Начиная с конца 60-х годов из СССР была отчасти разрешена эмиграция. Однако официально считалось, что существует лишь выезд для воссоединения с родственниками. Это существенно облегчало полный контроль над эмиграцией со стороны государства, так как при отказе всегда можно было сослаться на недостаточное родство. Практически "родственники" (совершенно несущественно, реальные или фиктивные) признавались лишь в трех странах и лишь для трех групп населения: в Израиле для евреев, в Америке для армян, и в Германии для "этнических немцев". Всё это явление, микроскопическое по размерам в конце 60-х, достигавшее нескольких десятков тысяч в год в 70-е, и снова практически закрытое в 80-е, получило общее название "третьей волны". Подавляющую часть её составляли евреи, или полуевреи, или четверть-евреи, или имеющие родственников-евреев, или, на худой конец, купившие документы, что они евреи ("еврей - не роскошь, а средство передвижения", говорилось в это время про русско-еврейские браки).
Таким образом, почти все получившие разрешение на выезд считались уезжающими в Израиль. Такая ситуация полностью устраивала и Израиль тоже. И все они ехали через Вену, где их встречал представить СОХНУТа (Израильское агентство, занимающееся иммиграцией евреев). Тех, кто в Израиль не собирался, "передавали" (то легко, то со скандалом) другим организациям. Главной "другой организацией" был ХИАС (HIAS - Hebrew Immigration Aid Society) - еврейская организация, базирующаяся в США и помогавшая эмигрантам, направлявшимся в США, Канаду и некоторые другие страны. ХИАС организовывал и оплачивал проживание эмигрантов в странах транзита, транспорт, перевозку багажа и первоначальное расселение в странах назначения. Это происходило в тесном сотрудничестве с другой американской еврейской организацией - Джойнтом (Joint Distribution Committee). Эмигрантам - не евреям помогали другие аналогичные организации: Толстовский фонд, Каритас (католическая организация) и другие, опять-таки в тесном взаимодействии с ХИАСом.
Всё это было связано с тем, что при отъезде позволялось вывезти не более 90 долларов на человека и оплатить билет только до Вены. Гражданство терялось при пересечении советской границы. Это после того, как в ОВИРе, после получения разрешения на выезд (если разрешали!), с вас брали колоссальные по тем временам деньги - 400 рублей с человека "за отказ от советского гражданства" плюс 500 за "переселение на жительство в капиталистическую страну" - при зарплате, скажем, инженера в 110 рублей в месяц! (Не отказываться от гражданства евреям было нельзя, равно как отказываться от него было нельзя уезжавшим в США армянам). То есть жить было не на что и билет покупать было не на что, что означало полную зависимость от подобных ХИАСу организаций.
Чтобы ехать в Америку, или (реже) в другие страны, естественно, нужна была опять-таки виза. Получать ее в СССР было невозможно: официально ведь все направлялись в Израиль. Значит, нужна была страна, где можно было ждать этой самой визы. В самом начале, ещё до меня, такой страной была Австрия: все летели в Вену, а оттуда те, кто собирались в Израиль, отправлялись туда, а остальных кормили и давали жильё, пока они ждали виз в другие страны. Потом оказалось, что в Италии дешевле. Но по каким-то неясным соображениям итальянское правительство не хотело держать у себя транзитных эмигрантов нормальным способом, т.е. с итальянской визой. В Италию отправлялись из Вены, как Владимир Ильич, в почти что запломбированных вагонах. Документы венским ХИАСом отбирались и возвращались только в Риме. (Документы - это "виза выездная обыкновенная", сложенный вчетверо листок бумаги с фотографией, текстом только по-русски и проставленными в Москве израильской и австрийской визами. Никаких тебе паспортов). Так что Вена оставалась обязательным пунктом транзита, но основное время проводилось в Риме.
Тут надо добавить, что вся история эмиграции - это история вранья. Врали все: Советское правительство - что никакой эмиграции не существует, а существуют единичные случаи желания воссоединиться с близкими родственниками; Израиль - что советские евреи поголовно желают "возвратиться на историческую родину"; кандидаты на эмиграцию - сначала, в России, что едут к родственникам в Израиль, а потом, в Риме, что всю жизнь только и занимались, что борьбой с Советской властью; но все эти виды вранья были враньем с взаимопониманием и как бы и не враньем, а правилами игры. Было, однако, и другое вранье.
Теперь уже не все понимают, какое полное отсутствие информации о Западе было у людей, которым надоело жить в СССР. Информация получалась только из редких писем уже уехавших - писем, писавшихся в расчете на цензуру и, кроме того, писавшихся людьми, мало что еще понявшими в новом для них мире. Поэтому степень зависимости от ХИАСа определялась не только полным отсутствием денег - ХИАС не только кормил и поил, он еще и объяснял, что делать дальше. Так вот, первое, что говорил ХИАС - это что имеется считанное число "стран эмиграции": Штаты, Канада, Австралия, Новая Зеландия, и Южная Африка. "Европа не берет" - эту фразу знали все. Фраза была враньем. Европа прекрасно брала, т.е. давала статус политического беженца всем эмигрантам из коммунистических стран. Но, чтобы этот статус получить, его надо было попросить! А этого почти никто не делал, так как все верили ХИАСу. В результате, практически, в Европе остались только те немногие эмигранты, у которых с самого начала были зацепки: близкие родственники, рабочее предложение и т.п. В эту категорию попал и я.
21. ЭМИГРАЦИЯ (1971-1973)
Вета. Корнеев и "Секретариат". Плата за страх. Женя Витковский. Что сказал Антокольский. Шутки над "овирщицей". Чемодан. Венские сосиски.
К 1971 году я твердо решил, что я так или иначе попытаюсь уехать на Запад. Мне страшно не хотелось уезжать одному, казалось, что это очень неуютно, почти невыносимо - оказаться в новом и знакомом лишь по книгам мире в полном одиночестве. Галя наотрез отказалась уезжать, мои тогдашние подруги Валя и Фаина - тоже. И как раз в это время у меня возник новый роман - с театроведом Ветой Хамармер. Вета ко времени нашего знакомства ушла из ТЮЗа, где прежде работала, и водила экскурсии по Исаакию. Кроме того, она писала стихи. Вете тоже хотелось уехать и, в значительной степени, в связи с этим нашим общим желанием наш роман превратился в брак.
В начале 1972 года я развелся, женился на Вете, и мы стали в темпе готовиться к отъезду. Нам очень хотелось попасть в Европу, но было не совсем ясно, возможно ли это. Как запасной вариант мы с ней рассматривали отъезд в Америку, потому что моих связях с Парижем, с НТС (и т. д.), я Вете не рассказывал.
Мы уезжали втроём с Ветиной дочкой Диной, которой было 10 лет. Отец Дины, актёр, живший где-то на Севере, отпускал дочку без всяких разговоров. Галя тоже дала мне разрешение.
Подготовка к отъезду начиналась с получения разрешения на отъезд от родителей, от бывших жен и мужей...
Заручившись разрешениями, я сообщил, по своим каналам в Париж и во Франкфурт о моем намерении эмигрировать, не посвящая, понятно, ни во что, связанное с отъездом, никого из питерских знакомых. Кстати, за год до описываемых событий у меня появился ещё один канал связи с Парижем: жена моего близкого приятеля артиста Толи Шагиняна, француженка Мишель, по окончании Питерского Университета стала работать во французском консульстве в Питере. И, естественно, стала ездить туда-сюда. И письма возить.
Как-то раз, когда я зашёл к Е. Г. Эткинду, он с места в карьер сказал, что прослышал о моих планах и тут же стал меня от них отговаривать. Я почему-то не спросил у Ефима Григорьевича, откуда он узнал это, автоматически решив, что узнал он от Гали, которая была к Эткиндам ближе, чем я. А потом, уже выйдя от Эткиндов, все-таки слегка обеспокоился - а вдруг в Союзе Писателей стало что-нибудь известно раньше времени. Так и оказалось.
Вскоре меня вызвали на секретариат. Собрались все одиннадцать секретарей, "футбольная команда Союза Писателей". Ведущая роль на этом заседании принадлежала Юрию Борисовичу Корнееву. О нем я уже писал во второй части этих мемуаров. Итак, Корнеев, "сначала партийный босс, а потом уж переводчик", спросил у меня, верно ли, что я собираюсь "предать родину". Я поинтересовался, а что он под этим разумеет, и услышал в ответ, что ему, Корнееву, доподлинно известно, что я уже подал в ОВИР заявление на эмиграцию. Это была полная ерунда, никакого заявления я к тому моменту не подавал, но смысла в том, чтобы начать публично отрекаться от моих намерений, я тоже не увидел. Так что я сказал Корнееву, что если он, как парторг, добьётся для меня права вывезти все мои рукописи, то я, пожалуй, и верно подам в ОВИР заявление. Спасибо, мол, что надоумили, Юрий Борисович!
Кстати, то, что я к тому моменту никак не мог еще подать заявление в ОВИР, всем было очевидно - ОВИР не принял бы заявления без "характеристики с места работы, подписанной дирекцией, парткомом и профкомом".
"Так что - сказал я, - либо Юрию Борисовичу, переводчику "Макбета" как-никак, три ведьмы внушили, что он такую характеристику мне уже дал, либо он еще только собирается её мне дать, а если уж собирается, то хорошо бы побыстрей, я ведь не очень терпелив". В общем, получилась вполне шекспировская сцена (из "шутовских", конечно).
Единственный, кто это шутовство
мог оценить, был только Миша Глинка:
хихикнул он. Корнеев на него
воззрился удивлённо, "Ну так что ж...-
промолвил он, - Теперь я напишу характеристику". А Глеб Горышин, который был соседом мне по дому, и, кстати, тоже был секретарём, вдруг обернулся и промолвил: "Вася, ну ты же пропадёшь, ведь мы сейчас тебя из членов исключим и только!". "Ну, значит я, не то, что вы, - не член!"
Тут хохотнуло полсекретарьята, Рытхеу же за голову схватился, он, видимо, свидетелем трагедьи себя почувствовал. Ну а Корнеев сказал, что рукописи, впрочем, можно и вывозить, но если их прочтут, и всё печатью круглою снабдят, но это ведь нелёгкий труд, поймите, и за него положено платить, а кто ему заплатит, если он, Корнеев, перечтёт два чемодана? Никто. На том и кончилось собранье, и все одиннадцать секретарей - гуськом, стесняясь, вон из кабинета, как футболисты в раздевалку, только
я им не мяч...
...А двадцать лет спустя
Ве. Топоров всё это в мемуарах описывал (конечно, понаслышке). Понаписал он всё совсем не так, придумал про какое-то наследство, которое я где-то получил...
Ну, в общем, хватит, я вам не Лоханкин, хотя немного сходны имена...
Да, прозой, верно, для меня труднее ...НО -
Первым делом пустили под нож весь тираж переведённой мной книги эвенского поэта Василия Лебедева. Это случилось в результате особо несчастного стечения обстоятельств. Я очень ждал выхода этой книжки и в ОВИР специально не шел: ведь пока мое заявление там не лежало, я оставался вполне законным автором. И вот звонит мне Лебедев и говорит, что книга вышла, следовательно...
Я понёс заявление в ОВИР. И так случилось, что грузовик, на котором с книжной базы книгу должны были развозить по магазинам, поломался. Развозка задержалась на два дня, и книга... Весь тираж накрылся прямо на базе... Оперативные оказались, суки! Говорят, что несколько экземпляров типографщики всё-таки спёрли, но я и поныне их не видал. Может кто видел? А? Или это враньё? Жалко было очень - ведь Вася Лебедев был настоящий, хотя, может, и не крупный поэт, но уж никак не "джамбул". Кроме того, накрылись мои переводы в "Библиотеке Поэта" в книге Ваагна Терьяна. Их заменили, срочно заказав какому-то другому переводчику, так что тут никто не пострадал, наоборот, кто-то неожиданно заработал... (фото 13. Перед эмиграцией 1972 г.)
По разным делам, связанным с отъездом, я поехал в Москву.
Зашел попрощаться с Ирой Озеровой и её мужем Олегом Пучковым. Он хоть и состоял на партийной работе, но был совершенно своим, надёжным человеком.
У Иры с Олегом я, в то мое "прощальное" посещение, познакомился с Женей Витковским. Он работал тогда на радио, вещал на эмигрантов. Передачи эти всегда начинались словами: "Здравствуйте, дорогие соотечественники!". Женя знал десятки адресов эмигрантских литераторов во всех странах мира, по должности открыто переписывался с некоторыми из них. Так что он оказал мне неоценимую услугу, снабдив меня адресами в самых разных странах.
Я зашел попрощаться к Антокольскому. Он ахнул, пробежался раза три вдоль своей длинной гостиной и пробурчал, что "Фима прав, и уезжать не надо бы", но что сделано, то уже сделано. Потом, помолчав, сел на кушетку и сказал, чтобы я передал от него привет Площади Конкорд, которую он больше не увидит...
А когда на следующий день я позвонил ему уже перед самым поездом в Питер, он заорал в трубку, что разговаривать со мной не хочет, пока я не вернусь на родину, и ... Я, конечно, понял, что у него сидит кто-то посторонний, и повесил трубку. Но дурной осадок остался.
Потом, уже в конце семидесятых, я позвонил Павлу Григорьевичу из Стокгольма. Я считал, что если он не один дома или вообще что не так, то он безусловно заорёт и обругает меня. Ведь актёр-то он был профессиональный. Не обругал. Поговорили. И долго было мне от этого хорошо...
Наверное, Швеция была (кроме Финляндии) в семидесятых годах единственным на Западе местом, откуда разговоры с Питером и Москвой не надо было заказывать заранее, телефонистка (находившаяся в Хельсинки) просто набирала номер. А заказ разговора из-за рубежа безусловно засвечивал абонента, и кроме того давал время "кому надо" подключить магнитофон "куда надо".
А потом я получил от Павла Григорьевича письмо, которое кто-то опустил в ящик в Париже. Он писал о многом, сделал в письме целый обзор московских и питерских поэтов моего поколения, а закончил так:
" ...Что-то в Горбовском действительно очень невнятное, а если уж невнятное, то значит и несерьёзное. Так мне всегда казалось, кажется и сейчас. Надо быть ясным. Вот, милостивый государь, Васенька, мой сказ Вам и наказ по всем пунктам. Жду Ваших стихов, и не сердитесь на старика. Привет общим нашим друзьям.
Ваш П. Антокольский
Но я забежал вперед лет на восемь.
А в сентябре 1972 года, вернувшись из Москвы в Питер, я узнал, что для всех "выезжающих в зарубежные страны на постоянное жительство" со вчерашнего дня введена плата "за высшее образование, полученное в советских государственных вузах". Плата была очень немалая, таких денег у меня отродясь не было. По природному оптимизму и любви к цирковым представлениям я решил, что из всего надо извлекать удовольствие, и что я имею шанс без риска попортить нервишки овировским чиновникам. Я отправился в ОВИР и заявил, что не должен ничего никому платить, поскольку никакого государственного вуза я не кончал. Ведь Литературный Институт Союза Писателей - не государственный, он принадлежит общественной организации. На возражение, что "у нас негосударственных вузов нет", я привел им в пример Высшие Школы Профсоюзного Движения, принадлежащие не государству, а профсоюзам.
"А те, кто с этим не согласен, - сказал я,- повторяют известную ошибку Троцкого, требовавшего огосударствления профсоюзов" И видя растерянное молчание струхнувшей чиновницы, сурово добавил, что вот и Партшколы (ВПШ) принадлежат не государству, а партии, ну а кто не знает разницы, тот политически малограмотен, и ему не место... ну и т. д. Как ни странно, эта дешёвая демагогия испугала овировскую мелкую сошку - ну, не готовили советскую чиновницу к такому разговору, не было у нее стандартного ответа.
Так или иначе после беседы со мной чиновница взяла больничный. Несколько дней ее не было на работе, и очереди в Овире стали длиннее.
Говорили, что этот бюллетень ей на неделю выписал невропатолог. Но, возможно, что это только слухи. Однако же на стенке в Овире появился приказ начальства, запрещающий инспекторам меня принимать. В Овир стала ходить Вета. Она вела себя вежливо, хотя по складу характера за словом в карман тоже не полезет.
Однако же, текст постановления о плате за образование был быстренько видоизменен, обогащён новым абзацем, и теперь рядом с "государственными вузами" упоминались Литинститут С. П. СССР и профсоюзные учебные заведения. А вот о партшколах все же умолчали. Так что их выпускники имели лазейку. Не знаю, может, кто ею и воспользовался...
Одновременно со мной уезжал Леонид Тарасюк, великий шутник и хранитель средневекового оружия в Эрмитаже . У него в фондах было немало доспехов разных времён. И когда-то в мои "музейные годы" мы, неколько приятелей-музейщиков, собираясь у него в подвале, мерили доспехи и удивлялись, как малы ростом были люди и в средние века, и в эпоху Возрождения. Нас было семеро, и только трое самых маленьких могли найти себе панцырь по росту. В Тарасюке было почти два метра, так что ему нечего было и думать о переодевании. Во мне 169 сантиметров, и на меня едва налез панцырь герцога Сфорца. А ведь Тарасюк сообщил нам, что этот герцог был чуть ли не самым высоким рыцарем в итальянских землях пятнадцатого века.
И вот все мы - и я, и Тарасюк, и многие другие мои знакомые застряли. Сидели и ждали у моря погоды.
От скуки я начал писать венок сонетов "Посох"... Переводил старинные английские баллады...
А через полгода, в середине марта 1973 года, нам вдруг начали звонить овировские чиновницы. Звонки были совершенно персональными. Чиновница доверительно говорила, что "вам, именно вам в порядке исключения позволено не платить за образование". Мы с Ветой были, вероятно, в самом начале списка, по которому звонили из Овира. Так случилось, что буквально через несколько минут после моего разговора с чиновницей (я еще не успел никому о нем рассказать) мне позвонил радостный Тарасюк, чтобы сказать, что он достал деньги, и сейчас идёт в сберкассу платить. Тут я его перебил, заорав, чтобы он не платил, ни в коем случае не платил. Тарасюк засомневался, предположив, что от меня хотят избавиться скорее, чем от него, "чтобы овирниц не вогнал в истерики, а овирников - в инфаркты".
Но через полчаса позвонили и ему, и он тут же пришел ко мне с двумя бутылками "Мукузани", сказав, что это "проценты за своевременное вмешательство по сохранению финансов".
18 апреля мы явились в аэропорт. До того мой чемодан с рукописями (а вовсе не два, как думал Корнеев) побывал в Управлении погранохраны, которому было известно, что КГБ не
хочет пропустить рукописи к выезду .
Пограничники были в ведомстве МВД. Всем было известно, что два грозных ведомства между собой враждуют, и то, что запретили одни, могут с радостью, желая насолить конкурентам, разрешить другие.
Со мной произошло следующее. Начальник погранохраны аэропорта получил от своего начальства приказ разрешить мне вывоз рукописей. Разрешение было дано по телефону в моем присутствии. Только в тот момент, когда мы проходили таможню, начальника погранохраны не было на месте. Гебешник этим воспользовался, втащил чемодан из комнаты пограничников в свою, гебешную, и ещё устроил мне личный обыск.
У меня отобрали записную книжку с адресами, а вторую, в которой увидели какие-то каракули, вернули. На самом деле, во второй книжке были те же самые адреса, только записанные арабским алфавитом и разбитые на "четверостишия", вроде рубайи.
И вот диалог с капитаном в голубых погонах:
"Это что, стихи?" - "Стихи, сами видите, вот, по четыре строчки." - "На каком языке?" - "На персидском." - "Изучаете?" "Изучал. Может, удастся и побывать теперь."
Капитан как-то завистливо глянул и книжку отдал. А тут явился как раз начальник пограничников, и я ему крикнул, что вот генерал такой-то ему звонил про меня. Пограничный начальник даже не дал мне договорить, и стал на гебешного капитана орать таким матом, какой и мне не снился. Потому что "пограничник" был полковником.
Тут по радио объявили, что рейс на Вену "задерживается по техническим...." Услышав это, мой капитан, тоже с матюгами, подхватил чемодан, у которого в этот момент оборвалась ручка, так что он кое-как подхватил эти 33 кило подмышку, злобно потащил за мной и кинул в автобус, который тут же рванул к самолёту.
Так что, во-первых гебешник поработал у меня носильщиком, что уже приятно, а во-вторых и мои рукописи, и всякие чужие, которые, естественно, без названий и титульных листов я вёз для "Граней" под видом своих, так со мной и полетели не в багаже, а прямо на сидении полупустого самолёта. Отлёт задержался только на пять минут.
Когда хриплый голос стюардессы торжественно сообщил по радио, что самолёт "пересёк границу Советского Союза", половина пассажиров, то есть полтора десятка эмигрантов, вытащили разные бутылки и, поздравляя друг друга, пили до самой Вены.
В венском аэропорту выяснилось, что в Израиль направляется только один молодой человек. Представитель Сохнута (израильского агентства, ведающего приемом эмигрантов) торжественно усадил его в огромный пустой автобус, который повез его в гордом одиночестве в замок Шенау, перевалочную израильскую базу. Остальные десять семей заткнули в автобусик вроде "Рафика", или чуть побольше, и отвезли в самый центр Вены, кого в пансион "Беттина", кого в "Цум тюркен", кого ещё куда. Все эти "пансионы", на самом деле полуотели-полукоммуналки, принадлежали одной и той же даме, безвозрастной, бесцветной, длинной и очкастой, которую и верно звали фрау Беттина.
При встрече представитель израильского агентства вручил каждому из прилетевших некоторое количество шиллингов, и я тут же, только положив вещи и оставив в комнате Вету и Дину, спустился в ближайшую лавочку и купил кучу настоящих венских сосисок!
С них и началась западная жизнь.
В Вене мы провели неделю: всю эту неделю я с удовольствием практиковался в немецком языке, а кроме того мы с Динкой облазили этот прекрасный город и побывали в Шёнбрунне - роскошном барочном дворце-музее. Там я рассказывал Динке об "Орлёнке", сыне Наполеона, умершем в этих стенах, о Меттернихе, о Венском конгрессе. А еще тут же был знаменитый венский зоопарк, тогда один из лучших в Европе... (фото14 В Вене. Я, Дина и Вета - она же Виолетта Иверни)
В разных интервью мне потом неоднократно задавали один и тот же стандартный вопрос: "Каковы Ваши первые впечатления от Запада?"
И моим ответом всегда было: "Собаки! Тут можно на улице погладить любую собаку, хоть страшную овчарку, они не злые. Наверное, каков хозяин, таков и пёс".
22.РИМ (ОСТИЯ), ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ (1973)
Рим! Книжная контора или АЛИ. (без бабы и сорока разбойников) Остия. Хазановы. Дама в халатике и без. Беркли, Франкфурт или Париж? Опять Шаховская.
Поезд из Вены в Рим шел так, как будто он везёт Ленина: двери закрыты намертво, на стоянках нельзя выйти.
Вдруг в начинавшихся сумерках за окном возникла и проплыла иллюстрация Конашевича. Замок на крутой и довольно высокой зелёной горе, башенки, башенки. Было сразу видно, что он не средневековый. Потом я узнал, что это один из замков "сумсшедшего Людвига", чудака-короля Баварии, который к тому же дружил с Вагнером.
Но замок был не из Вагнеровских опер, этот замок на горе был из сказок братьев Гримм, да еще и увиденных Конашевичем.
Рано утром на рассвете мы проехали Венецию. Вдруг за окном возникла просторная вода лагуны и несколько островов вдали. На одном - собор с куполом, похожий на Исаакий без позолоты... Чушь, мелочь, трехминутный растерянный взгляд. И странное чувство, что вот оно, одно из главных оправданий моей эмиграции...
С тех пор я довольно часто чувствовал себя не столько эмигрантом, сколько туристом. И в 1990 году в первый мой приезд в Питер после семнадцатилетнего отсутствия я на вечере в Доме писателей сказал, что "вот стихи - это мой отчёт о творческой командировке в Европу, правда несколько затянувшейся..." (Отлично понимаю, что фраза эта очень претенциозна...)
На римском вокзале Термини я узнал во встречавшем всю нашу толпу эмигрантов молодом человеке своего знакомого - Сеню Климовицкого, московского барда и зубного техника! Я обрадовался, он тоже, хотя в "той" жизни мы были знакомы весьма шапочно.
Пансион, в котором для начала поселили часть новоприбывших, содержала некая синьора Сильвия - в апрельскую римскую жару она ходила в трех лисах! А когда ей случалось кричать что-нибудь с третьего этажа кому-то, находящемуся на улице, то из окна вместе с тремя лисьими хвостами вертикально свисали с подоконника её длинные, банановой формы титьки, оттягивая тонкое трикотажное платье.
Когда я работал в Павловске, мне надо было заниматься научной работой и сдавать "листаж". Так вот одна из моих работ называлась "Сравнительная планировка некоторых европейских столиц". Мне захотелось проверить свою память и заодно поразвлечься, и я, ничего не объясняя, предложил троим или четверым из эмигрантов, с которыми ближе познакомился, пойти к Колизею.
План Рима сам всплыл у меня в глазах, несмотря на то, что с того момента, когда он лежал на моём письменном столе в кабинете в Павловском дворце, прошло почти пятнадцать лет.
Потом я слышал от людей несколько подобных историй. Одна моя знакомая, закончившая французскую школу, легко нашла дорогу от Монмартра к Нотр Дам - их в школе учили географии Парижа, был даже такой вопрос на экзамене. Так что воистину всякое знание благо.
Я никому не объяснил, откуда я знаю дорогу к Колизею, и двое из моих недавних знакомцев явно ёжились, подозревая меня в том, что я тут бывал. Один даже робко шепнул: "Как это, ты был тут?" Я сделал вид, что не расслышал. Он совсем перепугался: от "выездного" лучше ведь подальше держаться...
Короче говоря, я с полной бессовестностью забавлялся страхами своих попутчиков, и только у самого Колизея, в начале эдакой пижонской импровизированной "экскурсии", рассказал, в чём дело.
Через два дня с лёгкой руки Сени, работавшего "встречателем" в конторе ХИАСа , меня приняли туда переводчиком на временную работу. Работал я четыре дня в неделю. Основная часть моей работы состояла в том, что я должен был объяснять причитающим бабкам, в основном одесским, самые разные бытовые мелочи. Бабок было немало. А с итальянскими и американскими сотрудницами ХИАСа я вполне объяснялся на моём жутком английском.
Однажды мне пришлось посетить квартиру, где в шести комнатах толпой жило человек пятнадцать карманников обоего пола. Всем этим кланом одесского ворья управляла одна старуха-пахан, которая приходилась бабушкой большей половине клана. Она будила своих внуков-карманников, матеря и расталкивая их: "Трамваи вже пийшлы, працюваты пора, гопники!" И воры послушно вставали, потягивались и отправлялись на ближайшую трамвайную остановку "працюваты".
Климовицкий не только устроил меня на работу, но и повёл меня в "Ассоциацию Интернациональной Литературы", проще говоря, в американскую контору, покупавшую оптом русские книги, издававшиеся в разных западных странах, чтобы потом тем или иным путём переправлять их в СССР. Пути и в самом деле были разные: от матросов советских судов, заходивших в порты Италии и Греции, до сотрудников посольств и консульств, работавших в Москве и в Питере. Многие люди охотно провозили книги! Я хорошо это знал: ведь я сам находился на другом конце этой цепочки более десяти лет!
Сеня познакомил меня с сотрудниками конторы. Их было двое кроме директора: Михаил Аронович Гальперин, бывший скрипач, потерявший на войне руку, прекрасно говоривший и по-итальянски, и по-английски, и итальянский учитель на пенсии Николай Демьянович Шалдырван, крымский татарин. До революции он года три учительствовал в Крыму, потом пошёл добровольцем в Белую армию. С 23-его года жил в Риме. Окончил Лувенский университет в Бельгии и снова вернулся в Рим учителем русского и французского.
Шалдырван поглядел на меня с минуту, потом просиял и просто сказал: "Ну вот, я вас ждал полвека".
В тот же день Николай Демьянович познакомил меня с директором Римской "конторы". Директора звали Джек Стюарт, но сам он называл себя студенческим прозвищем Гейтор . Это был длинный рыжебородый парень, младше меня лет на пять-шесть. По-русски он говорил прекрасно. Гейтор окончил университет Беркли в Калифорнии, тот самый с которого начался американский "1968-ой". Год студенческий, сумасшедший, весёлый, бунтующий и, в конечном счёте, принёсший гигантские перемены во многих странах, особенно европейских и заложивший основы сегодняшней свободы и раскованности, сегодняшнюю "неформальность" западного общества.
Поболтали мы о том о сём, и Гейтор предложил написать обо мне своему профессору, заведующему кафедрой славистики в Беркли, известному эмигрантскому критику Глебу Струве, авось тот возьмёт меня "в аспирантуру с преподаванием". Я поблагодарил, но предложил подождать, поскольку у меня были виды на Париж, да что-то ещё наклевывалось в Мюнхене на "Свободе", к тому же я хотел понять, что на самом деле представляет собой НТС, с которым я был связан уже более десятка лет. Забегая вперёд, скажу, что оказалось, - НТС это почти остапобендеровский "союз меча и орала", но разобрался я в этом только года через два-три.
Удивительное было тогда время. Интерес Западной интеллигенции к русским эмигрантам был огромный и неподдельный, соответственно и возможностей работы у русского гуманитария было немало. Лет через десять ситуация сильно изменилась, и людям гуманитарных профессий, приехавшим в начале восьмидесятых, было гораздо труднее.
В общем, я не спешил, больше всего меня привлекала возможность работать на "Свободе", живя в Париже, а не в Мюнхене, возможность, о которой мне уже на второй день пребывания в Риме сообщили местные энтеэсовцы...
А с Гейтором мы с тех пор время от времени встречались. Потом я переводил все его очерки, публиковавшиеся в "Континенте".
Итак, летом 1973 года в Риме собралось 800 человек эмигрантов из СССР. Сущая ерунда по сравнению с концом семидесятых годов, когда в Риме скапливалось и по восемь тысяч ожидающих виз в Штаты, Канаду, Австралию...
После нескольких дней, проведённых в "Пансионе" синьоры Сильвии, мы, как почти все прибывшие с нами, поселились в Остии - дачном городке в двадцати минутах от Рима на море. Там было тогда довольно дёшево. Мы жили во втором доме от пляжа, восьмиэтажном, как и все соседние. В лифте надо было вместо нажима кнопки опускать какую-то фантастически мелкую монетку, кажется, десять лир (коробка спичек стоила тогда 50). А внизу в соседнем доме было типичное итальянское кафе-бар, где по утрам к превосходному кофе давали "корнетто кон панна" . И было всё это тогда вполне доступно даже для эмигрантов. Италия была "дешевой страной".
Среди восьми сотен новых эмигрантов был в Остии с десяток человек, с которыми приятно было общаться, большинство же, как мне тогда казалось, представляло собой почти зоопарк, а скорее даже скотный двор. Сейчас я понимаю, что это были просто растерянные необразованные и испуганные люди, которых забросило в чужой и непонятный мир.
Эти люди, пользуясь тем фактом, что "все мы эмигранты", или как говорили одесситы, тем, что "все мы евреи", претендовали на общение, хватали за пуговицу, чтобы рассказать о своих горестях. Они нудно расспрашивали о всяких мелочах, и из каждого вопроса выглядывала их смертельная растерянность в незнакомом мире.
Самое интересное, что, оказавшись в Америке, многие из этих людей быстро преуспели и естественно вписались в американскую экономику, пооткрывав магазины, рестораны, гаражи...
А тогда, в Риме, от этой назойливой толпы надо было отгораживаться всеми способами.
Несколько раздражали, хотя больше смешили, болтавшиеся на улице около Хиаса молодые и довольно хорошенькие израильтянки, которые приставали ко всем выходящим из подъезда и затевали с ними по-русски разговоры, сводившиеся к тому, что надо тут же из "этого гойского Рима ехать в Израиль", и что американцы "обязательно всех иммигрантов надуют". Однажды мой тогдашний сосед и приятель Боря Хазанов важно сказал одной из этих патриотических дур, что если они будут и дальше тут околачиваться, то американцы могут прекратить всякую помощь их стране. Эту тираду Боря произнес по-английски, и в результате девица, приняв его за американца, исчезла, больше мы её и не видели.
Другой девице он как-то сказал, что она бессовестно грабит своё государство, зря тратя командировочные - ведь нулевой результат её местечковой в советском стиле пропаганды сомнений не вызывает. На это девушка возразила, что только сегодня за полдня она "уговорила" три семьи. Тут в разговор вмешался я и вместо того, чтобы спорить, пригласил эту хорошенькую агитаторшу "провести время в постельке, а не у Хиаса на панельке". Кругом стояло с десяток любопытных, начался хохот - вульгарный одесский хохот. Понятно, что красотка вспыхнула и смылась...
Был среди эмигрантов человек, который особо назойливо набивался на общение, говорил, что он - режиссер, и что снял он шестьсот (!) фильмов. "Вот осёл, - сказал мне Боря Хазанов, а ещё одессит! Да ведь зачеркни он один нолик, ему американцы бы поверили! А так даже дамам в ХИАСе, и тем, а не только курам, на смех!"
И действительно молоденькая быстроглазая синьора Баттони, солидная "mamma italiana" синьора Бамбини, а особенно смешливая миссис Уотерман, прыскали в кулак, когда этот "режиссёр" входил за мной в их кабинеты. Потом его кубическая жена, мешая украинские слова с русскими, рассказала, откуда взялась эта цифра "шестьсот": он был "помрежем" на телевидении, то есть таскал стулья, заботился, чтоб на столах в студии во время передачи были графины с водой, и прочее. Так что за двадцать лет работы он вполне мог "поучаствовать" в шести сотнях телепередач, которые и называл "фильмами".
Почти каждый хвастал тут былым величием. Продавец становился тут завмагом, слесарь - мастером цеха и т. д.... Непонятно было из рассказов только одно - зачем же они эмигрировали.
Тогда я ещё не знал высказывания журналиста Солоневича, человека-легенды, который ещё в начале тридцатых годов бежал с Соловков и сумел добраться до Парижа! Солоневич писал: "В эмиграции каждая болонка рассказывает, что в России она была сенбернаром".
Квартиру мы с Хазановыми сняли одну на две семьи: иначе прожить было бы трудновато, хотя Хиас платил в те времена не так уж плохо. Борис Хазанов, московский инженер, был, как и я, зачислен в "продвинутую группу" на курсах английского языка. Мы с ним за какую-то смехотворную сумму купили машину марки "Иноченти" (местный вариант микро-Остина, а по-русски - "блядовозка") и ездили на ней в город. А еще мы съездили на этой же машинке в Венецию, во Флоренцию, в два-три менее известных города, ездили по римским окрестностям. Бензина наша малолитражка жрала совсем немного, да и тот был дешёвый: до первого нефтяного кризиса оставалось, как оказалось, ещё больше года.
Меня удивляло, как высокий Борис умел складываться, чтобы поместиться за рулём этой машинки. Но водил, как правило, он: официальных прав у меня не было, и хотя в Италии риск был не так уж велик, но "беспачпортным" эмигрантам, жившим тут на птичьих правах, полагалось делать вид, что "их тут не стояло". Покупать машины ХИАС вообще-то запретил, и попадаться итальянской полиции, несмотря на весь её либерализм, не стоило.
По воскресеньям мы с Борисом, пока наши жёны лениво кудахтали на пляже, отстоявшем от дома менее чем на сотню шагов, с холма на холм методично облазили Рим, и к отъезду из Италии уже очень неплохо знали Вечный город. Уютнее всего я чувствовал себя не среди античных руин и не в окружении блистательного римского барокко, а в тихих кварталах, где на зелёных полянах стояли среди пальм двухэтажные особняки начала ХХ века. Все эти постройки "модерна" были похожи на особняк Кшесинской в Питере, или на московские особнячки, раскиданные в переулках Старого Арбата...
Я уехал в Париж только 26 сентября 1973 года, а Борис - в Сиэтл, штат Вашингтон, США, в начале того же месяца, а Сеня Климовицкий - аж в Новую Зеландию. Наши "римские каникулы", таким образом, длились с конца апреля по сентябрь, почти весь купальный сезон.
Впрочем, не такие уж это были каникулы: я работал в ХИАСе, мы занимались на курсах английского, да и переписка с разными странами тоже требовала времени.
Обычно после английских курсов мы приезжали в Остию часам к восьми. Как-то я задержался и возвращался из Рима один, на поезде. Начинались сумерки. Двух домов не доходя до своего, я увидел вдруг на балконе Ганю Понятовскую, филолога-москвичку. Она глядела на улицу - платиновая, седая прядь (химическая, разумеется) блестит в лунном и фонарном свете, а китайский в драконах халатик сверху до пояса распахнут. Мне показалось, что это она, заметив меня, распахнула его. Правда, не уверен.
Она махнула мне рукой и, перегнувшись через балкон, сказала: "подожди, спущусь сейчас, пойдём купаться?"
В Остии, если отойти шагов сто от последнего дома - на километры вдоль берега тянется сосновая роща "пинета", и вечером - ни души.
Ганя халатик скинула, - а под ним вовсе ничего. И бегом в воду: "Догоняй, ну!" Я побежал за ней, схватил за плечи, остановил и сообщил ей, что плавать почти не умею. И заодно прижал покрепче...
"Ну да, ну да! - крикнула она капризно - и так ведь понятно!"
. . . . . . . . . . . .
Мы стояли в мягких ленивых волнах почти по самые плечи. Я медленно разжал руки, отпустил её. А она даже и теперь так и не шевельнулась. "Доволен?" - спросила деловито, а сама всё так же стоит, закрыв глаза.
"А ты как же?!"
"А я всегда так. Никак. Поэтому каждому, кто просит, никогда и не отказываю, не жалко ведь, и любопытно, ну а вдруг...
Мы вышли на берег, в лунном свете она вся была жемчужная. И уже не в воде, а на тёплом песке я очень старался, чтоб подольше, но результат для неё был тот же. Никак.
Мы сели. "Так вот, я это из любопытства, - сказала она, - мужей у меня было четыре..."
"И со всеми так?"
"И не только с мужьями, как видишь..."
Меня вдруг осенило: "Ганя, а ты девочек не пробовала?"
"Нееет..."
"А если хорошо подумать?"
"Может, ты и прав, иногда ведь любуюсь такими молодыми, стройными, только стыдно ужасно ..."
"А если мы сейчас проверим, а?" - сказал я весело.
" Это как???"
"Ну, ты же не маленькая - ясно, как..."
Я внимательно на неё глянул и пошевелил кончиком высунутого языка... И трех минут не прошло - все вышло, как я и предполагал. Да ещё как!
"Так вот как это бывает!!! Да, а я..." - она так и не решилась выговорить, я ей помог: "Ну да, лесбиянка природная, ну и что? Тебе, поверь, не хуже будет, чем другим бабам... зато гарантия от абортов стопроцентная! - и добавил - а в Америке этим никого не удивишь, заводи себе девочек, сколько хочешь..."
Она обхватила меня полными солёными руками и поцеловала: "Если бы ты знал, как я тебе благодарна!"
Через три дня мы с Ганей встретились на базаре, и она сообщила, что уже познакомилась с молоденькой итальянкой, и сама ей дала понять. И...
"Ну?"
"Прекрасно, даже, извини, намного чудеснее, чем тогда, на пляже. И теперь - она помялась, - вот этого я мужикам не позволю, ни-ни! Только для женщин! Вот когда мне стало ясно, зачем это бабам надо!!!"
Я страшно удивился, что ни один из её мужиков, хоть случайно... Но вот никто и никогда, хотя ей было далеко за тридцать! То ли потому, что она сама стеснялась, то ли почему ещё, не знаю. Когда мы уже подходили к её дому, Ганя сказала: "Если тебя не отталкивает, что я холодная, так приходи. Только это повторять не будем, а так, по-обычному..."
Я заходил нередко. Половину времени, впрочем, мы с ней тратили на споры по теории стиха...
Возобновилась моя переписка с Н. Б. Тарасовой. Письма от нее я получал в Риме "до востребования", чтобы никто не увидел обратного адреса. Наталье Борисовне хотелось, чтобы я обосновался во Франкфурте. Она писала мне еще в Питер, что меня, вероятнее всего, возьмут редактором в издательство "Посев". "Грани"? "Посев"? - ну, какой из меня редактор или даже корректор? Так думал я, не предполагая тогда, что проработаю почти двадцать лет в "Континенте", который тогда еще даже не намечался. Он появился только в конце 1974 года.
Я поблагодарил Наталью Борисовну и предложил отложить этот разговор до личной встречи. Я уже много лет был членом редколлегии журнала "Грани" и хотел продолжать им оставаться. Это ни к чему особенно не обязывало.