Есин Сергей Николаевич
Техника речи

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Есин Сергей Николаевич (rectorat@litinstitut.ru)
  • Обновлено: 04/04/2018. 113k. Статистика.
  • Очерк: Проза
  • Власть слова
  • Скачать FB2


  • ТЕХНИКА РЕЧИ

       Не один раз, встречаясь со своими читателями, я пропагандировал тезис: в искусстве нафантазированное, придуманное восприниґмается подчас более ярко, нежели просто подсмотренное в жизни. Как-то я даже писал в одной из статей, что люблю слово из девятнадцатого века "сочинитель". И это правда, иногда я придумывал, "сочинял", никого непосредственно не имея в виду, а мне потом твердили: "списал с конкретного лица", "взял из жизни". По этому поводу я даже пребывал в самолюбивой умиленности: ай да сочинитель, ай да молодец! Мне самоуверенно казалось, что я смогу изобрести любой сюжет, сплести любую сказку, но все-таки жизнь дала мне по носу. Есть, оказывается, истории, бывальщины, которые и "сочинитель" сам по себе не придумает, здесь должна поворожить жизнь, покрутить свой калейдоскоп. Вот я и собираґюсь изложить одну такую, взятую непосредственно взаймы у жизни маленькую историю, но она так обворожительно политизиґрована в своей естественности, что мне даже неловко: будто писано специально к Рождеству, празднику Первого мая или к годовщине Октября. Романтизм с помесью интернационализма. Но вообще-то это история о любви.
       В свое время, еще в застой, в ста километрах от Москвы получил я небольшой садовый участок. Получил, посадил, построґил и вот теперь, как только возникает в делах переменка, стараюсь "оторваться" за город: все полагают, что еду писать, работать, а я-то знаю: сажать огурцы, редиску и забивать гвозди. Причем, естественно, не очень я могу в эти счастливые минуты забыть, кто я по специальности и каким образом я зарабатываю на жизнь деньги, а потому проявляю по дороге определенное расчетливое сердоболие, подбираю -- а я обычно на машине, не в электричке, потому что на крыше, на багажнике, как дачный муравей, везу, что насобирал на улице от нашей тотальной бесхозяйственности: и доски, и куски фанеры, и старые ящики, предназначавшиеся нашей расточительностью в жертву огню, а за городом сгодится все, и вот по дороге, на шоссе, удивляя людей своей ложной бескорыстностью, я подсаживаю к себе в машину пассажиров и... естественно, "потрошу", как могу. Это ведь азы профессии: для того, чтобы в литературе успешно выдумывать, надо кое-что и знать из нашей многотрудной действительности. Сошлюсь при обосновании очевидґного тезиса на свидетельство такого выдающегося мастера, как О. Мандельштам. Вот как он писал о другом поэте: "...Иннокентий Анненский уже являл пример того, чем должен быть органический поэт: "весь корабль сколочен из чужих досок, но у него своя стать". Технология "потрошения" здесь несложна: невинный вопрос -- простодушный ответ. Ведь каждому хочется поведать о себе, облегчить натруженную душу, а лучшая современная исповедальня, как известно, -- на четырех колесах. И лучший духовник -- это тот, которого "грешник" никогда больше после исповеди не увидит. Недаром ведь современные горожанки так любят рассказыґвать "всю свою жизнь" неунывающим таксистам. Грешник этот, правда, не знает, в случае, конечно, не с таксистом, а с писателем, что здесь происходит маленький грабеж. В мчащейся по шоссе со скоростью 90 км/час передвижной исповедальне происходит присвоение и разборка его биографии. На всякий случай, в качестве строительного материала.
       В этот раз, нынешней весной, я выхватил своего собеседника на Киевском шоссе, уже за Москвой, на повороте к Внуковскому аэропорту. Здесь обычно представляется довольно широкий выбор типов и сюжетов: тетки со своими бидонами и ведрами, торговавґшие цветами или рассадой в городе; забегает сюда какая-нибудь молоденькая девчушка -- "плечевая", эта садится только в "дальноґбойные" автопоезда, спешащие на юг. Примостится такая красавиґца к плечу междугородника и катит с ним куда-нибудь до Ужгорода, Львова или в Тбилиси, Баку. Смотрит жизнь, развлекаґется. Путешествует иногда долго, по нескольку недель, переходит, бывает, вместе с машиной, как особо ценное оборудование, к сменщику шофера, его товарищу. Стоят здесь на утоптанном пятачке у перекрестка женщины, работающие в, аэропорту и опоздавшие на электричку или рейсовые автобусы, голосуют носильщики, механики, которым со смены до дома, до ближайших поселков быстрее иногда добраться на перекладных. Эта категория, "похмелив" водителя каким-нибудь занятным рассказом, еще и норовит всунуть ему рубль -- бензин, дескать, нынче дорог.
       Он стоял упорненький, в своем зеленом форменном лейтенантґском плащике, в фуражке с черным околышем, крепенький, как боровичок. Бабки в нейлоновых куртках и телогрейках, гомонили, заглядывая в стекла проходящих машин, норовя встретиться взглядом с шофером: дескать, мы истомились, не возьмешь ли, дескать, нас, касатик? Он же не мельтешил, не выскакивал на шоссе под колеса, руку тоже не тянул. Просто стоял, не без интереса поглядывая на окружающую суету, будто и не заботясь о своей собственной судьбе. Но по нему было сразу видно: на первой же свободной машине уедет именно он. Уверенность вечного везунка? Надежда на народную любовь и сочувствие к служивому человеку? А может быть, юношеская уверенность в справедливоґсти: коли ему срочно надо ехать -- то поймут, остановятся, подвеґзут. Он же ведь не совсем для себя старается, его ждут. Тот солдатик-водитель, который застрял ночью на шоссе со своим передвижным краном под Наро-Фоминском, уже, наверное, зазяб в своей кабине.
       Но это я уже пересказываю повод путешествия героя. А ведь еще и не назвал его имени, еще и не посадил в машину. Но истинные имена здесь я все равно не приведу, имена у всех персонажей будут изменены или вымышленные, и место действия постараюсь повернее запрятать. Потому что (имя условное) Дима -- мальчик-лейтенант, севший ко мне в машину, был удивительно наивґным и откровенным человеком. История-то любовная, да и родитель невесты -- с Кавказского побережья, значит, человек с несколько преувеличенной щепетильностью по отношению к своей личной жизни и чести, как он ее понимает, семьи. Ни слава, ни известность ему не нужны. ...Тормознув и открыв в машине переднюю правую дверцу, я сказал в немедленно возникшую вокруг толчею:
       -- Возьму офицера.
       Бабульки сникли. На дороге с водителем ведь не поспоришь. И сразу же ему, пассажиру:
       -- В машине приемник испортился. Будешь у меня вместо радио.
       Сказал и правой рукой отодвинул, освобождая место, большую хозяйственную сумку, стоящую на полу возле правого кресла; все заднее сиденье было заставлено ящиками с рассадой.
       -- Мне только до Наро-Фоминска.
       -- Это тоже не рядом. Как звать-то?..
       Здесь существует целая техника расспроса. Имя. Потом спраґшиваешь профессию, вежливо оговариваясь, что в самом общем плане и "если не военная тайна". Профессия -- это уже ключ к будущему разговору. Сразу получаешь круг вопросов, обязанноґстей, навыков, психологических стереотипов, которые включает в себя профессия. А уж отсюда -- к самому сокровенному, к психоґлогии и жизненной истории, как в алгебре, -- от известного к неизвестному. Писатели ведь в своей боевой юности служили газетными репортерами и первые навыки в нескромных расспросах приобрели именно тогда. Но профессия здесь была налицо. На форменной фуражке и в петличках -- в машине, когда ты подбрасыґваешь пассажира, самый удобный момент, чтобы разглядеть его анфас и вообще разглядеть, это когда пассажир влезает в кабину и садится; здесь надо быстро и внимательно считывать подробности и запоминать, а анализ -- потом, -- итак, в петличках военного порхали голубиные крылышки над условным автомобильным шасґси. Значит, огрубляя, -- шофер; род войск -- связанный с техникой, с автомобилем. На погонах еще две звездочки -- следовательно, лейтенант. Несложный подсчет, значит, года 24; скорее всего закончил не академию, имеет не высшее, а среднее военное училище. Среднее -- определеннее очерчивается запас знаний, наґвыков, даже лексика. Теперь лицо. Прежде чем вопросы задавать, надо знать -- кому. Личико, признаться, не очень, на первый взгляд, у юноши свежее -- так потом оно и оказалось: шастает этот служивый юноша вдоль этого шоссе туда и обратно почти все ночи, -- но неунывающее; скуластенький, мягкие, доверчивые губы, светлые волосы из-под фуражки. Типичная русская внешность. Значит, и география его происхождения почти наверняка должна быть серединная, наших центральных земель. Когда говорил о Наро-Фоминґске, то привычное ухо выпускника филологического факультета Московского университета автоматически отметило: характерные черты московского койне, ни украинских придыханий, ни белорусского отвердения согласных, ни вологодского яркого оканья, ни северной, несколько распевной расстановки звуков, ни волжского специфического раската -- значит, родился и жил где-то поблизости от столицы, но это мы еще выясним.
       -- Звать Дима.
       -- Значит, вот мы с тобой, Дима, уже и знакомы. Меня по имени-отчеству Валерий Леонидович. -- Тон разговора легкий, весеґлый, оставляющий возможность поменять интонацию. -- Я смотрю по погонам, Дима, ты тоже вроде баранку крутишь?
       -- Бывает. Кручу.
       В этом "бывает" и осторожность военного человека, и вежливое согласие с предположением любезного хозяина транспортного средства относительно его, Диминой, профессии. В голосе и согласие продолжить разговор. Теперь для затравки нужна небольґшая встречная откровенность. На малую откровенность можно иногда взять большую искренность.
       -- Я вот машину, например, не люблю. -- Начинаю откровенниґчать, стараясь расположить к себе лейтенанта. -- Если бы не садовый участок почти за сто верст от Москвы, ходил бы только пешком. А в городе -- только на общественном транспорте. Ведь от сидячей работы, да особенно, когда от письменного стола да за руль, от гиподинамии начинаешь толстеть...
       -- В общественном транспорте тоже...
       -- В общественном транспорте у нас не соскучишься...
       Весь этот пассаж насчет сидячей работы, некоторое пренебреґжение к автомашине, которая в Димином возрасте входит в систему значительных иерархических ценностей, -- все это сказано не совсем случайно. Димино юное любопытство выглядывает из норки.
       -- А вы кем работаете?
       Димин вопрос и простоватая его формулировка выдает и среду. Родня у него, видимо, простецкая, бесхитростная, спрашивают и отвечают без затей. Скорее всего не горожане: поселок возле райцентра, водопроводная колонка, а то и колодец, зимой заснеґженные крыши, белый дым, осенью копают на огороде собственґную картошку, запасаются на год, летом затененные ставнями комнаты, крашеные, прохладные под босой ногой полы.
       В ответе на вопрос Димы -- о писательстве -- ни-ни. У простого народа, по крайней мере у Диминой родни, оно ассоциируется с работой газетчика и фельетониста, по крайней мере не располагает к откровенности. Вообще, за последнее время работа пишущего человека в глазах общественного мнения как-то помельчала: писатели друг друга не уважают, журналы "Огонек" и "Наш современник" безуспешно наводят в своей среде порядок под довольное похохатывание: ай да интеллигенция! Журналисты тоже быстро поблекли: вчера одно писали, а сегодня перековались. И все же пробую ответить поближе к правде.
       -- Преподаю я, Дима, литературу.
       -- В школе?
       -- В высшей школе.
       Раз преподаю, а не пишу, значит, не очень опасен. С пишущими-то надо держать ухо востро.
       -- Ну тогда понятно, -- говорит Дима и тыльной стороной ладони чешет нос. Я чуть поворачиваю голову, на мгновение отвлекаясь от дороги. Ручка-то у Димы белизной не блещет, в мазутце, ноготочки в трауре -- это во-первых. А во-вторых, похоже, у Димы отсутствует носовой платок, нет платка, и, делая вид, что он почесывает нос, он попросту шмурыгает.
       -- Простудился?
       -- Было дело. Тогда суду все ясно, -- продолжает Дима свою мысль. -- Почему вы машину не любите. Когда сам с нею постоянно возишься, тогда и любишь. Я мопед уже в четвертом классе самостоятельно собирал и разбирал. Вы вот люди, которые к технике непривычны, много праздно раздумываете: как? почему? и отчего техника работает? Ищете разные принципы, а у меня руки думают. Когда мальчишкой был, то просто знал: нужна искра, нужна подача горючего, все должно работать; и если каждая система в порядке, тогда и вместе все закрутится.
       -- Ты хорошо подметил: "руки думают". -- Это уже, как сказал бы Фрейд, оговорка, полупризнание в профессии. Если много имеешь дело со словом, то невольно отмечаешь все удачное, все, что сказано удачно. Не только вкус и чувственно-образную новизну, но и мысленно фиксируешь, повторяешь про себя удачное словцо и бессистемно все это в себе копишь. В нужный момент всплывает. А здесь этот глубинный процесс "накопительства" вышел на поверхность. Может быть, действительно, к старости становишься рассеяннее, меньше контролируешь себя? Признаки неважные.
       -- Я, когда имею дело с техникой, -- Дима постепенно в машине отогревался и начинал, встречая сплошное, несколько даже умильґное, доброжелательство, по-мальчишески прихвастывать. Но ведь еще он, наверное, понимал: за гостеприимство надо побаловать спутника разговором, -- то я даже вовсе не думаю, что там случилось и что сломалось, я подхожу и просто уже заранее знаю, будто у меня в душе рентген. И случая еще не было, чтобы ошибся.
       Как говорят в театре, Дима здесь кинул выходную реплику.
       -- А в жизни? Ошибался?
       -- Ну, в жизни, конечно, бывало, -- ответил Дима. Мальчишье, пацанье в нем вдруг пропало, и он солидно, даже горько, вздохнул. Какая-то тайна была в его вздохе. И тут боковым зрением я увидел, а может быть, почувствовал, как Дима приглядывается и, наверное, даже принюхивается, сглатывая слюну, к раскрытому, переполненному сухарями пакету -- маленькая удача, случившаяся в булочной, -- лежащему сверху в хозяйственной сумке. Как же здесь не отреагировать, когда свежий ванильный запах, как марево на пляже, поднимается из этого пакета прямо перед Диминым носом! Господи, мальчонка-то, оказывается, еще и голоден, как тигр!
       Технология угощения вот так с бухты-барахты незнакомого человека тоже достаточно деликатна. С одной стороны, традиционная русская стеснительность, с другой, и о тебе могут подумать Бог знает что, особенно в контексте грабежей в машине, происков различных выведывающих военные секреты шпионов, слухах о грабежах, всяких лекарственных отварах, снотворного в кофе или в вине, а может, в сухарях чего-нибудь намешано? Да и отучились мы воспринимать доброту вне взаимовыгодного контекста, просто как доброту, как чистый, без примесей продукт. А ведь что может быть естественнее, подкормить голодного, подкрепить служивого. И именно в этот момент я задумался над тем, что этот парнишечка в военной форме не совсем ведь просто так выплыл на шоссе. По своей ли воле, утром, в рабочее время? Почему такое усталое у него лицо, почему руки с плохо отмытыми, еще нестертыми следами машинной смазки? Не прогулял же он, как кот, всю ночь сам по себе?.. Значит, служба... Я снимаю правую руку с руля, протягиваю ее к зеву хозяйственной сумки, на ощупь сую руку в открытый пакет, беру сухарь, источающий головокружительный ванильный дух, и начинаю жевать... Просто хрумкаю с удовольґствием, смачно, как зайчик морковку. А уже потом, когда, словно передернутый затвор, дрогнул от проглоченной слюны у мальчика кадык, с набитым ртом, будто речь идет о щепотке самосада или о горсточке семечек (а чем, собственно, сухарь отличается от этой щепотки или горсточки?), как о совершенно незначительном говорю:
       -- Угощайся, Дима.
       -- Спасибо, не хочу.
       -- Да брось ты тушеваться! Бери, бери.
       Теперь уже Дима с полным ртом объясняет:
       -- Я ведь, когда вчера из части выехал, думал, что управлюсь за пару часов и даже еще успею за счет службы к своим в Подольск смотаться. Ведь никто не знает, за полночи мы эту машину привели в порядок или за час, правда?
       Дима исповедуется в своем маленьком, неосуществившемся обмане.
       Машина, разбрызгивая весеннюю грязь, летит по шоссе, минуя поселочки, салютующие трафаретами названий "Анино", "Соколовка", "Крекшино". Скоро уже и Апрелевка. Дачки стоят с облупивґшейся за зиму, как пасхальные яички, краской. Обрывки полиэтиґленовой пленки на каркасах теплиц, выломанный штакетник. Лес вдоль дороги набух, налился весенней силой.
       Димин голос, крепнущий на ванильных сухариках, озвучивает пейзаж.
       Во многом мои додумки оказались справедливыми. Здесь уж, конечно, нет возможностей живописать все в подробностях, но схематически все выглядит следующим образом. Бедолага солдаґтик-водитель не просто загнал машину в кювет на шоссе, но и крепко ее "подремонтировал". Дальше в сюжете -- когда "клиент" начинает рассказ, то главное не спугнуть его излишними расспросаґми о подробностях, лучше что-то не понять и промолчать, дофантазировать потом и додумать -- в изложении лейтенанта о его ночной вахте были некоторые для меня неясности. Но ведь это не так важно, хотя в одном я не ошибся: Дима всю ночь продышал на этом шоссе на холоде у крана, потом поехал в часть за какой-то необходимой деталью, а вот теперь снова возвращается.
       Кажется, в эту ночь он разминулся с дежурной машиной. А значит, справедлива первоначальная посылка: усталый, голодный, невыспавшийся, перевозбужденный.
       Выжав базовую информацию о деле, осторожно перехожу к зондажу главного и наиболее интересного для писателя: характер, внутренний мир. Но как его увидеть, этот внутренний мир? Только через поступки, через отношение к содеянному самим героем.
       -- Слушай, Дима, -- вопросы все надо задавать легко, будто бы отталкиваешься от уже известного, будто бы собеседник о чем-то уже поведал, но до конца, как следует это "что-то" не объяснил, -- ты вот, Дима, говорил, что не ошибаешься только в технике, а в жизни, дескать, у тебя были ошибочки?
       Это был первый полувопрос-полусуждение, на который вежлиґвый собеседник должен был обязательно ответить. И тут же, почти без зазора, в стиле легкого словесного порхания было произнесено еще одно довольно игривое суждение: "Дескать, как тебя, Дима, такого молодца, жена отпускает на целую ночь?!"
       В жизни, в диалоге с кем-либо, желая что-то выяснить, часто придаешься словесной импровизации, интуитивному фехтованию, методу "тыка". Протаскиваешь мысль за мыслью и в свою очередь выуживаешь хоть какие-нибудь, лишь бы не прерывать разговор, ответы на вопрос. В литературе -- все мотивировки должны быть очевидны для читателя и расположены самым компактным обраґзом, весь лишний материал, которым перенасыщены наши бытовые разговоры, -- убран. Я это говорю к тому, что в этом разговоре в машине между суждением об ошибках и игривым вопросом о ночных беспокойствах Диминой жены были и еще какие-то связующие элементы, какие-то логические подпорочки, но важно, что именно, совместившись, возможно, будучи даже совсем не так понятыми Димой, как предполагал спрашивающий, все эти разгоґворчики и вопросики вдруг вызвали в нем какие-то свои воспоминания и очень неожиданные признания. Ошибался, ошибался! Совсем молодой Дима, оказывается, был женат второй раз!
       Разве здесь любой исследователь человеческой души не чует какую-то поживу? Да, конечно, широко известно о наличии в среде молодежи довольно большого числа разводов. Это социальная тенденция. Но тут был, так сказать, индивидуальный пример. Конкретный и живой. Писатель получил возможность посмотреть на проблему непосредственно в собственном автомобиле. Поплавок на сонной поверхности весеннего пруда дернулся и здесь, нужно было только крошечное усилие, чуть-чуть потянуть леску, чтобы приманка в толще воды легла полакомее и поаппетитнее. Здесь надо было шевельнуть удилище, а потом "подсечь", как говорят рыбаки. Ну, а какой аргумент навеки и присно самый действенный на человеческую психику? Самый грубый и самый беспардонный? Лесть.
       -- Дима, ну чего той, твоей бывшей жене, было надо? Ты ведь красивый парень, руки-ноги у тебя есть, неплохо, наверное, зарабатываешь для своего возраста.
       А воспоминания о его первом браке, видимо, точили Диму...
       Даже вопроса, как это все произошло, задавать было не надо. Когда собеседник "плывет" и начинает откровенничать, его, главґное, не спугнуть. Лучше всего делать вид, что слушаешь ты его хоть и со вниманием, но не очень придаешь его откровениям значение. Только обязательно надо дать понять, что ты сочувствуґешь и целиком и полностью на стороне рассказчика...
       Измена! Измена! Наглая и бессердечная. А может быть, когда дело касается чувств и желаний, все надо именовать по-другому? Как недостаточную нравственную стойкость? Как чувственную ненасытность? В общем, все происходит следующим образом. Молодая женщина, Димина супруга (он так ее и называет -- "бывшая супруга"), находится с какими-то своими недомоганиями в больнице где-то в Подмосковье. От военного городка, где она проживает с мужем, не очень близко, но каждое воскресенье -- армия-то живет у нас, как, впрочем, и медицина, по рабочей шестидневке, а не пятидневке -- и вот, каждое воскресенье молодой муж на электричке приезжает с традиционными апельсинами, цветами, фруктами. Они женаты еще недолго, и чувства молодые, неостывшие. Иногда по воскресеньям ее навещает и родная тетка, которая живет неподалеку.
       Аккуратно, чтобы не перебить воспоминаний, писатель вклиниґвается здесь с двумя небольшими вопросами. У него ощущение темы, уже густо бьется сердце, уже включены какие-то внутренние механизмы, которые запоминают историю лейтенанта во всей ее чувственной остроте, но одновременно фиксируют и все собственные встречные движения по строительству этого сюжета, по деталям рассказа, которые возникают в собственном писательском сознании. Слушатель и репортер объединились.
       Все говорят справедливо и верно: творческие люди, действиґтельно, в быту не самые собранные. Недавно, например, ключи от машины всю ночь провисели в дверце, а ведь перед этим были проделаны все противоугонные мероприятия: сняты "дворники" с ветрового стекла, надета на руль и педаль сцепления "нога" с замком, проверены, чтобы были опущены предохранительные кнопки на дверцах, а вот сами ключи, вся связка, в том числе и от багажника, и от этого самого противоугонного устройства, и от зажигания так, значит, всю ночку и прозвякали на ветру в довольно разбойном дворе. Но это в обычной, повседневной, залапанной бытом жизни. А что касается самых незаметных мелочей работы, крошечных переливов психологических состояний героев, самых мизерных необходимых деталей, которые придуманы и найдены для сочинения, которое в данный момент тачаешь, любой импульс, возникший в собственной душе, но который по аналогии может быть перенесен и подарен персонажу, -- это хранится и оберегается с предельной тщательностью, это не может быть потеряно, здесь у писателя хватка скряги, подобравшего на мостовой золотую монету.
       Монеты падают на мостовую одна за другой, летят, "звеня и подпрыгивая", но скряга отчетливо понимает, что, не уточнив сейчас же несколько необходимых, основополагающих деталей, он может пойти по пустому следу, начать фантазировать, изобретать и сочинять на ложном фундаменте, и поэтому аккуратно, без нажима, впроброс:
       -- А сколько тогда было лет твоей первой жене?
       -- Значит, сейчас мне двадцать четыре... -- Удача. Впрямую этот вопрос не всегда и задашь, молодой человек может увидеть в нем некое несерьезное отношение собеседника, умудренного годами и седой шевелюрой к его собственному жизненному опыту. О, он тоже умудрен, он тоже -- взрослый, взрослый, взрослый! -- Ей тогда было двадцать. Два года назад.
       -- А дети остались от первого брака?
       -- Нет, детей не было.
       Какого, действительно, ей рожна было надо?
       Дима продолжает. Дачно-лесные и производственно-сельскохозяйственные пейзажи разворачиваются за стеклами машины. Где сейчас, во время своего рассказа, Дима? Какие картины разворачиваются перед его внутренним взором? Какие боли пронзают сердце? А может быть, все уже утихомирилось и современное поколение перемену в судьбе принимает легко?
       Дима ездит себе и ездит в больницу и пока не знает, что милая молодая женщина, его жена, здесь в больнице плетет небольшой роман. О, если бы объяснить, как и почему эти романы возникают? О, вечное лукавство простодушной Манон! Непреодолимые ли желания плоти бросают людей в объятия друг к другу? Или невозможность получить в привычном браке избыточное или недостающее духовное? Или так: телесное одного и духовное другого? "Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу..." скорее, здесь все же риск недозволенного, стремление лишь побраконьерничать и сразу же хорошо осознаваемое: это только временная шалость, которую приятно продолжить при прочных и привычных тылах. Что-то наподобие самоспровоцированной клептомании. Все это не прерывая семейных отношений, продолжая высказывать любовь к мужу, в чистую, как говорят люди сцены, параллель: это когда на разных площадках труппа одновременно играет разные, без замены актеров и внезапных вводов, спектакли. Через логику, через рациональное эту коллизию освоить сложно. Для женщины с врожденным нравственным чувством и семейным примером родителей это непонятно, как китайский язык для эскимоса, это вне системы ее координат. В общем, Димина жена довольно успешно вела роман с лечащим врачом, но совершенно не собиралась бросать своего мужа. Она уже почувствовала: он по натуре моногамный. Этот надежный бронепоезд всегда стоял на запасном пути.
       Дело идет к выписке из больницы. Молодой муж проявляет понятное нетерпение. И, как обычно, любовь крушит все сама! Дима нарушает график своих посещений. Внезапно по службе у него освобождается суббота, и вместо того, чтобы самому, как положено мужчине и гвардейцу, нырнуть в приключение, он в военторге набивает сумку апельсинами, ненужными соками и сразу же едет к суженой. Но у суженой был свой расчет, она не могла и предположить, что суббота окажется в войсковой части нерабочим днем, она решает сама внезапно -- сюрприз! сюрприз! -- приехать домой в субботу под вечер, чтобы предотвратить воскресный визит мужа в больницу. Ей совершенно не нужно, чтобы он там появлялся, ибо сама-то она ушла из больницы еще в прошлый понедельник и всю неделю, после больничного ремонта, полная сил и благодарности, была занята организацией домашнего быта своего холостякующего лечащего врача: убирала его комнату, стирала рубашки, варила щи.
       Приблизительно такая занятная картина возникла у меня в сознании во время микромонолога Димы. Он все изложил очень просто, целомудренно, буквально в нескольких фразах. Я не взялся бы переносить эти фразы на бумагу, потому что, лишенные "воздуха", интонации, того психологического напряжения, когда во время разговора говорится значительно больше, чем бывает сказаґно, лишенные всего этого фразы выглядели бы даже пошло и плоско. Стенограммы, как они иногда ни хороши, -- не от литератуґры. А тогда что? Как передать загустевший воздух в кабине машины? Как передать в прозе перемену ритма у собственного сердца? А ту жалость, которая возникла к этому мальчишке, сумевшему перенести такое несчастье?
       Что же мне задавать вопросы, что именно он почувствовал, когда ему сказали, что его жинка махнула хвостом и отбыла из больничных палат на следующий день после его последнего посещения? Что же обслуживающий персонал больницы давал эти горькие сведения безо всякого выражения на своих милосердных личиках? А такие душевные движения, как стыд, отчаяние, позор? Испытал ли их в этот момент мальчик? А что он сделал с апельсинами? Привез обратно и вывалил в канаву? А с банками болгарских соков?
       Наверное, есть вопросы, которые задавать не следует. Подробґности надо продумывать самому. Пусть поработает фантазия и, перевоплотившись в чужое, побьется собственное сердце. Ведь, чтобы получить ответ, надо задать вопрос. Так какие слова будут присутствовать в вопросительном предложении? "Стыд"? "Позор"? Значит, слова, предопределяющие ответ. Значит, сам автор за героя и вопрошает и отвечает. Это как во время судопроизводства одна тысяча тридцать седьмого года. Но придумывать, рисовать картинґку надо, исходя из характера героя. Все должно быть из одной точки, как луч кинопроектора на экран, иначе детали не "состыкуются", швы не соединятся. А как постигнуть этот характер? Создают ли в литературе этот самый характер поступки героя или словесная ткань, мерцающее трепетание слова, которое пеленает эти поступки? И если поступки, тогда Юлиан Семенов выше Томаса Манна?
       Еженедельно общаясь со своими студентами в Литинституте -- да, да, отвечая на самый первый Димин воґпрос помимо своей воли, выдавил правду, -- я давно уже заметил, что у одних все играючи получается, полно, выразительно, неповторимо и неожиданно, как в жизни, а другие, бедолаги, со своими повестями и рассказами крутят-крутят, сочиняют-сочиняют, и все так умно, так грамотно, с таким знанием текущей и классической литературы и ее вечных и, казалось бы, безошибочных законов, а сердце не отзывается на эту очищенную и дистиллированную прозу, все скучно, холодно, будто со стороны сцены из-за кулис смотришь на нарядные декорации. Где, же обещанные дворцы, мраморные стены и гранитные колонны; разноцветное тряпье да раскрашенная фанера! Значит, значит?.. Кроме сердца, которое должно содрогаться в унисон с другим сердцем, надо еще обладать определенной логикой, чтобы просчитать варианты поведения героя, и надо обладать даром все это зафиксировать на бумаге. Зафиксировать или сочинять? Если бы уметь писать во всей их обжигающей пламенности хотя бы собственные чувства! Какая бы была литература! Увы, мы име дело только с осколками метеоритов!
       Скажу прямо, мне не дано написать раненое сердце Димы, в тот момент захлестнувшую его глаза обиду, молодую кровь, бросившуюся в голову. Так ли непереносимо жгло ему душу, как в юности меня? Впрочем, и сегодня, и в мои пятьдесят, в аналогичном случае, боль была бы так же свежа и остра, как и в двадцать. Душа всегда молода. В этом и трагедия человека, что старое тело чувствует так же, как в юности. Но так ли одинаково молода душа у каждого поколения? Димины поступки в этот разломный для его жизни момент свидетельствуют и о доверчивости, и о рационализме. Видимо, он не совсем потерял голову и не дал медперсоналу в полной мере насладиться его несчастьем. Он лишил его возможности обсудачить нынешнее поколение, одновременно выставив в привлекательном свете свое: дескать, какие мы были верные, чистые и честные! Боюсь, все мазаны одним миром. Дима, наверное, изобразил, что запамятовал день выписки жены, запамятовал, что она ему говорила, будто хочет сразу навестить тетку. Да, да, тетка, живущая поблизости! А может быть, эта мысль о тетке была мыслью спасительной надежды? Ну, конечно, молодая женщина не может так коварно поступить со своим возлюбленным мужем. Но, кажется, я дотолковываю неизвестное и пишу свои гипотетические поступки, окажись я на месте лейтенанта.
       Пишет ли писатель всегда только себя, свой опыт? А может быть, каждый из нас владеет духовным опытом всего человечества? Неким, подобием театрального, гардеробом? Душа как бы надевает чужой маскарадный костюм и начинает чувствовать себя госпожой, служанкой, крестьянкой, аристократкой. Все это существует неким банком эмбрионов психологических состояний. Это потому, что, наверное, каждый может понять, что чувствует и как ведет себя другой человек, но сам-то поступить может лишь только так, как велит его бессмертная душа. Значит, дело во внутренней сосредоточенности, в умении обратиться к духовному опыту всех поколений предков, загрузивших этот твой эмоциональный банк. О, коли можно было бы только так объяснить феномен творчества?! А что же все-таки в описываемой истории не из творчества, что достоверно?
       Не успели мы с Димой проехать еще пять километров, как я узнал уже всю эскападу его быстрого и решительного развода.
       Тетка была не в курсе игривых шалостей племянницы и по крестьянскому простодушию не смогла ее выгородить и поддержать. Дима от тетки махнул к себе в гарнизон. Беглянка была уже в гнездышке. Радостно встретив мужа, она сообщила, что, видите ли, не дождалась воскресного дня, когда он за ней приедет, выписалась из больницы. "Сегодня?" -- спросил Дима. "Нет, -- ответила жена недрогнувшим голосом, -- вчера выписалась и заґехала к двоюродному брату". Дима сделал вид, что забежал домой только на минутку, что свидание с благоверной -- это счастливая неожиданность и ему надо возвращаться к военным обязанностям, а сам бегом на почту, к телефону. Благо, знал номер телефона этого самого брата. Ах, брат, тоже бесхитростная душа! Благоверной супруге отступать было некуда: ссылка на тетку -- он, Дима, там уже побывал; ссылка на братика -- наш пострел туда позвонил. Недолгие слезы, узлы, уговоры родителей, знакомый тезис: с кем на свете не бывает!
       -- Ну, а чем сердце успокоилось?
       -- Бывшая женушка отправилась в свой родной дом, к папе с мамой. А я в апреле, накануне моего планового отпуска оказался холостым. Ну, как же в отпуск холостым отправляться? Со скуки сдохнешь.
       Немного, наверное, существует профессий, которые, как писаґтель, подразумевали постоянную готовность. Писатель далеко не всегда за письменным столом, но он всегда со своей работой, всегда в своих мыслях. Выдумываемый мир, постоянный для него, настолько существенней реального, что часто писатель работой лечится от собственных несчастий. От любых, самых крутых, самых личностных переживаний для писателя лучший анестезиґолог -- его труд за столом и чистый лист бумаги. "Причесываясь и бреясь, я имею обыкновение читать или писать, слушать, как мне читают вслух, или диктовать писцу. То же самое и во время трапезы или прогулки верхом. Ты удивишься, если я тебе скажу, что не раз работал, сидя на коне, так что по возвращении домой у меня была готова и песнь. На пирах в моем сельском уединении при мне всегда перо, и я откладываю его лишь из уважения к приезжему гостю. У меня дома на всех столах письменные принадлежности и таблички. Нередко я даже просыпаюсь ночью впотьмах и нашариґваю перо у моего изголовья и -- пока не исчезла мысль -- записываю, а назавтра едва могу разобрать написанное в темноте. Вот каков мой образ жизни и мои занятия" (Петрарка, XIV век!). Эта цитата взята из прекрасной книжки Яна Парандовского "Алхимия слова". Одного из самых любимейших и почитаемых авторов; приехав впервые в Варшаву, я сразу же поехал на могилу этого польского классика. В этой книжке взяты многие аспекты психологии творчества и работы писателя, но я не встречал в ней мысли о постоянной охоте, которую ведет писатель за дейґґґґствиґтельностью. Да, выдуманный, сконструированный мир, мир героев и реалий писателя -- вот где для него сверхценность, вот где для него суперреальность. Мир, объективно очень и очень далеко разведенный с действительностью, с писательскими прототипами и намеками обыденности, из которого мир этот, собственно, и возник, но какой писатель не восхитится, умиленный, самому расхожему читательскому комплименту: "Как в жизни!" Да, на этой счастлиґвой и грешной земле, где сделаны и произнесены любые комплиґменты, мы сопрягаем все же не со своими яркими видениями и мистическими фантазиями, а с посконной и скромной, как воробуґшек, жизнью. Действительность кормит творчество, но действиґтельґностью же и поверяется. Вот почему писатель -- это постоянно действующий насос, качающий в себя образы и коллизии жизни, охотник, ведущий утомительный отстрел жизненных наблюдений. Трудность и утомительность этой охоты в том, что она практически идет всегда, здесь нет лимита на сезон, но она почти никогда не дает удовлетворения. Добыча всегда носит странный характер. Охотишься на серого зайца, а домой приносишь пестрого селезня.
       Конечно, история Диминого развода -- это картинка сегодняшґних разноцветных нравов. Даже более того -- из первых рук свидетельство нравственной и социальной жизни нового поколения. Канва, на которой может возникнуть любое многоцветье писательґской вышивки. Может быть, поэтому с таким волнением и ощущением охотничьей удачи слушал я его немудреный рассказ. Слушал, сопереживал, в моем сознании складывались разнообразґные картины, дополняя и опережая действительность, а это все не так-то легко, требует определенного напряжения, изматывающих душу усилий. Но в том-то и парадоксальность этой божественной охоты, что, когда распутаны все петли следов, когда цель и добыча сидят уже на мушке карабина, вдруг выясняется, что это не та цель, не лакомая добыча, потраченные усилия напрасны. А что значит усилия напрасны, они ведь из твоей жизни, а не из чужой.
       Через пять минут после того, как Дима остался "холостым накануне своего планового отпуска", я уже твердо знал: ну на кой черт мне эти грустные, нетипичные случайности из жизни молодеґжи? Куда я приткну это в литературу? Да литература полна адюльтера! Ну попалась парню развеселая бабенка. Осечка. Да и можно ли винить ее? Может быть, не Дима в свое время сделал ошибку, а ошиблась она? Ведь за эти пять минут я еще всунул ему вопрос: "А вышла ли снова замуж твоя прежняя жена?" -- "Да, вышла". Так, может, не будем строго судить ее за эту измену и многозначительно говорить об осечке? У каждого человека есть обязательства и перед собой. В сложении собственной судьбы должна участвовать не только воля богов. Что же, мы живем постоянно ради кого-то? Нет! Ради того, чтобы быть глубоко и полно счастливыми! Чтобы каждая секунда домашнего бытия была наполнена трепетом вечно неиссякающей удовлетворенности! Чтоґбы не только чувство долга сторожило нас, как цепной пес калитку, но чтобы не было желания поднимать на кого-то искательный взгляд, хитрить, чтобы подотчетная собственной совести жизнь была органически, почти без усилий безгрешна, свободна и счастлива. Человек обязан этичеґски, нравственно, духовно и интеллектуально чувствовать себя комфортно! Так, значит, справедлива поговорка: "Не было счастья, так несчастье помогло"? И коли, согласно текущему времени, -- меньше лицемеґрия! -- то "это несчастье", развод -- помогло обоим. Следовательно, не будем судить, кто из прежних супругов нравственнее, чище и порядочнее, а кто нет. Это не два куска сыра, взвесить трудно. Может быть, не обманули и слукавили оба, а невольно в свое время обманулись?..
       Но, как уже было сказано, это далеко не все итоги настойчивоґго интервью на шоссе. Коротенькая жизненная история, способная дополнительным эмоциональным ударом раскрасить какое-нибудь заковыристое авторское повествование, история, еще пять минут назад казавшаяся достойной труда сопереживаний, вдруг оказалась донельзя банальной и знакомой, как домашние тапочки. Сработал закон охоты, заяц донельзя скучно и привычно превратился в селезня, а карабин, только что сумасшедше лупивший влет, уже снова, вечный добытчик, подводит мушку под новую мишень.
       Писатель обязательно должен владеть интуицией и чутьем. Как ни сложна, тягостна и изнурительна сама одинокая работа за столом -- письмо, -- она только полдела. Поймать в душе еле обозґначенный, как сигнал с другой планеты, импульс, откликнуться на него, сосредоточить на нем, если потребуется, все свое внимание и жизнь. Может быть, даже ради этого неясного импульса бросить другие заделы и наработанные сюжеты. В конце концов, литератуґра -- это высшее качество, последняя ступень совершенства, доґступная твоему индивидуальному мастерству, пониманию, психолоґгии, твоему сердцу, парению духа. Лучше и значительней ты уже не умеешь и не можешь! Жизнь, конечно, очень коротка, и с одной стороны, ты должен стремиться закончить каждое начатое предґприятие, потому что в нем уже есть твой труд и невозвратимые дни, а с другой -- только произведения высшего качества, выполґненные на определенном уровне, имеют шанс на некоторое, относительное бессмертие! Значит, вот дилемма: с одной стороны, писателю нужна "масса" написанного, с другой -- качество. В эту рулетку почти никто не выигрывает, но в том-то наркотический феномен игры, что, зная это, игроки по-прежнему готовы ставить на кон собственную жизнь. Итак, с первых же фраз нового рассказа Димы повеяло на водителя нечто значительное, какая-то современная история Шехерезады, фантастическая легенда о любґви, но в современном, несколько грубоватом звучании. Вместо престарелых веронских аристократов -- колхозник и домохозяйка, а влюбленные -- лейтенант и школьница-десятиклассница!
       Новая расстановка сил, новые декорации: юг, море, предгорья, все чуть сбрызнуто пряным ароматом востока, весна в зените, набравшая полную силу, лейтенант с бунтующей кровью и жаждущий реванша, молоденькая девушка, почти ребенок, привыкшая на мужчину смотреть только мельком, искоса. И тем не менее, два взгляда -- встретились. А что такое два взгляда? Это только два желания, два разведчика к диалогу.
       Машина летит по шоссе, и благо оно почти пустое. Шофер даже боится переключать скорости. Неловким движением птицелов всегда может спугнуть щегла. Чувствовалось, что Дима в каком-то трансе. Видимо, в любом возрасте воспоминания обладают некоей гипнотической силой, затягивая дух глубоко в свою воронку. Казалось, что в этот момент он даже не понимал, на какие интимные витки своей жизненной истории он вышел, а просто безотчетно еще раз переживал счастье тех минут. Может быть, даже впервые он рассказывал кому-нибудь свою историю и был потрясен магическим эффектом вторичного прикосновения к пережитому. Это ощущение таинственного напряжения духа как бы сгустило атмосферу в кабине машины, и было боязно даже взглянуть на собеседника, вспугнуть, задать ему по ходу рассказа уточняющий вопрос. Нельзя было согласно кивать головой, поддакивать, царапнуть по лицу взглядом, казалось, что выражение лица слушающего невольно выдаст его особую заинтересованность и повлияет, разрушит этот сомґнамбулический транс. Каким-то бессвязным клокотом шофер давал понять, что не заснул за рулем и что-то, не придавая этому особого значения, вроде слышит.
       -- Мы познакомились и стали гулять...
       Что такое "гулять" на современном молодежном языке? Каким образом познакомились? Гулять -- это значит лейтенант, носивший в отпуске мальтийские за двести рублей джинсики и кооперативную с набивкой на иностранных языках и с картинкой рубашку, шел следом за школьницей в белом фартучке на расстоянии двухсот шагов и ел ее глазами? А когда, интересно, школьница впервые твердо подняла на соискателя взгляд? Когда -- через пять, шесть, десять дней -- ответила на его "приставания", заговорила? Когда впервые выпустила из детской потной ладошки свой портфель (на языке сегодняшних реалий -- "дипломат") и доверила нести этот портфель ухажеру. И он понес, гордо, как собака палку, брошенґную хозяином. Надо еще не забывать, что это юг, а значит, специфические отношения и необыкновенная зоркость местного населения.
       Фантазия у писателя, наверное, все же двух видов. Яркая, как всполох молнии, когда видится целая картина, а уже потом вступает, так сказать, фантазия уточняющая. До конкретной, до болезненной реальности уточняются детали, фрагменты этой картины. По крайней мере, мне работается именно так. Сначала увиделась эта общая картина -- "мы стали гулять", а уже потом потребовались улочки, дома, пронзительный южный свет, быстрые сумерки и портрет героини. И все же фантазия, рожденная внешним импульсом -- "что было", -- по какому-то своему собственґному справедливому закону не может очень уж далеко отлететь от этого самого "было", от далекого прототипа. При домашнем воплощении фантазий, при домысливании картинки "гуляний" порхали все же вблизи рассказанной Димой, и при окончательном уточнении в портрете юной героини воплотились черты ее родитеґлей: отец -- восточный, как было сказано, человек, а мать -- наша, "расейская". Эта деталь в рассказе Димы возникнет позже, уже почти под Наро-Фоминском, когда заканчивалась наша совместная поездка, а следовательно, практический вывод: при "всполохах" не надо насиловать воображение, торопиться тут же и во что бы то ни стало конкретизировать. Многие писатели и поэты при работе иногда пропускали трудные места. Так поступал, кстати, Пушкин. Видимо, позже, при более подробной разработке и дочистке сюжета эти трудные места прояснялись. А поспешно, до мелочей разрабоґтав, закрепив на бумаге, а значит, и в собственной психике, что значительно важнее, какие-то детали, потом переделывать их, переакцентировать, переписывать их намного труднее -- пальцы и рефлексы всегда помнят первую мелодию, впервые самостоятельно сыгранную на фортепиано пьеску, -- особенно трудно, когда пытаемся наспех, по первому "тыку", соединить придуманное с реальґным. Эти две ткани плохо приживаются одна с другой, здесь нужна определенная иммунная терапия. Так в свое время получилось и у меня, но это был уже опыт, который приобретается только работой. Я старался не представлять до исчерпаемости внешних черт героини, пользоваться даже для собственно внутреннего изложения -- в живописи бы это называлось этюдами, штудиями и подмалевками -- эпитетами и лексикой, не вызывающими ярких и безусловных зрительских характеристик: ну, нежґная, мягкая, ласковая, добрая. Какая ласковая и добрая? Высокая или низеньґкая? Какая эта самая нежная и мягкая, беленькая или темненькая? Но когда обозначена, наконец, была Димой этническая принадлежґность родителей этой девушки, случайно повстречавшейся ему в южном приморском городе, то запал сработал. Сразу представился пышноусый, грузнеющий кавказец и крепковатая энергичная русская женщина, везде и всюду несущая свои привычки, решительґность и домовитость. Помечтаем? Когда-то, после действительной службы где-нибудь в армии в Брянской или Тамбовской области, тогда еще молодой кавказец привез к себе на родину этот русский благоухающий цветок. Два цветка: темный и светлый. А значит -- по закону яблока и яблони -- и юная девушка тоже увиделась: нежное грациознейшее создание, изысканное и хрупкое, как и почти все дети Востока, но глазки -- светлые серые, в маму, высокая шея, упрямый подбородочек и каштановые, смешанные на палитре родительской любви, волосы.
       Любой серьезно занимающийся своим ремеслом литератор знает, как трудно нынче писать портрет. А может быть, портреты уже и вовсе не следует писать? Где новые приемы и как за них браться? Не исчерпали ли все возможные вариации на эту тему Толстой, Тургенев, а еще раньше -- обжигающая новизной работа, с крайней, будто не пером, а резцом вычерченной характерноґстью -- Гоголь? Нельзя же всерьез подражать обстоятельным портретным приемам тургеневских "Певцов" или кузнечным кружеґвам, с которыми сработано изображение Собакевича. Образцы тем и велики, что они недосягаемы в простоте своего исполнения.
       Сегодняшнего писателя, кроме очевидной исчерпаемости литеґратурных приемов, страшит и другое: кино и телевидение. Две эти молодые с хорошим аппетитом музы подарили нам столько физиономий и острохарактерных типов, что соревноваться с ними бессмысленно. Неповторимый язык тоже не всегда может прийти на помощь. Любая самая благоуханная авторская речь не выдержиґвает смыслового повторения, тематической банальности. Кроме того, кино- и телегерой нагружен еще определенной драматургией. Герой плюс домна и отблеск стали. Герой плюс стрельба и гонка на автомобилях. Именно из-за невозможности конкурировать с изобґразительной впечатлительностью теле- или кинопримадонн и были придуманы обходные литературные маневры: "Лицо, как у молодоґго Фернанделя" или: "Он чем-то напоминал Вячеслава Тихонова с его холодной элегантностью легендарного Штирлица". Конечно, такие словесные характеристики не выдерживают, в отличие от построений Толстого и магической простоты портретных описаний Пушкина, не предполагают и не выдерживают бессмертия, длина их зыбкой жизни, даже самых удачных, не продолжительнее дней одного, пережившего сладкие тревоги пленительного детектива, поколения, но свою роль эффектного, но недолговечного строґительного материала в литературе они играют. Есть же в конце концов бумажные обои "под кирпич". Так что же остается? Совсем немногое. Есть, конечно, тонкая магия, высший пилотаж, когда, скажем, -- владеют этим неземным искусством лишь волшебники высшего разряда, магистры и командоры, такие, как Астафьев или Быков, -- когда этот самый литературный образ в его горячей рукотворной осязаемости возникает как бы из неприметных, утопленных в тексте деталей, из крошечных камешков складываются прочнейшие бастионы, эдакие рыцарские замки, парящие над землей. Как? каким образом? противно это кажется всей природе, противоречит универсальной силе тяготения, но прочные, неприступные замки, но парят... Ах, это великое врожденное, а не изученное и высчитанное мастерство, неизъяснимое волшебное сплетение нервных окончаний и импульсов в коре головного мозга и также многое, многое другое немыслимого штучного производства, прозываемого наследственностью. Но это ведь истины высшего пряного посола, неясные кусочки неизъяснимых человеческих откровений. А наш удел? Мы просто с предельной, отпущенной нам Богом откровенностью пишем
    небольшую историю двух сердец. Может быть, действительно, браки совершаются на небесах, и наши земные торопливые усилия лишь портят судьбу? Впрочем, ах как трудно решить, стоит или нет подтолкнуть или оставить в покоe медленно катящийся мяч.
       Но надо пользоваться лишь теми возможностями, которые имеются. У нас же два юных существа, облики которых видятся читателю в соответствии с мерой таланта и возможностью передать их автором, и есть также южное Причерноморье, счастливые декорации вечной весны, которые автору этого повествования грезятся на основе собственного небольшого опыта и виденного ранее в кино и на телеэкране. Собственные же полузабытые воспоминания, сладко-болезненная ломота и легкость в когда-то молодом и гибком теле, звон крови в ушах, направленность мыслей и желаний только в приближении к одному прекрасному существу, окрыленность каждого помысла -- это тоже из депонированных переживаний первой реальной любви автора. Боюсь, у всех эта первая любовь протекает почти одинаково? Тем более! Все это мы тоже припишем двум нашим юным героям -- лейтенанту Диме и школьнице Роксане, потому что именно так звали десятиклассницу, которая бросила неосторожный взгляд на лихого подмосковного лейтенанта.
       А теперь, после этой небольшой экспозиции, где возникло все, что и положено: герои, место действия, расстановка сил и наклевышек конфликта, после первых умствований над подтекстами, перейдем к первому действию, к начальному эпизоду. И будем помнить, что все же жизнь сложнее и многообразнее любого рассказа, ее формула сочнее и ярче, и мы часто ищем глубину там, где ее нет. Ведь между Диминой фразой "мы стали гулять" и следующей нет никакого зазора. "Я ее пригласил в кино, а она не пошла".
       Существует феномен собственного текста. В определенный момент работы последовательность событий как бы стирается, исчезает первооснова. Что было придумано, что рассказано? В какой очередности рассказано? Литература не самый лучший источник выяснения случившегося. Но все же можно предполоґжить, что и Дима поинтересовался, отчего посещение кино с кавалером предосудительно для девушки, поинтересовался и причину узнал позже. Тогда он с этим смирился: прихоть красавицы!
       Тогда были встречи возле школы, ношение портфеля, коротґкие разговоры в рамках школьной программы и небольшие прогулґки вечером -- самая патриархальная семья все же сознает, что их дочь не только сокровище, на которое каждый хочет покуситься, но и сокровище навыданье. А потому часовая вечерняя прогулка допускалась: "В десять ты должна быть дома!" Дочку замуж не выдашь, постоянно сберегая ее за дувалами.
       О, яркие южные сумерки, падающие на землю еще до программы "Время", о благословенная южная темнота, укрывающая влюбленных под залпы цикад, и рев моря! Можно только вообразить, замирая от восторга, какие касания творятся под ее покровом!
       Ну а все-таки, почему молодой девушке зазорно появиться с другом в кино? И ночью темь, и в кинозале темень. Но все объясняется просто, исходя из логики экономических отношений и здравого смысла. В невестином южно-оливковом краю предполагаґется так: коли кавалер потратился, то, следовательно, имеет право на некоторое вознаграждение, он как бы делает первоначальный взнос и таким образом по частям, в рассрочку выкупает свою невесту. Вот родители и увещевают чадо, стерегут свободу выбора своего ребенка.
       Не следует, конечно, предполагать, что в маленьком городе, отпуская дщерь на вечернюю прогулку, родители томятся в полной неизвестности. Уже многое известно, уже ведомо, в каком санатоґрии живет этот весьма настырный ухажер, не побоявшийся устрашающих легенд. Ведь еще в школах мы все изучаем энергичґную плату кинжалом за поцелуй красавицы, а в современном мире -- путем наезда, дорожного происшествия, вносят плату за измену или поруганную фамильную честь. Так что, несмотря на прогресс, древние условия игры джигиту известны. Мести обидчиґку в этих южных местах никто пока не отменял. Так, может быть, намерения кавалера сверхсерьезны? Опять же это лишь домыслы слушателя, а не высказывания самого Димы. Раскованные ночные прогулки протекали, как известно, под некоторым докучным родительским надзором. А потому следует ли отвергать заґинтересоґванность в них самой девицы? Чего не сделаешь насупротив предостерегающего родительского перста! Разве нам не известна предприимчивость влюбленных девиц?!
       Исследовано ли где-нибудь в филологической науке такое общее для многих произведений художественной прозы положение: движение юноши и девушки навстречу друг другу и стремление их родителей во что бы то ни стало разомкнуть их объятия, дружбу, их жажду слиться. Все это мотивируется вечным родительским чувством -- любовью к своим детям. Эта любовь своеобразно интерпретирует счастье, и интерпретирует не без эгоизма. Первые, дети, считают, что они уже все знают о любви и внешнем мире, что поразительные и неповторимые чувства -- лучший индикатор стоґимости предмета (объекта) их любви, деловой, человеческой, нравственной. Вторые, родители, уверены, что их вечные, до гроба, дети, которым они когда-то шнуровали ботиночки, ничего ни о жизни, ни о предмете своей так называемой любви не знают и ведать не могут, что их ведут слепые, ошибочные и неприличные инстинкты. Но какое счастье, что у вторых сквозь коросту прожитых лет, спесь и самоуверенность прорезываются проблески воспоминаний о собственных счастливых безрассудствах.
       Прямо скажу, написать легкий, нежный, как утренняя свежесть, рассказ о влюбленных я уже, пожалуй, не сумею, не смогу. Не смогу выпестовать и короткий рассказ-сюжет, потому что в первый, побудительный мотив неизбежно вмешается сложность мира, пеленая простенькую историю о двух влюбленных, вовлекая в водоворот их близких. Мне ведь захочется просмаковать стражґдущий психологизм матери будущей невесты, разобрать этажи вспыльчивости отца: где искренность, где национальная традиция, где такой любимый всеми театр одного актера, где чистые переживания за дочь, а где элементарное опасение: как бы резвая дочка не осрамила раннюю отцовскую седину? Как грустно, что "хватаешь" всю эту ситуацию сразу, почти с одинаковым сочувґствием относишься к правым и виноватым, и разве в работе есть преимущества у молота и наковальни? Значит? Значит, каждый возраст обязан сочинять свои, собственные саги. И юный сочиниґтель не должен пока мучиться, что не работает с библейской всеохватностью. Литератор же пожилой, склоняясь над листом бумаги, не должен переживать, что уже не может написать луну, шаги и кровь, жарко, до изнеможения пульсирующую в висках. Воистину все должно зреть в свое, отмеренное судьбой время.
       Но коли не хватает юной легкости дыхания и молодого задора, чтобы живописать сцены на берегу моря и борьбу в душе героев между распирающей каждую клеточку их существа, нахлынувшей страстью и привитыми воспитанием и традицией, нравственным долгом, приличием, стыдом, коли не находятся слова и краски, чтобы изобразить дрожание пальцев, порывистость голосов, восґклицания, заменяющие целые предложения и порою объясняющие вселенную лучше, чем туго набитые фолианты, -- пиши бытовку. Но перед тем, как нарисовать сцену "у родителей", позволю себе еще одно маленькое отступление.
       Литератор, писатель всегда борется между стремлением пойти уже по освоенному, найденному прежде пути, где все приемы отточены и при всех недостатках этот текст будет выразителен и плотен, всегда борется с желанием попытаться работать в новом ключе, поэкспериментировать над собою, над собственной психиґкой, синтаксисом, словарным запасом. Ведь в конце концов качество текста -- это лишь определенная лексика и порядок слов. Но, с другой стороны, писатель всегда должен знать свои духовные и технические возможности, как тенор -- высоту нот, которые может пропеть в оперной партии. Не обязательно браться за партии с верхним "до", можно проблистать и серенадами более скромных технических построений. Овладение собственным диапазоном -- это одна из главных задач в любом искусстве, в том числе и в искусстве слова.
       Существует мнение, что "быт", "бытописательство" -- это как бы второй сорт литературы. Теоретики, защищающие быт от бытия, приводя в пример многих классиков, которые работали в этой манере, но забывали о том, что в литературе не существует манеры более информационно емкой, чем эта самая бытовая. Каждый предмет, окружающий героя, выбран писателем из тысячи вещей, составляющих наш мир, говорит о привычках, правах, социальном благополучии персонажа порою больше, чем десяток экстатических тирад. Это я к тому, что, именно посетив дом своей будущей невесты, Дима, этот выученик подмосковного скромного благополучия, впервые осознал, с кем имеет дело и в какой залетел калашный ряд.
       Как уже было сказано, в маленьком курортном городе не все скрываемое оставалось тайной. Первые сведения о лейтенанте-претенденте родителями уже были собраны. Уже две с лишним недели их любимая коза приходит домой с обрывками цветочных венков на рогах и с ошалеґлыми глазами, в которых трудно разглядеть что-нибудь путное. С козы потребовали признания, потому что из агентурных источников все было доподлинно известно, и, убедившись, что ненаглядная козочка уже скоро три недели пасется вместе с неким заезжим искателем приключений, потребовали этого разудалого молодца для первого, пристрелочноґго знакомства. У родителей ведь всегда дилемма: запретить или разрешить?
       Испугался ли этого приглашения бравый лейтенант?
       Определенно что-то сомнамбулическое и притягательное было в его рассказе, нечто помимо слов. Так иногда в пьяной компании от тоста к тосту пьянеет совсем непьющий человек. Не то что так называемый "непьющий", а человек, вообще не взявший за вечер в рот ни капли хмельного. Но он уже обмяк, лицо его раскраснелось, глаза блестят, он поддерживает самые нелепые предложения хмельного сообщества. Вот она, эмоциональная сила внушения, что с ней поделаешь? Почему в собственной быстро едущей машине, где мне бы за дорогой повнимательнее следить, с таким нетерпением слушал я случайного попутчика? В сотый раз воскликнем: "Что мне Гекуба?"
       В этом-то и заключается трудность для писателя интерпретироґвать подобные сюжеты. Они кажутся емче, чем на самом деле. Страсть трудно ложится на письмо. Но надо при поиске жизненной коллизии для рассказа уметь отделить ее не только от нажима рассказчика, но и от общего эмоционального фона. Другими словами, прежде чем конструировать, надо все разобрать на части, развинтить и, в первую очередь, узнать, адекватен ли сюжет твоим о силам и потянет ли твое умение предложенный замысел.
       Может быть, и я ошибся, принявшись рассказывать эту в общем-то, наверное, банальную историю. Но, Господи, как мне надоели мои негодяи, о которых я много пишу, как надоели эти остатки жизни, ее смердящие обрывки, как устала душа! Так еще хочется чувств возвышенных и ярких, навсегда ушедшей чистоты, порыва и бескорыстия. Где все это? Неужели навсегда растаяло во мгле повседневных дел? А уже остро чувствую: не рассчитал собственных сил, с этим крошечным сюжетом любви и молодого подъема сердец, с этим трепетанием душевных струн не справитьґся, многое уже позабывшему из области чувствований автору, но так хочется хотя бы вспомнить этот пилотаж над горами и ущельями, над кручами под ослепительным солнцем. Может быть, отзовется старое сердце, вспомнится ему что-то неизъяснимое, мучительно сладкое, как мальчишеские полеты во сне, откликнется усталая душа на зов чужой любви.
       Итак, лейтенант получил приглашение. В этом приглашении был даже некий грозный вызов. Как в приглашении Ришелье доблестному гвардейцу г-ну д'Артаньяну прибыть в Пале-Рояль. Наш д'Артаньян подкрутил усы и пошел. Конечно, он не ожидал встретить засаду или другую каверзу, но тем не менее волновался, ибо кавказґский да еще с восточным акцентом характер всегда предвещает некоторую неожиданность. А мы не забыли, какие крови текли в жилах юной девы? Не произойдет ли хватание друг друга с батюшкой девы за грудки, крики и все, что следует в этом случае? Можно только предположить, что в своем санатории, наглаживаясь и прихорашиваясь к этому свиданию, параду перед родителями, лейтенант прикидывал линию своего поведения, оконґчательно формулировал отношение к непоседливой козочке и придумывал те изящные и велеречивые фразы, которые никогда не скажет.
       Автор всегда несколько теряется, когда в литературе встречает "и он думал"... В сознании автора сразу возникает фигура некоего средневекового хирурга в длинном кожаном фартуке, который, зажав голову пациента в деревянные тиски, наподобие тех, которыґми пользуется столяр, орудует ланцетом во вскрытой голове клиента: проверяет, а чем тот дышит и какие благонамеренные мысли производит. Или вполне современная картинка: эдакое зубоврачебное кресло, персонаж сидит в нем в полуобґморочном состоянии, а от его бедовой головы в разные стороны к невидимым замысловатым приборам и прочим осциллографам бегут электричеґские провода. А как еще исследуешь мысль, находящуюся в головешке героя? Как ее, подлую, исследуешь, если она, как ртуть, немедленно переливается, ускользает, не стоит на одном месте? Здесь порою собственную-то не можешь поймать мысль, ухватить ее за хвост, оформить словами образ, мечтательно мелькнувший вдали. Какая отчаянная и безуспешная работа! Следовательно, можно лишь смутно догадываться, предполагать, о чем мечтает независимый герой, поставить себя в подобное положение и только попробовать... А мы-то ведь уверяем, что все досконально знаем. С большой опаской пишу я, коли уж это совершенно необходимо, коварное слово "подумал", ставлю две точки и открываю кавычки. Дрожь охватывает меня от этой полулжи! И тут я обычно предпочитаю дать читателю намек, какие-нибудь знаки моего произвола, вовлекаю его в игру предпоґложений, делаю соучастником, поэтому люблю так называемую прямую косвенную речь, когда не до конца ясно, кто думает и кто говорит. То ли вещает герой, то ли нашептывает автор. Достаточно двусмысленно в литературе звучит и словечко "подумалось", неплохо попугать читателя и такой формулировочкой: "И нашему герою начало казаться..." Арсенал здесь хоть и не бесконечен, но достаточно велик. Теперь, при домашнем анализе, можно предположить, с чем лейтенант соприкоснулся и что именно увидел, реализовывая приглашение невестиной родни, но в действительности он сказал только одну фразу: "Ну, пришел я к ним домой". Но эта фантазия держится не на прямом авторском произволе. Во-первых, где-то почти в самом конце своего неожиданного рассказа, пообмякнув, Дима сообщит такую многозначащую бытовую подробность: "Вот на легковую машину сейчас стою, да очередь движется медленно. Раньше все тачки в дивизии распредеґляли, а теперь в связи с новым демократическим порядком -- по полкам". -- "А деньги, Дима, откуда?" -- вопрос прозвучал полупровокационный, уточняющий, контрольный, потому что ответ был почти известен: "А деньги тесть дает". Не правда ли, видимо, не самый бедный человек этот тесть? И еще, после волнующего эпизода "Ну, пришел я к ним домой", было терпеливо, как определенная социальная характеристика, разъяснено, что отец Роксаны работал председателем колхоза, расположенного вблизи города, но только проживал этот председатель в городе. Ясно?
       Войдя в ворота дома, где вместе с папочкой и мамочкой в холе и неге жила рано начавшая взрослеть десятиклассница, Дима сразу же понял, что в своей гусарской страсти замахнулся и притязает на владетельную княжну. Только по крайней молодости его, воспитанґника подмосковной бедности, сразу же не смутили роскошные, великокняжеские хоромы. Не просто хоромы, а торжественная городская усадьба. Родовое гнездо! Новое дворянство отсутствие родовитости пытается компенсировать избыточностью богатства. Здесь был парадный двор с гаражом, из-за приоткрытых ворот которого поблескивал хром бамперов собственного парадного экипажа. И, конечно, это была "Волга", на которой, наверное, не так уж часто выезжали, ибо у председателя колхоза, живущего в городе, наверное, существовал какой-нибудь казенный экипаж, чтобы представительствовать и вершить казенные дела. Иначе зачем председатель? Но здесь был еще и двухэтажный дом с террасами, балконами, увитыми сочной зеленью, с нестандартной дубовой в медных шишечках дверью, блестящими в огне вечернего заката чисто, по-корабельному вымытыми окнами и крыльцом, на котором был брошен красный шерстяной коврик.
       Поиграем красками? Опишем этот большой с купеческим советским размахом дом, снабженный всеми символами и знаками процветания. Но бессмертные классики так подыспользовали неґвинные формы иронического описания! После них рука не поднимаґется вывести: "Видели ли вы дом современного совершенно преуспевающего человека?.." Или: "Дом, в который пришел Дима, представлял собою социалистическую полную чашу..." Я не в силах живописать эти боярские хоромы, моя палитра не в состоґянии соревноваться с кичливой избыточностью воображения совреґменного делового и удачливого человека, управляющего колхозом из города, в моем слабом голосе недостает язвительности и ювенальной бичующей силы для того, чтобы должным образом высмеять этот, увы, повсеместно распространяющийся образ жизґни, когда барахло, предметы, вещи, как в свое время это было подробно описано в истории времени, когда овцы почти буквальґно съедали человека. Но имеет ли право рассказчик быть таким суровым со своими героями? И почему он лишает читателя ярких и волнующих описаний комнат этого огромного южного особняка гостиных, спален, холлов, кабинетов и просто комнат без названий, не для жизни, а для пышности, почему он не рассказывает о замечательных, часто ручной работы коврах, устилающих полы на всех этажах, о новейшей видеотехнике, с большим трудом и за большие деньги добытой и приобретенной и, естественно, стремиґтельно морально стареющей в соответствии с семимильными шагами технического прогресса, почему молчит об этой технике, увядающей под вышитыми "гладью" или "ришелье" салфеточками? Почему не стремится автор показать все образцовые совершенства этого изобильного дома и не заглядывает в самые волнующие и ухоженные кафельные уголки, на благоустройстве журчания которых сейчас сосредоточены все лучшие умы даже прогрессивной столичной интеллигенции? Какое здесь автор наблюдал поразительґное разнообразие. Какой кафель! Какая сантехника! Какая метлахґская плитка! А хромированные смесители из Югославии или Финляндии! А пластмассовые полочки, мыльницы и крючочки из Польши и ГДР! А сиреневый унитаз, вывезенный знаменитой балериной из Аргентины! А ванна из нержавеющей стали, пришедґшая из-за кордона в ящиках с реквизитом известной киностудии! Сколько поучительного и возвышающего суетливую душу могло быть в этих описаниях! А вместо всего этого автор констатирует: сантехника и все остальное в этом южном доме были на доблестном уровне денег. Но люстры! Пожалуй, эта изящная сторона быта, да еще кафель, -- но классики были деликатны и эту сторону жизни нежно обходили, полагая ее низкой, а может быть, даже низменґной, -- итак, люстры, вот, пожалуй, единственная деталь человечеґского быта, которая классиками была халатно обойдена. Восполґним этот невольный пробел. Какие чудесные люстры проплывали над головой Димы, когда его, как посла недружественного государґства, дабы внушить должное представление о могуществе, богатстве и культурном достатке враждебного сюзерена, вели через анфилаґду всех дворцовых комнат. Шик, блеск, свет! Здесь были роскошные хрустальные чешские люстры, прекрасно рассеивающие свет, украшающие интерьер и являющиеся надежным укрытием от девальвации личного капитала, висели очень милые и функциональґные немецкие, буквально разбрызганные по комнатам светильники, польские облегченные бра в виде старинных керосиновых ламп, тяжелые роскошные бронзовые фонари из комиссионок, инкрустированные цветным стеклом и украшавшие когда-то сумеречные углы чрезвычайно веселых домов, лампы "из настоящих дворцов" и "из настоящих особняков", купленные у бедствующих, но очень дорожащих отставных графинь, пластмассовые ширпотребовские лампады "под старину", висевшие под потолками кабинетов больґших суровых начальников, и тяжелые каспийского декоративного драгоценного литья светильники, уместные только в соборных криптах и прихожих в стильных домах для приемов именитых иностранцев. И это не все. Каждый выбирает престижное "специалите" по своему разумению и таланту. Электричество и современґные достижения светотехники очень сильно расширили возможности разукрасить и превратить в храм и капище свое жилище. В доме председателя колхоза во время визита сюзерена не совсем дружественной державы горели, осыпаясь искрами, веера, собранґные из светящихся на концах пластмассовых световодов, поднимаґлись, имитируя кипение серы и смолы в аду, в колбах наполненные глицерином и подсвеченные алым и зеленым разновеликие парафиґновые шары, мерцали лжесвечи в лжестаринных шандалах, мерно жужжали, обливая все мертвым русалочным светом, люминесцентные светильники, а в одной из комнат под мерное, словно ликующий филин, ухание магнитофона еще и прыскала смешанным ядовитым цветом светомузыка.
       Но хватит о суетном. Автор в своей на коленях полемике с предыдущей литературой переходит всяческие границы. Литератуґра, как говорит всезнающая жена автора, может быть любой, но обязательно занимательной. Литература, конечно, имеет право включать в себя фрагменты каталога отдела электротоваров суперґмаркета, но не превращаться в этот каталог!.. Есть в конце концов и другие отделы. Итак, нас впереди ждет трапеза, хлеб-соль, которые Дима должен преломить в этом доме, но сначала: кто же его встретил на пороге, кто с поклоном, подхватив под руки, помог переступить порог? Тоже ведь живописная сцена, обходить котоґрую беллетристу нерасчетливо.
       Наверное, это происходило так. У порога молодого возмутителя спокойствия встретил массивный хозяин, поблескивая еще не высохшими от умывания каплями воды, в черной с проседью шевелюре. По случаю дорогого гостя он, вернувшись с работы пораньше, второй раз за день побрился и надел чистую белую рубашку. Он протянул Диме огромную, как лаваш, с пальцами, поросшими редким волоском, руку, и Димина ручка, устрашившись, утонула в его лапище. Потом гость-соискатель был предґставлен маме. Она выступила подчеркнуто робко из-за папиного самовластного плеча и, как казалось, не очень привычно подала Диме вялую безвольную руку, торопливо ощупывая его с ног до головы глазами. Мамино вещее сердце, видимо, уже что-то ей конкретное нашептало (ведь все мамы, в отличие от грозных пап, лучше помнят себя в молодости), и мама уже деловито приґкидываґла, как будет выглядеть ее будущий внук или внучка. А потом и мама и дочка -- обе они куда-то исчезли, ушли за кулисы, в недра буфетной и пищеблока, чтобы готовить следующую сцену -- "трапезу". И вот пока Дима с папой перекидываются медленными разведочными фразами, неторопливо осматривают вылизанный, источающий свечение особняк и курят на прохладной террасе в ожидании окончательной шлифовки парадного стола, чуть-чуть поговорим о теории этой сцены.
       Пусть назовет мне читатель крупное литературное произведеґние, в котором бы отсутствовало совместное вкушение пищи. Ведь обед, завтрак и ужин -- это не совсем то же самое, что заливка в автомашину горючего. Здесь есть и некий духовный акт совместноґго приятия дара, поддерживающего жизнь. Общая трапеза -- не коллективное безумство, не гигантская бензоколонка, на которой сразу заправляется несколько автомашин, а торжественный коллекґтивный гимн, совместное смиренное благодарение. Мы все интуґитивно ощущаем святость этого часа, и потому столь много значат для нас люди, с которыми мы вместе трапезничаем.
       Трапеза в литературе, начиная с самой знаменитой, трагической вечери, ознаменованной трехкратным пением петуха, -- так много раз изображалась, что здесь нужно особое внимание. Литература ведь не только единовластный творческий акт и переживание одного художника. За каждым мастером и даже подмастерьем слова стоят десятки и сотни его предшественников, чей опыт они вобрали, растворили и сделали собственным и своим. Так река вбирает ручьи и отдает себя морю. Мастер берет, заимствует, контаминирует и растворяет все, что ему предшествовало. Разруґшаю, что созидаю. Берет так смело и с такой отчаянной решительґностью, что коли судить его мелким обывательским судом... О, как отчаянно поработал этот скорый суд, эта тройка особого назначеґния тупицы и мещанина над литературой столетий! О, безыменные кладбища превосходной поэзии и прозы! Но воистину и к счастью, и в литературе, как и в судьбе, есть высший суд. И этот суд констатирует: украденная и позаимствованная театральная мишура под пером настоящего художника превращается в шелк и бархат жизни. Сотканное из грубой мешковины -- в парчу.
       Это я пишу к тому, что положение художника обычного, так сказать, рядового в армии искусств, не чувствующего у себя за робкой спиной шелеста победительных крыльев Музы, а просто честно и добросовестно исполняющего свой долг и старательно раздувающего тлеющие угольки собственного таланта, положение такого художника довольно тяжелое. Его надел, его полоска земли, в отличие от тучной пашни гения, более камениста, и пахать он должен очень осторожно и осмотрительно. Там, где читатель восхитится у одного, другому он не простит. Там, где Богом положено, там можно взять, где много и щедро дано, там еще и прибудется. Средний бегун должен топтать только свою тропу и очень хорошо знать все окрестности, которые посещали его знаменитые предшественники. Ему не спустится ни заимствование, ни даже мелкое, на уровне баловства, жульничество... Как ему надо хорошо и полно чувствовать, когда в его писания вторгаются литературные реминисценции. Он должен беречься даже тех приемов, о которых он и не слышал прежде и которые тем не менее существовали до него, но которые он в минуту своего маленького писательского озарения изобрел. Здесь, как в юриспруґденции: незнание закона не освобождает от ответственности. Так где же лоция, которой должен следовать рядовой боец, как плыть ему в безнадежном море между Сциллой и Харибдой? Какого береґга держаться? Здесь выход только один: за собственным опытом, вслед за самостоятельно увиденным, подмеченным, потому что противоречие себе -- это тоже система доказательств. Их величие Действительность и Опыт неповторимы. Теоретически даже в примитивном детском калейдоскопе может два раза возникнуть один и тот же рисунок, и только жизнь каждый раз свежа и нова.
       Итак, вспоминаю: мне было лет двадцать семь -- двадцать воґсемь? Боже мой, а было ли? А может быть, так все и осталось? Поґчему тогда сердце и чувства так молоды? И только посмотришь в зеркало: Господи, какая старая рожа! Но -- в прошлое: закинула меня тогда репортерская судьба куда-то в Дагестан, в аул. А там повезло, потому что внезапно, как наводнение, как находка кошелька, заслал коопторг в этот аул целую огромную бочку дешевого красного вина. И в ауле был у меня друг дагестанец, а у друга в хозяйстве нашлось эмалированное белое с крышкой ведро, и мы вдвоем по очереди несли это ведро от магазина куда-то на окраину, через весь, словно маленький запутанный город, аул. А потом в трех- или четырехэтажную саклю моего друга собрались еще разные люди, в основном ровесники друга. Такие же, как мы, молодые, и все до глубокой ночи сидели и разговаривали, слушали пластинки, когда выключали электричество, зажигали керосиновую лампу, не очень убывала из эмалированного ведра жидкость, но было хорошо, потому что было молодо, стояла весна и впереди расстилалась необъятная жизнь. Изредка за дверью, ведущей во внутренние комнаты, раздавался женский голосок. Мой друг выхоґдил за двери и тут же появлялся, внося какое-нибудь блюдо с жаренными в масле пирожками, или тарелки с сыром, или миску с простоквашей. Я прислушивался к этому тонкому из-за дверей голоску, потому что знал историю своего друга. Он работал преподавателем в интернате, и у пятнадцатилетней юной его воспитанницы появлялся ребенок. То есть ребенок на свет появился позднее, когда мой товарищ на ней женился. Воистину, и мусульґманские браки совершаются на небесах. Дело все тогда обошлось достаточно мирно, потому что у моего друга в милиции оказалась родня, и бесстрашной девочке сумели, приписав лишний годок, организовать досрочно паспорт. Соорудили свадьбу, молодых людей расписали, а вскоре после свадьбы родился здоровяк-сын. И вот теперь бутуз знай себе растет, и уже в это время, когда мы так славно выпивали, вовсю бегал по многоэтажной сакле, прислонивґшейся к скале на окраине аула. Вот в голосок матери этого бутуза-бегуна я и вслушивался во время нашего маленького пира. Но интересным мне тогда показалось другое. Тарелки-то из кухни, с нижнего этажа приносились и просовывались в дверь безостаноґвочно и, как казалось, безропотно. Вот она, непререкаемая сила мужского авторитета! Вот он, Восток и его жесткие обычаи! Но среди ночи в шепоте этого нежного голосочка за закрытой дверью послышалась вдруг такая женская раздражительность, такая влаґстность, что я, раньше видевший эту милую застенчивую девочку-мать, девочку, эту дагестанскую робкую мадонну, просто обомлел. Да это наша московская Маша, Даша или Катя шипит на своего захмелевшего мужа! Значит, за кулисами строгого национального обычая традиционная и для всех нас, нашего демократического времени, семейная жизнь, в которой, почти как в любой семье, правил не король, а премьер-министр.
       К чему все эти юношеские реминисценции? К "картинке" ужина в южном городе? Возможно. Разве есть у автора перед глазами какая-нибудь другая модель восточнокавказской вечери? Но в искусстве по возможности деталь должна быть многомерна, нести несколько смысловых функций. Ужин, которым потчевали Диму, должно быть, проходил по внутреннему статусу, близко к тому, запавшему в душу автора, юношескому, в сакле. Но "сакля" у моря здесь была другая, побогаче, пороскошнее, с накипью времени, с японской электроникой и чешским хрусталем. А за смыслом в произведении беллетристики следить должен не только сам автор, тщательно формулируя то, что он хотел бы сообщить, но это входит и в непременные обязанности читателя: задумываться, а что все-таки собирался автор сказать? Читатель помнит, конечно, что где-то в самом начале этого исследования было замечено, что у папы по поводу гипотетического жениха своей дочери возникли некоторые сомнения. И вот здесь-то и раздался негромкой голос из-за двери! Заговорила вечно как бы молчащая, согласно восточґной традиции, вечно терпеливо передающая тарелки, когда беспечґные мужчины гуляют, -- заговорила мама.
       А не пора ли нам здесь дать слово главному и основному свидетелю?
       Разве самое трудное в работе писателя -- писать? Нет, это самое скучное, хотя и здесь прозревают и иногда поразительно счастливые минуты. Самое каторжно трудное -- думать, а еще труднее быть постоянно беременным мыслью, держать в сознании тысячи обстоятельств и деталей своей работы. В бегущей в ранний весенний день по шоссе машине у шофера-писателя был не один десяток обязанностей: уйма шоферских -- от соблюдения уставной скорости и рядности на шоссе до сохранности оконного стекла, тревожно побренькивающего на заднем сиденье автомобиля, и рассады. Но были ведь еще обязанности и другие.
       Над феноменом творчества писатель-автомобилист бьется давно и довольно упорно. Как совмещается здесь иррациональное и рациональное? Каким образом художник, "не отключив" левое полушарие головного мозга, заведующее логическими системами поведения, умудряется на полную катушку раскрутить правое, где бьется всепожирающий огонь образного мышления? Знает ли, как делает это сам художник? Нет, в теоретическом плане, пожалуй, не знает. А вот практически... Здесь у каждого творца есть свои, часто неосознанные, приспособления. От крепкого кофе и чая до пятикилометрового бега трусцой, когда надо разогреться, сосредоґточиться, чтобы "проскочить" сложное непроходимое место в работе. Но самое трудное это, конечно, совмещение, когда два потока летят рядом, когда в сознании работают два магнитофона, и все гудит от стремления развести линии, синхронизировать их, не дать перемешаться магнитным пленкам. Это как будто ты жонглиґруешь шарами и одновременно печатаешь на пишущей машинке. Всполохи один за другим, как в сеансах цветомузыки, до боли ярких зрительных образов, нафантазированных, осыпающихся, словно звезды бенгальских огней, и цепь конкретных фактов: дорога, маневры машины и несколько сомнамбулическая речь Димы. И вот самое сложное из всего этого было поточнее запомнить его слова, потому что в них был ключ к будущему рассказу. Это напоминало зубрежку студента перед экзаменом. Усилием воли и внутренним напряжением создать целое из нескольґких необходимых для экзаменов цитат. Не обязательно даже в этих цитатах хорошо разобраться, понять их до конца, чтобы потом вспомнить и привести цитату по смыслу. Студенту все некогда, некогда, главное окружить эти цитаты в своем сознании неким психологическим, чтобы не разбежались, заборчиком, и донести, донести до экзаменационного стола, как нарывающий палец до стола хирурга. Но Боже, какое облегчение, когда можно произвеґсти разборку этих ограждений, экзамен сдан, какая легкость, какое освобождение. Наконец-то!
       -- Пришел я вечером в гости. Поговорил я с отцом Роксаны. Он сказал, что дочка еще очень молодая, и надо год подождать, дескать, пишите друг другу письма, а коли, дескать, чувства не остынут, то через год надо встретиться и подумать еще раз. Обнадежил. Но, оказывается, -- продолжал Дима, -- когда я ушел, то он начал говорить так: "А почему я дочку должен выдавать за руccкoro? Что у нас, своих парней нет!" -- Здесь Дима уточнил: об этом ему Роксана рассказала уже через год, когда у них родился сын И тут, как солирующая виолончель в оркестре, вступила мать Роксаны: "А ты сам на ком женат? Ты разве не на русской женат? Ты что о себе думаешь и что заносишься?"
       Прервем, как говорится, цитату. Догадывается ли читатель, на чем держится его живой интерес к тому или иному литературному произведению? На фабуле? Но к чему можно свести фабулу "Евгения Онегина"? А разве по Библии, по ее полутора колонкам текста не известно содержание двухтомной эпопеи Томаса Манна "Иосиф и его братья"? Нет в романе поворота сюжета, который не был бы отражен в библейской истории, но ведь читаем оба тома! Современная мучительно сложная литература предполагает, что в первую очередь произведение интересно личностью автора. Тем, кто поворачивает магический кристалл. Но даже самый большой волшебник этой крисґталлизации знает, что весь материал надо расположить особым образом. Сюжет -- это последовательное расґпределение читательского внимания. Что-то вроде устройства, которое без промедления, один за другим включает электромагниґты на рельсе. Такой механизм приспособлен в некоторых больших библиотеках для доставки книг из хранилища в читательский зал. По монорельсу мчится лоточек, тележка с книгами, а разгоняют его, подтягивая к себе, передавая один другому, специальные магниты. В многохитром деле создания литературного произведеґния автор тоже имеет дело с такими магнитиками. Как только читательское внимание ослабло, снова включается напряжение, и тележка побежала, набирая победительный ход.
       В самом начале повествования автор немножко "заґтравил" читателя. Читатель ведь знает, что наш герой все же женился на героине. А как, каким образом? Читателя, наверное, интересует и другая линия сюжета: ну почему же автор взялся за это немудреґное происшествие? Какие чувства обуревали его, кроме вечной зависти старости к молодости? Ну что же, зависть -- вполне упругая пружина для литературы. Недаром это хлесткое слово послужило названием одного из романов в советской литературе. Но все же автором скорее движет восхищение перед чувствами и предприимчивостью современной молодежи. И даже, если хотите, перед ее мужеством в чувствах. Итак, объяснившись, будем заканчивать.
       Есть два варианта завершения рассказа: длинный и короткий. И хотя сомневаюсь в том, что краткость обязательно сестра таланта, выбираю краткий вариант. Но поделюсь соображением, которое мне близко: литературное произведение заканчивается не тогда, когда сведены в единый пучок все линии сюжета и добро победило зло. Все обстоит значительно проще: когда все, что автор намеревался и хотел сказать по этому поводу, уже исчерпано, а наказания, свадьба, награда за добродетель -- это дело беллетриґстической техники.
       Опять читателю потребуется вспомнить весь его собственный читательский жаркий любовный опыт, чтобы понять, какие чувства обуревали Диму после посещения дома невесты. Он ведь получил от ворот поворот, но также он понял, что жить без этой десятиклассницы не может. Не может, и все. Без этой смуглой кожи, без этих глаз, без этого врачующего стихийного женского сочувствия, без этого "да" -- "нет", без опущенных ресниц, без того внутреннего влечения, которое как колдовство, без этой внезапно возникшей уверенности, что это его, Димина, судьба, единственный случай, и какая бы ни была умная и предусмотриґтельная жизнь, здесь его последний шанс устроить свое бездонное лейтенантское счастье. Наверное, картины этого будущего семейґного счастья вставали перед его внутренним взором. С воскресным переуплотненным обедом, ухоженным домом, купанием детей. И он тут же понял, что все это он может упустить... Он ведь уже уезжал, путевка и отпуск заканчивались, билеты были своевременно заказаны и взяты. Так сказать, действуя законно, как порядочный человек, он получил, выражаясь в молодежном стиле "отлуп". Сватовство не получилось. И тогда он решил действовать согласно местной географии, по-кавказски. Он сказал своей любимой:
       -- Я тебе куплю билет, встречу тебя на аэродроме, никому не говори, и ты -- приедешь ко мне в Москву.
       "А почему не вместе?" -- спросит дотошный читатель.
       Надо сказать, что все было не так-то просто. Мне даже неловко об этом писать, потому что читатель вообразит, будто здесь авторский произвол, усложнение действия, еще одно, придуманное беллетристом препятствие. Обратный билет у Димы еще в первые дни по приезде был взят на 30 апреля, как раз под праздники. Все отчетливо, наверное, представляют, что значит под праздник улетать в столицу нашей многонациональной Родины с курортного юга. Именно поэтому Дима и предложил своей девушке такой немыслимый вариант. Но та ответила очень по-женски. Не авторы, а сами женщины любят устраивать влюбленным в них мужчинам препятствия. Ну, в общем, ответ, достойный Джульетты:
       -- Если ты достанешь билет на свой рейс, то с тобою я полечу.
       Он достал. Чего не сделает влюбленный лейтенант. Наверное, здесь нет смысла живописать всю механику, которая так увлекательна на экране. И свеженький паспорт, втихаря взятый из дома, и кружение обаятельного лейтенанта возле аэрофлотовской кассирши, и, наконец, почти кинематографическая сцена, как двое влюбленных, таясь, едут на автобусе в аэропорт.
       Ах, почему я не сочиняю доходные киносценарии? Какая бы на экране получилась сцена! А почему, кстати, не пишу, ведь так люблю кино? Могучее искусство. Иногда изогнутая бровь на лице артиста дает больше, чем целый огромный роман с лужами крови и фантастическими перипетиями судьбы. Это как балет, самое молчаливое из кинетических искусств, но зато и самое выразительґное, если только работают мастера. Но, в принципе, как мне думается, кино -- это искусство, скорее увлекающее, нежели форґмирующее мысль. Литература не только, как и кино, снабжает своего клиента яркими образами, но и помогает кое-что формулиґровать словами. Учит большому дыханию мысли и постоянному в нее погружению. Кино -- взрыв, удар. Литература -- медленная работа каменщика духа. "Каменщик, каменщик в фартуке белом..." Вот поэтому я считаю литературу, по аналогии с молекулярной ядерной физикой, математикой, искусством фундаментальным, основополагающим, распространяющим свое влияние, как излучение, на другие якобы самостоятельные искусства. Влюбленный в литературу! Маленький жрец у ног своего божества!
       Но хватит полулирических отступлений, за автором -- должок. В аэропорту произошло вот что. Попробуем в духе киносценариста. В кадре -- лицо этой милой девочки, проявившей такую поразительґную для нашего времени смелость, и лицо Димы. Здесь, наверное, не надо никаких слов. Пусть немножко позвучит музыка лиц. Его лицо и ее лицо. Попробуем набросать формулу их состояний. Он: предвкушение счастья, осуществление желания, гордость, что все произошло по его плану, тревога -- как там все впереди? Она: предвкушение счастья и осуществление желания, гордость, что сумела настоять на своем, тревога -- как там впереди? И Господи, какое у нее беспокойство за родителей. Бедные, они ведь сойдут с ума, когда она не вернется домой! Теперь, как в школьной алгебре, сократим "подобные", формула значит упрощается. И вот сейчас в остатке: как там? Они ведь сойдут с ума, когда увидят, что единственная дочь не вернулась к ночи домой! И по мере того, как все меньше времени остается до посадки в самолет, эти несокраґщенные значения растут, мысли о родителях вытесняют с лица невесты все другие чувства. Ну и что, Дима не видит, что происходит с его женой? Автор не оговорился, браки совершаются на небесах, а не в постели. A небеса уже вынесли свой вердикт.
       Дима уже все продумал, ведь любить -- это жить не своими тревогами и заботой. Он уже давно в потной ладони держит перегревшуюся двушку, двухкопеечную монету, он только ждет момента и перед самым окончанием посадки подводит Роксану к телефонному автомату. Здесь бы по всем правилам сентиментальґного коммерческого кинематографа дать еще несколько крупных планов. Человеческое лицо ведь так многозначно. Дима набирает телефонный номер, который уже давно знает наизусть, по котороґму он много раз вызванивал-выманивал свою подружку, и протягиґвает ей трубку. Говори!
       Дома только мать. Матери, наверное, всё и всегда чувствуют. Дима вежливо отходит на несколько шагов в сторону и с губ жены считывает разговор. Что же говорит Роксана матери? Ну что может сказать неопытная, еще не умеющая формулировать слова и чувства девочка, лепетания! Она лепечет, ее глаза уже полны слез, сейчас она разрыдается, но основное она уже сообщила: она улетает с Димой в Москву. Улетает, улетает! Кажется, мама требует более подробных координат. Бедная русская мама, ей же придется держать ответ перед горячим папой, который, разъяренґный, будет орать ей в лицо что-то о плодах воспитания и либерализма. Но в любви каждый старается лишь для себя, ой как мама это хорошо знает! И еще один расхожий трюизм: долгие проводы --лишние слезы. Жена должна забыть отца и мать своих, и родню свою и прилепиться к своему мужу. Дима подходит к телефону и решительно нажимает на рычаг. Пора, кони ждут.
       Неужели читатель думает, что автор и жизнь не приготовили ему еще одного крутого поворота сюжета? Автор ведь все время ходит вокруг мысли, что любой рассказ, любое сочинение пишется ради какой-то поразившей автора идеи или жизненного поворота. В этом сочинении автору не только очень важно разобраться в некоторых поступках из личной жизни молодежи, но -- простите за смелость -- и восхититься ею. В данном случае ему очень важно разделаться с привычным, как праздничный лозунг, тезисом: "вот в наше время". Да, да, и в ваше время рожь не цвела гуще, а молодежь не была лучше. Если в мире есть место подвигу, то, как и во времена Шекспира, есть место и настоящей отваге и целомудренґной любви. И, если хотите, автор собирается и в наше время СПИДа и блуда, во время ослабления не только иммунных, но и некоторых моральных и этических критериев, почти ритуальной между полами вседозволенности в отношениях, автор собирается восхититься целомудренностью своих героев. Да, да, ни больше ни меньше, а дальше -- кому хотите об этом ужасном поколении! Но сначала несколько слов о значении детали в сюжетосложении. Об осколке бутылки, который лежит на мельничной плотине.
       Это только в литературе висящее на стене ружье -- обязательно выстрелит. Жизнь, к счастью, не балует нас такими жесткими закономерностями. Что бы с нами случилось, если бы все охотґничьи ружья начали в одно прекрасное время палить. Но тем не менее в литературе цепь событий -- это еще и последовательность деталей. Здесь своеобразная игра: читатель, отыскивая "как в жизни!", тем не менее твердо знает: "все в книжке понарошку", все это резвые придумки писак и сочинителей. Но парадокс заключаетґся в том, что сей же книгочей мечтает обмануться, предполагает, что будет обманут, вот только произошло бы это как-нибудь помимо его воли! Ненароком. Аналогия первая: как осмотрительная старуха пассажирка, читатель, все время боясь кражи и подмены, пересчитывает свой обширный багаж: и корзину, и картонку... И другая: читатель похож на идеалиста, посетителя публичного дома (метафора головная, книжная, истоки ее от прочитанного -- примечание для жены и парткома), пришел этот герой-идеалист получить вполне определенное и заранее оплаченное удовольствие, но мечтает встретить там романтическую и бескорыстную любовь. Жажду, так сказать, беллетризма! Поэтому, поглощая текст, летит этот читатель по быстрым строчкам, как экспресс, весь в гаме и дыме, но, с другой стороны, стремясь к конечной остановке, все время позыркивает по окрестностям, приглядывается к пейзажу и станционным строениям. Он внимательно за всем следит. Его задача расшифровать: где та или иная реалия текста служит лишь подробностью, а где эта подробность -- необходимая деталь, винтик и пружинка, без которых не раскручивается сюжет. Браслет Нины в "Маскараде" мог бы и остаться только свидетельством чувств Арбенина, но оказался вестником рока. А вышитый земляничными листьями платок Дездемоны! А разные разукрашенґные монограммами и княжескими коронами пеленки, крестики на шеях подкидышей, трогательные записки, родимые пятна -- эти вещие признаки, творящие превращение бедного подкидыша, несчаґстного гадкого утенка, в лорда, князя, сына, белого лебедя, не есть судьбоносные детали?!
       Не лишено и это сочинение роковой сюжетоформирующей детали. Слишком бы все иначе гладко текло. Но ведь и жизнь иногда дарит сюрпризы. В литературе не может быть кирпича, который просто так вполне добропорядочному герою сваливается в один прекрасный (роковой) день на голову, а в жизни такое случается, и даже самые искушенные литературоведы не смогут здесь отыскать какой-нибудь "задумки" судьбы, расплаты за "старые грехи" и вообще логики, кроме одного: качество строґительства и разгильдяйство домоуправа, своевременно не ведущего ремонт. Случайное противно литературе, читатель видит в нем леность и неумелость автора.
       Теперь, после таких предуведомлений, смело внесем в наше повествование "платок", "браслет", "забытое письмо", другими словами, некую деталь, способствующую развязке. Здесь это будет подаренная Димой своей невесте книга. Не правда ли, ведь книга возвышает дарителя, как раньше возвышали эполеты и шпага? Одним словом, книга была подарена.
       Конечно, эту самую роковую деталь автору следовало бы как-нибудь поискуснее вплести в начало повествования, эдакой черточкой Диминой влюбленности. Можно было бы даже заставить его и ее -- традиция, начавшаяся с Данте, с книги, которую влюбленные Паоло и Франческо взахлеб читали, и ах, ах, к чему это привело! Или уже наше время, опыт литературы 50-х или 60-х годов по совместному изучению все теми же влюбленными материалов партсъездов и пленумов -- итак, можно было бы сочиґнить это совместное чтение стихов: "На горной вершине ночую в покинутом храме". Сочинить эту лирическую пятиминутку где-нибудь на взгорке среди расцветших рододендронов или по-другому: на берегу, на песочке под реликтовой среднеземноморской сосной. Они, значит, читают друг другу вслух стихи и поражаются, как точно этот китаец, живший двенадцать веков назад, улавливал именно их лирические чувства. Не правда ли, миленькая картинка? А теперь другой, совершенно естественный вопрос: чего это автор рассусоливает про какого-то древнего китайца? Он что, автор, -- китаист, как Леонид Бежин по своей первой, дописательской профессии, и его тянет на места юношеґских интеллектуальных приключений? Увы, увы, автор здесь требует быть выґслушанным. Он хотел бы сделать, как излагает судопроизводство, чистосердечное признание. Эта деталь с китайґцем и самого его потрясает, но из жизни, как и из песни, слова не выкинешь, автор только констатирует, что имеет дело с поразиґтельным совпадением: он сам служил в армии почти тридцать лет назад, еще в то время, когда в связи со всеобщей грамотностью не было книжного бума, книги не собирали как рядовые материальґные ценности и существовали не только собиратели, но и читатели; в то мифическое время в магазине на улице Горького можно было совершенно спокойно купить "Опыты" Монтеня, а в магазинчике военторга на территории части -- не только батон и утеху солдата банку сгущенки, но дешевенькую книжечку этого самого китайца Ли Бо в переводе Александра Гитовича. Вот она, эта книжечка в сиреневом с золотцем переплете, и сейчас стоит у автора на полке; и -- в конечном счете -- кто его знает, что является истинным побудительным мотивом, кроме, конечно, честолюбия, для написаґния этого рассказа: забота о нравственной репутации и чести следующего поколения или возможность вспомнить, потолковать и зафиксировать эпизод из собственной биографии. "Когда мы были молодые и розы алые цвели". Автор видит себя, нелепого, долговяґзого, худого, в великоватых солдатских штанах, неушитых, со свешивающимися просторными складками на том месте, где полагаґлось бы быть крепкому солдатскому курдючку, видит себя зелеґным, как огурец, но интеллектуализированным. Автор читал тогда "Гамлета" в переводе Лозинского -- тексты были, как в Евангелии, параллельные на английском и русском языках, автор по методике Чернышевского изучал иностранный язык -- книжечку эту любозґнательный солдат позже, в порыве неуместной щедрости и интелґлектуального восторга, подарил актеру Смоктуновскому во время съемок кинофильма "Гамлет". И тогда же, во время действительґной службы в армии, автор читал этого самого, восторгаясь и голубея сердцем, этого самого древнего китайца. Но разве не заслуживает изумления такое удивительное совпадение? Именно эту книжечку влюбленный лейтенант читает и дарит своей любимой.
       Но хватит о личном. Теперь снова надо "въехать" в сюжет. Как же так, такой лакомый изысканный раритет и оказался в походном ранце лейтенанта? А известно ли читателю состояние книжных развальчиков в Ялте, Кисловодске, Сочи? Мысль такая: человек иногда попадает в настолько сложные положения, так прогуляется, что гуляки меняли и продавали все то, с чем в обычной бы ситуации никогда не расстались. Книги на развальчике иногда попадались очень хорошие. Чего-то в этих стихах Диме показалось созвучным его безутешному состоянию. Прочел. Подарил, естеґственно, как предмет, возвышающий человека, со значением и сделал дарственную надпись, но под этой полусдержанной -- а вдруг заглянет с ревизией родительское око? -- на всякий случай подписью поставил, бедолага, свой московский адрес. На предмет так рекомендуемой папой-колхозником испытательной переписки. Вот этот-то томик стихов, грустных и величественных, оставленных дочкой в своей комнате перед тем, как она -- благонравная дочь, -- предупредив маму, что едет в аэропорт провожать жениха, вот так едет, без сумочки, безо всего (дабы не вызывать у мамы подозреґний), веселая и беззаботная, вот этот томик и стал поводом к дальнейшему развитию истории и характеров.
       Я абсолютно уверен, что читатель уже догадался, что произошґло дальше. Здесь опять, конечно, хорошо бы привлечь кино с его параллельным монтажом, возможностью быстро одновременно заглянуть в несколько бушующих сердец, но коли мы такой возможности лишены, то просто констатируем. Не успели молодые добраться до места в Димин гарнизон, не успел Дима сбегать к комендантше их общежития за постельным бельем, оставить свою ненаглядную заниматься хозяйством и вить гнездо, а сам не успел сбегать в военторг за батоном и пачкой сахара, тогда еще продававшегося не по талонам, а в Москву уже прибыл собственґной персоной папа. У него оказались довоґльно большие возможноґсти по части приобретения авиабилетов. Он вылетел, дабы миловать и карать, уже следующим рейсом. А в любом городе папа привык пользоваться не скромным городским транспортом, а такси. А мы все жалуемся на забитость и бездоходность нашего сельского хозяйства! Как известно, московские таксисты за деньги отыщут дьявола, а не только подмосковный поселок, приютивший военный гарнизон. Можно ли скрыть от таксистов военные тайны?
       Какую непростительную ошибку совершил автор! Поэтика написания произведения требовала, чтобы рассказ о поэзии эпохи Сун незаметно, как оговорочка, оказался бы вплетенным не где-нибудь в самом начале повествования, а сразу же после картины прибытия молодых на бивуак, во время, скажем, мирного чаепития, стук в дверь. Открывают счастливые, ничего не подозревая плохого -- разгневанный и праведный отец! Динамично? Именно по этим законам и надо писать беллетристические произведения. Ну что же возьмешь с меня, неумехи?..
       А старый русский город Наро-Фоминск был уже близко.
       Понимая, что многие подробности рассказа и детали, которые автор, соревнуясь с жизнью, никогда не сможет так здорово придумать, навсегда исчезнут вместе со случайным пассажиром, шофер начал притормаживать и гасить скорость. Думаю, что характер восприятия этого устного рассказа у шофера изменился. Под натиском эмоционального уходило рациональное. Уже меньше думалось о том, как половчее препарировать этот богатый материґал, чего бы там повеселее подзагнуть, теперь хотелось лишь выхватить этот материал и поточнее запомнить, а может быть, действительно ничего не надо препарировать, и драматизм происхоґдящего возьмет свое? Не "сочинитель", а всего-навсего писарь -- вот царь литературы!
       Дима не заметил снижения скорости и все так же продолжал вести свой рассказ.
       -- Ты хоть испугался, Дима, когда увидел будущего тестя на пороге?
       -- Удивился. Вот, думаю, шустряк. Прилетел. Они ведь люди шумные, на горло берут, а я тоже с шоферами привык, шоферы люди не тихие, над словом долго не задумаются. Он Роксане с порога кричит: "Собирайся, сейчас обратно поедешь!" Она у меня оказалась молодцом. Даже не ожидал, такой боевой товарищ. Роксана папочке и говорит: "Ты что раскричался? Дима мне -- муж, понимаешь? Ты понимаешь, что я сказала?" Ну, он тут и умылся.
       -- А что означает "умылся"?
       -- Он сразу смикитил, что почем, и говорит так дружелюбно-дружелюбно, будто и не мне говорил, что вы, дескать, со свадьбой потерпите: "А где бы мне здесь, Дима, переночевать?" Я и отвел его на первый этаж в свободную комнату -- один офицер из нашего общежития был в отпуске, как и я, и еще не вернулся. Спи, дескать, милый родственник, спокойно. А мы, конечно, уж устроґились по-семейному. Он, когда к нам ворвался, то в руке был чемодан. Не большой, не маленький -- средний. И вот когда я после ужина его на первый этаж повел, ну выпили, конечно, маленько за счастье, заверил я его насчет загса и всего такого, так вот перед этим он Роксане и говорит: "Ты чемоданчик-то возьми, мать вещи твои собрала на первый случай..."
       Так и хочется воскликнуть словами одного героя из любимого романа юности "Три мушкетера": какие люди! какие сердца! Но все-таки в этой истории, такой к концу благополучной, мне чего-то недоставало. Какого-то штриха, которым все можно было завершить. И я спросил у Димы, вернее, задал ему вопрос, который порядочные люди задавать не должны. О, проклятое ремесло, заставляющее иногда делать операции на живом сердце.
       -- Дима, а это самое, ну, у тебя что-нибудь с Роксаной уже было? -- и сам поразился и раздражился от своей детской нерешиґтельности, от своего мямленья, робкого заискивающего тона. И тогда, повернувшись от руля, встретившись с его ясными, без рефлексии и сомнения глазами, нагло, по-московски, спросил: -- Ну жил ты уже с ней? Успел?
       Дима совершенно спокойно выслушал мой "прямой вопрос", в очах у него ничего не дрогнуло и очень просто, как взрослый делает разъяснение ребенку на очень нелепый, очевидный для него, взрослого, вопрос, сказал:
       -- Ну, конечно, нет. Я что, дикий? А вот в день приезда, -- слова, интонация были простые, теперь разговор шел о нем, Диме, по закону положенному, -- ну, это, про что вы спрашиваете, ночью, конечно, и случилось. А чего тянуть-то? Здесь уже Роксана меня мучить не захотела. Мы потом подсчитали: сын у нас родился через девять месяцев день в день. Она сразу подзалетела. А чего тянуть с наследником, а?
       Он, как самый опытный ведущий, работающий в прямом эфире, где приходится соизмерять текст с отпущенным временем, законґчил свой рассказ прямо у дорожного знака "Наро-Фоминск". Метров через четыреста уже была видна будка ГАИ, а рядом с нами и загулявший в дороге кран, выкрашенный зеленью, и возле него длинновязый, без шапки, с засученными рукавами гимнастерґки солдат-водитель. Я торможу. Дима торопливо благодарит меня за транспорт и за беседу, дожевывает сухарь, душой он уже там, у крана, с солдатом, уже восхищенно копается в его железных внутренностях, уже светит своим рентгеном.
       -- Валерий Леонидович, -- в голосе Димы уже нет прежней напористости, он стесняется, мнется, -- а можно, я парочку сухариков для водителя возьму?
       -- Ну, конечно, бери побольше.
       Он выскальзывает из машины. Машет свободной рукой. Я трогаюсь, в зеркальце над рулем вижу его фигуру, торопливо скачущую к испорченной машине. И сразу же начинаю себя ругать, что то ли из жадности -- поди разберись в собственных мотивах, -- то ли из недомыслия не отдал всего пакета этому оголодавшему солдату.
       Теперь ГАИ, светофоры, мордатые инспектора. Мое внимание переключается, от этой веселой компании можно ждать любого подвоха. "Дыхни в карман!" Перекресток и будка ГАИ, похожая на небольшую виллу позади. Скорость крейсерская -- восемьдесят. И тут меня охватывает такая звериная тоска. По отлетевшей собґственной молодости. Потому что моя собственная любовь была яркой и сильной, но так изначала все было предопределено и решено моей женой! Она решила выйти за меня замуж и вышла, а мне осталось в отместку за юношескую привередливость любить ее с каждым годом все сильнее и сильнее. Но не было в нашей любви таких эскапад и уже никогда не будет. Я понимал, что никогда уже больше в своей жизни не смогу безо всяких размышлений и рефлексий, а просто на непосредственном и сильном чувстве написать рассказ о любви. Обычный рассказ, про обычную любовь. Любовь никогда не бывает обычной. Не хватит уже силы, трепетности восприятия жизни, сердцебиения, что ли, не хватит! Сжевал я его в журналистґской работе, писаниях на тему "надо". Ушло мое время. Но теперь будем компенсироваться. Теперь надо начинать крепко думать. Наступила такая пора...
      

  • © Copyright Есин Сергей Николаевич (rectorat@litinstitut.ru)
  • Обновлено: 04/04/2018. 113k. Статистика.
  • Очерк: Проза

  • Связаться с программистом сайта.