметно улыбнулась и еще более мягким голосом повторила свой вопрос:
       - Чего, солдатик, веселитесь?
       - Чего-о-о? - потянулся солдат правым ухом с приставленной к нему ладонью. - Оглушенный я, мне погромче...
       - Чего, солдатик, весел?! - рявкнул багровый от досады полковник. - Отвечайте Их Высочеству, иначе... - Полковник принял воинственную позу, встал между солдатом и койкой, на которую с вожделением оглянулся танцор.
       При упоминании "Их Высочества", заметила княгиня, остальные раненые подобрали ноги, спрятались под одеяла, а танцор хриповато выговорил:
       - Плясал от горя...
       - От го-о-оря? - удивилась княгиня. Как его зовут, полковник, где солдат был контужен?
       - Гм, гм, гм, - промычал полковник, не зная испрашиваемых сведений о солдате. Догадавшись, протрубил вопрос княгини на ухо солдату.
       Тот встал "смирно" и доложил:
       - Рядовой Иван Осипович Каблуков. Сражался с австрияками за Сербию и Россию, контужен снарядом на Стрыпе-речке...
       Ольга облегченно вздохнула. Поманив одну из збившихся в кучу девушек своей свиты, взяла из ее коробки и подала Ивану две пачки папирос с лихой "тройкой" на этикетке, бархатную голубую ладанку с атласным Херувимом и серебряный крестик на зеленом шнуре.
       - Благодарствуем, Ваше Высочество! Вот такие бы подарки прямо в окопы отвезти... Но там опасно, некоторые даже офицеры зайцами от австрияков бегали, а ведь в тылу храбро нас по щекам били, ей-богу! Меня совсем было снарядом забило, санитары, слава богу, вызволили...
       - Оставим его в покое, - смущаясь и бледнея, шепнула княгиня полковнику. - Солдат, кажется, бредит...
       - Так точно, у него приступ, - обрадовался полковник этой мысли. - Они пели здесь в бреду, у солдат этой палаты высокая температура...
       В кабинете начальника госпиталя Ольга Николаевна разрыдалась. Полковник быстро закрыл дверь на ключ, накапал валерианки в стакан с водой.
       - Не надо, - отстранила его княгиня. Перестав плакать, она тихо-тихо зашагала по кабинету, будто боялась уколоть ноги о незримые шипы. Полковник, растопырив руки, тенью шагал за ней, чтобы подхватить Ольгу в любой момент. Оглянулась неожиданно. Улыбка колыхнула ее губы. - Вы уверены, что все это солдаты сделали в бреду?
       - Так точно, в бреду! - солгал полковник в боязни за свою шкуру и в надежде, что Ольга не разгадает правду.
       - Не бойтесь, полковник, не донесу на вас, - горестно покачала Ольга головой. - Вы тут не при чем. Но солдаты сознательно устроили в госпитале демонстрацию
       Княгиня качнулась от головокружения, опустилась в кресло. Полковник снова хватился за стакан.
       - Я вам уже сказала: не надо! Не переношу микстур, которыми маман, наверное, загубит Алексея... Впрочем, это наше семейное. Послушайте лучше следующее, чтобы разбираться в психологии солдат. На днях скончался при мне в Курском госпитале подпоручик Селезнев, двоюродный племянник известного вам графа Зотова, бывшего гвардейца. Селезнев был ранен в недавних боях на Стрыпе, выстрелом в спину. Пуля ударилась о золотую иконочку на груди подпоручика, застряла. Русская пуля, понимаете?
       Руки полковника затряслись, расплескивая воду из стакана. Серебристо-бурые капельки катились по граненому хрусталю, тоскливо постукивали о паркет. И хотя кабинет был жарко натоплен, у полковника появилось ощущение дождливого осеннего дня.
       - Солдат, распевавших песенку в "бреду", следует отправить туда, к духам, - жестко сказала Ольга, впившись взором в полковника.
       - Но..., Ваше Высочество, моя репутация и так сильно падает из-за высокой смертности в госпитале...
       - Это верно, - усмехнулась Ольга. - В столице слышала я разговоры, что в вашем госпитале много воруют и мало лечат... Да поставьте вы, наконец, противный стакан с валерианкой! Или выпейте!
       - Как вам угодно, Ваше Высочество, - изысканно поклонился полковник, залпом выпил стакан до дна...
       - Вижу, у вас нервы слабее женских, - совсем уже ласково сказала Ольга. - Садитесь, поговорим о пустяках. Читала я, что такие разговоры успокаивают...
       - С вашего разрешения, - радостно подвинул он свое кресло и сел так близко к княгине, что коснулся своим коленом колена Ольги. И та, соблюдая такт или не желая слишком обнадеживать полковника, незаметно отстранилась, двинувшись вглубь кресла.
       Ольга полусерьезно, полушутя рассказала о последнем патриотическом бале Александры Федоровны, о чудесной силе Григория Новых, умеющем творить непосильное целой медицине империи: исцеляет наследника престола, Алексея, от болезни гемофилии - постоянного кровотечения. В сиятельных семьях Григорий исцелил от недугов многих девушек.
       Потом Ольга мастерски рассказала несколько аристократических анекдотов о князе Путятине и коменданте Царскосельского дворца - полковнике Ломан, который проиграл пять тысяч рублей золотом, уверяя, что у его супруги карие глаза, а на поверку они оказались голубые.
       Слушая веселую болтовню княгини, полковник осмелел и даже осторожно, улучив момент, взял Ольгу за кончики пальцев. Она посмотрела на него без раздражения, но и без ласки. Глаза ее светились какой-то прозрачной деловитостью.
       Выпустив пальцы княгини, полковник встал. Он едва успел помочь встать Ольге, которая заспешила оставить госпиталь.
       Прощаясь, шепнула полковнику:
       - Глухой солдат остается на вашей совести, но лучше, если он окажется в кругу духов...
       Полковник молча склонил перед Ольгой голову, шея его покраснела.
       Неизвестно, какие мысли в это мгновение горели в его мозгу. Но после уезда княгини он часто бывал в угловой палате, беседовал с ранеными, интересовался их нуждами и семьей.
       Наступил февраль 1916 года. Лечение Ивана подходило к концу, но он продолжал молчать о себе, не писал писем в Лукерьевку, из которой изжили его в свое время люди и в которой он не надеялся обрести себе хорошую жизнь. "Вот и не знаю, где придется жить, что делать, - размышлял Иван длинными бессонными ночами. - Ударил меня снаряд, а вот не убил. Лучше бы до смерти..."
       А вопрос о жизни или смерти Ивана решался в госпитале. Запираясь после обходов у себя в кабинете, полковник писал что-то в дневнике, перечитывал записанное, волновался.
       - Вот и вся жизнь Каблукова теперь описана, - задумчиво сам себе вполголоса сказал полковник, сидя с остро отточенным карандашом в руке над дневниковой тетрадью. - Записывал по обрывкам фраз, по коротким рассказам, даже по намекам. И не знал этот солдат, что я пишу и какую страшную для него цель преследую. Ну что ж, вот и установил я, что в подпоручика Селезнева стрелял именно Иван Каблуков. Но я его не выдам, не казню ядами: жизнь у него была такой, что и я, окажись на его месте, застрелил бы Селезнева...
       - Походив по кабинету и послушав у двери, спокойно ли в коридоре, полковник начал быстро вырывать из тетради и сжигать на пламени спички листы дневника. Когда сгорел последний лист и стало дышать трудно, полковник открыл обе форточки. Слоистый дым синим шлейфом потянулся на улицу, разлетаясь хлопьями за окном, на ветру.
       - Нет, ваше величество, не выйдет из меня придворного медика-отравителя: не выдержал я вашего задания... Не дождусь и повышения: Иван Каблуков не отправится к духам, будет жить...
       Проветрив кабинет, полковник вышел в коридор и покричал кому-то:
       - Вера Андреевна, внесите рядового Ивана Осиповича Каблукова в список отчисления... Хорошо-хорошо, статью проставим завтра...
       Ивану Каблукову вручили документы с отчислением из армии "по чистой отставке". Но больше всего удивился Иван, что начальник госпиталя вызвал его перед отъездом к себе, дал три пятерки на дорогу, хотя на проезд хватило бы и одной, настойчиво посоветовал ехать к семье:
       - И в бедности среди родных жить слаще, чем искать судьбу на чужбине, - сказал он. Иван поверил.
       Через день он высадился из поезда на станции Солнцево, зашагал по морозцу пешком: жалко было истратить деньги на подводу.
       Остались позади Субботино с ученым вороном на колодезном журавле и с его хриповатым криком: "Выплескивай воду из корыта!", Свинец с небольшой харчевней, где Иван за несколько копеек поел целую большую глиняную миску щей с требухой, еще какое-то село. И вот в сумерках зачернело впереди знакомое и когда-то шумное торговое село Мантурово. Над ним, опускаясь все ниже и ниже, клубился морозный туман, в матовой глубине которого слышалось скрипенье санных полозьев, фырканье лошадей, женские голоса и тяжелая мужская ругань.
       Нацелившись более исправным правым ухом, Иван заволновался: "Никак, лукерьевские шумят? - вспыхнула надежда. - Вот бы подвезли, по пути..."
       Пока трусцой добежал до Церкви, уже последние сани, раскатываясь по скользкой дороге, выезжали с базарной площади на Репецко-Плотавскую дорогу. Зная старинные обычаи, что в таком случае некогда и некого спрашивать, Иван с разбега плюхнулся в пустые розвальни, часто задышал, отгоняя усталость.
       "А ведь и в самом деле лукерьевские подводы, - мысленно решил Иван, вглядываясь в широкий круп и косматые бока лошадки. - Ерыкалин меренок... Ну и хорошо, что так получилось: на задней подводе еще и способнее, чтобы люди не увидели. Солома в санях есть, не пропаду".
       Продвинувшись в передок, зарылся в солому и вскоре начал дремать под однообразное визжание полозьев. Опасаться было нечего: не вывалишься через высокие грядки с густой веревочной сеткой, не отстанет мерин на поводу, привязанному к задку впереди идущих саней.
       Снилось Ивану его жизнь. Армавирская забастовка и драка с жандармами. Неудачная поездка в Фатеж покупать землю для общества у помещика Батизатулы. Брошенный кем-то через окно осколок кирпича и бегство из Лукерьевки. Василий и чемоданы на одной из подмосковных станций. Удар по лицу подпоручиком Селезневым, бои на Стрыпе, стрельба по Селезневу, гул снаряда и госпиталь. Потом стала сниться семья...
       В Лукерьевке, в избушке с тремя окнами и пузатой стеной на улицу, не спали, хотя время близилось к полночи.
       Ежась от холода и подувая временами на озябшие пальцы или сердито поправляя на плечах заплатанную суконную казачку, Сережка сидел над арифметикой. Уши заткнул кусочками помятой бумаги, чтобы повизгивающая прялка не мешала думать.
       "И когда же она заснет? - с раздражением поглядывал на бабушку, Катерину Максимовну, которая все пряла и пряла, поплевывая в щепотки и пощипывая ими белесую льняную кудель в рогатке вместо сломавшегося гребня. Холод пробирал и бабушку, она ерзала по лавке вместе со скользким вековым донцем, в головке которого закреплена рогатка с куделью, шептала молитвы. - Не дает мне бабушка собраться с мыслями..."
       Но не только бабушка мешала решать задачу своей прялкой. Сергей вот уже с неделю чего-то ожидал и ожидал после заезда к ним Углянского мужика, Беликова Андрея.
       Ехал Андрей из Старого Оскола ночью, сбился с дороги, попал в Лукерьевку. У Каблуковых светилось окно, на огонек и зашел, погреться.
       Разговорились о разном. Сначала Андрей рассказывал о своем сыне, Тихоне.
       - Плохо у нас получилось с Тихоном, - жаловался Андрей, почесывая пятерней окладистую бороду. - Всего одну зиму поучился в школе, пришлось бросить. Тут и бедность наша всему виною: не угостили отца Захара, заел он мальчишку в школе "Законом божьим". Юлия Михайловна, учительница наша, дай ей бог здоровья, в защиту пошла, но разве с отцом Захаром справишься? Исключили Тишку из школы, выгнали. А тут вскорости война началась, ну и отвез я Тишку в декабре в Старый Оскол, определил в ученье к Захару Андреевичу Евсееву, к кузнецу. Принял он нас строго, хотя и знакомый. Это низкорослый силач с раскоряченными ногами и круглым красным лицом. Бородка у него маленькая, рыжие усики - тощие, а голос большой, оглушительный. Чуть было Тишка с ног не упал, когда он на ухо ему рявкнул: "Ну, Тихон, будешь ты у меня в учебе и работе три года. Заплачу тебе за этот срок двадцать пять рублей и харчеваться будешь на моем столе. Потом, если ума у тебя хватит, договоримся и насчет прибавки... Согласен?"
       Мальчишка-то молчит (ему всего четырнадцатый год, разговаривать много не положено), а я шапкой поклонился и говорю: "Премного благодарны, Захар Андреич. Когда можно мальчишку вам отдать под обеспечение?" "Да вот же прямо и останется, - отвечает Захар Андреевич. - Сейчас пойдет со мною в кузницу, да, с богом, примемся за работу..."
       Теперь вот второй год пошел, Тихон уже молотобойцем научился... Советуют мне люди передать парня в Старо-Оскольское депо. Там, говорят, цена за работу побольше: сорок пять копеек за день работы. Двенадцать часов надо бить молотом... Оно и, как будто, сходственное для нашего брата дело, только я побоялся пойти к начальнику депо, Конопатскому. "Пускай уж сам Тихон определяется, - решил я. - Он в городе прижился, порядок знает..." А тут еще подвернулись мастеровые из депо. Сами они елецкие, а в депо с учеников начали работу: Будукин Ванюшка, Бажинов Митрий, Кудрявцев Николай. Они постарше моего Тишки, а в дружбу пошли. Тишка ростом вышел и плечами, вот они и признали его. "Знаешь, как надо? - посоветовали они Тишке. - Сапоги сними, Конопатский не любит ребят городского обличия: ему сходнее деревенские, чтобы не фордыбачили. Ну вот, обуйся в старенькие лапти, надень пестрядинные портки, прими смирное обличие и валяй к Конопатскому. Только цель, когда он начнет пить утренний чай: в это время он почти всегда добрый и в хорошем настроении".
       "Этот машкерад, - сказал я, - не надо бы устраивать". А рабочие засмеялись: "Мы, сказали они, такой рецепту много раз пробовали, всегда выходило. Чего же отказываться, если нельзя по-иному?"
       Ну, развел я руками и замолчал, вроде как дал согласие. Тишка пошел, а я понаслежаю издали, посматриваю, как оно?
       Дом Конопатского, если вы знаете, недалеко от станции, на бугре. Кирпичный, в два этажа. Весь верх занимает Конопатский. Там у них и попугай живет в клетке, белый с черными крыльями. Птица, говорят люди, очень умная. Летом Конопатский вывешивает клетку на балконе, попугай на всех прохожих кричит: "Дурра-а-ак!"
       Тишка это вошел в дом, а я - за ним. Терпенья нету, узнать хочется. Ну, понятное дело, крадусь незаметно. Ведь я же отец, а Тишка - сын. Отец о сыне всегда заботится и страдает...
       При этих словах заезжего у слушавшего его Сергея боль, точно клещами, сдавила сердце. "Был бы мой отец с нами, тоже бы позаботился, пострадал о нас, а то и ничего о нем не знаем: дядя Антон написал, что отца убило, а слухи ходят, что жив и находится в каком-то лазарете. Но где же он есть? Он, наверное, жив, потому что я его вижу во сне всякий раз и жду, жду..."
       Захотелось было Сергею спросить об отце у этого Углянского дяди, который так охотно и много говорит о своем сыне, Тихоне, но побоялся. Да и мужик так интересно продолжал свой рассказ, что не слушать его было нельзя. Сережка вздохнул, а мужик продолжал:
       - Тишка взошел по лестнице на второй этаж, как ему ребята советовали, постучал. Вышла жена Конопатского, толстая рослая женщина с высокой куделью русых пушистых волос.
       "Вам чего?", - спрашивает она. Мне все это видно и слышно из-за столбика, за которым я притаился.
       "Мне к господину-барину, - уважительным голосом сказал Тихон, опустив голову и пошмыгал лаптем о половичек, чтобы в комнаты грязь не заносить. - Очень прошу допустить..."
       "Пусть войдет! - послышался из дома громкий голос самого Куропатского. Тишку впустили, а я - шасть поближе к двери. И слышу, говорит Конопатский Тихону: - Садись, пей чай и рассказывай, по какому делу пришел?"
       Через дверь мне это не видно. А тут, замечаю, оконышко узкое. Я в него заглянул, все вижу: черноволосая молодая горничная в белом нагруднике налила Тихону чаю и подала сдобный пирожок. Взял он ложечкой кусочек сахару из сахарницы, начал пить в прикуску. Конопатский тоже пьет и на Тихона посматривает. Потом отодвинул пустой стакан и спрашивает: "Зачем же вы пришли?" Тихон ему отвечает: "Я, господин-барин, прошу работы".
       "А что умеешь" "Да уж куда пошлете". "Молотобойцем желаете?" "Молотком бить умею".
       "Сейчас увидим, - сказал Конопатский и начал одеваться. - Пойдем в кузнечный цех депо, к Силаевичу..."
       Пока они вышли, я уже был возле кузнечного цеха. Ребята меня провели. Встал за дверью, Конопатский прошел мимо. Одет шикарно: в черном касторовом пальто с синим кантом. Только вот на голове у него было не по зимнему, как я привык, а форс: синяя фуражка с зеленоватым плюшевым околышем и серебряными ключиком и молоточком на лбу. Такая у них кокарда. На ворсинках бобрового воротника седая изморозь.
       Меня Конопатский не заметил, а Тишке я знак подал рукою, чтобы не робел и на меня не поглядывал.
       А в кузнечном цеху не то что, скажем, в кузнице у Логвиновых: у этих одна наковальня, да мех с ручкой, чтобы воздух накачивать в горн. А в цеху сколько их там наковальней и молотков стучало, не упомню. Много. Тоже и горна полыхают, целый ряд, да еще и в закоулках. Свистит, дышит воздух. Его подают к горнам мотором от парового котла.
       Конопатский с Тихоном остановились перед кузнецом, широкоплечим русым человеком в черном пиджаке с кожаным засаленным фартуком и с длинными клещами в руках. Кузнец этот поклонился Конопатскому в пояс, а тот сказал: "Вот, господин кузнец, парня вам привел. Испытайте на молотобойца".
       Кузнец покосился на Тихона, на его лапти, усмехнулся. Потом взял круглый кусок колосникового железа, похожий на тележную ось, бросил клещами на наковальню и скомандовал: "Бери, парень, кувалду, бей!"
       Тихон не испугался, а сказал: "Зачем же, господин кузнец, без толку бить? Давайте что-нибудь откуем".
       Кузнец было вытаращил глаза, а Конопатский подмигнул ему: "Что ж, Дмитрий Силаевич, пусть парень откует..."
       "Это можно, - сердито сказал кузнец. Нагрев в горне до красна, Силаевич бросил клещами железо на наковальню. - Давай, парень, куй по вкусу!" И начал он поворачивать железо, а Тишка кувалдой - бах, бах, бах! Ну, как вот Ванька Назаркин из ружья на охоте, да еще и громче. У меня даже в ушах заломило от звука. Минут пять поковали, получился болт для надобностей.
       Конопатский похлопал Тихона по плечу и сказал весело: "Проба тобою выдержана. Принимаем на работу. Будем платить тебе по 45 копеек в день. Работать от шести утра до шести вечера с перерывами - на завтрак полчаса, на обед - полтора часа. Получка раз в месяц из кассы Воронежского управления..."
       Я перекрестился, что Тишка устроен, а он сам как взъерошится: "В Воронеж не пойду за деньгами, далеко, лапти не выдержут!"
       "Ох, думаю, пропади ты, выгонит Конопатский парня!" От испуга, поверите ли, даже в пот ударило. А Конопатский как захохочет. Потом встряхнул широкими плечами и посмотрел на Тихона сверху вниз прищуренными серо-голубыми глазами через очки в золотой оправе. На круглом лбу собрались гармошкой складки кожи. Почесал пальцем большое левое ухо и сказал: "Ты мне, Тихон, понравился. Оставайся и работай. Не будешь ходить в Воронеж за деньгами, на станцию Старый Оскол каждый месяц приходит казначейский вагон, тут и выдают получку".
       На другой день я хотел спозаранку уехать из города (Чего же там прохлаждаться, если сын стал рабочим?), да не вышло: вызвали Тишку и меня для разговора к жандармскому вахмистру Кичаеву. Ну, тот усы разгладил и расспросил нас, верим ли в бога и в царя-батюшку. Нет ли у нас злого помышления и прочего там. Потом он сказал, что надо уважать начальство и не забывать вахмистра, который все может сделать. Ну, Тихон тут промолчал, а я разъяснил, что с получки парень отблагодарит за снисхождение, а сам, хотя и жаль было, сунул Кичаеву последнюю свою трешницу.
       Кичаев размяк и сам же нас повел, для ускорения дела, к ротмистру Смирнову. Этот седой широкоплечий толстяк с лысой макушкой и хриповатым голосом непрерывно оборонялся рукою от каких-то невидимых мух и все говорил нам и говорил, что время сейчас смутное и что надо человеку быть спокойнее и не нарушать порядок, не слушаться смутьянов...
       Мы отмолчались. А потом, когда ротмистр разрешил идти, поклонились ему в пояс, и он остался доволен. Кичаеву сказал, кивнув на нас: "Не препятствую!" Только после этого я уехал из города. Пришлось ночью, пыль закурила, сбился. Вы уж не обижайтесь за беспокойство и разговоры мои, с каждым, с каждым человеком может случиться.
       Теперь у меня в городе имеется, вроде как, рука, поддержка. Если вздумаете, могу и вашего мальчика посоветовать в депо или в ученики к кузнецу... Вы тут подумайте, на следующей неделе заеду по пути в город...
       Весь этот рассказ Андрея Беликова затронул душу Сергея, вызвал в нем разные думы. И об отце думал, так как без отца некому проявить вот такой заботы о нем, о Сережке, какую проявляет дядя Беликов о своем Тихоне. Да и неясность какая-то, жив или не жив отец, придет ли домой? Слухи разные есть, а правда в потемках спряталась. "А что если взаправду уехать с дядей Беликовым в город и работать там вместе с Тихоном? - тревожили мысли. - Сорок пять копеек в день! А в Лукерьевке больше пятака не заработаешь. Вот пришлось летом по восемнадцать часов работать на вильне Федотки Косого. Сучил-сучил веревки, просак вертел, а заработал четыре копейки медью..."
       И вот, выходит, не только бабушка писком своей прялки мешала Сергею думать над задачей. Сам он ожидал чего-то. Ожидал отца, хотя и мало верил в его приход. Ожидал и дядю Беликова, что казалось более вероятным. Но летели дни, никто не приходил.
       "Надо все же, обязательно надо решить задачу, - сам себе приказал Сергей. - Сашка Чеботарев обещал принести в школу целые пригоршни моченых груш, если дам списать задачку. Учительница обещала подарить книжку, кто лучше всех решит задачу..."
       Уткнувшись в книгу, зашептал, посапывая носом:
       - Летело стадо гусей, навстречу ему гусь. "Здравствуйте, сто гусей!" - сказал он. "Нас не сто, - возразили гуси. - Нас столько, полстолька, четверть столько, еще столько и ты с нами - тогда будет сто..." Сколько же летело гусей?
       - Мамк, давай вместе решим задачу. Я вот тебе сейчас условие прочитаю...
       Возвышаясь над шитьем, Матрена несколько раз терпеливо прослушала "условие".
       - Не-е-ет, - вздохнула с сожалением, - мне не приходилось решать задачи с "иксами", всего одну зиму училась. Лучше спросишь завтра у учительницы, как решать...
       "Хитра-а-а, - подумал Сережка, не злясь на мать, но и не соглашаясь с нею. - Если обращусь к Марии Матвеевне с нерешенной задачей, оставит она меня без обеда вместо подарка... Да и мать, какая большая, а знает хуже меня арифметику. Чему их только учили тогда в школе?"
       Отодвинув арифметику и задачник, Сергей начал наблюдать за работой матери. В ее руках шевелилась раскроенная материя, в быстрых пальцах водяной струйкой мерцала игла, за ней бежали и бежали стежки. Начал считать их. И когда насчитал сотню стежков, мать закончила шов до конца. Сплюнув нитку, начала составлять наживкой следующие два полотна.
       Число "сто" мгновенно возвратило внимание Сережки к оставленной было им задаче о гусях. "Все дело в сумме и составляющих ее слагаемых, - мелькнули мысли. - Сто стежков, вот тебе и шов. Это же сумма? Правильно. А как она получилась из слагаемых? Надо сложить все "иксы", половинки "иксов", четверть "иксов", прибавить единицу вместо гуся и еще один "икс", чтобы стало сто гусей", - свои мысли Сережка в азарте повторил слух.
       - Чего ты языком мелешь? - возмутилась Матрена. - Разве можно к гусям прибавлять "иксы", если они совсем не птицы, а перекошенные крестики...
       - Мам, ведь и гуси не настоящие, для удобства они в задачнике Буренина записаны... Я сейчас высчитаю, сколько гусей летело навстречу одному...
       - Осподи, боже мой, чему стали теперь в школах учить! - ерзнув на донце, воскликнула Катерина Максимовна. - Бывало, выучишь молитву и никакой тебе мороки. Ну, еще буквы приходилось затверждать, опять же не трудно, вроде песни. Вот так. - Катерина Максимовна перестала щипать кудель, приосанилась и запела речитативом:
       "Е-е-ер е-еры-ы-ии
       Упа-а-ал с горы-ы-и-и.
       Е-е-ер я-а-а-ать -
       Некому подня-я-а-ать.
       Е-е-ер ю-ю-у-усь -
       Са-а-ам подниму-у-усь..."
       Сережка слушал бабушку с раскрытым от изумления ртом и даже начал сомневаться, здорова ли бабушка или у нее шарики не так в голове закрутились?
       Он сделал движение, чтобы шепнуть матери на ушко свои сомнения, но с улицы послышался визг санных полозьев, гомон приблизившихся и потом начавших удаляться человеческих голосов, а потом кто-то нетерпеливо забарабанил в наружную дверь.
       - Осподи, боже мой! Какой же это полуночник грохает? - прекратив показ метода изучения букв в школе прошлого века, заворчала Катерина Максимовна. Набросила шубенку на плечи, вышла. Слышно было, загремела щеколда, завизжали промерзлые петли, а потом и в голос заплакала Катерина Максимовна: - Господи же, Ванюшка мой! Живой, сыно-о-ок...
       Матрена обмерла от неожиданности, не смогла двинуться с места, а Сережка опрометью выбежал из-за стола, ударил дверь плечом.
       Окутанный седыми клубами холодного пара и обнимая Катерину Максимовну за плечи, в избу вошел солдат в шинели и желтом башлыке. За спиной зеленая походная сумка, на серой папахе - кокарда.
       - Вот и я пришел, отыскался, - сказал и, растерянно глядя на присохшую к лавке Матрену, робко добавил: - Не рады, что ли, отвыкли?
       Только теперь Матрена преодолела охватившее ее оцепенение. Бросившись к Ивану на грудь, закричала:
       - Ва-а-аня-а! Родно-о-ой мой!
       - Зачем же плакать теперь? - роняя слезы на плечо жены и всхлипывая по-детски, бормотал растроганный Иван. - Вот и собрались вместе, вот и давай посидим...
       Он сел рядом с Матреной на лавку, не раздеваясь и не снимая башлыка и шапки, будто не верил, что жив и пришел домой, что это не сон и не бред.
       Сережка, не теряя времени, начал рассказывать о решенной им задачи и о том, что летело 36 гусей и что с ответом задачника сходится.
       Проснулся Осип на печи.
       - Помоги, Иван, - покликал он сына. - Не упал бы с печки, костыль куда-то задевался. А вы, бабы, нечего кудахтать. Яишинку поджарьте, человеку с дороги еда нужна...
       Будто малого ребенка, Иван принес Осипа с печи на лавку, укрыл его для теплоты своей шинелью, сел рядом. Завели солдаты беседу о жизни, о походах и войнах, пока женщины хлопотали у печки, а Сережка перед осколкам зеркала примерял себе отцовскую серую папаху с зеленым суконным верхом и открывающимися бортами. Танюшку Иван не велел будить.
       - Матре-е-она! - встрепенувшись чего-то, покликал Иван. Он горящими глазами глядел на вязанку соломы у загнета, вспомнив далекую осень и разбитое кем-то окно ударом с улицы. - Матрена, кирпич тот сберегла?
       - Да це-е-ел он, це-е-ел, куда ж ему? - Она засуетилась возле укладки, подала мужу завернутый в тряпицу осколок кирпича. - Берегла, как ты велел...
       - Ну, вот и спасибо! - Иван долго рассматривал кирпичный осколок, потом, поглядев на изумленно стоявших вокруг него отца, мать и жену с Сережкой, пояснил: - Я ведь даже от Мантурово до Лукерьевки тайком на Ерыкаловский санях ехал. И спрыгнул тайком, чтобы люди не видели. Я же помню, как лютовали против меня и не давали жизни, пока убежал...
       - Теперь остыли, - сказал Осип. - Правду ведь под замком не удержишь. Никакой Шерстаков или Евтеев бык не оттопчет ей ноги, сынок. Ты не знаешь, а я тебя оповещаю: не то спьяну, не то еще почему, только поругались сильно Шерстаков Лука с Федором Галдой прямо на сходке, ну и про свое мошенство у Батизатулы выяснили.. Теперь народ знает правду, на тебя люди не в обиде... А костоглотам, может, даст бог время, дубинами голову проломят...
       Катерина Максимовна бросилась к печке, откуда пахнуло чадом.
       - Подгорела немного яишинка, но это для живота пользительнее, - стараясь шутить, сказала она и поставила дымящуюся паром сковородку на стол. - Матрена, хлеб там, ложки...
       - Погоди-ка, мама, - возразил Иван. Он подвел отца к лавке, усадил его и снова набросил ему на плечи свою шинель, а потом сказал Екатерине Максимовне странным дрогнувшим голосом: - Свяжи, мама, вязаночку соломы, чтобы в устье с трудом продвинуть. Человек я суеверный, хочу вам свою мысль показать...
       Матрена с Екатериной Максимовной испуганно переглянулись и даже перекрестились, полные смятенных чувств. "Не повредила ли Ивану разум эта война, - подумали обе. - До войны такого не требовал, чтобы вязанку соломы с трудом пропихивать в устье печи".
       Все же вязанку сделали, задвинули в печь и настороженно встали к сторонке со скрещенными на животе руками.
       Иван тем временем подвинул кочергой нагоревший у тагана жар к вязанке соломы и, насвистывая свою любимую песенку "На лужку-у-лужку...", весело наблюдал, как там разгоралось. Вскоре со всех сторон поднялись над вязанкой огненные сады с курчавыми золотистыми деревьями. Соломины чернели от жара, трещали в суставах и, загораясь, крутились в огненные спирали. Образовалось постепенно крутое взгорье жара, подернутого шевелящейся серой вуалью пепла и бегающими голубыми огоньками.
       Молча и сосредоточенно Иван еще раз осмотрел осколок кирпича, попробовал пальцем острые его углы, потом, размахнувшись, швырнул его в печь.
       В холмике жара образовалась глубокая воронка, полная золотисто-палевого сияния и метелицы красных огненных искр.
       - Таким вот теперь жарким и сиянным будет людской путь, - торжественным голосом сказал Иван, пырнув кочергой в пробитую кирпичом дыру, по краям которой мигали синие звездочки, трепыхались багровые тени. - По иному и не может двигаться жизнь, потому что власти разлютовали народ, разлютовали мужика...
       - Уморился ты, сыночек, - перекрестившись, со стоном и скорбью в голосе сказала Екатерина Максимовна. - Ешь, садись, отдыхай, чтобы не мерещилось тебе непотребное...
       - Да уж теперь отдохну, по чистой отставке пришел, - согласился Иван и взял мать за плечи, посмотрел на нее со смешанным чувством сожаления и боли: - Не думай, мама, что я говорю непотребное. Много пришлось узнать на фронте и в госпитале, в жизни. Не меня одного уволили по чистой отставке... Многие лютуют против самого царя. Только об этом никому и ни слова... Беда...
       В избе стало тихо-тихо. Только на полатях, свернувшись калачиком, протяжно и с тоненьким свистом храпела Таня, не зная о приходе отца и не обеспокоенная его словами.
      
      
      
      

    13. ИДЕЙНЫЕ

      
       К началу марта московское следствие закончило фабрикацию материалов против Шабурова с товарищами, начался суд.
       Сквозь полуспущенные портьеры слабо проникал ясный мартовский полдень в почти пустой зал Московской судебной палаты, бросая бледный отсвет на лица членов суда, на их сюртуки и тужурки с петлицами и золотыми пуговицами.
       Ярче других запомнился Шабурову прокурор. Прихрамывая на правую ногу и похрюкивая носом, он двинулся со своего места к кафедре и уже на ходу начал раскрывать папку, которую держал сначала подмышкой. На кафедре, оправив свои беломраморные манжеты, прокурор пожевал тонкими сухими губами, с шелестом перелистал "дело". Высокий, носатый и наголо бритый, с матовым худощавым лицом ксендза, он жестко взглянул хищными зеленоватыми глазами на подсудимых и начал речь.
       Судьи сначала вслушивались в витиеватую и переполненную сугубо юридическими терминами речь прокурора, морщили от натуги лбы. Потом они начали ерзать на стульях, покашливали, прикрывая ладонями зевающие рты.
       Подсудимые с самого начала не проявляли интереса к прокурорской речи: они уже в ходе следствия осуществили партийную тактику огульного отрицания предъявленных им обвинений, тактику уклонения от показаний и увода следствия по ложному пути, так что теперь было все равно.
       Но в конце речи в зале наступило оживление, на скамьях подсудимых раздался смех: прокурор с какой-то особой исторической проницательностью неожиданно начал защищать Второй Интернационал.
       - Вы слабо знаете историю! - укоризненно кричал он, тыча толстым синим карандашом в сторону подсудимых и наваливаясь грудью на затрещавшую кафедру. - Когда еще вас не было на свете, в Германии возникла социал-демократия. Ей принадлежит пальма первенства разумных социалистических идей, а не вам, плохо и даже извращенно усвоившим зады социалистических принципов.
       Да, да, подсудимые! Вы не понимаете того великого исторического шага и достойного примера, который дали человечеству германские социал-демократы. Первыми из партий Второго Интернационала они вотировали в рейхстаге военные кредиты. Они стали патриотами и друзьями кайзеровского правительства.
       Вы, эпигоны социал-демократии, не поняли этого. В нашей стране, подвергшейся нападению германского империализма, перед вами открывались широкие возможности, но вы...вы, печальные рыцари русского марксизма, вы вздумали разрушать единую неделимую Россию.
       Народ вам этого не простит, Отечество накажет Вас за предательство. В целом мире вы оказались одни, такие отщепенцы. Вам недоступно понять, что, вдохновленные лучшими людьми Второго Интернационала, социалисты Бельгии, Франции и Великобритании дружно забыли свои эгоистичные раздоры с другими классами своих Отечеств и без колебаний встали под национальные знамена Родины.
       Сам образованнейший Георгий Валентинович Плеханов, - прокурор повысил голос и потряс карандашом над своей бритой головой, - сам Плеханов явил образец истинно русского патриотизма. Он, марксист без кавычек, создал в Париже батальон русских волонтеров и лично сопроводил его в святой бой за Россию против немцев. Вот кто идейные марксист и патриот. А вы, печальные рыцари худосочия и теней марксизма, вы предпочитаете ослаблять Россию, помогать немцам, взрываете мосты на фронтовых дорогах... Безыдейные!
       Мы не взрываем мостов! - сверкнула реплика со скамьи подсудимых. - Боремся за подрыв монархии и за власть народа, который не впустит немцев в страну...
       Кричал Чаркин. Шабуров сидел далеко от него. Но по тону выкрика понял, что болезнь товарища зашла далеко в течение месяцев тюремной одиночки, понял и только поэтому простил его несдержанность, хотя и выкрик Чаркина дал прокурору лишний козырь против обвиняемых.
       Чаркин стоял у самого барьера перегородки, отделявшей подсудимых от судейского возвышения. На нем была та же студенческая тужурка, в какой он был арестован на квартире Бермана. Но за зиму у него отросли и курчавились черные волосы. Его темные глаза лихорадочно сверкали, и весь он, казалось, готов был взлететь со своего места, чтобы вцепиться ногтями в лицо прокурора, посмевшего обвинить партию большевиков в измене народу.
       - Выкрикивать не приказано, - нестрого сказал Чаркину стоящий у барьера солдат, чуть пошевелив штыком. - Не гневи суд...
       Не обращая внимания на предупреждение солдата, Чаркин продолжал:
       - Мы не желаем, чтобы нас, как Плеханова, народ назвал шовинистами-французами! Мы остаемся русскими людьми, в то же время - интернационалистами. Обвинение против нас, господин прокурор, вы даже не сами выдумали, а списали его. Как и всю свою речь, у своего коллеги по фабрикациям и подделкам, у господина Ненарокова: он, как и вы сейчас, в феврале прошлого года обвинял в измене Отечеству большевистских депутатов Государственной думы. В плагиате и приверженности лжи Ненарокова находится секрет вашего красноречия...
       Председатель суда, чернобородый толстяк с "Анной" на шее, пронзительно зазвонил в колокольчик. Не дождавшись конца раздражительного звонка, Чаркин махнул рукой и сел на скамью.
       Прокурор еще одно мгновение потоптался у кафедры, зло посмотрел на подсудимых, резко захлопнул папку с бумагами, бросил судьям:
       - Все ясно! Судить надо безжалостно!
       .............................................................................................
       При чтении приговора, давно уже написанного, так как суд на совещании был не более десяти минут и не смог бы за это время написать даже юридическую преамбулу, в зал вошел Соколовский.
       Опираясь на трость с золотым набалдашником и мрачно склонив на грудь огромную голову с гривой седых волос, он стоял недалеко от выхода и слушал. А когда кончилось чтение, быстро повернулся и ушел, хлопнув массивной резной дверью: Соколовского приговор не удовлетворил, так как не было ни одной казни, одна сплошная "ссылка в отдаленные места Российской империи".
       Шабурову дали ссылку в Туркестан. В первый вечер после суда он жил впечатлениями прошедшего дня, но затем, как это часто бывает с людьми, стал думать лишь о будущем. Он написал новое прошение о свидании с двоюродной сестрой, Наташей, и ожидал перевода в общую камеру.
       Через несколько дней его известили о предстоящем свидании.
       Солнечным утром вошел он под конвоем в пустую скучную комнату. За узким тонконогим столом сидел длиннолицый штатский в драповом пальто с бархатным воротником, тщательно очиняя граненый голубой карандаш.
       - Ну, как, подкармливаетесь за свои денежки, - взглянул штатский и ухмыльнулся Шабурову, как старому знакомому.
       - Продукты у вас плохие, - сказал Василий. - Наверное, лавочка разваливается...
       - Прошу без вольностей! - сердито погрозил штатский карандашом и, шагнув к противоположной двери, закричал в соседнюю комнату: - Филимонов, до второго пришествия думаешь там возиться с передачей?!
       - Проверена, - отозвался из-за двери простуженный бас.
       - Тогда, давай! - распорядился штатский, открыв пошире дверь и успев крикнуть через плечо Василию: - Сейчас, каторжник, сестру увидишь...
       Порог несмело переступила маленькая черноволосая женщина в сдвинутом на затылок белом шерстяном платке. Левой рукой она придерживала разворошенный Филимоновым узел в простыне: торчал рукав стеганого пальто и кончик серого шерстяного носка.
       Быстро прикрыв дверь и выпроводив конвойного в смежную комнату, штатский вернулся на свое место к столу и повертел карандаш перед глазами, будто проверял, прозрачный он или нет. Убедившись в непрозрачности, шумно вздохнул и начал очинять его ножом с другого конца, чтобы убить время и замаскировать себя от внимания Василия и Наташи, за свиданием которых он должен следить.
       Наташа некоторое время радостными и удивленными глазами смотрела на брата, равно как и он на нее, будто оба они испугались своей встречи в такой обстановке. Не верилось ему, что пришла именно сестра, а ей не верилось, что этот арестант с болезненно-бледным лицом, с обострившимися мохнатыми скулами, в сером тюремном халате и неуклюжих коричневых котах, есть тот самый Васька, с которым она в детстве возилась в песчаном карьере за вокзалом, а потом дралась из-за облезлой деревянной лошадки у крыльца дома начальника станции.
       - Здравствуй, Васенка! - срывающимся голосом сказала, наконец, Наташа. Они шагнули друг к другу, Василий обнял сестру.
       Чувствуя под руками мягкий плюш жакетки и горячее прикосновение женских губ к его небритой щеке, Василий мгновенно перенесся мыслью в родную семью, и сердце его заныло в тоске. Пришли на память тургеневские слова, что пока человек живет, он не чувствует своей собственной жизни: она, как звук, становится ему внятною спустя несколько времени. Но вслух он сказал другое:
       - Как живете, как супруг твой, Иван Егорович?
       Василий не торопил Наташу с ответом и хотел, чтобы она поняла, что проговариваться ей нельзя в присутствии соглядатая и что ему, Василию, невозможно словами прямого значения предупредить ее об этом. Заботливо усадил Наташу на скамью, сел рядом с нею.
       - Иван Егорович тифом болел, сейчас поправляется, - догадливо начала Наташа свои новости. - От тети письмо получила, плачет все и плачет...
       Боясь, что Наташа начнет рассказывать о матери Василия и об отце, он, чтобы отвлечь ее, взял узел с передачей, но Наташа сейчас же вернула все к себе на колени и придавила ладонями:
       - Ты, Васенка, не утомляйся напрасно, я и сама подержу... Собрали тебе разные вещи, пальто купили...
       - Спасибо, родная. Клавочка как?
       - Третий годок миновал. Только вот растить ее, господи, трудно. Пальтишко надо купить, ботиночки, накормить... А хлеба не всегда достанешь. С ночи стоишь, мерзнешь в очереди, а утром лавочник домой пошлет: "Нетути хлеба, бабы!" Измучились без мужиков, проголодались, промерзлись женщины с детишками, на штыки лезут без боязни...
       Когда Наташа шепотом стала рассказывать о конных городовых, топтавших забастовщиков у Смоленского моста, длиннолицый штатский быстро отложил в сторону нож и почти полностью изрезанный карандаш, вынул часы.
       - Осталась минута! Пора кончать!
       Наташа вздрогнула, с неверной надеждой поглядела на часы в руках штатского:
       - Может, повремените, ваше благородие? - не скупясь на чины, попросила она задушевным голосом.
       - Зако-о-он, зако-о-он, - пряча часы и улыбаясь от удовольствия, что его назвали "благородием", сказал штатский. - Не могу, сами ходим под другими...
       Наташа поднялась, переложила узел с коленей на скамью, концом платка провела по глазам. Троекратно поцеловала Василия, поправила платок и с тоской сказала:
       - Прощай, Васенка!
       - Кланяйся всем, - вымолвил Василий, закусывая губу, чтобы не заплакать. - Когда-нибудь увидимся...
       Оглянувшись еще раз с порога, сквозь рыдание Наташа посоветовала:
       - Береги себя, Васенка, тебе трудно, а мы...
       Не дав ей договорить, чья-то волосатая рука рванула Наташу из комнаты свиданий, захлопнула дверь.
       Василий Шабуров взял узел, оставшийся после Наташи. Ощутив сохранившееся на простыне тепло Наташиных рук, быстро нагнулся и поцеловал это место, хранившее тепло жизни и память о близких людях, которые живут и ждут встречи с заточенными в тюрьмы смелыми борцами за правду.
       - В одиночку вас больше не запрут, - сказал штатский и улыбнулся, будто это была большая милость и от него лично исходила. - Берите вещи, отведу вас в общую камеру, в пересыльную. Там будете ждать этапу...
       В переполненной общей камере сидело человек пятьдесят. Были тут политические и уголовные, отделить которых администрация отказалась под видом "перегруженности камер". Совместное же пребывание этих заключенных накладывало своеобразный отпечаток на быт и жизнь общей камеры.
       Нары, сплошь занятые сидевшими и лежавшими этапниками, двумя этажами тянулись вдоль стен. Воздух был настолько пропитан едкими запахами и вонью, что у вошедшего Василия защекотало в носу. Сморщив нос и закрутив головой, будто хотел отогнать от себя жадно охватившее его зловоние, он не удержался и звонко чихнул.
       - Здравствуйте, приехали! - почесывая голое пузо, сказал стоявший у параши смазливый молодой арестант в накинутом на плечи порванном сером халате.
       - Петька, салютуй! - крикнуло несколько голосов из сумеречной дыры на нижних нарах
       Петька еще раз похлопал себя по животу, подмигнул Василию:
       - Это у нас вместо музыки и барабана...
       - Урка что ли, аль из студентов? - сиплым голосом спросил цыгановатый мужик в красной ситцевой рубахе и накинутом на плечи бушлате, обернувшись к Василию от миски, стоявшей у него на сложенных по-турецки коленях. Постучал ложкой, сбил с нее прилипший листок капусты. - Занятно ведь знать о новичке...
       Василий ничего не успел ответить Петьке на его "салют" и на вопрос цыгановатого мужика, как сверху окликнули:
       - Эй, Шабу-у-у-уров! Залезайте на наши тюремные Гималаи...
       Узнав Никиту Васильевича Голованова, Василий вцепился в самодельную веревочную поручню, похожую на виселичную петлю, и, поставив ногу на прибитую к столбу деревянную колодку, вскарабкался на верхние нары, часть которых была занята постелями троих политических заключенных. Двое из них - остроносый студент с серой бородкой и в никелированных очках и курчавый бородач в синей сатиновой косоворотке - играли в шахматы на фанерной доске между раздвинутыми матрацами. Игроки лежали на животах, опираясь локтями на подмятые под себя подушки.
       - Вот и свиделись, - сказал Василий, здороваясь.
       Вслед за рукопожатием Никиты, Василию протянул руку студент.
       - Веселовский! - бодро отрекомендовался он. Сейчас же кивнул в сторону бородача. - Знакомьтесь и с ним. Это Матвей Леонтьевич Сыромятников. В нашей камере, как сами убедитесь, собраны люди разной жизни и судьбы. Можно сказать, что в тюремной камере, сжатая до высшего предела, представлена вся многоликая и пестрая Россия двадцатого века. Разница лишь в масштабах да в отсутствии на тюремных нарах тех воротил, которые считают себя хозяевами страны, но давно удостоились тюрьмы за свои преступления против народа. Не попали они в тюрьму лишь потому, что хозяйничают над законами и законностью, торжественно лицезреют на бьющуюся в их руках полузадушенную Россию...
       - Это все правильно, - усмехнулся Сыромятников, подвинул к Веселовскому самодельную шахматную доску. - Давайте, Семен Ермолаич, закончим партию...
       За вечерним чаем Веселовский ввязался в спор с Головановым. Шабуров держал нейтралитет, изучая спорящих наблюдением.
       Уголовники, глуша кружками кипяток без сахара, с уважением покачивали головами и поощряли Веселовского замечаниями:
       - До чего же башковит человек: говорит и говорит, будто книгу наизусть читает...
       - Башковитый он на словах, - ревниво возразил один из уголовников, считавший именно себя башковитейшим человеком в России. - А вот если его испытать на деле, враз зашатается, по "сухому" даже, не говоря уже о "мокрой Фене". Там он и совсем, видать, не годится...
       Слушая Веселовского, Шабуров вскоре убедился, что перед ним образованный меньшевик, умеющий любую фальшивую мысль облачить в ризу научных формулировок и придать ей убедительность, но лишенный способности видеть доступное каждому смертному, лишенный способности правильно понимать виденное в жизни. Поэтому и все трезвые доводы Голованова и глубокие доказательства отлетали от Веселовского, как горох от стенки.
       Сыромятников сдержанно вклинился в спор соседей, осуждая репликами доводы Голованова и не совсем одобряя софизмы и риторические упражнения Веселовского.
       - Вывихи, вывихи! - восклицал он, прерывая временами Веселовского. - Отступление от настоящего дела и ложные шаги в поисках героики там, где оно родиться не может. Об этом не должен забывать настоящий революционер...
       Хотя и реплики Сыромятникова были отрывистыми, отражая отдельные вспышки его гнева или радости, Шабуров заметил все же определенную систему взглядов Сыромятникова.
       "Не случайно в репликах упоминаются бомбы и народовольцы, святая мужицкая душа и Каляев, убивший в феврале 1905 года великого князя Сергея Александровича Романова. Не случайно восхваляются ранние статьи руководителя боевой организации эсеров Бориса Викторовича Савинкова, напечатанные в журнале "Былое", - думал Шабуров о Сыромятникове. - Живет человек процентами от прошлого героизма народовольцев, по эсеровски же хвалит социал-патриота Савинкова, будто собрался вместе с ним чистить и заряжать царевы пушки. Не опаснее ли помещиков и буржуазии подобные люди?"
       .............................................................................................
       Отправка этапа затянулась, и в камере ходили слухи, что политических скоро пошлют в армию "для искупления вины", как послали в прошлом году многих из Нарымской ссылки.
       Веселовский ухватился за эти слухи, с увлечением пропагандировал дошедшую к этому времени до Бутырок работу Плеханова "Социализм и голосование военных кредитов", опубликованную в Париже.
       Возражая Голованову, что только предатели интересов революции и народа могут пойти сейчас добровольно на правительственную службу, Веселовский горячился и демонстративно цитировал Плеханова:
       "Поражение России...замедлит ее экономическое развитие, стало быть, и рост ее рабочего движения", и от себя добавлял:
       - Запомните, поражение России будет означать всемирную победу Германии, так как никакая другая страна не сможет удержать германский империализм от роста и расширения...
       - Большевики не помогают германскому империализму, не станут помогать и русскому империализму, - прервал Голованов Веселовского. - Наши антивоенные лозунги адресованы революционным рабочим всех стран, которые должны помогать русским рабочим подрывать силу монархии и в то же время вести у себя революционную работу по разложению армии и революционизировании масс, чтобы подготовить общее поражение правительств и победу революции. Лишь боящиеся революции люди выступают против нашего лозунга превращения империалистической войны в гражданскую и зовут социалистов в добровольцы защитников отечества Романовых...
       - Оставьте эти разговоры, - хватаясь за голову, воскликнул Сыромятников. - Уши у меня заболели от споров, в голове шумит...
       - Нет уж, извините..., - запетушился Веселовский, но послышалась команда надзирателя о выходе на прогулку, все заспешили, прекратили споры.
       Узкая двойная тропинка (заключенные гуляли парами) вдоль стен уже подтаяла, местами проваливался под ногой серый от грязи ноздреватый снег.
       - Гляди, Шабуров, - толкнул Василия Голованов, показывая в угол двора. Там из-под сырого снега торчало рыжее выщербленное ребро кирпича, опушенное редкой щеткой желтой прошлогодней травы. Рядом с кирпичом пузырился серый бугорок земли с зелеными ушками проклюнувшейся молодой травки. - Вылезло! Так вот и все на свете, если ему жить - обязательно будет жить, сколько ни дави его...
       Радуясь травке и свежему воздуху, Шабуров с Головановым постепенно перешли в своем разговоре к теме о недавнем споре в камере.
       - Слушая вашу полемику с Веселовским, я вспомнил о том зверином "завещании" Вильгельма II, о котором вы мне однажды сообщили, - сказал Василий. - И вот, не кажется ли вам, что, развивая в споре с Веселовским пораженческую мысль, вы вступаете в противоречие с собою?
       - Мне это не кажется, - усмехнулся Голованов. - Просто этот вопрос трудный. Сейчас в Германии на весь мир гремит требование "жизненного пространства под солнцем". Если же мы не осуществим лозунга о поражении империалистических правительств, когда-то немцы могут заявить, что никто в мире, кроме них, не имеет права носить оружие...
       - Но это уже будет открытое требование мирового господства?! - воскликнул Василий. - В таком случае, пожалуй, правильно требование Веселовского разгромить немцев сейчас...
       - В ваших словах, Василий, много незрелого, но есть и доля правды. Пришлось мне однажды за границей прочесть в архивах "Немецкой Брюссельской газеты" за февраль 1848 года статью Фридриха Энгельса "Три конституции". В ней говорится, что немцы сначала должны основательно скомпрометировать себя перед всеми нациями и стать более чем сейчас, посмешищем Европы, после чего их надо будет принудить к революции. И тогда они действительно восстанут, чтоб положить конец всем нечистоплотным, запутанным, официальным немецким порядкам и радикальной революцией восстановить свою честь.
       И вот, товарищ Шабуров, если мы не собираемся молиться на эти мысли Энгельса, а пожелаем использовать их в качестве оружия, то не должны допускать оккупации России немцами и разгрома Германии войсками русского царя: в том и другом случае усилилась бы реакция.
       Вся великая сила нашей тактики в том, что решение великих исторических вопросов передается не в руки кайзера Вильгельма II или Николая Романова, а в руки революционных масс. И если Россия станет демократической, она защитит себя от иноземного нашествия и внутренних мерзавцев, не откажется от возможности "понудить" немцев к той радикальной революции, о которой мечтал молодой Энгельс...
       - Может быть, доживем и увидим такой именно ход истории, - шепнул Василий товарищу, возвращаясь с прогулки и косясь на стоявшего у двери надзирателя.
       - Доживем и увидим, - уверенно ответил Голованов.
       Со следующей недели начал показываться на пороге камеры комендант корпуса с листом бумаги в руках.
       - Юдин, Морозов, Селезнев..., - перечислял он бесстрастным голосом фамилии этапников, - выходи с вещами на этап!
       Вызванные люди торопливо прощались с соседями, вскидывали котомки за плечи.
       После ухода очередной партии всякий раз становилось в камере особенно грустно. Тоскуя, люди начинали рассказывать о родных местах своего детства и юности, об оставленных там надеждах. Кто говорил о светлых водах Онежского озера, кто о дремучих вятских лесах, кто о медовой Кубани, кто о белых горных скалах, над которыми с клекотом летают орлы.
       Даже фальшивомонетчик, кривоногий прилизанный человек с вырванной правой ноздрей в грушевидном носу, приходил в движение и патетически декламировал Майкова: "Весна, отворяется первая рама..."
       - Все люди, господи! - восклицал, теребя Василия за рукав, маленький курносый старик в кандалах (Княгиню отравил стрихнином). Он указывал на костлявого парня с падающей на глаза светло-русой челкой и густым золотистым мошком на остром подбородке. - Думаешь, по нем матерь не плачет? Матерь по нем плачет, а он вот сидит, жизнь его в тюрьме сокращается...
       Парень этот, свесив босые ноги в грязи и цыпках, сидел на самом краю верхних нар и напевал мягким грудным баритоном одну и ту же песню:
       "Под тюремным, под серым халатом
       Молодой арестант умирал,
       Он забыл свое детское имя,
       Только старую мать вспоминал..."
       Певец, казалось, никого не замечал. Он вслушивался в свою песню, искал в ней сходство и различие с его чувствами. Неудовлетворенный, запевал сначала, стараясь создать в голосе такие ноты и тоны, которые полностью охватили бы собой переживания его сердца и вынесли бы их наружу озвученными и понятными для всех.
       - Брось скулить, Витька! - кричали ему снизу картежники. Они шумели над кучей медяков в глубине нар. - Слазь к нам, в листик сыграем...
       Оборвав песню и заглянув вниз, Витька поморщился.
       - Ну вас, надоело! - он снова некоторое время пел с закрытым ртом, довольствуясь мелодией. Потом губы его разжались, песня заполнила камеру:
       "В парных санях, под медвежьей полостью
       Желтый лежал чемодан.
       Нежной рукою налетчица Катька
       Сжимала холодный наган..."
       Знакомые слова пел Витька, но пел по-новому, так что в голосе раскрывалась его тонкая душа таланта, гибнущего от тесноты России, заполненной избранными воротилами-паразитами и подхалимствующими холуями, способными кому угодно превратить жизнь в сплошную муку, если хозяину это угодно.
       Вдруг проигравшийся на нижних нарах арестант завопил диким голосом, что его обмухлевали. В одно мгновение кричащий клубок вцепившихся друг в друга полуголых тел скатился с нар и рассыпался пот камере. Каторжники хватали кружки, окомелки метел, поленья дров у печки, даже зловонную парашу, чтобы ударить друг друга.
       Проигравшийся арестант, сверкая голыми лопатками и поддерживая рукой пожелтевшие и пока не проигранные кальсоны, крался из угла камеры к своему противнику. В опорках, худой и небритый, с выпуклыми болезненно-желтоватыми глазами и с сучковатым поленом в руке, он походил на дикаря, олицетворяя собою изнанку государства ХХ века, оберегаемого законниками Голубевыми и Соколовскими.
       - Петька-парикмахер, рассуди без крови! - загремели голоса.
       - Слушаюсь народной воли! - отозвался Петька с верхних нар и, точно обезьяна, стремительно прыгнул прямо в гущу хорохорившихся картежников
       Это был тот самый Петька, который "салютовал" Шабурову в первый день его прибытия в общую камеру. Василий даже и теперь не мог удержаться от улыбки, так как успел уже узнать историю прозвища Петьки "парикмахером": в летнее время однажды вскрыл он зеркальную витрину, по его расчетам, платяного магазина на Малой Бронной в надежде приодеться. В это время луна вырвалась из-за косматой толщи облаков, и в мягком голубом сиянии, наполнившем магазин, на Петьку глянули не ряды костюмов, а манекены дам с завитыми льняными волосами, приутюженные головы франтов, скачущие по ковру изображения казаков с пиками.
       Десяток зеркал отражал смутно маячившую фигуру настороженного Петьки.
       - Тьфу, черт! - выругался он, беря с подзеркальника резиновую грушу в шелковой сетке. Нажал на нее несколько раз, зашипело, аромат одеколона заполнил воздух. - Ошибся окном, попал в парикмахерскую...
       Сокрушаясь о напрасно потерянном времени, Петька все же набил карманы ножницами и машинками, разнокалиберными расческами, на прощание так обильно смочил себя одеколонами всех сортов, что тело его потом целую неделю горело, как ошпаренное кипятком.
       Одно воспоминание об этом вызывало у Петьки и у всех знакомых с его историей в парикмахерской веселое, добродушное настроение. Да и, кроме того, Петька умел артистически притуплять злобу среди людей, перессорившихся при нем. Вот почему в камере его вмешательство в конфликты вошло в привычку и приветствовалось всеми.
       - Бриться захотели, вельзевулы? - галантно изогнувшись наподобие заправского парикмахера. Спроси Петька драчунов. - Но я присуждаю вас к небритию до конца дней ваших, ибо скоро вы проиграете друг другу в карты даже последние сподники и вам будет холодно без шерсти на ваших исхудалых телесах. Парашу тоже прошу не истреблять: по нужде сходить будет некуда. Аминь!
       Кругом засмеялись. Понемногу успокоились и картежники, любившие Петьку-парикмахера за его шутки, вызывающие воспоминание чего-либо смешного в жизни, после чего злиться становится невозможно, лучше помириться.
       Под вечер в камеру ввели новую партию ссыльных. Двое из них выделялись своим видом: высокий детина с рассеченной щекой и светлой эспаньолкой на широком подбородке, а рядом с ним - парень лет двадцати четырех с длинными черными волосами до самых плеч.
       - Гля, ребята, пономаря привели! - засмеялся Петька при виде длинноволосого парня. - Салютовать, что ли?
       - Я тебя по кумполу отсалютую! - размахнулся гиреподобным кулаком высокий детина. Но Петька ловко уклонился от удара, кошкой вскарабкался на верхний ярус нар и показал детине высунутый язык.
       Детина не погнался за ним. Будто сразу забыв о Петьке, он могучими руками раздвинул лежавших на нижних нарах людей, так что некоторые из них застонали от давления и тесноты, образовал "свободное" место для себя и "пономаря", швырнул туда две котомки, уселся рядом с "пономарем", будто пришел домой после работы.
       Закурив, они продолжили разговор, начатый, вероятно, еще по пути в камеру.
       - Вот, например, к тунгусам тебя сошлют или к удмуртам, - резонил "пономарь". - А за какую такую идею ты страдаешь? Нет у тебя никакой идеи, весь ты плоский и гладкий, как фаянсовое чайное блюдечко...
       - Трахну ежели тебя по кумполу, - лениво огрызнулся гигант, - тогда уразумеешь мою идею...
       Пономарь опасливо посторонился, упрекнул собеседника с завистью:
       - Кулаком ты силен, хотя и не образованный...
       - А у тебя от учености волосы стали длиннее ума, - засмеялся детина. - Поэтому и влип в тюрьму вместе со мною...
       - Нет, я за идею, - размахивая руками, загорячился "пономарь". - Мне есть за что пострадать...
       Вокруг спорщиков стали собираться любопытные. Их внимание обрадовало длинноволосого "пономаря", он с живостью отрекомендовался:
       - Меня зовут Павлом Огневым. Анархист от рождения. Вот здесь у меня - пламя, а тут - идеи, - картинно приложил ладонь к впалой груди, потом также картинно пырнул себя пальцем в высокий угловатый лоб. Закатив глаза и по жирафски вытянув шею, добавил: - Я ведь солдат своей партии, благодарности имею. Жаль, мой напарник не усваивает идей, сколько ему не долби в голову. Сырой он человек, не образованный. Да и куда ему понять меня, читавшего Макса Штирнера в подлиннике. Знаете ли вы его книгу "Единственный и его достояние"?
       - Мели-мели, Емеля, твоя неделя, - незлобно сказал гигант и, отыскав в кармане кусок сухаря, начал грызть его.
       - Насчет достояния знаем, - задорно отозвался Петька-парикмахер. - Приходилось через форточки крючками на веревке не раз дергать достояние из чужих квартир...
       - Олух! - с презрением покосился Огнев на Петьку. - Я говорю о глубокой книге гениального Штирнера, а не о крючках. В ней доказано, что добро и зло для личности лишены всякого смысла Книга зовет людей освободиться от цепей закона. Понимаете ли вы это? Блестящий француз Прудон призвал весь мыслящий мир к тому же...
       Протиснувшись через толпу поближе к Огневу, Голованов иронически покашлял.
       - Вы чего кхекаете?! - рассердился Огнев. - Нам нужны доказательства, а не иронические мыльные пузыри...
       - Извините. Мне хотелось бы задать вопрос...
       Огнев поколебался, подозрительно оглядел Никиту Васильевича с ног до головы, махнул рукой:
       - Давайте. Какой там у вас вопрос?
       - Почему ваш "блестящий француз" Прудон заигрывал с Наполеоном Третьим? Неужели он хотел в компании с этим авантюристом-императором разбивать цепи закона и государства?
       - На такой вопрос нельзя ответить кратко, - оттопыривая губу, важно сказал Огнев. - Рекомендую самому прочесть книги Прудона, чтобы понять гибкость его тактики...
       - Чита-а-ал, - виноватым голосом сказал Никита Васильевич. - В нашем деле приходится и всякую дрянь читать...
       - Что значит "дрянь"?! - вспылил Огнев. Привскочив на нарах, хлопнулся макушкой о верхние доски. Немного постонав, зажмурившись и обеими руками пробуя голову, потом снова взъерепенился: - Не дрянью надо называть творения философов, а усваивать и преодолевать. Я вот всех преодолел, Штирнера и Прудона. Знаю наизусть Бакунина и могу цитировать на память Кропоткина. Ночей не досыпал над книгами гениев, иначе я не стал бы таким, как есть. Я теперь, чтобы вы знали, убежденный чернознаменец-безмотивник, иде-е-ейный экспроприатор.
       - Зала-а-адил! - безнадежно махнул на Огнева рукою гигант с эспаньолкой. - Ведь лучше без всяких идей ловко взламывать замки, как я умею, чем по "идейности" писать доносы на людей по указу начальства и безвинно человека прогонять с работы или в газетах пачкать. Знавал я одного. В народе его Коблом прозвали, а он все идеями кичился. Даже баранов идейно стрижет, так что в зиму они остаются с голыми боками и дохнут, как мухи. Тоже и женщин к сожительству идейно склоняет, потом понуждает детей убивать, чтобы обузой не были. Вот и ты набиваешь себе голову такими идеями, как фаршем. Ей-богу, ударить тебя по кумполу не грех! И хотя ты говоришь, что являешься "солдатом партии", но уголовник ты больше, чем я: мне по своей безграмотности никогда не пролезть в начальники, а ты можешь стать начальником и выматывать из людей душу. Слушать мне тебя надоело, ударю, наверное. Поверь, это тебе от души говорит Яшка Стрюкач, - он отвернулся, раздвинул людей локтями и улегся на голых нарах животом вниз, подложив кулаки под широкий свой подбородок.
       - А я не для тебя говорю, для коллектива, - понизив голос, возразил Огнев. - Я уважаю большинство, лишь бы это не было меньшинство. Но, скажу из жизни, иное большинство есть всего лишь компания...
       - Может быть, скажете ваше мнение о войне, если не желаете ответить на мой первый вопрос? - снова Голованов прервал Огнева.
       - О войне у нас все ясно, - живо отозвался Огнев, повернувшись к Голованову: - Идите в траншеи и колите немца штыком в пузо, пока он пить запросит, до победного конца!
       - Даже при нынешнем режиме в России?
       - Не создавать же во время войны другой режим в стране! - враждебно посмотрел Огнев на Голованова, косясь также на притихшую толпу любопытных. - Вы или Дон Кихот или демагог, как видно...
       - Вот и вся ваша идея? - засмеялся Голованов. - Не поймешь просто, где у вас начинается идейный анархизм, где оборонец Козьмакрючковского типа, где просто уголовник-неудачник. Все смешалось, как на ярмарке...
       К нарам протиснулся один из мало приметных до этого новичков. Он стоял сначала поодаль, вслушиваясь и пожевывая губами, наверное, повторяя для более глубокого затвердения слышанные слова мысленно. Теперь же не вытерпел.
       - Дозвольте, господа, - сказал он, проворно мигая птичьими голубыми глазками и широко раскрывая свой лягушачий рот. - Я и сам страдаю от обстоятельств, суть которых глубока и вполне извинительна. Но касательно войны дозвольте высказать свое мнение.
       Еще раз помигав глазами, будто их запорошило пылью, человечек наступил каблуками на полено, чтобы казаться выше и видеть дальше, продолжил свою мысль, так как заметил, что его желают послушать:
       - Человечество, господа, воевало при первобытном строе, воюет сейчас, будет воевать в будущем. Это непреложно. Военные гении, между прочим, родятся не для развозки молока по квартирам. Они родятся для войны, без оной не было бы на свете ни одного генералиссимуса. Кроме того, в самом факте войны живет омолаживающая сила. Наука доказала, что от бездействия и долгого мира общество дряхлеет, засоряется неполноценными и подозрительными человеческими типами. Война, господа, очищает человечество от всего неполноценного, как весна очищает реку ото льда...
       - Весна-а-а, отворяется первая рама, - продекламировал фальшивомонетчик.
       - Весна?! - со злостью переспросил Никита Васильевич, хватая, к всеобщему удивлению, остроносого человечка за шиворот и поворачивая лицом к себе...
       - Что вы грубите, что вы?! - начал было человечек кричать, но внезапно умолк, в глазах застыл страх.
       - Ты, философ войны, - удерживая сильной рукой за шиворот и слегка потряхивая его, продолжал Никита Васильевич, - скажи, сидел в десятом году в Луганской тюрьме? И от владельца патронного завода, Гартмана, харчи за доносы на рабочих получал? Не отпирайся, бродяга! Я тебя, подлеца, узнал. Да и ты, наверное, не забыл розовый платочек одной девушки? Провокатор, сука полицейская! Так и все знайте, мы этого типчика еще в десятом году раскусили. Ильхман его фамилия, поволжский немец. В Луганской тюрьме был провокатором, за этим и сюда его прислали, не иначе...
       - Идейный, без войны его очистить некому! - грозно зашумели ссыльные. - Давайте-ка его в круг!
       Человечка потянули, потом двинули, и он, выпущенный из могучей руки Никиты, пошел по кругу, точно мяч. От пинков взвизгивал и охал, но не просил о пощаде, не надеясь на нее. Он лишь заверещал было сильно, тогда кто-то зажал ему рот.
       Били Ильхмана методически, основательно. Яшка Стрюкач поленился встать. Он лишь подвинулся к самому краю нар, улучив момент, когда Ильхман летел от чьего-то удара, брыкнул его ногой в спину.
       - Идейный, солдат партии! - процедил Яшка с ненавистью сквозь сжатые зубы. - Таких убивать надо...
       Забитого насмерть шпиона Ильхмана через час убрали из камеры.
       - Никита Васильевич, - шепотом спросил Шабуров, когда из камеры ушли тюремщики, - о каком это вы розовом платке напомнили Ильхману? У него, заметил я, тогда сразу лицо помертвело, зрачки от страха чуть не раскололись надвое...
       - Потому и лицо помертвело, что сам он свой смертный час, собака, почувствовал... А насчет розового платочка так получилось дело. В город Кадиевку приехала одна функционерка Старо-Оскольской социал-демократической организации, Мария Черных. Нужно было устроить на работу и скрыть нескольких товарищей, преследуемых полицией...
       В этот момент мы обнаружили, что Ильхман, которого мы подозревали в шпионаже, вдруг исчез куда-то из Луганска.
       И вот приехал ко мне на квартиру в Луганске один кадиевский парень, Василий Шлейко. Это сынок Павла Митрофановича, о котором я уже как-то рассказывал вам.
       Василий Шлейко привез мне записку от Марии, с которой мы были знакомы и связаны подпольной работой. "Обнаружили мы соглядатая, в окно заглядывал, - писала Мария. - А на другой день подошел этот человек ко мне в магазине и попросил разменять деньги. Невысокий, с голубыми птичьими глазками, в рыжей кепке. Очень похож на человека, которого вы мне описывали и Николай Гордиенко. Сдается мне, что он есть как раз тот Ильхман, который на подозрении у Луганского комитета. Деньги я менять не стала, но он все равно понаслежал за мною чуть ли не до самой квартиры. Прошу вас выручить меня, так как местным товарищам нельзя вмешиваться..."
       Мы срочно обсудили письмо в Комитете. Взял я отпуск на заводе, поехал выполнять принятый Комитетом план.
       В Кадиевке мы тайно встретились с Марией у Павла Митрофановича. Условились, что она через два дня поедет в Луганск (Об этом наши должны были растрезвонить специально для полиции), а на одной из станций мы ее освободим от полицейской слежки...
       Я выехал из Кадиевки в тот же день, чтобы подготовить своих людей и извозчика для встречи Марии на условленной станции.
       Поезд на этой станции стоял около получаса. Для большей безопасности, Мария должна была выйти из вагона, когда я в него войду. Ее чемодан и розовый платок должны оставаться на месте, чтобы у сыщиков сложилось впечатление, что женщина вышла по делу и сейчас вернется на свое место.
       Все было у нас подготовлено: за насыпью стояла тройка горячих коней, на облучке пролетки - наш опытный извозчик, которому уже не раз приходилось увозить товарищей из-под носа полиции. Несколько товарищей расхаживали на перроне, чтобы вмешаться и помочь Марии, если потребуется.
       Когда остановился поезд, и я вошел в вагон, Мария стояла у окна, ее розовый платок лежал на столике. Разговаривать нам было не нужно, так как Мария видела меня еще при входе в вагон, знала наши условия. Она попросила соседа, кривоглазого старика, присмотреть за вещами, сама двинулась к выходу.
       Все было естественно, сулило нам успех. В вагоне просторно, я двинулся вслед за Марией. Вдруг, обгоняя меня, вырвался из соседнего отделения низкорослый горбатый человек с розовым платком, как у Марии.
       - Госпожа, госпожа! - кричал он, чтобы задержать Марию. - Вы платок забыли, плато-о-ок!
       Я попытался схватить горбача, но мне под ноги повалился какой-то пьяный человек в пиджаке. И пока я выпутывался из вагона, Мария уже бежала к стоявшему за путями извозчику. В это время случилось несчастье: обломился каблук, Мария упала. Встречный товарный поезд загородил дорогу.
       - Это же ваш розовый платок, - торжествующе сказал подошедший к Марии горбач. Он ловко накинул платок на ее плечи, сам начал пятиться и откланиваться. - Свои вещи следует любить и не терять...
       Повешенный на плечи Марии розовый платок оказался сигналом к аресту. Двое дюжих молодчиков, переодетых в рабочую одежду, схватили Марию под руки.
       Мне было раздумывать некогда. Ударами кулаков сбил я обоих молодчиков с ног, толкнул Марию на тормозную площадку остановившегося поезда, крикнул: "Беги!"
       В этот момент меня ударили чем-то тяжелым по голове. Падая, я все же успел сквозь вставший в глазах туман заметить, что Марию подхватили товарищи, сунули в пролетку. Кучер дал коням кнута и...
       Одумался я уже в тюрьме. Узнал потом от товарищей, что Марии удалось бежать и что по голове огрел меня железным костыликом именно вот этот поганенький Ильхман.
       Потом, полагая, что мне неизвестно ударившее меня лицо, Ильхмана подсунули для шпионажа и провокации в Луганскую тюрьму под видом политического заключенного. Вот там мы его разоблачили. Били и там, но не так основательно...
       - О-о-о, тогда этой собаке и собачья смерть! - воскликнул Шабуров. - А где теперь Мария?
       - Точно не могу сказать, но были слухи, что она скрывается где-то в Орловской губернии...
      
      

    14. СМЕСЬ

      
       Ночью Веселовский проснулся от грома возбужденных голосов. Мигая спросонья на свет, проворчал:
       - Когда же вы кончите, господа дискуссионеры?
       - Трудно кончить, - поблескивая глазами, возразил Сыромятников. Он затянулся трубкой, выхлопнул изо рта клубы желтоватого дыма прямо в лицо Веселовского. - Наш спор и тебя касается, Семен Ермолаич...
       - А что? - привстав на локоть и шаря очки под подушкой, спросил Веселовский.
       - Послушай сам его новости, - указал Сыромятников трубкой на Шабурова, пришивавшего пуговицы к пальто. - Уверяет, что меньшевики и эсеры лакейски помогли царю загнать Россию в кошмарный тупик.
       - Эти "новости" давно известны, - равнодушно сказал Веселовский, протирая платочком очки и щурясь на Шабурова близорукими глазами. Потом покосился на спавшего рядом Голованова. - Они вот вместе с ним, да и большевики вообще неустанно готовят взрывчатую смесь для разрушения русской демократии, чтобы добиться монопольного управления страной и зажать всех в своем кулаке...
       - Я тоже ему говорил об этом, - кивнув на Шабурова, сказал Сыромятников. - А он мне ответил, что нечего разрушать несуществующее. Потом принялся критиковать Мартова. Номера-а-а!
       - Не номера, - откусывая нитку и всматриваясь в широкоскулое бородатое лицо Сыромятникова, возразил Шабуров сердито. - Не номера и не очередные мотивы, а старая и проверенная истина: Мартов и Троцкий именуют себя интернационалистами, циммервальдцами и всем тем, отчего исходят хоть какие-нибудь социалистические лучи. Это им нужно для влияния на рабочих. Но почему же обоготворяемые вами Мартов и Троцкий не рвут связей с Гедами, Вандервельде, Альбертами Тома, Вивиани и прочими прислужниками империалистов? Наоборот, они гордятся и подчеркивают, что состоят с этими господами во Втором Интернационале...
       - Да, во втором! - раздраженно прервал Шабурова Веселовский, нервно снимая и протирая без того чистые очки. - Во втором, ибо никакого другого интернационала, так полно охватывающего рабочих, никогда не было и не будет на свете!
       - Это мы увидим, что будет в жизни, - сказал Шабуров. - Но состоять в призрачном интернационале настоящему революционеру не к лицу. Теперь уже дети понимают, что Второго Интернационала фактически нет с четвертого августа 1914 года, когда германские эсдеки проголосовали за кредиты на войну и кричали: "Хура кайзеру! Дойтшланд ист хохе юбер аллес!" Они даже не стали тогда придумывать сказку о большевистской взрывчатой смеси, просто отворили ворота и выпустили империалистов Германии на разбойные дела. Пройдут десятилетия, пока человечеству удастся отучить милитаристов от разбоя, иначе они могут отбросить весь мир в предысторию, к временам пещерного человека...
       - Шабуров, вам надо лечиться, чтобы не говорить о выдуманных страстях, которые не укладываются в человеческие понятия и невозможны на практике...
       - Сыромятников, не разыгрывайте из себя пророка! - воскликнул Шабуров. Он кончил шить и, встряхнув пальто, аккуратно положил его у изголовья постели, начал разуваться и добавил: - Ведь возможными оказались на практике волонтерский батальон Плеханова, шпион Сухомлинов на посту военного министра, Распутин при дворе...
       - Пошли вы к черту! - загорячился спорщик. - Неужели вы допускаете мысль, что я, Матвей Сыромятников, член партии социалистов-революционеров, могу полюбить распутиных или рябушинских? Я - террорист, каторжанин... Отрекся от родного отца-монархиста и волостного старшины в Саратовской губернии, чтобы стать достойным наследником Софьи Перовской и Андрея Желябова! Нет, я не могу принять ваших обвинений, Шабуров. Какая нелепая дичь! - воскликнул он в сильном волнении, потом зажег потухшую было трубку и швырнул в угол сломанную им спичку, подчеркивая свою ненависть к царизму и к Шабурову. - Возмутительно, обскурантно!
       - Я верю даже в искренность вашего возмущения, - сказал Шабуров. - Но логика развития смеси ваших идей и практика деятельности вашей партии неминуемо приведут вас к контрреволюции. Говорю вам это беспощадно, но от души, ибо в вас лично вижу пока честного человека. И, признаться, мне не хотелось бы потом, на новом перекрестке наших дорог, встретиться с вами в качестве непримиримых врагов. Пересмотрите вы свои позиции...
       - Как вы смеете?! - воскликнул Сыромятников, сжигая Шабурова ненавистным взглядом заполыхавших глаз. - Как смеете предлагать мне изменить памяти великих героев "Народной воли", изменить мученикам революции - Каляеву, Сазонову, Гершуни...
       - Но ведь они могли бы стать не мучениками, а героями революции, - дружеским тоном сказал Шабуров. - Очень жаль, что таких сильных людей заставили растратить себя на бесцельное убийство Сергея Романова или Плеве. И во имя чего? Во имя того, что Каляева возвели потом на эшафот Шлиссельбургской крепости, а Сазонов покончил самоубийством в Горном Зерентуре в знак протеста против телесных наказаний для политических...
       Сыромятников задумался, слушая Шабурова. Потом он внезапно подался к нему и прошептал:
       - Скажите, Шабуров, убеждены ли вы, что только наша партия может переродиться в контрреволюционную?
       - Я имею в виду всякую партию, не способную до конца пойти на революцию вместе с рабочими и во главе их...
       - Так-так, понимаю. Ну, а в вашей партии не может быть перерождения и контрреволюции, не может быть внутреннего террора, доводящего ее членов до самоубийства, похожего на самоубийство Сазонова? Вы хорошо, оказывается, знаете наших мучеников из числа социалистов-революционеров. И вот я спрашиваю вас, предвидите ли вы появление мучеников в вашей партии?
       - Не понимаю, зачем вы ставите такой отвлеченный вопрос, - пожал Шабуров плечами. - Наша партия есть добровольное объединение единомыслящих. Если начать кого угнетать, немедленно вступятся за него другие. Да и, наконец, зачем же человеку кончать самоубийством, если он может выйти из партии, если нет сил идти вместе с ней. Партия не располагает аппаратом принуждения...
       - Сейчас, конечно. Но если придет к власти, картина изменится, - продолжал настаивать Сыромятников. - Сила власти всегда была притягательной. Она скажется и в вашей партии, если вы что-то упустите. Короче: вы, зная наших мучеников, должны почувствовать неизбежность появления их и в вашей партии, поскольку искание истин всегда сопряжено с возможностью ошибок, а ваши руководители снисходительны лишь к собственным ошибкам или даже склонны приписывать себе качества безгрешия вообще...
       - Что вы, Сыромятников?! Мы лишь признаем за классом безошибочность поступков...
       - А-а-а, вы еще слишком молоды, - махнул Сыромятников рукою. - История доучит вас понимать мысли более опытных революционеров. Прекратим наш разговор, хватит на сегодня, пора спать. Веселовский с Головановым уже успокоились, - он натянул одеяло на голову и отвернулся от Шабурова.
       На очередной прогулке Никита Васильевич сказал Шабурову:
       - Притворился я вчера спящим, но слышал твою перепалку с Сыромятниковым, еле утерпел, чтобы не вмешаться. А теперь вот хочу сказать, вернее, советую тебе, Василий, принимать во внимание свою молодость и не ввязываться в споры с опытными демагогами, как Сыромятников. Он ведь умеет задеть сердце и посеять в нем сомнение. Об этом нельзя забывать теперь и тогда, когда наша партия станет правящей. Особенно тогда нужна бдительность: изо всех щелей полезут проходимцы в партию, надев революционную личину и раскрыв рот на жирный пирог, пропуском к которому будет у них партийный билет. Горе от таких будет честному человеку, знающему душу проходимцев: чтобы избавиться от этого опасного свидетеля, они коллективно оклевещут его, оплюют в фельетоне, создадут видимость "большинства возмущенных" против опасного им человека и даже попытаются исключить его из партии, посадить в тюрьму. Сыромятников путано намекнул тебе вчера на это в попытке сбить с толку и запугать. Но мы, Василий, ясно должны представлять, что не по ровной скатертной дорожке, а по ухабам придется нам идти к социализму. Встретим на этом пути авантюристов большого масштаба, встретим своевольников и диктаторов, встретим, возможно, возомнивших себя монопольными владетелями всех истин, но и путаников вот таких встретим, - Голованов кивнул через плечо назад, где, через три пары от них, Сыромятников шагал под руку с Огневым. - Не понравился мне ночью твой комплимент Сыромятникову, что видишь в нем честного человека и желаешь встретиться с ним на перекрестке дорог. Возможно, встретитесь, но как? Не делай себе особых иллюзий из факта, что обстоятельства заставили Сыромятникова лежать рядом с нами на тюремных нарах и кормить царских вшей. Сегодня Сыромятников молится на Желябова и даже клянется именем революционного демократа Чернышевского, а завтра возьмет да и подаст заявление с просьбой послать его волонтером на фронт за интересы купцов-охотнорядцев или даже за интересы французского президента Раймонда Пуанкаре. А послезавтра, если мы потерпим поражение в предстоящей революции, он станет одним из авторов "Новых вех" и напишет клеветническую статью о революции или даже возглавит карательный отряд против рабочих и крестьян...
       - Никита Васильевич, - тихо сказал Шабуров, заглянув в глаза старшему товарищу. - Извините, если это покажется наивным, но... я не могу понять, какой же личный мотив может сделать Сыромятникова врагом народа?
       - Дело не в личных мотивах, - сурово проговорил Голованов. - Вырождающиеся партии, теряя массовую опору и дрожа от страха перед возможностью гибели, всегда бывали склонны или бунтовать на коленях и впадать в мистицизм, или убивать своих противников тюрьмами и расстрелами. Если же тюрем в руках не оказывалось, убивали своих противников кинжалами из-за угла...
       В эту ночь Шабуров долго не мог уснуть, все раздумывая и раздумывая над словами Веселовского и Голованова.
       Кругом посапывали сонные люди. Иные скребли во сне грязное тело, другие называли женские имена, третьи звали мать или жаловались на что-то горькое в жизни.
       Глядя на круглую голову Никиты Васильевича с короткими седеющими волосами и на жесткую подушку под нею, Василий почему-то вспомнил своего отца. "Вот бы они встретились с Головановым и поговорили, - захотелось ему. Усталость открыла ему рот зевотой, горячим огоньком кольнула глаза, и Василий закрыл их. В мозгу пронеслись другие мысли: - Я вот тоскую о матери и об отце, а о Никите Васильевиче тоскует дочка. Какая она, посмотреть бы. Никита Васильевич говорил мне однажды, что она живет со своей матерью-акушеркой Розой Марковной в Барнауле... Раскидала жизнь семью, соберется ли когда вместе?"
       Привстав, Шабуров укрыл получше ноги Никиты Васильевича, чтобы не стыли, сам вытянулся на спине. Он силился не задремать, чтобы еще подумать о жизни, глядел на запыленную электрическую лампочку под самым потолком, и вдруг горько улыбнулся: лампочка была посажена, как и люди, за густую проволочную решетку. "Да, Россия есть для нас сплошная тюрьма, а мы ее любим и любим. Рискуя жизнью и свободой, возвращаются сюда люди даже и после того, как им удавалось покинуть ее и выехать за границу. Сказать хотя бы о Никите Васильевиче: был в свободной Швейцарии, а вот вернулся, сидит в тюрьме, пойдет в ссылку..."
       И началась плестись вязью, воскрешаемая в памяти картина слышанных Шабуровым рассказов Голованова о Швейцарии: шумный, пенящийся водопад в Альпах, крохотная гостиница на берегу зеркально-чистого горного озера, потом - лондонская небольшая церковка, в которой проходил съезд безбожной партии...
       Отгоняя дрему, Василий встряхнул головой. Перед глазами, вызванные силою воображения, стояли скалы и ущелья, темнели леса и сверкали реки, зеленели морские дали, а за всем этим, обрамленная золотисто-розовым сиянием, призывным маяком горела цель долгого и трудного пути - победа человека над старым миром рабства и нужды, создание нового мира, в котором человек станет настоящим человеком, а свобода обретет реальность и перестанет быть простым звуком, обманывающим людей.
       "Пусть будет как угодно трудно, - сверкали мысли в мозгу Василия, - как угодно, все равно от этого не отступлюсь!"
       Перед взором встало другое - не сон и не явь, видение: по ледяной пустыне, расцвеченной радужными бликами полярного сияния, мчатся нарты в брызгах снежной пыли. Возница - тунгус затянул заунывную бесконечную песню об оленях и собаках, о злых духах, запрятавших мох под ледяную корку, и олень должен умереть от голода, не имея сил пробить ледяную броню своим копытом.
       Вот и ледяная пустыня исчезла. Станционный фонарь тускло освещал прижатого к нему рабочего, в затылок которому нацелился пистолетом пьяный поручик. "Что вы делаете?!" - пытался кричать Шабуров, но крик умирал в горле. Лопнул выстрел, повалился рабочий, и Шабуров в ужасе узнал в расстрелянном Ивана Васильевича Бабушкина, друга Ленина.
       Употребив невероятные усилия и застонав от наседавшего кошмара, Шабуров открыл глаза.
       - Какой тяжелый сон, - прошептал он. Встревоженное сердце бешено колотилось. - Впрочем, не только сон: такое уже было в жизни, не должно повториться. Но почему мне приснились нарты? Ведь сказано, что меня отправят в Туркестан. Там не льды, а зной и скорпионы, фаланги, верблюды, песок и жесткие кустики саксаула, небольшие деревца с корявым стволом и без листьев...
       Снова заснув, Шабуров видел во сне пески и верблюдов, скуластых погонщиков, потом - красивую девушку с рыжей косой. Она играла на рояле, устроенном на верблюжьем вьюке, и Шабуров вдруг узнал в ней Нюсю, дочь начальника станции, предмет своей мальчишеской любви. Хотел сказать ей что-то, но не смог: его держало в лапах что-то цепкое, тяжелое, и он, казалось, онемел и утратил власть не только над своими мышцами, но и мыслями.
       Проснулся Шабуров от громкого крика надзирателя:
       - Пове-е-ерка-а-а!
       Едва успели заключенные выстроиться в две шеренги вдоль нар, лязгнул засов, вошел дежурный комендант с желтым заспанным лицом. За ним шагнул надзиратель, степенный мужичек с хитрыми высматривающими глазами спекулянта-лабазника.
       Тыча карандашом в грудь арестантов, комендант подсчитывал людей про себя, а надзиратель тем временем громко проверял фамилии по списку.
       - Сколько? - повернулся комендант к надзирателю, пырнув карандашом в плечо Огнева, стоявшего на правом фланге.
       - Сорок шесть, ваше благородие, считая и этого пономаря-анархию...
       - Правильна! Претензий и жалоб нет? - обиженным голосом спросил комендант, совершенно не собираясь удовлетворять чьи-либо жалобы, а просто соблюдая установленную в тюрьме форму. - Так и запишем, что жалоб нет. - Ухмыльнулся и шагнул к двери.
       - Имею претензию! - громыхнул Яшка Стрюкач, сообразив что-то. Комендант оглянулся с удивлением, потом махнул рукой и толкнул дверь. С порога сказал надзирателю:
       - Уточните здесь, а я спешу. Дела! - и хлопнул дверью.
       Надзиратель сунул палец в нос, остановился перед Яшкой.
       - Зачем же вы к их благородию, коменданту, с претензией? - сказал укоряющим голосом. - Человек он нервный, занятый. Ко мне уж, если что... Мы можем завсегда по-христиански...
       Шабуров заметил, что Яшка показал надзирателю засаленную кредитку и, сморщив нос и прищурив глаз, гулко щелкнул себя пальцем по кадыку. Надзиратель понимающе кивнул головой, сейчас же заорал:
       - Разойди-и-ись по своим местам! А ты, Стрюкач, погоди. Давай задаток...
       Вечером Яшку Стрюкача вызвали в коридор, откуда он вернулся сияющим.
       - Эй, анархия! - крикнул Огневу. - Гляди сюда. Видал, идея? - усмехаясь, выхватил из кармана бутылку водки, шлепнул о дно ладонью так, что по всей толще водки вскипели белые пузырьки. - Давай-ка этой смеси трахнем, пока целы мы и прохвосты-начальники, берущие взятку...
       - Не буду, - нерешительно возразил Огнев. - Не знаешь, невежда, что сегодня день смерти Бакунина...
       - Что ж, отпразднуем! - весело сказал Яшка. - Небось, твой Бакунин хлестал русскую водку прямо из горлышка.
       - Ду-ура-ак! Бакунин был чистый трезвенник, даже стрелял из пушек, не выпивши...
       - Зачем уговариваешь человека? - заискивающе тронул цыгановатый мужик в красной рубахе локоть Яшки Стрюкача. - Давай без Огнева помянем Бакунина за упокой, выпьем. Видишь, брезгует человек необразованными...
       - Я-а-а брезгую? - стукнул себя Огнев в грудь. - Брехня и несусветица! Я считаю люмпен-пролетариев основной силой революции. Вот как я отношусь к необразованным. Налей, Яков, за твое здоровье и за светлую память Бакунина...
       - Рупь гони, рупь! - быстро заработал Яшка согнутым в крючок указательным пальцем. - Нечего распивать просто-напросто.
       - Заплачу, ей-богу! Как только экспроприирую богатства, рассчитаюсь сполна, - отшучивался Огнев, поглядывая на Голованова, насмешек которого боялся. Но тот весь был поглощен шахматной игрой. Посасывая трубку, Голованов сосредоточенно всматривался в лежавшую между ним и Веселовским доску с фигурами.
       - Если вы, хороший человек, мечтаете белого слона и коня на вилку взять, то напрасно! - вдруг решительно сказал Никита, двинув ладью. - Вот, извольте! Эммануил Ласкер позавидовал бы сему маневру, а? Честное слово, позавидовал бы, хотя он уже двадцать два года значится в мировых чемпионах по шахматам. - У Голованова смеялось все - и серые глаза, и маленький насмешливый рот, и рыжие усы, даже круглая его голова с лысеющей макушкой, обрамленной рыжими с проседью волосами.
       - У вас это случайная удача, - невесело возразил проигравший партию Веселовский и начал расставлять на доске фигуры для новой партии.
       - Случайная удача? - переспросил Голованов с иронией и щелкнул пальцами. - Постараюсь доказать, что имеете дело не со случаем, а постоянной системой. Поверните-ка немного доску: она отсвечивает, а я плохо вижу...
       Между тем, Яшка Стрюкач с Огневым и цыгановатым мужиком глотали водку прямо из горлышка бутылки.
       - Эй-эй, эй, анархия! - закричал Стрюкач, обеспокоенный, что Огнев слишком долго не отрывается от горлышка попавшей в его руки бутылки. - Что это тебе разве коровье вымя? Дай сюда!
       Вырвав бутылку у Огнева и хватив несколько мелких глотков водки, Яшка Стрюкач закричал потом на верхние нары:
       - Витька, пробуй этой смеси для веселости, потом песни затянем. Ей-богу, душа просит песни!
       Витька молча взял у Яшки бутылку с остатком водки, раскрутил ее волчком, быстро сунул горло в рот, запрокинув голову. Крутилась опадающая воронка, булькало со звоном. Прыгали чуть не до дна и лопались водочные матовые пузырьки, называемые в народе "градусами".
       - Картинно пьет! - сказал Петька-парикмахер. - Позавидуешь такой картинности.
       И Петька позавидовал этому горькому факту: закрыв глаза, он причмокнул губами в такт звучавшему бульканью, потом проглотил набежавшую слюну.
       Захмелевшие арестанты, устроившись на нарах в обнимку, затянули любимую Витькину песню:
       "...в парных санях, под медвежьей полостью,
       Желтый лежал чемодан..."
       - Против такой задушевности, наверное, не возразили бы твои Прудоны и Бакунины? - спросил растроганный песней Яшка Стрюкач у Огнева.
       - Про них не знаю, а мне нравится, признался Огнев. - Ведь иная сволочь, ежели скажи ей о силе песни, смеяться вздумает. А человек, в жизни с песней знакомый, не засмеется: у него все нутро от сострадания вздрагивает, от понимания песни. И всякая песня свое сердце находит, скажу тебе прямо. Только если сердце у кого собачье, тот на любую песню зарычит. Есть такие люди...
       - Я тоже знаю, есть такие, - сказал подсевший к певцам Петька-парикмахер. - Но таким людям даже в тюрьме нету места среди человеков. Вот разные мы тут собрались, смесь настоящая: тут вам идейные есть и просто жулики, даже провокатор попался, а песню все любят. По этапу пойдем в Сибирь, может, дальше куда, а песню все равно будем петь, чтобы легче идти. Ей-богу, будем петь, хоть ты нас куда угодно гони, как угодно нашу жизнь прижимай. И не только потому, что смесь выпили. Нет, мы будем петь по потребности нашей души.
      
      

    15. ЭТАП

      
       Теплым апрельским утром этапников вывели из тюремных ворот. Цепь солдат окружила толпу худых, бледных, заросших бородами людей. Унтер-офицер начал их выстраивать в колонну по четыре.
       Осужденные суетились, переговаривались. Волна новых чувств захлестнула каждого, кружила голову, раздвигала в улыбке синеватые губы, зажигала огни в усталых глазах: радовались люди, что вырвались из затхлой камеры на свежий воздух. Жадно смотрели на таявшие кучи снега по обе стороны расчищенной дворниками дороги, на черные шапки крикливых галок на ветвях голых деревьев, на голубое небо в хлопьях редких белых облачков, на остановившихся вдали прохожих и на весь тот мир, от которого недавно отгораживала их тюремная стена, а теперь - лишь тонкая цепь солдат с ружьями.
       Высокий русый офицер, начальник конвоя, придерживая рукой шашку, торопливо прошел в хвост колонны, где шумел этапный обоз, и начал кричать на кого-то громко, властно. Потом он самолично пересчитал этапников, отмахивая ребром ладони перед каждым новым рядом из четырех человек, ругая стоявших не по линии:
       - Куда выпер, паршивец? Пшел в ряды!
       Шабуров стоял между Головановым и красивым голубоглазым польским учителем с бритыми щеками (накануне удалось побриться осколком разбитой Стрюкачем бутылки). Поляка приговорили на поселение за отказ выдать ученика, написавшего антивоенное стихотворение на классной доске.
       Поляк, Василий, Голованов и все остальные политические были в гражданских сапогах и пальто, а не в серых арестантских бушлатах с бубновыми тузами и обшитых кожей тюремных валяных котах, как остальные из числа уголовных.
       В голове колонны лязгали цепи каторжан в бушлатах и в похожих на блины шапках. За каторжниками построили ряды ссыльнополитических, за ними шли ссыльно-уголовные в бушлатах и клинообразных шапках, без кандалов. Над этой группой возвышалась могучая фигура Яшки Стрюкача.
       Когда офицер, придерживаясь старинного русского обычая, снял фуражку с твердым верхом и белой выпуклой кокардой на малиновом околыше и трижды перекрестился, этап двинулся в путь.
       Впереди сильнее залязгали цепи, сзади усилились крики извозчиков и свисты кнутов, загремели колеса ломовых дрог с вещами этапников и солдатским провиантом.
       Еще не оттаяли подмерзшие за ночь лужицы на дороге, и ледяные корочки хрустели под ногами, осколки льда брызгали в стороны и сверкали, искрились на солнце, которое поднималось над Москвой, отражалось в окнах домов, в золотых куполах церквей и даже в голенищах лакированных сапог конвойного офицера.
       Шаркающие звуки многих равномерных шагов напоминали вздохи паровой машины. Лишь временами громыхал не в такт чайник, привязанный к котомке, или вырывался невеселый смешок, и тогда шарканье переставало напоминать машину: нарушать однообразие любят и умеют лишь только люди, хотя бы и закованные в цепи, взятые под конвой солдат с ружьями.
       Поляк-учитель полушепотом рассказывал Шабурову о Борисе Ракитине, с которым пришлось ему некоторое время сидеть в одной камере до перевода в пересыльную. Потом их разлучили.
       - Чудной этот Ракитин, - сказал поляк. - То загорается и кричит о мировой революции, утверждает, что он непременно будет ее немилосердным прокурором и будет подписывать ордера на аресты, то молчит целыми днями и тоскливо смотрит на окно с решеткой. Не можно же так вести себя бойцу! Да и то странно, идеи у него возникают и гаснут налету, даже не пожив и не созрев. Такое не можно назвать мыслями. Это просто личные желания достичь власти и счастья для одного себя. Невесту вспоминал. Говорил, очень красивая паненька...
       Шабуров, слушая поляка, вспомнил о невесте Ракитина, избалованной дочке петроградского профессора истории. Ракитин ревновал ее ко всякому мужчине, готовый натворить глупостей и даже записаться в террористы, подражая гимназисту Савицкому.
       Познакомил Ракитин Шабурова со своей невестой случайно. Это было летом пятнадцатого года, когда Шабуров наткнулся на Ракитина и его невесту при их выходе из магазина.
       Синеглазая стройная блондинка в модном жакете, красиво облегавшем ее тонкую талию, была обременена столь большим количеством коробок и цветов, что одному Ракитину было не под силу освободить ее от этого груза. Он познакомил Шабурова со своей невестой и попросил его помочь нести цветы и коробки до квартиры профессора Полозова.
       Знакомясь, блондинка медленно сняла белую крохотную перчатку и подала нежную руку с перстнями на пальцах Шабурову.
       Он смутился, даже покраснел. На память пришли стихи Блока:
       "...веют древними поверьями
       Ее упругие шелка,
       И шляпа с траурными перьями,
       И в кольцах узкая рука..."
       Слушая рассказ польского учителя, все это снова вспомнил Василий. Вздохнув, он подумал: "Из Ракитиных вырастают авантюристы, от которых трудно будет потом очистить партию. Что же сделать, чтобы Ракитиных было все меньше и меньше?"
       При подходе к вокзалу настроение у этапников падало. Почему-то угнетали свистки паровозов, шепелявые скрипы вагонных осей, лязги и стуки буферов. Наверное, не хотелось людям заходить в тесные вагоны.
       Станционные жандармы и городовые лениво отгоняли от колонны взрослых прохожих и ребятишек, которые передразнивали марширующих солдат конвоя.
       - Сторони-и-ись, сторони-и-ись, дорогу!
       На привокзальной площади маленькая женщина в желтом пуховом платке нырнула внезапно сквозь цепь солдат и сунула одному из этапников белый узелок с едой.
       Солдаты моментально вытолкали женщину за цепь, но она радостно кричала и махала этапникам рукою, одобряя их за проворство: заключенные передавали узелок из рук в руки по колонне, так что солдаты никак не смогли его отнять.
       Рабочий в замасленной куртке черными от копоти руками достал припасенный им для случая серебряный рубль из кармана, сунул унтеру конвоя.
       - Передай политическим, да попроворнее! - сказал решительным тоном: - Задержишь, гваздану булыжником!
       При виде этого у этапников снова повеселело на душе. Некоторые даже рассмеялись: унтер поспешил передать рубль без задержки, так как рабочие шагали рядом и наблюдали, куда денутся их пожертвования.
       У вагонов с решетчатыми окнами солдаты встали двойной цепью от перрона до дверей. По этим живым коридорам двигались осужденные гуськом.
       Шабуров ступил на подножку, но котомка зацепилась привязанным к ней чайником за крючок, не впустила его в узкую дверь. Тогда чья-то рука бережно, отцепив чайник, помогла Шабурову. Он обернулся.
       - Не унывай, товарищ, - шепотом сказал ему солдат. Из-под серой вязаной папахи дружелюбно глядели светлые понимающие глаза конвоира. - Есть слухи, что скоро кончится...
       Шабуров чуть заметно кивнул солдату головой и прошел твердыми шагами в "столыпинский" арестантский вагон, разделенный на конурки с железными решетками плотных дверей.
       Везли двое суток. Позади остались пензенские леса и кочковатые болота. Началась приволжская степь. Белая, тоскливая, с чернеющими буграми, которые стали попадаться все чаще и чаще, пока не окружила поезд со всех сторон холмистая приволжская возвышенность. По лощинам и проталинам сверкала вода, ее рябил ветер.
       В Самаре, куда поезд прибыл в темноте, людей построили и повели через весь город к тюрьме. На пожарной каланче пробило полночь.
       Темные фасады домов казались во мраке гигантскими чудовищами, обступившими маленьких голодных людей, вырванных властями из жизни и брошенных под колеса проклятой государственной машины.
       В тюрьме до рассвета обыскивали, подсчитывали и записывали вновь прибывших в журнал. Утром их развели по невероятно грязным и сырым камерам, перед которыми бутырские камеры выглядели бы роскошными.
       - Но-о-овеньких привели! - закричал кто-то злорадным голосом. - Эй, косой шабер, опять влип?!
       - Пе-е-етька-парикмахер! Урка, подь сюды! - кричали со всех сторон новичкам, ввалившимся в камеру с мешками, котомками и сундучками в поисках свободных мест "на житие".
       - Уркам привет, привет! - рыцарски потрясал Яшка Стрюкач над головой. - Как у вас со жратвой?
       - Кормють, хуже собак, - послышался хмурый голос из угла. - Вот и брандахлыст несут, к завтраку просим милости...
       Два арестанта внесли на палке большую с двумя ушками, как у лохани, деревянную бадью с вонючей бурдой. По желтоватой поверхности жижи плавали капустные листья и бурые кусочки каких-то сушеных овощей из государственных запасов.
       Гремя ложками о жестяные миски и выбивая какие-то песенные мотивы, арестанты суетливо выстраивались в очередь за пищей.
       - Со дна сыпь, со дна, сукин сын! - кричали на разливалу. - Нажевал морду, идол, раскормился на кухне...
       Похлебав бурды, некоторые уголовники занялись в карты, часть составила концерт под руководством полуголого арестанта: одни пели, другие играли на гребенках губами через положенную плашмя на зубцы папиросную бумагу, третьи гремели ложками и мисками, а сам дирижер - в одетой на голое тело жилетке и в ватных солдатских штанах - топал деревянными подошвами огромных ботинок о цементный пол, размахивал длинными грязными руками.
       - Гоп со смыком - это буду я! - отчаянным голосом завопил он вдруг, весь дергаясь и подпрыгивая. - Да-да, вы меня послушайте, друзья!
       - Вы меня послушайте, друзья! - рявкнул вслед за "режиссером" Яшка Стрюкач, охваченный внезапным азартом.
       Его приняли за подпевалу все концентранты, дружно, со свистом и стуком ложек, писком гребенок и гвалтом подхватили, затараторили:
       Заложу я руки в брюки
       И хожу, свищу от скуки...
       Да-да!
       Гоп со смыком - это буду я...
       Под этот гам, изнуренный двухдневным томлением в тесной клетке столыпинского вагона, ночным обыском и бестолковой регистрацией в Самарской тюрьме, заснул Шабуров.
       На этот раз он проявил богатырскую способность проспать целые сутки, но вечером его разбудил Голованов.
       - Какое дело, Шабуров, - прошептал взволнованно глядя в самые зрачки глаз. - В Туркестан тебе ехать не придется. Понимаешь?
       Шабуров непонимающе протер кулаком заспанные глаза, с ногами уселся на матраце. Никита Васильевич наклонился к нему совсем близко.
       - Понимаешь? Помощник начальника конвоя, унтер Склянкин, член нашей партии. Через него я получил весточку от самарских товарищей и распоряжение: партия велит тебе бежать с этапа и прибыть по явке..., - Голованов назвал поселок и фамилию человека, к которому надо было прибыть Шабурову и пояснил: - Чернобыльников работает учителем. Пароль к нему - вопрос: "Метеорологией занимаетесь?" Его отзыв: "Да, измеряю осадки". Понятно?
       Шабуров заволновался, без слов кивнул головой.
       Немного помолчали. Потом Никита Васильевич совсем тихо зашептал на ухо Шабурову:
       - Партия расставляет силы. Мы должны быть сильнее и организованнее, чем в девятьсот пятом. Не для властей будем служить, для народа и революции. Этому подчиняй все свои поступки... На шестом перегоне от Самары попросишься у Склянкина по нужде...Впрочем, он тебе сам даст о себе знать. Высокий такой, лицо рябое. С ним вместе выпрыгнешь с поезда. Он тебе и дорогу расскажет. Мне потом пиши. Не с почтой, конечно, с оказией. Там будут наши... Да и увидимся, наверное, скоро. Не те времена, чтобы долго затянулось...
       Через день Шабурова с вещами увели на вокзал. Голованов остался пока в камере: от Самарского перекрестка их дороги расходились.
       "А, пожалуй, не увижу его больше, - подумал Никита Васильевич о Шабурове, с тоской и болью глядя на закрывшуюся толстую деревянную дверь с железной решеткой полукруглого "волчка". - Сердце давно испортилось, не доживу..."
       Хотел пойти к баку с водой, но в висках заломило, голову наполнил знойный шум. Сердце упало в пустоту, в глазах закружилась огненная карусель. Чтобы не упасть, Никита Васильевич вцепился в край доски, медленно присел на нары.
      
      
      

    16. СЕВОСТЬЯНОВ

       Унтер-офицер Склянкин много лет сопровождал осужденных из Москвы в Ташкент, из Петербурга в Москву и Пермь, в Читу и Усть-Сысольск, в Архангельск.
       Это был спокойный, рассудительный мужчина лет тридцати с тремя коричневыми нашивками на погоне. Умел написать грамотный рапорт, сыграть на гитаре, ловко откозырять начальству. При этом серые небольшие глаза его смотрели на начальников и на солдат одинаково - без подобострастия к одним, без презрения к другим.
       Находились умные начальники, которым нравилось, что Склянкин не пучил перед ними по-лягушачьи глаза, как это делали подхалимы и приспособленцы в знак "преданности". Глупые покрикивали на Склянкина, но он умел не поддаться глупцам. Солдаты уважали Склянкина и побаивались: за проступок обязательно накажет или пожурит доходчиво, что совесть загрызет. Да и сам был аккуратен, исполнителен и подтянут. Не раз умные начальники в приказах ставили Склянкина в пример другим, не зная, конечно, что он в своей планшетке с серебряной планкой "За усердие и службу" часто перевозил нелегальные брошюры и письма Комитетов подпольной партии, налаживая связи между политическими заключенными и "волей".
       В Самарском комитете сообщили Склянкину, что он кем-то выдан охранке, взят под подозрение и слежку, а поэтому ему партия предлагает бежать и принять другую подпольную работу.
       На шестом перегоне, как и говорил Никита Васильевич Голованов, Склянкин ловко вывел Василия Шабурова из-за решетки вагонного отсека, впустил в уборную. Всунувшись наполовину за ним, шепнул:
       - В тамбуре часовой. Держи наган. Но ты не спеши стрелять, так попробуем. Схватим, свяжем и замкнем в уборной. Пока хватятся, будем далеко. А прыгать здесь удобно: ход тихий при подъеме, насыпь мягкая... Идем!
       Склянкин рванул дверь тамбура в сторону. Из ночной хляби пахнул в лица сырой пронизывающий ветер.
       Часовой с примкнутым штыком стоял на качающемся железном щитке между вагонами. Узнав унтера, распрямил плечи, подтянулся.
       - Часовой! - опережая солдата, изменившимся голосом повелительно скомандовал Склянкин. - Руки в гору!
       - Как? Ай! - надтреснуто воскликнул солдат, уронив винтовку в страхе перед двумя нацеленными на него револьверами. Крик его сразу затерялся в стуке колес и скрежете щитков. Винтовка, брякнув о буфер, провалилась вниз. - Молчи! Пикнешь, застрелю!
       Солдат покорился, заплакал. Склянкин заткнул ему рот платком, быстро связал бечевкой ноги и руки. Вдвоем втащили солдата в уборную, усадили в стульчик над раковиной.
       Отомкнув дверь наружу, Склянкин ущипнул Шабурова за руку:
       - Прыгай! Под насыпью жди меня...
       Кувыркнувшись несколько раз по откосу, Шабуров шлепнулся ладонями о влажный песок, и сейчас же вскочил на ноги. Гремя, уходил поезд. Красный кружок хвостового фонаря, уплывая в темноту, уменьшался и бледнел. Пахло сырой талой землей. Моросил дождик. Журчал неподалеку ручей. В темной выси невидимо кричали дикие гуси. "Они летят на гнездовья, - подумал Шабуров. - А я куда?"
       Осматриваясь, Шабуров порывисто дышал, не имея сил успокоиться.
       - Свобода! - воскликнул он и побежал почему-то за поездом. - Где же Склянкин, почему не прыгает?
       - Шабу-у-уров! - слева послышался приглушенный зов. - Куда ты? Я здесь...
       Молча прошли они с версту по шпалам. Потом Склянкин вынул кисет с табаком.
       - Покурим, товарищ...
       Завернув цигарки, присели на рельсы.
       - И не тревожься, - авторитетно сказал Склянкин. - Нас не скоро хватятся: если вздумают внеочередную проверку, то минут через сорок. Если же до смены караулов не хватятся, то пройдет часа полтора. Да и тогда не станут искать нас на линии. Считается безнадежным искать на линии: беглецы не засиживаются. Ну, теперь надо, - докурив цигарку и вмяв окурок каблуком в песок, сказал Склянкин таким тоном, будто его неподалеку ожидал кто-то с нетерпением. - За теми вон тополями, что за мостом чернеют, будет перекресток дорог. Поворачивай по левому свертку, приведет на поселок, куда тебе как раз и нужно...
       - А вы? - удивился Шабуров и невольно пожалел, что придется остаться одному.
       - Мне по другой дороге, товарищ. У меня задача другая...
       Они простились. Василий зашагал к тополям. Смутно мерцала разлившаяся на лугу вода, за ней чернела дугой невысокая дамба.
       Впереди на линии мигнул огонек. "Обходчик, наверное, - догадался Шабуров. - Мне эта встреча сейчас не нужна". Свернул на мокрый луг, удалился от насыпи. Некоторое время шагал по воде, чуть не залив через голенища сапог. Потом, хлюпая по грязи, выбрался на извилистую скользкую тропинку, и она вывела к поселку.
       Поселок раскинулся по обеим сторонам глубокого яра, по откосам которого белели в ночи пятна снега, на дне шумел поток талой воды.
       В одноэтажных домиках с тесовыми крышами не было огней, стекла отливали густым черным лаком, разграфленные белесыми переплетами рам.
       Учуяв чужого человека, за Шабуровым погнались несколько собак, лениво тявкая и завывая.
       Напав на кучу щебня, Шабуров быстро разогнал собак, но с тревогой заметил, что школы поблизости не видно.
       "В тот ли я попал поселок? - засквозили сомнения. - Если не в тот, староста потребует паспорт, вот и провал..."
       Совсем уже было решено вернуться снова к исходному месту, чтобы оттуда пройти до указанного Склянкиным перекрестка дорог. "Сбил меня с дороги, наверное, обходчик с фонарем. Нанесла его нелегкая!"
       Шагая по переулку ближе к насыпи, Шабуров неожиданно заметил маячивший в темноте высокий головастый столб, у которого шевелилась темная человеческая фигура.
       Притаившись за углом, начал наблюдать. Вот человек у столба ступил на скрипнувшую лестницу, поднялся к воронкообразной бадье на вершине, чиркнул зажигалкой. Шлейф звездчатых голубоватых искр метнулся по ветру, потом красным глазком вспыхнул фитиль, запахло горелым. Из темноты, озаренный отблеском раздутого человеком пламени, теперь явственно выступил дождемерный столб.
       Стоявший на ступеньке лестницы человек в плаще поднял линейку на уровне глаз. Мокрый конец линейки мерцал на свету, на нижней грани качалась крупная капля воды, похожая при свете зажигалки на золотистую пуговицу из стекла.
       "Наверное, он? - подумал Шабуров, решительно шагнул к столбу. - Надо рисковать".
       - Вы метеорологией занимаетесь? - спросил незнакомца беспечным голосом, в остром волнении ждал ответа.
       Человек сошел с лестницы, посветил Шабурову в лицо.
       - Да, измеряю осадки, - сказал он вместо приветствия и тут же добавил: - Услышав шум поезда, я вышел, но... вы почему-то задержались. Не случилось ли чего? Не опасайтесь, моя фамилия - Чернобыльников...
       - Немножко сбился с дороги...
       - А-а-а, бывает. Ну, идемте в комнату.
       Они пошли в школу, которую и в самом деле трудно было найти Шабурову: помещалась в таком же маленьком бревенчатом домике с тесовой кровлей, в каких жили все жители поселка.
       По свежевыструганному крыльцу Шабуров вслед за Чернобыльниковым поднялся в абсолютно темные сени и, нечаянно выпустил руку хозяина из своей руки, сейчас же споткнулся о кадку с водой, сбил со скамьи зазвеневшее по полу пустое ведро.
       - Пусть их, - отозвался в темноте голос Чернобыльникова. - Потом наведу порядок. А пока стойте на месте, чтобы не упасть. Отомкну дверь в хоромину, посвечу. Замкнул в предположении, что, возможно, придется искать вас у насыпи... Бывали несчастные случаи при прыжке с поезда...
       - А вы взаправду занимаетесь метеорологией? - спросил Шабуров, чтобы поддержать разговор.
       - Да, - возясь с замком, весело ответил Чернобыльников. - Буду на старости лет с гордостью вспоминать о водомерном столбе и о флюгере над моей маленькой школьной метеорологической станции. Многое у меня с этим связано в жизни... Вот и открылся, наконец, - добавил радостно, снимая с петель задвижки лязгнувший замок. - Ключ поржавел и замок поржавел. Керосином бы смазать, все забываю и забываю...
       Теплый воздух человеческого жилья охватил Шабурова, когда он переступил порог комнаты. Раздеваясь, пошатнулся и покачал в воздухе рукой: под ногами, скрипнув, сильно подавались ослабевшие половицы.
       - Ужинать хочешь? - переходя на сближающее "ты", спросил Чернобыльников и стал зажигать высокую стоячую лампу зеленого стекла с красивым голубым фаянсовым абажуром.
       - Хочу, - признался Шабуров.
       - Ну и отлично. Пока помоешься, я стол накрою, - задернув ситцевые занавески на окнах, сказал Чернобыльников. Потом он принял от Шабурова мокрое пальто, встряхнул его и повесил на крючок у двери.
       - В одиночку живете? - спросил Шабуров, рассматривая висевший на стене портрет хозяина в форменной тужурке лесного ведомства.
       - Да нет, с женой, - кивнул Чернобыльников на полуоткрытую дверь спальни. - Прошлую ночь ей пришлось не спать: листовки возила в одну военную часть, вот и... отдыхает. Она у меня молодец. Да вот и тебе белье приготовила. Все гадала, большого роста будет гость или маленького. Подобрала побольше, так что не обижайся. Вся одежда в чулане, там и помоешься. Пойдем, посвечу.
       Пока Василий переодевался, Чернобыльников разгладил ладонью белую ворсистую скатерть, поставил на стол еду.
       - А тебе форма железнодорожника к лицу! - восхищенно воскликнул Чернобыльников, приглашая переодевшегося Шабурова к столу. - Вот жареную картошку поешь, кету, огурчики. А водки нет, на пасху выпили...
       - Не охотник. Иногда разве...
       - Вот и я так думаю, что с дороги не помешает, - продолжал свою мысль Чернобыльников. - Не беда, что водки нет, если самогонки целая бутылка. Соседи этим занимаются, принесли на днях в угощение. Отказаться нельзя, обидятся, скажут "гребаешь". Так уж у нас здесь, простые нравы.
       Шабуров выпил чашку жгучей и пахнущей перегаром мутноватой жидкости. Перехватило дух от крепости, по щеке сверкнула слеза.
       - Ух ты-и-и, отрава!
       - Научились, - засмеялся Чернобыльников. - До войны, говорят, не умели, а вот теперь монополки закрыли, началась самодеятельность...
       Угощая и подбадривая Шабурова в еде шутками и прибаутками, Чернобыльников в тоже время стелил ему постель на скрипучем диванчике, обтянутом темно-зеленой материей с нашитыми на ней лилиями и пальмовыми листьями из шелка. Потом, присев у стола и раскуривая маленькую коричневую трубочку с дырявой серебряной крышечкой, спросил:
       - Василий Петрович, тебе нравится фамилия Севостьянов?
       Прожевывая рыбу, Василий удивленно посмотрел в бритое скуластое лицо товарища с приветливыми узкими черными глазами.
       - Не понимаю вопроса...
       Чернобыльников выбил пепел из трубки над тазом, подсел поближе к Василию. Теперь глаза его не смеялись, были озабочены.
       - По приказу партии, с сего часа будешь называться Василием Петровичем Севостьяновым... Деньги и документы получишь у меня. Биографию придумай, исходя из обстановки... Но не забывай, в документах Севостьянова значится, что он помощник железнодорожного машиниста в отпуску. Ты, кажется, из семьи железнодорожников, так что насчет винтиков-крантиков, разных штоков, инжекторов понимаешь. А это важно: терминология, хочешь, - не хочешь, является вторым зеркалом профессии...
       - Не забыл, - усмехнулся Василий. - Ехать куда и когда?
       - Поедете скоро, как будет сигнал. В Старооскольский уезд поедете, в Курскую губернию. Есть там привокзальная слобода Ламская. Остановишься у нашего человека, у Афанасия Ивановича Федотова. У него встретишься со связным Бюро ЦК. Он поедет через Старый Оскол на юг, в Донбасс, или наоборот. Там дело будет видно... Да, не забыть бы! Федотов не любит словесных паролей, на память жалуется, а может - по осторожности. Ну, мы и придумали материальные знаки. Предъявишь Федотову вот эту штучку. - Чернобыльников достал из сундучка папиросницу из карельской березы, щелкнул ногтем по узорной крышке. - Как в сказке, а?
       - Наша жизнь похитрее сказки, - кивнул Василий, с интересом осматривая коробочку. - Узоры какие оригинальные, огнем выжжены. И все больше хвойные леса, валуны, озера. Просто и красиво.
       - Мы с детства привыкли к простоте, - подтвердил Чернобыльников. - Искусство истины и простоты, поэтому, волнует нас сильнее золотой росписи...
       Беседуя, они незаметно вышли из-за стола и, взявшись под руку, разгуливали по небольшой комнатке. Заметив полку с книгами, Василий устремился к ней по своей давней привычке рыться в книгах. Чернобыльников оказался на буксире у гостя.
       - О-о-о, у вас какой интерес к естествознанию! - воскликнул Василий, разбегаясь глазами по золотым корешкам тесно прижатым друг к другу книг на некрашеной полке.
       - Всем интересуюсь, - улыбнулся Чернобыльников. - Тут вот есть "Жизнь животных" Брема, имеется "Человек и земля" Элизе Реклю. Держу также "Дифференциальное исчисление" Гренвиля. Имеются и романы. Вот, например, "Робинзон Крузо" Даниеля Дефо. С женой его читаем. Она ведь у меня из простых, донская казачка. Изучаем с нею английский язык. В свободное время читаю ей и разъясняю даже вот эту книгу, - он выдернул из рядочка и подал Шабурову тихомировское издание "Священной истории ветхого и нового заветов".
       Смущаясь, Василий открыл книгу лишь из-за уважения к хозяину.
       - Дальше, дальше листай, - озорно поощрял Чернобыльников. - Самая суть находится глубже, под этими разрисованными картинками "Об изгнании Адама и Евы из рая".
       Хмуря брови, Василий перевернул еще несколько листов с изображением архангелов и знаменитых библейских деятелей, потом вдруг страстно впился глазами в открывшуюся перед ним картину: в "святом" тихомировском переплете и под шелухой божественных иллюстраций оказалась искусно заделанная ленинская философская работа "Материализм и эмпириокритицизм" - могущественная отповедь ревизионистам и защита теоретических основ партии рабочего класса нового типа.
       - Однако! - воскликнул Василий с восхищением и улыбнулся Чернобыльникову. - Вы храните динамит даже в корке "священной истории".
       - Теперь везде динамит, - тихо засмеялся Чернобыльников. - Раз нет свободы слова и печати, нужно хранить и накапливать динамит своей мысли, чести, правды. Ведь что ни год, то уменьшается и уменьшается возможность свободы. При жизни Толстого многое можно было писать и говорить открыто о том, что для нас уже запрещено...
       Они помолчали, не желая развивать затронутую тему. Потом, не имея сил подавить в себе желание сказать что-то о Толстом, хотя и не то, о чем было начали говорить, Чернобыльников прервал молчание:
       - Не согласен я во многом с Толстым, а люблю его, особой любовью. Ну вот, скажем, для примера, - он наугад открыл том "Войны и мира", прочел вслух:
       "...На Прощенской горе, на том самом месте, где он упал с древком знамени в руках, лежал князь Андрей Болконский, истекая кровью и, сам не зная того, стонал тихим, жалостным и детским стоном".
       - Вот, Василий Петрович, закройте на мгновение глаза, и вы представите, увидите, как лежит князь Андрей и стонет и смотрит на плывущее над ним небо. Он, может быть, умрет, но небо также будет плыть и будут шуметь леса, греметь водопады на нашей планете. Вселенная бесконечна, человек в ней жалок и немощен, если одинок. Но он - могуч, если думает и мыслит, как миллионы его соотечественников. Силу этих миллионов, хотя и не совсем ясно, но все же ощущал гений Толстого. Мы должны понимать это и понимаем, что сила миллионов не только в их числе, но и в том динамите, о котором сказал ты, и в том, что все лучшее в Толстом или в другом смелом писателе принадлежит народу. Наша сила будет в том, что мы впитаем в себя общечеловеческие знания, всю радость и горечь, всю соль и перец, а не только сахар или подсахаренность жизни...
       - Я согласен с этими мыслями, - сказал Василий. - От себя хочу добавить, что наша сила будет еще и в готовности освоить плоды труда мечты многих поколений не для личного счастья, а для миллионов народных масс. И горе тем из нас, которые отдалятся от народа или поставят себя в привилегированное над ним положение. Тогда динамит народной силы рано или поздно ударит по таким отщепенцам...
       Долго беседовали друзья в эту ночь своей первой встречи. Загасив лампу, они легли - Шабуров на скрипучем диване, Чернобыльников - в спальне. Но и в темноте продолжали светить красные огоньки папиросы и трубки, а через открытую дверь спальни велась негромкая, чтобы не разбудить уставшую женщину, задушевная, сбивчивая беседа. Трудно было этим людям держать себя в рамках какой-либо одной темы, когда сердца их рвались ко всему многогранному миру, и мир этот надлежало перестроить руками, умом и честью подлинно новой армии строителей, к рядам которой всецело принадлежали и они, молодые большевики.
      
      

    КОНЕЦ ВТОРОЙ КНИГИ

      
       Воронеж, март 1930 - январь 1931 г.г., ВГУ.

    СОДЕРЖАНИЕ

        -- В Печенегах.....................................................................1
        -- Семья Каблуковых............................................................18
        -- На мельнице Сапожкова.....................................................30
        -- Патрон...........................................................................35
        -- Возвращение....................................................................40
        -- Волки.............................................................................47
        -- Шабуров.........................................................................70
        -- Стрыпа...........................................................................85
        -- Допрос............................................................................99
        -- Письмо...........................................................................106
        -- Партия жива.....................................................................114
        -- По чистой отставке............................................................124
        -- Идейные..........................................................................138
        -- Смесь.............................................................................153
        -- Этап...............................................................................160
        -- Севостьянов.....................................................................165
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       1
      
      
       172
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Белых Николай Никифорович (ben@belih.elcom.ru)
  • Обновлено: 24/09/2008. 473k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.