Галкин Александр Борисович
"Болваны"

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 9, последний от 11/07/2019.
  • © Copyright Галкин Александр Борисович (nevinnyi@yandex.ru)
  • Размещен: 07/10/2005, изменен: 17/02/2009. 748k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 3.44*10  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Роман опубликован издательством "Мультиратура", М., 2005. Все герои романа вымышленные. Если имена персонажей случайно совпадут с именами ныне живущих лиц, то надо считать это досадным недоразумением.В основе сюжета сатирического любовного студенческого романа пресловутый любовный четырехугольник, в который вторгается пятый – демон-искуситель. Двое московских студентов-филологов испытывают любовные муки первой любви. Третий, под видом друга и знатока женщин, делает вид, будто учит двух друзей-несмышленышей науке соблазнения женщин; он плетет невероятно сложную коварную интригу, в которой вовлекает возлюбленных двух главных героев, но в конце концов запутывается сам. Главные герои с трудом и потерями выходят из всех передряг с мучительным опытом страдания и неясным подозрением, что когда-то в их прошлых воплощениях на Земле (героев преследуют мистические видения прошлых жизней) всё это уже происходило и теперь они вынуждены лишь расплачиваться за ошибки и грехи, совершенные ими в далеком прошлом в своих прежних , неведомых им самим жизнях.


  •   
       Предисловие издателя
       Роман Александра Галкина "Болваны", который Вы, читатель, сейчас держите в руках, вовсе не детектив. Это современный, временами весьма желчный сатирический роман, и вместе с тем в нем есть все свойства интеллектуального романа-притчи. На его страницах не появляются популярные ныне и изрядно всем надоевшие киллеры, проститутки, "новые русские": мафиози или олигархи. В нем действуют самые обыкновенные "маленькие" люди, в точности такие же, как мы с Вами, читатель. Как давно мы изголодались по таким "простым" "героям нашего времени", живущим обычными повседневными проблемами, ведь для них эти проблемы (любовь, ревность, обиды) представляются столь же великими, как мировые катаклизмы!
       К тому же это любовный студенческий роман. А разве есть люди, которые без щемящего сердечного волнения не вспоминают о грустных и радостных днях собственной молодости?! Юноши и девушки в этом романе проходят первые испытания жизнью, они узнают, какова цена любви и дружбы, какое обличье бывает у предательства и измены.
       К тому же герои - студенты-филологи московского педвуза. Вот почему они не могут любить просто так: они принимаются расцвечивать свои чувства разнообразными культурно-литературными ассоциациями. Они ищут Бога, но не подозревают об этом. Они хотят обрести идеал и смысл жизни, но находят один лишь абсурд и непонимание. Их беспокоят знаки из прошлых жизней, но они не в силах их понять. Государство набрасывает на них сеть. Мир "взрослых" стремится уничтожить в их душах детскую непосредственность, и поэтому герои то и дело садятся в калошу и выглядят законченными болванами.
       Этот роман-дебют давно зрелого, сорокалетнего человека. Он с печальным юмором рассказывает о судьбе своего поколения - поколения 80-х. Шестидесятники и семидесятники, без сомнения, тоже узнают себя в этом романе, а также и живые реалии тогдашней, ныне безвозвратно ушедшей жизни. С другой стороны, этот роман предназначен и для молодежной аудитории. Она найдет в нем все те особенные молодежные проблемы, которые каждый раз заново встают перед всяким следующим поколением, независимо от времени, когда это поколение вступает в жизнь.
       В те трудные годы брежневского застоя такой роман немыслимо было бы опубликовать. Цензура его не пропустила бы ни при каких условиях, а может быть, автора романа ждала бы и неминуемая тюрьма: так парадоксальны, смелы и ироничны его социальные и политические оценки, так подчас беспощадно и зло он рисует повседневный быт и реалии тех лет. После прочтения романа становится очевидно, что корни перестройки, хаоса, нынешних социальных неурядиц пришлись именно на те последние брежневские годы. Не мудрено, что только сейчас, в эпоху полной авторской свободы, автор решился представить роман к публикации.
       К тому же роман "Болваны", подобно булгаковскому "Мастеру и Маргарите", искусно зашифрован, полон удивительных мистических совпадений и неожиданных синхронностей в судьбах персонажей. Сквозь канву современного сюжета в нем просвечивают иные таинственные нити. Героев преследуют странные мистические переживания, воспоминания о прошлых жизнях - реинкарнациях. Герои пытаются постичь, почему им приходится получать те или иные горькие уроки судьбы с точки зрения их прошлых воплощений. Эта линия в романе особенно загадочна и в то же время привлекательна своей странной зыбкостью.
       Герой видит себя в эпоху Атлантиды с ее кровавыми жертвоприношениями, одно из которых кончается извержением вулкана и трагической гибелью целого народа. Другой герой вспоминает, как его душа пребывала в теле быка во времена исхода евреев из Египта под предводительством Моисея. Один из персонажей - обыкновенный московский студент 80-х - внезапно начинает говорить на древнееврейском, и потом ему открывается, будто в незапамятные времена он был библейским пророком Урией в Израиле и его забила камнями разъяренная толпа евреев, не пожелавшая внимать нелицеприятным Божьим истинам.
       Вообще, еврейская тема удивительно тонко и бережно решена в романе: ни малейшего намека на антисемитизм; наоборот, в нем явлен сочувственно-проникновенный (мы бы сказали, ласково-женский) взгляд русского интеллигента на своего еврейского собрата, с которым, по пророческим словам Солженицына, русский уже 200 лет мирно живет вместе.
       Насыщенный неожиданными событиями, резкими конфликтами современный занимательный сюжет сочетается в романе с изысканными метафорами, символами и мифологемами, которые по достоинству смогут оценить "высоколобые интеллектуалы".
       Издательству "Мультиратура" выпала большая честь опубликовать энергичный роман "Болваны" в серии "Это - литература". Эта серия как раз и призвана открывать новые имена и новые оригинальные таланты. На фоне женских и мужских детективов с их бесконечной пальбой по машинам политических деятелей или "воров в законе" этот роман воспринимается как глоток чистого воздуха, как явление настоящей литературы, связанной крепкими нитями с русской классической литературой, конкретно: с именами Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Достоевского, Льва Толстого. Ибо именно эти имена все время звучат в мыслях и ассоциациях героев романа, студентов-филологов, для которых русская классическая литература - их будущий хлеб насущный.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       Александр Галкин
      
       Болваны (энергичный роман)
      
       ЧАСТЬ 1.
       БЛАЖЕННЫ АЛЧУЩИЕ...
      
       Блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся (Ев. от Матфея, 5, 6; поется церковным хором во время Божественной Литургии в числе других "Заповедей блаженств").
      
      
      
      
       ГЛАВА 1. ПТИЦЫН.
      
      
       1.
       Птицыну снилась собственная смерть.
       Птицын был большим арбузом. Широкий нож с длинным лезвием вонзился в его макушку и рассек надвое красную арбузную плоть. Снизу на белую скатерть вытекла лужица крови.
       Энергичные руки двумя точными движениями вырезали сочную мякоть со дна и с боков арбузной корки и вывалили все содержимое на белоснежную скатерть.
       Дальше сновидение Птицына как бы раздваивалось. Кроваво-красная мякоть арбуза превратилась в огненную лаву, медленно сползавшую со склона горы.
       А вычищенные пол-арбуза стали представлять глубокую горную впадину, дно которой заполнила многотысячная толпа. Люди, задрав головы, глазели на вершину гигантского многоступенчатого храма, где на полукруглой площадке перед святилищем, происходило некое действо, привлекшее всеобщее внимание.
       Храм был высечен в громадной скале, и святилище уходило в глубь горы. Слева от храма, по склону горы, на каменных тронах, прятавшихся в тени пещеры, восседали мужчина и женщина, головы которых украшали белые и красные перья. По другую сторону храма, над пропастью, нависла гигантская фигура вырубленной в камне изогнувшейся кошки, дикой кошки - рыси или пумы. Она прильнула каменным боком к отвесной скале. На ее отшлифованной до зеркального блеска спине играли лучи предзакатного солнца. Кошка мигнула красными глазами: в ее глазницах сверкнули цветные стекла.
       Мужчину на троне Птицын не разглядел, а женщину он рассматривал пристрастно и настороженно. Она показалась ему до странности знакомой. Она была облачена в красное, расшитое золотом платье, чем-то похожее на греческую тунику; на плечи наброшена пятнистая шкура, скорее всего ягуара. Мочки ее ушей прятались под массивными золотыми пластинами в форме дисков. Птицын увидел ее в профиль: хищный ястребиный нос, острый кончик которого загибался к чувственным и толстым губам, накрашенным каким-то ядовито-зеленым составом. Ее холеные руки в кольцах величественно возлежали на коленях, между тем как зрачок беспокойно бегал за частоколом длинных ресниц. Рядом с женщиной в синем плаще стоял черноголовый воин с разноцветными перьями на затылке, подобострастно склонивший голову и, кажется, ожидавший ее приказаний. Птицын узнал в воине Голицына, только без щетки усов.
       Она пошевелила пальцами правой руки (на безымянном блеснуло золотое кольцо с приподнятой змеиной головой). Воин выбежал из пещеры и махнул рукой.
       Народ внизу заволновался. На плато, напротив площадки с тронами, три воина беззвучно, как в немом кино, со свирепым видом застучали ладонями по длинным узким барабанам, качая лысыми головами под ритм барабанов, потряхивая убором из перьев и кольцами в ушах. Еще несколько воинов по знаку их командира натянули луки. Птицын посчитал: лучников было семеро. Стрелы полетели к храму, перед которым в окружении жрецов стояла юная женщина поразительной красоты, прижимая к груди запеленатого ребенка, как видно спавшего. Птицына поразила не столько ее красота, сколько удивительная улыбка женщины, глядевшей на младенца: в ней светилась такая любовь и доброта.
       Стрелы пронзили грудь юной женщины. Одна впилась в тело ребенка и намертво пригвоздила младенца к груди матери. На ослепительно белой в лучах солнца одежде выступили пятна крови. Один из жрецов с черным родимым пятном на шее подхватил под мышки падавшую женщину и столкнул с лестницы. Вместе с ребенком она полетела головой вниз по крутым ступеням гигантского храма. Тело ее подскакивало и сотрясалось от соприкосновения с острыми краями ступеней этой бесконечной лестницы. Наконец, чуть дальше середины, тело остановилось.
       У Птицына вспотели ладонь и пятки. Он переступал с ноги на ногу: кругом застыло множество босых пяток и лодыжек. Птицын стоял в толпе, крепко сжимал ладонь своей сестры-близняшки. Большим пальцем он проводил по маленькому шраму на ее запястье. Как и он, она тоже быстро и прерывисто дышала.
       Жрец наверху подошел к краю платформы и показал народу кровавый кусок мяса. Птицын догадался, что это человеческое сердце.
       Двое жрецов подтащили к главному жрецу труп окровавленного нагого мужчины. Они схватили его за ноги, опрокинули головой вниз, и стали трясти. По желобу, пробитому рядом со ступенями, потекла кровь. Босые ноги все, как один, поднялись на носочки. Толпа ликовала. Птицын во сне не слышал, но видел это ликование.
       Его давно уже беспокоила курившаяся гора, в центре которой высекли храм. Белое облачко над храмом стало напоминать дерево, растущее прямо на глазах на фоне пятнисто-багрового неба: оно выбрасывало в разные стороны, туда и сюда, все новые и новые ветки.
       Вдруг правая боковая колонна храма накренилась и, выйдя из паза, шлепнулась на лестницу и покатилась. Народ отхлынул. Площадка, где только что происходило жертвоприношение, обвалилась, как карточный домик. На нее начали падать громадные камни.
       Под ногами Птицына земля ходила ходуном. Ему казалось, что он стоит на льняном лоскутке, натянутом над пропастью, и лоскуток вот-вот оборвется. Птицын обнял сестру - она трепетала. Люди вокруг толкались, бежали, кричали, падали. Птицын сильней прижимал к себе тело сестры.
       Слепой старик сидел на коленях и ощупывал землю, лишившись сразу поводыря и палки. Родители звали детей, дети рыдали и протягивали руки, пытаясь найти исчезнувших в суматохе родителей.
       По тому месту, где только что стоял храм, ползла огненная лава от края и до края горы. Лава кипела и пенилась; вдоль и поперек огненного потока стелились пары серого дыма.
       Красный шар солнца лопнул и рассыпался на осколки.
       **************
       Тьма. Под руками Птицына вздрагивают плечи сестры. Он гладит ее по мокрым спутанным волосам. Нечем дышать. Рот и нос заложило. Ни одного звука, и только под телом Птицына гудит, сотрясается земля.
       Колючий, обжигающий щеки песок посыпался на голову, лицо и шею. Песок обдирал кожу и застревал в складках одежды. Потом по голове забарабанили камни. Птицын прикрылся руками и закрыл сестру своим телом. Ощупав пальцами летевшие сверху песок и камни, он догадался, что это пепел и пемза.
       Но вот неверный красный свет забрезжил сбоку от Птицына: огненная лава приближалась. В ней барахтались и сгорали люди. Волны пламени заглатывали обугленные трупы. Живые кинулись врассыпную - прочь от лавы, но та неумолимо росла вширь и отрезала пути к отступлению. Жар делался нестерпимым. Вот-вот все должно было кончиться.
       Вспышка молнии. Глаза, полные ужаса, с желтой крапиной у зрачка. Обнаженная женская грудь с родинкой возле соска. И Птицын летит в пропасть, точно брошенный камень, все быстрее и быстрее.
      
       ******************
       Тьма медленно расступается. Птицын сверху ясно различает очищенные пол-арбуза, донышко которого заполнила кипящая лава. Края арбузной корки пошли трещинами; по внутренней поверхности корки ходил нож и счищал оставшуюся розовую мякоть. Она сразу же отслаивалась, тускнела, становилась дымчато-серой и объемной, превращаясь в мелкие камни и валуны, которые отрывались от острых отвесных скал и обрушивались в поток лавы, брызжущий и плюющий огнем.
       Переменилось направление птицынского движения: если мгновенье назад он падал в бездну, то теперь его тянуло, всасывало вверх, как в воронку, так что он крутился вокруг своей оси и мог видеть происходящее со всех сторон.
       Что же он увидел?
       Внизу - горы наваленных друг на друга трупов: окровавленные туловища, разбросанные руки и ноги, сплющенные головы, заваленные камнями, обугленные скелеты. Без труда Птицын нашел себя среди этого кровавого месива: его труп застрял между двух валунов и ноги болтались, как мокрые штаны на веревке.
       Вокруг - тысячи облачков с мужскими и женскими лицами. Они резвились в бесцветном воздухе, подскакивали и вертелись, делая зигзаги и "мертвые петли". У всех были очень веселые, довольные физиономии. А мимо них со свистом, оставляя после себя длинный огненный след, проносились к земле и от земли пылающие существа в белых одеждах, которых Птицын мысленно окрестил "санитарами". Они и вправду часто пикировали по двое и добывали из-под завалов серебристо-блестящие облачка. Это была трудная работа: пылающие существа, засучив рукава, с крайним усилием вытягивали облачка из бесформенных искореженных тел, точно из щелей и подвалов. Облачка сплющивались, скукоживались, будто резиновые, не желая отрываться от телесной оболочки. Ангелы их выдергивали, как морковку из земли. Сам Птицын, по-видимому, тоже стал таким серебристо-белым облачком.
      
       2.
       Птицын с явным удовольствием парил в отведенном ему пространстве. Если сначала он двигался вбок и вверх, то теперь оказался в длинном туннеле, в конце которого брезжил свет. Источник света находился ниже Птицына, и он, будто скользя с горы, летел на свет, как мотылек, быть может, для того, чтобы быть сожженным навеки.
       Птицын отметил одну странность: круглая труба, по которой он плавно летел, движимый турбулентными потоками, была сделана из человеческих глаз. Эти глаза зыбились, моргали, глядели на Птицына с разным выражением: недоумением, тревогой, насмешкой, сочувствием. Глаза здесь были всякие: карие, синие, зеленые, черные. Одним словом, все, какие встречаются в жизни. Несмотря на темноту туннеля, Птицын отчетливо различал их цвет. Глаза светились изнутри.
       Птицын прислушивался к себе и почему-то не испытывал ни малейшего страха, а, наоборот, умиротворение. Ну что же? Сейчас на вылете из туннеля его должны встретить близкие люди. Бабушка. Тетя. Они любили его и наверняка помогут обжиться на новом месте, хотя бы в первое время походатайствуют перед Богом. Почему нет? Состояние у него было примерно такое же, как на Тверском бульваре, который не раз спасал его от одиночества и скуки. Тверской - прямой, как стрела. Купы деревьев охватывают его сверху и сбоку. И вдалеке - свет, дорога. Ему нравилось, гуляя по Тверскому, видеть цель. Взгляд, минуя людей, свободно бежал сквозь километровое пространство, и жизнь возвращалась, опять начинала теплиться в середине груди.
       Птицын вылетел из "глазастого" туннеля на свет. Ровный свет падал отовсюду, но ни солнца, ни луны не было. С высоты он оглядывал землю. Лента реки окаймляла пологие горы, вплотную приткнувшиеся к воде. Красная трава. И никаких деревьев. На широкой лужайке у реки и еще дальше по горе, тоже покрытой красной травой, распластались какие-то человеческие тела, вернее спины и задницы. Птицын пригляделся к ним и даже, чтобы лучше рассмотреть, спикировал ниже. Тела шевелились. Это были, как он не сразу понял, двуединые голые существа - мужчины и женщины. Их оказалось множество. Они занимали всю лужайку перед рекой и часть горы.
       Некая сила бросила его к паре, занятой любовью у самой воды. Он не хотел приближаться к этим людям. Напряжением воли Птицын отпрыгнул от них в сторону и отлетел подальше. Тогда та же сила схватила его за шиворот и опять подтащила к телам. Он снова сделал "мертвую петлю" и ушел от давления этой силы. Не тут-то было. Сила резко и грубо швырнула его прямо в задницу двуединой человеческой особи, и он оказался в полной темноте, в гробу. Так он это увидел.
       В гробу Птицын не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Он задыхался в горячей воде, которая начала бурлить и дыбиться. Через некие промежутки времени крышка гроба качалась и постукивала. Птицына опять завертело в воронку. Ему показалось, будто кто-то очень злой и жестокий смял его голову железной клешней и вворачивает его ногами вперед, точно лампочку, в узкий патрон с сорванной нарезкой. Больно голове, больно ногам. Кости ног трещат, виски сплющивает, ноет правое ухо и рот ловит воздух, которого нет.
      
       3.
       Птицын проснулся резким толчком, как будто выпрыгнул из черной ямы. Будильник показывал без семи семь. Через семь минут он надсадно захрипит. Птицын нащупал и отключил флажок будильника.
       Плечо замерзло. Он укутался в одеяло, уткнулся лбом в подушку. Будильник возле уха шумно вздыхал, отдуваясь, точно астматик на лестнице.
       Птицын достал из-под подушки платок, шумно высморкался: проклятый насморк. Весь нос заложен. Вчера небритый старикашка в метро кашлял на него, кашлял. Вот результат!
       Пружинный матрас под Птицыным мелко и противно завибрировал между лопатками, тут же завизжала электродрель. Сосед снизу! В семь утра сверлить на потолке... Полный кретин! Кровать дрожит от его идиотизма! Люстру он, что ли, вешает? Ох уж, эти мне жаворонки...
       Птицын протянул руку, зажег ночник над головой. Теперь дрель взревела сверху, на потолке. Птицын поднял глаза: на него посыпалась известка. Он свесил голову с кровати, стряхнул с волос на пол известковую пыль. Чертовщина какая-то! Оба соседа - снизу и сверху - принялись за ремонт одновременно ... не сговариваясь? Они взяли его "в вилку", подлецы. К тому же с утра пораньше... Это заговор! Утренний заговор... "Они знают, что я -- сова!"
       Птицын подтянул ноги к животу, потер глаза. Дурацкий сон! Страшно путаный. Сразу все не вспомнишь... Начитался на сон грядущий доктора Моуди... (Перепечатанные листочки со слепым текстом "Жизни после смерти" стопкой валялись на столике, у кровати; их подсунул ему Миша Лунин только на одну ночь.) На ночь следует читать "Стихи о советском паспорте"! Будешь спать как убитый, без сновидений.
       Почему-то в памяти всплыла Одесская лестница Эйзенштейна. Из "Броненосца "Потемкина"". Детская коляска катится по крутым ступеням бесконечной лестницы, прыгает с пролета на пролет. Ужас на женском лице. Ну при чем тут лестница?
       Чтобы родиться, надо прежде умереть, - вот мораль сна. Птицын задумался о своем рождении. По рассказам родственников, он родился ногами вперед, как покойник. Покойник, правда, умирает, а не рождается... Но все равно... Его выносят ногами вперед, чтобы, не дай Бог, он не нашел путь обратно домой. А больных выносят головой вперед: те, мол, обязательно должны вернуться. Чушь собачья! Неужели привидение не найдет дороги в родные пенаты? Еще как найдет!
       Так вот, он родился, будто умер. Из материнского лона его тащили два санитара (едва ли он хотел вылезать в этот мерзкий мир) - с тех пор он чуть-чуть припадал на правую ногу, как библейский Иаков.
       По большому счету он родился по ошибке. Со слов старшей сестры Птицын знал, что родители не слишком жаждали лицезреть ангельское личико второго чада в то трудное время покрывшейся ледком "оттепели". Отец подсаживал мать на гардероб, а мать прыгала с него вниз, стремясь избавиться от эмбриона естественным путем. Впрочем, у зародыша, или нынешнего Арсения Птицына, жажда жизни была велика. Вот почему он родился, как рождается несчастная жертва аборта, то есть вопреки всякой логике.
       Бабушка говорила, что крестила его втайне от родителей на кладбище. На Ваганьковском кладбище.
       Если опять-таки верить сегодняшнему сну, его душа противилась воплощаться на земле. Так нет же: ее ведь втолкнули, куда надо.
       Действительно, с какой стати он родился в этой стране, у этих родителей, в это тупое время? Покрыто мраком...
       Проспал! В испуге он рывком сел на кровати. Ошалело уставился на циферблат: прошло всего только три минуты. За окном стояла ночь. Вдалеке, у дороги, мерцали фонари. Рассвет едва брезжил. Птицын кожей почувствовал синий холод, застывший на деревьях, заснеженных крышах, светло-сизом небе. Из кривой толстой трубы клубился дым, наползая на сплюснутую, изъеденную ущербом луну.
       "У Верстовской на левой груди родинка с копейку. Нет, чуть-чуть меньше. Это у Егора Беня родинка с пятак, правда на шее... На пятак не очень похоже, скорей на птичий помет... капает на спину..."
       Птицын вспомнил, как на физкультуре Бень бежал стометровку на тоненьких птичьих ножках, отчего-то не ломавшихся под тяжестью его массивного туловища, толстой задницы и курчавой головы, похожей на одуванчик. Кривые ноги Беня в разнобой шлепали по гаревой дорожке и тело переваливалось с боку на бок, в то время как родимое пятно морщилось на шее и между ключицами. Наблюдая Беня со спины, физкультурник задумчиво повел носом и поинтересовался у кучки студентов, сгрудившихся на старте: "Он в московской школе учился?" Ответом был дружный хохот.
       Птицын опять испуганно встрепенулся. На часах уже двадцать минут восьмого. Мысли двигаются медленно, как жернова. Птицын спустил ноги на пол, нащупал пальцами тапочки.
       Что ни говори, у Егора Беня поэтическая внешность, почти как у Александра Блока. Есть примета: у кого курчавая голова, тот глубоко религиозен. Беднягу Беня недавно застукали в церкви на "Парке культуры". Бень там молился, поклоны бил. Настучали-таки, мерзавцы, секретарю парткома! Как его, чёрт?.. Виленкин Марлен Лазаревич. Вот это имя!.. Как раз для секретаря. Года полтора назад он курировал от парткома комсомольскую организацию филфака. Как видно, с тех пор, несмотря на повышение, у него остался вкус работы с молодежью.
       Говорят, он незаконнорожденный -- от Лазаря Кагановича, последнего сталинского сокола. Сволочь страшная, Виленкин этот! Ушлая скотина: все пронюхал, даже про веру. Взял Беня за грудки: выбирай, мол, подлец: или исключение из alma mater - и, стало быть, доблестные Вооруженные Силы нашей любимой Родины, или - записывайся в атеистический кружок и выпускай стенгазету - что-то вроде "Воинствующего безбожника". Разумеется, Бень выбрал второе.
       Бень с честью искупил свой антиобщественный поступок - молитву в церкви: он оперативно выпустил раскрашенный акварелью листок со стихами под броским двусмысленным названием "Души прекрасные порывы". Под каждым стихом было скромно подписано: "Е.Бень". Носков в курилке резонно заметил: "Не хотел бы я встретиться с его матерью".
       Птицын натянул носки и майку, влез в тренировочные, но снова надолго задумался, так что неодетые штаны так и остались висеть на коленях. Пошел снег. Луна поднялась выше. За окном уже слышался торопливый стук каблуков, обрывки разговоров и смеха - начиналась утренняя суета. Из окна дуло. Птицын опять накинул на плечи одеяло.
       "Ветер в нашу сторону. Может, отменят занятия? - спросонья соображал Птицын. - Надоело до кошмара! Единственное желание - нырнуть в нагретое одеяло с головой и спать, спать, спать. Не было же вчера семинаров..."
       Вчера он пришел ко второй паре. Дышать было нечем: запах гари и горелой пластмассы. Весь институт опутан брандспойтами. Пожарники залили второй этаж и на третьем разнесли в щепы триста пятую аудиторию, вскрыв топорами потолок. Оказывается, Виленкин отправился в сортир и оставил включенным цветной телевизор. Тот взорвался. Пока секретарь сидел в сортире, загорелась скатерть, занавеска, стол для заседаний - в общем, партком сгорел дотла, а заодно и две аудитории - сверху и снизу. Отсюда мораль: не смотри телевизор в рабочее время! Или уж терпи! Самое страшное, что частично погорел, ко всему прочему, личный ректорский сортир, пристроенный к парткому.
       Злые языки - из тех, что всегда вертятся рядом с администрацией, - уверяли, будто Виленкин оправдывался перед ректором так: во-первых, транслировали речь Леонида Ильича, выступавшего перед работницами фабрики "Большевичка", а во-вторых, у него, то есть Виленкина, а не у Брежнева, невыносимо, до спазмов схватило живот. Виленкин будто бы сразу предоставил справку о язве желудка. (Слухи по институту распространялись со скоростью света.)
       Ясно, что парторгом Виленкину уже не быть. Наверняка назначат Оксану Юрьевну Богданову, если, конечно, Бог даст. Впрочем, это, кажется, выборная должность? Значит, выберут. Свято место пусто не бывает.
       Птицын натянул штаны, потянулся, хрустнул позвоночником, пошел умываться, на ходу стряхивая с волос остатки известки. Из зеркала на него уставилась хмурая физиономия, заляпанная мылом, с черно-рыжей бородой и красными ушами. Он потрогал уши: они горели. Две мысли в его сознании вспыхнули одновременно: "Ну и рожа!" и "Кто-то ругает!"
      
       4.
      
       - Птицын! Арсений!..
       По голосу - Кукес. Птицын прибавил шагу, сделал вид, что ничего не слышал: в таком дурном настроении даже Кукеса ему не хотелось видеть.
       Птицын быстро шел от метро к институту вдоль бесконечной решетки парка Мандельштама. (Парк так назвали отнюдь не в честь поэта, а в честь большевика-подпольщика, перестрелявшего десятка два черносотенцев). Остроконечные пики мелькали у него перед глазами, как кадры немого кино. В обратную сторону, сталкиваясь с прутьями забора, бежали разлапистые корявые липы вперемежку с чахлым кустарником. Прутья с разбегу, гурьбой стукали о массивные каменные столбы, пятнистые от обвалившейся штукатурки, и снова, перегоняя друг друга, начинали безостановочный бег.
       За три года институтской жизни Птицын наизусть заучил этот злополучный забор: вот сейчас ствол осины вырвется наружу сквозь металлические жерди, разведя их в стороны, как две соломинки, чуть дальше старый дуб изогнется, ляжет тяжким боком на кирпичный столб и сдвинет верхушку на три четверти, точно крышку масленки.
       Арсений погрузился в белое марево пара, валившего из-под земли. По обыкновению где-то лопнули трубы. У канализационного люка сгрудились рабочие. Поперек дороги грохотал и вздрагивал компрессор. Тарахтел отбойный молоток.
       Головы прохожих в шапках, капюшонах и платках плыли поверх мучнистого тумана одна за другой, сами по себе, лишенные туловища. Эта фантасмагория о чем-то смутно напомнила Птицыну, какой-то почти забытый фрагмент сна или воспоминания. Только там была река, ослепительное солнце... Красная река, красная от крови река... Люди в лодках баграми вылавливали бритые головы, которые медленно проплывали мимо, слегка покачиваясь на волнах.
       - Птицын! Ну ты и скороход... - Ему в ухо прерывисто дышал Кукес.
       Рука Кукеса даже в такой мороз оставалась теплой и мягкой, как подушка. Поздоровавшись, Птицын быстрее спрятал закоченевшую ладонь обратно в перчатку и вяло отшутился.
       - Пробежаться всегда полезно. Смотри, как разогрелся: нос красный - щеки румяные... - Он был недоволен, что Кукес его догнал. С утра он вообще никого не хотел видеть.
       - Да-а... Морозец! - Кукес слегка гнусавил и явно думал о другом. - Все мужское достоинство обледенеет... Как лед неокрепший на речке студеной...
       - Кальсоны надо носить... Или тренировочные...
       - Не могу. Люблю свободу: чтоб ничего не сдавливало, не тёрлось... Очень быстро идешь... Чуть потише...
       Птицын скосил глаз на Кукеса, пошел медленнее.
       - Ты что-то хромаешь? - заметил Птицын.
       - Э-э-э... Ударился, - поморщившись, отмахнулся Кукес.
       Мимо Птицына и Кукеса в утренней полутьме двумя встречными потоками резво бежали хмурые прохожие: мороз подгонял их пинками, колючий ветер, точно острым зазубренные ногтем, обдирал кожу.
       - Как ты считаешь, Бог есть?
       Птицын с любопытством взглянул в лицо Кукеса: его крючковатый нос, похожий на клюв хищной птицы, грустно повис над губой, заиндевевшие усики обвисли, глаза совсем остекленели.
       - Охота тебе с утра пораньше решать проклятые вопросы!
       - И все-таки! - настаивал Кукес, глядя под ноги.
       - Конечно, нет! А если даже есть, ему глубоко на нас плевать.
       - Ты в этом уверен?
       - Абсолютно!
       - Странно, я думал, ты законченный атеист... Но раз ты допускаешь, что Бог плюёт на человека, не все потеряно...
       Кукес меланхолически пожевал губами, достал из черного тулупа пачку сигарет; прикрывшись от ветра, закурил.
       - Честно говоря, - опять начал Птицын, укутывая горло шарфом и поднимая воротник серенького пальто, - существование Бога меня меньше всего волнует. Есть более насущные вопросы!..
       - Например?
       - Например, почему человек одинок? Или отчего жизнь не имеет смысла?
       - Без Бога человек всегда будет одинок... Он сам себя наказывает... И смысла ... без Бога... не найдет...
       - Очень невнятно! - Птицын остановился и шумно высморкался. - Вот я, допустим, уверовал - по твоему совету... И что дальше? Тут же обрел смысл? С какой это стати?! Бог мне, что ли, его в ухо нашепчет?.. Хорошо бы так было... Просто и без проблем... Вообще для меня загадка, как верующие общаются с Богом. Как они его чувствуют? Волю его то есть... Я однажды краем уха слышал... проходил мимо церкви... Одна старушка другой говорит: "Бог не велит!" А другая ей отвечает: "Не вздумай... Бог накажет!.." Осмысленный разговор!
       - А если действительно наказывает? - вдруг встрепенулся Кукес.
       - Какое там!.. Легче всего бормотать... с таким пафосом: "Вот Господь к такому-то, Сидорову Ивану Петровичу, пришел, а от такой-то, Культяпкиной Глафиры Львовны, отвернулся..." Откуда они это взяли? Что это за Бог такой идиотский? Как капроновый чулок - на любую ногу натягивай, будет впору...
       - Чтобы поверить в Бога, нужно как следует пострадать... А ты богохульствуешь! - Кукес, стряхнув пепел с сигареты, неодобрительно пошмыгал носом.
       - Рассуждаю... И страдал я достаточно. Ты, между прочим, сам навел меня на этот разговор, а на мой вопрос так и не ответил...
       - Какой?
       - Откуда такие "карамазовские" вопросы в наше-то время? Жениться, что ли, надумал?
       - Как ты угадал?! - Кукес искренне удивился, потом посмеялся собственному изумлению. - Я сейчас как раз об этом думаю...
       - Это видно, - насмешливо подхватил Птицын. - В твоих глазах, как говорит Лиза Чайкина, застыла вся неизбывная печаль твоего многострадального народа.
       - Хорошо тебе издеваться!.. А я чувствую, как у нас с Ксюшей момент назрел... Нужно решаться!.. Только какой из меня муж?! - Кукес совсем погрустнел.
       - Прекрасный муж! Замечательный отец! Отличный семьянин!.. В чем, собственно, проблемы?
       Кукес опять пожевал губами, швырнул сигарету.
       - Я очень злой!
       - Ты? Ну, уж если ты злой, то кто же добрый?!. Твоему голубиному нраву позавидовал бы сам Иисус Христос...
       - Ты меня плохо знаешь! Я злой ... и ревнивый! Вчера я побил Ксюшу... до синяков!
       - Ну да?!
       - Да-а... И из-за чего? - ссутулившись и прихрамывая, продолжал Кукес, скользя глазами по обледенелому асфальту. - Она дала свой телефон смазливому мальчику... в троллейбусе. Ну знаешь, из тех, что ловят глупеньких девочек, вроде Ксюши. Из "золотой" молодежи... В пивбарах сидят, дискотеках... В замшевых курточках...
       - Понятно.
       - Мы поругались с Ксюшей еще до этого... в общем, из пустяка... Пошли покупать в "Березку" джинсы для ее сестры... к дню рождения. А я давно хотел купить Ксюше зимние сапоги... Не наше дерьмо, а настоящие... Австрийские... кожаные... с хорошей колодкой...
       - У нее нет сапог?
       - Есть. Плохонькие... венгерские... Больше трех лет не протянут... А австрийские хоть десять носи... Фирма! "Мы не настолько богаты, чтобы покупать дешевые вещи". Так вот, папа достал чеки... через своего бывшего ученика ... кагэбэшника... К папе до сих пор приходят ученики... Очень любят... Этот гэбэшник из-за границы не вылезает... Короче говоря, Ксюша - можешь представить? - все эти чеки спускает на джинсы сестре. Папе они достались недешево! Вероника с Левой еще свои добавляли... Я говорю: "Купи светло-синие...Они дешевле на 50 чеков... Тогда тебе хватит на сапоги... Поимей совесть!.." А она: "Я хочу эти: черный вельвет, в мелкий рубчик... Как у Аллы Пугачевой..." - "Сестре, - говорю, - все равно: дареному коню в зубы не смотрят... А ты опять останешься без сапог!" Она упряма, как... Купили! Кто бы знал, чего мне стоило заставить папу просить у гэбэшника! Он терпеть не может пользоваться своими связями... Кланяться... Короче, я взбесился. До самых "Мытищ", пока ехали, ругал Ксюшу... Она возьми да и ляпни мне, что Петя уже звонил... Это тот, кому она телефон дала в троллейбусе... Приглашал в бар "Лабиринт". Не знаешь?
       - На Калининском проспекте?
       - Да. На углу, в самом начале...Там, где глобус крутится...
       - Знаю, - кивнул Птицын. - Мерзкое место!
       - Вот-вот... Приехали в "Мытищи", - грустно продолжал Кукес. - Я запер ее в туалете и стал бить по руке костяшками пальцев.
       Кукес снял перчатки и на своей руке показал, как он это делал.
       - Как вы разместились в туалете? - удивился Птицын.
       - Он у нас вместе с ванной... Санузел совмещенный...
       - А-а... Тогда другое дело: места вполне достаточно, - усмехнулся Птицын.
       - Ксюша пищит - я ей рот затыкаю: иначе все родственники сбегутся. Шепчу в ухо: "Понимаешь, как это называется?! -- Предательство! Как ты могла? Какое имела право?" Она ему, кроме телефона, еще на спичечном коробке адрес свой записала! Собственноручно! Представляешь? Приходи, Петя! Я тебе завсегда рада! Эта скотина, не сомневаюсь, еще домой к ней заявится!.. Кто тогда будет расхлебывать? Глупость, глупость и глупость! - Кукес патетически выпростал из черного тулупа длинную шею. - Что самое интересное, она его пустит! И чаем напоит!.. Я стукнул ее совком по пальцу... Палец распух.... Ксюша разрыдалась... Я как разбежался, как дал ногой по ванне - теперь, видишь, хромаю...
       - В знак солидарности, - хмыкнул Птицын.
       - Решили ехать в травмпункт, - продолжал Кукес, пропустив мимо ушей реплику Птицына. - Вдруг у Ксюши перелом? Родственники закудахтали... Вероника сидит на кухне, режет лук... И говорит, не повернув головы кочан: "На месте Ксюши я б тебя убила... Только слюнтяй и неудачник может ударить женщину!" Я подскочил, закричал: "Не сметь!" Выбил из-под нее табуретку... ногой... Вероника ударилась об пол копчиком! Заголосила. Прибежал Лева. Схватил меня за рукав, вцепился в волосы...
       - Весело вы там живете... в ваших "Мытищах"... - посмеялся Птицын.
       - Со стороны это, конечно, смешно...
       - Ну и что дальше? Кончилось общей потасовкой?
       - Я боднул Леву головой - и на улицу... Побежал к станции... Ксюша рассказывала: родственники перепугались, подумали: под поезд бросаться...
       - Ты бы повторил подвиг Анны Карениной...
       - Папа схватил мой тулуп... За ним тетя Роза... Лева, Вероника, Ксюша... Все выбежали меня искать...
       - А тетя Теза?
       - Да, ты прав... - улыбнулся Кукес. - Тетя Теза - девяностодвухлетняя - осталась...
       - Душой она была с ними! Нашли тебя?
       - Я сам возвратился через полчаса... Очень холодно было...
       - Не простудился? - участливо поинтересовался Птицын.
       - Как видишь... - Кукес наклонился, с болезненной гримасой потер колено. - Нога болит... В одиннадцатом часу вечера поехали с Ксюшей на Перловскую... в травмпункт. Подозрение на перелом... Сегодня будет результат. Мне тоже наложили повязку... за компанию... Я привез Ксюшу на "Сокол" часа в два ночи... Мама психует. Ксюша ей наврала, будто упала... Я на частнике поехал к брату Левы ночевать... На Патриаршие пруды... А ты говоришь: добрый! - Кукес с размаху швырнул окурок за решетку сада Мандельштама.
       - Так ты теперь решил жениться на Ксюше, чтобы загладить свою вину? - спросил Птицын.
       - Не знаю... Может, ты и прав... И я даже в этом - подлец.
       - По-моему, ты все преувеличиваешь... -- утешил его Птицын. -- А главное: теряешь чувство юмора. Ведь ты Ксюшу не придушил? Нет! Она осталась жива. Будем надеяться, что у нее не перелом, а ушиб... А если даже перелом, то он заживет за две недели... Я сам ломал палец, и знаю по опыту. Твоя сестра копчик не сломала?
       - Нет! - ответил Кукес, скривив губы в усмешке.
       - Ты на рельсы не лег?
       - Нет!
       - Вот видишь, сколько плюсов во всей этой истории. Наконец, ты доказал Ксюше, что любишь ее по-настоящему: ревнует - значит любит. Ей, наоборот, надо тобой гордиться! Кто в наше время может еще похвастаться такой бешеной страстью?!
      
       5.
      
       Птицын и Кукес подошли к институту. Бывают странные дни, когда привычные предметы кажутся новыми и назойливо лезут в глаза, как будто увидеть их важнее, чем открыть Америку. Птицын увидел крупным планом морг, слева примыкавший к институту. Он отчаливал в вечность, этот громоздкий пароход? Утлая посудина состояла из трех переходящих друг в друга палуб: за 2-м моргом - пединститут, бывшие бестужевские курсы для благородных девиц с пузатым маяком-куполом и фасадом-кормой, сплошь утыканной двумя десятками жутких одинаковых рож вместо иллюминаторов, которые изображали, кажется, чёрта - с остроугольной бородой, рогами, закрученными в спираль, крючковатым носом и вывернутыми наружу губами, скривившимися в демонической улыбке (а может быть, это были бараны?); третья палуба - здание военного архива, носовой частью рассекавшего Хользунов переулок. Институт, армия, морг - вот и вся человеческая жизнь!
       У входа в институт, под козырьком, в промежутке между колоннадой и мусорным ящиком, курили девицы. Птицын издалека разглядел Верстовскую. Она, несмотря на холод, стояла без шапки, в дубленке нараспашку. Смеялась. Птицын вспомнил ее ровные остренькие зубы. Ей не было до него никакого дела: она смеялась!
       Каждый раз у Птицына резко портилось настроение, как только он приближался к стенам института. Поводом для раздражения служила любая мелочь. Пестро разряженные девицы в дубленках и шубах обвязали вокруг бедер цветастые платки. "Что за дурацкая мода! - думал Птицын. - Как по команде нацепили, словно цыганки (Слава Богу, хоть Верстовская удержалась.)".
       "Как можно, - раззадоривал себя Птицын, - мазать губы свекольной помадой?! Это еще хуже, чем зеленый маникюр! У них с душой что-то неладно... Вот они курят, ржут над очередным дурацким анекдотом, а сами боятся жизни! О чем они думают на самом деле? Молятся: "Мужа, Господи, подай, изнемогаю!"? Другая расшифровка МГПИ им. Ленина тоже годится: "Московский государственный питомник идиотов"...
       Пошел снег. Крупные хлопья мягко ложились на пепельные волосы Верстовской, на сигарету, продолжавшую длинную линию пальцев и устремленную в небо. Снег падал на ее глаза, скулы, ресницы. Птицын, проходя мимо, уткнулся носом в землю, принял вид суровой сосредоточенности. Кукес тоже поугрюмел, втянул голову в плечи, с головой ушел в себя. Вместе они, наверно, напоминали двух старых сычей - черного и серого, - которые, беспомощно моргая, близорукими, ослабевшими от старости глазами высматривают на охоте мышей-полевок, шмыгающих между высоких колосьев пшеницы.
       Птицын первым нарушил молчание:
       - Ксюша, я думаю, не придет... Раз у нее палец... Может, прогуляем старушку Кикину?
       - Н-не знаю... Я обещал Ксюше записать лекцию... Она побаивается Кикиной... Да и я, если честно, тоже... - замямлил Кукес.
       - Как знаешь... А я пойду в пельменную...
       Птицын решительно повернул прочь от института в забегаловку, куда студенты в перерывах бегали "заморить червячка", на редкость прожорливого во время учебы. Кукес заколебался, неуверенно потоптался на месте.
       - Арсений! - крикнул он Птицыну вдогонку. - Подожди, я с тобой... Только вот отдам копирку... Вике Коврижкиной...
       Кукес скрылся в дверях.
       Последнее время по институту прокатилось очередное поветрие: все скопом начали обмениваться копирками. Если сидишь на лекции - поработай на спящего товарища: подложи копирку. А в другой раз он поработает на тебя. Таким образом, работа шла посменно. Экономия сил, времени, а главное - учебный процесс налицо!
       Птицын в ожидании Кукеса остановился поодаль и поневоле опять уперся взглядом в куривших девиц. В нем закипала желчь, и он ядовито принялся мысленно перебирать все те бесчисленные скандальные истории, знанием которых он был обязан болтливому Носкову, крупному чернявому детине с квадратной физиономией, кстати тоже торчавшему среди девиц. (Птицын и Носков обменялись приветственными кивками.)
       Носков стоял возле Дарьи Шмабель. Впервые услышав это имя, Птицын был поражен вопиющим контрастом между именем - Дарья - мягким, ласковым, уютно-русским, особенно в домашнем варианте - Даша - и ее фамилией, - чуждой русскому уху, составленному из какого-то зловонного звукосочетания. Бывают же еврейские, немецкие фамилии с привкусом благородного достоинства: Эйнштейн, Тальберг, Штерн, Гартман! Но эта!.. Шмабель! Нечто среднее между "табелем" и "шнобелем". Однажды, смеха ради, Птицын и Миша Лунин, его приятель по группе, лингвистически разложили слово "шмабель" на лексемы и обнаружили, что, оказывается, оно имеет французские корни: если отсечь угрожающий звук "Ш", то останется французское "ma belle" - моя красавица. Как там пели "Битлз" в популярном шлягере "Michelle, ma belle..."?
       Эта каламбурная манипуляция не имела бы большого смысла, не будь Дарья Шмабель феноменально уродлива. Так, во всяком случае, казалось Птицыну. А он считал себя ценителем и знатоком женской красоты! Миша Лунин разделял его мнение и временами, с театральным возмущением воздевая руки к небу, восклицал: "Она же толста, как секвойя! Ты понимаешь, как секвойя!"
       Дарья Шмабель имела ярко выраженную еврейскую внешность: карие глаза навыкате с традиционно-национальным выражением вселенской тоски и вековой печали; мясистый нос, настоящий шнобель, с хищными, крупными, сладострастно трепещущими ноздрями. (Птицын частенько не без злорадства преувеличивал и окарикатуривал действительность; он и сам знал за собой этот грех, но так легче перенести жизненные глупости.) Красноватый конец носа Дарьи касался верхней губы, тоже мясистой и пунцовой. На фоне губ лицо казалось особенно бледным. В Дарье было что-то от снежной бабы: Птицын, присматриваясь к ее лицу, иногда думал, что его выплеснули из ведра и оно застыло на лютом морозе, так и не долетев до земли. Только лоб, щеки, виски и подбородок навсегда сохранили инерцию скатывающейся воды.
       Вообще все ее пышные формы - от щек до ягодиц - будто бы стремились соскользнуть с тела вниз, безоговорочно подчиняясь беспощадному закону гравитации. Впрочем, чтобы этого действительно не произошло, воля к жизни распределила отдельные аморфные куски, из которых состояла Дарья, вширь. Они растеклись, приняв форму греческих амфор разных размеров. Вот почему, несмотря ни на что, фигура Дарьи была не лишена известной женской привлекательности, особенно для людей со смелым вкусом.
       Дарья явно гордилась своим колоссальным бюстом, который больше смахивал на танковую башню, хоть и помещённую в бюстгальтер. Правда, броня не скрывала, а только сдерживала в удобопонятных границах взрывоопасную начинку. Той же цели служил широкий пояс, стягивающий талию, и модная дорогая юбка, плотно прилегающая к богатырским бедрам, так что с каждым величавым шагом Дарьи сквозь ткань рельефно отпечатывались шарообразные ягодицы, перекатывающиеся при ходьбе.
       Правда, сейчас могучее тело Дарьи спряталось под широкой песцовой шубой, в то время как её маленькая голова утонула в пушистой лисьей шапке.
       Арсений вспомнил, как Носков судачил о Дарье, смакуя пикантные скабрезности:
       - Даша на одной вечеринке, когда все перепились, побежала открывать форточку... Дым, духота... Бежит эдакий слон... Перед ней все это дело трясется... А у окна мальчик торчит... пьяный "в жопу"... Поблёвывает в уголок. Дарья забирается на стул, открывает форточку, а он смотрит на нее снизу вверх, сквозь очки, тихо, со счастливой улыбкой смеется... Протягивает руки вот так... кладет ее бюст на ладони и начинает легонечко подбрасывать... то левую грудь, то правую... проверяет, которая тяжелей. И в таком телячьем восторге бормочет: "Как арбузы! Ну надо же... как арбузы!" Я как увидел, чуть не описался...
       - А Дарья? - поинтересовался Птицын.
       - Заливается... Хи-хи... Кстати, знаешь, какое у нее достоинство?..
       - Какое?
       - Она ни разу аборта не делала! Люся Паншева сделала их аж пять, причем три последних неизвестно от кого! Вообрази, не знать, от кого забеременела! Это надо уметь! А Дарья - молодец!.. Сядет в кипяток, такая туша, попарится как следует... И аборт не нужен. Выкидыш! Как из пушки, в ванную выстреливает!..
       - А что с ним потом делают?
       - С выкидышем? В сортир спускают.
       - Если не секрет, откуда у тебя такие сведения? - Арсений сильно засомневался в их достоверности.
       - От Люси Паншевой, конечно! От кого же еще! Они ведь - подруги.
       Люся Паншева курила рядом с Дашей и Носковым. Птицын скосил глаза на Люсю: "Неужели о таких вещах можно запросто рассказывать? Ведь это противоестественно!" Хотя... даже на своем опыте он знал, что временами им тоже овладевала несусветная болтливость именно по поводу тех самых компрометирующих ситуаций, о которых следовало молчать и хоронить их в глубине души, как в могиле. Между тем он выбалтывал их друзьям, разумеется надеясь на их скромность, но оставались ли они в самом деле скромными? Обсудить с посторонним чужой секрет - это наиприятнейшее удовольствие, едва ли не самое назидательное и поучительное дело в жизни. Что если эти девицы знают о нем столько же, сколько он о них? О таком кошмаре лучше даже не думать!
       Яркие губы Люси Паншевой были вывернуты наружу. Сколько пылких поцелуев на их счету? Не счесть! Тщательно выкрашенные и расчесанные веером ресницы выражали грациозную наивность и почти девическое удивление, на что так падки мужчины. В уголках губ, впрочем, пробивались черные усики, нередкие у ярких брюнеток, хотя те и обесцвечивают их, как слышал Птицын от Верстовской, перекисью водорода. Усики у женщин, что ни говори, помимо показателя практичности, признак недюжинной сексуальности. Но, конечно же, главное - ноги. Люсе Паншевой, в прошлом мастеру спорта по фигурному катанию, было чем гордиться! Нельзя сказать, что бы ее ноги не имели недостатков, только кто в институте попробовал бы с ней соперничать? Птицыну они напоминали ноги газели из "В мире животных": стройные, суживающиеся от бедра к лодыжке; того и гляди, стукнут копытцем по земле и умчатся по скалам на вершину снежного хребта.
       Кто там еще курил? Ах, да! Кузина. О ней мало что известно. С первого курса она жила с Пашей Котликовым. Как-то Носков на картошке зашел за куст сирени пописать, а неподалеку грелись на солнышке Даша Шмабель, Люся Паншева и Кузина. Между ними шел такой занимательный разговор, что Носков затаился, присел под куст и даже позабыл, зачем пришел.
       - Ты какие любишь? - сбрасывая пепел, поинтересовалась Люся Паншева.
       - Короткие и толстые! - ответила Даша.
       - А я - длинные и тонкие! - раздумчиво сообщила Люся.
       - А я - как у Паши Котликова, - встряла в разговор Кузина.
       Носков заржал, вылез из-под куста и под возмущенные взгляды девиц пошел прочь.
       Справедливости ради, Птицын отметил, что в эту толпу, которую составляли бабцы-оторвы (вообще Птицыну это слово "бабец" резало слух, но он отчасти свыкся с институтским жаргоном, где в привычку вошли фразеологизмы вроде "знатный бабец" или "шлюховатый бабец"), неизвестно как и зачем затесалась Лутошкина, считавшая себя подругой Верстовской. Это пай-девочка, маменькина дочка, пухленькая и чистенькая, без Верстовской, разумеется, и на пушечный выстрел не приблизилась бы к этим тигрицам: те бы ее с потрохами съели.
       Верстовская отзывалась о Лутошкиной с флегматичной иронией: Лутошкина скрупулезно собирала к собственной свадьбе приданое. Двадцать четыре комплекта постельного белья ждали своего часа в шифоньере. Нужно было докупить еще семь: на каждый день месяца - по комплекту.
       На роль жениха Лутошкиной претендовал ее бывший одноклассник, все десять лет сидевший с ней за одной партой, такой же тихонький, скромненький, как она, и в прыщах. (Верстовская однажды его видала.) "Неужели, - думал Птицын, - этому жениху-бедолаге за десять лет не надоела Лутошкина?! Или он женится от отчаяния?"
       Верстовская рассказывала, с каким замиранием сердца ждала Лутошкина того торжественного мгновения, когда прыщавый одноклассник наконец отважится ее поцеловать. Этот момент все не приходил, и Лутошкина справедливо досадовала на излишнюю робость жениха. А может, он просто не мог преодолеть отвращения?
       Птицын поймал себя на мысли, что поднял со дна всю эту порнографическую галиматью только за тем, чтобы не думать о Верстовской. Ненависть сильнее любви. Она подобна каленому железу: как кровоточащую, рваную рану прижигают каленым железом, чтобы избежать гангрены, так и любовь надо выжигать из души ненавистью - душа освобождается от бремени и пустеет.
       Птицын решительно двинулся к институту. Где же Кукес? Опять где-то застрял!
      
       ГЛАВА 2. ЗАТОНУВШИЙ КОРАБЛЬ.
      
       1.
      
       Птицын вступил под своды храма науки, а точнее в раздевалку. Сзади из буфета тянуло тушеной капустой. Он обогнул две мощные дорические колонны, отделявшие раздевалку от сортира, тоскливым взглядом обозрел надоевший за эти годы полукруглый холл, куда выходили лекционные аудитории. Такие же дорические колонны уходили под купол. Повсюду арки, полуарки, застекленные террасы, парящие над пустотой, как ласточкины гнезда, и почему-то называемые среди своих "собаками". "Я на "собаке"", - говорил один студент другому. Или: "Свободных аудиторий нет, занимаемся на "собаке"!" - зажигательным голосом сообщала преподавательница, и студенты лениво тянулись за ней, затягивая занятие на полчаса и больше.
       Псевдоклассика соседствовала здесь и странно уживалась со сталинским монументализмом. Кокетливый мраморный фонтанчик в виде ракушки с бахромой торчал между лекционными аудиториями. Впрочем, мрамор местами осыпался, крашеная штукатурка потемнела, кран для воды, быть может струивший прохладные струи во времена бестужевских высших женских курсов, то есть при царе Горохе и Вильгельме Кюхельбекере, теперь был вырван с мясом. Ныне фонтанчик скорей напоминал ржавый унитаз, неизвестно зачем подвешенный этаким шутником-водопроводчиком под правой под мышкой чугунного Ленина. Львиная морда над раковиной облупилась, смотрела грустно, с видом усталого верблюда. Когда-то грозный львиный рык теперь, видно, застрял в глотке, потому что из разверстой пасти, изъеденной язвами времени, торчал огрызок яблока.
       Веселенькие барельефы возле фонтанчика изображали женщин в туниках и голых детей, водивших хоровод вокруг клумбы и поливавших цветы из крошечных амфор. Однако барельефы покрылись столетней пылью, и глаз скользил вдоль них, словно вдоль длинного серого забора.
       Доминировал колоссальный Ленин. Чугунный вождь шагнул вперед с высокого постамента навстречу людям, взметнул правую руку куда-то вверх, к стеклянному куполу-"обсерватории", через который едва пробивался тусклый свет. То ли он указывал на небо, отсылая вопрошающих прямо к Богу, то ли возмущался зияющей дырой в стеклянном куполе, оттого так судорожно мял кепку левой рукой. Полы распахнутого пиджака затопорщились и перекосились, как сломанные крылья.
       Гордостью памятника, вне всякого сомнения, являлся щеголеватый жилет с массивной цепью от нагрудных часов поперек живота. Часы, понятно, отсчитывали новое время. Между тем старомодные узкие брючки с отворотами на косолапых ногах, вывернутых вовнутрь, выдавали в Ленине какую-то старорежимную слабинку, интеллигентщину. Автор монумента явно запечатлел затаенную нежность к предмету отливки: Ленин получился у него по-человечески неуклюжим и трогательным. Если б только не человеческая черствость, напихавшая в цементный квадрат вокруг постамента конфетные фантики, яблочные огрызки, окурки вперемешку с галькой!.. Всегда засохший букет красных гвоздик из парткома в обшарпанной вазе, притулясь на углу бордюра, не спасал покинутого и забытого всеми Ленина.
       Вождь составлял вершину равностороннего треугольника, если мысленно провести от него линии к двум другим памятникам помельче. Один посвящен был какому-то Николаю Рубцову (не поэту). Набросив на плечи шинель, он держал перед глазами раскрытую книгу. На памятнике лежал отчетливый отпечаток колебаний скульптора: делать ли ему бюст или все-таки ваять фигуру в полный рост. В конце концов он остановился на компромиссе: ноги Рубцова были обрублены по колено узким, как пенал, постаментом, а левая рука скрыта рукавом накинутой шинели. Получилась статуя героя-инвалида, безногого и однорукого, вроде гоголевского капитана Копейкина. Надпись поясняла, что Рубцов форсировал Днепр. Институтские остряки предполагали, что Рубцов читает Гоголя, именно следующий отрывок: "Чуден Днепр при тихой погоде. Не всякая птица перелетит его..." Птица не перелетит, а человек форсирует.
       По левую руку от Ленина стояла пышногрудая, затянутая в гимнастерку Вера Белик - Герой Советского Союза, штурман авиации, погибшая на 813-м боевом вылете.
       Птицын сделал несколько шагов по пустому холлу и потоптался в центре этого монументального треугольника. Гулкое эхо прогрохотало под куполом и возвратилось назад, легонько шлепнув Арсения по макушке (так, по крайней мере, ему показалось). Невинное и общедоступное развлечение студентов состояло в том, что, едва обнаружив резонирующую точку, они собирались гурьбой, человек по пять-семь, и с буйным гоготаньем устраивали такой топот, что приводили в бешенство администрацию и преподавателей, окажись те рядом. Иногда кто-нибудь из девиц пробовал голос, вступив в зону этой магической точки. Голос долго вибрировал, повторяя параболические изгибы купола.
       Птицын внезапно вспомнил самое первое впечатление, полученное в этих стенах. Его, как закланную овцу, повлекли на вступительный экзамен. Студентки по спискам разбили толпу поступающих на группы, и он с яркого света нырнул во тьму. Мрачные колоннады, узкие винтовые лестницы как бы из кубрика на палубу. Словно пиратское судно, где ведут вереницу связанных по ногам и рукам рабов. Сейчас их сбросят в мрачный подвал под палубой и запрут дверь.
       Да, точно! Корабль. Вот то первое впечатление. Скорее даже затонувший корабль. Вроде "Титаника", пошедшего ко дну со всеми пассажирами и экипажем. И он, Птицын, тоже стал жертвой кораблекрушения. Капитан корабля, конечно, Ленин, не пожелавший покинуть свое погибающее судно, простерший руку в последней безуспешной попытке скомандовать со дна: "Все наверх! Разом!.." Однако памятник чванливой помпезности неуклонно шел ко дну.
      
       2.
      
       Миша Лунин чувствовал себя неуютно. Во-первых, он опоздал. А он терпеть не мог опаздывать! Увы, это происходило постоянно по не зависящим от него причинам: отменяли электрички, поезда в метро останавливались посреди туннеля, ломался будильник, отключали отопление и свет - короче говоря, во всех этих обстоятельствах было что-то роковое. Одним словом, лекция уже началась и ему совсем не хотелось пробираться через 9-ю аудиторию на полусогнутых под ироническими взглядами Идеи Кузьминичны, которая того и гляди публично сделает тебе замечание и высмеет при всех.
       Дал же Бог такое имя: Идея Кузьминична Кикина! Жертва сталинской идеологической эпохи с ее кошмарными именами типа Ноябрина, Октябрина, Гертруда (героиня труда), Антенна, Трактор, Танк (кретины родители: надо же так обозвать ребенка - наверняка всю жизнь ему поломали!). Дело в том, что ведь и он тоже пострадал от энтузиазма своих родителей и особенно отцовой бабушки. Она - явно безмозглая дура (хорошо хоть он ее не знал никогда)! - назвала его отца именем Отюльшминальд. Кто догадается, что это означает: Отто Юльевич Шмидт на льдине?! Ну чего ей дался этот Шмидт на льдине? Бабушка, впрочем, была убежденной коммунисткой. По зову партии в составе пятитысячников отправилась поднимать колхоз в Саратовской губернии. Училась в Высшей партшколе. Моталась по всей стране с народным контролем. И умерла на переправе через Урал от сердечного приступа.
       Но чем, спрашивается, виноват отец? Русский до десятого колена, он, благодаря собственной матери, вдруг сделался евреем - Отюльшминальдом. Отюльшминальд Лунин! Ему стоило громадных трудов переубедить людей в том, что он здесь ни при чём. Просто родители, мол, были увлечены поэзией великих пятилеток.
       Да и его, Мишу, это стукнуло, правда не так больно, как отца. Когда он называл по буквам свое отчество, все косились не него недоверчиво, и ему совсем не хотелось разъяснять, кто такой проклятый Отто Юльевич Шмидт, академик, в тридцатые годы, понимаете ли, застрявший на льдине, так что пришлось его вместе со всеми его людьми вытаскивать на самолетах Ляпидевскому, Леваневскому и прочим.
       Получается, что они с Идеей Кузьминичной - друзья по несчастью. Между ними, значит, есть сродство душ или, точнее, сродство судеб. Только вот вопрос: страдает ли она от своего имени или, наоборот, гордится? И еще важно: что за идею она собой выражает? Во всяком случае, ее идея ему, Мише, наверняка не близка!
       Нет, идти на лекцию поздно. К тому же вчера вечером он сбрил бороду. Два часа обливался кровавым потом, прежде чем решиться на эту экзекуцию. А все потому, что побил ректора.
       Позавчера, как всегда между парами, он курил в предбаннике и мучительно думал о ссоре Верлена и Рембо. Неужели два таких потрясающих лирика могли быть гомосексуалистами?! В это невозможно поверить!
       Вдруг на него откуда-то свалился лысый толстяк в мехах и завопил:
       - Ты что, не читал приказ ректора?! Здесь курить нельзя!
       Мужик грубо развернул его за плечи и ткнул пальцем в лист ватмана, на котором красными буквами с завитушками было написано о категорическом запрещении курить в стенах института и угрозе отчисления в случае ослушания. Выходит, Миша нахально курил под этим плакатом.
       Миша пробежал глазами написанное и в свою очередь заорал:
       - А вы кто такой?
       - Узнаешь, кто я такой ...
       Тут толстяк протянул руку, чтобы вырвать сигарету из Мишиного рта. Миша резко дернулся, схватил мужика за рукав и прижал его к стенке:
       - Не распускайте руки, свинья! - прорычал он.
       - За свинью я тебя на четыре года посажу, мерзавец. Но прежде вылетишь из института кувырком, к чёртовой бабушке!
       Толстяк развернулся, оттеснил Мишу жирным портфелем и выпорхнул на улицу. Миша за ним - влепить пинка вдогонку! (Этот лысый толстяк вызвал у него приступ свирепого бешенства!)
       Вплотную к институтскому крыльцу припарковалась черная "Волга". Толстяк втиснулся на заднее сиденье, обернулся к Мише и, чувствуя себя хозяином положения, продиктовал Мише сквозь открытую дверь:
       - Завтра, в 11-30. В кабинете ректора! Жду! Там узнаешь, кто я такой! Я тебе покажу, где раки зимуют! Бороду отрастил, поганец! Как твоя фамилия?
       - Сидоров! - робко соврал Миша.
       - То-то же! - удовлетворенно заметил ректор, махнул шоферу - "Волга" взревела и уехала.
       Миша взглянул на часы. Сейчас было как раз 11-30. Вряд ли, конечно, ректор его ждет. Да и за минуту как он мог его разглядеть! А без бороды он и вовсе его не узнает. Но - береженого Бог бережет - все-таки лучше с этого открытого места, откуда видна приемная ректора, слинять на улицу.
      
       3.
      
       - Bon jour, monsieur!
       Миша обернулся - Гарик Голицын в рыжей шубе нараспашку широко улыбался.
       - Guten Tag!- хмуро ответил Миша, вяло пожимая энергичную руку Голицына.
       Миша не любил Голицына за его напористую манеру разыгрывать из себя этакого бодрячка, любимца фортуны, за позу завзятого интеллектуала, к тому же тонкого знатока женских прелестей, гурмана и эпикурейца. В общем, Миша Лунин просто его не любил, и этим все сказано. Голицыну, конечно, нельзя было отказать в оригинальности. Пусть так! Может быть, он даже ему завидовал... Но что это меняло?!
       Лунин и Голицын недавно заключили шутливое пари: кто быстрее выучит язык, тот ставит другому бутылку коньяка. Голицын взялся за французский, Лунин - за немецкий. Вот почему при встрече они всякий раз обменивались иноязычными приветствиями либо жонглировали франко-немецкими выражениями.
       - Как жизнь? - поинтересовался Миша.
       - Изумительно! - Голицын достал сигареты, предложил Мише. - Но что я вижу? Ты сбрил бороду! Бояре, которым Петр I приказывал сбривать бороды, готовы были пойти на смерть, лишь бы не лишаться чести... А ты, mon cher, сделал это добровольно... Что заставило тебя, позволь спросить, уничтожить такое достойное украшение на лице мужчины? Неужели призрак старости? Теперь ты, конечно, выглядишь моложаво, но...
       Миша вкратце рассказал историю с ректором.
       Голицын бисерно похохотал, точно бережно просыпал горсть сушеного гороха:
       - Начальство надо знать в лицо, my fellow! - назидательно заметил он Мише. - В твоем случае, разумеется, лучше лишиться чести, чем студенческого билета. Поменять его на военный билет - непростительная глупость, так что легче привыкнуть к своему новому облику...
       Они взяли еще по сигарете. Миша держал книгу под мышкой.
       - Что читаешь? - поинтересовался Голицын.
       - "Гертруду".
       - Стайн?
       - Нет, Гессе!
       Гарик опять рассмеялся.
       - Приятно, черт возьми, быть интеллектуалом! Это разнообразит жизнь. И еще чуть-чуть щекочет нервы... Согласись, забавно тешить себя иллюзией, что быдло тебя не понимает...
       Длинные острые пальцы Голицына взлетели в воздух, и Миша заметил обручальное кольцо.
       - Кого ты осчастливил, если не секрет? - с легким удивлением Миша кивнул на кольцо у Голицына.
       - Почему же секрет?.. Цилю Гершкович. Вернее, это она меня осчастливила!
       - А как же Лянечка? - не слишком тактично ляпнул Миша.
       - Это ее личные трудности, - сурово отрезал Голицын.
       - Циля... это такая курчавая брюнетка из второй группы? - задумчиво поинтересовался Миша.
       - Совершенно справедливо.
       - А "Циля"... полное имя какое?
       - Цецилия!
       - Да... Красивое... - Миша опять замялся. - Можно нескромный вопрос?
       - Сделай одолжение!
       - Ты всегда гордился своими дворянскими предками... Их белогвардейским прошлым... "Белая кость" - твое выражение... "Чистота крови"... и прочее...
       - Ну и что из этого следует?! Да, мой прадед был штабс-капитаном в освободительной армии Деникина... Я рассказывал?
       - Не помню...
       - Он вместе с Лавром Георгиевичем Корниловым участвовал в знаменитом ледовом походе. Был близок с Калединым... Благороднейший человек!
       - Каледин?
       - Каледин. Каледин.
       - По-моему, он перестрелял уйму красных?
       - И правильно сделал! Туда им и дорога! Мало перестрелял! Во время Донской кампании он первым заявил, что положение безнадежно. Ему никто не поверил, а он: "Господа, говорите короче. От болтовни погибла Россия!" - вышел на минуту из комнаты, и пулю в лоб. Прадед хоронил его. Нес гроб...
       - И что, он эмигрировал... твой прадед?
       - Ка-кое там!.. Буденновцы расшлепали под Житомиром. Скоты! Вообще, о роде Голицыных можно рассказывать и рассказывать...Один Голицын поил кучеров шампанским. Разжигал сотенными купюрами трубки для гостей... Между прочим, был страстным игроком! Однажды проиграл жену - представляешь? - графу Льву Кирилловичу Разумовскому. Тот в нее до безумия влюбился.
       - Как это можно? - удивился Миша.
       - Мне иногда хотелось бы пожить в XIX веке... Люди были забавные... Кстати, после этого проигрыша Голицына развелась с мужем и вышла замуж за Разумовского. Он ее будто бы боготворил. Даже несмотря на то, что она вывезла из Парижа триста платьев... На его счет, разумеется... Самые модные туалеты... А другой Голицын, князь... тоже карточный игрок... выиграл в Париже миллион франков, тут же все спустил... в той же игре... Женился на Всеволожской. Сразу после венчания забрал у нее портфель с половиной ее состояния... Богатая была женщина! И сразу же развелся - так они условились: титул взамен на деньги! Сделка века! В этом есть какой-то шик, как ты полагаешь?
       Миша с сомнением покачал головой:
       - Любопытные легенды! Это семейные предания? - ядовито переспросил он Голицына.
       - Из разных источников, - с легкой досадой отмахнулся Голицын, бросил сигарету и после паузы добавил, чуть поморщившись: - Один был только Голицын - выродок... Шутом подвизался у Анны Иоанновны, квас ей подносил. Она его обвенчала с калмычкой-шутихой... Ну, знаешь, наверно, эту историю? Из Лажечникова! Исторический роман. Анна Иоанновна приказала построить ради этой церемонии... смеха ради... ледовый городок на Неве...
       - Знаменитые у тебя родственники... Ничего не скажешь... И все-таки я так и не спросил... - Миша тоже сделал торжественную паузу. - Все эти твои родственники-аристократы Голицыны, как ты думаешь, одобрили бы твой брак на еврейке?
       - Видишь ли, mon cher... - Гарик помрачнел, его усы ощетинились. - В своих поступках я не отдаю отчет никому: ни папочке, ни мамочке, ни опочившему в бозе предку... Однако мы с тобой что-то заболтались... Ты не хочешь почтить своим присутствием почтенную старушку Кикину, а?
      
       4.
      
       Птицын нашел Кукеса в сортире.
       - Категорический понос! Третий день мучаюсь, - поведал Кукес, вытирая платком мокрые руки. - Душа не принимает портвеша!
       - Стихи! - отметил Птицын и переспросил: - А что за портвейн?
       - Отечественный. 33-й номер. Граната такая, знаешь? Ну, стекло толстое-толстое...
       - А-а... видел! Зачем ты его пил?
       - Витя Бодридзе с Гариком Ивкиным принесли. И еще водки... Ёрш страшный... Я водку спокойно переношу... Но вместе с портвешом!..
       - Вы в "Мытищах" пили?
       - Ну да! Что за вопрос?
       - А Ксюша?
       Кукес и Птицын вышли из туалета.
       - Она старославянский зубрила. У себя на Алабяна. Я тоже за него взялся... Скука! Через силу... читаю... Ксюше обещал... Приходят эти чувачки... Ну, раздавили два пузыря... А потом пошли в общежитие текстильного техникума... по бабам. Три какие-то бабы с раскрашенными рожами... С трудом припоминаю... У меня голова разболелась... Витя и Гарик натянули презервативы, и давай работать на двух кроватях... А я уснул...
       - Где, прямо там?
       - На кровати у какой-то Кати... по-моему, Кати... Да... У нее глаза добрые-предобрые... Как у коровы... Она лежала со мной рядом, свернулась клубком... Баба дородная... И ляжки у нее могучие... Она бедром ко мне льнет... И все гладит меня по головке... А я к спинке кровати прислонился и уснул!
       - Не оправдал, значит, надежд?
       - Нет, не оправдал!
       Они вошли в пельменную, взяли по порции. Оба помрачнели и, уйдя в свои мысли, молча жевали пельмени.
       Птицын сразу же увидел Верстовскую: она по-кошачьи мягко проскользнула между тесно стоящими столиками и встала в очередь.
       - Слушай! - прохрипел Птицын. - Что, если нам еще взять по полпорции?.. Я что-то не наелся!..
       Он вскочил. Не дожидаясь ответа Кукеса, кинулся к очереди, на ходу доставая из кармана кошелек.
       Птицын встал вслед за Верстовской вплотную. Его лицо почти уткнулось в копну ее волос. Он заново вспомнил и с наслаждением ощутил их горьковатый запах. Так пахнет полынь. Тогда на картошке, после общей пьянки, когда все разбрелись по кустам и по углам, он медленно вынимал из ее волос шпильку за шпилькой - и туго стянутый на затылке пучок волнистыми прядями рассыпался по плечам. Ему сделалось сладко от близости ее теплого, крепкого тела. А ее губы были быстрыми и подвижными, как ртуть. "Ты, оказывается, и целоваться-то не умеешь", - с милой усмешкой заметила она.
       Верстовская не оглянулась, не поглядела на Птицына. Она слегка запрокинула голову и покачала ею из стороны в сторону, так что ее пепельные волосы прошелестели по его лицу, как струи дождя по пыльному стеклу.
       Подошел Кукес. Он ехидно ухмылялся и хищно обнажал свои желтоватые зубы.
       - Как в тебе разыгрался аппетит... Прямо-таки волчий!.. Между прочим, Арсений ты не доел свои пельмени...
       - Я люблю горячие. А эти уже остыли... - нашелся Птицын.
       - Вот как... Почему же ты у Аркадия Соломоныча от них отказался? Там были горяченькие...
       - Они у него слиплись и развалились. И вообще напоминали манную кашу... Я ее с детства ненавижу! Как можно было эту гадость есть?! Кстати, я забыл спросить, что вы там прошли... по английскому? Склероз! Ничего не могу вспомнить...
       - Еще бы! Ты так сладко вздремнул! - Кукес оживился и иронически пожевал губами. - Впал в транс и захрапел... Как дизельный мотор... Знаешь, как гудит дизельный мотор? Пронзительно гудит! Мы все прибалдели...
       Верстовская пошевелилась.
       - А что, Соломоныч производил какие-нибудь эксперименты... надо мной?.. - Птицын не на шутку забеспокоился. В памяти, далеко-далеко, забрезжили размытые лица, световые вспышки, каменные лабиринты.
       - Никаких экспериментов...
       - Очередь! Больше не занимайте. Через двадцать минут - обед. Молодой человек в черном тулупе, вы - последний! Скажите, чтоб за вами не вставали!.. - Это гаркнула Кукесу мордатая буфетчица.
       - Скажем! - весело отвечал Кукес и продолжал: - Так вот, сначала все было как обычно. Соломоныч усадил нас в кресла, приказал расслабиться: "У вас тяжелые веки. Руки и ноги наливаются свинцовой тяжестью, - Кукес раздул щеки, вытаращил глаза, выставил брюхо вперед и взаправду стал похож на Аркадия Соломоныча Гринблата, толстого еврея, учившего английскому языку под гипнозом. - Вы засыпаете... Перед вашим взором зеленая трава... Голубое море. Ласковое дуновение ветерка... - Кукес опять удачно передразнил шепелявость Соломоныча: близость Верстовской его явно вдохновляла. - Мы расслабились. Он включил "Болеро" Равеля. Смачная музыка!
       - Это я помню... - вставил Птицын.
       - А-га! Ты тогда еще не спал... Ну вот, только я начал ловить кайф... вдруг Соломоныч, скотина, врубил английскую речь, а "Болеро" вырубил... на самом сильном месте... Лондонских дикторов врубил... У них темп... бешеный. Одно слово поймешь, пока думаешь над ним, они два десятка новых...
       - Это я тоже помню... - кивнул Птицын и подумал, что Верстовской, как профессиональной переводчице, наверняка будет любопытен рассказ Кукеса.
       - Вдруг ты так хрипло захрапел!.. - продолжал Кукес. - Как удавленник, когда его сняли с петли. При этом весь скрючился. Лицо перекосилось, как будто ты встретил отца Гамлета... Слюна изо рта пошла... Потом застучал зубами... Дробь... И говоришь с такой натугой: "Ты..."... "Я..." Соломоныч перепугался, пульс щупает, веки пальцами разводит - а у тебя глаза, как у покойника закатываются. Молоко видно... Картина мало эстетичная!..
       - Ты видел глаза покойников? - недовольно перебил его Птицын.
       - Представь себе, да... Когда умерла мама...
       - Извини...
       - Ничего... Дело прошлое... Я уж пять раз пожалел, что тебя туда привел: думаю, помрешь, а потом меня будут обвинять в твоей смерти... А Соломоныч, упорный парень, шепчет тебе на ухо зловещим шепотом: "Мне снятся хорошие сны... Радостные и безмятежные... Я дышу ровно и глубоко..."
       - А я?
       - А ты на самом деле стал успокаиваться. Убрал, наконец, колени с груди... Что за неудобная поза! Разжал руки (они до этого в подлокотники вцепились... судорожно). Дышать стал ровней. В общем, впал в транс... голову набок вывернул - ну вылитый индюк... Вот... а после шептаний Соломоныча устроился поудобнее... Соломоныч берет твою руку, поднимает над головой, потом кисть сгибает перпендикулярно. Такое впечатление, что рука восковая. Висит в абсолютно неестественном положении. Ну, пожалуй, как если бы ты держал кусок сахара и дразнил собаку...
       Плечи Верстовской вздрагивали от смеха. Кукес между тем невозмутимо продолжал, лукаво глядя на Птицына, который уже и сам был не рад, что затеял этот разговор.
       - Соломоныч комментирует: "Глубокая каталепсия. Слабый психический тип. Сильная внушаемость. Склонность к маниакально-депрессивным психическим состояниям".
       - Это я-то?! Что за бред! - Птицын был искренне возмущен.
       Верстовская откровенно смеялась.
       - Лондонские дикторы тем временем быстро-быстро бормочут: "Ква-ква-ква!" Никто, разумеется, их не слушает. Все вокруг тебя собрались: ждут, что ты еще выкинешь...
       - Дождались?
       - Представь себе, да! Сначала ты стал икать... Икал, икал... Я думаю: "Господи, ну когда же он кончит икать?" Хотел шлепнуть тебе по спине. Говорят, помогает.... Но потом внезапно ты перестал икать и тут же заговорил на иностранном языке... Бегло!
       - На английском? Как лондонские дикторы? - переспросил Птицын. Вся эта история начинала действовать ему на нервы.
       - Нет, не на английском, - терпеливо пояснил Кукес. - Просили не занимать. У них обед, - бросил Кукес прыщавой студентке из 5-й группы. Та, пожав плечами, отошла. - Я сначала даже не понял, на каком... Но звучит очень мелодично... Поначалу я колебался между санскритом и арабским... Ты минут пять болтал... Как будто кого-то убеждал... ласково так, мягко... Ни тебе иронии, ни сарказма... Совсем на тебя не похоже. Потом вдруг вскочил с кресла, скрестил на груди руки - один к одному Наполеон на Святой Елене, - бросил несколько коротких слов: слушайте, мол, Я буду говорить! Только, видно, кто-то тебе помешал... Некстати... Ты как глаза выпучил, зубы оскалил (смотреть страшно!), пальцем ткнул в Фикуса: убью, дескать, скотина, если не заткнешься. Бедняга Фикус перепугался, спрятался за Леонтьева.
       - Мне одну сосиску и кофе. Один хлеб. - Очередь дошла до Верстовской.
       - Лучше взять попки! - заметил Кукес, заглядывая в лицо Верстовской и пронзая острым носом незначительное пространство между его губами и ее ухом.
       Верстовская со смешливым удивлением обернулась к Кукесу, ожидая разъяснений.
       Кукес указал место на прилавке, где стояло блюдо с круглыми булочками, сделанными в виде раздвоенных полуовалов. Они действительно напоминали ягодицы, что вызвало улыбку даже у мрачного Птицына.
       - Нам две попки! По одной - на брата, - распорядился Кукес - мордастая буфетчица, торопившая народ, осклабилась. - Две полпорции полупельменей. И два чая. Правильно? - справился он у Птицына.
       - Верно, - одобрил тот.
       Верстовская с подносом отошла к дальнему столику. Кукес и Птицын вернулись на свое место. Арсений Птицын снимал с подноса тарелки и стаканы и ставил их на стол, а Кукес, болезненно морщась, тер колено. Птицын взял поднос и, сделав длинный зигзаг, прошелся неподалёку от Верстовской. Она сидела лицом к их столику и отрешенно жевала. Сколько раз Птицын вглядывался в эти печально-серые глаза с желтой крапиной у зрачка. Бывало, посередине разговора, ни с того ни с сего, она смолкнет на полуфразе, скосит глаза в сторону, и ее здесь нет: она уже далеко-далеко, за тридевять земель, за синими морями, в тридесятом царстве. Очнувшись через мгновение, она, чуть улыбнувшись, без малейшего смущения спрашивала: "А? Так на чем мы остановились?"
       Птицын отнес подносы и снова прошел по той же ломаной дуге мимо столика Верстовской. Она по-прежнему пребывала в своем заоблачном мире, медленно пережевывая сосиску, отщипывая от хлеба крошечные кусочки своими холеными пальцами.
       - Так на каком же языке я изъяснялся? - Птицын переставил стул так, чтобы все время видеть Верстовскую, и взялся за очередную порцию пельменей.
       - На чистом древнееврейском. Так, по крайней мере, уверял Соломоныч... Скажи, зачем мы купили пельмени? Я уже их видеть не могу!..
       - Я тоже! - посмеялся Птицын.
       - Крылов, говорят, умер, скушав сорок восемь блинов, от заворота кишок, - назидательно произнес Кукес, - но он хотя бы делал это на спор! А зачем едим мы?! Набивать желудок из-за любви, да еще к тому же чужой любви, - я категорически отказываюсь!..
       - Правильно! - согласился Птицын. - Давай выпьем чаю с попками.
       - А что будем делать с пельменями? Чем добру пропадать, пусть лучше живот лопнет! - торжественно провозгласил Кукес и насел на пельмени. - Обрати внимание, при определенном ракурсе вот эти два пельменя тоже вылитые попки.
       - Ты - сексуальный маньяк! Так что там Соломоныч? - спросил Птицын, отхлебывая чай.
       - Соломоныч не растерялся. Записал твою речь на магнитофон. Потом покажет специалистам. Хотел бы я знать древнееврейский... Завидую тебе... Как-никак это язык Бога, который дал его моему народу... Заметь, Богом избранному народу...
       - Ты хочешь сказать, что я когда-то был евреем? - простодушно возмутился Птицын, размешивая сахар в стакане.
       - Почему бы и нет? Это было бы остроумно! - Кукес от души рассмеялся. - Ты со своей есенинской внешностью в прошлой жизни был шляпником Ицхаком где-нибудь в Жмеринке. Сидел себе под ветвистым каштаном и мастерил шляпы для раввинов: черные, широкополые, из прочного фетра, с бархатным ободком вокруг тульи. Ты был толстый, кудрявый, с клочковатой седой бородой. Ловко орудовал шилом и дратвой. А у твоих ног, на травке, ползал любимый внук Изя, похожий на тебя, как две капли, только без бороды. Время от времени ты вынимал часы из жилетного кармана: не пора ли обедать? Жена Муся, двенадцать твоих детей и три внука ждали тебя стоя, почтительно держась за спинки стульев. Ты прикрывал глаза, творил общую молитву, раскачивался взад-вперед, после чего делал знак рукой - и домочадцы усаживались за семейную трапезу.
       Кукес разразился хохотом и даже причмокнул от удовольствия: настолько яркой показалась ему нарисованная картина. Верстовская, так ни разу и не взглянув в сторону Птицына, поднялась из-за стола, повесила сумку на плечо, отнесла поднос к мойке и ушла. Арсений сник и, допивая чай, констатировал:
       - Если бы я был евреем, я бы наверняка придушил Аркадия Соломоныча Гринблата за то, что он усыпляет простых русских людей под "Болеро" Равеля и лондонских дикторов...
       - Это ты-то простой человек? Ну... ты наказал его гораздо эффектнее...
       - Это еще не все?
       - Держись за стул! - ухмыльнулся Кукес.
       - Пельменная закрывается! Обед! - рыжая старуха в грязно-белом фартуке ехала между столами с тележкой и свирепо швыряла в нее посуду.
       Птицын и Кукес, застегиваясь и надевая на ходу шапки, вышли.
       - Ты хорошо помнишь, как выглядят кресла Соломоныча? - поинтересовался Кукес, поднимая воротник тулупа.
       - Помню. Широкие, с белой пушистой накидкой.
       - Точно! Фотографическая память. Цепкая на деталь. Как у настоящего художника! Тебе надо романы писать... Серьезно говорю...
       - Завтра начну! Ну так?
       - А когда ты уходил от Соломоныча, не обратил внимание на свое кресло?
       - Постой-постой... Да-а... Я еще удивился, почему оно грязно-зеленое, какими-то пятнами...
       Кукес согнулся от смеха. Птицын недоумевая посмотрел на Кукеса.
       - Молодец! - Кукес стукнул Птицына по плечу и закурил. - Ты все-таки ущербный человек, Птицын, что не куришь... Ты не представляешь, какой кайф после еды закурить!.. У-у! (Птицын поморщился.) Рассказываю, рассказываю... Оборачиваешься ты к креслу, показываешь на него этак пальцем и потом начинаешь довольно странно ощупывать вокруг себя, будто рубашонку хочешь поймать за концы и вверх задрать. Вдруг, ни с того ни с сего, принялся тереть себя по бедрам, потом по заднице, залез в промежность... Все пытался откуда-то снизу подцепить, что тебе ну никак не удавалось. Наконец, подцепил! При этом расстегнул штаны... бормоча между делом на своем тарабарском наречии... Обнажился... Как будто так и надо... И нахально помочился на кресло Аркадия Соломоныча... Нанес ему серьезный материальный урон... Никто от тебя не ожидал... Ведь с виду интеллигентный человек. Мочился ты на белую, пушистую, наверно страшно дорогую накидку долго, со вкусом... Откуда столько мочи накопил? Много пьешь чаю... Береги почки!
       - Черт знает что! - Птицын посмеялся вместе с Кукесом. - Слава Богу, девиц не было...
       - Да, Слава Богу! Хохот стоял адский. Соломоныч злится, бегает вокруг тебя, от гнева кипит. А ты безмятежно продолжаешь свое гнусное дело и не устаешь говорить на том же мелодичном языке... Любопытно, о чем ты там вещал?
       - Ничего не помню! - пожал плечами Птицын. - А ты не сочинил все это?
       - Ну да!.. Натянули мы на тебя штаны... Вчетвером натягивали, с грехом пополам. Фикус с Леонтьевым особенно старались... Не забудь их поблагодарить!
       - Хватит издеваться! И так уж всласть поиздевался.
       - А что? - смеялся Кукес. - Соломоныч сдернул накидку и уволок ее в ванную. А ты свернулся клубочком на загаженном кресле и сладко захрапел. Не помнишь, что тебе снилось?
       - Пошел к черту! Больше я к этому подлецу ни ногой!
       - Он тебя и не приглашает! Да и почему он подлец?
      
       5.
      
       - Приказываю: товарища Виленкина Марлена Лазаревича, доцента кафедры истории и теории русской литературы, секретаря партийной организации МГПИ имени Ленина, уволить по статье 33, пункт 3 КЗОТа за грубое нарушение трудовой дисциплины и мер противопожарной безопасности. Объявить строгий выговор с занесением в трудовую книжку проректору по учебной работе тов. Шмакову И.П. Руководителям кафедр и администраторам в недельный срок сдать в административный отдел все телевизионные приемники и магнитофоны (за исключением кафедры иностранных языков). Ответственный: тов. Крюков Я.Б.
       Голицын и Лунин стояли у стенда объявлений, и Голицын нараспев, как поэты читают стихи, читал приказ ректора, сопровождая чтение ироническими комментариями:
       - Что за пэтэушный стиль?! Как мог Виленкин грубо нарушить дисциплину, если он отправился в сортир, следуя естественной человеческой природе. Как ты считаешь, чтобы ходить в сортир, требуется предварительное разрешение ректора?
       - Обязательно. Он должен завизировать! - со смешком ответил Миша.
       - Вот-вот. И потом, - увлекся Голицын, пригладив черные усики, - заметь: под мерами противопожарной безопасности подразумевается костер инквизиции, то есть перманентное уничтожение всех телевизионных приемников.
       - Телевизоров? - переспросил Миша.
       - Телевизионных приемников! - настоял на своем Голицын. - Читай официальную бумагу. Так написано! Для солидности.
       - Виленкина настигло возмездие. Он выгнал с кафедры Пуришева. Единственный был преподаватель во всем институте. Да и тот ушел в семинарию. Теперь семинаристы будут слушать курс литературы, а не мы... Вот Бог Виленкина и покарал! - меланхолически заметил Миша.
       - А я уверен, что Бог покарал его за недемократичность. Пуришев - ты замечал? - в туалете всегда шел прямо к писсуару... Никогда не противопоставлял себя коллективу... А Виленкин? Юрк в кабинку, и дверь на запор. Пример крайнего индивидуализма и эгоцентризма! Разве мог он как следует работать с партактивом и другими трудовыми массами?! Он и должен был развалить всю работу! Ну а взрыв парткома - закономерное следствие ницшеанства Виленкина.
       - Туалет - еще не показатель деловых способностей.
       - Что ты... что ты... Окстись! Ты глубоко заблуждаешься! Первый показатель! И самый главный... Ты же не знаешь главной причины увольнения... Почему так ректор на него обозлился?
       - Почему?
       - Ты забыл, что между парткомом и кабинетом ректора есть маленькая комнатка с серой дверью. Она закрывается на ключ. Волшебная комната. Никогда не замечал?
       - Н-нет... Хотя что-то такое было... Да... Кажется...
       - Это личный ректорский сортир... Туда, правда, заходил еще проректор по научной работе... Близкий друг ректора. Она, то есть комнатка с железной дверью, сгорела вместе с парткомом! Полюбопытствуй при случае: остался один обугленный косяк. Представляешь бешенство ректора?
       Они посмеялись. Медленно поднялись на второй этаж.
       - Кстати, - продолжал Голицын, - я тебе не рассказывал, что предшествовало этому историческому событию - взрыву парткома?
       - Нет.
       Голицын положил сумку на парапет второго этажа, поглядел вниз.
       - Недели полторы назад прогуливаю я методику русского языка... Курю у института. Подкрадывается сзади Виленкин, шепчет: "Игорь, не могли бы вы мне помочь?" - "С превеликим удовольствием!" - говорю. Приходим в партком. Виленкин воровато озирается, вручает мне молоток, говорит тихо-тихо: "Вы видите бюст Ленина?.. Его надо разбить". Я молчу. Он задергался, быстро-быстро залепетал: "Понимаете, бюст старый... в очень плохом состоянии... Гипс отслаивается... Неудобно... Вождь все-таки!.. Я уже заказал новый бюст... Должны привезти". Подвел меня к Ленину... Вижу: правда... Нос у Ленина отвалился, как у старого сифилитика... Правое ухо рассыпалось... Полбороды раскрошилось... Пошел желтыми пятнами весь, бедняга Владимир Ильич... В общем, абзац! Виленкин показывает мне документ с тремя печатями о списании бюста, постилает газету на длинном столе под зеленым сукном. Мы переносим Ленина с тумбы на стол, и я - ты не представляешь, с каким удовольствием, - хрясть Ленину в лоб.
       - Представляю.
       - В большой сократовский лоб. И еще раз! На душе стало легко. Соловьи поют! Завернули мы с Виленкиным обломки в газетку, затолкали в коробку (сверху прикрыли плакатом) и вынесли в мусорный ящик. Как видишь, партком посылал сигналы бедствия задолго до кораблекрушения.
       Все-таки Миша при всей его нелюбви к Голицыну не мог отказать ему в остроумии. Бисерно похохотав, Голицын вдруг хлопнул себя по лбу:
       - Чуть не забыл! Я же захватил тебе Бодлера... (Он расстегнул сумку.) Вот они - "Цветы зла". Как договаривались.
       - Мерси.
       - О чем разговор! - Голицын полистал небольшую коричневую книжечку. - Я пересмотрел отдельные стихи по дороге... не мой поэт! Стиль, конечно, забавный... Но со странностями... У него навязчивая идея, будто женская красота истлевает, сгнивает в гробу... Это его почему-то мучает до кошмара... Вот, например:
       Скажите вы червям, когда начнут, целуя,
       Вас пожирать во тьме сырой...
       Странная какая-то идея... Правда, пару строк я нашел. Охренительно золотых. Обрати внимание на сонет "Аромат". Кончается весьма прихотливо:
       От черных, от густых ее волос,
       Как дым кадил, как фимиам альковный,
       Шел дикий, душный аромат любовный,
       И бархатное, цвета красных роз,
       Как бы звуча безумным юным смехом,
       Отброшенное платье пахло мехом.
       - Чей перевод? - спросил Лунин.
       - Левика, - ответил Голицын, вручил книжку Мише и продолжил мысль: - Жаль, ты не испытывал... какое изумительное наслаждение поцеловать женщине руку и вдохнуть аромат французских духов...
       - На руках?
       - Именно. Не волосы, а руки! В том-то все и дело! Это - высший пилотаж! Циля - гений по подбору ароматов. Она варьирует запах фиалки или, скажем, лаванды... Смешивает нежное с более резким, даже пронзительным... Острое с холодным или, наоборот, с терпким, тягучим... Изумительная женщина! Вот, кстати, и она... моя дорогая супружница... На ловца и зверь бежит!
       Голицын ткнул пальцем вниз, и Миша увидал вдалеке, на противоположной стороне холла, крупную брюнетку с рассыпанными по плечам волосами, в норковой шубе нараспашку. Женщины с резким гримом почему-то пугали Мишу. Он их сторонился. И, по правде говоря, не доверял.
       Гарик Голицын тем временем уже сбегал вниз. Миша раздумывал, последовать ли ему за Голицыным. Если только из вежливости... Но желания натянуто улыбаться не было. Миша остался на месте и, опираясь на парапет, следил за происходящим сверху.
       Голицын шумно расшаркался перед Гершкович, церемонно поцеловал ей руку. Миша вспомнил, как Чичиков, целуя руку жене Собакевича, почуял запах огуречного рассола.
       Влюбленные принялись о чем-то нежно ворковать. Гершкович улыбалась, отрицательно качала головой, чему-то возражала. Голицын распустил перья.
       Она на самом деле была красива: стройная, с хорошей осанкой (Ходили слухи, что одно время она работала манекенщицей, Миша однажды даже видел журнал "Вязание" с ее фотографиями в вязаных платьях). Яркие брови дугой, большие темные глаза. Лунин давно к ней присматривался, но она всегда смотрела как бы сквозь Мишу, поверх его головы. В ней ему чудилось что-то высокомерно-аристократическое, завлекательное и вместе тем неотесанное - словом, какая-то душевная тупость. В пунцовых губах это выражалось или в блуждающем взгляде - Бог весть?
       Миша все же спустился вниз: крайняя бестактность претила его мягкой натуре.
       - Циленька... дорогая! Давай забудем об этих глупостях. Я сам с ним поговорю... Посмотри, какой сегодня великолепный день! Ты выглядишь потрясающе... Моя королева! Пани!.. (В ответ она чуть иронично улыбалась.) Что, если нам после этой пары прогуляться?
       Голицын поцеловал Цилю в висок. Миша, приблизившись к влюбленным, чувствовал себя на редкость неудобно. Зачем он спустился?
       - Зайчик, сегодня не могу... - низким меццо-сопрано возражала Циля, копаясь в сумочке.
       Вдруг из-за колонны головой вперед, прижав к вискам душки больших очков, выскочила приземистая Лянечка, давняя, еще с первого курса, любовница Голицына. С перекошенным лицом она схватилась сзади за полы Цилиной шубы, сорвала ее с плеч, неуклюже подпрыгнула и двумя руками с остервенением вцепилась в Цилины волосы.
       - О-о-ой! - басом взревела Циля и выронила сумочку.
       Лянечка торопливо накручивала на кулак распущенные Цилины пряди. У той от боли слезы выступили на глазах, но вместе с тем она стиснула зубы и на ее лице тоже стала проступать ожесточенно-зверская гримаса, не сулящая ничего доброго. Циля резко вывернулась и ткнула Лянечку коленом в живот.
       Та, охнув, отпрянула. С ее носа слетели очки; ударившись о каменный пол, они разбились. Теперь уже Циля, распластав пятерню, с выражением какой-то холодной деловитости схватила Лянечку левой рукой за грудь, притянула к себе, а правой медленно и методично, пока Лянечка стонала, проводила по щеке обидчицы крашеными бордовыми ногтями глубокие борозды, которые вместе с кровью проступали сквозь Лянечкину кожу.
       Лянечка заголосила и судорожно задергала головой. Циля задержала свои длинные, острые когти над глазами Лянечки в некотором раздумье: выкалывать их или нет? Потом, как видно, оценила последствия, перенесла режущую руку к другой Лянечкиной щеке и провела борозды и там тоже - для симметрии.
       Лянечка умолкла на мгновение, как вдруг сделала движение, похожее на то, как собака ловит подброшенную к ее носу палку: Лянечка на лету поймала Цилину руку и зубами вцепилась ей в ладонь.
       - Су-у-у-ка! - низким меццо-сопрано вывела Циля.
       Это слово штопором взвилось вверх, под купол, завибрировало там, многократно повторившись и обрушившись сверху вниз на стоящих в оцепенении Голицына и Мишу Лунина, а также на нескольких подтянувшихся к полю боя любопытных из близ стоящего женского туалета. С галерки второго этажа тоже глазели лица, притом что до этого момента институт казался пустым: шли занятия.
       Все произошло настолько стремительно, что ни Голицын, ни Лунин ничего не успели сделать. Гарик, так же как и Миша, стоял с полуоткрытым ртом, завороженно следя за перипетиями битвы. Но вот наконец он опомнился. Тревожно огляделся - и кинулся разнимать разъяренных женщин.
       Серая кофта Лянечки задралась, обнажив куски кожи; джинсы перекосились. Циля выглядела не лучше: черные подтеки под глазами, тушь, смешанная со слезами, потекла ниже по щекам, проделав в толстом слое пудры жирные следы; ее темные кудри свалялись; изящное светло-зеленое шерстяное платье сбилось на бок, открыв на плече черную бретельку лифчика.
       Голицын затолкал Лянечку за ближайшую колонну, откуда она выскочила на бой, спрятав от взоров зрителей. Циля Гершкович растирала укушенную ладонь и болезненно морщилась. Потом она поправила одежду, подобрала сумочку, шубу, распластанную на полу, точно шкура убитого медведя, и вперевалку пошла прочь.
       Гарик за колонной что-то быстро шептал на ухо Лянечке. Она судорожно всхлипывала и, кажется ничего не понимая, упрямо бормотала одно и то же:
       - Я убью ее... Убью... Убью... Я буду твоей подстилкой... Слышишь: подстилкой... Но тебе с ней не жить... Я ее убью... Так и знай!.. Убью... А потом себя!..
       Гарик боковым зрением увидел, что Циля уходит, дернулся от Лянечки. Однако она вцепилась в него и повисла на рукаве пиджака. Миша видел, как Голицына разрывают противоположные чувства. Внезапно Гарик повернул голову к нему, громко позвал:
       - Мишель! Миша! Дорогой мой! Срочно нужна твоя помощь. Пожалуйста, останься с Полли (так с некоторого времени он называл Лянечку, которую на самом деле звали Полиной)... Поговори с ней, как ты один умеешь... Ее нельзя оставлять одну... А я сейчас... секундочку!.. - Голицын взял лицо Лянечки в ладони, слегка опрокинув его назад, как будто хотел поцеловать, - от неожиданности Лянечка бессильно разжала руки, не подумав, что со стороны Голицына это всего лишь обманный маневр. Гарик метнулся влево, схватил с пола свою сумку и бросился вдогонку за Цилей Гершкович.
       Лянечка в отчаянии опустилась на колени, ударилась лбом об пол и бурно зарыдала. Миша поднял ее за локоть, усадил на кушетку. Собрал все, что осталось от ее очков. Видя, что к ней стекается любознательный народ, убедил ее поскорей уйти отсюда, отыскал в сумке номерок, накинул пальто на плечи и вывел из института.
       Лянечка продолжала рыдать и по-прежнему повторяла:
       - Убью её, убью... Или покончу с собой... Ну почему... почему он такой подонок?
       - Не надо так убиваться... - успокаивал ее Миша, держа в руках Лянечкину шапку. - Время лечит раны... Застегнись, пожалуйста, и надень шапку... Объявляли 25-градусный мороз...
       - Нет, время не поможет! - упивалась своим горем Лянечка. - Ты не понимаешь: меня предали, мне изменили... Со мной случилось несчастье... Меня смешали с грязью... Эта женщина - я ее ненавижу - отняла у меня самое дорогое. Поэтому я должна ее убить. И его тоже!
       - Успокойся... Найдутся другие... Более достойные тебя. Ты красива, талантлива. Ты пишешь стихи... Тебе нужен человек твоего ума...
       - Нет! Таких других нет... Нет на свете! Он один, один... Понимаешь?
       - Не надо так говорить... Ты же так не думаешь...
      
       6.
      
       Прозвенел звонок. Из лекционной аудитории повалил народ - прямиком в буфет. Курс Птицына и Кукеса сидел в "ленинской" аудитории, в "девятке". Ленинской она называлась потому, что в 1918-м в ней выступал сам вождь мирового пролетариата с его знаменитой речью "Задачи союзов молодежи".
       В истории эта речь осталась благодаря крылатой фразе Ленина: "Учиться, учиться и учиться!" - что, разумеется, составляло законную гордость администрации и о чем свидетельствовала мраморная мемориальная доска на стене, у входа в "девятку".
       Кукес вдалеке увидел Ксюшу Смирнову - институтскую свою любовь. Та шла с подругой Жигалкиной, застенчивой дылдой-худышкой. Вместе они смотрелись, как Пат и Паташон, как Тарапунька и Штепсель, как Дон-Кихот и Санчо Панса.
       Ксюша демонстративно остановилась, закуталась в розовый шарф и бросила на Кукеса из-под мышки Жигалкиной быстрый косвенный взгляд, выражавший сложную смесь справедливого негодования, клокочущей обиды и долго сдерживаемого гнева. Несмотря на столь грозные признаки ее плохого настроения, Птицын, наблюдавший эту сцену, сравнил бы ее скорее с мокрым, нахохленным цыпленком, нежели с разъяренной тигрицей, какой она, наверно, себя ощущала.
       Кукес между тем как будто окаменел, словно его сразил убийственный взор горгоны Медузы. Обыкновенно брызжущий весельем и остроумием, щедро наделенный природным блеском, если только не впадал в депрессию, теперь Кукес представлял жалкое зрелище: он ссутулился, втянул голову в плечи, обмяк, как мешок, глаза остекленели и выкатились наружу - в них застыла общееврейская неизбывная печаль, почему-то особенно выпуклая в профиль. Птицын с энтомологическим интересом следил за быстрыми метаморфозами лица Кукеса.
       Вдруг голова Кукеса дернулась. Он вздрогнул всем телом, точно петух на шестке, которому во сне привиделся соседский индюк, изрядно потрепавший его в жестокой драке. "Я же должен был отдать ей тетрадь Жигалкиной! Как я забыл! Какой болван!" - в патетическом отчаянии пробормотал Кукес и бросился вдогонку за Ксюшей, успевшей скрыться за колоннами.
       Последней из девятой аудитории, переваливаясь со ступеньки на ступеньку, словно по скользкому трапу, с кряхтеньем выползла розовощекая старушка Кикина. В руках она сжимала стопку тетрадок - драгоценнейший груз, а именно лабораторные работы по фонетике: разбитые на компактные куски тексты "Преступления и наказания", затранскрибированные студентами. Собственно, транскрибировала одна только староста группы Птицына и Лунина Ира Селезнёва да еще, пожалуй, несколько старательный девочек из других групп, а все остальные коллективно списывали у них, ничуть не заботясь о титанических усилиях, которые выпали на долю этих подвижниц, убивших несколько суток на рисование крышечек, апострофов, еров и ерей, разъявших, как труп, какую-нибудь там сцену убийства старухи-процентщицы.
       Дотошная Идея Кузьминична Кикина, с присущей ей педантической скрупулезностью, умудрялась отыскивать тьму ошибок в списанных работах, притом что она нисколько не сомневалась, что они списаны. Она наслаждалась своим законным правом заставить студента много раз подряд опять и опять погрузиться в волшебный мир транскрипций.
       В ее облике, несомненно, было что-то фонетическое, точнее фанатическое: столько сладости, даже патоки, разливалось по ее желтому пергаментному лицу, в то время как она произносила свою любимую фонему "И-И-И". Сахар был поистине быстрорастворимым, если бы только сладость то и дело не переходила в желчь.
       Кикина произносила слова с блаженнейшей интонацией ласкового участия к людям. Она радушно улыбалась, так что глаз не было видно, а губы вытягивались в ниточку и соединяли между собой румяные дряблые щеки, ходившие вверх-вниз наподобие громоздкого циркового велосипеда с надутыми бордовыми колесами, между которыми на маленьком сиденьице спрятался крошечный клоун - нос-кнопка. Сахарная улыбка заполняла всю аудиторию и отделялась от ее лица, как улыбка Чеширского кота, заставляя студентов вздрагивать от кошмарных воспоминаний о пяти-семи пересдачах затранскрибированных текстов. Никто не сомневался, что она подсунула им "Преступление и наказание" из тайного злорадства. Послал же им чёрт такого фонетиста, в дополнение наградив старушку должностью замдекана по учебной работе!
       Птицын увидел, как сбоку от раздевалки в холл вышел Миша Лунин, как всегда никого не замечавший, витавший в облаках, с блуждающим взором и запрокинутой вверх головой, с лицом несколько одурелым, но одухотворенным. Наверно, он сочинял стихи.
       Лунин безмятежно размахивал громадным черным дипломатом, которым втайне гордился, считая, что хоть он и обтянут дешевым заменителем, но очень похож на настоящую крокодилову кожу. Расстегнутое пальто Лунина, болтавшееся на локтях, странно-синего цвета с золотой искрой, напомнило Птицыну наваринский дымчатый фрак Чичикова. На голову Лунин нахлобучил мягкую фетровую шляпу с широкими полями - летнюю шляпу в такой мороз! Брр! Не однажды Миша показывал Птицыну шелковую подкладку шляпы, где был обозначен год выпуска - 1799. Год рождения Пушкина. Миша называл свою шляпу пушкинской.
       Миша Лунин шел наперерез Кикиной, которая вонзилась в него цепким взором стервятника (несмотря на старость, она никогда не носила очков и сохраняла острое зрение младенца). Понятно было, что сейчас она его сцапает. Птицын спрятался за колонну.
       - Молодой человек! - надтреснутым фальцетом сладко проблеяла старушка Кикина. - Подойдите-ка сюда! Ближе, ближе...
       Кикина остановилась посреди холла, как раз под самым акустическим местом, так что Птицын мог отчетливо слышать каждое слово разговора, точно стоял рядом. Он видел часть ее улыбающегося профиля и зачесанные назад седенькие височки, открывавшие гладкий, без морщин лоб. Пучки морщин собрались у глаз и на кончиках губ.
       - Здравствуйте... - пробормотал Миша, снимая шляпу и маленькими шажками приближаясь к Кикиной, впрочем держась от нее на некотором безопасном расстоянии. Так в школе тщедушный отличник подходит к ухмыляющемуся хулигану, не без основания ожидая удара в ухо.
       - Что ж вы, мил человек, лекцию прогуливаете? Или знаете все лучше самого Александра Христофоровича Востокова? А может быть, вы перечитывали труды Реформатского, или Ованесова, или Льва Владимировича Щербы?... И вам не нужны никакие лекции... Вы и так все знаете...
       Кикина теребила желтую вязаную кофточку, которую она изредка, по холодным дням, накидывала на всегдашнее темно-серое старушечье платье с белыми разводами - студенты ядовито окрестили их сперматозоидами. Скачущие в разные стороны, с непомерной головой и узеньким хвостом, они, действительно, напоминали живчиков. Миша, стоявший рядом с Кикиной, слегка пригнувшись, тоже теребил свое пальто, на котором, как и у Кикиной, хаотически разбегались золотые искры, очень похожие на живчиков на ее платье. Казалось, они шалят, эти живчики, перепрыгивая на Мишу и обратно.
       - Электрички отменили, Идея Кузьминична! Я целый час ждал в Ивантеевке... Там какая-то авария... - виновато пролепетал Миша, помахивая дипломатом.
       - В прошлый раз ты, любезный друг, говорил, что у тебя заболел дядя, и ты бегал ему за лекарством, - розовощекая старушка перешла на акцентированное "ты", пользуясь своим служебным положением, возрастом, наконец, авторитетом заслуженной партизанки, которая участвовала в героическом рейде по немецким тылам в составе конницы генерала Доватора.
       - Но у него на самом деле больное сердце... - грустно сказал Миша, решив не уточнять, что дядю четыре дня назад похоронили. Все равно она не поверит или уж подумает, что он спекулирует даже на смерти.
       - При больном сердце человек всегда держит нитроглицерин в нагрудном кармане! - отрезала Кикина и, достав из кармашка желтой кофты стеклянную бутылочку, помахала ею у Мишиного носа. - А в позапрошлый раз, - безжалостно продолжала она, тряхнув щеками, - ты сказал мне, глядя прямо в глаза, что сбедил ногу, то ли подвернул, то ли вывихнул, и клялся Христом Богом, что на следующей лекции будешь обязательно. Стало быть, обманул! В который раз?.. Что мы с тобой будем делать, вразуми старуху? Созовем комитет комсомола или сразу ставить вопрос об отчислении? Между прочим, твоей тетрадочки с транскрипциями у меня как не было, так и нет!.. Ты ее в поезде оставил? Или у тебя ее украли злые люди?
       - Я принес. Я сделал... - Миша засуетился, достал тетрадь из дипломата.
       Кикина немного смягчилась, однако закончила строже, чем начала, согнав с лица улыбку:
       - В общем, любезнейший Лунин, решай серьезно: кем ты хочешь быть: студентом... тогда изволь выполнять все требования... или... разгильдяем? Ну коли так...
       - Он старается быть хорошим! - к Кикиной подошла синтаксистка Мишлевская. - У него, Идея Кузьминична, вы знаете, способности к языкам! Я думаю, он в скором времени станет полиглотом.
       - Если бы я этого не знала, Алла Владимировна, - я бы по-другому с ним разговаривала. Я сама отправила его к Солодубу! А он прогуливает лекции по фонологии. Одну пропустит - потом ничего не поймет! Талант, мил человек, - снова обратилась Кикина к Мише, виноватый вид которого примирил ее с действительностью, - требует вышколенности, ежедневной работы до пота, уж поверь мне, старухе, а стихи подождут... Никуда не денутся...
       - Идея Кузьминична, так он же пишет стихи на английском! - широко заулыбалась Мишлевская, сверкнув большими очками.
       Миша однажды метко назвал ее Джокондой. Мишлевская, как и Кикина, почему-то тоже обожала улыбаться, несмотря на то что имела безобразнейшие черные зубы.
       Долговязая Мишлевская подхватила низенькую Кикину под руку, и они заковыляли прочь. Кикина, поёживаясь, жалобно причитала:
       - Чтой-то зябко нынче!
       На ходу Кикина бросила Мише:
       - Правильно сбрил бороденку... Как монашек ходил... Не шла она тебе... Не шла...
      
       7.
      
       - Джоконда тебя спасла? Привет! - Птицын вышел из-за колонны и своим неожиданным появлением слегка напугал Мишу.
       - Да-а... Дай Бог ей здоровья... - Миша, вздрогнув, вышел из оцепенения и протянул Птицыну руку. Большой палец Птицына скользнул по шраму на Мишиной кисти, а горячие пальцы коснулись влажной руки Лунина - резкий укол в ладонь, и Миша непроизвольно отдернул кисть: электрический разряд, быстрый, но чувствительный, проскочил между ними.
       - Ты что-то стреляешься! - встряхнув ладонью, робко упрекнул он Птицына.
       - Бытовое электричество, - констатировал Птицын.
       Внезапно Миша вспомнил, как они с Птицыным познакомились. На помойке. Символическое место для знакомства! Сразу после поступления в эту контору, студентов (вместо отдыха) отправили на четыре дня на практику - чистить дворы завода "Каучук". У мусорного ящика они и встретились. Миша курил, сидя на корточках, а Птицын брезгливо морщился и нервно ходил кругами; своим громким поставленным баритоном, который трудно было ожидать в таком тщедушном и крошечном тельце, Птицын костил администрацию, уверяя, что ректор с проректором уже давно купаются в Ялте вместе с ядовитой старушкой Кикиной, а они, как идиоты, разгребают Авгиевы конюшни в душной Москве.
       Временами Птицын сильно раздражал Мишу. В метро, например, он развлекался тем, что ни с того ни с сего вдруг уставится на какого-нибудь несчастного, затравленного жизнью пенсионера или застенчивую девицу и глядит на них в упор, не моргая, пока те не начинают ёрзать, злобно и испуганно взглядывают на Птицына, стараются не отвести глаз и переглядеть нахала, но куда им... Птицын насмешливо изучает их лицо и одежду, при этом громогласно комментирует: "Бюст у нее кривоватый: посмотри, правая грудь крупнее, левая значительно меньше!" Или: "Уши у него посажены прямо на макушке!" Мише становилось не по себе. Ну зачем так издеваться над человеком?! Мише казалось, что и он несет часть вины за эти насмешки Птицына. Впрочем, как иногда ни хотелось Мише одернуть Птицына и поставить его на место, он побаивался: легко расстроить дружеские отношения, а как их потом восстановить! Притом Миша часто пользовался пробивной силой Птицына в корыстных целях. В непростых отношениях с враждебным миром, который не слишком был расположен к Мише и часто ощетинивался, Птицын, с его громким голосом и наглым взором, играл роль буфера между ним, Мишей, и миром; точнее сказать, Птицын был танком, бросавшимся в бой очертя голову, так что за его броней можно было до времени спрятаться и вяло шлепать по грязи, всячески оттягивая стычку с противником.
       Птицын критически осмотрел Мишу, сделал губами гримасу:
       - Лицо у тебя стало босое... По крайней мере, ректор не узнает... Это уж точно... С бородой ты был похож на князя Мышкина, а без...
       - На Рогожина?
       - На Настасью Филипповну! - усмехнулся Птицын. - У тебя чрезвычайно страдальческое выражение лба... Как у Настасьи Филипповны... Как будто тебя хотели принести в жертву какому-нибудь злобному богу... Молоху... но передумали... отложили до следующего раза... Кстати, ты не помнишь, как фамилия Настасьи Филипповны?
       - Представления не имею.
       - Барашкова! И ты тоже только что был на заклании... Тебе Кикина чик-чик делала, - Птицын провел ладонью по шее.
       - Чикина?
       Птицын рассмеялся.
       - Точно! Учихина!
       - За-учихина!
       - Каламбуристика! (Они вместе посмеялись.) Она и тебя заучит, - заметил Птицын. - Мало ей собственных детей... К тебе она, по-моему, как к сыну относится... нежно... ласково. Говорят, она женщин не переваривает... На экзамене их валит кучами...
       - Почему?
       - Как почему? Потому что она многодетная мать, и у нее двенадцать детей! Представляешь? Двенадцать дочерей!
       - Не может быть!
       - Еще как может! Трое работают у нас в институте... Две - на кафедре общего языкознания, а одна - лаборанткой у Козлищева.
       - Как это ты все знаешь! - удивился Миша.
       - Я же не в безвоздушном пространстве живу...
       - Чем в таком воздухе, уж лучше совсем без воздуха... - пробормотал Миша, угрюмо озираясь.
       - Это ты прав. Воздух здесь тяжелый! Ты идешь на Козлищева?
       Птицын достал из дипломата два яблока, протянул одно Лунину.
       - Придется! - Миша тяжело вздохнул, поблагодарил кивком и, откусив, заметил: - Я уже три раза прогулял!
       - Плохи твои дела! Говорят, он всех помнит... Особенно тех, кто манкирует его лекции... Он на экзамене оставляет их напоследок... Так сказать, на десерт... Козлищев ведь гурман!
       - Что-то не похоже... У него лицо какое-то пресное...
       - Интеллектуальный гурман! - уточнил Птицын, жуя. - Любит Пушкина, Лермонтова, Фета... За них глотку кому угодно перегрызет!
       - Не любишь ты людей!
       - А за что их любить? Что хорошего они мне сделали?! Помнишь, как Паша Баранов сдавал экзамен Козлищеву?
       - Это кто такой?
       - Ну... курсом старше... Жирный альбинос в очках... с маленькими красными глазками... Взял он билет: "Знаете, профессор, у меня горе: вчера моя невеста вышла замуж за другого!" Козлищев задергался, засуетился: "Вас тройка устроит?" - "Вполне!"
       Они опять похохотали. Парадокс: едва Миша видел Птицына, его настроение резко улучшалось. То же самое происходило и с Птицыным, о чем он не раз с удивлением говорил Мише.
       Птицын с хрустом дожевал яблоко и торжественно положил огрызок на самый край ленинского пьедестала.
       - Это неинтеллигентно, - кротко заметил Миша.
       - А я никакой не интеллигент. Мой дед землю пахал. Терпеть не могу интеллигентов. Слюнявые, сентиментальные сволочи, к тому же склонные к предательству. Сначала предадут - потом каются. Размазывают сопли по щекам. Правильно их Ленин всех выслал за кордон.
       - Знаешь, в чем гвоздь спора Лао-Цзы с Конфуцием? - неожиданно спросил Миша, скорее продолжая разговор с самим собой, чем с Птицыным.
       - Ну?
       - Конфуций считал, что человек по природе зол, его сущность - дикарство ("чжи"). Следовательно, человека надо воспитывать, прививать ему "вэнь"... что-то вроде интеллигентности. А Лао-Цзы верил, что человек по природе божественен, то есть сопричастен Великому Дао. А Дао, Бог - это самое естественное Естество, и чем больше человек удаляется от своего первоначального состояния, чем больше теряет естественность, тем больше на его сущность напластовывается дикости ("чжи"). А если на эту дикость еще напластовать и "культурность" ("вэнь"), то человек станет хитрее, эгоистичнее... хуже... Вот почему Лао-Цзы еще до Фрейда, до Юнга призывал все эти "напластования" как бы вытащить наружу, выпустить из себя сумасшедшего, как джинна из бутылки...
       - Выпустить, конечно, можно... - задумчиво протянул Птицын. - Боюсь только, этот сумасшедший наломает столько дров... А бутылка окажется пустой... И вообще, все это теории, теории... А древо жизни пышно зеленеет... Лао-Цзы, Конфуций, Дао... Чем в таком случае хуже теория Носкова?.. Помнишь, он нам излагал? "Все - дерьмо, а мир - большая задница!" Глубокая теория! Носков ее еще остроумно развивал: "Но ведь дерьмо - это продукт задницы! Следовательно, являясь непрерывным производителем дерьма, задница сама себе роет яму, в которой и потонет!.. Апокалипсис!"
       - Любить людей - это не теория, а практика, - назидательно проговорил Миша. - Трудная практика.
       - Хотелось бы их любить... Жизнь к этому, правда, не располагает... К сожалению... Ну, допустим, я люблю... И что из этого выходит? Любить - значит жертвовать. Ты согласен?
       - Согласен.
       - А нужны ли твоей возлюбленной жертвы?
       Птицын сделал длинную паузу, во время которой Миша, задумавшись, не нашелся, что ответить.
       - Вот видишь! И потом, - продолжал Птицын, - что у тебя есть такого, чем не стыдно было бы пожертвовать?!
       Снова Миша промолчал. Птицын с торжествующей улыбкой подвел итоги:
       - Твоя любовь никому не нужна, кроме тебя самого... Так что носись с ней, как с писаной торбой, лелей ее, холь... На пенсии будешь рассказывать внукам, как крепко в институтские годы ты любил Лизу Чайкину... А она вышла замуж за Федота Кургузого, слесаря-ремонтника из ЖЭКа.
       - Фу, какая мерзкая фамилия! - возмутился Миша.
       - Увидишь, мои пророчества оправдаются!
       - Особенно насчет Кургузого... Посмотрим... Ждать осталось недолго: лет сорок-пятьдесят... А по поводу любви... я не ответил...
       - Не ответил.
       - Твои вопросы - это все равно что коаны.
       - Это что еще за дичь?
       - Коан - даосский вопрос без ответа. Один японский профессор Токийского университета... он преподавал философию, религию... отправился в гости к монаху, исповедовавшему дзен... "Я хотел бы понять, что такое дзен, объясните, пожалуйста..." Монах приготовил чай и, ни слова не ответив, стал наливать его из чайника в чашку профессора. Чашка наполнилась до краёв... но монах льет себе и льет... невозмутимо так... В конце концов профессор не выдержал: "Простите, но ведь льется мне на штаны..." Монах убрал чайник и говорит: "Ваше эго подобно этой чашке. Сколько ни вливай, ничего не изменишь. Ваше эго переполнено знаниями и хочет еще. Но пока вы не опрокинете чашку и не забудете все ваши знания, вы не поймете, что такое дзен..." У Басё есть странное хокку. После того как в Эдо (старое название Токио) сгорела его хижина, он отправился путешествовать на север и по дороге написал:
       Старый пруд.
       Прыгнула в воду лягушка.
       Всплеск в тишине.
       Китайцы говорят: "Когда рисуешь дерево, нужно чувствовать, как оно растет". Ты чувствуешь?
       Теперь Птицын задумался, ушел в себя и тоже не нашел ответа.
       - Вот тебе еще пример коана, - заторопился Миша, пока еще интеллектуальное преимущество оставалось на его стороне. - "Каким было твое первоначальное лицо до твоего рождения?"
       - Глупым, - со смехом парировал Птицын.
       Прозвенел звонок. Они потянулись в девятую аудиторию вслед за толпой.
       Посмеявшись, Миша все-таки хотел дожать Птицына:
       - Ну тогда еще коан: "Хлопок - звук от двух ладоней. Каков же звук от одной?"
       Птицын застыл в недоумении. Лицо у него и вправду на этот раз было довольно глупое.
      
       ГЛАВА 3. РУСЛАН И ЛЮДМИЛА.
      
       1.
      
       Козлищев взошел на кафедру, положил на нее дипломат, ключиком отстегнул замки, достал стопку перфокарт, стянутых резинкой (она походила на пухлую колоду игральных карт). Затем задумчиво, ни на кого не глядя, постучал себя по груди, изогнулся так, будто балансировал на краю пропасти, резко выкинул правую руку вперед откуда-то из-под мышки, точно хватал ящерицу за хвост; его рука неожиданно застопорилась, повисла в воздухе и сделала обратное движение в глубь пиджака, точнее во внутренний карман, выдернув оттуда футляр с очками. Так же задумчиво он извлек очки из футляра. На душки очков была надета длинная цепочка. Сначала он повесил ее себе на шею, как надевают медаль спортсменам, потом водрузил очки на нос.
       Птицын машинально следил за всеми этими манипуляциями, потому что они повторялись каждую лекцию и порядком всем надоели: студенты давно потеряли к ним всякий интерес. Все было как обычно. Вот сейчас Козлищев достанет из дипломата пакет с молоком и пластмассовый раздвижной стаканчик, нальет в него молока. Когда у него першило в горле, он, прежде чем продолжить разговор о литературе, жадно пил молоко. Носков, оказавшийся соседом Козлищева по подъезду в доме институтских преподавателей на "Юго-западной", клятвенно уверял, что Козлищев держит у себя на балконе козу и она будто бы регулярно гадит на соседа снизу. Этот сосед, по его рассказам, лично жаловался Носкову и обещал заявить в милицию, к тому же поставить вопрос ребром на заседании правления ЖСК о выселении Козлищева из его четырехкомнатной квартиры, которую он занимал совместно с женой и козой Земфирой.
       Старательные девочки уселись поближе к кафедре, чтобы записать каждое драгоценное слово Козлищева. В институте он прослыл, непонятно почему, лектором от Бога, этаким вдохновенным витией, ораторский дар которого не полностью востребован публикой. Кроме того, девочки мозолили ему глаза, чтобы на экзамене он был с ними поласковей. По институту бродили легенды, что на экзаменах Козлищев - лютый зверь: приходит к восьми утра, а уходит в одиннадцать вечера вместе с гардеробщицей, давно точившей на него зуб. На экзамене Козлищев сбивал студентов с толку внезапными непредсказуемыми вопросами: "Кто ваши родители? Кем отец работает? Вы в каком месяце родились? Сестренка есть? У вас трехкомнатная квартира?"
       Те, кто уселись повыше, приготовили кроссворды, книжки, вязальные спицы и клубки с пряжей - в этом было что-то умиротворяющее, прочное, как мир: Козлищев ораторствовал - девочки вязали.
       Козлищев налил молока, убрал дипломат вниз, в глубину кафедры, как кукольник - куклу внутрь райка. С громким стуком похлопал он по кафедре пухлой перфорированной колодой. Это означало: внимание, начинаю! Победным жестом сдернул резинку со стопки. Так фокусник сдергивает тряпочку с пустого цилиндра, вытаскивая из него зайцев, кур, индюков - к блаженному восторгу зрителей.
       - Общеизвестно, что творчество Пушкина 1820-1824 годов отличается своим откровенным и почти господствующим лиризмом! - завопил вдруг Козлищев пронзительным тенором.
       Все вздрогнули. Козлищев сделал длинную паузу, лег грудью на кафедру, снял очки, мечтательно помахал ими перед лицом, белесым, веснушчатым, сморщенным, как печеное яблоко, встряхнул светло-русыми кудрями и с желчной ненавистью прошипел в аудиторию каверзные вопросы:
       - Можно ли поэму "Руслан и Людмила" отнести к романтизму? Или, может быть, к предромантизму?
       Тон его вопросов был угрожающим, тем более что каждый вопрос он сопровождал резким выбросом тела направо и налево, как бы ожидая ответа на первый вопрос с одной стороны аудитории, а на второй - с противоположной. Ответа не последовало ниоткуда.
       Козлищев схватил первую перфокарту, опять водрузил очки на нос, уткнулся в перфокарту и забормотал (лекция, слава Богу, началась - все успокоились, взялись за вязание, книги, болтовню, кроссворды):
       - Сразу же после появления поэмы в печати и рецензии "Жителя Бутырской слободы" она ставилась в прямую связь с романтизмом Жуковского. Воейков также причислил поэму к романтическому роду. С ним согласился Перовский, в котором сам Пушкин увидел единомышленника и считал его умней других критиков. Белинский не нашел в "Руслане и Людмиле" признака романтизма, считая ее подновленным классицизмом, связывая поэму со средневековым романтизмом. Однако Дмитрий Дмитрич Благой не согласился с критиком, справедливо отмечая, что в противовес "гармонической", "мистической", "дворцовой" романтике Жуковского, Пушкин создал новый тип романтики - ренессансной, земной, чувственной, материалистической...
       Арсений Птицын с вялой иронией подумал, что спор о романтизме или предромантизме Пушкина настолько же актуален, насколько бешеная полемика ленинградской и московской фонологической школ о фонеме "Ы". Кажется, московская утверждала, что фонема "Ы" существует взаправду, а ленинградская с пеной у рта доказывала, будто фонема "Ы" есть только вариант фонемы "И".
       Девятую аудиторию украсили зажигательными плакатами в связи с сегодняшним показательным концертом-зачетом по выразительному чтению. Птицын окидывал взглядом аудиторию и читал: "Словом можно убить, словом можно спасти, словом можно полки за собой повести" (Ник. Заболоцкий), "Доброе слово что глоток воды" (Пословица), "Я русский бы выучил только за то, что им разговаривал Ленин" (Вл. Маяковский).
       Рядом с Птицыным сидел Кукес, который успевал острить на два фронта: он шептал остроты на ухо Ксюше, сидевшей слева от него (они уже помирились), и тут же, повернувшись, повторял их Птицыну.
       - Я русский бы выучил только за то, что им обложил меня слесарь в пальто.
       - Почему в пальто? - искренне удивился Арсений. - Это что, униформа слесаря?
       - Не поэт ты, Птицын! Не поэт... Тебе бы пользы всё... На вес кумир ты ценишь Бельведерский! Ты - логик. Поэтому не любишь анекдотов про армянское радио. Там особая поэзия. Кстати, хочешь свежий логический анекдот? Тебе должно понравиться...
       - Валяй!
       - Знаешь, чем отличается французский секс от польского и русского?
       - Чем?
       - Во Франции занимаются сексом. В Польше смотрят по телевизору, как во Франции занимаются сексом. А в России читают в газетах, как в Польше смотрят по телевизору, как во Франции занимаются сексом.
       Кукес радостно захихикал, как будто сам был автором этого анекдота, щелкнул пальцами, снизу заглянул в лицо Птицына; не обнаружив никакой реакции, он повернулся в сторону Ксюши - та тихо смеялась. Кукес что-то пошептал ей на ухо.
       - Ну, как анекдот? - поинтересовался он у Птицына, оторвавшись от Ксюши.
       - Ты прав. Логичный! - отозвался Арсений.
       - Хочешь еще один? Для мужчин... Ксюня, не слушай... Правда, он поэтичный... Кыся, закрой уши... Кыцой, я тебе говорю... Молодожены в первую брачную ночь. Муж говорит жене: "Милая, сейчас тебе будет больно! Потерпи..." Через некоторое время снова: "Милая, потерпи... Сейчас тебе будет немножечко больно..." Жена в нетерпении: "Милый, ну когда же мне будет больно?" - "Вот щас как дам в рожу, так и будет больно!" Ха-ха... А знаешь, есть еще один вариант концовки...
       - Молодые люди! Да... да ... Я к вам обращаюсь... Вы мне мешаете. Я вам... вам говорю, девушка в розовом шарфе! Я сказал что-то смешное? Подойдёте ко мне после лекции с вашим конспектом! Если сделаю еще одно замечание, соберёте свои вещи и выйдете... Тогда на моих лекциях прошу не появляться. Только через деканат!..
       Козлищев прожигал взором несчастную Ксюшу. Та густо покраснела и уткнулась в тетрадочку, делая вид, что лихорадочно записывает. Кукес тоже перепугался, притих. Он снова стал похож на ощипанного петуха. Тягостная колючая тишина разлилась по аудитории. Девочки перестали вязать. Мальчики оторвали глаза от книг. И только лесбиянка Шопина, сидевшая впереди и левее Птицына (ее фамилию институтские остряки регулярно озвончали), по-прежнему тискала свою подругу - пассивную и кроткую Красных, пухленькую и приземистую брюнетку с губками "бантиком", похожую на тумбочку, покрытую ажурной белоснежной салфеткой с вышитым розовым слоником.
       Этой Шопиной стоило родиться мужчиной (да она, несомненно, и была мужчиной, по крайней мере в прошлой жизни). Громадного роста, без всякого намека на грудь, с плоским злым лицом в очках - она двигалась по институту подпрыгивающей походкой шагающего экскаватора, с таким видом, словно вокруг нет ни людей, ни предметов. Скорее всего, это объяснялось близорукостью, но со стороны казалось, что очень опасно перебежать ей дорожку, поскольку она снесет всякое препятствие, как человек одной, но пламенной страсти. В ее походке Птицын отмечал еще одну странность - шарнирность, что ли? В момент всегда стремительного движения части ее тела шевелились в разных плоскостях: белые немытые патлы взлетали над плечами и падали к шее, громадный дипломат бился в руке, точно собака на поводке; ноги двигались вперед, руки - вбок, мужской костистый таз подпрыгивал, как мячик, и только плечи сохраняли неподвижность и величавое достоинство королевы.
       Сейчас, как и всегда, Шопина, ничуть не стесняясь целого курса, нежно обнимала Красных, целовала ее в щеку, терлась об нее бедром. Та подхихикивала, слабо отстранялась, но разве можно было противостоять такому напору?
       Птицын чуть-чуть завидовал Шопиной: едва ли он смог бы так смело добиваться предмета своей страсти, откровенно плюя на любопытствующую толпу.
       Арсений задумался, между прочим, о том, почему лесбиянство и гомосексуализм пышным цветом произрастали на почве филологии. Кроме Шопиной и Красных, к нежности которых уже все привыкли, небезосновательные слухи ходили о гомосексуализме профессора советской литературы и парторга Виленкина: тот якобы подходил к их однокурснику красавцу Нахову, брал его за локоть и сладко шептал в ухо: "Андрюша, какой вы красивый мальчик!" Нахов с полгода как работал при кафедре советской литературы по теме "Нравственные искания героев в произведениях Чингиза Айтматова" под научным руководством Виленкина и был первым кандидатом на место в очной аспирантуре. Правда, Виленкин всячески отводил устоявшееся мнение о своем гомосексуализме. Он распускал слухи, будто Егор Бень - его незаконнорожденный сын, повторивший его собственную судьбу, поскольку настоящий отец Виленкина - Лазарь Каганович.
       Часто Виленкин делал вид, что домогается своих студенток. Даже Верстовская как-то жаловалась Птицыну на грязные приставания Виленкина. Птицын предложил устроить ему темную. Впрочем, всерьез никто не верил в искренность любовных увлечений Виленкина. По-настоящему от Виленкина страдал один только бедолага Бень.
       В конце концов, думал Птицын, причины извращений лежат на поверхности: на сто девиц курса приходится двадцать мужчин. Да и что это были за мужчины?! Так, отбросы. Кто из настоящих мужчин пойдет в педагогический институт? Конечно, их вынудили обстоятельства, угроза армии, но вместе с тем внутри них наверняка сидело что-то ущербное, женственное, пассивное, так что считать их партнерами, самцами, увы! - не приходилось. В основном девицы отыскивали мужчин на стороне.
       И всё же (Птицыну казалось) в самой филологии тоже скрывалось что-то сугубо специфическое, ущербное, располагающее к извращениям. Ее методологическая эфемерность и идеологическая бестолковость, неотчетливость и наукообразие (что такое филология - наука или искусство?) - всё скатывалось к иллюзии, к соблазну, к сомнительному и двусмысленному красному словцу, то есть к греху. Грех как будто оправдывал себя филологически.
       - Соколов назвал "Руслана и Людмилу" романтической эпопеей, - продолжал Козлищев после длинной паузы, - имея в виду смешение в ней различных жанров и сказочно-богатырский сюжет. Однако смешение жанров, как и смешение стилей, еще не означает, что Пушкин отказался от жанрового мышления, свойственного поэтике классицизма. Напротив, именно сознательное - и отнюдь не эклектическое - смешение жанров все же указывает на реальное присутствие нарушаемых жанровых норм...
       Было заметно, как тяжело дался Козлищеву этот кавалерийский наскок во имя дисциплины и порядка: он явно сник, спутался, схватился за свои перфокарты, начал их нервно перебирать, как будто задумал перетасовать колоду, чтобы отыграться в "дурачка"; подергал за душки очков и за цепь на плечах, жадно выпил молока - не помогло; автоматически достал из пиджака зажигалку, стал крутить ее в руках: очевидно, ему страшно хотелось курить. Он щелкнул зажигалкой, с удивлением сквозь очки поглядел на язык пламени, наконец, быстро спрятал зажигалку в карман.
       Слепящий свет ударил Кукеса в глаза.
      
       2.
      
       Слепящий свет ударил его в глаза.
       Прямо на него, переливаясь красно-желтыми языками, быстро двигался гигантский огненный столб, протянувшийся от неба до земли. От столба шел опасный жар. Он вскочил на ноги, взрыл рогами песок, бессильно замычал и хотел было бежать куда глаза глядят, как вдруг человек в белом потрепал его по холке, как бы уговаривая не волноваться, и снова запряг.
       Каждый шаг давался ему с трудом: ноги вязли в сыпучем холодном песке. Он старался не отставать от бегущих впереди него овец и ослёнка, норовившего время от времени прыгнуть в сторону от каравана, но всякий раз веревка, которой тот был привязан к повозке, натягивалась, и тогда ослёнок, жалобно взвизгнув, пугался боли, яростно вертел шеей, пытаясь освободиться от бремени, после чего вынужден был опять покорно возвращаться к семенившим перед ним овцам.
       Впереди и сзади грохотали колеса, раздавалось блеянье и мычанье, окрики и детский плач. Бока и холка у него взмокли от испарины. Повозка, которую он так долго тащил, теперь казалась ему еще тяжелей. Ему хотелось грохнуться на землю и больше не подниматься никогда. Ноги увязали в песке по щиколотку. Он дернулся всем телом, но не смог тронуться с места, упал на колени. Резкая боль внезапно обожгла его правый бок: человек хлестнул его кнутом.
       Шея! Как ныла у него шея... Ее натерло ярмом до крови. Проклятая жизнь! Его охватило злобное чувство на этот груз, на людей, которых он вез и которые не щадя били его. Он вскочил, рванулся и выдернул повозку из ямы. Только не рассчитал - ткнулся мордой в хвост ослёнка. Тот со страху влетел в самую гущу овечьего стада. Овцы робко сбились в кучу и заблеяли.
       Скрип и скрежет колес, женский вопль, хриплый крик мужчины, свистящий звук, рассекающий воздух, - и опять боль, теперь уже с левого бока. Он жалобно замычал и потащился вперед.
       По каравану прокатился протяжный окрик - вереница повозок, быков, баранов, лошадей со скрипом и скрежетом остановилась. Человек сзади натянул поводья и сдавил его бока.
       Тяжело дыша, он шлепнул себя хвостом по бокам, отбиваясь от назойливых мух, и замер. Человек в белом слез с повозки, похлопал его по морде и наконец-то распряг. Взмокший и обессилевший, он повалился на землю. Холодный песок охватил его разгоряченное тело. Он закрыл глаза, лежал, ни о чем не думая. Ему представился заросший лотосом берег реки, сочная трава и женщина, ласково гладившая его по спине и поившая прохладной водой.
       Из глубины земли доносился далекий прерывистый стук - точно дождевые капли барабанили по крыше стойла. Шум становился сильней. Он приподнял голову, стряхнул с уха песок.
       Огненный столб, которого он так боялся, пахнув жаром, прошел мимо и остановился невдалеке от него. Он рвался из ремней на свободу, но человек крепко держал его за ярмо, настойчиво и властно гладил по морде, по спине, по бокам, бормоча в ухо что-то успокоительное.
       Ветер задул порывами. Он слегка озяб, зато исчезли мухи. Его беспокоил далекий однообразный гул, делавшийся все громче, громче и шедший откуда-то сзади.
       Вдруг со всех сторон на него обрушились вопли женщин и детей. Крики, блеянье животных. Стук бегущих ног. Хриплые голоса мужчин. Телеги двинулись, и с ними, так и не отдохнув, потянул свою ношу и он.
       Гул земли, явственно превратившийся в топот, вносил в его сердце смятение и тревогу. Сзади на повозке завизжал грудной младенец, женщина успокаивала ребенка, со слезами в голосе несколько раз подряд затягивала одну и ту же заунывную тягучую песню. А человек больно шлепал вожжами по его бокам и торопил, понукал, умолял ехать быстрей.
       Ослёнок впереди с оборванной веревкой на шее метался из стороны в сторону, не зная, куда бежать. Всё потому, что потерял из виду стадо баранов и телегу, к которой был привязан.
       Суетливые прыжки ослёнка перед его носом мешали ему тащить поклажу и двигаться вперед. Он угрожающе замычал, наклонил рога, намереваясь пырнуть ослёнка рогом.
       Вдруг караван со скрипом встал. Мужчины спрыгнули с повозок и куда-то побежали.
       Краем глаза он увидел огнедышащий столб, ходивший в ночном мраке по кругу, так что языки пламени, трепещущие и изгибающиеся от порывов ветра, оставляли после себя огненную дорожку, в которой плавился черный раскаленный воздух. Пламя извивалось точно змея. Ему стало очень страшно. Он закрыл глаза.
       Крики, шум, топот, стук и скрежет колес. Они оглушили его. Им овладело какое-то оцепенение: он уже не пытался бежать или прятаться, ему стало всё равно. Страх сменился полным безразличием к бегущим и кричащим людям, животным.
       В свете гигантского огненного столба, протянувшегося от неба до земли, он увидел лошадей, впряженных в колесницы, разгоряченных от быстрого бега, встряхивавших гривами и бивших копытами. Горячих коней пытались сдержать возничие. На их головах, плечах и груди блестели и переливались кусочки металла. Блестящие пластины свисали также со лба лошадей. С колесниц спрыгнули люди в таких же блистающих одеждах. В руках они сжимали согнутые в дугу и стянутые веревкой ветки с наложенными на них острыми палками, направленными в сторону каравана. Эти незнакомые люди вызывали у него тревожное чувство своими враждебными позами, гортанными голосами и угрожающими жестами.
       Ветер усилился, вздыбил снизу вверх вихрь песка и понес по земле. Песочная пыль попала ему в нос. Он фыркнул, закашлялся, чихнул. Вопли и плач вокруг не утихали, а усиливались. Повернув голову, он заметил на тележке пучок травы, стянул его губами и медленно, с наслаждением принялся жевать.
       Караван зашевелился, загрохотал, двинулся вперед. И он тоже потянулся за всеми. Женщина сзади притихла. Ребенок не кричал. Никто не погонял его поводьями или кнутом. Он вяло и нерешительно тащил повозку. Она стала легче, может быть, потому, что с нее слез человек.
       Он раздул ноздри, так как почуял запах воды. Соленой воды. Вскоре брызги полетели ему в морду. Он недовольно вертел головой. Повозка опять стала тяжелей: на нее запрыгнул человек и крепкой рукой направлял движение, натягивая или ослабляя поводья.
       На небе посветлело. Огненный столб, замыкавший караван, превратился в туманное, дымное облако, и даже жар, что исходил от него, ослаб. Он уже не боялся этого облака, но равнодушно ощущал его присутствие.
       Вдруг человек погнал его вперед, прямо в воду. Кругом свирепо катились громадные сизые волны. Он упрямился, не хотел идти - человек злобно стегал его кнутом. Тогда он зажмурился, твердо решив: умру, но не сдвинусь с места. С каждым ударом кнута он вздрагивал, встряхивал рогами и мычал. Впрочем, боль притупилась.
       Вдруг он почувствовал, как мягкая рука гладит его по голове. Женская рука. Он открыл глаза: женщина глядела на него страдальческим взглядом, обнимала его за шею и шептала в ухо, умоляя повиноваться мужчине и идти вперед - туда, куда тот приказывает.
       Его копыта ткнулись в мягкий мокрый ил. Он медленно, нехотя двинулся вниз по узкой полосе земли между двумя стенами воды. Чем ниже он спускался, тем выше и чернее были стены из кипящей и бурлящей воды. Перед ним катилась повозка. Он обреченно тащился за ней. А по обе стороны ветер гнал и гнал холодные, взметнувшиеся до неба волны. Соленые брызги заливали ему морду, так что он только закрывал глаза, чихал и фыркал. Соль разъедала исхлестанные бока.
       Ил и песок под копытами сменились скользкими острыми камнями. Он шел намного тише. Караван взгромоздился на узкую горную гряду. Мужчины спрыгнули с телег, вели лошадей и быков под уздцы, очень бережно и осторожно. Вода повсюду пенилась и кипела. Ему казалось, что волны по бокам закроют его с головой и он задохнется. На языке у него осела соль, от соли слезились глаза. А человек кричал ему: "Давай... Давай! Ну же... Ну!" - и хлестал кнутом. Он ничего уже не ощущал, кроме боли, холодного ветра и секущих по шкуре соленых водяных брызг. Он закрыл глаза и тянул, тянул этот мучительный груз.
       Сквозь шум волн и завывание ветра он услышал под самым ухом пронзительный свистящий звук. Стоны, женский визг и рыдание возобновились с прежней силой.
       Он поглядел назад: поверх голов людей и животных звенели острые тонкие щепки с перьями на конце. Они падали в воду по обе стороны бредущего каравана и всплывали опереньем кверху.
       В мерцающем свете туманного мучнистого столба, шедшего как раз позади него, он разглядел чужих людей в блестящих пластинчатых одеждах, преследовавших их караван, гнавших за ними следом хрипящих лошадей, которые с трудом тянули колесницы по илистому дну через узкий проход между двумя стенами кипящей воды.
       Внезапно облачный столб качнулся в сторону и исчез где-то там, впереди. Люди поспрыгивали с колесниц, начали их толкать, помогая лошадям. Он смотрел на происходящее как будто изнутри длинного узкого стойла, где через открытую дверь, сквозь пелену косых дождевых капель, мельтешили мокрые люди. Ему самому было темно, мокро, холодно от колючего порывистого ветра. От соли зудели, ныли раны.
       Произошло нечто странное: чужие люди повернулись спинами к своим колесницам, бросили их вместе с лошадьми посреди пути и с криками побежали назад - к берегу. Расступившиеся поначалу воды, сквозь которые он только что прошел, стали снова прибывать и смыкаться. Волны настигали людей в блестящих одеждах. Они заливали туловища, прокатывались поверх голов, так что люди быстро исчезали под водой; только вскинутые кверху пальцы несколько мгновений еще вздрагивали на поверхности волн.
       Брошенные лошади все подряд бешено заржали, заметались возле колесниц, вросших в ил и опрокинутых; кони пытались перекусить удила и вырваться наружу. Но вода все прибывали и прибывала, она заливала и заливала лошадей; их запрокинутые оскаленные морды тонули вперемешку с человеческими головами.
       Он на мгновение остановился. Рядом раздались ликующие крики мужчин.
       Впереди заскрипели, загрохотали колеса: повозка перед его носом снова двинулась по горной гряде. Человек потянул его за ярмо. Он покорно шагнул, только вот бросил прощальный взгляд назад, как вдруг в его щеку вонзилось что-то острое. Он сомкнул челюсти, сжал зубами этот предмет. От внезапной боли туловище его дернулось, он скользнул копытом по круглому камню, покрытому мхом, и полетел вниз головой в кипящую водяную бездну, увлекая за собой повозку, а за ней женщину с ребенком. Их вопли оглушили его. Он хотел замычать пожалобней, как вдруг в горло хлынула вода.
      
       3.
      
       Птицын отвел взгляд от Козлищева, чтобы шепнуть Кукесу о том, что Козлищев большой любитель козьего молока, как вдруг заметил, что с Кукесом делается что-то неладное: он побледнел, закатил глаза и медленно, боком сползал по скамейке вниз; тело его обмякло, голова упала на грудь, в то время как кисти рук судорожно сжимались и вздрагивали. Ксюша смотрела на него с ужасом. Обеими руками она вцепилась в его рукав, безуспешно пытаясь остановить это неуклонное скособоченное сползание. Из полуоткрытого рта Кукеса потекла слюна, губы задрожали, сложились в трубочку, и откуда-то из самого нутра извергнулся нечеловеческий полухрип-полукрик, больше похожий на мычание.
       Птицын вскочил, подхватил Кукеса под мышки и уложил его на скамейку. Студенты вокруг повскакивали с мест; те, кто сидел дальше, вытягивали шеи и становились на цыпочки, пытаясь разглядеть, что там происходит.
       Козлищев с открытым ртом, скрючившись и подняв к небу указательный палец, застыл на кафедре в виде памятника Воровскому, что на Кузнецком мосту. (Всякий раз, с удивлением разглядывая памятник, Птицын думал, что натурой скульптору служил юродивый, каждый сеанс бросавшийся в пляску Витта.) Вот уже во второй раз Козлищев вынужден был прервать лекцию.
       - Валентин Иванович! Лёне Кукесу плохо, разрешите его вынести! - крикнул Птицын через ряды своим громким поставленным голосом.
       Козлищев задергался, закивал головой, забормотал надломленным тенорком:
       - Несомненно! Несомненно! Вызовите "Скорую помощь"!
       Голицын, Носков, Лунин и Птицын, осторожно шагая по ступенькам вниз, потащили Кукеса за руки-ноги к выходу. Они несли его вперед ногами.
       - Поверните головой... головой к двери... Ребята, вы что? С ума сошли? - это по-матерински запричитала Лиза Чайкина, догоняя процессию. Лиза оттеснила даже Ксюшу, на щеках которой вспыхнул румянец оскорбления. За Лизой ковылял Егорка Бень, встряхивая кудрями и тоненькими ручками.
       Около кафедры с Козлищевым четверо несущих проделали маневр разворота и, сопровождаемые толпой студентов, вынесли Кукеса в вестибюль головой вперёд.
       Глаза Кукеса были раскрыты, но смотрели на все бессмысленно и непонимающе. Из уголков губ по-прежнему текла слюна. Голова тряслась. Ксюша догадалась подложить руки под затылок Кукеса.
       Его опустили на пол. Кто-то подсунул ему под голову учебник политэкономии.
       - Он может откусить себе язык, - тягучий и немного взволнованный голос Верстовской, тоже оказавшейся рядом, заставил Птицына повернуть голову. - Ему нужно вложить в рот что-нибудь... вроде палки...
       - А ручка... или карандаш подойдет?.. - переспросила Лиза Чайкина, копаясь в сумке.
       - Не-ет! - отрицательно покачала головой Верстовская. - Нужно что-нибудь побольше...
       Взгляд Птицына упал на черный пупырчатый дипломат Миши Лунина из псевдокрокодиловой кожи. Он им очень дорожил, и даже во время выноса Кукеса, не выпускал из рук. "Как раз сгодится", - подумал Птицын.
       Он выхватил из рук Лунина дипломат, повернул его к Верстовской, поднял кверху массивную пластмассовую ручку.
       - А это подойдет?
       - Думаю, да, - чуть улыбнулась Верстовская.
       - Сунь ручку в зубы... - кивнув на лежащего Кукеса, приказал Птицын Лунину, возвратив ему дипломат.
       Кукес раскрыл глаза, но не сразу вынырнул из темной бездны бушующего моря и брызг. Постепенно тьма расступилась - он увидел над собой склоненные головы. Птицын, Ксюша, Миша Лунин, Голицын, Лиза Чайкина, Верстовская и Бень. На их лицах читались испуг и тревога. Что они смотрят? Что случилось? Почему он лежит на полу и голова у него запрокинута, и шее неудобно? Отчего во рту у него торчит что-то продолговатое и мешающее дышать? Кукес вытолкнул языком слюнявую пластмассовую ручку от черного массивного дипломата, который над его лицом в перевернутом виде держал Миша Лунин.
       Кукесу помогли подняться, под руки перевели к кушетке, посадили около раздевалки. Ксюша, краснея, рассказала, что он упал на лекции, что Романичева побежала в деканат вызывать "Скорую помощь". Птицын взял у него номерок, принес ему тулуп. Кукес и вправду чувствовал себя плохо: от затылка до лба болела голова, ребра болели, как будто по ним били. И потом он никак не мог вспомнить, что именно он обязательно должен был передать Жигалкиной. Этот провал в памяти его сильно беспокоил, и он даже порывался вскочить с кушетки, чтобы бежать к Жигалкиной - выяснить у нее свои долги. Впрочем, его тут же остановили и опять усадили на кушетку. Ксюша чуть не плакала. Когда наконец приехала "Скорая помощь" и двое дюжих санитаров подошли к Кукесу с носилками, Ксюша твердо заявила, что поедет вместе с ним в больницу.
       Кукес наотрез отказался от носилок. Птицын накинул ему на плечи тулуп. Голицын взял под руку. Ксюша сзади несла его сумку. Толпа студентов вывалила из института на морозец, чтобы поглазеть, как Кукеса увезут в больницу.
      
      
      
      
       ГЛАВА 4. ВЫРАЗИТЕЛЬНОЕ ЧТЕНИЕ.
      
       1.
      
       Девятая аудитория гудела, точно театр перед спектаклем. Народу действительно привалило много. Доцент Пухов как в воду глядел. Кроме курса Птицына, явившегося в полном составе, так как иначе невозможно было получить зачет по выразительному чтению, сюда завернули и другие курсы филфака и даже кое-кто с истфака.
       Напротив рядов, занятых студентами, восседал президиум. Несколько парт придвинули вплотную, накрыли их зеленым сукном; как полагается, посередине выставили графин с водой, словно читать собирались члены президиума, и именно им, а не студентам, необходимо было периодически смачивать горло. Из зала Ученого совета притащили кресла для членов президиума. В центре, подперев щеку ладонью, со скучающим видом сидела декан факультета - величественная женщина с трубным голосом и слоновьими ногами. Розовощекая старушка Кикина, сладко улыбаясь, что-то быстро нашептывала ей в ухо, причем каждый наклон ее головы сопровождался ещё более сладкой улыбкой. И рядом с ней Джоконда, блистая очками, тоже время от времени загадочно улыбалась всеми тридцатью двумя черными зубами.
       Доцент Пухов, выставив живот вперед и заняв своим пухлым телом квадрат полтора на полтора, давно в нетерпении постукивал ногтем по микрофону, однако шум не прекращался. Свободной рукой Пухов держал за кончик зеленый носовой платок. Пухов облачился по торжественному случаю в белый костюм, который сразу напомнил Птицыну наволочку, натянутую на очень большую подушку. Маленькая лысая красная голова в круглых очках поверх подушки вызвала у Птицына такие пошлые ассоциации, что он с негодованием их отбросил. Вопросительно взглянув на декана, Пухов, наконец, получил от нее разрешительный кивок, и открыл праздник:
       - Дорогие друзья! Коллеги! - начал он с лучистой улыбкой, сильно присюсюкивая. - Сегодня у нас волнительное событие: мы с вами собрались в дни двух замечательных юбилеев, имеющих самое непосредственное отношение к нашему торжественному концерту, на котором лучшие из лучших прочтут произведения русской.. - тут Пухов запнулся, немного покряхтел, прочищая бабий фальцет, и патетически продолжал, - мировой литературы. Я имею в виду сорокапятилетие со дня присвоения почетных званий народных артистов Советского Союза основателям Московского художественного театра, великих классиков русской сцены Константина Сергеевича Станиславского (в его произношении получилось - Саисафского) и Владимира Ивановича Немировича-Данченко, между прочим бывших непревзойденными педагогами, а также статридцатипятилетия (из медоточивых уст Пухова раздался свист и шипение) со дня смерти лицейского друга Пушкина Вильгельма Карловича Кюхельбекера, преподававшего в этих стенах на Высших женских курсах...
       Каждому учителю, а значит, всем, здесь присутствующим, необходимо не только владеть словесным искусством, заражая своих учеников любовью к литературе и русскому языку, но и быть немного артистом своего дела, обладать актерским дарованием, необходимым любому учителю; без него - увы! - учительская профессия будет неполной. Словесная выразительность, выразительное чтение, чтение с выражением, интерпретация текста, глубокая филологическая (в его произношении - филогисская) трактовка авторского голоса, как указывал Михал Михалыч Бахтин, - деканша во время речи Пухова мерно кивала головой, как бы всецело одобряя сказанное, но теперь она брюзгливо поморщилась и перестала кивать; Пухов с тревогой скосил глаза через очки на начальницу, понял, что зарапортовался, и очертя голову закончил оборот: - нужны нам сейчас, как воздух. Вот почему мы собрались здесь... все вместе... с вами! Я верю, что этот праздник доставит вам несколько минут наслаждения и даст пищу для ума и сердца на много дней вперед. Пускай наш концерт станет для вас тем Тулоном, о каком мечтал Андрей Болконский... (Раздались жидкие хлопки.)
       Белая подушка Пухова с красным и потным наконечником, тяжело опустилась в кресло, с трудом втиснувшись между ручками; часть перины осталась висеть по бокам. Пухов снял круглые очки, отдышался, вытер платком рот, лоб и лысину, потом, опершись двумя руками о стол, опять немного приподнял свое тело, пощелкал в микрофон:
       - Минутку внимания! Товарищи! Секундочку... Прежде чем начать концерт, маленький организационный вопрос... Передайте, пожалуйста, ваши зачетки в президиум... После концерта их можно будет получить у Гоги Магогина в Комитете комсомола.
       По головам, будто лесосплав вниз по течению, поплыл лес зачеток. Огненно-рыжая Сибирцева, сидевшая на первом ряду, то и дело вскакивала и тащила пухлые стопки зачеток на стол президиума.
       Птицын должен был читать пятым (им всем заранее сказали номера). Настроение у него было так себе. Утром еле встал... Сны какие-то дурацкие. Кукеса увезли, беднягу...
       Какого чёрта он согласился? Читать этим скотам... Все проклятое тщеславие! "Итоговый концерт! У вас актерское дарование! Соберется весь институт! Торжественная обстановка! Нельзя же в самом деле талант зарывать в землю!" - Пухов, не зря доцент кафедры культуры речи, забросал его словами. Перед лестью Птицын никак не мог устоять.
       Пока на импровизированной сцене, возле президиума, толстопузая Кузовкина читала Маяковского, Птицын перебирал свой прежний репертуар, наработанный еще в театральной школе. Что читать? Смешной рассказ Платонова "О потухшей лампе Ильича"? Или Булгакова? Может быть, Гоголя? Какая разница! Этих людей ничем не проймешь: они интересуются только собой!
       Кузовкина в белой кофточке-размахайке с кружавчиками и желтых штанишках, поверх которых вывалилось брюшко на три жировые складки, читала, как ни странно, "Облако в штанах", то есть о самой себе (да еще, пожалуй, о Пухове), совершенно об этом не подозревая. Птицын усмехнулся бесконечному жизненному абсурду, который почему-то мало кто замечает.
       Перед собственным выступлением Птицын вдруг заволновался, так что почти совсем перестал воспринимать внешние впечатления: девочки-отличницы выкрикивали что-то лирическое.
       Птицын вышел на сцену, вернее на место возле кафедры, задвинутой теперь в глубь аудитории, окинул взглядом зал, уходящий вверх полукруглыми рядами, заполненными людьми. Как всегда на публике, его зрение в первый момент заволокло: он смутно различал безликую и застывшую в ожидании массу. Далеко-далеко, почти на самом верху, Птицын узнал Верстовскую, рядом с Лутошкиной. Неожиданно для себя Птицын произнес:
       - Борис Пастернак "Разрыв"...
      
       О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
       И я б опоил тебя чистой печалью!
       Но так - я не смею, но так - зуб за зуб!
       О скорбь, зараженная ложью вначале,
       О горе, о горе в проказе!
      
       О ангел залгавшийся, - нет, не смертельно
       Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
       Но что же ты душу болезнью нательной
       Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
       Целуешь, как капли дождя, и как время,
       Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
      
       Верстовская прекратила болтать. Но головы так и не подняла. Глаза ее были опущены, и, кажется, она жевала жвачку. Арсению безумно захотелось пробить эту непроницаемую стену безразличия, тупости и пошлого благополучия. Через "головы поэтов и правительств", через кочаны и тыквы этих пустоголовых студентов вбить ей в мозг, как ржавый гвоздь, ей, единственной в мире, свою любовь.
      
       - Еще одно стихотворение Пастернака. "Марбург".
      
       Я вздрагивал. Я загорался и гас.
       Я трясся, я сделал сейчас предложенье, -
       Но поздно, я сдрейфил, и вот мне - отказ,
       Как жаль ее слез! Я святого блаженней...
      
       Птицын физически почувствовал, как тяжелые сваи слов вбиваются в пространство, и оцепеневшая аудитория как будто что-то начинает понимать. По залу проходит чуть-чуть заметное оживление, вроде тихого сквознячка. Веселое любопытство, злорадное предвкушение чего-то скандального. Дарья Шмабель, сидевшая поблизости и хорошо видная Птицыну, наклоняется к Люсе Паншевой и что-то тихо шепчет со значительной физиономией. Потом обе вертят головами в разные стороны, ища кого-то глазами.
      
       В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
       Как трагик в провинции драму Шекспирову,
       Носил я с собою и знал назубок,
       Шатался по городу и репетировал.
      
      
       Когда я упал пред тобой, охватив
       Туман этот, лед этот, эту поверхность
       (Как ты хороша!) - этот вихрь духоты...
       О чем ты? Опомнись! Пропало. Отвергнут.
      
       Арсений вдруг ясно осознал весь ужас совершаемого: он вынес любовь на публичное осмеяние! Он признался в самом интимном - всем, всем, всем! Дарья Шмабель и Люся Паншева, конечно, обсуждают теперь, что Птицын сделал Верстовской предложение, а та его отвергла. Не было, не было ничего подобного! "Это же поэзия, искусство, вымысел! Остановитесь!" Нет, поздно. Маховик сплетни закрутился.
      
       Тут жил Мартин Лютер. Там - братья Гримм.
       Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
       И все это помнит и тянется к ним.
       Все - живо. И все это тоже - подобья...
      
       Верстовская, кажется, тоже что-то поняла. Звук летел прямо к ней. Арсений скандировал, и слова вырывались из его глотки изломанные, исхлестанные, рваные.
       Она слегка приподняла голову, будто прислушиваясь. Но на Птицына так и не посмотрела. Господи! Как она владела собой! Ну, хоть бы раз сорвалась! "Взгляни же, взгляни на меня...Чёрт тебя дери!"
      
       И тополь - король. Я играю с бессонницей.
       И ферзь - соловей. Я тянусь к соловью.
       И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
       Я белое утро в лицо узнаю.
      
      
       ГЛАВА 5. РАКОВИНА ЗАГОВОРИЛА.
      
       1.
      
       Миша Лунин, Голицын и Носков к началу концерта опоздали. Носков считал, что незачем торопиться, поскольку он выступает двенадцатым, а Миша - сразу вслед за ним, тринадцатым. Это число загадочным образом настойчиво повторялось в его жизни. Он родился в 13-м роддоме в 13 часов дня, жил в 13-м доме и в 13-й квартире. 13-го мая поженились его родители. 13-го октября умер отец. 13-го декабря скончался дядя. В его копилке - коробке из-под гаванских сигар, оставшейся в наследство от дяди, спрятанной за томом "Дон-Кихота", - лежало ровно 13 железных рублей на черный день. Если Миша шел по улице и, задумавшись о чем-нибудь, рассеянно бросал взгляд на ближайший дом, то обязательно упирался в число 13.
       После водки по груди и животу Миши разлилось блаженное тепло. Краски мира вокруг смягчились и подобрели. Миша смотрел на здания, людей, деревья как бы из окна вагона - с веселым любопытством путешественника, предвкушавшего приближение отчего дома, где он так давно не бывал.
       Когда он вышел на просцениум с дипломатом из псевдокрокодиловой кожи, в широкополой шляпе, на подкладке которой значился год рождения Пушкина, что означало для Миши наглядное доказательство реальной непрерывности культуры, в расстегнутой куртке из черного заменителя под стать и цвет дипломата; к тому же куртка была накинута поверх зеленой клетчатой робы лекальщика Аристарха Семеныча, как отзывался о ней Кукес, - все это делало наряд Миши мешкотным и придурковатым, - когда Миша предстал перед публикой в таком виде, приоткрыв рот и несколько скосив глаза к потолку, в зале раздались отдельные смешки.
       Миша снял шляпу: невежливо все-таки; столько людей собралось его слушать, а он в шляпе. Он потоптался на месте, переступил с ноги на ногу, выставил правую ногу вперед - неудобно. Убрал ее назад, выставил вперед левую. Так получше.
       Опустив левое плечо вниз, поскольку тяжелый дипломат оттягивал руку, Миша помахал шляпой перед лицом (действительно, что-то стало душновато!), освежился таким образом, обвел глазами аудиторию. У прохода, довольно далеко от сцены, он обнаружил Лизу Чайкину, болтавшую с подругой. Хорошо! Она здесь! Так и надо!..
       Тысячеглазый зал откровенно посмеивался над Мишей, но ему это даже нравилось. Ни робости, ни волнения он не чувствовал. И это для его нервной натуры было удивительно и чудесно. Наоборот, ему хотелось подольше потянуть эту безответственную паузу, потому что между ним и залом почти сразу же образовалась какая-то магнетическая связь. Он ощущал себя этаким многоопытным клоуном - Олегом Поповым, Никулиным, Карандашом, - одним словом, любимцем публики, над которой простиралась его невидимая безграничная власть.
       Доцент Пухов привстал в президиуме, тревожно изогнулся: видно было, как он занервничал, ведь он не хотел выпускать Мишу на концерт, зная его неуместную эксцентричность. Миша, правда, дал ему торжественное обещание не читать ничего декадентского, что-нибудь классическое: из Пушкина или Лермонтова, - но сердце Пухова ныло не зря, с неохотой он внес Мишу в программу.
       Деканша, пытаясь лучше разглядеть Мишу, стоявшего к ней боком, убрала руку с подбородка и развернулась. Что-то будет? Миша в самом деле соображал, что же ему почитать. Пушкин и Лермонтов как-то не укладывались в структуру момента. С другой стороны, нарушать слово, данное Пухову, тоже не хотелось. Впрочем, он хорошо разогрет водкой: лица перед ним то мутнеют, то яснеют... А! Была не была!
       - Господа! Если вы не возражаете, я прочту Мандельштама. "Раковина".
       Обращение "господа" многих тоже насмешило. "Товарищи", "друзья" - это куда ни шло, а "господа" - что-то новенькое.
      
       - ...Быть может, я тебе не нужен,
       Ночь; из пучины мировой,
       Как раковина без жемчужин,
       Я выброшен на берег твой.
      
       В отличие от страстного, взрывного, актерского чтения Птицына, Миша читал как поэт, почти на одной ноте, с небольшими завываниями, отчетливым скандированием ритма и акцентом на рифмах, чутко следуя за всеми перебивами поэтической интонации, как будто заведомо игнорируя наглядные зрительные образы. Только звук, только фонетика, только метр, ритм и рифма. Казалось, они завораживали Мишу, и он пропевал вместе с поэтом слова и фразы, которые тому, ставшему медиумом Божьих голосов, нашептали ангелы и Музы.
      
       Ты равнодушно волны пенишь
       И несговорчиво поешь;
       Но ты полюбишь, ты оценишь
       Ненужной раковины ложь.
      
       Под ритм стихов Миша покачивал дипломатом и помахивал шляпой. Сейчас он воображал себя дирижером, всякий жест которого: взмах палочкой, поворот спины и изгиб шеи - пластично изображал музыку, разворачивающуюся сию минуту на глазах у зрителя.
      
       Ты на песок с ней рядом ляжешь,
       Оденешь ризою своей,
       Ты неразрывно с нею свяжешь
       Огромный колокол зыбей;
      
       Миша читал стихи и одновременно думал, что зрителям наверняка кажется, будто он очумел от поэтической речи и потому одурело водит глазами под потолком; на самом деле, он хорошо видел реакцию на него Лизы Чайкиной: как она перестала слушать подружку, подняла голову, щурясь, внимательно посмотрела на Мишу, потом заулыбалась, надела очки, чтобы ничего не упустить. Миша был убежден сейчас, как и всегда, что Лиза дана ему судьбой и что она навечно ему предназначена, что бы там она ни делала, кто бы за ней ни приударял, - она его.
      
       И хрупкой раковины стены, -
       Как нежилого сердца дом, -
       Наполнишь шепотами пены,
       Туманом, ветром и дождем.
      
       Миша жеманно раскланялся. Ему были приятны аплодисменты зала.
      
      
       ГЛАВА 6. "ЛОПЕ - ЭТО РОСКОШНО!"
      
       1.
      
       - Как ты думаешь, пойти мне за ней? - Миша Лунин скосил глаза на Лизу Чайкину, которая неподалеку от него застегивала перед зеркалом дубленку, навязывая вокруг бедер цветастый платок.
       - Разумеется, - безапелляционно отвечал Птицын, подавая гардеробщице номерок. - Зачем упускать такой шанс?
       На ходу они продолжили разговор:
       - Но что я ей скажу? - тревожно продолжал Миша. - Как подойду? Мы же незнакомы...
       - Элементарно. Спроси у нее, не пишет ли она стихи? Или: не надоело ли ей изучать всякий маразм, вроде методики русского языка? Что она вообще думает об институте, об этом мерзком "alma mater"е? Да все, что угодно... Вон посмотри, какая у нее сумка тяжелая. Скажи: "Лиза, давай я тебе помогу... понесу твою сумку!" Главное - первая фраза. Пусть она будет нелепой, неуклюжей - неважно... надо сбить лед... А потом как по маслу пойдет. По крайней мере, хуже не будет.
       Миша колебался, с сомнением качал головой. Птицын в свою очередь задумался, неожиданно спросил:
       - Послушай, а ты не слышал моё чтение? Как тебе?
       - Мы с Джозефом и Носковым опоздали... - вежливо ответил Миша, но мысли его были далеко.
       Лиза Чайкина уже выходила из института. Если он не решится, все навсегда потеряно!
       - Смелее! Она уходит! - услышал он как будто издалека голос Птицына.
       Высоко поднимая колени, вразвалку, точно пьяный матрос во время шторма, Миша ринулся к выходу, даже не попрощавшись. Дымчатое пальто Лунина волочилось по земле, потому что он успел вдеть в рукав только правую руку; в левой Миша держал шляпу и дипломат, а сутулая спина и затылок выражали такую крайнюю степень смятения, что Птицыну на минуту почудилось, будто на Мишиной шее - ярмо, тогда как на руках и ногах позвякивают кандалы, которые он тщетно пытается сбросить.
       - Позвони потом... Как прошло... - слова Птицына вдогонку уже с трудом дошли до сознания Лунина.
       Выбежав на улицу, Миша с досадой обнаружил, что Лиза Чайкина не одна: с ней рядом шагает рыжая дура Сибирцева и взахлеб что-то рассказывает. Первым движением Миши было повернуть оглобли: вернуться в институт, под крыло Птицына. Но, с другой стороны, как он будет смотреть ему в глаза? Мужик он или не мужик, в конце концов?! Он закусил удила, пришпорил свою застенчивую натуру, как сноровистую лошадь, и потащился за Лизой Чайкиной и рыжей дурой, втайне надеясь, что последняя слиняет куда-нибудь в сторону, скажем в булочную.
       Миша почти приклеился к спинам девицам. До метро оставалось рукой подать. Уйдет - и прости, прощай. Ну же! Ну! Он слышал каждое слово возмущенной речи Сибирцевой и редкие ободряющие меканья Лизы Чайкиной:
       - Я говорю ему: "Я не считаю Лопе представителем Ренессанса. Лопе - это роскошно, это барокко!" А Ханыгин мне с такой гаденькой усмешкой: "Так, по-вашему, и Гюго не романтик?" - "Да, не романтик, - говорю. - И Гюго тоже барокко! Возьмите "Собор Парижской Богоматери". Какая там архитектоника архитектуры! Класс! Откуда же здесь романтизм?! Барокко! Коню понятно! А?.. Как я ему врезала?!"
       - А он? - переспросила Лиза.
       - Ухмыляется. И продолжает лекцию: "Мы, - говорит, - отклонились в сторону от нашей темы. Бесплодные дискуссии ни к чему не ведут". Представляешь, это он обо мне так подло выразился. Какое вообще он имеет право читать лекцию, толком не зная, что есть барокко, а что - Ренессанс?!
       Миша пристроился рядом с рыжей, и теперь они шли стройной колонной по три, в ногу. Рыжая во все время разговора с испугом косилась на Лунина. Лиза, делая два маленьких шажка вперед, на чуть-чуть опережая верстовой шаг Сибирцевой, выглядывала из-за ее богатырского бюста и при взгляде на Мишу опускала голову ниже, кажется пряча улыбку.
       Лунин вполне ясно понимал идиотское положение, в котором он оказался. Дело усугублялось еще и тем, что рыжая на голову была выше его и на целых трех Луниных толще.
       "Что же ей сказать? В башку ничего не лезет! Вот сейчас он брякнет какую-нибудь глупость, а она ему: "Куда лезешь? Со свиным рылом в калашный ряд?!" - и будет права".
       - Ханыгин пишет на доске, - продолжала рыжая, быстро стрельнув глазами вправо и вниз, в сторону Лунина, - "Пенталогия Фенимора Купера о Кожаном Чулке", поворачивается к нам и говорит: "Прежде чем мы начнем разбирать пенталогию, несколько слов о романе Купера, стоящем несколько особняком. Я имею в виду роман "Шпион"..." Я встаю и задаю вопрос: "Борис Александрыч, скажите, почему, когда говорят о чужом, об иностранном, работающим против нас, то называют его "шпион", а когда - о нашем, который работает за нас, против них, то "разведчик"? Ведь это несправедливо!.." Ханыгин дернулся, обошел три раза вокруг стола и говорит..."
       Тут Миша снял шляпу, сделал решительный шаг вперед, резко повернулся к девицам лицом, так что перегородил им дорогу и они поневоле вынуждены были остановиться, застыв в недоумении перед тщедушной, но неумолимой Мишиной фигурой.
       - Лиза! - выдавил наконец Лунин. Рыжая ошалело примолкла, а Лиза серьезно смотрела на Мишу.
       - Я хотел поговорить... - продолжал он с таким видом, как будто рыжей, занявший полтротуара, вообще не существовало. - У меня к тебе дело.
       - ?
       Во время долгой тягостной паузы Мише никто не захотел помочь. С натугой он поймал потерянную мысль:
       - Говорят, ты пишешь рассказы - а я пишу стихи! Может, дашь почитать? А я принесу стихи... Обменяемся... Ну как?
       Рыжая густо покраснела, засуетилась и быстро-быстро забормотала:
       - Ну я пойду, Лизочка! У вас свои дела...
       - Нет-нет... Ты нам не помешаешь, - отвечала Лиза.
       Миша с удовлетворением отметил это "нам". Развязно он продолжал, словно опять не заметил ни рыжей дуры, ни ее реплики:
       - Так когда мы обменяемся?
       - Ну, давай завтра... Ты придешь на лекцию?
       - Приду!
       - Только у меня два рассказа в работе... - Лиза, как заметил Миша, тоже засуетилась, и лицо пошло красными пятнами. - А один я тебе принесу... предпоследний. Только он длинный...
       - Спасибо! Хорошо... Мне в булочную, - неожиданно для себя выпалил Миша и, повернувшись к девицам спиной, не попрощавшись (что она о нем подумает? Что он лапоть деревенский!) кинулся в сторону, противоположную той, где была булочная.
      
      
       ГЛАВА 7. "О АНГЕЛ ЗАЛГАВШИЙСЯ!.."
      
       1.
      
       Птицын поднялся на второй этаж: Гарик Голицын, или Джозеф, как называл его Лунин, просил Птицына подождать, сразу не уходить после выразительного чтения. Он что-то хотел ему сказать.
       Настроение у Арсения было так себе, и лучше бы ему ни с кем не встречаться, но, по своей дурацкой привычке всегда держать слово, он должен был дождаться Джозефа. Удачное прозвище придумал ему Миша Лунин. Он взял его из копилки своего романтического детства, заполненного книгами о благородных индейцах и бледнолицых злодеях. Между прочим, его, Птицына, Лунин тоже окрестил злодейским именем Джеймс. Правда, Миша путано и косноязычно рассказывал о каком-то парне в ивантеевской изостудии, который всех подряд именовал Джеймсами. - "Привет, Джеймс!" - закричал он Мише. "Какой я тебе Джеймс?! Я не Джеймс!" - злобно отреагировал Миша. "Как это не Джеймс? Джеймс, Джеймс. Все - Джеймсы". Миша глубоко задумался и согласился: ему понравилось такое единодушное равенство. Кукес и Голицын подхватили это прозвище.
       Перед выразительным чтением Миша Лунин ни с того ни с сего вздумал вдруг напиться. Вот почему он неожиданно присоединился к Джозефу и Носкову и стал третьим. Птицын видел, как Миша встретился у памятника Ленина с "закадычными" друзьями, которых в обычное время предпочитал избегать. Они сбросились по рублю, после чего Носков, не теряя времени, кинулся к выходу, а Миша с Голицыным, неторопливо беседуя, пошли вслед за ним. Птицын терпеть не мог пьянства. Выпить "на троих" означало в его представлении хлебать горькую где-нибудь в заплеванном подъезде, прячась от милиции; дрожащими руками передавать собутыльнику поллитровку, жадно следя, чтобы не пролилось ни капли драгоценной жидкости; потом завести настоящий мужской разговор с зычным матом, похвальбой и слюнявыми лобызаниями. Птицын был чрезвычайно брезглив.
       "Когда же появится этот проклятый Джозеф, черт бы его подрал?!" Арсений лег грудью на мраморный парапет, рядом пристроил дипломат. Народ расходился. В перспективе, если смотреть через холл, между колоннами, отделявшими холл от раздевалки, то и дело появлялись люди: парочками и вразнобой они спешили вон из института. Птицын разглядел Лутошкину, которая втискивалась в шубу своим жирным телом и нахлобучивала на голову шапку. Полуобернувшись, она что-то кому-то говорила. Птицын резко дернулся, потому что в следующее мгновение в рамке колонн возникла Верстовская. Локтем Арсений пихнул дипломат, и тот скатился с покатого парапета, с грохотом шлепнулся на каменный пол первого этажа, раскрылся от удара, так что часть учебников и тетрадей в беспорядке вывалилась наружу.
       Верстовская повернула голову на шум и уткнулась глазами в Птицына. Было слишком далеко, чтобы быть уверенным, но Арсению показалось, будто она едва заметно улыбнулась. Арка из колонн, мгновенье назад служившая обрамлением мимолетной женской красоты: повороту плеч, взметнувшемуся на виске пепельному локону - обезлюдела.
       Птицын, перепрыгивая через три ступеньки, скатился вниз, наспех собрал дипломат и бросился в погоню за Верстовской, на ходу натягивая на себя пальто.
       В институтском дворе Верстовской уже не было. Птицын пронесся мимо морга и увидел вдалеке Лутошкину и Верстовскую, быстро идущих вдоль решетки парка Мандельштама. Птицын приостановился. Сердце у него стучало, он часто и неровно дышал. Все время держа Верстовскую и Лутошкину в поле зрения, он на всякий случай, чтобы его некстати не заметили, перебрался на другую сторону улицы.
       Улыбка! Была ли она на самом деле? Рассмотреть улыбку на таком расстоянии невозможно. Все-таки он готов был поклясться: улыбка Верстовской была. Крупным планом. Как только она взглянула на него, он перенесся к ней вплотную: когда она улыбалась, у кончиков губ появлялись по две морщинки, как две полуарки; они загибались вниз, и тонко очерченные губы тоже скорбно опускались. Веселость вряд ли была ей к лицу. К ее серым глазам с желтой крапиной у зрачка шла печаль.
       Конечно, улыбки он не видел. Это была иллюзия. В духе кинематографии. Просто он очень хотел, чтобы она была! Он не увидел, а только вспомнил ее улыбку.
       У перекрестка Верстовская и Лутошкина внезапно остановились. Птицын спрятался за телефонную будку. Сквозь стекло он увидел, как они попрощались. Лутошкина свернула к "Парку культуры", а Верстовская пошла прямо к "Фрунзенской". Птицын радостно прибавил шагу: как удачно все складывалось!
       Он перебрался на сторону Верстовской. Еще немного, и вот-вот он настигнет ее. Даже погода смягчилась и стала ласковей. Мороз не так лютовал. Помедлив, сквозь облака нехотя показалось заспанное и недовольное бледное солнце. Зевая и потягиваясь, оно ближе к вечеру, на закате, наконец-то приступило к своим ежедневным обязанностям.
       Прищурив правый глаз, Арсений вбирал в себя солнечные лучи, рассекаемые решеткой парка Мандельштама тем стремительнее, чем быстрее он двигался. Казалось, солнце строчит очередями в глаз Птицына, но разброс пуль слишком велик, так что они рикошетом отлетают от железной решетки, неведомо зачем вставшей на защиту Арсения.
       Верстовская в распахнутой дубленке беспечно семенила маленькими ножками, вывернутыми наружу и в стороны, как у профессиональной танцовщицы. Ее осанка столько раз не давала покоя Птицыну. И днем и ночью он вызывал ее в памяти, растравляя и обессиливая себя.
       Впрочем, теперь Птицын улыбался. Он предвкушал ее застенчивую и вместе с тем чуть жеманную манеру удивляться, то, как она поведет плечами и качнет головой, когда он опередит ее и, как обычно, как будто ничего не случилось, поздоровается. Птицына грела сцена с Кукесом, когда вблизи его распростертого тела между Птицыным и Верстовской пробежала искра прежней симпатии.
       Вдруг внимание Птицына привлекла стая ворон за решеткой парка. Вороны облепили раскидистую верхушку липы. Что-то, видно, спугнуло их - они все вместе разом с громким карканьем отхлынули от дерева, поднялись в воздух клочковатой черной волной, сделали полукруг и опять опустились на прежнее место.
       Их черное оперенье на фоне сизо-белого неба, по ассоциации, напомнило Арсению что-то знакомое, но мучительно невнятное. Ах, вот в чем дело! В его памяти всплыл сегодняшний сон. Даже не сон, а черно-белые разрывы, какие-то мучнистые куски света в кромешной тьме. В этих кусках - каждый в своем - барахтались Верстовская и Птицын. Оба рвались друг к другу, в клочья раздирая пелену густого тумана. В кляксах неверного света мелькала то голова, то рука, то плечо. Птицын испытывал острое чувство вины, подавленности и бессилия. Он никак не мог прорваться к ней. Эти пятна света, в которых они тонули, зажигались в глубочайшем мраке, как окна, с непонятной, кем-то заданной периодичностью и неуклюже перекатывались по плоскому черному экрану, точно квадратные колеса по жирному чернозему.
       Это видение на редкость быстро испортило Птицыну настроение - он сник, сам собой замедлил шаг и перестал улыбаться. Подстегивая, подгоняя себя, он попытался вспомнить вкус поцелуя Верстовской, ее губы, нервные и проворные, как ртуть; изощренную игру языка, ныряющего по нёбу, то жалящего, то, напротив, сладострастно обволакивающего плоть его языка, не привычного к такой изысканности, растерянного и простоватого. Искусственно вызванное возбуждение не помогало: Арсений ничего не мог поделать с собой, ему расхотелось догонять Верстовскую и всё начинать сызнова. Любовь всегда имеет конец. Какой во всем этом смысл? Не лучше ли разрушить все сразу?! Топором! Как Раскольников.
       Безысходная тоска, знакомая до отвращения, навалилась на него пятипудовым грузом. Арсений даже не удивился, когда увидел, что у метро Верстовскую поджидал массивный блондин в кожаном пальто. Она встала на носочки, он, пригнувшись, деловито поцеловал ее в щеку. Вручил букет красных гвоздик. Она о чем-то радостно заверещала.
       Птицын свернул в переулок и, с трудом перебирая ноги, потащился к "Парку культуры". В нем не было ни ревности, ни злобы - никаких чувств вообще. Только опустошение. Чувства выгорели, истлели.
      
       2.
      
       Миша Лунин только что почувствовал лютый мороз. Уши и нос у него замерзли смертельно. Он их тёр, тёр перчатками. Спрашивается, зачем это пижонство - в шляпе по морозу?! Алкоголь постепенно выветривался, и кожа на голове от холода сморщилась, как шагреневая. И все же настроение у него было отличное. Надо пробежаться до "Булочной", купить хлеб с отрубями - противозапорный, не забыть заглянуть в "Морозко", купить мороженых овощей. Да, и "Беломор" бабушке. Кстати, она просила позвонить. Если она успеет купить "Беломор" или овощи сама... Чтоб им не покупать одно и то же...
       Миша закурил (может, теплей станет?), вприпрыжку направился к телефонной будке. Там кто-то торчал. Еще ждать придется на морозе! О господи!
       Из будки вылезла Лянечка. Без шапки, в распахнутом пальто, бледная. Взгляд у нее был шальной, бегающий. Она потирала руки и подслеповато щурила глаза. Сквозь толстый слой пудры на щеках проступали свежие царапины.
       - Дашь сигаретку?
       Миша вытащил пачку. Лянечка озябшими руками достала сигарету, прикурила от Мишиной.
       - Ты замерзнешь! - с укором заметил Миша. - Где твоя шапка?
       - Там, в пакете... - она беспечно кивнула на телефонную будку. - Я грелась... Ты не видел Гарика?
       Миша задумался:
       - Где-то видел...
       - Давно? - Лянечка вскинулась с тревогой и надеждой.
       - Не так уж... Кажется, он с Носковым пошел... Да. Точно. В сторону "Каучука"... Может, на "Спортивную"?
       Лянечка издала разочарованный возглас.
       Миша вытащил из будки Лянечкин пакет, протянул ей шапку и шарф. Она благодарно кивнула, улыбнулась, надела их и стала застегиваться.
       Миша стал искать две копейки. Оказалось, у него их нет.
       - У тебя не будет двух копеек?.. Обещал позвонить бабушке... Она просила "Беломор" купить...
       Лянечка покопалась в кошельке:
       - Нет... Три рубля только... Последние...
       - Ну ладно... В булочной разменяю... Ты сейчас домой?
       - Можно я тебя провожу? - неожиданно спросила Лянечка.
       - Я сначала в "Булочную"... Потом в "Морозко" за овощами...
       Лянечка так жалобно смотрела на Лунина, что в конце концов он сказал:
       - Если не торопишься... пожалуйста... Только, если можно, пойдем побыстрей: холод собачий...
       Они пошли быстро и опять в ногу. (Миша механически отметил этот факт.) Он сегодня со всеми подряд ходит в ногу.
       - Ты не мог бы взять мой пакет? Будь рыцарем...
       - Ах, да... Прости... Конечно... - Миша понес пакет вместе с дипломатом, лихорадочно соображая: "О чем же с ней говорить?"
       Лянечка держала сигарету голой рукой, шея у нее по-прежнему оставалась открытой. Вид у нее был то ли рассеянный, то ли сосредоточенный на чем-то, что касалось только ее одной. Кажется, ее ничуть не заботил свирепый мороз, который к вечеру усилился.
       - Можно я возьму тебя под руку? Ты очень быстро идешь... Я не успеваю, - интонация у Лянечки была жалостливая и немного жеманная. - Ты ведь знаешь, как надо ходить с дамами?!
       Она прижалась к Мише боком и бедром, продела свою руку под Мишин локоть, так что почти на нем повисла. Довольно тяжелые дипломат и пакет, таким образом, были уравновешены Лянечкой.
       Миша, помимо того, что ему нечего было сказать, боялся говорить на морозе: второй день у него пощипывало горло. Как бы не заболеть. Теперь это было бы очень не кстати. Поэтому он шел быстро, а курил медленно. В молчании они дошли до "Булочной". Пока Миша стоял в кассу, Лянечка грела руки на батарее. В "Морозко" она тоже потащилась за ним. Он нагрузился как верблюд.
       Когда они вышли на улицу, Лянечка снова взяла его под руку, умоляюще, снизу вверх заглянула ему в лицо, растягивая гласные, проговорила:
       - Мишель, я тебя очень прошу... пойдем в бар...
       - С сумками... с продуктами?! - возмутился Миша.
       - Ну и что?
       - Там же уйму денег... выложить... Откуда они?
       - У тебя в кошельке три десятки... Я видела...
       - Так это не мои... Тёткины... - Миша замялся. - На вещи...
       - На какие вещи?..
       - Ну... Трикотаж... бижутерия...
       - Она тебе это доверила? Не ври, пожалуйста... Тебе это не идет...
       - Ну... хорошо... Ты права... Это мои тридцать... Стипендия... Но я хотел купить фотоаппарат...
       - Купишь. Давай так... Я у тебя возьму эти тридцать рублей в долг. На два дня... Всего на два! Ты мне веришь? Веришь даме?
       Миша пожал плечами: он совсем не верил, что она отдаст ему эти деньги. А они были нужны ему, как воздух, особенно сейчас, когда Лиза Чайкина...
       - Верю, верю, - пробормотал он, только чтобы отвязаться.
       - Вот видишь! - сверкнула глазами Лянечка. - Мы их пропьем, а послезавтра на лекции я тебе их верну.
       Лянечка протянула руку. Миша, подергав носом и губами, нехотя достал кошелек, вытащил три десятки, отдал Лянечке. Она, скомкав их, сунула в пальто.
       "Еще потеряет по дороге, - думал Миша, злясь на себя, - тогда ищи свищи... Какой идиот! Чёрт лысый дернул меня звонить... сразу домой пошел бы... Так ведь нет же... Мне еще стихи печатать!.. Эх, ты осёл!"
       Они поехали на "Дзержинскую". Оттуда недалеко до бара на Рождественском бульваре, куда Лянечка, по ее словам, часто захаживала с Джозефом. Ее-то влекли воспоминания, а ему что там делать?!
       Всю дорогу Лянечка, перекрикивая шум поезда, рассказывала о своем неврозе. Уже неделю у нее, не прекращаясь, болит сердце. Сердечная боль как раз и связана с ее неврозом, она невротического характера, то есть с ней можно жить, но боль, какая бы она ни была, всё боль. Лянечка в подтверждение потирала левую грудь. Миша молча кивал, понимая, что должен ей сочувствовать, утешать, но у него перед глазами стояла Лиза Чайкина, строго на него смотрела, и он думал только о том, как бы он ей объяснил... В общем, он был недоволен собой - и Лянечкой.
       Всю дорогу от метро до бара и в самом баре Миша раскаивался, что отдал деньги Лянечке. Он выпустил инициативу из рук, а она за один присест растранжирит все его богатство.
       Едва они сели за столик, Лянечка забросала Мишу вопросами:
       - Тебе здесь нравится? Правда, хорошо? Что будем пить? Что ты желаешь? Выбирай: твое слово - закон.
       Пакеты с продуктами он спрятал под стулом. Дипломат положил себе на колени. Слава Богу, в баре полутьма. Никто не разглядит, сколько у него авосек.
       - Один шампань-коблер, - пробормотал Миша, слабо надеясь, что она промотает не всё, а оставшееся вернет ему. - И... шоколадку.
       - Гуляем?.. По два коблера, орешков, шоколадки... Есть хочу... Два салата... И по 100 грамм коньяку... Гарик всегда брал коньяк. Здесь хороший коньяк. Тебе понравится. Чтоб согреться... Я в этой чёртовой будке совсем окоченела...
       Лянечку охватила радостная лихорадка. Она сбегала к стойке, за которой сидели три густо накрашенные женщины с усталыми лицами, за несколько заходов принесла все заказанное добро. Миша думал, что он должен, как мужчина и кавалер, помочь ей, но заставить себя встать со стула было выше его сил. Этот долгий-долгий день продолжался бесконечно. Он устал и хотел спать.
       - А ты умеешь пить коньяк? - улыбаясь, как Монна Лиза, спросила Лянечка, наклоняясь к самому Мишиному уху.
       Миша не собирался отвечать, да Лянечка и не услышала бы его в грохоте бухающей музыки.
       - Коньяк пьют маленькими глоточками... Каждый глоток согревают языком у нёба... И потом медленно втягивают в горло...
       Миша задумался: где он мог это слышать? То ли Джозеф его когда-то этому учил, то ли нечто подобное он читал у Ремарка? А может быть, то и другое сразу?
       Лянечка достала из косметички упаковку с таблетками, выковыряла одну, положила на язык, запила коблером.
       - Это что? - спросил Миша.
       - Седуксен.
       - От чего?
       - От сердца!
       - А-а! - понимающе протянул Миша.
       Лянечка, кося близорукими глазами, беспричинно улыбалась.
       - Ты умеешь держать в руках молоток?
       - Умею.
       - А гвоздь?
       - Меня учил этому дядя, царство ему Небесное...
       - Сколько женщин у тебя было? -- продолжала допрос Лянечка.
       Миша с трудом услышал ее вопрос, хотя она почти касалась губами его уха. Густую смесь запахов из сладковатой губной помады, пудры, алкоголя и сигарет в унисон с мигающим красным светом и булькающим ритмом американского рока Миша воспринимал сквозь полусон; кажется, сидящая рядом женщина, уверенная, что она обворожительна, должна была его взбудоражить и взволновать, но ничего подобного: он оставался холоден, как бревно. И упорно хотел спать.
       - А что?
       Более дурацкий ответ трудно было придумать.
       - И всё-таки? Чего ты сейчас больше всего хочешь?
       - Чтобы ты забыла о Джозефе.
       - Фу, детство какое!
       Лянечка придвинула стул вплотную к Мише. Ее распущенные волосы стелились по его лбу и щекам. Нельзя сказать, что бы ему это было неприятно. От коньяка в груди стало тепло и уютно. Музыка поменялась, утихомирилась, сделалась интимней, что ли. Кажется, завели итальянцев.
       - Я тебя могу всему научить. Всему! Хочешь? - шептала Лянечка всё обольстительней.
       - Хочу. Помнишь первую встречу Гарри Галлера и Гермины? Она учила его танцевать...
       - Помню! - Лянечка не дала Мише отдаться литературным воспоминаниям: она грубо зажала его рот своими мокрыми губами.
       Вкус ее губ оказался немного резиновым. Когда надуваешь шарик, ощущение примерно такое же. Потом губы стали мокрее и стали напоминать желе из красной смородины.
       После поцелуев в голове у Миши, как и вокруг, всё мигало и шумело. Итальянцы - баритон и сопрано - наперерыв и дуэтом нежно скандировали: "Amore", "amore". У Миши давно болел затылок и шея. Лянечка тихо плакала. А Миша качал головой и временами выпадал из времени в сон. Болонка с лицом рыжей дуры сжимала в зубах ручку его пупырчатого черного дипломата. Он с опаской протягивал руку, чтобы вырвать дипломат из собачьей пасти - болонка скалила зубы, рычала тенором Козлищева, не желая ничего возвращать. Лиза Чайкина держала злющую болонку на коротком поводке и совсем не улыбалась. Птицын с Голицыным тащили под руки Кукеса в распахнутом тулупе - тот брыкался, упирался всем телом, размахивал над головой Мишиной тетрадкой по фонетике, силясь прокричать что-то исключительно важное. А позади Кукеса ковыляла Мишина бабушка с горбатым носом и "Беломором" в зубах. Она подталкивала Кукеса в спину противозапорным хлебом.
      
       3.
      
       Ему показалось, что он спал вечность, в то время как его сон, скорее всего, длился не больше десяти секунд. Во всяком случае, Лянечки рядом не оказалось. Вместо нее перед недопитой рюмкой коньяка, салатами, орешками и бокалами шампань-коблера, подперевши голову кулаком, сидел грустный шатен в очках, с усами подковой вниз. Он опустил голову долу, и Миша уткнулся взглядом в небольшую лысину на макушке, поперек которой справа налево были зачесаны жидкие длинные пряди.
       Первым движением Миши было проверить, не украли ли пакеты с продуктами. Нет, они спокойно лежали под столиком. Ему не пришлось даже шарить по полу ногой, его сапог тут же в них уткнулся. Дипломат был на коленях. "Лянечка в сортире, - медленно соображал Миша, вытянув голову и не обнаружив ее у стойки, - а это что за рожа?! Похоже на пингвина... "Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах"..."
       Лянечкино пальто висело на спинке стула, там же, где она его сбросила. Шапка валялась под стулом. Миша ее поднял, положил на сиденье. Вопросительно грозно посмотрел на Пингвина с усами. Тот так же задумчиво подпирал щеку ладонью и качал головой в такт грохочущей музыке.
       Наконец, появилась Лянечка. Она шумно отодвинула стул, надела на себя шапку, валявшуюся на стуле, громко уселась за столик, закинула ногу за ногу и, так же как Миша, в упор уставилась на Пингвина. Он перевел взгляд с Миши на Лянечку, с Лянечки - на Мишу:
       - Нэ помешал? Пробачьтэ... Э... Как по-русски?.. А-а... Извиняйтэ меня... если шо нэ так...
       По выговору - хохол. По лицу - гитарист из какой-нибудь ВИА "Песняры": он мог бы петь: "А я лягу, прилягу..." Мише он сразу не понравился: от него пахло одеколоном "Шипр".
       Он привстал.
       - Нет, наоборот! - за двоих ответила Лянечка.
       Он сел.
       Миша внутренне возмутился: почему "наоборот"? Джозеф, наверно, с ходу сказал бы: "Помешал-помешал" - и Пингвин в одну минуту исчез бы. А Миша промолчал!
       Лянечка допила свой коньяк и принялась тянуть из соломинки шампань-коблер. Миша последовал ее примеру. Он не помнил точно, пил ли он до этого шампань-коблер. Ему казалось, что нет, однако один бокал с шампанем был уже пуст. Не вылакал ли его этот глупый пингвин, пока он видел сны?
       Лянечка попросила у Миши сигарету, закурила.
       - У мэня, рэбята, проблэма! - снова заговорил Пингвин, подергав себя за рыжий ус. - Понимайтэ, взял портвэйну, а один пить нэ могу. Душа нэ принимаэт... Можэ, вы подсобитэ?
       - А почему бы и нет? - усмехнулась Лянечка, причем высокомерно поглядела на Мишу (так часто смотрел на него Джозеф): - Ты не против, дорогой мой?
       От этого "дорогой мой" его так и передернуло. Она говорит не то что интонациями, но целыми фразами Джозефа. Она его испытывает, вот что! Ну, что ж...
       - Можно и выпить. Лично мне все равно! - отозвался Миша, развернул шоколадку, под названием "Руслан и Людмила", отломил квадратик и принялся сосредоточенно жевать. После водки, выпитой с Джозефом и Носковым, после шампань-коблера с коньяком, шоколад по вкусу напоминал рыбий жир.
       Пингвин обрадовался, полез за пазуху, покопался там и начал что-то проталкивать вниз. Его круглая голова с большой тонзурой на затылке нырнула под стол. Миша наклонил голову и увидел, как хохол пропустил между ног громадную бутылку (кажется, в народе ее зовут "гранатой"), зажал ее между колен. Зубами он схватился за горлышко. Мишу охватила паника: он же зубы сломает!
       Через непродолжительное время голова Пингвина вынырнула из-под стола: в зубах у него торчала белая пластмассовая пробка. Он разжал зубы и, точно стопку водки, аккуратно зубами выставил пробку на стол.
       Запел Джо Дассэн: "Та-та-та-экзистэ па... та-та-та-экзистэ рэ..."
       - Зараз вилка трэба... Эх, був бы штопор! - мечтательно протянул Пингвин-хохол.
       Лянечка вручила ему вилку.
       Опять голова хохла исчезла под столом.
       - Погано! - голова появилась наполовину. - Цей вилкой тильки галушки кушать...
       Хохол говорил на фрикативный h, как, собственно, и подобает хохлу. Этот специфический звук наверняка порадовал бы чуткое фонетическое ухо Идеи Кузьминичны, но Мишу он здорово раздражал.
       Пингвин вернул Лянечке вилку несколько погнутую. Его голова снова пропала, после чего появилась улыбчивая и сияющая, как начищенный самовар.
       Хохол разгладил свои казацкие усы, поднял большой заскорузлый палец, с чувством поцеловал его в ноготь.
       - Вот цэ штопор! Усю життю при мне! Стаканы трэба!
       Миша подвинул ему бокалы из-под шампань-коблера.
       Не глядя под стол, только на ощупь, он ловко налил портвейн сначала в один, потом в два других бокала. Пустую бутылку спрятал между Мишиными пакетами. Получилось хорошо: как будто они сидят перед вишневым коктейлем и тянут его через соломинку. Никто не придерется.
       - За что будем пить? - поинтересовалась Лянечка.
       - За жинку мою! Шоб ей гарно было с другим! Ушла з хутора в трехкомнатную хату!
       - "Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим", - нараспев процитировала Лянечка.
       - Пушкин - молодэц! Правильно написав! - с воодушевлением заметил Пингвин и, выложив соломинку из бокала, в один глоток опрокинул содержимое в большой рот.
       Миша приподнял свой бокал, произнес формулу, которую он услышал на дядиных поминках, она понравилась ему своим благородным лаконизмом:
       - Мои соболезнования.
       Лянечка ядовито улыбнулась, а хохол, качая головой под Мирей Матье, вроде бы не заметил этой Мишиной фразы. Он запустил руку за пазуху, вытащил оттуда белую тряпицу, медленно развернул и с трепетом произнес:
       - Сало! Полтавское! Сбигаю за ножом...
       Пингвин бросился к стойке, а Миша тем временем мрачновато спросил у Лянечки:
       - Он тебе не надоел?
       - Отчего же? - близоруко прищурившись, ответила она не без жеманства. - Он забавный такой... С ним весело.
       Опять она выдавала клише Джозефа. Господи, есть ли в ней хоть что-нибудь свое? Можно подумать, что Джозеф все это время незримо сидит на четвертом стуле. Впрочем, Миша поймал себя на том, что он хочет заставить себя испытывать сильные страсти, вроде ревности, между тем голова его теперь настолько затуманилась, что он даже благодарен глупому Пингвину с его хохлацким выговором: он подсел как раз вовремя. Ведь до этого они с Лянечкой уже поцеловались, уже выпили шампань-коблер, уже покурили. Что еще можно сделать? Ничего! Единственное, что его по-настоящему беспокоило, так это то, что бабушка ждет "Беломора": без него ей совсем скверно. Да, не забыть бы: он обязательно должен позвонить Птицыну, Джеймсу... рассказать о Лизе Чайкиной. Он ведь обещал! И о рыжей дуре... С Ханыгиным... Архитектоника архитектуры... Лопе - шпион, это роскошно!
       Мысли у Миши мешались в голове. Он терял нить.
       - Нож е! - радостно оповестил уже не грустный, а довольный Пингвин, показывая им десертный нож . - И хлибушек... ситный...
       Он повесил на спинку стула дубленку, уселся поудобнее, осторожно разрезал на тряпочке сало, тоненькие ломтики уложил на трех кусках хлеба поперек. Пингвин-хохол священнодействовал.
       - Для смачна сала трэба гарна порося... - пояснил он и широко развел руками, демонстрируя размеры "гарна порося".
       - А какой "порося гарный"? - ласково улыбаясь, спросила Лянечка.
       - Гарный? - Пингвин надолго задумался, опять погрустнел и, размышляя, ковырял вилкой в Лянечкиной тарелке с салатом, медленно отправляя в рот содержимое тарелки.
       - Гарный! - повторил он решительно. - Якого нэ жинка кормит, а чоловик, хозяин! В России разве сало! Вот в Полтаве - сало! - Он раздал приготовленные им куски с ломтиками сала Мише и Лянечке. - У нас нэ дрянью кормят порося, а овощью: буряками, гарбузами... Кашами! Вот я свово порося харчевал кавунами... з рук, як дитятю...
       - Что такое "кавун"? - спросил Миша, проснувшись.
       -- Арбуз! - Лянечка укоризненно покачала головой. - Позор!.. Филолог!
       - И трэба разумити, - в задумчивости продолжал Пингвин, доедая вторую - Мишину - тарелку с салатом, - откуда шматок зрезати... З ляжки!.. Тильки так! Посыпати велыкою силью... И заперэть в хате, в черном чулане, на пьять днив... шоб ни яка сволочь нэ сожрала! Зрезати... на сёма жовтня...
       - Что вы сказали? - переспросил Миша, дожевывая сало.
       - На седьмое ноября! - перевела Лянечка.
       - Спасибо вам, рэбята... Утэшили хлопца...
      
       4.
      
       Одиночество - довольно странное чувство. Оно не похоже ни на какое другое чувство, скажем: радости, отчаяния, любви, ревности, печали. Все перечисленные, а также многие другие чувства наполняют человека, порой даже переполняют, и он, собственно, отдает их миру и людям, по крайней мере рано или поздно избавляется от них. Радость являет себя в улыбке и смехе, отчаяние - в стонах и слезах, любовь - в жертвенности, ревность - в подозрительности и занудстве, печаль - в лиризме. Одно одиночество не имеет внятных форм проявления, оно, как плохой актер, заимствует их у других чувств. Одиночество с удовольствием рядится в яркие одежды отчаяния, в серые тона уныния, в черные цвета злобы и ненависти. Точно из зависти к настоящим чувствам, одиночество стремится вытолкнуть из человека все, что в нем до сих пор пребывало, но при этом, заполняя его душу, как воздух в мыльном пузыре, одиночество вовсе не собирается покидать эту теплую обитель: оно претендует остаться там навеки. Наверное, единственным, чем никак нельзя поделиться с другим, - так это одиночеством.
       Все иные чувства чаще всего имеют причину. Одиночество, как правило, беспричинно. Оно тем сильнее, чем необъяснимее. Одиночество бесформенно, беспочвенно и безответственно. Оно в себе и для себя. От одиночества, как и от самого себя, невозможно убежать. Это - водоворот и одновременно черная дыра, в которой бесследно исчезает человеческое существо, будто в Бермудском треугольнике.
       Впрочем, нередко от одиночества человек, наоборот, начинает испытывать наслаждение. Вдруг ни с того ни с сего ему перестает быть скучно с самим собой, он сам для себя становится самым интересным собеседником. Он лелеет и холит свое одиночество, как любимого попугая, ставит его себе в заслугу, гордится тем, что одиночество выделяет его из толпы и делает далеко не заурядной личностью. Как будто другие обделены правом находиться в одиночестве!
       До конца неясно, как относиться к одиночеству? Что это такое? Мука или дар? Суровое испытание, требующее от человека мужества пережить, перетерпеть это временное состояние, или, напротив, это единственное непременное условие человеческой жизни, вроде смерти или рождения? Если, рождаясь и умирая, человек, согласно общепринятому мнению, голый и беспомощный, приходит в мир так же, как уходит из него, то не есть ли одиночество - его "кожаная риза", что-то подобное ауре, этакого невидимого целлофанового мешка, куда помещают человека в момент рождения и откуда ему никогда не выпрыгнуть, так что вся жизнь - это прыжки в мешке одиночества в сторону никому не ведомой цели, которая завершается, а может быть, обрывается, смертью? Между прочим, неизвестно, избавляется ли человек от одиночества после смерти? Что, если и тогда, в мирах иных, он продолжает тосковать?
       Эти или похожие, не очень отчетливые и плохо оформленные мысли набегали на сознание Арсения Птицына, пока он ужинал: ел щи и вареную картошку с рыбой.
       - Сенька, тебя к телефону! - позвала его бабушка.
       - Привет! - услышал он бодрый голос Голицына. - Ты извини, что мы не встретились... Здесь случились всякие любопытные перетрубации... Если ты не очень занят, я мог бы приехать, рассказать... Это довольно занятно...
       - Приезжай! - глухо сказал Птицын.
       - Или можно прогуляться по Москве? Хотя прохладно...
       - Лучше ты приезжай!
       - Тогда через час буду... Я на "Юго-западной"...
       Голицын вошел в квартиру, разгоряченный от мороза, оживленный и радостный. Он снял свою рыжую шубу, на взгляд Птицына, вызывающе рыжую, - недавнее приобретение Гарика совместно с Цилей Гершкович. ("Поехали купим тебе шубу, - говорила она, если верить его рассказу, - в этой куртке ходить нельзя! Такие куртки уже два года как не носят!" Поехали в "Березку", она отсчитала чеки... купили! Тепло!")
       - Как ты думаешь, где я только что был? - с надменным энтузиазмом спрашивал Гарик; он быстро оглядел себя в зеркало, пригладил усы и остался собой доволен.
       - В кабаке?
       - Ни хрена подобного!
       - В Библиотеке иностранной литературы?
       - Теплее, но не то...
       - Тогда не знаю... Сдаюсь...
       У Птицына не было никакого желания разгадывать веселые шарады Джозефа. Ему хотелось как можно скорее рассказать всю ситуацию с Верстовской. Что он скажет? Можно ли что-нибудь сделать? Или все это совершенно безнадежно?
       - В Ленинграде! - выпалил Гарик.
       - Вот как! - меланхолично удивился Птицын, разливая на кухне чай.
       - Сейчас из "Внуково".
       - Ты же, по-моему, сегодня был на лекции Козлищева? А потом вы с Луниным и Носковым пошли пить водку?
       - Всё правильно. Выпили, погнездили... (Слово "гнездить" на личном жаргоне Джозефа означало интеллектуальную беседу.) Я попрощался с Мишелем. Пошел звонить Циле на работу. У нее работа в Неопалимовском... рядом с институтом. Она говорит: "Хочу в Ленинград! Сейчас, сию минуту хочу в Ленинград!" Я ей: "Циленька! Сердце моё! Рад бы в рай, да грехи не пускают! Я - голый... С деньгами - полный абзац..." Она - своё: "Всё равно хочу в Ленинград!" Что тут будешь делать! Желание женщины - закон для мужчины. "Давай я продам часы!" - говорю. Папочка мне в прошлом году, на день рождения, подарил швейцарские часы... Настоящие... Цейсовские! Вот взгляни... Да ты видел... Я показывал... Ходят изумительно... По ним можно ставить часы на Спасской башне!
       - Ну и что, Циля? - отпивая чай, спрашивал Птицын, нисколько не разделяя воодушевление Голицына.
       - Циля... Изумительная женщина! "Нет, - говорит, - ни за что! Я не позволю тебе их продавать! (Она помнит мои часы.) Я получила гонорар. (Ты знаешь, она манекенщица!) Садимся на самолет. Рейс в 14.30. Мой бывший муж нас подвезет во Внуково... на "Волге"... Я хочу эти деньги просадить... Они мне легко достались... Так что мы их пропьем!" - "Я не могу принять такого подарка!" - говорю. "Тогда ты мне не муж!" Словом, через два с половиной часа мы сидели в ресторане в Питере. Оказывается, Цилины друзья разводились...
       - В ресторане? - переспросил Птицын.
       - Не правда ли? Отмечать свадьбу в ресторане - это понятно любому идиоту. А отметить в ресторане развод, да еще в лучшем питерском ресторане, - вот это тонко! Люди расстаются не с кулаками, в суде, деля последнюю дырявую кастрюльку, а как люди... Красиво!
       - Еще чаю? - спросил Птицын, наливая себе вторую кружку. - Бери сушки...
       - Полчашки... Спасибо... Так вот... - продолжал Джозеф. - Циля заказывает живых карпов. Там в середине зала такой кафельный судок, как маленький бассейн "Москва", и в нем плавают жирные, лоснящиеся карпы... Мэтр дает ей сачок...
       - Мэтр? - не понял Птицын.
       - Метрдотель... Солидный такой мужичок с безукоризненными манерами и усами, как у Буденного...
       - А!
       - Циля этим сачком вылавливает самого жирного карпа... Потом мэтр с поклоном вручает сачок мне... Я поймал карпа потощее... Этих карпов несут на кухню, и через двадцать минут привозят нам на тележке дымящихся, подрумяненных... в сметанном соусе...
       - Карпы, по-моему, костлявые... - в бочку меда Птицын по обыкновению добавил ложку дегтя.
       - Что ты... что ты! - возмутился Гарик. - Господь с тобой! Ни косточки... Во рту тает...нежнейшее мясо... Ты спутал с окунями!
       - Может быть, - покорно согласился Птицын. - Я не большой поклонник рыбы.
       - Смотря как приготовить!..
       - И сколько же все это стоило? - поинтересовался Арсений, домывая посуду.
       - Лучше не брать в голову... Распили бутылку коньяка... Изумительный коньяк! Настоящий, армянский... Но и стоит он там!.. В общем, у нас получилась перманентная свадьба: началась вчера у Цили, а закончилась в Ленинграде... Такое не забывается...
       - А расписались вы вчера?
       Птицын и Гарик перешли в комнату. Гарик привалился к спинке дивана, Птицын лег, задрав ноги к стене.
       - Да... Так я тебе не рассказывал?
       - Подробно нет. Ты только похвалился в институте, показал кольцо...
       - Еле уломал ее! Делаю ей предложение - а она: "Зачем тебе это надо? Почему нам не остаться любовниками?" - "Мне этого мало! - отвечаю. - Хочу видеть тебя женой!" Она ни в какую... Я ее два часа уламывал... Проталкивал такие золотые идеи... в обычное время они даже в страшном сне не пришли бы мне в голову... Я превзошел самого себя... выдавал чудеса красноречия...
       - А действительно, зачем тебе это надо? - прервал Гарика Птицын с обычной своей бесцеремонностью.
       В Птицыне до сих пор жила обида, о которой Голицын, кажется, вовсе не догадывался: Гарик считался его другом, но тому даже в голову не пришло пригласить Птицына на свадьбу. При всем презрении Птицына к условностям, он воспринял это очень болезненно.
       - Ну вот... И ты туда же, - Гарик сделал нетерпеливый жест.
       Птицына не раз поражал узкий закрытый жест Голицына: он никогда не молотил кулаком воздух, не махал руками, как граблями, - только едва шевелил кистью, как будто не мог себе позволить большей вольности в общении с людьми; этим жестом он точно отстранял от себя все, что его не касалось.
       - Циля, между прочим, мне сказала, что она больна... Серьезно больна...
       - Чем же? У нее рак?
       - О Боже мой! Постучи по дереву... (Голицын трижды стукнул по столу.) У нее какая-то опасная форма туберкулеза... Закрытая форма! Зачем тебе, сказала она, меня хоронить? Пусть это сделают другие!
       - Интересно... Точно, как у Ремарка! - заметил Арсений. - Патриция Хольман... Роберт Локамп... Болезнь... Высокогорная клиника...
       - Вот-вот! Я обречен в своей жизни воплощать литературные сюжеты! - с коротким смешком согласился Гарик. - Эрих Мария был бы мной доволен...
       - А как прошла свадьба?
       - Изумительно! Но... я тебе так и не досказал... Ты ведь знаешь, что в загсе после подачи заявления нужно ждать месяц?..
       - Слышал!
       - Это называется: "брачующиеся должны проверить свои чувства".
       - Разумно! - улыбнулся Птицын. - И формула хорошая...
       - Как тебе словечко "брачующиеся"?
       - Яркое.
       - Я одел костюм, - продолжал Гарик, - галстук! Представляешь!.. Папочкин... Взял дипломат... А Циля была в шикарном бархатном платье... Бордовом... Приехали в загс на "Пролетарской"... Я обаял там служительницу загса... Женщину бальзаковского возраста. Говорю ей: "Вы понимаете, мы с супругой, будущей моей супругой (показываю на Цилю, она держит в руках букет белых хризантем), всенепременнейше должны на днях отбыть за границу... в трехгодичную командировку... Вы понимаете, если следовать букве закона... - а закон для нас, разумеется, всегда закон!.. - то заграничная командировка может сорваться... Тогда прощай служебная карьера да и семейное счастье тоже... Вы же, я уверен, не захотите стать разрушителем этих общественных добродетелей? Наших вот с этой дамой судеб? Неужели ничего нельзя придумать? Войти в нашу, согласитесь, не совсем обычную ситуацию... Мы были бы вам чрезвычайно признательны!"
       - Остроумное вранье! - посмеялся Птицын. - Как тебе пришло в голову?
       - Прямо там... в загсе... Меня осенило! Я тебе говорю, что, благодаря Циле, ко мне стали приходить гениальные идеи...
       - Ну и служительница поверила?
       - Еще как! Короче говоря, я сходил в ближайший магазин, купил ей коробку хороших шоколадных конфет "Красный Октябрь", и по шоколадке ее девочкам... И через полчаса все было улажено. В паспорте отметка! Могу ехать за границу...
       - И что, вы поехали праздновать в ресторан?
       - Нет, выпили бутылку шампанского у меня...
       - Гостей много было?
       - Приходили какие-то люди... Мы никого специально не приглашали... Кто пришел, тому и рады...
       - А твои родители знают?
       - Я послал телеграмму... Но из Бангладеша так легко не выбраться... Знаешь, у меня к тебе просьба... Ты не мог бы одолжить шесть рублей?.. До стипендии... Последнюю пятерку я отдал Циле... на тачку... когда мы из "Внуково" ехали... после Ленинграда.
       Птицын был рад, что Джозеф наконец закончил длинное вступление и объяснил, зачем приехал. Он выложил деньги из кошелька.
       - А почему именно шесть рублей? На еду? - полюбопытствовал он не без иронии.
       - На бутылку шампанского... - вынужден был оправдываться Голицын. - Полтинник я добавлю... Мелочь у меня осталась... копеек семьдесят... Обещал Циле... Проиграл пари. Мы поспорили насчет Джона Фаулза... По поводу одного места. Ну, помнишь "Женщина французского лейтенанта"? Я доклад делал у Храповицкой... Циля была права! Там одна деталь в альковной сцене... Изумительно сделано... Мне почему-то иначе запомнилось...
       - Ясно... - вздохнул Птицын: теперь можно и к делу: - А у меня... странные новости... Ты ведь не был на выразительном чтении?
       - Когда б я успел!
       - Так вот...
       Птицын подробно пересказал историю с Верстовской. Гарик откинулся на спинку стула и покачался.
       - Эх, не знаю даже, как тебе помочь... Я все связи растерял... Ни одной знакомой даме позвонить не могу...Здесь лучше бы клин клином... Ну, хочешь, я поговорю с твоей Верстовской? Кстати, она ведь переводчица?
       - Профессиональная переводчица! - подтвердил Птицын с гордостью, как будто он хвалился своими достоинствами. - Английские группы водит от "Спутника"...
       - Вот это хорошо! Как раз есть повод... Циля скоро должна сдавать экзамены на английских курсах... А ходила она через пень колоду... Как ты считаешь, Верстовская согласится сдать за нее? Ей, я думаю, это ничего не стоит...
       - Почему бы нет?
       - Ну и о тебе поговорю... Посмотрим, что она о тебе думает на самом деле... Мне кажется, ты все-таки немного робок! Какой у нее номер? - Гарик достал записную книжку.
       - Записывай: 313 - 52 - 44, - Птицын почему-то неохотно дал ее номер. - Ты сошлешься на меня?
       - Зачем? Я буду говорить о деле!
       Зазвонил телефон. Арсений потянулся к журнальному столику, снял трубку.
       - Алло... Да-да... Привет... Лунин! - бросил Птицын Гарику. - Ты хочешь приехать? Рассказать? А-а... Понятно... Да... Понимаю... У меня Гарик Голицын... С Лянечкой?
       Гарик замахал руками и скорчил страшную рожу.
       - Не знаю... Приезжай, конечно... но лучше один... Постарайся от нее избавиться. Так для всех будет лучше. Пока! - Птицын положил трубку и с некоторым сомнением заметил: - По-моему, он пьян...
       - Если только от любви... к Полли! (Голицын с некоторого времени называл Лянечку заморским именем Полли.) Мы пили ранним утром... За это время последние пары алкоголя выветрились бы даже у Венечки Ерофеева...
      
       5.
      
       Через полчаса Птицын открыл дверь на слабый, робкий звонок и обнаружил Мишу Лунина с Лянечкой вместе. Этого следовало ожидать. Пока Птицын раздумывал, как с ними быть, Лянечка с обворожительной улыбкой проскользнула в коридор, за нею на нетвердых ногах протиснулся Лунин. Птицыну показалось, что Лянечкино лицо как-то слегка ободрано. Впрочем, в коридоре горела слабая лампочка.
       - Еле дотащила до тебя твоего друга... Его надо срочно уложить... И дать кофе! Я спасла его от вытрезвителя... В метро три милиционера хотели его тащить... в боковую дверь... но я не дала... Я - им: "Его ждут мама и бабушка!.." А они - мне: "Не имеем права!" - "Я - дама - даю слово... доставить его домой!" - "Ну тогда под вашу ответственность ..." Пропустили...
       - Что ты говоришь?! - тихо вскрикнул Миша возмущенно-пьяным голосом.
       Лянечка врала безбожно. Наоборот, это он спасал ее от одного дуболома-милиционера. Тот пристал как банный лист, требовал документы. У Лянечки, разумеется, ничего нет. Миша показал студенческий билет, выдумал, что она не сдала экзамен, напилась с горя, что он везет ее домой. Им ехать по прямой, без пересадки... до "Текстильщиков". Недолго... Лянечка между тем навалилась на него всем телом. Он сам еле стоял на ногах, так пришлось еще такую тушу на весу держать! Миша клялся, что довезёт... Милиционер со скрипом их отпустил. Всё это он хотел рассказать Джеймсу в опровержение наглой лжи, но страшно хотелось в сортир. Он потому и поехал к Птицыну, а не сразу домой, потому что боялся, что до "Каховской" не дотерпит.
       Лянечка тем временем уже сняла сапоги, разделась. Они втроем топтались на пятачке между коридором, туалетом и ванной. Из кухни за этой сценой наблюдали отец и бабушка Птицына.
       - Ты извини... Я хотел... Понимаешь... - бормотал он Птицыну, заговорщически указывая глазами на дверь туалета. - Никто бы не выдержал: ни Гарри Галлер, ни Роберт Локамп... Может, только капитан Грей... Да и то вряд ли... Два шампаня... Бутылка водки... Коньяк... и потом еще портвейн... Гадость! И сало... Сало хорошее... Ничего не скажешь... Вкусное! Здрасьте! - как вежливый человек, Лунин просто не мог не поздороваться с родственниками Птицына.
       Птицын понимающе покивал. Миша включил свет, распахнул перед Лянечкой дверь в сортир, сделал грациозный жест, по-рыцарски пропуская ее вперед. Она скромно улыбнулась, кивнула с благодарностью и вошла в ванную, на ходу раскрывая косметичку. Лунин с облегчением вздохнул и боком проворно втиснулся в сортир. Перед носом Птицына одновременно захлопнулись две двери: ванной и туалета.
       Птицын пошарил в калошнице, отыскивая тапочки. Первым вышел Миша Лунин. Он слегка покачивался, но на лице его блуждала блаженная улыбка. Птицын дал Мише тапочки.
       - Откуда вы? Из винного магазина? - поинтересовался Птицын.
       - Нет, из бара на Рождественском бульваре.
       - Почти угадал... А как встретились?
       - Недалеко от института... Я хотел купить "Беломор" бабушке...
       - А твои знают, где ты? Знаешь, сколько сейчас времени?
       - Сколько?
       - Без пятнадцати десять...
       - Я позвоню...
       - Звони... Только я тебе советую больше никуда отсюда не двигаться... Скажи, что останешься у меня... Хочешь подготовиться к завтрашнему зачету... по методике русского языка... Очень ответственному... Без моих конспектов никак... Не успеваешь... Придется сидеть полночи... Серьезно, оставайся! Иначе три милиционера тебя точно загребут в "Текстильщиках" ... Вместе с Лянечкой. Ее отправят в женский вытрезвитель... в Кузьминках! А тебя - на "Рязанский проспект". Ну... об этом родственникам можно не докладывать...
       - Я должен ехать... - привалившись к стене и упрямо стараясь приподнять падающую вниз голову, не соглашался Миша. - Мне стихи печатать! Для Лизы... А она даст мне рассказы! Завтра...
       - А-а... Так вы поладили? А ты сомневался!.. Что я говорил!..
       В коридор вышел Голицын, прислушивался к их разговору. Он кивнул Лунину:
       - Привет, Мишель!..
       Гарик взялся за свою шубу.
       - Я пойду, пожалуй... - не слишком уверенно бросил он Птицыну. - Поздно... Да и устал!
       - Смотри... Как хочешь... - Арсений его не удерживал.
       Лянечка выскочила из ванной и быстро переметнулась в туалет, потом так же стремительно опять закрылась в ванной. Однако не прошло и двух минут как она с победной улыбкой косящих глаз подошла к Гарику Голицыну, который уже застегивал шубу. Птицына покоробило бледно-желтое лицо Лянечки, покрытое непомерно толстым слоем пудры.
       - Ты не хочешь со мной поздороваться? - Лянечка торжественно протянула руку Гарику, точно товарищу по партии.
       - Здравствуй... здравствуй... - сухо ответил Голицын, сделав вид, что не заметил протянутой руки. - Виделись... Сегодня...
       - Невежливо покидать даму, если она только что зашла в гости... На огонёк... Кто составит ей компанию? И кто потом ее проводит?
       - Может, действительно, выпьем чаю? - спросил Птицын, ни к кому конкретно не обращаясь.
       В сущности, Птицын, несмотря на то что тщательно скрывал свое миролюбие, почти всегда предпочитал быть миротворцем. Голицын с недовольной гримасой стал снимать шубу.
      
       6.
      
       Птицын никогда не мог запомнить и воспроизвести в связном виде, что говорила Лянечка. Она относилась к тому типу женщин, которые говорят только о себе, даже если разговор заходит об искусстве, литературе, политике, то есть вещах достаточно абстрактных. Они щебечут без перерыва, но после общения с ними память не отягощена никакими воспоминаниями, как после праздного лежания на полянке и разглядывания бегущих по небу облаков.
       Вот и теперь за чаем, который Птицын привез на столике с колесиками, Лянечка перескакивала с пятое на десятое и говорила обо всем сразу (так, по крайней мере, казалось Арсению): о том, что она из знатного рода князей Потоцких и в ней течет гордая кровь польских шляхтичей; о том, что женщины любят ушами, а мужчины - глазами; о том, что она рижский клубничный ликер предпочитает шампань-коблеру, хотя под настроение бывает наоборот; о том, что стихи у нее выходят удачнее, если она совсем чуть-чуть пьяна, и она понимает Есенина, несмотря на то, что он увлекся Айседорой Дункан, которая была старше него на двадцать лет, пускай и выглядела девочкой, как пушинка прыгая по сцене со своими танцами, посвященными красному стягу и коммунистическому интернационалу; о том, что Джон Фаулз занимательнее Германа Гессе, но Гессе глубже, потому что, когда пишет, не думает о женщинах, вот почему его мысли немного затруднены в смысле языка и стиля, но, если в них разобраться, можно получить удовольствие, необязательно только интеллектуальное, но и психическое тоже, вообще Гессе душевнее многих писателей, недаром он немец, а америкашки только жрут и жуют жвачку; конечно, это не касается Хемингуэя, и Ремарк для нее похож на американца, но все-таки он немец - по трагичности и тяге к болезни.
       Птицын обдумывал, почему она настолько ему антипатична. В ней как-то одновременно соединились черты, ненавистные ему в женщинах. Во-первых, она была блондинкой, а в отношении блондинок Птицын имел стойкое предубеждение, будто все они капризны и злы, как мартовские кошки, особенно это касалось крашеных блондинок; во всяком случае, в них напрочь отсутствовала душевная теплота брюнеток и задумчивая податливость шатенок; истеричность и стервозность блондинок, разумеется, только усиливалась в случае их повышенной сексуальной неудовлетворенности. Во-вторых, у Лянечки был неправильный прикус: верхняя губа нависала над нижней, как ковш экскаватора над кучей песка. Вот почему она пришепётывала и звук "с" произносила несколько жеманно, то есть просовывая кончик языка между зубами. Поразительно, но Птицын давно обратил внимание, что этот, именно этот, дефект речи - межзубный "с" - придает женщинам с этим дефектом оттенок странной сексуальной притягательности. Теоретически он мог понять выбор Джозефа, хотя, скорее всего, не он выбрал Лянечку, а она его. Впрочем, Лянечка вызывала у Птицына что-то вроде идиосинкразии и целиком укладывалась для него в этот уродливый прикус и низкий таз, откуда торчали короткие ноги "иксом". Человек с неправильным прикусом внушал Птицыну чувство тревоги; он, следуя какому-то древнему инстинкту, сторонился таких людей и предпочитал не иметь с ними никаких дел.
       За чаем Лянечка примостилась на диване возле Джозефа; медленно, но верно в процессе разговора она подползала к нему все ближе; наконец, подвинулась настолько, что положила голову ему на живот, а спиной оперлась на колени. Одета она была в вельветовые черные джинсы и белую полупрозрачную блузку, под которой, как заметил Птицын, не было ничего. Арсению пришло в голову, что она специально сняла лифчик, когда завернула в ванную.
       Птицын разливал чай по кружкам. Джозеф слегка посмеивался над речами Лянечки, отмалчивался, правда, после очередного вояжа Птицына на кухню за сушками и овсяным печеньем его руки уже вольготно лежали на Лянечкиной груди, а она щебетала заметно веселей.
       Птицын поставил пластинку Джо Дассена - те же песенки, что Миша слышал в баре. Мишу мутило, в висках и на затылке постукивало, сзади невыносимо ломило шею. Он сидел на стуле верхом, обняв спинку и уронив голову на руки: Миша полуспал-полубодрствовал.
       Птицын забыл чайные ложки и варенье. Опять побежал на кухню. Когда он вернулся в комнату, расположение фигур изменилось: Миша встал коленом на стул и, держась за спинку обеими руками, наклонил голову, точно упрямый бычок, которого хотят отвести на убой, но, чувствуя приближение гибели, он никого к себе не подпускает, истошно мыча и бодаясь.
       - ...А я говорю: трахну! - Лунин с пьяной рожей встряхивал головой.
       - Нет, не трахнешь! - со смешком подначивала его Лянечка, ерзая спиной по животу Голицына.
       - Нет, трахну! - стоял на своем Миша. - Я вас всех прокручу на своем фаллосе!
       - Каком именно фаллосе? - попросил уточнения Джозеф.
       - На моем! Мохнатом и вонючем!
       - Фу-у... - поморщилась Лянечка, засмеявшись. Гарик Голицын заливался мелким смешком, одобрительно кивая:
       - Молодец, молодец, Мишель! Так их всех... Круши этих чёртовых баб! Ничего иного они не заслужили... только и мечтают о тебе... Как ты проник в их тайные желания?!
       - А о чем речь? - удивился Птицын.
       - О Лизе Чайкиной, - разъяснил Голицын. - Мишель утверждает, что ему ничего не стоит превратить их отношения в интимные.
       - Неужели? - Птицын, расставляя розетки и варенье, мельком взглянул на Лунина, ища подтверждения. Тот мрачно кивнул, убрал колено с сиденья, по инерции продолжая опираться руками на спинку стула. Стул скакнул на двух задних ножках и повалился на столик с чашками и вареньем, увлекая за собой тело Лунина. Чашки посыпались на пол, варенье опрокинулось, но не разбилось, только растеклось по столу. Внизу образовалась лужа из чая. Но раскололась, к удивлению Птицына, только одна чашка и две розетки. Пока Миша Лунин барахтался в луже, пытаясь подняться, а заодно подобрать, что валялось, Птицын, Лянечка и Голицын дружно хохотали.
       - Я - болван! - в отчаянии заорал Лунин. - Болван!..
       В дверь просунулась недоумевающая физиономия птицынского папы - маленького лысого мужичка с глазами-щёлочками. Просунулась, что-то недовольно буркнула - и убралась.
       Птицын пошел за тряпкой и веником. Миша предложил было свои услуги, но Арсений категорически отказался, посоветовав ему крепче сидеть на стуле. Птицын несколько раз сходил на кухню, выбрасывая осколки и выжимая тряпку. В открытую дверь втиснулся черный кот Птицыных. Кот уже ходил по дивану, урчал, ластясь к Лянечке, подлезая головой под ее руку.
       Когда Птицын в очередной раз вошел в комнату, Джозеф, сидя за письменным столом, говорил по телефону; кот терся об его ноги (Лянечка разлеглась на диване, уткнувшись лицом в подушку.):
       - Это я... Я - Гарик Голицын... Приглашаю тебя... Лиза, пойми меня правильно... Я... Гарик Голицын...
       Вдруг Лянечка внезапно вскочила, подлетела к телефону и нажала на рычаг, потом без остановки влепила Джозефу пощечину. Он скрутил ее руки и молча вытолкал в коридор. Они быстро исчезли. Птицын выглянул из комнаты: напирая на Лянечку, как грузчик на трюмо, Гарик пропихивал ее по коридору между холодильником, стиральной машиной и калошницей. Птицын прошелся вслед за ними по коридору, увидел, как за ними стремительно закрылась дверь в ванной.
       - Пошли трахаться в ванную! - оповестил он Мишу Лунина.
       Тот полулежал на диване, пригорюнившись, гладя мурлыкающего и жмурящегося кота.
       - Объясни хоть ты, что произошло... - спросил Птицын, садясь.
       - Мы поспорили с Джозефом... - пробормотал Лунин, глядя на книжный шкаф мутным взором.
       - О чем?
       - Он сказал, что, если я захочу, он сейчас пригласит Лизу Чайкину... И она приедет!.. Ко мне...
       - Куда? Сюда?
       - Да... К тебе...
       - Он пригласил ее, не спросив меня?
       - Ну да...
       - Редкое нахальство! Ну и что дальше?
       - Он позвонил... Ты же слышал... По-моему, она хотела приехать...
       - Он продиктовал ей мой адрес?
       - Нет, кажется... Не успел...
       - Значит, он не говорил о тебе?
       - Нет... твердил свое имя... Я - Гарик Голицын... Гарик Голицын...
       - Я думаю, эта пара тебя надула... А ты уверен, что он действительно звонил? И если звонил, то Лизе Чайкиной?
       - Не знаю... - Миша поднял голову, его лицо просветлело, он аккуратно снял с себя кота и поставил на пол. Кот, обиженно мяукнув, пошел к двери. Птицын его выпустил.
       - Выпей-ка чаю... Спокойно... пока они трахаются... И выбрось всю эту ахинею из головы...
      
      
       ГЛАВА 8. ПИСЬМО ТАТЬЯНЫ.
      
       1.
      
       Так, стихи он допечатал. Теперь предстояло самое главное - письмо. Письмо Лизе. Миша уже видел, как вложит его между страницами стихов. Он не хотел печатать это письмо-признание: в почерке остается то, что Баратынский назвал "лица необщим выраженьем", - душа, одним словом. Печатный текст душу наполовину выхолащивает.
       Смысл письма для Миши был абсолютно прозрачен: она - Беатриче, Ассоль, Эсмеральда; он - безобразный Квазимодо и одинокий Степной волк, в отчаянии мечущийся по чужому, холодному городу, медленно привыкая и приноравливаясь к мысли о самоубийстве. Она - спасительница, которая преобразит его уродство; гадкий утенок превратится в прекрасного лебедя, расправит крылья, и они вместе полетят в южные страны, прочь от суровой, мрачной зимы. Эсмеральда сжалится над горбом Квазимодо. Она исцелит его от "глухоты паучьей", как сказал Мандельштам. Музыка, музыка польется отовсюду. Весь мир зазвучит и заискрится. Белый корабль с алыми парусами поплывет в бухту Радости.
       Миша вдруг осекся, потому что поймал себя на противоречии: он думает о том, что непременно случится, как могла бы думать Ассоль, в то время как надо думать, как Артур Грей. Это его, Мишу Лунина, корабль с алыми парусами должен увезти с постылого острова. Это он, точно деревенский дурачок, ждет освобождения от злых людей, тех, что грубо смеются над ним. Получается, Ассоль вдруг оборачивается капитаном Греем, а он, Миша, сам превращается в Ассоль. Господи, какой же он Ассоль?! В этой ситуации изрядная доля абсурда. Он предлагает Лизе свою любовь, в ответ ожидая избавления от бессмысленной, однообразной жизни. Что-то похожее в литературе уже было. Только где?
       Прочь сомнения! Он бросился в поэзию очертя голову. Ни к кому не обращаясь, своим изящным каллиграфическим почерком он начал: "Прошло три года с того момента, когда он увидел ее. В больных раковинах рождается жемчуг..."
       Без напряжения, почти без помарок потекли строчки о стоявшем у позорного столба Квазимодо, о "человеке из подполья", построившем себе "башню из слоновой кости" и едва не задохнувшемся в ней от смрада одиночества, о гуле колоколов, так и не услышанном Квазимодо, о Сталкере, печально пившем коктейль в кабаке и внимавшем внутреннему голосу, который тихо шептал ему: "Ты доил корову печали своей, теперь ты пьешь сладкое молоко от ее вымени".
       "Внезапно в нем запел модернизм, - писал он. - В его душе зажглась отважная истина. Зазвучали синие "Веды", заглушившие музыку сытых. Пронзительный голос с неба зазвенел, как струна: "Ты прав, Степной волк? Этот мир не для тебя..."
       Но вот раздвинулись стены, рухнули вековые сосны, черные тучи пронзила белая молния, снеговые торосы с грохотом раскололись на мелкие кусочки и утонули в безбрежном океане. Началось снеготаянье. Густой мрак окутал землю. Звезды зарыдали, и струи слез потекли с небес.
       Как вдруг далеко-далеко, на вершине горы, он увидел ее - Беатриче. Показалось ли ему: она протягивала ему руку и грустно улыбалась? Она улыбалась, и он понял, что теперь она - Эсмеральда. Мог ли Квазимодо надеяться на ее сострадание?"
      
       2.
      
       В палате стоял тяжелый запах лежачих больных. Птицын в смущении хрипло поздоровался - ему никто не ответил, впрочем, трое обитателей палаты повернули головы в его сторону. Четвертый спал спиной к Птицыну. Кукес лежал на кровати справа, возле двери, и страдальчески улыбался Птицыну. Одетый в синюю больничную пижаму, изрядно потрепанную, бледный, с запавшими глазами, он был не похож на себя. Только нос торчал, как обычно.
       Птицын ненавидел больницы. Серые, обшарпанные стены, унылые землистые лица людей, запах хлорки и лекарств действовали ему на нервы. Больницам он предпочитал кладбища. Там, по крайней мере, спокойней, возле могилы уже не думалось о боли и страданиях. На кладбищах ощущалось безразличие природы и бесчувственная пустота.
       От Ксюши Смирновой Птицын знал, что Кукесу в тот же день, как с ним случился припадок, вырезали аппендицит, но что Кукес так плох, Птицын никак не ожидал. Опираясь на локоть Птицына, Кукес с трудом выбрался из палаты, в полусогнутом виде доковылял до сортира, после чего Птицын усадил его на кушетку в коридоре. Пока они разговаривали, мимо шныряли медсестры, врачи, санитарки с судками и суднами.
       Кукес хотел как можно быстрее вырваться из больницы, чтобы сдать политэкономию вместе с Ксюшей. Он, как огня, боялся Чижика, и только Ксюша, по его словам, могла выручить Кукеса своими конспектами. Частью конспектов, написанных под копирку, она его уже снабдила. Но в больнице наука не шла.
       Птицыну казалось, будто Кукес ходит вокруг да около, никак не решаясь высказать главное. Он мямлил, тянул, что называется, говорил не о том. Наконец, спросил, как выглядел его припадок и что думают студенты. Птицын скупо описал все, что видел; он попытался успокоить Кукеса: перед экзаменами, мол, все думают об экзаменах, никому не хватит энергии снова вспоминать, как именно Кукес упал в обморок. Надо готовиться, как сумасшедшим, тем более придурки из деканата экзаменационную сессию начали до Нового года. Один или два экзамена назначить в конце декабря! Это редчайший идиотизм! Чтобы кому-то испортить настроение на весь следующий год...
       Вдруг Кукес на полуслове прервал Птицына и принялся рассказывать о припадке. Поначалу он говорил путано и сбивчиво, потом вошел во вкус, и Птицын ясно представил вереницу скрипящих телег, жалобно мычавшего быка, колесницы египетских воинов, фараона в доспехах с изгибающейся металлической змейкой над высоким лбом, огненный столп и гибель конницы фараона в волнах моря, а потом и смерть быка.
       - Что ты об этом думаешь? - спросил Кукес.
       - Это какая-то седая старина. Огненный столп... это откуда? Из Библии?
       - Пятикнижие Моисеево. "Исход", - пояснил Кукес. - Стыдно не знать.
       - Почему это? Я же не монах, - обиделся Птицын.
       - Я не о том спрашивал. Почему я все это увидел? Как ты думаешь?
       - Сон. Необычный, согласен... ну пускай чуть-чуть болезненный. Хотя ... интересный. Ты перед этим Библию не читал?
       - В том-то и дело, что нет. Вчера был папа. Я спросил. Он вспомнил всю эту историю с огненным столпом. Я, как ты, почти ничего не слышал...
       - Постой. Ты хочешь сказать, что ты когда-то, при царе Горохе или, точней, при каком-то там фараоне Моменхотепе Двенадцатом, был быком... и утоп?
       - Слава Богу, ты начинаешь что-то соображать, - удовлетворенно усмехнулся Кукес. - Причем быком у евреев, выходящих с Моисеем из Египта. У евреев! Это важно... А женщина с ребенком, которых вез бык и которые тоже погибли, знаешь кто?
       - Кто?
       - Ксюша! - торжественно выпалил Кукес.
       - Ну а ребенок? - улыбнулся Птицын.
       Кукес задумался. Птицын посмеялся.
       - Это, конечно, любопытно, что ты говоришь... Даже немного фантастично, - медленно начал Птицын, чтобы ненароком не обидеть Кукеса, к тому же больного, - но... сомнительно. Нервы, раздраженное воображение, боль от аппендикса или как это называется?...
       - Нет! Нет! - запротестовал Кукес. - Я уверен... не сон это. И не иллюзия. Слишком все это материально; тебе трудно понять... надо на собственной шкуре...
       Они помолчали. Кукес пожаловался, что страшно хочется курить, да нельзя.
       Теперь Птицын вылил на Кукеса все свои переживания по поводу Верстовской, кстати, рассказал о "выразительном чтении", и погоне за Верстовской, и о своем фиаско. Всё зря! Бессмысленно.
       - Ты вообще веришь в любовь? Есть на свете любовь? - выпалил Птицын.
       - Я верю, - тихо и печально ответил Кукес.
       Он устал после длинного рассказа и легонько указательным пальцем трогал недавно зашитый бок. Кукес распахнул пижаму и показал шрам Птицыну.
       - А я не верю! - заявил Птицын, осмотрев шрам. - Ее нет, не существует. Первая любовь у меня была через пень колоду, и вторая - как... как... как гвоздем - по стеклу.
       Птицын опустил кончики губ вниз: наверно, это должно было означать улыбку.
       - Как всё это объяснить? Прошлой жизнью?! Чёрта с два! - воскликнул Птицын.
       - Почему бы и нет? Карма... - назидательно проговорил Кукес. - Грехи прошлых жизней. Раньше тебя любили, теперь ты любишь. Неизвестно, что лучше.
       - Лучше головой - в петлю! - покривился Птицын.
       - Не кощунствуй. Тебе не хватает страданий... настоящих страданий... Например, операции по вырезанию аппендикса... Было бы полезно... Тогда бы ты не бросался словами...
       Птицын промолчал, понимая, что Кукес, в общем, прав.
       - Я тебе не рассказывал про свою первую любовь? - вдруг спросил Кукес.
       - Нет!
       - А о том, как я стал мужчиной?
       - Тоже нет.
       - Сначала я стал мужчиной. А потом влюбился. Вот странность. В девятом классе Витя Бодридзе... Жаль, ты его не видел. У него церебральный паралич... и ходит он как утка, переваливается с боку на бок. Маленький, невзрачный, но женщины от него ловят кайф. Он перед этим готовится несколько дней... у него свой рецепт... сам разработал: гоголь-моголь, какао добавляет, зёрна, и перец. Я пробовал - выплюнул. Гадость! Пьет дня три подряд. Однажды он подцепил пятерых, и с каждой - по два раза! Представляешь?
       - Это он тебе сам рассказывал? - поморщился Птицын.
       - Я несколько раз был свидетелем чего-то подобного... Так вот, я не о том. В девятом классе это было... Зимой, как сейчас, перед Новым годом... Витя Бодридзе часов в восемь утра мне звонит, говорит: "Давай, ко мне, быстренько..." Прихожу: у него на кровати спит какая-то шлюшка. Он говорит: "Ну, давай! Пора уже... И так засиделся в девках..." Я залезаю под одеяло. Она спит. У меня никакого желания. Витя на кухне ест. Приходит. "Ну как?" Расталкивает девку. Она зевает. Прижимается ко мне. Я с некоторым трудом попал куда нужно. Вот так я стал мужчиной.
       - А первая любовь? - спросил Птицын.
       - Наш класс поехал на экскурсию на автобусе. Не помню, куда. В автобусе тесно. Ко мне на колени посадили Лену Кузьмину. Она такая изящная, тоненькая. Ну, с этого и началось. Гуляли, заходили друг другу в гости. Месяца четыре это длилось. Потом как-то раз я к ней зашел... родители ее куда-то умотали дня на три... Прихожу, она встречает меня в махровом халатике... в прихожей... Снимаю куртку. А она вдруг, ни с того ни с сего развязывает поясок, распахивает халатик - а под ним ничего. Помнишь у Пастернака:
       Ты так же сбрасываешь платье,
       Как роща сбрасывает листья,
       Когда ты падаешь в объятье
       В халате с шелковою кистью.
      
       Ты - благо гибельного шага,
       Когда житье тошней недуга,
       А корень красоты - отвага,
       И это тянет нас друг к другу...?
       Гениальные стихи. В Лене Кузьминой на самом деле было что-то гибельное, роковое. Ну, в общем, тут и началось. Три дня я от нее не вылезал. Восемь раз подряд!
       - Гигант! - удивился Птицын. - Не хуже Вити Бодридзе, даже без гоголь-моголя.
       - Ты не представляешь, как здорово после этого, если ты любишь женщину. А если нет, это все равно что пописать... Чувствуешь опустошение - и больше ничего.
       Есть в близости людей заветная черта,
       Ее не перейти влюбленности и страсти...
       та-рам-па-рам... та-рам-па-рам...
       Когда душа свободна и чужда
       Медлительной истоме сладострастья.
      
       Стремящиеся к ней безумны, а её
       Достигшие - поражены тоскою...
       Теперь ты понял, отчего моё
       Не бьется сердце под твоей рукою?
       - Это кто?
       - Ахматова.
       - Ну а с Верстовской, как ты думаешь, может хоть что-нибудь получиться? - жалобно переспросил Птицын.
       Кукес пожевал губами, потрогал зашитый шрам, пробормотал:
       - Любви нет... нет любви...
      
       3.
      
       Миша шел по парку Мандельштама и курил "Беломор". До встречи с Лизой Чайкиной было еще, по крайней мере, два с половиной часа. Он приехал так рано от нетерпения и внутреннего зуда, не дававшего ему сидеть на месте.
       - Мишель! Comment Гa va?1
       - Гa va bien.2
       На мостике через ручей Миша нос к носу столкнулся с Голицыным. Некстати. Голицын был в черных очках.
       - Попробуй "Филипп Мориц". Бывший муж Цили привез из Бельгии. Вкус изумительный!
       Миша поблагодарил. Они закурили. Черные длинные сигареты показались Мише по сравнению с "Беломором" слабоватыми, но он ничего не сказал Джозефу: чего доброго заподозрит его в патриотизме.
       - Странные на тебе очки... - заметил Миша.
       - Ты хочешь сказать, что сейчас не лето?
       - Ты угадал... Солнцем сегодня, по-моему, даже не пахнет.
       - Ты не первый интересуешься... Человек десять уже подбегали с дурацкими вопросами... Я всем говорю одно и то же: черные очки прописал окулист... пока глаза не пройдут. Только Кукес единственный знает, в чем дело... Ну и ты... сейчас поймешь...
       Голицын снял очки - и Миша разглядел под левым глазом Джозефа здоровенный синяк, уже поплывший книзу и пожелтевший по краям.
       - Ударился? - участливо спросил Миша.
       - Подрался! - в тон ему назидательно ответил Голицын.
       - Неужели?
       - Представь себе! Хочешь знать, с кем?
       - Если не секрет... Я его знаю?
       - Близко. Ты его видишь раза три в неделю... регулярно...
       - Понятия не имею!
       - Наш общий любимец Ханыгин!
       - Ну-у! - недоверчиво протянул Миша: это казалось уж слишком фантастичным. - Как тебя угораздило?
       - С легкой руки Цили... Это длинный рассказ... Давай сойдем с дороги... Вон не очень загаженная скамейка... Можно покурить...
       Они свернули в сторону. Миша сел на дипломат. Джозеф запрыгнул на скамейку, натянул на руку перчатку, осторожно потрогал обледенелую спинку, подложил под задницу книгу (кажется, это был птицынский Шекспир), и уселся сверху скамейки.
       - Вчера мы отправились в гости к ее подруге Луизе... - начал Джозеф. - Циля называет ее Луиза Вячеславовна. Может, помнишь из второй группы? Такая крупная блондинка... в матовых очках... Похожа на состарившуюся Мэрилин Монро... Баба не промах!..
       - Не помню... Во второй группе все такие...
       - Ну неважно... Эта Луиза Вячеславовна три дня подряд названивала Циле... умоляла приехать... Говорит: спасай, ради Христа, приедешь - все объясню на месте... Ну, мы поехали... К четырем часам... Она нас принимает, поит чаем... У нее громадная трехкомнатная квартира на Полянке... Родители на даче. Выясняется, что к пяти тридцати она ждет Ханыгина... Он ее жестоко припугнул: она к нему ходила сдавать экзамен дважды. Результат всегда одинаковый. Вылететь из института ей нельзя... никак: родители ее сожрут с потрохами... А ее папочка - человек солидный... зам. министра мясомолочной промышленности или что-то в этом роде... Она уже один раз вылетела из Мориса Тореза... папочка дал большую взятку, а она не оправдала надежд... Короче говоря, МГПИ - последнее прибежище для такой уникальной дуры. На месте Цили я бы не стал ее спасать из человеколюбия... Пусть гибнет! Туда ей и дорога!...
       - Непонятно только, при чем здесь Ханыгин? - перебил Миша.
       Миша вспомнил, как недели три назад он вместе с Птицыным по приказу Идеи Кузьминичны тащил тяжелую стремянку с первого этажа наверх по крученой узкой лестнице. В это время по ней весело сбегал Ханыгин. Он злорадно склонил голову на сторону, хитро осклабился и выкрикнул: "Носить вам не переносить!"
       - Ханыгин при чем... В том-то и дело!... - продолжал Голицын. - Он ей прозрачно намекнул: ты, мол, баба не глупая... должна понимать, что нужно мужчине от женщины, чтобы с экзаменом не было проблем... Луиза обрадовалась. Говорит: приезжайте в воскресенье...
       - А вас-то она зачем позвала?
       - Со страху. Вдруг он ее придушит!
       Миша рассмеялся, возразил:
       - Ханыгин же тщедушный, маленький мужичонка... Похож на таракана...
       - Вот-вот, - подтвердил Голицын. - Это ее и пугало. По статистике, сексуальные маньяки - ничем не примечательные, хлипкие уродцы. Клерки с комплексом неполноценности. Комплекс как раз толкает их на скользкий путь преступления. Любопытно, что Луизу почти не обманули предчувствия... Так вот, засели мы с Цилей в дальней комнате, пьем чай, базарим о Джоне Фаулзе... Приезжает Ханыгин. Луиза Вячеславовна ведет его в гостиную... Там стоит массивный диван, стенка с постельным бельем... Словом, минут пятнадцать все тихо-мирно... Я листаю книжечки... У нее шикарный том Босха... Немецкое издание. Вдруг - истошный вопль: "Мамочка! Помогите!" Мы с Цилей в оцепенении. Опять тихо. Потом снова: "Спасите! Мама! Мама!" Врываемся в гостиную... спотыкаемся о какое-то тряпье: прямо у двери валяются брюки с юбкой. Жуткая вонь. Ханыгин в пиджаке сидит на горшке... заметь, стеклянном прозрачном горшке, трусы в цветочек висят на коленях, двумя руками держит руку Луизы Вячеславовны и лобызает ее с таким благоговением, как будто он трубадур перед Прекрасной Дамой. А Луиза неглиже бьется в истерике у батареи, дико визжит... Волосы всклокочены... вся в соплях... Караул! Этот подлец привязал ее к батарее за руку и за ногу... Ногу он пристегнул ремнем, а руку галстуком прикрутил... Представляешь, какой садист! Мы с Цилей охренели, разинули рты... Ханыгин вскочил с горшка, прижал его к груди, точно любимого кота... Жалкая фигура: усишки топорщатся, трусы в горошек, худые волосатые ноги... И у груди - стеклянный горшок с дерьмом... А вонь!..
       - Фу! - поморщился Миша. - А зачем ему горшок?
       - Извращенец!
       - В смысле? - не понял Миша.
       - Луиза дуреха: думала - ну трахнутся, подумаешь, какое дело... Не на того напала... Черт ее угораздил попасть к Ханыгину! Мы с Цилей после часа два ее отпаивали... теплым молоком...
       - Так все-таки, - настаивал Миша, - чего же он хотел?
       - Ты и сейчас не понял? Какой же ты не сообразительный... Судя по всему, Ханыгин начитался маркиза де Сада... Он же специалист по французской литературе. У него диссертация... что-то по 18 веку... По-моему, "Манон Леско" или Шодерло де Лакло... Он на месяц ездил в Сорбонну на стажировку... Там, наверно, и прочитал. А может, и здесь в Библиотеке Ленина... оформил бумагу в закрытый доступ - и наслаждался...
       - То, что он садист, я понял... Это и по нему видно... Но горшок?
       - Анальный комплекс. Это вместо полового акта. Циля, после того как Ханыгин слинял, нашла мельхиоровую ложку... Спросила у Луизы, та говорит: "У нас таких нет". Мы переглянулись с Цилей... Луиза, к счастью, ничего не поняла... Ну а мы ее расстраивать не стали... Ей и так досталось, бедняжечке... на всю оставшуюся жизнь...
       - Ложка Ханыгина?
       - Наконец-то ты начал понимать... Ханыгин, помимо горшка, привез с собой ложку... Зачем? Чтобы накормить Луизу собственным дерьмом!
       - Мерзость! - Миша даже плюнул. -- Меня сейчас стошнит!
       Голицын похихикал:
       - Согласен. Но ты только слушаешь, а я там был! Луизу рвало... Вонь невыносимая! Целый час проветривали... в такой мороз. Ложку эту я выкинул в форточку. Полчаса мыл руки цветочным мылом. Да, самое главное я не рассказал... Почему, слава Богу, я сдержался при дамах... Меня не стошнило от боли! Значит, вырвал я женщину из рук насильника, а точнее, отвязал Луизу от батареи... Ханыгин за это время спрятал свой горшок в спортивную сумку, натянул брюки... Перенес я Луизу на диван... Циля ее откачивает... А Луиза в истерике, рыдает, рвет на себе волосы и вдруг выкрикивает мне с таким напором: "Убей его! Убей! Слышишь?" Как тебе ситуация? Хорошенькая?
       - Правильно! Ты его убил?
       - Почти. Я скроил мрачную рожу и иду на Ханыгина со сжатыми кулаками... как будто сейчас буду его бить... До смерти! По правде говоря, мараться не хотелось... о такую гнусь. И вдруг он как взвизгнет: "Сукин сын!" - и ткнул мне кулачонком в глаз. Скотина такая! Я отмахнулся. Тоже куда-то в глаз засветил. Он дико заверещал - и дал дёру! Глаз болит, синяк растет на глазах... Приложил половник - не помогло. Но ведь каков мерзавец: меня назвать сукиным сыном!
       Миша ухмыльнулся:
       - Точно по Фрейду: он осуществил перенос. С больной головы на здоровую!
       - Тонкое замечание! - парировал Джозеф. - Во всяком случае, мне пришлось нацепить черные очки... Как-то несолидно сдавать экзамен по политэкономии с фингалом.
       - Не боишься, что Ханыгин тебя зарежет на экзамене, как эту Луизу?
       Миша во все время рассказа Джозефа ловил себя на мысли, что не верит ни одному его слову, впрочем, исправно смеялся.
       - Наоборот! Теперь он при виде меня должен прятаться в сортире! Я буду его шантажировать: пусть ставит пятерку, не то я воспользуюсь свидетельскими показаниями в деканате... Кроме того, у меня есть вещественное доказательство: я приду на экзамен с его галстуком, которым он прикручивал Луизу Вячеславовну к батарее... Я заложил его в целлофановый пакет.
       - Предусмотрительно! - посмеялся Миша.
       - Как только я сяду к нему за стол, вместе с билетом и зачеткой, рядышком выложу целлофановый пакет с галстуком, медленно развяжу пакет и начну отвечать по билету... Пусть попробует задать мне хоть один вопрос, вонючий извращенец! А может быть, я буду молчать и смотреть ему в глаза сквозь темные очки. После тихо протяну зачетку.
       - Жестокая месть!
       - Око за око! Мой синяк под глазом требует возмездия!
       Джозеф докурил, бросил окурок и встал.
       - Ты в институт? - поинтересовался Джозеф.
       - Куда ж еще... Вообще, у меня еще часа полтора...
       - Так ты не спешишь?
       - Как сказать... - Мише не особенно хотелось общаться с Голицыным, с другой стороны, что ему делать все это время?
       - Может, зайдем на Погодинку... там магазинчик симпатичный... Я там видел "Брют"... Полусладкое последнее время меня что-то не привлекает... Пошлое шампанское... Его пьют только на Новый год... в узком семейном кругу. Помнишь у Чехова: "Для меня нет теперь более тяжелого зрелища, чем счастливое семейство, пьющее чай"?
       - Это откуда? - переспросил Миша.
       - Кажется, из "Крыжовника".
       Они опять закурили по "Филипп Морицу", и Миша понуро потянулся за рослым, мускулистым Джозефом. Джозеф остановился и, брезгливо поморщившись, указал Мише на девицу в красном спортивном костюме, игравшую в футбол с тремя лысыми толстяками.
       - Женщина-футболистка - это все равно, что кастрат - Герой Советского Союза.
       Миша хмыкнул:
       - Почему нет? Такие случаи наверняка были.
       - Навряд ли! Женщина должна пахнуть хорошими французскими духами, "Шанель N 5" например, а не потом.
       - Я помню... твоя теория орхидеи. Женщина - орхидея, ее нужно выращивать, культивировать, удобрять...
       - Но не дерьмом, заметь... - возразил Голицын. - Здесь я не соглашусь с Ханыгиным. Чем, собственно, плоха теория? Что ты имеешь против?
       - Да нет, нет... Ничего...
       - Взгляни... у нее же совсем нет бюста! Здесь не поможет даже рабоче-крестьянский цвет.
       - Какой? - не расслышал Миша.
       - Цвет пролетарского знамени, - уточнил Джозеф.
       Лысый толстяк в маленьких воротах поймал мяч и, как ребенок, засмеялся от радости. "Как мало человеку нужно для счастья!" - подумал Миша. Толстяк выбросил мяч из ворот прямо под ногу девице в красном. Она, не долго думая, с силой ударила по мячу, так что тот, пролетев высоко над воротами, шлепнулся недалеко от Джозефа и Миши. Миша прикрыл глаза и встряхнул головой: пока еще футбольный мяч крутился в воздухе, ему привиделась вместо мяча голова Джозефа - окровавленная голова, с запекшейся на шее кровью, с обрезанным ухом, с усами - такими, как теперь у Джозефа, и расплывшимся желтоватым синяком под правым глазом. Приземлившись на снег, голова-мяч напугала Мишу вывернутой наружу, порванной надвое нижней губой и злорадным оскалом беззубой челюсти. Пока Джозеф подавал мяч, Миша прогнал от себя это идиотское видение.
       Они пошли к выходу из парка.
       - Я здесь летом смотрел чемпионат Европы... - снова заговорил Голицын. - Футбол. Меня посетила странная идея: что это такое - футбол? - Суррогат, выдумка нашего тщедушного, технократического века. Великая иллюзия! А какие страсти! Куда там Шекспиру до футбола! Включаешь телевизор - и, пожалуйста, страдай, борись, кричи от отчаянья или радуйся!.. Вот новая культура потребления!
       - Терпеть ненавижу футбол! -- угрюмо буркнул Миша. - Мне всегда казалось, что футболистам нечего делать, а еще больше тем, кто за ними подглядывает...
       - В твоем сравнении футбола со стриптизом есть резон. Кстати, ты не обращал внимания, насколько футбол сексуальная игра. Насквозь сексуальная!
       - Что же в ней сексуального? По-моему, она только отбивает охоту к женщинам... по крайней мере, у футболистов и болельщиков.
       - Вот тут ты не прав! Вдумайся: ворота - это женские половые органы, а футбольный мяч - сперматозоид, оплодотворяющий женское лоно. Ну а нога... по Фрейду, конечно, мужской член. Его, между прочим, фрейдисты иногда называют третьей ногой.
       - Позволь... позволь... - усмехнулся Миша. - Но ведь ворота чужие!
       - Правильно! - с энтузиазмом подхватил Голицын. - В этом-то вся интрига... Несомненно, игра подразумевает адюльтер.
       - А если мяч забьют в свои ворота? - подавил смешок Миша.
       Миша с Голицыным дружно прыснули:
       - Тогда да здравствует онанизм! - озвучил Мишину догадку Джозеф. - За это надо выкурить еще по "Филиппу Морицу"!..
       Джозеф протянул пачку Мише. Они снова закурили.
       - А зачем тебе, собственно, в контору? У вас консультация? -- поинтересовался Голицын.
       - Нет, мы встречаемся с Лизой Чайкиной, - Мише не хотелось говорить правду, но врать было еще противней.
       - О! Мои поздравления! Ты успешно реализуешь план, намеченный в квартире Джеймса!
       Миша промолчал. Получилось именно то, чего он боялся: Джозеф своими грязными лапами стремился все испоганить. С другой стороны, он сам был виноват: он ведь разоткровенничался потому, что втайне ему хотелось пококетничать и похвастаться.
       Они подошли к магазину. Джозеф бросил окурок в урну, открыл дверь, предлагая Мише войти первым. Мише хотелось докурить, и он остался ждать Голицына на улице. Минут через пять Джозеф вышел с бутылкой шампанского. Он запихнул шампанское в сумку, повесил на плечо и сказал:
       - Если не возражаешь... еще одно маленькое дельце... Три минуты... Циля просила меня узнать о бирюзе... Она очень любит этот камень... Здесь ювелирный... в двух шагах...
       Некоторое время они шли молча. Миша мерз и думал о теплой квартире на Азовской, о чашке чая с печеньем, о бабушке с "Беломором" в зубах.
       - Чижик теперь добивает Кукеса... - как бы отвечая своим мыслям, прервал молчание Джозеф. - Еврей - еврея... Говорят, Чижик - антисемит... Еврей-антисемит - это тяжелый случай.
       - Чижик разве еврей?
       - А то кто же?! Ты меня удивляешь...
       - Я думал, такая фамилия... Чижик-пыжик, где ты был? На Фонтанке водку пил... Мне казалось... у евреев не бывает...
       - Чижик - типично еврейская фамилия... Чижик, Шубик... Учитель, Пекарь... Не обязательно Айзерман или Розенбаум... Я, к счастью, в отличие от Кукеса, довольно быстро отстрелялся... А всё благодаря женщинам. Представляешь, в помощь Чижику прислали аспирантку-практикантку... Деканат проявил трогательную заботу... о студентах... Это очень мило с его стороны... Я, разумеется, сел к ней... Сначала мы погнездили о том, о сём... Например, какой изящный предмет - политэкономия... и что ее может просечь исключительно интеллектуал, обладающий незаурядными математическими способностями... Потом я поинтересовался, какой именно политэкономической проблемой она занимается в аспирантуре... Она ответила, что проблемой экономики развитого социализма... Я грубо польстил, что в этой проблеме по-настоящему может разобраться только такая привлекательная женщина, как она. Она зарделась. Я закусил удила: сделал комплимент по поводу ее безукоризненного костюма, и особенно галстука. Отметил, что сейчас это высший шик, когда женщина использует некоторые детали мужского костюма. Это необычайно заманчиво и загадочно. Моим единственным козырем была стремительность. Не давая ей передышки, я потянул воздух и чрезвычайно интимно заметил, что она душится изумительными духами. "Шанель N 5". Мы оба похвалили мадам Коко за ее изобретение. Я сказал, что моя мамочка тоже предпочитает эти духи всем другим. И уже, не долго думая, напрямую спросил, что она делает сегодня вечером после этого дурацкого экзамена... Ибо, подчеркнул я, я отказываюсь верить, что она, обладая таким вкусом, изяществом, женским обаянием, все дни напролет занимается проблемами развитого социализма. Это было бы нелепо и несправедливо. У меня есть на примете очень уютный бар недалеко от института. Я куплю бутылку шампанского (Джозеф, усмехаясь, расстегнул сумку и приподнял шампанское за горлышко), стало быть, мы очень мило проведем время... Это, без сомнения, вылечит ее от той ужасающей глупости и занудства, которые ей придется еще терпеть на протяжении двух часов от нерадивых студентов. Я описал, как пройти в этот бар от дверей института. Получил согласие от аспирантки: она мило, без всякого жеманства улыбнулась и едва заметно кивнула. Наконец, я потряс зачеткой перед своим носом и громогласно заявил в расчете на Чижика, сидевшего довольно далеко от нас и мучившего Кукеса уже битый час: "Итак, я заканчиваю. Одним словом, формула Маркса, несомненно, верна и действует во всех указанных мною случаях". Я всучил этой девице зачетку, и она мне мелким аккуратным почерком вывела: "Отлично". Так я сдал политэкономию. Это называется: люди, я любил вас, будьте бдительны! Взгляни.
       Голицын показал Лунину зачетку, в которой действительно стояла пятерка. Они посмеялись. Джозеф - в своей обычной манере: мелким рассыпчатым смешком.
       - Аспирантка на самом деле красивая? - поинтересовался Миша не без зависти.
       - Не то чтобы очень... Простовата... Впрочем, боковая линия у нее офигительная... Скорее всего, она мать-одиночка, истосковавшаяся по мужчине... Это такой немного печальный тип. Грустная брюнетка. В них есть своя прелесть... Увядающая прелесть... Что-то осеннее... Таких женщин любил Иван Алексеич Бунин. Они еще только подходят к рубежу тридцати, а им кажется, что жизнь уже прошла... Они еще закрашивают седые волосы... Многие обреченно махнули на себя рукой... втайне продолжая надеяться на Принца... Хотя это свойственно женщинам любого возраста... Ну а если Принц появится, тогда эти женщины оказываются необыкновенно страстными... Они хотят, чтобы их закат был похож на рассвет... И отдаются как сумасшедшие... Вот мы пришли. Ювелирный здесь, за углом...
       В ювелирном Джозеф долго осматривал витрины, спросил что-то у продавца насчет серёжек из бирюзы. Покачал головой, услышав цену. Потом поинтересовался, бывает ли у них селенит. Тот ответил, что чрезвычайно редко, потому что это очень редкий камень и не очень дорогой: его сразу разбирают. Джозеф пояснил Лунину, когда они вышли, почему Циле нужен именно селенит: "Это женский камень... Он растет вместе с растущей луной, и наоборот, сжимается, когда луна на ущербе. Для женщин, у кого проблемы с их лунным циклом, этот камень незаменим. Этот камень я бы и Лянечке тоже купил. Она блудлива как кошка. Селенит успокаивает страсти".
       Джозеф помолчал, задумался, потом встрепенулся:
       - Слушай! У меня идея. Ты уже подумал, как будешь встречать Новый год?
       - Как обычно. На Азовской... у тетки... С родственниками.
       - Фу! Как это скучно! А что если тебе пригласить Лянечку? Вместе встретите Новый год в Ивантеевке! Тет-а-тет. Она к тебе очень хорошо относится... Да и тебе она, по-моему, симпатична. А?
       - Я сегодня встречаюсь с Лизой!
       - Одно другому не мешает... Отменить встречу Нового года с одной ради встречи с другой - это дело двух минут... А если не получится с Лизой, у тебя будет запасной вариант. Верный вариант! Лянечка не подведет... Потом меня будешь благодарить: ты не представляешь, какая это изумительная женщина (Джозеф причмокнул)... Бюст, бедра! Тебе и не снилось!.. Всё при ней!.. Поверь, я хочу тебе только добра...
       - Я уже пообещал Джеймсу ключ: он хочет встречать Новый год в Ивантеевке... один...
       - Пошли Джеймса на... (Джозеф отчетливо проговорил непечатное слово.)
       - Да неудобно...
       - Перестань. Звони Лянечке... Звони прямо сейчас... Не откладывай в долгий ящик.
       - Но что я ей скажу?
       - Как что? Что ты мечешься по городу с бритвой в руке, как Гарри Галлер... что она - твоя Гермина. Вот почему она обязана тебя спасти... И прочее, и прочее... Я буду рядом... подскажу.
       - Она никогда на это не пойдет: она любит тебя.
       - Брось! Ей нужно развеяться... Ты именно тот человек, кому я не боюсь передать женщину, с которой нас связывали почти три года жизни... Я теперь, понимаешь ли, отрезанный ломоть - женат. А ты - тот, кто ей нужен. Действительно, нужен... Я ничуть не кривлю душой.
       - Я не помню ее телефона...
       - Я дам тебе телефон... Не волнуйся.
       Джозеф покопался в кошельке, достал две копейки, вручил Лунину, продиктовал Лянечкин номер. Миша набирал ее номер с неприятным чувством. Он злился на себя: зачем он так легко поддался давлению Джозефа? Птицын бы не поддался. Миша был почти уверен, что цель Джозефа - превратить его в марионетку в своей подлой игре.
       - Аллё? - услышал он голос Лянечки.
       - Привет!
       - Кто это?
       - Миша Лунин...из третьей группы.
       - А-а, - разочарованно протянула Лянечка. - Привет. Что скажешь?
       Миша сделал большую паузу, во время которой Джозеф громким шепотом наговаривал ему текст:
       - Я как Гарри Галлер...
       Миша, как попугай, повторил:
       - Я как Гарри Галлер...
       - Как кто? - не расслышала Лянечка.
       - Как Гарри Галлер... герой "Степного волка" Германа Гессе...
       - А-а... Понятно!
       Джозеф снова суфлировал: "Ты - моя Гермина!"
       Миша подумал, что если Лянечка обладает острым слухом, она наверняка распознает голос своего возлюбленного. Поэтому Миша пробормотал:
       - Я хотел пригласить тебя на Новый год ... отпраздновать вместе...
       - Куда?
       - В Ивантеевку.
       - Одну?
       - Да.
       Ответа не было очень долго. Наконец, Лянечка проговорила:
       - Я надеюсь, ты меня приглашаешь не только для того, чтобы что-то получить, но и дать?!
       - Разумеется, - подтвердил Миша, а сам с ужасом подумал: за один день он сделал предложение двум женщинам сразу!
       Опять возникла долгая пауза, после чего Лянечка сказала:
       - Извини, пожалуйста, к нам приехал дедушка из Ленинграда... Ничего не получится... Мне придется справлять Новый год дома, с дедушкой и родителями... Дедушка обидится...
       - У вас что, такая семейная традиция... справлять с дедушкой? - пробормотал Миша неожиданно злобно для самого себя.
       - Да, такая семейная традиция.
       - Тогда извини. Знаешь, я хотел тебе напомнить... Если тебя не затруднит, отдай, пожалуйста, те тридцать рублей... Помнишь? Я хотел на них купить подарки маме и бабушке к Новому году.
       - Хорошо отдам, - голос у Лянечки сделался напряженным и резким.
       - Пока! - попрощался Миша и бросил трубку.
       - Ну что она тебе сказала? - поинтересовался Джозеф.
       - Что будет отмечать с дедушкой из Ленинграда.
       - Печально... Это было бы солидным выходом для всех.
      
      
       4.
      
       - Допуск из деканата на пересдачу!
       Ханыгин распахнул дверь аудитории (из нее выскочили Лиза Чайкина и рыжая дура, вся зареванная, с растекшимися следами туши под глазами). Ханыгин в черных очках, с взлохмаченной грязной головой, которую он протиснул в дверь, продолжал орать:
       - Допуск с печатью, заверенный подписью Идеи Кузьминичны! Ко мне придете 29-го... к началу экзамена в пятой группе. А сдавать будете последние! Слышите? Последние! Шпаргалку я приложу к ведомости.
       Дверь захлопнулась. Рыжая Сибирцева принялась, захлебываясь, объяснять обступившей ее толпе студентов, что произошло, а Лиза с усилием протиснулась сквозь тела.
       Миша ждал ее у парапета. Он сделал шаг вперед. Она едва кивнула ему, и он понял, что она не хочет, чтобы он сейчас, при всех, к ней подходил. Он стушевался и опять прижался к парапету. Он догадался, что Ханыгин, поставил ей "два", он видел ее расстроенное лицо. Уместна ли теперь их встреча? Он не знал.
       Миша спустился в холл, встал посередине. Отсюда, во всяком случае, он ее не упустит.
       Она появилась сбоку и сразу сделала ему выговор:
       - Не надо афишировать наши отношения. Пошли!
       Решительность тона Лизы Чайкиной покоробила Мишу. "Как быстро женщина берет над нами власть! Еще позавчера она не подумала бы даже взглянуть на него... Смотрела сквозь него... А сейчас... командует..."
       В раздевалке Миша, вспомнив Джозефа, сделал попытку быть галантным: он подал Лизе пальто, но та отобрала у него свою дубленку с гримаской раздражения.
       Застегнув дубленку, она долго стояла у зеркала и кутала голову в цветастый платок. Вид у нее был довольно свирепый: платок никак не хотел ложиться так, как она задумала. Она встряхивала головой - пряди ее каштановых волос упрямо выбивались из-под платка на висках. Наконец, она добилась своего. Критически оглядев себя, Лиза повязала второй цветастый платок на бедра, поверх дубленки, и, бросив на Мишу быстрый взгляд через плечо, стремительно двинулась к выходу.
       Миша погнался за ней, как вдруг прямо на выходе дорогу ему перегородил Виленкин. Миша поздоровался. Чтобы достать до дверной ручки из-за спины Виленкина, он метнулся вправо, но тот тоже шагнул вправо, Миша влево - и Виленкин влево. Мало того, выпятил живот, уперся им в Мишину грудь и схватил Мишу за рукав. Бывают животы, прикосновение к которым лучше избегать.
       - Секундочку... Михаил... Простите великодушно... - быстро-быстро забормотал Виленкин.
       - Да?
       - Я хотел вас предупредить, - тоном заговорщика, явно волнуясь, заторопился Виленкин. - Напрасно вы дружите с Птицыным: он - серый человек.
       Миша ничего не понял, ведь Лиза ждала его на улице. Тем не менее он вежливо поблагодарил Виленкина: "Большое спасибо" - посчитав, что на этом разговор закончился. Однако Виленкин цепко держал его за рукав. Мише показалось, будто румяные от мороза щеки Виленкина еще больше покраснели. Впрочем, это было мимолетное впечатление, о котором он тут же забыл.
       - Знаете, что о нас с вами болтают? - продолжал Виленкин.
       - ?
       - Что мы с вами живем вместе! - выпалил Виленкин и от возмущения схватился за очки.
       Миша опять ничего не понял, переспросил:
       - Вы тоже из Ивантеевки?
       Виленкин почему-то так поразился вопросом Миши, что выпустил рукав и резко отшатнулся, чем Миша не преминул воспользоваться. Он быстро выскользнул на улицу, безумно боясь, что Лиза уже ушла. После натопленного института Мишу обдало острым холодом. Лиза, слава Богу, стояла возле мусорного бака и переминалась с ноги на ногу. Господи, Миша заставил ее ждать, к тому же мерзнуть. Скотина же, этот Виленкин!
       - Извини, ради бога... Виленкин меня задержал... Что ему было надо? Непонятно... Советскую литературу я ему сдал... кажется, неплохо... Правда, он взял мою тетрадь... там на обложке было написано по-английски: "Soviet fiction". Он оскорбился, говорит: "Вот как вы относитесь к советской литературе!" Я ему: "Но по-английски "fiction" - это литература". - "Вы меня еще будете учить! Я что, английского не знаю?.. Литература - "literature"!.." Но потом вроде смягчился...
       Миша судорожно вылил на нее этот бред. Лиза молчала. Они долго шли молча. Миша едва поспевал за ней. Под их ногами не в такт громко скрипел снег. Он вспомнил, какие воздушные замки строил, когда писал ей письмо. Вот она одобрительно улыбнется, и он скажет: "Пойдем в загс", или "Будем целоваться", или то и другое вместе. Он никак не ожидал от нее злобно-агрессивного настроения: для этого у него просто не хватало воображения.
       Снег скрипел. Они молчали. Позади Миши часто-часто заскрипел снег: кто-то бежал рысцой или очень быстро шел. Миша хотел посторониться, чтобы пропустить спешащего. Полуобернувшись, он увидел Виленкина, почти догнавшего их. Миша приостановился. Виленкин подбежал вплотную к Мише, густо покраснел и злобно отчеканил:
       - Забудьте о нашем разговоре!
       Лиза тоже остановилась. Они недоуменно переглянулись с Мишей.
       Виленкин величаво повел головой, шагнул в сторону, с тротуара на проезжую дорогу, пересек Хользунов переулок и, опустив голову, ринулся обратно в институт.
       - Ты что-нибудь поняла?
       - По-моему, они сегодня все не в себе!
       Они снова двинулись, но уже не так быстро. Лиза заговорила:
       - Мосина перебросила через меня шпаргалку Сибирцевой... Знаешь, такую гармошку? (Миша кивнул) Она шлепнулась рядом с моей партой и раз... рас... - как это сказать? - раз...вернулась... рас...пустилась... Ханыгин сначала ничего не заметил: спина Романичевой ему застила... Сибирцева мне шепчет: "Лизочка! Пожалуйста, толкни ногой!" Я толкнула. Ханыгин тут же увидел, подскочил; как коршун, бросился на эту бумажку, поднял ее над головой, и она гармошкой развернулась до пола. Кричит: "Вон с моего экзамена! Обе! Чтобы духу вашего здесь не было!.." Ну, дальше ты сам видел...
       - Получается, ты пострадала из-за этой рыжей дуры?! - воскликнул Миша.
       - Она не дура! Может, ее надо пожалеть... У нее пятеро братьев и сестер, и мать лифтерша... без мужа.
       - А Ханыгина тоже жалко? Того, кто в черных очках?
       - И Ханыгина. У него больная душа.
       Снова наступила длинная пауза. На этот раз снег скрипел в такт шагам. Вдруг она сказала:
       - А ты авантюрист!
       Миша обрадовался: наконец-то! Что-то будет дальше?..
       - Куда мы идем?.. - спросил Миша.
       - К метро. Пойдем через парк...
       Они переходили по мостику через замерзший ручей. Лиза поскользнулась. Миша поддержал ее за локоть.
       - Спасибо...- Она остановилась и отдышалась, кажется сию минуту сообразив, что ей уже больше некуда и незачем бежать. Она подошла к заваленной снегом скамейке, носком сапога сбила с сиденья несколько ноздреватых кусков черного снега.
       Миша положил на спинку скамейки свой дипломат из "черепаховой кожи", приглашая Лизу сесть. Она покачала головой, продолжая медленно сбивать снег носком сапога. Они остановились почему-то у той же самой скамейки, что за час до этого с Джозефом.
       - Неужели это ты написал?
       - Что именно?
       - Стихи.
       - Не похоже?
       - Честно говоря, я смотрела на вас... с твоим приятелем... Как его?
       - Птицын?
       - Да... Как вы ходили вдвоем... Ну, люди как люди... Обычные... Я не могла поверить... Я вообще не думала... что ты пишешь стихи...
       - Я пишу их уже восемь лет ... - Миша сам сел на дипломат, потому что как-то резко устал.
       Лиза достала из сумочки белые пуховые варежки и сунула в них замерзшие руки.
       - Можно задать тебе вопрос?
       - Можно.
       - Зачем я тебе нужна?
       - Я все написал... В письме... Ты же читала...
       - А хочешь я расскажу, что ты кричал обо мне в квартире Птицына... при Лянечке и Голицыне?..
       Миша вспотел от страха: даже по пьяной лавочке он не имел права кричать такие вещи о Лизе. Миша сразу все понял: Лянечка рассказала Ахмейтовой с комментариями (они подруги), Ахмейтова - Лизе (они тоже подруги). Теперь в ее глазах он - пошляк и сволочь. Да и на самом деле...
       - Не надо... - только и сумел выдавить он.
       - Когда ты был настоящий: тогда или в стихах?
       - В стихах... и письме...
       Лиза долго молчала.
       - Мне кажется, я не та, за кого ты меня принимаешь... Я простая русская баба... У меня будет много детей... Я хочу много детей... Чтобы они кричали, дрались... Плакали, смеялись... Это - жизнь. Во всем есть своя закономерность. Мне кажется, ты все усложняешь... Все проще: есть мать, земля, молоко, хлеб... И больше ничего... Все остальное - от лукавого! И еще - Господь!.. Он все знает и видит... И нас с тобой тоже...
       - Какой это Господь? Кришна? Или Озирис? Будда? Яхве? Который из них? - Миша выкрикнул это с досады на самого себя: он собственными руками выкопал себе могилу. Все было кончено. Три года он любил ее тайно, и вот они встретились: он идет рядом, он почти касается ее, он слышит ее голос - она говорит с ним, с ним, ни с кем другим. Для чего все это? Чтобы навсегда расстаться?
       - Он всехний! - отрезала Лиза. - Он нас... и всех сотворил.
       Лиза не на шутку рассердилась. И двинулась в сторону метро. Теперь они шли рядом, и оба смотрели себе под ноги, вряд ли замечая неровности обледенелого асфальта.
       Сейчас они дойдут до метро, и она с ним попрощается... навсегда. У него в дипломате лежит ее рассказ. Под названием " Элементарный душ". Что если, перед тем как расстаться, она попросит вернуть его? Это будет означать, действительно, конец! А вдруг она спросит, как ему рассказ? Что он скажет? Что ему не понравилось? Что там у нее какая-то сложная символика, присущая примитивизму... Неохота было в этом разбираться... Героиня страдает, страдает... Думает о возлюбленном, который оказался плохим человеком... совсем не Принцем. Потом она ест яблоки (все это происходит в Яблочный Спас), а после принимает душ. И ей сразу становится хорошо.
       Когда Миша шел на эту встречу, он открыл Мандельштама и прочитал: "Я изучил науку расставанья". Открыл в другом месте, получилось: "Быть может, я тебе не нужен, \\ Ночь..."
       - Быть может, я тебе не нужен... - вдруг проговорила Лиза.
       Он резко остановился, взглянул на Лизу.
       Лиза виновато улыбнулась:
       - Да... Такое часто бывает... Просто ты не замечал... Помнишь: "Дано мне тело - что мне делать с ним?.. На стекла вечности уже легло \\ Мое дыхание, мое тепло"?
       - За то, что я руки твои не сумел удержать... - ни с того ни с сего у Миши прочиталась вслух еще одна мандельштамовская строчка.
       - Не надо... Этого не надо... Не по адресу...
       - Что?
       - Был когда-то другой человек... Не ты... который не смог меня удержать...
       Миша сразу вспомнил, как Птицын со слов Джозефа рассказывал... Джозеф на вокзале, провожая Лизу, поцеловал ее. Она влепила ему пощечину. А на следующий день вечером звонила ему: "Ты можешь сейчас приехать?" - "Извини, я только что помыл голову! Боюсь простудиться", - отвечал Джозеф. Лиза швырнула трубку, и больше они не встречались.
       - Знаешь, - Лиза внезапно остановилась, как будто сию минуту что-то поняла, - У Эдгара По есть странное стихотворение "Аннабель Ли". Не помнишь?
       Миша покачал головой.
       - Это было давно, это было давно.
       В королевстве приморской земли:
       Там жила и цвела та, что звалась всегда
       Называлася Аннабель Ли,
       Я любил, был любим, мы любили вдвоем,
       Только этим мы жить и могли.
       И, любовью дыша, были оба детьми
       В королевстве приморской земли,
       Но любили мы больше, чем любят в любви,
       Я и нежная Аннабель Ли,
       И, взирая на нас, серафимы небес
       Той любви нам простить не могли.
       Я хочу показать тебе одного человека... Поедем...
       - Кто это?
       - За кого я могла бы выйти замуж!
       - У вас встреча?.. - в голосе Миши послышалась обреченность.
       - Не-е-т, - протянула Лиза, - не то... После... Увидишь!
       Лиза прибавила шагу. Стало морозней и ветренее.
       Мише припомнились рассказы Птицына о его первой возлюбленной, которая все встречи подряд пыталась обсудить с ним ее сложные взаимоотношения с другими мужчинами - Птицын внутренне стервенел, но внешне пытался держаться спокойно, насколько это ему удавалось. В своем самообладании Миша сомневался, да и вообще не хотел, чтобы отношения с Лизой скатились к такой же пошлости. Впрочем, положившись на судьбу, он послушно пошел за Лизой.
      
       5.
      
       Вместо того чтобы заниматься политэкономией, Птицын сел за письмо к Верстовской. Политэкономия наводила на него зеленую тоску. Даже учебник по политэкономии был ядовито-зеленый. Птицын крепко-накрепко запомнил одну лишь классическую формулу "Товар - Деньги - Товар", к тому же второй "Товар" имел сверху двойной штрих. Эта формула ассоциировалась у него почему-то с лицом Чижика - круглым, масленым, с заплывшими от жира глазами-щелочками и рыжими кудряшками. Лицо настоящего политэконома должно быть скабрезным. Чижик любил на лекциях рассказывать анекдоты о классиках марксизма. Один из них трагический - о том, как Маркс, на износ работая в Лондонской библиотеке над "Капиталом" и прочитав тысячу томов, заработал себе геморрой.
       Идея письма к Верстовской возникла у Арсения внезапно. Он вдруг вспомнил о письме Миши Лунина к Лизе и подумал: а чем он хуже? Адрес Верстовской он знает, индекс найдет по справочнику Москвы или на почте.
       Дальше - пустяк: решить, о чем писать. Он приготовил чистый лист. О чем же писать? Это, как ни странно, оказалось самым трудным. Мише много проще: он выдает себя за поэта. А с поэта взятки гладки: вставляй в письмо что-нибудь поэтическое: Квазимодо - Эсмеральда, Ассоль - Грей, Гарри Галлер - Гермина и прочее. Птицын перетасовал в голове знакомые литературные сюжеты, но не подобрал ни одной подходящей аналогии к их отношениям с Верстовской. Найди он такое художественное соответствие, и дело в шляпе: тогда бы он пригвоздил словом эту проклятую любовь, распял бы ее на кресте уже готовой, кем-то выдуманной метафоры. Тогда в загашнике всегда наготове был бы припрятан миф. Этим мифом можно было бы с приятностью орудовать.
       Единственное, что пришло ему в голову, - это романы Ремарка. Правда, о любви в них молчат. Любят - и молчат. Болтать имеет смысл только о том, что вовсе не трогает.
       Взгляд Птицына скользнул по корешкам книг и споткнулся на Пушкине. Вот кто умел писать письма! Кажется, Германн взял да и списал письмо к Лизе от слова до слова из сентиментального немецкого романа. С Верстовской это не пройдет: она сразу почувствует фальшь, да и сам он не рискнет на столь грубый плагиат.
       Птицын взглянул на часы: шесть! Время, когда Гарик Голицын как раз встречается с Верстовской. Уже примерно часа два, как они общаются. Голицын хотел договориться, чтобы та сдала английский вместо Цили Гершкович. Птицын очень просил Гарика сразу после встречи позвонить ему. Голицын, разумеется, обещал.
       Что же писать? Где найти собственные слова в доказательство любви? Резкий звонок. Птицын бросился к телефону. Гарик!
       - Это я. Я здесь, рядом с тобой... Зашел в книжный в "Текстилях". У меня твой Шекспир. Я его просмотрел. Не мой писатель. Тебе отдать?
       - Да... заходи... заходи... Ты с ней встречался?
       - С кем?
       - С Верстовской!
       - Встречался... встречался ... Зайду - расскажу. Пока.
       Птицын торчал у входной двери, из коридора заворачивая на кухню и обратно, чем вызвал косые взгляды бабушки, пока наконец не раздался звонок.
       - Ну, видел я твою Прекрасную Елену... - шумно вздохнул Голицын, раздеваясь.
       - И что? - с тревогой спросил Птицын.
       - Дай отдышаться... - Они прошли в комнату.
       Голицын уселся на софу, откинулся на подушки. Левую руку он все время держал у щеки, поглаживая лоб и левый глаз. Птицын механически отметил этот жест, подумал, что у Голицына болит голова, и тут же об этом забыл.
       - Встретились на "Пролетарской", - продолжал Голицын, листая Шекспира. - Пошли в кабак.
       - В какой?
       - "Алые паруса". Рядом с метро... Взяли по "Шампаню". Об экзамене вместо Цили договорились за три минуты. Сначала она отнекивалась. Цилю, мол, знают в лицо... Ее могут прищучить... Но потом я ее уломал. Конечно, если б я был женщиной, уламывать бы не пришлось: пошел и сдал бы английский сам. Увы, бог сотворил меня мужчиной!
       - А обо мне не говорили?
       - Говорили... говорили... Не волнуйся ты так... После второй сигареты я ее спрашиваю: "Элен! Будь любезна, скажи, пожалуйста, как ты относишься к Арсению Птицыну?"
       - Она наверняка решила, что это я тебя подослал! - с горечью заметил Птицын.
       - Почти угадал. Она в таком духе задала мне вопрос.
       - А ты?
       - Я замахал руками: "Что ты! Что ты! Окстись!" Поклялся страшной клятвой, что не передам тебе ни единого слова из нашего разговора. А интересуюсь исключительно из спортивного интереса... Потому как люблю ближнего, как самого себя. Она сказала: "Можешь передать ему: он очень робок. Женщины не любят робких".
       - Это ее слова? - переспросил Птицын
       - Разве я могу такое придумать?! Я ее стал разубеждать: ты его еще хорошенько не знаешь... он себя покажет, когда к тебе попривыкнет. С ним нужно помягче... поснисходительней. Он еще только приобретает опыт...
       - Зачем ты понес эту пошлятину? - резко оборвал его Птицын.
       - Ну вот... Приехали! Тебе не угодишь... Вот и делай после этого людям добро!.. - Голицын явно обиделся, отбросил руку от левого глаза. - А что прикажешь делать? Она сидит, молчит, усмехается только, ни меня, ни тебя в грош ломаный не ставит. Вот какая баба! Единственное, юбку поправляет. На ней была такая синяя длинная джинсовая юбка была, так она все время спадала... Она ее подтягивала...
       - Ну а разговорить ее никак нельзя было?
       - Пробовал! Она только добавила, что в твоем возрасте пора бы чему-нибудь научиться. Литература литературой, а жизнь - жизнью...
       - А это что у тебя? - Птицын увидел желтый, расплывшийся, слегка припудренный синяк под глазом Голицына.
       - Да так... - Голицын недовольно опять схватился за щеку. - Вчера к нам пришел бывший Цилин муж. Тележурналист... Иногда мелькает по телевизору в каких-то детских программах... "Делай с нами, делай, как мы, делай лучше нас..." Погнездили.
       - Это что, результат разговора?
       - У него такой же, на том же самом месте. Сначала мы говорили вежливо. Покурили "Филип Мориц". Потом он, такая свинья, перешел к угрозам. Я поставил его на место. Циля - это самое неприятное - встала на его сторону. Я особо не дергался, тихо-спокойно взял пепельницу с журнального столика и высыпал ей на голову... Там было довольно много окурков. Она разрыдалась (ты помнишь, какие у нее изумительные волосы!), пошла мыть голову. А ее благоверный... бывший благоверный... полез в драку.
       После ухода Голицына Арсений впал в глубокое уныние. Он хотел на все плюнуть и залечь спать... в 7 часов вечера, если бы не звонок Лунина. Тот слезно просил принять его, чтобы рассказать о встрече с Лизой Чайкиной. Птицын пошел на кухню ставить чайник.
      
       6.
      
       Миша с Лизой вышли на "Арбатской", прошли через переход, и Лиза завела Мишу в маленький дворик рядом с Суворовским бульваром.
       - Вот кто мог бы стать моим мужем! - Лиза показала на памятник Гоголя.
       Лунин не любил Гоголя, хотя и признавал его талант, быть может даже гений. Гоголь был не его писатель. Бывают писатели свои и чужие. Гоголь всегда оставался ему чужд.
       Только однажды Миша побывал возле этого памятника, и тоже не по своей воле: его привел Птицын, который, наоборот, восхищался Гоголем и считал его одним из самых близких себе людей. Притом Птицын, в отличие от Миши, в буквальном смысле плевал на авторитеты. Громкое имя для него абсолютно ничего не значило. Он рассказывал Мише, как судьба его сводила со знаменитыми актерами, писателями, потому что их дети были его одноклассниками. Чаще всего Птицын высмеивал это общение со знаменитостями, подавая его как еще одно воплощение бесконечного абсурда. Птицын довольно удачно передразнивал великих.
       Именно у памятника Гоголя Птицын делал карикатуру на Фазиля Искандера. Птицын выпячивал вперед нижнюю челюсть, оттопыривал губы, глаза у него вылезали из орбит и стекленели. Лицо начинало походить на резиновую игрушку с пищалкой: когда сжимаешь ее в кулаке, она сплющивается и пищит, после чего молча расправляется. То же происходило с челюстью и лбом Птицына: они становились как бы резиновыми. Вместо писка Птицын выдавал бессвязный, дремучий бред, который якобы исходил от Искандера: "Зрелый Пушкин строил дом. Он бежал от бездомья молодости. (Лоб Птицына покрывался складками, как спущенный с ноги шелковый чулок.) Дом и семья - вот его новая Родина, его пристанище. (Отвисшая челюсть захлопывалась, оттопыренная нижняя губа некоторое время продолжала вибрировать; глаза навыкате оставались выпученными, грозно неподвижными.) Гоголь - это бездомье. Одиночество и тоска. Дорога к чужим людям и обратно - вон, в холод ночи, в неуют, прочь, прочь, прочь. Вот они - две темы русской литературы, две всемирные парадигмы: дом и бездомье! (Челюсть отвисала, морщины на лбу расправлялись, глаза втягивались в глубь глазниц и устало прикрывались веками.)
       Лиза подвела Мишу к памятнику. Было темновато и зябко. Гоголь, сгорбившись и ссутулившись, больной и усталый, опустил долу свой острый крючковатый нос. Его согревали две шинели: одна легкая, больше похожая на плащ, накинутая на плечи каменная шинель, другая - снежная, наброшенная поверх первой. Шапка из снега лежала на волосах Гоголя.
       Миша с Лизой дважды обошли вокруг памятника: вереница гоголевских персонажей - городничий, Бобчинский и Добчинский, Плюшкин, Чичиков, Пискарев, старосветские помещики, Тарас Бульба и другие - двигались по кругу вслед за Хлестаковым, который пятился от них задом и, похоже, дирижировал этим шествием. Замкнутый круг задавал ритм вечного движения.
       - Посмотри-ка, - сказала Лиза, - он сидит на камне. (Действительно, поначалу Мише показалось, что Гоголь сидит на высоком кресле со спинкой, но нет: сбоку шинель складками ниспадала на грубый, необтесанный булыжник.)
       - Ты читал Евангелие? - опять спросила Лиза.
       - Просматривал.
       - Помнишь там слова Христа о краеугольном камне, который отвергли строители, но он сделался главою угла?
       - Припоминаю.
       - Вот на этом камне - камне веры - сидит Гоголь... Мой небесный муж!..
       Миша почувствовал ревность и хотел ядовито возразить, что Гоголь был гомосексуалистом (об этом ему поведал Носков). Сдержался и сказал другое:
       - Нельзя сказать, что он устроился с удобствами: вид у него крайне грустный.
       - Смех здесь не уместен, - отрезала Лиза. - Сейчас ты все равно этого не поймешь... рано... может быть, после...
      
       7.
      
       Миша нашел Птицына в мрачном настроении. Тот в нескольких кратких словах пересказал разговор с Джозефом по поводу Верстовской. "Вот бабы!" - в сердцах пробормотал он и, прежде чем слушать Мишину любовную сагу, улегся поперек дивана, забросив ноги на ковер, висевший на стене. Даже в самом сумрачном расположении духа Птицын не отказывал себе в удобствах.
       Миша сел на краешек софы, ссутулился, судорожно сцепил руки. На протяжении всего рассказа Птицын с удивлением разглядывал эти сомкнутые иссиня-бледные пальцы, которые, следуя какому-то собственному внутреннему ритму, сжимались то сильней, то слабее, но так до конца и не разомкнулись.
       Миша начал издалека: с Джозефа, черных очков и Ханыгина. Птицын поначалу согласился с Мишей, что Голицын все выдумал, но потом его заинтересовала одна любопытная деталь: черные очки Ханыгина. Немыслимо, что бы Ханыгин с Голицыным сепаратно договорились одновременно блеснуть черными очками на пару. Он развил Лунину целую теорию так называемых "парных случаев". Допустим, если тебя на улице матом обложил прохожий пьяница, не огорчайся, жди продолжения: в конце дня к тебе приклеится бдительный милиционер и станет требовать документы, подтверждающие твою личность; если ты сломаешь ногу, то обязательно порежешь и палец; или если тебя ударит током из одной розетки, через час ты получишь второй удар - из другой; встретившись с одноклассником, которого ты не видел десять лет, ты пройдешь двести шагов и столкнешься с одноклассницей, не попадавшейся тебе на глаза двенадцать лет. Одним словом, теория "парных случаев" действует непременно в качестве момента истины, правда абсурдной истины, до смысла которой никак не докопаться.
       Птицын, как всегда, выспрашивал у Лунина подробности, которые тот с трудом припоминал. История с аспиранткой Птицыну показалась совершенно фантастической.
       Он позвонил Кукесу:
       - Лёня! Привет! Ну как ты сдал? Четыре? Поздравляю... Ксюша помогла... Понятно! Всё равно... Чижику сдать трудно... Молодец! Слушай, а аспирантка у вас там принимала? Нет? Один Чижик! А-а... А Гарик как сдал? Как-как? Еще раз.... Не уловил... Да... Понятно... Вот в чем дело! Забавно... А Чижик? Рвал на себе волосы?.. И что Туркина?.. А где был Голицын? Ну, ясно... Спасибо. Увидимся. Тебе теперь легче, ты вольный казак, а нам еще предстоит... эта дрянь... Да... Ну а как со здоровьем? Нормально! В больнице какие-то таблетки давали? Успокоительные... И сейчас пьешь? Ясно, ясно... Ладно... Встретимся... Пока.
       Птицын положил трубку.
       - Интересная история! - объяснил он Лунину. - Аспирантки никакой не было. Этого следовало ожидать. Ну, ты слышал. Голицын получил "три". А перед ним сдавала Туркина. Она ответила на "пять". Ее зачетка лежала на столе рядом с зачеткой Джозефа. Чижик замешкался и не сразу поставил оценку. Просил ее подождать... Велел зайти попозже... Она, радостная, отправилась жрать в буфет, как сказал Кукес. Джозеф сел, ответил. Чижик берет зачетку, ставит ему "три", а Туркиной - "пять". Джозеф берет свою зачетку и уходит. Через пару минут приходит Туркина, раскрывает свою зачетку, а в ней - "тройка". В чем дело? Туркина в слезы. Чижик ничего не может понять. До него не сразу доходит, что он перепутал "зачетки". Туркина бросается догонять Джозефа. А того и след простыл. Туркина возвращается к Чижику, рыдает. Чижик чешет свой жирный подбородок и говорит: "Да... нехорошо... нехорошо вышло..." В ведомости он проставил все, как надо... А в зачетке исправить побоялся... дескать, переговорит в деканате... Вот тебе и аспирантка!
       Лунин не прореагировал на дознание Птицына и продолжил рассказ. Птицына, наоборот, что-то сильно взволновало, он не лег на диван, а нервно стал ходить по комнате и сильнее мрачнел. Впрочем, слушал он гораздо внимательней. Опять он прервал Лунина - теперь уже на ювелирном магазине. До Лизы Чайкиной Миша никак не мог добраться: благодаря Птицыну, он вязнул в мелочах.
       - Как ты сказал: селенит? Еще раз, что с ним происходит... с этим камнем? Как он говорил?
       Миша повторил с некоторым раздражением.
       - Где-то я уже это встречал? Но где?
       Птицын подошел к шкафу и стал разглядывать корешки книг. Это продолжалось довольно долго.
       - Дальше рассказывать? - спросил Миша.
       - Подожди... Минутку!
       Птицын встал на стул и с верхней полки вытащил пухлый серый том.
       - Вот что нам надо... Если не ошибаюсь...
       Он стал его листать.
       - Вот! Нашел! - он здорово обрадовался. - Послушай (это Уайльд... "Портрет Дориана Грея"): "Селенит убывает и прибывает вместе с луной, а мелоций, изобличающий вора, теряет силу только от крови козленка". Что скажешь? Про кровь козленка он тебе не рассказывал?
       Миша искренне удивился.
       - Зачем ему все это надо?
       - Зачем?! -- Птицын невесело рассмеялся. - Помнишь, как он пригласил нас на свой день рожденья? Прямо с улицы звонил Лянечке?
       - Припоминаю.
       - А когда, на следующий день, мы пришли с подарками, Лянечка в три часа дня застилала постель: убирала простыню, подушки...
       - Помню! -- кивнул Лунин.
       - Так вот! Редкое наслаждение: ткнуть ближнего в дерьмо. Вот, мол, вы кто - дети, не знающие женщин, а я на этом пуд соли съел. Завидуйте, я - гражданин Советского Союза! В общем, он тебя облапошил, как младенца... Со мной он бы не решился на такие штучки!..
       Резкий телефонный звонок оборвал его речь. Птицын перестал бегать по комнате, снял трубку.
      
       8.
      
       - Аллё?
       - Здравствуйте. Арсения будьте добры...
       Птицын мгновенно узнал голос Верстовской по меланхолически тягучим гласным (да и как бы он не узнал его!)
       - Привет! (Птицын сделал большие глаза и прошептал Лунину: "Верстовская!") Не чаял тебя услышать... Что скажешь хорошего? (Птицын вернул Верстовской ее собственную телефонную формулу-клише - часто Птицын терялся, не зная, что на нее отвечать.)
       Она ответила вопросом на вопрос:
       - Как живешь?
       - Как тебе сказать? Вот лежу на софе и смотрю в потолок... на крюк от люстры. Соображаю: выдержит он меня или нет? Вероятней всего, нет... слишком большая тяжесть. У нас люстра года три назад уже падала... сама по себе.. Пришлось менять и заделывать дырку асбестом. Но главное: мылить петлю! Это не по мне. Как-то не эстетично.
       Птицын готов был поклясться, что Верстовская улыбнулась, одобрив его дуракавалянье.
       - Зачем ты подослал ко мне Голицына? - пошла она в наступление.
       - Никто к тебе его не подсылал... Он встречался с тобой по собственной инициативе...
       - Что вы ко мне все пристали?! - по-бабьи взвыла она, как будто долго сдерживалась и вот-вот разрыдается.
       Птицын здорово удивился:
       - Все? Кто все?
       - Все-все... И ты, и Виленкин, и Голицын.
       - Голицын, насколько я знаю, хотел с тобой договориться об экзамене за Цилю Гершкович.
       - От этого я сразу отказалась.
       - И что было дальше? - после паузы опять спросил Птицын.
       - Дальше? Дальше он предложил выпить бутылку шампанского... Я не захотела...
       - А что за шампанское, не помнишь? Полусладкое?
       - Кажется, "Брют". Я его не люблю...
       - Вот как! Ну и?..
       - Ну и всё... Он спрятал шампанское в сумку.
       - Вы сразу после этого расстались?
       - Еще немного посидели...
       - Ах, да... Тебе ведь нужно было время, чтобы затвердить, что я слишком робок и что женщины не любят робких, - Птицын не смог сдержать обиды.
       - Кто это говорил? Я?! - Верстовская возмутилась до глубины души. - Это он говорил, а не я. И еще намекал, что он-то, в отличие от тебя, не робок, наоборот, очень смел. Мне с ним будет хорошо. Дал мне свой телефон... "Звони в любое время дня и ночи. Для тебя я всегда свободен!.."
       - Ты его, конечно, поблагодарила?
       - Навряд ли. И вообще не тебе меня упрекать!
       - Ты права! - Птицын пошел на попятную. - Мы разговаривали с Голицыным с полчаса назад. Он мне врал, что ты сразу согласилась на экзамен, что издевалась надо мной... В конце концов, это его проблемы... Хочешь, я приеду?
       Теперь пауза была взята Верстовской. Длилась она бесконечно долго. По крайней мере, так показалось Птицыну.
       - Приезжай!
       - Через полтора часа буду!
       - Давай через два! Я должна привести себя в порядок.
       - Как скажешь! Договорились. Счастливо!
       Птицын ликовал. Он опять стал бегать по комнате пританцовывая.
       - Ну и подлец, этот Джозеф... Приключения бутылки шампанского... Он занял у меня шесть с полтиной на бутылку шампанского: они, видите ли, поспорили с Цилей по поводу сексуальной сцены у Джона Фаулза, и он проиграл. На эти деньги он купил "Брют", пока ходил с тобой вокруг института, якобы для аспирантки и с целью ее совращения. Потом предложил Верстовской выпить ту самую бутылку. Она "Брют" не любит. В конце концов он высосет ее сам, на кухне, глядя в зеркало и чокаясь с зеркальным двойником. Так что там дальше?.. Я буду собираться, а ты рассказывай... Я все улавливаю...
       Он выбежал в коридор, принес вешалку с одеждой, начал разглядывать, какую рубашку надеть.
       - Я слушаю... слушаю....
       Птицыну, конечно, было уже не до Миши: мысленно он был уже рядом с Верстовской. Самое разумное теперь было бы встать и уйти, но Миша ничего не мог с собой поделать - ему хотелось договорить, и, кроме того, его влекла инерция занудства. Между тем Птицын в приподнятом настроении слушал, временами посмеивался, отпускал ехидные замечания и продолжал одеваться. Над сценой с Виленкиным он много хохотал:
       - Так он сказал: я серый человек?
       - Да.
       - Доброхот! Подумать только!.. Я тебе не хотел говорить, чтоб не огорчать... Недели две назад Виленкин подбежал ко мне в буфете, прямо к столику, и тоже шепотом дал ценный совет: "Арсений! Зря вы общаетесь с Луниным: он шизофреник!" Правда, в отличие от тебя, я не стал его благодарить, а прямо спросил: "Откуда у вас такие сведения?" Он помялся-помялся, потом нашелся: "Из верных источников!" - "Каких?" - "Не могу их раскрыть..." - "Источники ошибаются". Он пожал плечами и отошел.
       Миша был на сто процентов уверен, что Птицын обидится на серого человека: он страшно болезненно переживал, когда ему отказывали в таланте, но после разговора с Верстовской он все воспринимал со смехом, его ничем нельзя было выбить из седла. Вместе с тем на "шизофреника" Миша обиделся сам:
       - Скотина же этот Виленкин!
       - Еще какая! У меня большое подозрение, что он отрабатывает какое-то партийное задание, спущенное из недр 1 отдела... Говорят, он параллельно работает на КГБ. Ты обратил внимание: после взрыва парткома висел приказ ректора об его увольнении?.. А он опять всплыл... Дерьмо не тонет! Говорят, он залег на две недели в клинику голодания... чтоб отлежаться... Ты заметил: он похудел: был как сарделька, а теперь стал как сосиска.
       - А зачем он стал пересказывать слухи?
       - Какие слухи? - переспросил Птицын.
       - О том, что мы вместе живем в Ивантеевке?
       Птицын присвистнул и расхохотался:
       - Ну, ты в своем репертуаре! Я думал, ты удачно вывернулся, а ты действительно ничего не понял!
       - Что? Что?
       - Да все то же! Виленкин намекал тебе о своем гомосексуализме. Похоже, он предлагал сделать слухи явью. А ты его обезоружил своим ангельским простодушием!
       - Так он не в Ивантеевке живет? - упорствовал Миша.
       - Где-то в районе "Ждановской". Я однажды слышал, как он звонил маме из института: "Мамуля! Я уже освободился. Грей обед. Через час десять буду на "Ждановской".
       - У него что семьи нет?
       - Кто возьмет такого урода?!
       - Господи! В какой гадюшник мы попали! - громко вздохнул Миша.
       - Справедливо, -- улыбаясь, согласился Птицын.
       Наконец, Лунин подступил к главному.
       Птицын между тем оделся, привез чай на столике с колесами. Пока Миша рассказывал, Птицын задумчиво хрумкал сушкой и прихлебывал чай.
       -... Мы пошли в парк Мандельштама, сели на скамейку... Она говорит: "Неужели это ты все написал?" - "А то кто же? Пушкин?" Она в таком духе говорит, что, мол, вы такие вдвоем ходите... Серые люди, замухрышки...
       - Что они все заладили: серый... серый?..
       - Конечно, она иначе как-то выразилась... тактичней... И вдруг я слышу: "Быть может, я тебе не нужен..." Эти стихи у меня все время вертелись в голове: она сняла их с мозга. - "Ты ясновидящая?" Она грустно улыбнулась - и ничего не ответила.
       - А что она имела в виду? - не понял Птицын.
       Его непонятливость иногда страшно злила Мишу.
       - Это был отказ. Недвусмысленный отказ... Потом мы сели в метро и поехали на Суворовский бульвар...
       Раздался звонок. Птицын снял трубку.
       - Аллё?
       - Это я. Знаешь, не надо приезжать. Я передумала. Извини.
       Птицын услышал короткие гудки.
       - Чёрт! Чёрт! Чёрт! - Птицын забегал по комнате, как затравленный зверь, опрокидывая стулья. Он был вне себя от бешенства.
      
      
       ГЛАВА 9. ПРОШЛАЯ ЖИЗНЬ.
      
       1.
      
       Поезд "Москва - Ивантеевка" отправляется от третьей платформы в 20 часов 15 минут. Остановки по всем пунктам, кроме Яузы". Народ, столпившийся у табло на Ярославском вокзале, ринулся к электричке.
       Птицын с трудом успел занять место. Поразительно, сколько людей 31 декабря едет за город. По его расчетам, в это время большинство обывателей должно возиться у плиты, наряжать елки, сидеть у телевизоров, так нет же: народ вездесущ и хлопотлив.
       "Все эти люди, - думал Птицын, - едут в семьи, к друзьям, собираются вместе и радуются празднику. Почему же для него одного Новый год из года в год - самая страшная мерзость? Он ненавидит этот праздник. Одиночество обрушивается на него с таким равнодушным цинизмом, что с теми, кто рядом, - а это родители, - он просто не в силах разговаривать".
       Сегодня весь день его преследовала идиотская музыка, вернее танцевальный ритм, который он услышал в баре. Верстовская завела его туда... Как же давно это было! Она хотела танцевать. В красно-желтом моргающем свете молодежь отплясывала "цыпляток" или "утяток". На полупьяных, осоловелых лицах, пятнистых от серебряных бликов вращающегося на потолке зеркального шара изображалось радостное старание. Краснорожие бегемоты и бегемотихи шлепали локтями по бокам - это означало "бить крыльями", топотали ногами, трижды хлопали в ладоши и, схватившись за руки, с грохотом неслись по кругу. Верстовская втащила его в кружок неоперившихся цыпляток - и Птицына тут же смяла и отшвырнула в сторону эта неуемная потная лавина. Прав Кукес, когда упорно твердит: "Не люблю я эту молодежь!"
       Прежде чем танцевать, Верстовская скинула черный бархатный пиджак. Осталась в желтой маечке с короткими рукавами. Бедра и колени она вывернула наружу и в стороны, ступни развела, как профессиональная танцовщица у станка. Руки Верстовской, тонкие и хрупкие, теперь казались Птицыну полными, молочно-белыми, лишенными сочленений, как будто бы в них царственно тягуче двигалась кровь, а сами руки извивались с ленивой змеиной грацией, обволакивая и усыпляя жертву и вместе с тем угрожая ей гибелью. В ее манере танцевать Птицыну чудилось что-то срамное, бесстыдно-грешное. В Эрмитаже он видел громадную картину Семирадского, где обнаженная танцовщица танцевала перед сладострастно взиравшим на нее восточным царем, сидевшим на троне. Танцовщица поднялась на цыпочки на ковровой дорожке, по обе стороны утыканной ножами. Наверно, так же плясала срамница Саломея перед царем Иродом, держа на блюде голову Иоанна Крестителя.
       Джинсы обтягивали бедра Верстовской, но не скрывали тела, а, наоборот, как бы выставляли напоказ. Желтая маечка задиралась под ритм танца, обнажая пупок и полоску кожи на животе. Ее бюст, на удивление крупный по сравнению с маленьким ростом, имел удлиненную, слегка заостренную форму, что так нравилось Птицыну, - он был почти недвижим, этот бюст, только чуть-чуть вздрагивал. Временами Верстовская касалась рук Птицына. И ее ладони были прохладны, точно потная духота танцплощадки ее вовсе не задевала. Птицын никак не мог разглядеть глаз Верстовской: она прятала их, уклонялась, поворачивалась в профиль, выставляя для лицезрения скульптурно точеную лебединую шею. Зрачки с желтой крапинкой убегали, скрывались в тени ресниц.
       Птицын замечал, что часто женщины, обводя глаз жирной тушью, отсекали от него верхние и нижние ресницы, и те немедленно становились двойным частоколом, между которыми, как узник, метался зрачок. Верстовская почему-то не красила нижние ресницы; быть может, поэтому ее глаза казались абсолютно свободными, но, в неполном обрамлении верхних, очень длинных ресниц таили едва заметную насмешку. Именно в тот вечер Верстовская, пригубив коньяк, серьезно сказала Птицыну: "Ты меня не выдержишь!"
       Электричка никак не могла выбраться из Москвы, тянулась еле-еле, то и дело с грохотом останавливалась и подолгу стояла между станциями. Птицына, сидевшего посередине скамейки, сплющили по бокам две мощных тетки с авоськами. Снизу его подогревала печка, так что ему было тепло.
       Для чего он ехал в Ивантеевку? Один! Встречать Новый год. Одному! Чудовищная глупость!
       В вагоне было тускло, шумно и весело. Молодежь парочками тискала друг друга на соседней скамейке. Тёлки похохатывали. Видно, уже хорошо приняли. С ними ехала одна - непарная - девица с грустным лицом. Она улыбалась, но как-то через силу. В ней было что-то доступное и тоскливое. Пока другие резвились, она то расплетала, то заплетала косу. Птицын уже давно через голову спящей старухи в упор смотрел на эту русалку. По сути, он ее гипнотизировал. "Зачем ты едешь с ними? Зачем? Они будут трахаться по углам, а ты?.. Что ты будешь делать? Брось ты этих пьяных скотов... к чертовой матери!.. Ты - одна! И я - один! Посмотри... посмотри на меня! Ну же!.. Поедем со мной! Ты же понимаешь... должна понять! Не дура же ты!.."
       Русалка и вправду ёжилась, чувствовала этот наглый мужской взгляд вопиющего в пустыне, отводила глаза, укладывала косу в пучок, казалось, недоумевала.
       В "Мытищах" вся компания вышла. Чуда не случилось! В Новый год не бывает чудес!
       Птицын вспомнил, как он вот так же гипнотизировал Машу - свою первую любовь. Лежал на кровати, в темноте, раскинув руки и твердил: "Позвони! Позвони!" Следуя советам йога Рамачараки, он мысленно вызывал в сознании яркий образ, воображал, чем она сейчас занимается. Вот она на кухне, сидит в уголке на табуретке, разговаривает с мамой, жует печенье, запивает чаем, потом звонит подруге, смеется над чем-то, злословит.
       Неужели его мысль - плотная, колючая, режущая пространство, точно нож - масло, не доходит до нее? Невозможно поверить! Наверняка она поневоле начинает думать о нем, отгоняет эти мысли, точно назойливую муху.
       Она не звонит ему назло! Из упрямства. "Если любовь существует, ты должна услышать, не имеешь права не услышать мой зов! Позвони же!.."
       Бессмыслица! Гипноз не вышел. Как говорит Кукес, "вечный зуд" (это он метко обозвал длиннющий сериал "Вечный зов", который взахлеб смотрели родители Птицына). Любовная горячка, этот постыдный "вечный зуд", лишает мужества жить.
       Вера в чудо - признак инфантильности. Формула Достоевского "не вера от чуда, а чудо от веры" на самом деле в реальной жизни не действует. Это, увы! красивая утопия. Как бы Птицын ни верил в ясновидение, безответность вопрошания есть насмешка жизни над его наивностью. Вопль не порождает даже эха. Он бесследно исчезает во мраке, в "черной дыре".
       Голова толстой тетки справа упала на плечо Птицына. Он дернулся. Она в полусне перекинула голову в обратную сторону - к окну. Похрапывает! Спит, полуоткрыв рот. Как это отвратительно!
       Да. Так вот, жизнь трижды материалистична. Классикам марксизма и не снилась ее жестокая материальность и чуждость всему чудесному. Камю назвал это "ласковым равнодушием природы". Почему "ласковым"? Никаким не ласковым, просто равнодушием.
       - Люди добрые! Поможите... ради Христа... на пропитание!
       По вагону шла цыганка с тремя маленькими детьми. Самый младший, привязанный платком, спал, привалившись к спине матери.
       Чувствовалась нищенка-профессионал: она пропевала свой текст. Так, во-первых, слышней, а во-вторых, жалостливей. К тому же, выпрашивая подаяние, непременно следует как можно больше уродовать язык: вместо "помогите" - "поможите"! Как будто она не знает, как на самом деле произносится это слово. Чем непривычней для уха, тем больше в мошне. Тонкий психологический расчет!
       Тем не менее подавали мало. В преддверии Нового года совсем не хочется думать о ближнем.
       Цыганка поравнялась со скамейкой Птицына. Цыганенок, лет пяти, вдруг упал на колени с протянутой рукой и прошмыгал между скамейками. Старуха напротив проснулась и укоризненно покачала головой, на всякий случай покрепче прижав сумку к груди. Мужик в углу, у окна, злобно сверкнул очками и прошелестел что-то о дармоедах. Цыганенок, не вставая с колен, остановился перед Птицыным, держа ладонь лодочкой перед его носом и нагло умоляюще тряся рукой. Птицын сунулся в сумку и смеха ради дал цыганенку сушку. Тот довольный стал ее быстро пожирать, бросившись вдогонку за ушедшим вперед семейством.
       В ушах Птицына все еще звучал хрипловатый и немелодичный голос цыганки: "Лю-у-ди добрые! Помо-жи-те! Дай Бог вам здоровья! Вам и вашим деткам!"
       Вдруг в памяти Птицына всплыли голоса его возлюбленных и тех, кого он не хотел слышать ни по телефону, ни при личной встрече.
       Больше всего он любил Машин голос - слабый, мелодичный и ласковый. Даже когда она злилась, обижалась или гневалась, ее тихий голос оставался беззащитным и беспомощным - он только быстро-быстро рокотал, буксуя на месте. Этот голос одновременно казался детским и материнским. Во что бы то ни стало его нужно было спасти от жестокого мира скрежета и какофонии, вместе с тем к нему хотелось прильнуть, как к материнской груди, погрузиться в него, точно в теплое ночное море, чтобы он убаюкивал и укачивал усталое тело на своих мягких волнах. Может быть, Птицын влюбился в нее именно за голос. В отличие от Дездемоны, которая полюбила Отелло за муки, а тот ее - за состраданье к ним. Достаточно Маше было тогда поговорить с Птицыным ласково и нежно, как он сразу же пал жертвой первой любви.
       Голос Верстовской ему не нравился. Как, впрочем, и ее имя. В имени Елена есть что-то отстраненное, холодное, точнее безличное. Этакое ледяное безразличие к ближнему. Лена как мрамор: до него дотронешься - и, кроме отшлифованной поверхности, не ощутишь ничего.
       Имя "Маша" Птицын, наоборот, произносил десятки тысяч раз, как будто в этом повторении ему мнилась все та же ласковость и материнская теплота. Он бродил по Москве и упивался своей любовью, хотя уже тогда почти наверняка знал, что нелюбим и будет отвергнут.
       Голос Верстовской как две капли воды походил на ее имя. Он был лишен своеобразия, пожалуй, исключая две-три странных модуляции на конце слов, резавших Арсению ухо неприятным диссонансом.
       Верстовская больше молчала, чем говорила. Маша была болтуньей.
       Голос Маши журчал, струился - словом, со вкусом петлял между гладкими камушками. Он завораживал Птицына однообразной жизнерадостностью. Его пленяла Машина веселость, та воздушная легкость, с которой она сходилась с людьми, кокетничала с ним и с другими, мимолетно улыбалась чему-то своему, безмятежно отдаваясь стихии жизни.
       В молчанье Верстовской чувствовалось напряжение и надрыв. Прикоснувшись к ней, касался натянутой струны, опасная и безудержная вибрация которой потихоньку толкала к пропасти, черной, но манящей. На первый взгляд Верстовская выглядела апатичной, даже вялой. Птицын упорно не замечал ее все три курса обучения в одной группе. Поначалу она казалась ему гадким утенком, хотя и не без изящества. Он иногда посмеивался над ее эксцентричностью: прической, похожей на обувную щетку, или оранжевыми штанишками до колен. Он воспринимал это как курьез нахохлившегося воробушка, возомнившего себя орлом.
       Верстовскую нужно было на самом деле не столько расслышать, сколько разглядеть. И это его сгубило. Лучше бы он оставался слепым!
      
       2.
      
       Птицын уже дважды бывал в лунинском доме - в маленькой однокомнатной квартирке, поделенной надвое книжным стеллажом. За стеллажом пряталась крошечная каморка с низкой софой, туалетным столиком и книгами. Всюду царили книги: собрания сочинений, альбомы живописи, учебники по языкам, истории, географии, серии "Эврика" и "ЖЗЛ". Здесь было где развернуться.
       Птицын сразу же включил телевизор: как всегда перед Новым годом, крутили "Иронию судьбы". Мягков натужно изображал пьяного.
       Птицын выгрузил из сумки кульки, банки, закрученные в газеты, оттащил все это на кухню, бутылку шампанского сунул в холодильник, поставил чайник.
       Во-первых, он выключил верхний свет, зажег ночник возле дивана. Из множества подушек и подушечек, аккуратно разложенных на креслах, стульях, в углу дивана, выбрал пару самых мягких и бросил в изголовье. Снял с верхней полки альбомы Эль-Греко, Боттичелли и Родена, приглушил звук у телевизора, со вкусом улегся, закинув ноги на спинку дивана, и взялся за Боттичелли. Вполглаза он смотрел в телевизор, следя за временем. Новый год все-таки пропускать не хотелось.
       Странно: тонус его настроения резко пошел вверх. Казалось бы, полное одиночество ввергнет его в новое, сугубое отчаяние, тогда уж он дойдет до ручки. Ничего подобного: чтобы перепрыгнуть через пропасть, нужно шагнуть в пропасть. Клин клином вышибают.
       Чайник закипел. Он налил себе чаю, съел "селедку под шубой", которую приготовила бабушка - мастерица на все руки. Потом закусил пирогом с капустой. Бабушка положила ему пироги с рисом, капустой, картошкой, ватрушки и плюшки.
       Рассматривая боттичеллиевскую "Весну", Птицын налил себе бокал шампанского и проводил старый год. Первый раз, на пробу, он купил красное шампанское - "Донское" - и не пожалел об этом.
       Птицын прислонил к спинке дивана раскрытых Боттичелли и Родена. Роден тоже открылся на "Весне" ("Амуре и Психее"); возле этой изящной скульптуры Птицын подолгу выстаивал в Пушкинском музее. Птицын опустился перед альбомами на колени, чтобы точнее сравнить две "Весны". (Странно, даже названия совпали!) Перед ним были две его возлюбленные. В одной из трех граций Боттичелли он узнавал Машу - в постановке головы, осанке, длинной шее, диспропорции между верхней и нижней частями тела. У грации и у Маши бедра были тяжелые, бабьи, а голова и шея - легкие, воздушные, точно одуванчик. Птицыну вспомнилась в том же Пушкинском музее статуя княгини Барятинской Торвальдсена. Удивительная скульптура из белого мрамора, в человеческий рост. Женщина с аристократическими, немного холодными чертами лица, подперев подбородок указательным пальчиком, облаченная в греческую тунику, мраморные складки которой падали вдоль бедер так легко, словно шелк, и в сандалиях на ноге с точеными пальцами, воплощала для Птицына женскую красоту, притом что он не хотел бы встречаться с княгиней Барятинской лично. Ее красотой он предпочитал любоваться издалека - как посторонний зритель. Барятинская тоже напоминала Машу, хотя внешне они отличались.
       Когда-то, когда они вместе с Луниным забрели в музей и Птицын показывал Мише свои экспонаты, речь пошла о загадке красоты. В чем она, женская красота? Лунин, напичканный стихами, тут же процитировал Заболоцкого: "И думал я: так что есть красота? И почему ее обожествляют люди? Сосуд она, в котором пустота? Или огонь, мерцающий в сосуде?" - "Чушь! - отмахнулся тогда Птицын. - Псевдопоэтическая гегелевская диада о форме и содержании, общее место, фикция: конечно, огонь - содержание, а форма - сосуд. Все на месте - пылающая душа в телесной оболочке. Конфета в фантике". Птицын выдвинул идею нерегулярности, диспропорции, нарушенной гармонии. В Маше это был грубо слепленный нос. В лице Верстовской - кровоточащий сосудик на переносице. Строгая соразмерность, "золотое сечение" и прочее на самом деле не может называться красотой, или, точнее, правильную гармонию вообще нельзя полюбить. Для любви в женском лице должно быть что-то неправильное, несообразное, какой-то сбив, небрежность природы или ее просчет, который, наоборот, вопреки всякой логике, больше всего привлекает мужчину. Он влюбляется в этот, казалось бы, некрасивый изъян до физической боли, до мучения. Это как раз то, о чем говорил Федор Павлович Карамазов ("У Грушеньки есть одна инфернальная черта, на ножке, под мизинчиком..."); на этом стоит карамазовщина, то есть бездны воображения - самый разнузданный разврат. Но все-таки это в своем пределе. Предел красоты - конечно, уродство. Сила страсти всегда аномалия и болезнь.
       Лунин засомневался в этой идее и, в свою очередь, привел Птицына к Венере Милосской: "Познакомься, Лиза Чайкина!" Птицын всмотрелся и согласился: то же назидательное выражение лица, те же крупные формы, та же стыдливость и целомудренность, под напластованием которых притаилась чувственность. Почему Ассоль? Какая же здесь Ассоль?! Но он забыл спросить об этом Лунина.
       И вот "Весна" Родена. Это красота ХХ века. Обнаженная красота! Уже ничто, никакие изъяны фигуры не скрываются под изящными складками девятнадцатого века. Все наружу. Все откровенно. Сила страсти и напряженье мышц. Идеальная спортивная фигура манекенщицы или натурщицы. То, о чем Пастернак сказал: "Ведь корень красоты - отвага!". Психея уже не душа, а тело, и Амур, который склонился над ней в страстном поцелуе, не дух, а человек. Она упала на его руку, стоя перед ним на коленях, изогнулась навстречу ему так, что линия ее бедер, спины и откинутой назад головы образует одну сплошную дугу, обращенную вовне, наружу. Ее сильное и хрупкое тело отдается, откликается и зовет. Это любовный порыв, горячка, яд, который жадно впивают оба любовника. У нее нет лица, как и у него. Между ними только страсть - и это пьянит. И это Верстовская!
       Птицын подумал, что теперь-то он простился с XIX веком. Чтобы убить в себе первую любовь, он со злорадством вызывал в памяти изъяны любимой: Машин взгляд ненависти, когда она на эскалаторе глядела поверх него, и жирную складку под майкой на ее животе во время их похода на пленэр - за грибами. Эта неопрятная бабья складка тряслась и вибрировала при ходьбе. Эта складка стала олицетворением любимой женщины, и эту женщину он уже не хотел любить. Да и он, разумеется, давно ей был противен.
       Иногда Птицын не может вспомнить лицо Верстовской. Но ее тело сидит в нем, как кошмар.
       Из телевизора внезапно заорал Валерий Леонтьев. Птицын покосился на экран. Это был любимый певец Верстовской. Что она в нем нашла? Она покупала все его пластинки, ходила на его концерты, однажды привела Птицына в магазин "Цветы" на Солянке и показала афишу с задорно улыбающимся Леонтьевым. Оказывается, девочка-продавщица, которая в тот раз почему-то не работала, тоже обожала Леонтьева, и на этой почве они сошлись с Верстовской, разговорились. С тех пор она покупала цветы только у этой девочки.
      
       3.
      
       Без десяти двенадцать. Брежнев по бумажке читал поздравления советскому народу с Новым 1982 годом. Птицыну показалось, что в прошлом году, на Новый год, он уже это слышал. Кукес со слов кагэбэшника, папиного ученика, уверял, будто Брежнев давно ничего не соображает, что это муляж, говорящая мумия. На людях появляется его двойник. А сам Брежнев живет на одних стимуляторах. Мозг у него атрофировался. И он вот-вот умрет.
       Остроумно, если бы телевизионщики взяли да повторили прошлогоднюю запись. Брежнев чавкал вставной челюстью и шлепал губами. Птицын вспомнил словечко из анекдотов о Брежневе: сиськи-масиськи (систематически), но самого анекдота вспомнить не мог. Птицын убрал звук в телевизоре - вид у Брежнева был забавный. Он не столько прочитывал текст, сколько его прожевывал. И процесс жевания давался ему с великим трудом, как будто он глодал подошву. Наверно, сейчас он говорит об Афганистане.
       Птицын налил "Донского" в бокал. Физиономия Брежнева исчезла. Вот и куранты. Он покрутил ручку, вернул звук. Бьют! Пока куранты бьют, что загадать? Любовь Верстовской? Она не полюбит! Что? Что?
       Он пил шампанское. Пять ударов, девять, двенадцать. Всё. Новый год. Поздно.
       Птицын выключил телевизор: "Голубой огонек" его не грел. И ему сразу стало неуютно и тревожно.
       Несколько дней подряд он носился с фразой Шекспира, которую, пока готовился к Ханыгину, вычитал из "Макбета". Она привязалась к нему, как назойливый припев: "Жизнь - это повесть, которую пересказал дурак; в ней много слов и страсти, нет лишь смысла". На редкость точно! Только разве это повесть? Выдранная из какой-то книги страница! Да еще скомканная, с оборванным уголком, в жирных пятнах. Подтирка! Клочок прошлогодней газеты!
       Зачем? Какой смысл в этой жизни? Вот вопрос! Птицыну под руку попалась Библия, еще дореволюционное издание, и он на удачу ее открыл.
       "Слово, которое было к Иеремии от Господа: встань и войди в дом горшечника, и там я возвещу тебе слова Мои. И сошел я в дом горшечника, и вот он работал свою работу на кружале. И сосуд, который горшечник делал из глины, развалился в руке его; и он снова сделал из него другой сосуд, какой горшечнику вздумалось сделать".
       Вот именно: человеческая жизнь подобна этому куску глины. Под рукой горшечника он кружится на кружале, а потом разваливается. И из того же куска глины делается новая жизнь и тоже кружится на кружале. И так до бесконечности. Вся эта череда перерождений, реинкарнации и прочее, и прочее. Дурная бесконечность!
       Птицын пролистал несколько страниц, прочитал о том, как Иеремия разбил глиняный кувшин: "так говорит Господь Саваоф: так сокрушу Я народ сей и город сей, как горшечников сосуд...". Ему пришла на память история с Аркадием Соломонычем Гринблатом: Птицын в состоянии гипноза испоганил его белоснежное кресло. Кукес издевательски обрисовал эту сцену. Как Птицын ни гнал эти воспоминания, они пролезли в окно. Сейчас ему показалось, что он что-то понял. Конечно, это гипотеза, но Птицын сразу в нее поверил. Ведь это была соблазнительная гипотеза.
       Предположим, когда-то в прошлой жизни (все-таки приятно сознавать, что ты уже жил, да еще и имел высокий статус!) он играл роль пророка, вроде Иеремии. Обличал грехи израильского народа. Вот подошел он к каменному чурбану, оголился и помочился на него, наглядно доказав соплеменникам, что с идолом можно делать все что угодно. Другое дело - живой Бог, Яхве. Тот будь здоров как накажет.
       Птицын опять наугад открыл Библию: что теперь она ему скажет? "Пророчествовал также именем Господа некто Урия, сын Шемаии, из Кариаф-Иарима, - и пророчествовал против земли сей точно такими же словами, как Иеремия. Когда услышал слова его царь Иоаким и все вельможи его и все князья, то искал царь умертвить его. Услышав об этом, Урия убоялся и убежал и удалился в Египет. Но царь Иоаким и в Египет послал людей: Елнафана, сына Абхорова, и других с ним. И вывели Урию из Египта и привели его к царю Иоакиму, и он умертвил его мечом и бросил труп его, где были простонародные гробницы (Иер., 26, 20-23)".
       Да, это ответ! Более чем отчетливый. Диалог с Библией как будто вышел за рамки увлекательной игры-гадалки. В нем Птицыну почудилось что-то страшноватое. Он включил телевизор - там снова голосил Валерий Леонтьев, встряхивал кудрями и носился по сцене с грудью нараспашку. Что они там, наверху, все с ума посходили?
       Урия... Урия... Урия Гипп. Кажется, у Диккенса. Длинный, худой, сутулый, всюду хочет пролезть в дырочку. Вообще, если этот ответ воспринимать буквально, то получается следующее послание: "Да, ты угадал: в прошлой жизни ты был пророком в Иерусалиме, по имени Урия; бежал в Египет, оттуда тебя выкрали диверсанты царя Иоакима, на самолете перебросили обратно на Родину - и расстреляли, как врага народа". Одним словом, трагическая история доктора Плейшнера в нейтральной Лозанне.
       Да, не забыть бы про Елнафана, сына Абхорова! Он-то и возглавил диверсионную группу. Как он мог выглядеть? Птицын вообразил Отто Скорцени из фильма "Освобождение". Атлетический гигант с крестообразным шрамом на щеке? Усмехнулся и сам себя опроверг: если он Урия, то уж совсем не Муссолини, к тому же едва ли царь Иоаким - это Гитлер, пускай даже в будущей жизни. Тогда ему представился Голицын в белой тунике, обшитой красной тесьмой. Он потрясал пышной, с сединой, клочковатой бородой и грозил Птицыну посохом. По логике вещей, этот Елнафан, сын Абхоров, должен был хорошо знать Урию. Иначе как бы он отыскал его в Египте? Может быть, он вообще был его другом?
       Алла Пугачева в телевизоре запела "Миллион алых роз...". За столиками на "Голубом огоньке" уютно сидели улыбающиеся космонавты, Муслим Магомаев, Райкин и Хазанов, пили шампанское. Кукес любил петь эту песню так: "Миллион, миллион алых рож..."
       Доктрина прошлой жизни очень удобна, потому что с ее помощью одним махом решаются все вопросы: хочешь понять причины любовных неудач - гляди в прошлую жизнь, ищи там Верстовскую, найдешь - и душа успокоится; надо найти врага - пожалуйста, к вашим услугам. Отработал карму - получи награду, виноват в тысячелетней вине - изволь принять воздаяние, тебя слегка высекут.
       Жизнь есть сон, как сказал Кальдерон. Птицын вспомнил один свой странный сон накануне прошлого дня рождения. Обычно ему снились страшно болтливые сны. В них вечно кто-то кого-то убеждал, спорил, доказывал. В сновидениях сновали и мельтешили термины из учебников, особенно в дни перед экзаменами, обрывки фраз и словечки - они превращались в действующих лиц сна, назойливых и утомительных, и всю ночь мучили его своим занудством. Кстати, когда Птицын начал читать Пруста, его поразило, что с первых строк "По направлению к Свану" Пруст пишет о снах, продолжающих прерванное чтение: Пруст в сновидениях становится церковью, соперничеством Франциска I и Карла V. Эти сны не по Фрейду. Фрейд, насколько Птицын его понял, почему-то чаще всего анализирует повествовательные сны. В снах Птицына нельзя было связать концы с концами: ни стройных картин, ни ярких цветных образов, зато непрекращающийся хаос, который после сновидения, в момент просыпания, воспринимался как полный абсурд, так что все попытки понять или хотя бы организовать эту сумятицу впечатлений оказывались безрезультатными.
       Однако этот сон перед днем рождения был классическим, как раз для доктора Фрейда.
       Поздняя осень. В каком-то небольшом приморском городе по улице прогуливаются люди в плащах и пальто, переходят через дорогу. Народу немного; кажется, это выходной. Здание, похожее на Колонный зал Дома Союзов, небольшое, с колоннами на центральном фасаде, и посередине, между колоннами, большая фотография морского офицера, лет сорока в черной траурной рамке. Позднее, размышляя над сновидением, Птицын решил, что это, скорее всего, капитан второго ранга или что-то в этом роде. Он наклонил голову в фуражке немного набок и улыбался симпатичной улыбкой. Еще во сне Птицын с фатальной неотвратимостью понял, что на фотографии он сам - мертвый. Картина погрузилась в глубокую тьму, и на поверхности непрозрачной черной воды сначала образовалась рябь, сопровождаемая каким-то тревожным гулом в ушах, неизвестно откуда возникшим; вода стала расходиться в стороны, светлеть, как вдруг последовательно, одна за другой во весь экран, который развернулся где-то между лбом и теменем, стали выступать громадные цифры: 1 9 2 9.
       Тридцать два года прошло между двумя воплощениями. Он зачем-то снова родился. Точно этот улыбчивый капитан второго ранга не доделал то, что должен доделать после него Птицын.
       Птицын собрал грязную посуду, отнес на кухню, свалил в раковину. "Вымою утром: сейчас неохота; пора спать". Авдотья Никитична и Вероника Маврикиевна балагурили с Хазановым, студентом "колинарного" техникума. Птицын стелил постель и никак не мог понять, что смешного они говорят: почему все смеются? Ох, уж эти юмористы, до чего у них тупой юмор!
      
       4.
      
       Птицына разбудил телефонный звонок. На часах было без десяти два: полдня проспал. Звонил Лунин, сказал, что приедет часа через три. Новый год встречал у Лизы Чайкиной, обещал рассказать.
       Птицын пошел мыть посуду и завтракать. На кухне в железной пятилитровой банке еще оставались импортные маринованные огурцы. Миша, вручая Птицыну ключи от квартиры, сказал, что он может есть все, что найдет в холодильнике. Птицын ничего не тронул, кроме огурцов. Размышляя о смысле жизни и о прошлых воплощениях, он доставал из почти полной банки огурец за огурцом и с наслаждением их пожирал. Огурцы были маленькие, изящные, пупырчатые, хрустящие и сладко-соленые. Он съел десятка два, и только невероятное усилие воли удержало его от того, чтобы не съесть всю банку. Три самых маленьких огурца он оставил для Миши.
       Миша, как всегда, опоздал на час. Птицын на правах гостя-хозяина накормил Лунина пирогами и "шубой". Они выпили по бокалу "Донского" за Новый год. Лунин сразу обрушил на Птицына водопад слов. Иногда Миша удивлял Птицына чрезмерной болтливостью.
       - Помнишь, мы встретились у Библиотеки Иностранной литературы, я отдал тебе ключи от Ивантеевки?.. Это было 28-го. Ты пошел на "Таганскую", а я - в книжный на Котельнической набережной, думал купить на Новый год книжку для маман, какую-нибудь приличную. Чёрта лысого! Один Шундик лежит - "Белый шаман". От нечего делать звоню Егорке Беню. Он сообщает: "У Лизы Чайкиной умер отец. Хоронить не на что. Мы все на бобах. Перед Новым годом денег ни у кого нет! Лиза с мамой ищут... Но пока всё зря..." У меня сразу идея возникла. Звоню Лянечке, слава Богу застал ее, говорю: "Извини, что тебя беспокою, но мне срочно нужны тридцать рублей. Когда ты сможешь их вернуть?" Она молчала-молчала, потом заявляет: "Если они тебе так уж необходимы (представляешь, какая наглость! Она просто не собиралась их отдавать... это для меня тридцать рублей - целое состояние, а для нее...)... - если они тебе нужны, то можем встретиться через два часа в "Кузьминках"". Я с "Каховской" должен переть через всю Москву. "А может, на "Таганке"?" -- "Нет, - говорит, - у меня не будет времени". Короче, договорились. Жду ее тридцать пять минут. Притом что приехал я на десять минут раньше. Значит, сорок пять. Почти одиннадцать вечера. Платформа полупустая. Людей нет. Две уборщицы только. Одна с одной стороны платформы толкает перед собой опилки громадной шваброй, а другая ходит с веником, ищет мусор меланхолично, заметает в совок. Думаю: "Ну всё, не придет!" Приходит. Спускается по лестнице и одновременно достает из сумочки кошелек, расстегивает его, я здороваюсь -- ответа нет. Достает деньги, делает вид, что протягивает их мне, и вдруг они у нее из ладони как бы случайно выпадают. Тридцать рублей рублями. Разлетелись в разные стороны, как ворох осенних листьев. Стоит и улыбается. Я тоже не шевелюсь, не поднимаю. Выдавливаю улыбку. Сзади уборщица, злобная толстая старуха, фурия, горгона Медуза раскрывает совок, сметает рубли веником: "Я щас деньги-то выброшу... в помойку выброшу! Не нужны если..." Я все-таки бросился подбирать. Никогда себе этого не прощу!
       - Но ведь они были нужны Лизе... на похороны отца! - вставил Птицын.
       - Если бы не это... Я ползаю по платформе, а Лянечка глядит на меня сверху вниз и улыбается торжествующе: "Вот, мол, пресмыкающееся, быдло (как говорил светлой памяти Джозеф), макака!"
       - Вся эта сцена напоминает мне Достоевского. У него все герои кидаются деньгами. Настасья Филипповна даже в печи сожгла... не помню, сколько... тысяч сто, что ли... Литературщина! Лянечка начиталась Достоевского, возомнила себя Настасьей Филипповной - жертвой мужского произвола.
       - По-моему, она не читала "Идиота", - возразил Лунин.
       - Тем хуже для нее,- отрезал Птицын. - Деньги твои?
       - Мои!
       - Так чего ж ты беспокоишься? Что Лянечка дура и хотела тебя уязвить?! Так это ее проблемы. Конечно, глупо вообще давать женщинам взаймы. Либо плати за нее, как за любовницу, либо считай ее мужчиной, коллегой по работе, но тогда уж никаких скидок. А у вас какая-то каша заварилась... В любовных отношениях вы не состоите? Нет! Никаких авансов она тебе не делала. За нос только водила. Правда, и коллегами по работе вас не назовешь... В общем, ты - жертва собственной деликатности. Вот что!
       - Какая там деликатность! - махнул рукой Миша. - Трусость! Все потому, что я всегда был человекоугодником... Переживал...
       - Много чести - из-за нее переживать... по пустякам! Выбрось из головы. Давай лучше выпьем "Донского". Как раз по бокалу осталось.
       Они чокнулись, молча выпили. Птицын включил телевизор - опять пел Леонтьев. Что за наваждение! Выключил.
       - Давай выпьем чаю? - предложил Птицын и отправился на кухню.
       -- Давай! - Лунин пошел за Птицыным. - Я еще недорассказал.
       - Ну?
       Птицын начал заваривать чай: он умел и любил это делать.
       - 29-го была консультация... у Ханыгина... Ты на нее не пошел, - продолжал Миша. - Ты ведь вообще не ходишь на консультации.
       - Зачем они нужны? Ханыгин с пафосом воскликнет: "Читайте Шекспира! Он хороший писатель!"?
       - Нет, он в основном пугал... Между прочим, полконсультации рассказывал, как выгнал Лизу вместе с рыжей дурой.
       - Вот видишь! Черные очки на нём?
       - В черных очках, - кивнул Миша. - Сегодня, я вспомнил, он мне снился: снимал очки и протирал их ватой, а потом ножницами подрезал себе брови. Они у него, как у Брежнева, были. И еще кричал нам с Лизой: "Эй вы, Тристан и Изольда! Я вам покажу кузькину мать!"
       - Кошмарные тебе снятся сны. Брежнев, Хрущев, Ханыгин. Троица в одном лице. Да еще и Лиза Чайкина. Не к добру. До экзамена по зарубежке. Лучше Ханыгина видеть после экзамена. По крайней мере, не так страшно.
       - Так я дальше дорасскажу?
       - Да-да... Тебе сахару сколько ложек... две-три? -- Птицын разлил чай. -- Бери плюшки... пироги... бабушкины... Отличные!
       - Спасибо. Две ложки. Так вот, после этой встречи с Лянечкой я долго не мог заснуть. Воображал, как нужно было сказать уборщице: "Тут какая-то женщина рассыпала деньги. Помогите ей, пожалуйста!" Такой печоринский аристократизм. И она, Лянечка, стоит раскрыв рот, а уборщица подбирает рубли и сует ей в руки.
       - Ты поэт! Еще хорошо бы подключить сюда вторую уборщицу. Она бы укладывала рубли в контейнер и пересыпала их опилками, как стекло.
       Птицын аппетитно уплетал пироги с капустой.
       - Ну вот, - продолжал Миша, -- 29-го консультация. Я был почти уверен, что Лянечка придет. И не ошибся. Так получилось... В раздевалке была очередь, и я встал за Лянечкой... Она сделала вид, что меня не замечает, а может, на самом деле не видела: она ведь страшно близорука. Одним словом, она держит пальто в руках, а я - сзади. И я подсунул незаметно ей в карман пальто записку.
       - Что за записка?
       - "Поблагодари своего Пер Гюнта за столь изящно рассыпанный ворох осенних листьев". Без подписи.
       Птицын посмеялся:
       - Пер Гюнт - это хорошо, остроумно. А она - Сольвейг! Ты, действительно уверен, что вся режиссура принадлежит Голицыну?
       - Убежден на сто процентов!
       - А я не уверен. Он придумал бы что-нибудь позаковыристей. Это как-то по-женски. Глуповато. Я даже вижу, как она эти сорок минут, что ты ее ждал, меняла три десятки по рублю... Магазины уже закрыты, она обходила все окошки в метро... с двух переходов в "Кузьминках". Кстати, после того, как ты собрал с пола дань, вы с ней переговорили?
       - Она испарилась... -- задумчиво отвечал Лунин, отхлебывая чай. -- И след простыл!
       - То-то и оно! Похоже, я прав.
       - Но это еще не всё...
       - Ну, выкладывай всё, - покачал головой Птицын.
       - Я заведу музыку? -- Миша пошел в комнату.
       - Заведи, - вдогонку Лунину бросил Птицын.
       - Какую? - крикнул Миша.
       - Грига! - усмехнулся Птицын. - "Пер Гюнта".
       - "Песню Сольвейг"? - переспросил Лунин.
       - Её, - отозвался из кухни Птицын.
       Лунин поставил пластинку на свою старенькую "Ригонду". Сколько раз он слушал эту музыку, мечтая о Лизе и ни на что не надеясь! Вернулся на кухню. Птицын меланхолически мыл посуду.
       - Вечером того же дня на Азовскую позвонил Джозеф, - продолжил Лунин.- Подошла тетка: "Не могли бы вы попросить Михаила?" Подхожу. "Это ты написал письмо Белинского к Гоголю?"
       Птицын хохотнул:
       - Талантливо! Все-таки ему не откажешь в остроумии!
       - Я трепетал этого звонка, предчувствовал его... Отнес телефон в подсобку. Таким, как он, я бил морду в школе. "Хамло", матом кроет Маяковского. Помнишь тогда в первый день... на помойке завода "Каучук", где мы с тобой познакомились?
       - Тогда он крыл матом Маяковского? - не понял Птицын.
       - Тогда и потом... Я отдавал себе отчет: я его боялся! Почему? В чем причина? Он же лезет в патриции. А сам он - быдло, по его терминологии! Как уживаются в одном человеке Вечная Женственность, Блок, лучшее, что есть у Уайльда, с этим приплюснутым носом, маленькими глазками, с этой фельдфебельской физиономией?!
       - Он о себе, поверь мне, совсем другого мнения, - вставил Птицын.
       - Понятно! Сколько раз я тебя ревновал: ты с ним общаешься - и предаешь мои идеалы. Когда ты изменял мне с Джозефом, буфер между мной и миром исчезал - я чувствовал себя незащищенным, как рак без клешней, без панциря. "Ад - это другие". Я влюбился в эту фразу Сартра. И еще в словечко "солипсист". Я всегда считал себя патрицием, а в этом институте, поганой конторе (Миша с ненавистью ударил на это слово) они все меня считают плебеем, говорят о бабах, бесчисленных позах, сколько "палок" кто бросил, Кама Сутрах... Я всегда боялся железного отношения к своей персоне: либо я начну орать, либо буквально, дрожа от страха, я пугаюсь. Я чувствовал, что Джозеф догадывается, что я отношусь к нему подобострастно, как Смердяков к Ивану Карамазову...
       -- Ну и зачем он звонил? - прервал Птицын этот поток откровений, завернув воду в кране и вытирая руки.
       - Он говорит: "В какую дебильную голову могло прийти такое нелепое предположение?.. Записка написана пэтэушным стилем!" Я отвечаю: "Ну, извини, что таким стилем... Какие у тебя ко мне претензии?" У него была одна цель - оскорбить, еще раз показать, что я плебей.
       - Ну а он?
       - Он всё о своем: "У меня претензии исключительно к стилю..." И дальше каскад словечек, злобный бисер слов... Теперь даже не могу вспомнить, что он говорил. Что еще поставить? (Музыка Грига кончилась.)
       - Поставь Баха.
       - Не слишком мрачно?
       - В самый раз!
       Зазвучала прелюдия и фуга фа минор, которую и Птицын, и Лунин слушали вместе в Консерватории. В тот день играл Гарри Гродберг. А потом, когда смотрели "Солярис" Тарковского, там тоже звучала эта музыка. Миша очень любил этот фильм, с его помощью он уходил подальше из этого мерзкого мира. Некоторое время, рассевшись на диванах, они молча слушали. Потом Птицын спросил:
       - А что с Лизой Чайкиной?
       - Я позвонил Ахмейтовой. Сказал насчет денег. Та очень обрадовалась. Перезвонила Лизе. Получил приглашение на Новый год. Отца пока похоронить не удалось. У всех выходные. В том числе и у гробовщиков. Они пьют горькую. В общем мы впятером сидели: я, Лиза, ее мать, Бень, и еще один Лизин одноклассник, с ушами... Он только что вернулся из армии... не знает, что ему делать... Я его выспрашивал о "дедовщине"... вот мы все встречали Новый год... В соседней комнате стоял гроб. Зеркала занавешены. И вообще какая-то тяжелая атмосфера. Отец был пьяница, развелся с ними... Попал под электричку... пьяный. Почти около дома... Переходил через пути... Шел к Лизе... Его хотели везти в морг... Да соседка его признала... Притащили домой... Бень говорил: он чувствует, как его дух здесь витает... рядом, над столом. Задевает за Беня: на щеке холод, и волосы шевелятся.
       - Ну а ты? Что-нибудь чувствовал? - заинтересовался Птицын.
       - Ничего я не чувствовал. Скучно было. И спать хотелось страшно. А у них негде. Поэтому часов в шесть, на первой электричке я оттуда сбежал. И лег спать на Азовской.
      
       5.
      
       Птицын сидел в горячей ванной и созерцал громадной величины клеенчатую пятку нежно-голубого цвета, висевшую на гвозде под душем. По-видимому, она служила подстилкой для ног. Вообще, все в этом доме отличалась изысканной декоративностью и претендовало на тонкий эстетизм. Стена была снабжена аккуратными деревянными полочками, на которых в правильном порядке разместились разноцветные шампуни - яичные, цветочные, витаминные, - разнообразные лосьоны, кремы и пудры. Вокруг дверной ручки мама Лунина наклеила прыгающих чертиков. А на двери, прямо напротив ванной, во всю длину висело широкое зеркало. Птицын задумался, зачем его сюда повесили: обозревать обнаженное тело в полный рост?
       Свое тело Птицыну не понравилось. Он встал на доску, лежавшую поперек ванной, и его голова оказалась отрезанной верхней рамой зеркала, просто ушла за пределы видимости - на экране осталось одно тело: грудь заняла место глаз, пупок превратился в остатки носа у сифилитика, фаллос - в дразнящий, вывалившийся из волосатого рта язык.
       Птицын спрыгнул с доски на пол и присел - теперь исчезло туловище, а голова разрослась как на дрожжах. Он сидел на корточках и с тревогой вглядывался в свое лицо, потому что оно начало течь книзу: вот нехотя поплыли глаза и скулы, медленно смыло черно-рыжую бороду, мокрые волосы расползлись в стороны, как тараканы. Из глубины на него выплывали иные лица. Сначала Птицын увидел себя лет четырнадцати с цыплячьей шеей, прыщами на лбу и черными кругами под глазами; потом семилетним улыбающимся ребенком с щербатыми зубами; пухлым младенцем, скроившим кислую мину; мрачным небритым старцем с яйцеобразным лысым черепом, дряблыми морщинистыми щеками, отдаленно напомнившим Птицыну отца, если б ему теперь стукнуло девяносто; потом он нашел себя женщиной - светловолосой худосочной девой в пенсне и папироской в зубах, постепенно размытую черными тенями и превратившуюся в макаку, сначала энергично корчившую рожи, а потом утопившую глумливую образину в трагически сомкнутых на лбу кривых и когтистых пальцах; с трудом он узнал себя в членистоногом чудовище - безглазой летучей мыши, какая прилепилась к черному каменному своду головой вниз в самой глубине зеркала; он осознал себя крокодилом, лениво приоткрывшим правое веко и оскалившим желтые зубы; кривым, бесформенным камнем с отколотым верхом, обросшим снизу мхом; наконец, бело-розовой медузой, тело которой ритмически сжималось в сморщенный кулачок и вслед за тем разжималось, превращаясь в пухлую склизкую ладонь без пальцев. Последний образ показался Птицыну особенно противным: он ненавидел и боялся медуз. Сразу же вылезал из моря, едва они появлялись и прикасались к нему своими мерзкими водянистыми телами.
       Птицын прервал этот отвратительный морок тем, что накинул на голову полотенце и стал яростно вытирать голову и тело. Взглянув в зеркало снова, он увидел свое бородатое испуганное лицо и вытаращенные глаза - именно то, что и должен был увидеть в зеркале.
      
       6.
      
       Лунин на кухне пил кофе. Птицын долил чайник, поставил его греться.
       - Что ты думаешь о прошлой жизни? -- спросил Птицын Лунина.
       - Ты уже спрашивал, когда тебя загипнотизировал Аркадий Соломоныч Гринблат.
       - Ты ничего толком не ответил...
       Птицын пространно рассказал Мише о своем разговоре с Библией (он не поленился сходить за книгой и показал страницу о пророке Урии), потом пересказал давний сон с загадочной символикой цифр.
       Миша скептично отнесся к этим рассказам:
       - Во-первых, кто сказал, - заметил он, наливая вторую чашку кофе, - что ты действительно говорил на древнееврейском?! Неужели этот Соломоныч - знаток языков? Сомневаюсь! Разве он способен отличить древнееврейский, скажем, от арамейского?.. По звучанию это близкие языки. Или от вавилонского, шумерского, аккадского?..
       Лунин сел на своего любимого конька: он мог часами рассуждать о языках, с энтузиазмом неофита, поставившего себе целью стать полиглотом.
       - Во-вторых, - продолжал Миша, - почему ты связал акт мочеиспускания с пророческим словом, как ты там его называешь?.. Урией? Конечно, оно приятно... гадишь на золотого тельца - стало быть, обличаешь грехи израильского народа и прочее... Ну а вдруг... ладно, если угодно, пусть это будет в твоей прошлой жизни ... вдруг ты ни много ни мало как бранишься с женой... например, по поводу солодового пива; ты им изрядно накачался? А?! И вот, хвала Творцу, наконец-то ты добежал до древнеизраильского теплого сортира. Кстати, были там теплые сортиры? В Библии об этом ни слова.
       Лунин по ходу речеговорения вспомнил, как жестоко он терпел в кабаке, ёрзая возле Лянечки и хохла, флегматично гуторившего о сале, и какое наслаждение доставило ему освобождение от мук в квартире Птицына.
       Птицын кивал головой и похохатывал.
       - Вряд ли я добрался до теплого сортира, - подхватил он импровизацию Лунина, - скорее всего, я вывалился из двери и оросил ближайшую колючку в этой каменной израильской пустыне, где ни деревца, ни травы, один чахлый кустарник. Ну а сон с капитаном второго ранга? Что ты об этом скажешь?
       - Не знаю. Это ведь сон! Я здесь тоже не вижу прямой связи с реинкарнацией. Мало ли что может присниться! Не понимаю, что тебе дает эта идея? Какой в ней смысл?
       Птицын пил чай и думал, как лучше ответить.
       - Смысл есть. Понять, зачем нас сюда закинули.
       - Ты убежден, что, если вспомнишь прошлые жизни, это поможет тебе жить здесь и теперь?
       - Почему нет? Пифагор, говорят, вспомнил все двадцать предыдущих жизней.
       - Ну да! И Будда тоже... пятьсот прежних воплощений, сидя под деревом Бодхи в позе лотоса.
       - Вот видишь!
       - Пускай ты когда-то был слоном или китайским мандарином, - продолжал Миша, - ну и что? Сейчас ведь ты Птицын. Студент педвуза. И баста! Мне кажется, мы все влачим грехи Адама, изгнанного из рая. Нас облекли в "ризы кожаные", то есть тело. И мы не знаем, что с ним делать. "Дано мне тело. Что мне делать с ним? Таким единым и таким моим".
       - Мандельштам?
       - Он. Наше тело болеет, страдает, умирает, превращается в тлен - сгнивает, одним словом. В восьмом классе я прочитал в учебнике литературы строчку Некрасова: "О Муза! Я у двери гроба!.." Она меня пронзила. Я вдруг буквально, физически почувствовал, что смертен. Вот я живу, а через минуту меня нет: полная аннигиляция. Помнишь, как писатель в "Сталкере" говорит: "А потом от тебя останется куча не скажу чего..."
       - Ну и что из этого следует? - прервал его Птицын.
       - А то и следует, что если бы не Ассоль, не Эсмеральда, ни Патриция Хольман, меня бы уже здесь не было... Они меня и спасли. А теперь вот таблетки. Тазепам. Фенозепам. Реланиум. Транквилизаторы - мой Бог!
       Лунин достал из кармана таблетки, проглотил одну, запил водой. Птицын разглядел название: "Тазепам".
       - Всё это полумеры и самообман, - поморщился Птицын, допивая чай с плюшкой.
       - Странно, что тебе никогда не хотелось напиться... -- Лунин закурил. - И не курил ты ни разу.
       - Ну почему? - возразил Птицын. - Однажды я раскуривал сигарету для Верстовской. Стрельнул у прохожего и раскурил... боялся, не донесу.
       - Это не в счет!.. - задумчиво протянул Лунин. - О чем мы говорили?
       - О реинкарнации. Ты обещал объяснить, почему не видишь смысла в этой идее. Потом перешел на Адама и на то, как он съел яблоко, -- насмешливо перечислял Птицын. - В результате тебе приходится тяжело болеть... и пить таблетки, впрочем, ты их любишь... а также водку и... курить, как паровоз.
       - Вот именно! Я тебе не рассказывал, как чуть не утонул в коровьем навозе?
       Птицын с трудом выкарабкался из своих мыслей:
       - Утонул? Когда это?
       - В детстве.
       - В навозе? Как это?
       - В пять лет шел я с бабушкой по Ивантеевке. Меня облаяла паршивая, мерзкая собачонка, помесь таксы с пуделем... С тех пор терпеть ненавижу собак, а кошек люблю. Так вот, идет она на меня и рычит, а я от нее пятюсь... пячусь... задом. Бабушка ее отгоняет, но тоже боится. Я рукой махнул: пошла вон, пигалица! -- а эта сволочь как прыгнет, как вцепится в руку. Вот, до сих пор шрам.
       Миша показал почти затянувшийся, рваный шрам на тыльной стороне ладони. Птицын провел по нему пальцем.
       - После этого мне сорок уколов в живот кололи... от бешенства.
       - В живот? Кошмар! А навоз при чем?
       - С перепугу я угодил в навозную яму. Бабушка вытащила меня за шиворот. Если б не она, я бы здесь с тобой не сидел... не встречал Новый 82-й год.
       - Удивительно! Такая маленькая, худенькая старушка. Как у нее хватило сил тебя вытянуть?
       - Она была тогда помоложе. Да и мне всего пять лет было.
       - Хороший город - Ивантеевка... - усмехнулся Птицын. - Гоголевский. Ямы с навозом граждане выкапывают прямо у дороги. Бешеные таксы бросаются на младенцев. Бабушки-Геркулесы ныряют в канализацию и отлавливают внуков. Не хватает только центральной площади с гигантской лужей; там копошится большая свинья и заглатывает цыпленка. Ну и забора с мусором. Все-таки непонятно, какое это имеет отношение к прошлой жизни.
       - Тону я в навозе... чуть не захлебнулся... мне показалось, всё это уже было: и в дерьме я барахтался... Вдруг вижу: золотой яркий свет... В кромешной тьме. Представляешь? И тут бабушка меня вытащила.
       - Интересно! - удовлетворенно кивал Птицын, в то время как Лунин принялся мыть посуду. - Между прочим, ты сам почти ответил на свой вопрос.
       - Какой?
       - В чем смысл идеи реинкарнации? Предположим, ты умер в прошлой жизни в выгребной яме... На редкость трагическая смерть! Я бы сказал - фатальная. Как ты там оказался? Тебя бросили враги? Или ты сам туда угодил, глядел в небо, на звезды, и бац?.. Неизвестно, да и не суть важно. Другое важно: ты начинаешь новую, сознательную жизнь с того же самого эпизода, которым закончил прошлую. Ты заново проживаешь одно и то же - тогда и сейчас. Как сказал Наполеон, история повторяется дважды: сначала - в виде трагедии, потом - фарса.
       - Знаешь, я много раз представлял, как выглядит ад. И всякий раз одинаково: грешники барахтаются в каловых массах, только не коровьих, стараются выбраться на берег, а черти на берегу топят их железными крючьями, бьют по головам, по рукам...
       - Вспомни Федора Павловича Карамазова: "Я отказываюсь верить в ад с железными крючьями... Это значит, что у них там, у чертей, железоплавильная фабрика. Не верю!"
       - Господи! - вздохнул Миша, поставил тарелки на мойку и закрыл воду. - Нет ни одной мысли, о которой бы уже кто-нибудь не высказался... из великих. Все мысли застолбили...
       Они перешли в комнату. Птицын ходил вдоль книжных полок и рассматривал корешки книг.
       - Мне рассказывала маман, - продолжал Лунин, по-прежнему погруженный в свои мысли, - отцу перед смертью несколько раз снился один и тот же сон: как будто он падает в яму - всё глубже, глубже, точней, не в яму - в колодец, узкий черный колодец... И чем дальше летит, тем шире колодец... Отец просыпался, так и не долетев до дна.
       - А от чего твой отец умер?
       - Сердце. Инсульт. У меня в детстве тоже нашли врожденный порок сердца... Могу повторить судьбу отца.
       - А сколько ему лет было?
       - Дожил до скольких? До тридцати восьми.
       - А тебе тогда?
       - Одиннадцать. В последние годы он начал пить. Вообще, с его смертью странная история.... Маман не говорила, но, похоже, он ревновал.
       - Были поводы? - уточнил Птицын.
       - Не знаю. К дяде. Может, и были... Сразу после смерти отца мать не могла спать: он преследовал ее в сновидениях. Снился весь в крови, в бинтах... окровавленных бинтах... и потом их с себя сдирал... вместе с кожей. Или разбивал головой оконное стекло, резался, истекал кровью. Будто хотел прорваться куда-то... Маман стала пить снотворное. Прекратилось.
       - Дядя - брат отца? - спросил Птицын.
       - Двоюродный брат, - уточнил Миша.
       - У дяди была семья?
       -- Безусловно. Мы до сих пор общаемся с его сыном, моим троюродным братом. Он дзюдо занимается... Ты как-то спрашивал меня про седую прядь на темени. Помнишь? Она не слишком заметна, потому что у меня светлые волосы... Но ты рассмотрел...
       - Ты сослался на недостаток пигмента, - заметил Птицын, снимая с полки альбом Ван Гога и усаживаясь на диване.
       - На самом деле эта седина от отца.
       - Наследственность?
       - Нет, - Лунин энергично покачал головой. - Не то... Года через два после его смерти... Мы переехали из Ленинграда в Ивантеевку... Дядя провернул родственный обмен... Двухкомнатную в Ленинграде - на однокомнатную в Ивантеевке... Так вот, мы переехали; я ходил в эту поганую ивантеевскую школу. В субботу... да, в субботу это было, под воскресенье... я не пошел на следующий день в школу... в апреле месяце... В субботу вечером приехал дядя, привез торт, маман - букет цветов. Меня уложили на кухне. (Когда приезжали гости, я спал на кухне.) Ночью истошные крики: "Отюль... Отюль..." Так маман отца называла. Он же ведь Отюльшминальд: Отто Юльевич Шмидт на льдине. Так моя бабка-коммунистка его назвала. Просыпаюсь, слышу: "Помогите!... Не надо! Отпусти его!" Вбегаю в комнату (дверь открыта): горит ночник, мать в ночной рубашке стоит на кровати, прижалась к стене, дрожит и рыдает. А на дяде, верхом на груди, сидит отец в военном френче и душит его... Тот уже посинел. Хрипит.
       - Призрак? Отец - призрак?
       - Призрак... или привидение... Назови, как хочешь ... Кричу: "Папа! Папа!" Он перестал душить, поглядел на меня, ничего не сказал... ни полслова, поднялся с кровати и ме-е-дленно, переваливаясь, как бы нехотя пошел по коридору в ванную... Мать откачивает дядю... Капает валидол. Я дрожу, дня три не мог зайти в ванную... Мне казалось там, за дверью, - отец. Придушит... И мать тоже... умывалась на кухне. Вот у меня на темени эта прядь... седая... с того дня.
       - А что, дядя и мать, они что... всегда спали вместе, на одной кровати?
       - Нет, конечно... Дяде стелили на кресле.
       - Тогда всё понятно! - кивнул Птицын, листая альбом. - Хороший портрет... с отрезанным ухом! Дядя пришел в себя?
       - С трудом. Реже стал у нас бывать и никогда не ночевал. Только учил меня держать молоток в руках, стамеску, гаечный ключ. К жизни готовил. Мне эти умения не пригодились.
       - А тебе отец не снился?
       - Снился, но редко. Последний раз дней пять назад... Мы с отцом будто садимся в один автобус. Втиснулись в двери... Спрашиваю: "Так ты, значит, не умер?.. Нужно на кладбище пойти - все там убрать". (Его похоронили под Ленинградом, семьсот километров от Москвы.) Едем в автобусе... на Азовскую. Думаю: куда поселить отца? Жить ему негде. Несомненно. Но ведь и в теткиной квартире страшно мало места. Придется нам: тетке, матери и мне - втроем спать в большой комнате, а отца положить в маленькой. Все-таки он военный врач... бывший. Привык к удобствам! Только где тогда мне заниматься? Отец все время будет торчать дома, он же зануда!.. Приехали в теткину квартиру. Отец уселся на краешек кресла, озирается из-под очков. Я думаю: "Какой же ты поистрепавшийся! По бабам, что ли, шлялся?" А он мне вдруг: "Всё возвышенные проблемы решаешь?! А я без этого никак не могу... Там только сексом и спасаюсь. Это отдых хороший. Рекомендую! Не понимаю, как ты без этого обходишься..."
       - Забавный сюжет! Ну и что ты сам обо всем об этом думаешь? Ты как-нибудь для себя объясняешь эти события? Это что - карма? И тебе отдуваться за своих родителей? Или эта отрыжка прошлых жизней отца, впрочем, ты в прошлую жизнь не веришь? Что это?
       Резко зазвонил телефон.
      
       7.
      
       - Кто бы это мог быть? Маман? - удивился Лунин. - Аллё? Спасибо! Тебя также... Да... да... Я понимаю... На самом деле... Нет, не обижаюсь... С чего ты взяла?
       - Лянечка! Маман ей сказала номер, - прошептал он Птицыну. - Извиняется за "ворох осенних листьев".
       - Друзья? - Лунин поморщился. - Почему нет? Можно и так сказать: друзья. А как твой дедушка... поживает? Встретили с ним Новый год? Весело было?..
       Птицын сидел на диване, подперев рукой щеку, и, иронически улыбаясь, одобрительно приговаривал: "Хорош злопыхатель! Так её, дурёху! Пусть съест!"
       - Уехал в Ленинград? К бабушке? Понятно. Обидно.
       Птицын посмеивался.
       - Приехать? Почему не рад?.. Буду рад... Очень рад... Только я не один... Нет, не с женщиной... С Арсением Птицыным. Пьем шампанское... Верней, "Донское"... Едим пироги с капустой... Неплохо...
       Миша опять прикрыл трубку: "Хотела приехать!"
       Птицын привскочил:
       - Спроси: что если ей взять с собой Верстовскую?!
       - Вот Арсений интересуется... как ты смотришь на то... чтоб пригласить Верстовскую? Может, вдвоем вам будет... сподручней?
       Птицын с укором покачал головой:
       - Ну что за слова ты подбираешь?
       - Перезвонишь ей? Сейчас перезвонишь? А-а... Потом мне? Ладно. Договорились. Жду звонка.
       Лунин положил трубку.
       - Что мы с ними будем делать... если они заявятся? - пожал плечами Миша.
       - Трахнем! - оптимистично отрезал Птицын.
       Миша скривился и чихнул.
       - Вот видишь! Значит, справедливо... Будь здоров! - сказал Птицын.
       - Спасибо.
       Птицын начал бегать кругами по комнате. Миша знал, что у него это признак крайнего волнения. Он мельтешил перед глазами, так что утомил: Мише хотелось спать; из-за этого дурацкого Нового года у Лизы он так до конца и не выспался. Миша прикрыл веки: "Сколько же у него все-таки энергии! Позавидуешь!"
       Наконец, снова зазвонил телефон. Миша снял трубку.
       - Да? Она согласна? - в голосе Лунина прозвучали нотки удивления. - Что? Плохо слышно! Что ты говоришь? Без Лены не поедешь?! Понял... понял... Ну да, завтра... Разумеется... Сегодня поздновато... Часа в два? Хорошо! Подходит! Вам тогда нужно выехать часов в 12... С Ярославского. Электричка, по-моему, 12 - 02... Сейчас возьму расписание... Минутку.
       Миша объяснил Лянечке, как ехать. Птицын во все время разговора по-прежнему метался по комнате.
      
       8.
      
       Птицын развил бурную деятельность. Он вынудил Мишу вылезти в этакий двадцатиградусный мороз на улицу, требуя показать ему все близлежащие магазины. Все они были совершенно пусты. В одном он, правда, умудрился отыскать две копченых ставриды (последние, с прилавка) и банку "Нототении", в другом - бутылку итальянского "Вермута" (всю водку и отечественный портвейн, само собой, расхватали), в третьем - хлеб. Лунин предлагал закупить еще "Завтрак туриста". Но Птицын отверг это гнусное предложение.
       - Они же сюда не есть приедут! - увещевал Миша Птицына.
       - Ага!.. А знаешь, как после этого вот жрать хочется?! - настаивал на своем Птицын.
       - Ты по собственному опыту знаешь или по рассказам?
       - Из прессы!
       Он не забыл забежать в дежурную аптеку, закупил презервативы.
       - Зачем они? - поинтересовался Птицын.
       - Пригодятся в хозяйстве. По десять штук на брата!
       - Ты умеешь ими пользоваться?
       - Жизнь научит! - мечтательно отозвался Птицын. - Тяжело в ученье - легко в бою.
       Лунин никак не мог понять, откуда такой энтузиазм. Всю меланхолию с Птицына как рукой сняло.
       Едва надев тапочки, Птицын бросился на кухню:
       - У тебя есть что-нибудь вроде скалки?
       - Найдется. Тесто будешь раскатывать?
       - Точно! Пироги кончаются... сделаем новую партию. Поставим тесто томить... в ванную.
       Миша достал скалку из стенного шкафчика. Птицын повертел скалку в руках, придирчиво осмотрел:
       - Сгодится! Подержишь? - Он торжественно вручил скалку заинтригованному Лунину.
       - Двумя руками... держи... Двумя руками... крепче! Вот так!
       Птицын вскрыл пакетик с презервативом и с невозмутимым видом стал натягивать его на скалку. Лунин согнулся от смеха.
       - Как ты думаешь этой стороной? - деловито осведомился Птицын.
       - Понятия не имею!
       - Подлецы, даже инструкцию не приложили! Безобразие!
       Птицын забрал скалку из Мишиных рук, гордо прошелся с ней по кухне, держа на вытянутой руке, как знамя, и пристально разглядывая.
       - Знаешь, - задумчиво протянул Птицын, - такой фаллос должен принадлежать Джозефу. Однажды я лицезрел его в раздевалке бассейна "Москва". Выдающийся экземпляр!
       - Действительно? - усомнился Миша.
       - Истинная правда! Рабле пишет, что о фаллосе следует судить по носу. В случае с Голицыным это не проходит. У него крошечный курносый носик, а фаллос, как у коня памятника Юрию Долгорукому!
       - Женщины наверняка это чувствуют... - предположил Миша.
       - Наверняка! - согласился Птицын и включил кран с горячей водой.
       Обнажив скалку, он бросил ее на стол. Налил воды в презерватив, после чего надул его, словно шарик, перекрутил на конце, открыл форточку и выкинул в окошко. Прислушался - никакого взрыва.
       - Там, на дворе, снег! - со смехом пояснил Лунин.
       - Жаль! - заметил Птицын. - Я хотел фейерверка... в первый день Нового года!
       Его дурашливое настроение вдруг прошло, и он как-то сразу сник.
       Они пили чай. Птицын ушел в себя и молчал. Лунин только что принял еще одну таблетку тазепама; вот почему, несмотря на мрачную меланхолию Птицына, ему было весело и уютно. Он ощущал себя в состоянии блаженной неподвижности как бы в центре шара, точнее внутри непрерывно вращающейся серебристой сферы, которая отсекала от него все неурядицы мира и человеческие несовершенства. Миша даже забыл о Лянечке и о "ворохе осенних листьев".
       - Я все про своих баранов, - вдруг заговорил Птицын. - Я страшно боюсь высоты. Мне часто снится, как я падаю с верхних этажей. Помнишь мост через Москва-реку, если идти к Кремлю с Большой Ордынки? Я по мосту хожу всегда посередине, подальше от парапета. Меня тянет прыгнуть вниз. Непреодолимое желание. У меня такое ощущение... часто... что как-то раз я соблазнился - и прыгнул... Мгновенье свободного полета, а потом в лепешку. О камень... шмяк!
       - Не ты один, - заметил Лунин. - Многие этим грешат. Вспомни Пушкина:
       Есть упоение в бою
       И бездны мрачной на краю....
       На самом деле это мало что доказывает... во всяком случае, существование прошлой жизни...
       - Временами меня преследует другое видение, правда реже... - продолжал Птицын, как будто не слышал возражений Лунина. - Я охотник. Первобытный охотник. Возможно, негр. Но я охочусь на женщину. Она убегает - я ее настигаю. Нет, я не тороплюсь. Это азарт охотника, когда он держит дичь на кончике стрелы. Я твердо знаю: она будет моя! В этом есть доля юмора... немного злорадного юмора. Чем быстрей она бежит, тем мне слаще, азартнее... Любопытно, что было несколько ситуаций, когда это видение почти воплощалась... в реальности, наяву.
       - Как? Ты не говорил, -- заинтересовался Миша.
       - Как? Довольно глупо! Я шел ближе к полуночи по Кузнецкому мосту... Одинокие прогулки... Тогда с Машей... помнишь? когда все не складывалось. Я вышагивал десятки километров по вечерней Москве.
       - Помню... Иногда ты звал меня... Мы ходили вместе...
       - Вот-вот! Так, значит, иду я... Народу никого... Ночь. Фонари. Кузнецкий мост, он на холмах... Я сверху, а вдалеке, внизу, быстро-быстро идет какая-то девица. Это было ранней весной. Уже тепло. И шаги отдаются гулко... Она на каблуках. В плаще. Брюнетка. Я убыстряю шаг. Мне хочется на нее взглянуть. Расстояние между нами метров двести, а то и триста. Вижу: она побежала! Мне стало совестно: неужели я ее так напугал? Действительно, на улице хоть шаром покати. Ну я остался в верху холма, пошел прямо по улице, не за девицей... Зачем пугать людей?!
       - Гуманно! - усмехнулся Лунин. - А второй раз?
       - Второй... Выхожу в "Текстильщиках". Не поздно... Часов девять вечера... Передо мной идет толстая девица... в белых штанах. Выше меня, здоровей... Прихрамывает. Я медленно иду за ней. Гляжу на ее белые штаны. Между нами расстояние - три метра... Наверно, очень пристально гляжу... потому что чувствую: она чувствует мой взгляд. Она замедляет шаг, хочет меня пропустить вперед, я не поддаюсь: тоже иду медленней, по-прежнему сзади... Нельзя сказать, что испытываю похоть или желание. Просто эти белые штаны на толстой заднице - слишком яркое пятно, оно притягивает, как быка - красная тряпка. Думаю о сексуальных маньяках, которые бросаются именно на эти зазывающие, скандальные пятна. Одеваться надо по вечерам в серое, безликое, чтобы сливаться с темнотой. Доходим до отделения милиции - она туда заходит и встает сбоку у двери. Ждет, когда я пройду. Пережидает. Я прохожу мимо, удивляюсь: неужели я такой злодей? И вот поди ж ты! Скажи после этого, что человеческий взгляд нематериален.
       - Твой взгляд ох как материален! Попробуй его не почувствуй! Однажды я подслушал, как Ахмейтова говорила Лянечке, кивая на тебя: "Он смотрит как раздевает!"
       Птицын удивленно поднял брови.
      
       9.
      
       Ночью Птицын мёрз. Ему не спалось. Он кутался в одеяло, делая из него кокон. Но отовсюду дуло, дуло, дуло. Он укрывался с головой, сворачивался калачиком. Сна не было. Была тяжелая полудрёма, когда он осознавал, что не спит, а мучается без сна. Голицын с лицом Виленкина допрашивал Верстовскую: почему она категорически отказывается быть лесбиянкой? В противном случае ей придется разделить судьбу православного Егора Беня и ее тоже отправят в армию, куда бешено мчатся поезда, украшенные черным крепом. Лиза Чайкина вместе с Ханыгиным в черных очках щека к щеке, выглядывают из вагона, машут красными носовыми платками Лунину, а он горько плачет, сидя на дипломате, потому что его пушкинскую шляпу раздавил доцент Пухов, который жадно тянет молоко из бутылки.
       Птицын вертелся и гнал от себя этот тягучий бред. Он хотел уже было встать, одеться, взять какой-нибудь альбом и осесть на кухне. Как вдруг из его груди и живота вырезался и приподнялся над телом черный хромированный прямоугольник. Он завис над лежащим Птицыным. Он вышел из него, и вместе с тем - это Птицын знал точно - этот полированный прямоугольник-ящик спустился сверху, с неба. Значит, и в нем самом и оттуда. Четыре створки черного ящика, точно оконные ставни, откинулись одновременно по вертикали и горизонтали. Внутри ящика лежал крест, тоже черный, из какого-то благородного камня, похожего на мрамор, но не вбирающего в себя свет. Он был очень красив, этот крест. Кажется, в нем были вкрапления перламутра. А по краям креста, в виде светящейся и постоянно движущейся световой дорожки, сверкали серебристые и бирюзовые драгоценные камни. Серебряный и красный переливались не смешиваясь. Так радостно и независимо сияют звезды.
       Птицын не видел, но ясно осознавал присутствие сонма небесных сил, скользящих вдоль креста и перпендикулярно к нему. Это были ангелы, Богородица в вышитом и прозрачном серебряном платке-шлейфе, испещренном сверкающими, пульсирующими звездами. Преобладали черные и белые цвета, но такой интенсивности и красоты, что Птицын, прижав колени к груди, испытывал невыразимую радость, восторг, праздничное ощущение невероятной, всепоглощающей гармонии.
       Странность была в том, что он не видел ангелов и Богоматери. Это были не зрительные образы, а скорее вдохновенные интеллектуальные озарения. Просто видение креста требовало хоть каких-нибудь знакомых форм выражения: изображения на иконах могли дать очень приблизительное представление о силе и глубине радости, для которой больше не существовало границ, которая охватывала собой все бытие, в подлинности и смысле которого теперь не оставалось сомнений. Распахнутые ворота Того мира вобрали в себя этот. Ни образы, ни слова, ни картины не могли выразить суть видения. Нет языка, чтоб описать подобные переживания.
      
       ГЛАВА 10. КОЛЬЦО СО ЗМЕЕЙ.
      
       1.
      
       Железнодорожная платформа "Ивантеевка-2", где они встретили девиц, была в двух шагах от дома Лунина. Миша зазвенел ключами, открывая квартиру, - сбоку, из соседней квартиры, высунулась голова соседки (народ не дремлет). Верстовская и Лянечка дружно сказали: "Здрасьте!" Дверь сразу же захлопнулась. О чем могла подумать соседка? Ответ очевиден, решил Птицын: "Кобели шлюх привезли!"
       - Моя прапрабабушка была двоюродная племянница Элизы Воронцовой, возлюбленной Пушкина. Элиза Воронцова на самом деле урожденная княжна Потоцкая, польская княжна. Во мне польской крови на три четверти, на четверть - еврейской, по отцовской линии, и еще на четверть - русской, - Лянечка, развалясь в кресле, рассказывала о том, что Птицын уже тысячу раз слышал. Есть люди, которые всегда говорят одно и то же, и каждый раз уверены, что говорят это впервые. Большие очки и пучок со шпильками напоминали Птицыну учительницу русского языка, диктующую детям словарный диктант.
       - В тебе крови на пять четвертей! - ядовито отметил Птицын. Во все время ее речи он просматривал газету "Советский спорт".
       - Тебе не интересно? - осведомилась Лянечка.
       - Нет!
       На стуле, у книжных полок, касаясь затылком книг, сидел Лунин и глядел в потолок. В зубах у него торчала сигарета, в руках он сжимал рюмку вермута.
       Верстовская угнездилась на кресле, поджав под себя правую ногу в белом носочке, а другую выставив наружу острой коленкой. На ручку кресла она поставила бокал с вермутом. На безымянном пальце левой руки Верстовской было надето золотое кольцо с приподнятой головой змеи. Птицын вспомнил, как однажды она завела его в пивной бар на Таганке. К ним подошел какой-то молодой хлыст с серьгой в ухе, бросил на стол кольцо и сказал: "Семьдесят рублей! Не интересуетесь?" Верстовская, к большому удивлению Птицына, купила кольцо, но тогда не надела его, а спрятала в сумочку.
       Птицын краем глаза, из-под газеты, наблюдал за Верстовской: она облачилась в свитер и синий джинсовый комбинезон с бретельками и напоминала Птицыну крота-строителя из мультфильма. Тот ловко орудовал мастерком: бросал раствор на кирпичи, под ритм работы напевая песенку ударника. Кирпич за кирпичом - и стена готова. Верстовская скорей из разрушителей.
       Попробовав вермута, все сошлись на том, что, хоть он и итальянский, но гадость страшная и больше подошел бы как средство от клопов. Лянечка и Верстовская сразу закурили. Миша поднес спичку к Лянечкиной сигарете. Она прикрикнула на него:
       - Сначала чужой даме, потом - своей.
       Лунин завел "Пер Гюнта". Птицыну эта пластинка мешала: она казалась ему слишком нервной.
       Верстовская сбросила с плеч лямки комбинезона и резко через голову сняла серый свитер, оставшись в синей водолазке под комбинезоном. Закинув за голову правую руку, она слегка покачивалась на кресле в такт музыке. Вокруг под мышки на ее кофточке расплылось круглое пятно пота.
       Птицын принес на тарелке с кухни две копченые ставриды. Верстовская фыркнула. Обескураженный, он унес ставриду назад. Он ходил туда-сюда, делая кофе или пытаясь накормить гостей, отказавшихся есть. В один из его приходов Лянечка с Верстовской играли в города:
       - Армавир.
       - Рига.
       - Актюбинск.
       - Кутаиси.
       - Ивантеевка, - проходя мимо них, огрызнулся Птицын.
       Птицын посоветовал им сыграть в крестики-нолики: тоже интересная игра. Он уселся на стуле с обиженным видом и опять взялся за газету. Лунин по-прежнему курил и смотрел в потолок.
       - Что же вы нам расскажете интересного? - осведомилась Верстовская.
       Молчание на этот раз было долгим. Никто не хотел его прерывать. Птицын зевал. Лянечка лукаво улыбалась, всем видом показывая, что она-то отлично знала, что так будет. Верстовская курила.
       - Мы напряженного молчанья не выносим! Несовершенство душ обидно наконец, - Лунин сел на своего любимого поэтического конька, и Птицын понадеялся, что, может быть, идиотизм сдвинется с мертвой точки.
       - Вы профанируете мои идеалы Вечной Женственности! - заорал Миша, подпрыгнув на стуле. - И вообще я очень ранимое существо, а вынужден из-за вас надевать на себя раковину... без жемчужин. Я идеалист, а вы делаете из меня циника. Вы не понимаете мою тонкую душу... Вы грубые существа...
       Верстовская хохотнула.
       Миша занял место посередине комнаты, которая, таким образом, превратилась в сценическую площадку.
       - Зачем же ты нас сюда пригласил? Если мы твои враги? - спросила Лянечка, зажигая новую сигарету.
       - В женщинах не должно быть ничего, кроме женственности. Женскость и женственность - это две большие разницы. А у вас одна только женскость.
       - А зачем нужно противопоставлять женскость и женственность? - возмутилась Лянечка и сняла очки.
       - Как зачем?! - возмутился Миша. - Это ясно даже ослу!
       - Лучше почитай стихи! - посоветовал Птицын Лунину. - Маяковского. "Про это"!
       - Крокодильский юмор! - фальцетом прокукарекал Лунин и бережно загасил в пепельнице окурок. - В женщине главное - стиль! Изящество, красота, нежность, любовь! Почему ты уверен, -- вдруг закричал он Птицыну, - что женщина - это предмет обихода?! Сосуд скудельный? Или, ты полагаешь, она - ночной горшок для отправления мужских надобностей? Нет, она не унитаз! Я верю, что женщина - существо духовное. Она не виновата в Адамовом грехе! Это он съел яблоко! Так какого же рожна на нее вешать всех дохлых собак?!.
       Птицын никак не ожидал агрессии от Миши в такой момент. Лянечка переглянулась с Верстовской. На губах Лянечки бродила ироническая улыбка.
       Лунин вдруг обмяк, сам себя оборвал и сел на стул. Ему опять захотелось спать. Тазепам начал действовать как снотворное. "Скорей бы все это кончилось!" - подумал он.
       Верстовская спрыгнула с кресла и выбежала из комнаты. Птицын понял, что это шанс переломить бесконечный, махровый идиотизм: надо этих баб разделить и добивать их по отдельности. Нельзя пускать Верстовскую в комнату. "Пусть Лянечка с Луниным беседуют о женскости и духовности (Лунин, как видно, опять нажрался тазепама, потому неадекватен), а я попробую изолировать Верстовскую". Он вышел вслед за Верстовской.
       Верстовская заперлась в ванной.
       Воображение Птицына услужливо нарисовало ему соблазнительную картинку: он ловит Верстовскую на выходе из ванной, запихивает назад, закрывает дверь изнутри, включает кран с теплой водой, дожидается, пока ванна начнет наполняться и хладнокровно опускает Верстовскую в ее бронетанковом комбинезоне в воду. Она там барахтается. Он лезет туда же, и между ними происходят веселые игры с водяными брызгами. На сколько они будут веселые, он предпочитал не загадывать вперед. По крайней мере, вчерне план действий был готов. Хорошо бы попозже и Лянечку туда окунуть - сбить с нее польскую спесь!
       Маленькая загвоздка: похоже, Верстовская не собиралась выходить из ванной. Птицын отправился на кухню. Чтоб хоть как-то убить время, Птицын поставил на газ две жезвейки с кофе. Он задумался о том, каков источник этой сексуальной фантазии. Кукеса и Ксюшу в ванной он вспомнил сразу. В совмещенном санузле в Мытищах между ними разыгрывались кошмарные семейные дрязги, вплоть до рукоприкладства. Потом по цепочке ассоциаций Птицын припомнил рассказ Кукеса о его приятеле Солее, который привез домой шлюшку, снятую на Ярославском вокзале, трахнул ее в ванной, потому что родители были дома, после чего все вместе смотрели телевизор: тринадцатую серию "Тени исчезают в полдень" - и пили чай.
       "Чем она там может заниматься?" Птицын посмотрел на широкое окошко под потолком между ванной и кухней. За стеклом горел свет. Он сделал два шага назад и запрокинул голову. Если вскочить на плиту, то будет видно все, что делается в ванной. "Слишком грязно! На какую мерзость тянет человека это поэтическое чувство - любовь! При ближайшем рассмотрении душа оказывается клоакой, откуда поднимаются всякие миазмы, на свет Божий выползают змеи и скорпионы..."
       На плите зашипело. Кофе убежал. Птицын бросился его спасать - чёрт! обжег указательный палец. Открыл воду - сунул палец под холодную воду, смочил подсолнечным маслом. Жгло не переставая. Вдруг он взглянул на окошко ванной: свет погас. Пока он возился, Верстовская исчезла. Шанс упущен.
       Птицын зашел в ванную. В унитазе плавала вата, пропитанная кровью. Птицын злобно спустил воду.
      
       2.
      
       Птицын принес на подносе кофе, уже разлитый по чашечкам. Играла музыка Джо Дассена. Лянечка прикорнула на диване; глядя в зеркальце, она подмазывала губы и черным карандашом прочерчивала их границы посередине и в уголках. Миша, откинув занавеску, созерцал в окне хмурый январский день, готовый вот-вот погаснуть.
       - Миша, дай, пожалуйста, спички, - вдруг энергично бросила Верстовская, допивая кофе и отставляя чашку в сторону. - А ты, Арсений, разлей вермут.
       Похоже, она что-то задумала. Неужели решила взять инициативу в свои руки?
       Они выпили. Поморщились. Страшная гадость!
       - Сыграем в фанты! - сказала Верстовская, вставая. - У кого короткая, тот исполняет фант. Первый загадывает Арсений. Лянечка и Миша тащат.
       Верстовская достала из коробка три спички, одну надломила, половинку выбросила в чашку из-под кофе, перемешала спички за спиной и протянула их Лянечке:
       - Тащи!
       - Длинная! - сказала Лянечка.
       - И у меня! - заявил Миша.
       - Завяжите мне глаза! - приказала Верстовская, бросив короткую спичку на стол. - И раскрутите.
       Миша завязал ей глаза желтым шелковым шарфом, который достал из шкафа. Лянечка трижды повернула ее за плечи в одну и в другую сторону.
       - Арсений, что делает этот фант? - спросила Верстовская у Птицына.
       - Целуется. Взасос.
       Птицын с брезгливой миной сидел на диване, забросив ногу на ногу. Лянечка переместилась на кресло. Миша стоял у книжных полок.
       Верстовская неуверенно шагнула в сторону дивана. Когда Лянечка ее крутила, Птицын заметил, как Верстовская слегка сопротивлялась, явно пытаясь сохранить способность ориентации. Сначала она шла к дивану, где сидел Птицын, но потом вдруг остановилась в сомнении и взяла левее, так что ткнулась носом в кашпо с настурцией, свисавшее с книжной полки. Верстовская сдернула с глаз повязку и увидела перед собой Лунина.
       - О Боже мой! - вскрикнула она с неподдельным ужасом, но потом опомнившись, воскликнула: - Пожалуйста!
       Она обвила руки вокруг Мишиной шеи, и они стали целоваться. Лянечка, улыбаясь, близоруко щурилась. Птицын, краем глаза следя за происходящим, не пошевелился, на его лице не проявилось ни малейшей эмоции. Он сидел как чурбан и вспоминал подвижные, как ртуть, губы Верстовской.
       Миша закатил и прикрыл глаза, очевидно получая немалое удовольствие от внезапных лобзаний.
       - Теперь, - распорядилась Верстовская, - Миша держит спички. Фант мой. Арсений, Лянечка и я играем. Короткая целует Арсения.
       Миша пошел со спичками по кругу.
       Верстовская вытянула первая.
       - Длинная! - обиженно протянула она, не пытаясь скрыть разочарования.
       - Короткая! - показала Лянечка свой фант и надела, а потом опять сняла очки.
       Птицын даже не встал с дивана. Лянечка, коварно улыбаясь, сама подошла к нему и уселась рядом. Птицын двумя пятернями схватил Лянечку за затылок, грубо повернул ее голову к себе и, выдернув шпильки из пучка, хищно впился в ее губы. Они были пресные и каучуковые. Резиновый привкус на губах и языке напомнил Птицыну, как вчера он надувал презерватив. Точнее, эти губы походили на холодец, или, как говорила его бабушка, студень. Птицын терпеть не мог выражения Голицына о поцелуях - "пососались", но в случае с Лянечкой все обстояло именно так; Птицын преследовал исключительно техническую задачу: разомкнуть ее неподатливые губы и втолкнуть в Лянечкину глотку свой язык, чтобы овладеть ее языком, который сопротивлялся, ускользал прочь, не желал подчиняться грубой силе. Кажется, Лянечка не ожидала от Птицына такой прыти.
       По ходу этого бессмысленного механического процесса Птицын думал о своем первом поцелуе. В этих воспоминаниях не было ничего идиллического, пожалуй, они были даже неприятны. Дебелая одноклассница, на голову выше его ростом, некрасивая и мясистая, испытывала тогда, впрочем, как и Птицын, муки разбушевавшейся плоти, что-то вроде скрытых тектонических процессов, подошедших к критической точке, пока еще контролируемой приборами в качестве границы нормы, но уже чреватой катаклизмами. Дело к тому же усугублялось приходом весны, так что Птицын с одноклассницей составляли пару блудливых мартовских кошек в полнолуние. Кот, понятно, всегда плетется в хвосте у кошки. Так и здесь: одноклассница методично, целый месяц, звонила Птицыну, напрашиваясь послушать Вивальди. Птицын, влюбленный в Машу, прошедший через все страдания первой любви, не хотел удовлетворяться суррогатом, когда перед ним сиял бриллиант чистой воды, но этот бриллиант был недоступен, он оставался на музейной полке или прилавке дорогого ювелирного магазина, а весна бушевала, кровь циркулировала, плоть дыбилась и гнала Птицына на улицы ночной Москвы, - словом, спустя месяц он сдался и приготовил своего Вивальди. Три дня после этой встречи он никак не мог отделаться от чужого запаха - смеси пудры, помады и еще чего-то такого противного, о чем не хотелось думать.
       Лянечка оторвалась от губ Птицына и, недовольная, отодвинулась.
       - Много на себя берешь! - заметила она Птицыну.
       - Не больше твоего! - отбрыкнулся он.
       - Михаил! Лянечка готова на все услуги. Займись с ней. Будь мужчиной! Она жаждет ласковой и твердой мужской руки.
       Птицын направился к Верстовской, потягивавшей вермут. Он забрал у нее бокал, поставил его на столик. Потом протянул ей руку. Она глядела на него, как затравленный полевой зверёк - сбоку и исподлобья, он - в упор. Руки ему она не подала. Напротив, подобрала под себя ноги, забилась поглубже в кресло, скрестила на животе свои тонкие, длинные пальцы с ухоженными перламутровыми ногтями.
       - Ну, хватит! Пора и честь знать! - отчеканил Птицын своим поставленным баритоном, выкинул вперед руки-щупальца и выволок Верстовскую из ее призрачной крепости, как она ни цеплялась за подлокотники. Крепко прижав к груди клубок ее тела, он потащил ее за перегородку. Она вспархивала ручками и ножками, точно взъерошенный птенец в лапах жирного кота.
       - Миша! Не зевай. Делай как я!
       Лунин с Лянечкой, оставшись в большой комнате, понимающе переглянулись. Лянечка достала сигарету - Лунин чиркнул спичкой. Они закурили.
       - Как ты думаешь, это надолго? - поинтересовался Миша.
       - Не думаю, - усмехнулась Лянечка.
       - Может, чайник поставить?
       - Подождем!
       Через три минуты, поправляя на затылке растрепавшиеся волосы, вышла Верстовская, и за ней - Птицын.
       - Надо ехать! - заявила Верстовская.
      
       3.
      
       Птицын с Луниным на площади перед Домом культуры поймали такси, доехали вместе с девицами до Москвы, где разделились. Лунин поехал провожать Лянечку, Птицын - Верстовскую. Они опять взяли по такси и разъехались в разные стороны, условившись встретиться через полтора часа у табло Ярославского вокзала.
       Миша ждал Птицына уже полчаса, приплясывая на месте и поминутно взглядывая на большие круглые часы над головой. Он продрог до костей, проклял все на свете. Обычно Птицын был до тошноты пунктуален, хвастал своей точностью. "Куда он пропал? Разве что Верстовская оставила его на ночь? После всего, что было?! А что было? Голубки ругаются - только тешатся. Какой чёрт дернул его договариваться... Ехал бы домой! И я бы уже был на Азовской!"
       Лунин захаживал внутрь вокзала, но там было не намного теплей. Милиционер тащил под руку упиравшегося пьяного. Уборщица мыла пол и бормотала под нос невнятные ругательства. Несколько человек стояло у касс.
       Наконец, красный и запыхавшийся, Птицын появился.
       - Извини, идиотская ситуация: такси сломалось... Лопнуло колесо. Прямо у Ясенево, километрах в пяти от ее дома... На дороге пусто. Фонарей нет. Темень! И мы кукарекаем.... Минут сорок менял, скотина. Он меняет, а счетчик тикает... Мы сидим рядом с Верстовской. Молчим. А счетчик тикает. Семь рублей. Восемь. Вдруг раз - она взяла и пересела вперед, к таксисту. Я сижу сзади, она - спереди. Всё молчим. Шофер домкратом поднял бок... открутил спущенное... А счетчик тикает. Двенадцать... тринадцать! Мы молчим. Короче, доехали, заплатил таксисту 13 рублей... и еще я сказал: "Спасибо!" Интеллигент проклятый! Правильно Ленин ненавидел интеллигентов!
       Они сели в поезд.
       - Таких идиотов, как мы с тобой, поискать!.. - продолжал Птицын. -Вместо того чтобы дать им пинка под зад, мы взяли такси, поехали провожать... этих подлецов... Редкие болваны! Знаешь, что сказала Верстовская, когда я ее довез наконец?
       - Ну?
       - "Спасибо"! Представляешь?
       - Вежливая, - хмыкнул Лунин.
       - Еще какая! Скажи еще: "учтивая"! - Птицын закипал. - Я ей тоже вежливо: "Не за что". Она чуть-чуть улыбнулась - и опять мне: "Давай кончим эту мочалку?" "Мочалку"! Подобрала словечко! Ночами бессонными думала!.. "Мочалку"!
       - А ты?
       - Что я? "Давай!" - говорю. Она, видно, думала: вот, мол, взвоет как белуга, грохнется перед ней на колени и давай прощенья просить: "Леночка! Душечка! Позволь боготворить тебя издалека? На расстоянии... Следы ножек твоих целовать буду..." Или: "Выходи за меня замуж! Жить без тебя не могу! Умру, если не пойдешь!" Чёрта с два... От меня не дождется!
       Птицын впал в бешенство. Задели его гордость. Тут уж держись!
       - Я забыл спросить, - вклинился Лунин, пытаясь слегка сбить Птицына с его "пунктика". - А что вы там делали с Верстовской за перегородкой?
       - Где? - не понял Птицын.
       - Да у меня! В Ивантеевке.
       - А-а... Да ничего не делали... Я схватил ее на руки, очень аккуратно донес, выложил на диван, стал сбрасывать помочи с ее комбинезона... Она руками пихается... и коленями... Знаешь, как "велосипед" делают... упражнение такое... для пенсионеров... Вот она примерно то же делала. И смотрит как мышка-норушка. Ну я ее и отпустил. Вообще, я ничего и не хотел, если честно... и не собирался ничего делать... Просто стало противно. Они меня разозлили... эти две бабы... подлые... Притом что я абсолютно все контролировал.
       - Мы когда с Лянечкой ехали, она кивнула на афишу: "Смотри: кино... "Люби, люби, но не теряй головы" - называется... Передай Птицыну".
       - Знаю. Югославское. Вот стерва! Что она еще обо мне говорила?
       Птицын был не только самолюбив, но болезненно мнителен.
       - Ничего не говорила больше.
       - А о Верстовской?
       - Тоже. Мы тихо-мирно проехались по центру... Она там что-то себе бормочет про Цветаеву, про Джона Фаулза. Как радио... "Спокойной ночи, малыши"... А мы с шофером курим. Я смотрю в окно... И мне хорошо. Люблю кататься в такси.
       - И прощались вы "тихо-мирно"?
       - Разумеется. Что нам, собственно, делить? Я говорю: "Извини, если было скучно".
       - Рыцарь! - хмыкнул Птицын.
       - А она: "Всё отлично... - продолжал Лунин. - Я славно отдохнула! Мне было интересно".
       Птицын экивоками и намеками поведал Лунину о своем открытии в ивантеевском сортире. Миша долго ничего не мог понять. Когда же до него дошло, он присвистнул:
       - Это что же... получается, они такие мерзавцы?
       - Почему? - не понял Птицын.
       - Если сговорились... Лянечка, допустим, звонит Верстовской: "Так, мол, и так". Та - ей: "Не могу. У меня сейчас такое положение интересное. Я не в форме". - "Ну и отлично! И у меня то же самое".
       - Это кто, Лянечка, говорит? - смеясь, переспросил Птицын.
       - Ну да, - подтвердил Миша, валяя дурака. - "Не беда, - говорит. - Они все равно ничего не могут. Развлечемся!"
       - Едва ли они сговорились, - улыбнулся Птицын. - Тем более вслух обсуждали такие вещи. Хотя кто их знает... Обидно, что мы с тобой совершенно ничего не продумали... не просчитали ни одного варианта... Положились на русский "авось"! Лопухи!
       Лунин задремал. Птицын тоже прикрыл глаза.
      
      
       ГЛАВА 11. БАБЫ.
      
       1.
      
       Птицыну привиделась ось Земли, и сама Земля в наклонном положении, насаженная на эту ось, как блин на вилку, медленно, будто со скрипом вертелась на оси.
       Птицын понимал, что дремлет, и что едет в поезде в Ивантеевку, и что смотрит сон. Он был уже в больнице, в белом халате, со странной диспропорциональной головой, какая бывает у олигофренов; он был женщиной, Лизой Чайкиной.
       Все происходило в институтском спортивном зале, заставленном поперечными рядами длинных столов, на которых лежали голые трупы - мужские и женские, кое-где прикрытые простынями. Птицын, он же Лиза Чайкина в белом халате с тонометром в руках и грудой табличек под мышкой, принялся расставлять рядом с мертвецами таблички на подставке: около каждого - табличку с его фамилией, как бывает во время какого-нибудь международного симпозиума, где члены высокого научного форума собираются на дискуссию за "круглым" столом.
       Возле трупа с костистым носом, заостренными чертами и длинными черными волосами до плеч Лиза Чайкина поставила табличку "Гоголь Николай Васильевич". Труп, похожий на Гоголя, лежал на боку, подтянув худые колени к животу. На остром подбородке торчало несколько черных волосков. Подложив под щеку сомкнутые ладони, он дремал, точно живой. Гоголь напоминал Кукеса, а Кукес -- Гоголя.
       Рядом с Гоголем на спине, разметав руки в сторону, лежал труп Миши Лунина, только облысевшего и в очках. Лиза Чайкина-Птицын поставила возле него табличку: "Лунин Отюльшминальд Тимофеевич".
       Она торопливо перешла к другому столу и выставила еще две таблички: "Чайкин Григорий Федорович" - рядом с прикрытой простыней старушкой Кикиной, по-прежнему розовощекой и сладко улыбающейся, и вторую - "Бень Егор Марленович". Лиза Чайкина отбросила простыню со второго тела: вместо рыхлого Беня под простыней покоился труп с двумя головами, приросшими к худой шее с кадыком: левая голова принадлежала скукожившемуся Козлищеву, на губах которого остался след от молока, а правая - Голицыну с высунутым языком и мощным вздыбленным фаллосом. К груди Голицын судорожно прижимал лук и колчан со стрелами, а в волосах у него торчали красные, белые и черные перья. Владельцем старческих безволосых ног, приделанных к мускулистому торсу Голицына, явно был профессор Козлищев.
       Справа от этих "сиамских" близнецов Козлищева-Голицына, поименованных Бенем, в парадном генеральском мундире лежал крупнотелый человек, имя которого, как гласила уже выставленная возле табличка, - "Лавр Георгиевич Корнилов".
       Лиза Чайкина-Птицын достала из-под мышки оставшиеся таблички, разложила их на столе, выбрала одну и поменяла "Корнилова" на "Ханыгина", расстегнула генеральский мундир, приподняв генерала за под мышку, потянула за рукава, резко сдернула мундир с плеч и бросила его под стол, потом взяла двумя руками половник и трижды ударила им в тарелку-гонг, что стояла рядом с генералом Корниловым и какую Птицын, смотревший сон, в первое мгновение не заметил. С первым ударом гонга голые мертвецы приподнялись на своих столах, заулыбались, некоторые чихнули или почесали спину и грудь, другие энергично откинули простыни, прикрывавшие их трупы, и начали радостно, кряхтя и постанывая, слезать со столов. Вся толпа трупов весело потянулась в соседние апартаменты, которые оказались кинозалом. С шумом и смехом они расселись в бархатных креслах. Труп Козлищева-Голицына на слабых ногах с трудом приковылял в зал и уселся на откидное сиденье во втором ряду, поочередно тряся головами.
       Лиза Чайкина, единственная одетая среди голых, вставила пунцовую гвоздику в нагрудный карман своего белого халатика, поправила воротничок, по ступенькам взошла на сцену, строгим взглядом обвела зал, так что повсюду воцарилась тишина, и сказала в микрофон: "Дорогие однополчане, перед вами сейчас выступит танцевальный дуэт "Сестры Кюри: Софья Ковалевская и Мария Склодовская-Кюри" с номером "Падение в ад" на музыку Равеля-Грига".
       Трупы дружно захлопали. Зазвучала музыка. Сначала "Болеро" Равеля, потом ее перебили звуки "Пер Гюнта". Мелодия представляла собой странный слоеный пирог, где ванильный крем намеревался задушить заварное тесто. В "Песню Сольвейг" вторглись веселые звуки оркестра Глена Миллера, под который, заглушая джаз, Валерий Леонтьев с трагическим надрывом скандировал песню "Учкудук. Три колодца..."
       Птицын сквозь дрему отметил, что кто-то в вагоне врубил магнитофон с этой омерзительной песней.
       На сцену из противоположных кулис выскочили Лянечка и Верстовская в черных балетных пачках. Птицын сразу догадался, что Лянечка - Одетта, а Верстовская - Одилия. Он приготовился смотреть танец "маленьких лебедей", но не тут-то было. Одетта стала скакать по сцене с прыгалками и подбрасывать вверх футбольный мяч, а Одилия спрыгнула в партер, к зрителям-трупам, и маленькими ножками в пуантах засеменила на носочках ко второму ряду. Зал загудел, трупы сзади привстали. Остановившись у откидного стула, она забралась на колени к "сиамским" близнецам Козлищеву-Голицыну, нежно обняла их за дряблую шею. Костлявые белые ноги этого громоздкого двухголового трупа выстукивали дробь. Так семенят перед сортиром, когда совсем невтерпеж, а перед тобой - длинная очередь.
       Одна голова - голова Голицына - сильно закашлялась. Кашель душил эту голову. Голова Козлищева со сомкнутыми тонкими губами дергалась в такт кашлю соседней головы. Одилия на коленях тоже подпрыгивала.
      
       2.
      
       Позади, через сиденье, старуха в сером пуховом платке так и зашлась от кашля. Вот кто кашлял! Понятно... Вирус!
       У Птицына болела голова и ныла шея, как будто ее кто-то ломал. Птицын помассировал лоб и затылок, покрутил шеей. Не проходило.
       Лунин похрапывал, привалившись головой к окну. Что ему снилось?
       Старуха принялась сморкаться. Птицын несколько минут без всякой мысли напряженно вслушивался в эти звуки.
       Лунин проснулся, зевнул.
       - Странный сон. Будто я лежу в гробу, и он плывет по морю. Легкое волнение, бриз. Гроб медленно кружится на одном месте.
       - Что за гроб? С крышкой? - полюбопытствовал Птицын
       - Без. Но большой. На двоих.
       - Вместительный, - кивнул Птицын.
       - Серьезно. Там и было двое. В гробу. Но вот чего я не могу понять... В ногах у меня сидела Верстовская, опустила ладонь в воду, играет с водой. А потом наклонила голову... волосы у нее длинные, концы намокли... Я назад обернулся поглядеть, кто меня окликнул... Чей же это был голос?
       - Женский?
       - Женский. Очень знакомый. Вспомнил: твоей бабушки! Она меня еще позвала, как тебя: "Сенька!" Никого. Поворачиваюсь: и в гробу никого... я один... совершенно один... Куда она подевалась? Не акула же ее проглотила! Если б я видел, как она падала, я бы ее, по крайней мере, за ногу схватил...
       - Она что, покончила жизнь самоубийством? Как Катерина - бросилась в Волгу? - без всякой иронии спросил Птицын.
       - Неизвестно, - Лунин пожал плечами. - Все дело в том, что она была негритянкой. Голой негритянкой.
       - Негритянка? - улыбнулся Птицын. - А ты? Тоже был негром? В смысле голым негром?
       - Себя я не видел, - продолжал Миша серьезно. - Единственное, вот это точно... во сне я был не я.
       - А кто?
       - Я был Птицыным. Ну, то есть тобой. Я, Птицын, ждал Лунина, то есть себя. Мы договорились о встрече, но я - Лунин - опаздывал, это меня, в смысле Птицына, беспокоило. Ты что-нибудь понимаешь? В этом маразме...
       - Понимаю... Довольно логично! - с усмешкой отвечал Птицын.
       - Кроме того, -- продолжал Миша, - Лунин, то есть ты, кого я ждал, был женщиной. Моей сестрой.
       - Тоже негритянкой?
       - Нет, едва ли... Впрочем, я тебя так и не дождался. Подул ветер, лодку подбросило, началась гроза. И я думал, что ты - Лунин в женской ипостаси - утонул.
       - Почему я должен обязательно утонуть? Идиотизм какой-то! Если Верстовская утопла, то я-то здесь при чем? Где она, там и я? - не на шутку обозлился Птицын. - Дудки!
       - Только я хотел было опять прилечь, - рассказывал Лунин, - как вокруг этого моего гроба-лодки, откуда ни возьмись, десяток голов. И все норовят схватиться за борт.
       - Откуда они?
       - Черт его знает... Со дна, наверное... Раскачивают гроб в разные стороны. В ногах лодки-гроба - полным-полно воды. Хватаю с днища половник. Хотел вычерпать половником. Не вышло. Слишком много воды. Тогда я огрел этим половником пару горячих голов, и они отцепились.
       - Что за головы? - уточнил Птицын. - Ты их знаешь?
       - Нет, все какие-то мертвые... Без глаз, без волос, без пола и... синие. Ноздреватые какие-то... Амёбообразные... Сморчки.
       Старуха сзади стала чихать. Птицын с Луниным прислушались.
       - Восемь раз! - посчитал Птицын. - Мощный насморк. Похоже, нам с тобой снился один и тот же сон. Я тоже был во сне женщиной. Знаешь, кем?
       - Кем?
       - Лизой Чайкиной. А вокруг нее горы трупов. Анатомический театр! Живых трупов.
       Птицын подробно пересказал свой сон.
       - Как ты запомнил? Столько деталей... Ну и память! ... Вообще... - задумчиво протянул Миша, - по идее... твой сон должен был сниться мне.
       - А твой - мне! - хмыкнул Птицын. - Жаль, в этих наших снах не было ни одной одинаковой детали. Тогда можно было бы точно сказать: мы смотрели сны друг друга.
       - Почему не было? Была.
       - Какая?
       - Мы оба взбаламутили мертвецов... С того света. Подняли из гробов.
    - Для чего? Зачем? - вопрошал Птицын.
       - Если б знать!.. - развел руками Лунин.
       - Это опасно? -- продолжал допрос Птицын.
       Лунин знал, как суеверен Птицын, впрочем, птицынское беспокойство передалось и ему. К тому же Лунину стало холодно.
       - Твои вопросы не ко мне!
       - А к кому?
       Лунин развел руками.
      
       3.
      
       Из окон ивантеевского Дворца культуры железнодорожников, стоявшего на площади Пионеров-героев, гремела музыка: Валерий Леонтьев пел модный шлягер "Учкудук. Три колодца!.."
       Птицын покосился на полыхающие разноцветными огнями окна Дворца железнодорожников, резко остановился и, ткнув пальцем на здание, сказал Лунину:
       - Миша! А что если нам туда заглянуть? А?
       - На танцы? - удивился Миша.
       - Почему нет?
       Пока Миша думал, Птицын рассматривал памятник пионерам-героям: на переднем плане стояла Лиза Чайкина в пионерском галстуке, папахе и с автоматом. Позади нее, угрожающе оскалившись, Валя Котик готовился швырнуть гранату. Зина Портнова, запрокинув голову и схватившись за сердце, падала убитая. Птицын идентифицировал пионеров-героев, сверившись с надписями на пьедестале.
       - Не боишься уголовников? - тревожно озираясь, наконец ответил Миша. - Могут прирезать... Запросто. Раз плюнуть! Бандитский город... - Брось! - отмахнулся Птицын. - Какие там еще бандиты на Новый год?! Пьяных много. Это как пить дать... А бандиты отдыхают.
       - Пьяные... Бандиты... Какая разница! Там вся шваль собралась... Быдло... не люди... - пробовал Миша отговорить Птицына от этой безумной затеи.
       - Давно ли ты меня учил любить людей?!
       Миша хорошо помнил свои школьные стычки с ивантеевскими дебилами. Каждый раз, когда он слышал из уст одноклассников трехэтажный мат, он лез в драку. Он считал это своим пионерским долгом. Господи! Каким он был идиотом! Однажды его целый час увещевала завуч в служебном кабинете, доказывая разницу между словами и кулаками. Для Миши эта разница была совсем не очевидна. Он отстаивал свою позицию, забросав завуча цитатами из Заболоцкого: "Словом можно убить! Словом можно спасти! Словом можно полки за собой повести!" Расстались они недовольные друг другом. А на следующий день, когда он был дежурным и собрался было закрыть дверь на швабру, Сева, Коля, Федя, Сёма вломились в класс, привели амбала из восьмого, который уже имел несколько приводов в милицию, и тот стал Мишу бить. Поначалу он легонько подталкивал Мишу в плечо, загоняя его к стене между рядами парт, потом флегматично напирал грудью и бормотал сквозь зубы, перемежая бормотанье зычным матом:
       - Ты, чё? Выступаешь? Чё выступаешь, я сказал?
       - Я не выступаю! - робко возражал Миша.
       - Выступаешь, говорю!
       Действительно, не выступал он нигде, и вообще не любил театр.
       - Ты... щусёнок! (Амбал немного, в целях разминки, поматерился и скорей для порядка поплевал вокруг себя сквозь зубы.) Выпендриваться будешь, говорю? Мыл уши?
       - Что?
       - Уши мыл?.. Скипидаром?
       Коля, Сёма, Федя, Сева заржали, оценив остроумие амбала. Миша не нашелся, что ответить, и получил кулаком в левый висок. Потом с другой руки - в нос. Он был прижат к стенке и даже не пытался сопротивляться. Сёма, Сева, Коля, Федя облепили его со всех сторон, как мухи. Они злорадно скалились, наслаждаясь его страхом и унижением. Он слизывал с губ противную, липкую кровь, вытекавшую из носа.
       - Выкини его в окно, Жорик!
       - Неа... Лучше заткни ему глотку шваброй!... Хо-хо-хо...
       - Пусть жует половую тряпку! Во, ништяк!
       - И жопу лижет! Сёма, пёрдни ему в нос... Ха-ха... Давай, жирдяй, не стесняйся...
       Птицын снял перчатки, потер замерзшие руки, покопался в своей хозяйственной сумке, в которой всегда возил кульки с продуктами, закрученные в газеты, и вытащил оттуда мятый газетный лист, аккуратно сложил его вчетверо, потом свернул в рулон, опять зачем-то смял. Лунин механически следил за всеми манипуляциями Птицына. Тот повращал головой вокруг, убедился, что на площади никого нет, после чего сунул мятый газетный рулон прямо в распахнутый рот Вале Котику, который, бросая гранату, кричал, по замыслу скульптора, наверно, что-то патриотическое.
       - Это кощунство! - с неудовольствием заметил Лунин.
       - Точно! - удовлетворенно подтвердил Птицын.
       - Попиранье святынь! - добавил Лунин.
       - Определенно! - согласился Птицын. - Только я ведь не пишу ржавым гвоздем на постаменте: "Здесь были Птицын и Лунин. 2 января 1982 года".
       - Еще бы! Тебя бы быстренько нашли... - возразил Лунин. - А заодно и меня с тобой. И посадили бы!
       - За дело! - кивнул Птицын и, наплевав на Мишины опасения, спокойно двинулся вверх по ступенькам Дворца культуры железнодорожников. Миша через силу потянулся за ним.
      
       4.
      
       В полутемном холле под мелодичное пение "Битлз", привалившись к шубам, дремал гардеробщик в железнодорожной фуражке и с буденновскими усами. Возле лестницы, за уголком, целовалась пара.
       Птицын и Лунин сдали пальто и пошли наверх. Миша так перемерз на вокзале, пока ждал Птицына, а потом еще и в электричке, что здесь, в жарко натопленном помещении, он наконец стал отогреваться. К тому же в воздухе как будто висели тяжелые испарения человеческого пота и похоти, что характерно для подобных мероприятий.
       К удивлению Лунина, в зале было не слишком людно. Танцплощадку соорудили на скорую руку из зрительного зала, сдвинув ряды с откидными креслами к стенам, а остальные - свалив в кучу в углу. Несколько пар танцевали медленный танец под "Michelle, ma belle...". Львиную долю этих пар составляли женщины разного роста и габаритов, выступавшие сразу в роли дам и кавалеров.
       На сцене с усталыми, заспанными лицами сидели музыканты, как видно местный ВИА: два гитариста и ударник. Ударник пил пиво и решал кроссворд. Бас-гитарист зевал. Соло-гитарист наклонился к магнитофону, стоявшему у его ног. Он крутил какие-то ручки. Кажется, ему не нравилось качество звука. Музыка гремела из двух громадных динамиков, выставленных к рампе. Бюст Ленина затолкали в глубину правой кулисы вместе с зеленым столом президиума. Трибуну сдвинули к заднику сцены, вплотную к экрану. На потолке крутился и переливался серебряный шар, мигала цветомузыка, делая происходящее несколько призрачным. Что-то вроде дантовского "Ада". Лунин представил себя Вергилием, ведущим Данте-Птицына по кругам ада. В какой круг они попали? Где там были сладострастники? Паоло и Франческа? Кого-то там еще голого загоняли охотничьи собаки, как зайца. Но вряд ли под "Битлз".
       Лунин вспомнил, как Кукес взахлеб рассказывал о Маккартни, который на гастролях во Франции ни с того ни с сего принялся импровизировать по-французски эту песню - "Michelle, ma belle...". Вернее, перед ним, на первом ряду, сидела очень красивая девушка, она-то и послужила источником вдохновения.
       Музыка прекратилась. Птицын с Луниным остановились, чтобы осмотреться. Народ, и так-то немногочисленный, расползся прочь с танцплощадки. На откидных стульях сидели или жались к стенам накрашенные женщины с напряженными, страдальческими лицами: они делали вид, будто им все нипочём. В углу стояла группка парней. Кто-то нахально курил, другие, тревожно озираясь, пожирали глазами девиц и временами громко ржали.
       - Отдыхаете?
       Миша резко обернулся на женский голос.
       - Здравствуй, Миша! - В мигающем красно-желтом свете он с трудом разглядел свою одноклассницу, комсорга; теперь она, кажется, ушла в райком, стала большой шишкой. Она стояла рядом с такой же, как сама, толстой девицей и загадочно улыбалась.
       - Привет! - промямлил Миша с гадким чувством стыда, так как его застукали на танцах (все в школе знали, что он меломан, слушает только Баха, Грига да Вивальди, презирает рок и никогда не ходит на танцы). - Да... Вот... отдыхаем... с товарищем...
       - С Новым годом! - опять заулыбалась одноклассница.
       - Тебя также, - ответил Миша без улыбки. - Привет всем, - добавил он и поспешил отойти: поводом к тому послужил быстрый танец, только что начавшийся.
       Соло-гитарист, который заодно выполнял и роль ведущего, бодро прокричал в микрофон: "Дорогие друзья! Валерий Леонтьев. "Светофор". А ну-ка! Танцуют все!".
       Все зашевелились, выползли из углов, поднялись с кресел и, сгрудившись в кружки, стали энергично трястись туловищем и шаркать ногами. Из четырех углов замигали желтые, красные, зеленые, синие огни.
       Всё вокруг загрохотало и затряслось. Леонтьев из двух гигантских динамиков истошно вопил в бешеном темпе: "Бегут, бегут, бегут..." Это слово, повторенное тысячу раз, стучало кувалдой по Мишиному темени.
       - Кто это? - притопывая и приплясывая, прокричал Птицын, нагнувшись к самому уху Лунина.
       - Одноклассница! - тоже в ухо Птицыну прокричал Миша.
       - А-а-а!
       Птицын что-то увидел в толпе, сделал знак Лунину следовать за ним и зигзагами двинулся сквозь танцующих. Целью его демарша оказались две девицы: блондинка и брюнетка, флегматично топтавшиеся на месте в центре зала лицом к лицу. Дальше действия Птицына поразили Лунина непредсказуемостью. На лице Птицына выступила дурацкая задорная улыбка этакого рубахи-парня, бежавшего издалека, согласно песне Леонтьева, к этим двум бабам, чтобы их осчастливить и одарить весельем. Птицын вломился в их круг, пришвартовался боком и бедром к блондинке, как бы следуя логике зажигательного танца, но самое странное произошло потом. К удивлению Лунина и явно к великому изумлению самого Птицына, блондинка, вместо того чтобы отпрянуть, отшатнуться, возмутиться наконец, прильнула боком к бедру Птицына, отпрянула на мгновенье и опять прильнула, так что некоторое время, слившись вместе, они извивались в быстром танце, как приклеенные сиамские близнецы о двух головах на одном туловище.
       - Как вас зовут? - расплывшись в сладкой улыбке, закричал Птицын, вывернув шею к уху блондинки.
       - Вы очень спешите, - крикнула та в ответ, дохнув перегаром сначала на Птицына, а потом и на Лунина.
       Миша, поневоле потянувшись за Птицыным, занял место напротив блондинки, рядом с брюнеткой. Она, краем глаза увидев Мишу, в ужасе отшатнулась, хотя и сделала шаг в сторону, как бы признавая его право вторгнуться в заповедную зону. Теперь вчетвером они образовали тупоугольник.
       Миша стыдливо опустил голову и некоторое время изучал грязный паркет, на котором кое-где расплылись лужицы от сапог и ботинок. Оторвав глаза от пола, он уперся взглядом в лицо блондинки: оно было круглое, скуластое и одутловатое с маленькими щелочками вместо глаз. Справа, на подбородке, у нее висела бородавка. Губ почти не просматривалось, вернее короткая нижняя оттопыривалась, а верхней вовсе не было: она исчезла, поглощенная нижней. Блондинка сосала конфетку и перебрасывала ее языком от щеки к щеке. Птицыну повезло, что он не мог физически разглядеть блондинку, находясь от нее в такой пугающей близости.
       Как только музыка прекратилась, Птицын, не теряя времени даром, взял быка за рога, предложив девицам продолжить встречу Нового года за бутылкой вина в ивантеевской квартире Лунина.
       - Мы здесь недалеко... -- убеждал он. - Посидим, послушаем музыку, разопьем бутылочку... в честь Нового года... А, девушки?
       Блондинка с брюнеткой переглянулись. Брюнетка-худышка со злым лицом брезгливо отворотила нос. Блондинка таращила на подругу глаза-щелочки, силясь превратить их в блюдца. В конце концов эта игра глазами закончилась тем, что блондинка попросила Птицына подождать, пока они посоветуются. Похоже, в этой паре блондинка верховодила.
      
       5.
      
       Птицына убивали кеды блондинки с короткой стрижкой. Толстые ноги торчали из-под синей джинсовой юбки до лодыжек и заканчивались кедами. Пускай бы она надела туфли или осталась в зимних сапогах, но почему кеды? Что она, спортсменка? Бегает по утрам? Судя по хриплому голосу, она по утрам натощак хряпнет стакан водки, закусит парой-тройкой сигарет - и на работу: в отдел сбыта дешевого платья. На ее лицо Птицын боялся смотреть. В ней было что-то от потрепанной галоши.
       Начался медленный танец. Местный ВИА ударил по струнам. Соло-гитарист объявил: ""Я спросил у ясеня...". Дамы приглашают кавалеров. Предпоследний танец. Еще раз, дорогие ивантеевцы, с Новым 1982-м годом. Счастья вам!"
       Птицын с Луниным отошли к колонне. Лунин сел на стул. Птицын привалился к колонне плечом. Вдруг к ним подошло смазливое личико с миниатюрной фигуркой. Лунин радостно вскочил. Но личико остановилось возле Птицына.
       - Вы танцуете?
       - Конечно! - встрепенулся Птицын.
       Миша, вздохнув, опять уселся в кресло.
       Птицын держал личико за талию, старательно вихлял бедрами, мысленно ругая себя за то, что он такой негодный танцор.
       - Как вас зовут, если не секрет?
       - Анжелика!
       - Красивое имя. Маркиза ангелов?
       - Да, как в кино...
       - У вас грустное лицо.
       - У меня сегодня день рождения.
       - Поздравляю!
       Голос у нее мелодичный. И вся она какая-то гибкая, юная.
       - Я не люблю своё день рожденье.
       - Честно сказать, я тоже. Знаете, в Океании, когда человек рождается, все плачут, а когда умирает - смеются, поют песни, радуются, одним словом. Хороший обычай.
       Соло-гитарист грустно прогнусавил надтреснутым тенорком последние слова: "Была тебе любимая... А стала мне жена".
       Птицын подвел личико к креслу, поблагодарил.
       - Не хотите еще потанцевать?
       - Извините, меня ждет друг, - сказало личико, кивнуло угрюмому двухметровому громиле, который смерил Птицына тупым, суровым взглядом. Потом личико властно взяло громилу под руку, точно свою собственность, и удалилось с лукавой усмешкой.
       Еще танцуя с личиком, Птицын искоса наблюдал за парой "брюнетка-блондинка", ретировавшейся к наваленным в углу рядам кресел. Блондинка напористо наскакивала на брюнетку - та изредка оскаливалась и рычала. Их короткая дискуссия окончилась ничем: брюнетка внезапно исчезла.
       Пара "Птицын-Лунин" тоскливо шлепала на месте под компромиссно медленно-быструю "Яблони в цвету", которую басом пел бас-гитарист. Толпа разделилась на обнявшиеся пары и на кружки из двух, трех, четырех человек; эти притопывали ногами, не особенно заботясь о ритме и мелодии.
       Блондинка подошла к Птицыну с Луниным.
       - Ребята, мы к вам не пойдем... Вы пойдете с нами... куда я вас отведу... К одному человеку... Но нужна бутылка "Водки".
       Птицын с Луниным переглянулись.
       - У тебя в холодильнике, по-моему, "Мускат" только... начатый... - сказал Птицын. - Водки нет?
       - Нет! - мотнул головой Лунин.
       - "Мускат" не подойдет? - безнадежно переспросил Птицын.
       Блондинка недовольно поморщилась и пожала плечами.
       Лунин и Птицын продолжали перебирать ногами под музыку, а блондинка двинулась по кругу. Птицын с любопытством следил за траекторией ее движения. Она обошла почти все танцующие пары, о чем-то спрашивая у парней через головы их подруг. Те мотали головой. Около одного блондинка задержалась чуть дольше. Они были не так уж далеко, и Птицын слышал обрывки их разговора. Блондинка что-то спросила. Тот усмехнулся.
       - Да ты что... Откуда? Какой там ключ... У меня уже три дня не стоит...
       Видно было, как блондинка от минуты к минуте грустнеет.
       - Пойдем отсюда! - предложил Птицын. - Здесь нечего искать.
       Лунин, продолжая танцевать, покраснел, надулся, опустил голову, как молодой бычок, и вдруг злобно выдавил:
       - Какого чёрта! Куда ты меня тащишь все время? Не терпится, что ли? Уйти всегда успеем... Подождем!
       Птицын весело рассмеялся: он внезапно обнаружил, что Миша так сильно хочет, что это было прямо-таки написано на его угрюмом, колючем лице.
       Птицын поискал глазами блондинку: та бесследно исчезла.
      
       6.
      
       - Ты можешь представить меня в прошлой жизни? Каким я был?
       Птицын развалился на диване, задрав ноги кверху, в то время как Лунин сидел на кресле перед журнальным столиком с листом ватмана, правый угол которого удерживала массивная пепельница, а левый - чашка с чаем, и пытался схватить лицо Птицына. Он сделал карандашом несколько точных линий: кажется, круглый затылок и длинная шея вышли похоже. Но профиль: нос с загнутым кончиком и борода, скрадывающая упрямую челюсть, скорей напоминали античного человека, - профиль не получался. В Птицыне античность не ночевала. Презрительная оттопыренная нижняя губа - что-то брезгливое и брюзгливое. Кончики верхней опущены: всегдашний пессимизм. Глубокая ушная раковина. Резкая скула возле глаза, а щека круглая. Несообразное лицо!
       Лунин думал над портретом, накладывая тени осторожными штрихами, и между делом отвечал на птицынские вопросы.
       - Ну... Ты был высокого роста... с черными глазами...
       - Черными? Едва ли... Голубые... - серьезно возразил Птицын.
       - Узкие плечи... - продолжал Лунин. - Но, в общем, ты был изящный... Тебя любили женщины... (Птицын горько усмехнулся.) Жил во Франции...
       - В каком веке?
       - В шестнадцатом. Знал Генриха IV. Он тебе не нравился: он почти никогда не мылся и вонял козлом. Об этом ему даже Маргарита Наваррская говорила.
       - Это Дюма пишет? - заинтересовался Птицын.
       - Нет, Стефан Цвейг, а может, где-то еще прочитал... Не помню... (Лунин заштриховывал крылья носа: они выходили слишком узкими, гораздо уже, чем есть на самом деле.) Это была борьба католиков и протестантов. Тебя она совсем не интересовала: ты и тогда не понимал, зачем они друг друга режут. Ты жил в замке недалеко от Парижа. Нет... Пожалуй, нет... В Северной Франции... Где-то на границе с Нормандией... Да!.. Замок был окружен лесами. Вдалеке море... Какое там море? Северное!
       -- Мне видится иначе. Никаких лесов. Наоборот, голая холодная равнина тянется на много километров... жухлая трава... Кругом гуляют ветры... А в центре - башни замка. Вдалеке черно-серое море. Ну и кем же я был, по-твоему?
       - Ты был графом, - лениво отвечал Лунин. - Бывал при дворе... правда, редко. Вообще, ты приехал во Францию, когда тебе было около сорока... Сорок два, может быть...
       - Графом, это заманчиво... Только как бы я не служил камердинером или слугой в этом самом замке... Ну, дальше... Откуда я взялся? - Птицын все больше оживлялся.
       - Где ты мог родиться? - переспросил Лунин. - В Африке? Не похоже. В Америке? Ну уж нет... Где-то на Востоке...
       - В Индии?
       - Нет. В Персии. Вот именно - в Персии! - Лунин стер ластиком линию у виска; она должна была быть резче и угол острее.
       - Почему в Персии?
       - Потому что там жили твои родители. Отец поехал туда с дипломатической миссией на несколько лет, но осел там по каким-то причинам...
       - Из-за моей болезни?
       - Возможно! Или потому что умерла твоя мать... Отец тоже вскоре умер... от желтой лихорадки. В Персии тогда была эпидемия. Умер он, когда тебе было... четырнадцать... Да, четырнадцать... с хвостиком...
       - В подростковом возрасте?! - усмехнулся Птицын.
       Лунину, кажется, кое-как удалось состыковать резкие скулы Птицына с мягкими овалами щек.
       - Ты выжил, - продолжал Лунин, пропустив мимо ушей замечание Птицына, - чудом... Правда, после желтой лихорадки у тебя изменился цвет лица... стал чуть-чуть желтоватым, точнее пергаментным...
       - Как у мертвеца! - хмыкнул Птицын.
       - Это, впрочем, придавало тебе загадочность в глазах дам... Особенно белки глаз с желтизной...
       - И бельма! - добавил Птицын.
       - Отец оставил тебе в наследство, - невозмутимо продолжал Лунин, - дом в Париже и замок в Нормандии... Когда ты приехал в Париж, ходили слухи, что ты колдун, занимаешься черной магией...
       - Я их сам распространял?
       - Едва ли. Тогда это было опасно. Шли процессы над ведьмами. Их сжигали целыми селениями. Но слухи о тебе, надо сказать, имели под собой почву... Из Персии ты отправился в Париж лет в двадцать... на корабле... Разыгралась страшная буря.
       - "Робинзон Крузо", - неутомимо комментировал Птицын.
       - На лодке с несколькими смельчаками, которые тоже спаслись вместе с тобой, ты попал в Китай, потом в Японию...
       - В Китае разве есть море? - усомнился Птицын.
       - Китайское! - с возмущением воскликнул Лунин.
       Птицын сбросил ноги со стены, уселся на диване, согнулся от смеха.
       - Ты побывал в Японии... Долго, больше десятка лет, путешествовал по Востоку, встречался с буддистами, магами, занимался астрологией, йогой... Имел понятие о навигации... Попал в Россию... ненадолго... Проехался по Сибири... Одним словом, твое путешествие на родину затянулось на двадцать лет. Кружным путем ты все-таки попал в Париж. Светские дамы были заинтригованы твоими рассказами... Ты страшно много знал... и умел... Хотя болтуном не был... Дам привлекала твоя холодность, бесстрастность... бесстрашие. Ты делал вид, что ничего не боишься. Женщин ты соблазнял, они тебе быстро надоедали - ты их бросал сразу же... Ты искал, как трансформировать свою сексуальность, потому что в Индии ты увлекся тантрой-йогой.
       Птицын опять улегся, подложил под щеку локоть, погрустнел.
       - Это ты все рисуешь образ Печорина, - поморщившись, сказал он Лунину. - А я в прошлой жизни, если она, конечно, была, был Хлестаковым - болтливым, хвастливым, "без царя в голове", с глазами навыкате... Скорей всего, без гроша в кармане... Подворовывал у ближнего... по мелочам. Пускал пыль в глаза!..
       Лунин взял акварель и кисточку, налил воды в банку, тщательно промыл кисточку.
       - Ну а жена у меня была? - Птицын не хотел прерывать игру.
       - Не одна.
       - А дети?
       - Не меньше десятка от разных жен... и любовниц... в разных концах света. Ты даже не обо всех знал.
       - А от жены?
       - Я вижу дочь, - Лунин решил писать портрет Птицына в манере импрессионизма - радостными мазками: такой контраст с его мрачным характером показался ему уместным. - Красивая блондинка... немного полноватая... в красном шелковом платье...
       - Странно, но я ее тоже вижу: высокая блондинка... с пышными буклями по плечам. Волосы, кудрявые, ложатся такими мягкими волнами... И миндалевидные глаза с огромными черными ресницами. Голубые глаза.
       - Синие, теплые... - поправил Лунин. - От матери, шведки... нет, датчанки. Она умерла во время родов. Ты воспитал дочь... очень ее любил. Ее звали... Жанетта? Нет... Женевьева! Вот как ее звали.
       Птицын зашагал по комнате, остановился у книжных полок, схватился за один корешок книги, потом - за другой. Что-то его взволновало.
       - Ты мог бы сесть на место... - терпеливо попросил Лунин. - Ты бегаешь, так... на бегу... тебя рисовать трудно.
       Птицын сел на диван.
       - Чуть-чуть правее, в полупрофиль... Вот хорошо.
       - Знаешь, странная идея... - заговорил Птицын. - Мне почему-то представилось: Верстовская - это моя дочь. Когда-то мы поссорились. Никто не пошел на мировую: семейная гордость! Причем это уже повторялось когда-то... еще раньше...в другой жизни... до Франции... Я вспомнил свой сон: будто оба мы тонем, я хочу ее спасти - и не могу. Она протягивает руку ко мне - и захлебывается. И еще одна дурацкая сцена, которая на самом деле была: как-то я ей позвонил, попал на мать. Та говорит: "Лена в больнице". - "Извините", - говорю - и бросил трубку. Потом думаю: "Идиот, почему я не спросил адреса?" Минут двадцать ходил вокруг телефона, но так и не перезвонил. До сих пор мучает совесть.
       - Может быть, она не хотела тебя видеть в больнице... - заметил Лунин, заканчивая бороду Птицына.
       - Может быть... но вряд ли... Это могло бы все решить. Чёрт его знает!.. А с тобой мы встречались?
       - Без сомнения.
       - Ты был женщиной?
       - Нет, в той жизни я был мужчиной. Евреем. Носил кипу. Жил в каком-то маленьком немецком городе: низенькие дома, узенькие мощеные улицы. Я был каббалистом, пытался отыскать синтез каббалы, христианства и даосизма.
       - Зато во время русско-японской войны ты был женщиной, - уверенно заметил Птицын, - моей любовницей, когда я был капитаном второго ранга... Мы встречались на островах. Помнишь?
       - Еще бы мне не помнить! Ты попал туда после плена... Я был гейшей, читал тебе хокку Басё и танки Сайгё... Мы вместе восхищались изящными нэцки, я обучал тебя чайной церемонии и искусству любви, а ты поил меня водкой и медовухой и ругался матом.
       - Я был матершинником и бабником?
       - Еще каким! И еще любил заложить за воротник. Хотя сакэ тебе не нравилось... Так вот, в шестнадцатом веке у меня была типография... Не помнишь, к тому времени книгопечатание уже было изобретено или нет?
       - Не помню точно... Наверно, было... Это 1563 или что-то в этом роде...
       - Как его... этого... на Бэ... Кто изобрел печатный станок...
       - Гутенберг! На Б...
       - Вот! Я был учеником Гутенберга. Сначала ему помогал, потом открыл собственную типографию. Да! Ты как раз приехал...
       - Чтобы отдать в типографию свою книгу?
       - Вероятно.
       - Это была книга о моих путешествиях?
       - Несомненно. Мы еще с тобой разговорились об астрологии. Ты знал персидскую, халдейскую астрологию, а я был знаком с Птолемеем, Раймондом Луллием - по каббалистическим книгам. Вообще тогда я знал множество языков: латынь, древнегреческий... их в то время все знали... арабский знал. Читал Тору в подлиннике. На арабском - Абу Райхана Беруни... Немецкий был моим родным. Ну, французский... само собой... испанский... Почти вся кабалистическая литература была на испанском...
       - Ты был одиноким евреем? Раввином?
       - Нет, раввином я не был. А семья у меня была, конечно. Еврейский кагал. Жена - Ревекка... Я ее представляю такой матроной, властной, располневшей... Духовные проблемы ее совершенно не интересовали. Если с Торой она еще могла смириться - все евреи читали Тору и ходили в синагогу, - то уж синтез религий для нее был полным вздором. Она смотрела на меня как на идиота. Дети...
       - Детьми ты совсем не занимался, витал в эмпиреях... Кстати, Ревекка, по имени бабушки? - хмыкнул Птицын. - И твои пятеро детей, как сейчас их помню: сопливые заморыши, грязнули и крикуны. Когда я к тебе приехал, ты ждал шестого... девочку... До этого шли одни мальчишки. Но родился опять мальчишка. Ты был в отчаянии. А с Лизой Чайкиной ты встречался?
       - Она была моей возлюбленной. Очень красивая смуглая девушка. Католичка. Ходила в кирху. Она жила в соседнем квартале, пришла ко мне в типографию с отцом. Мы разговорились, ее очень заинтересовала типография... Тогда это было в диковинку. Я показал ей станок, стал объяснять, как он работает... Она писала стихи. Я даже потом напечатал ее стихи маленьким тиражом. Как же ее звали? Флоринда? Нет, не то... Кристина. Кристина - ее звали! Она поддерживала мою идею о совмещении религий и о христианстве, которое наконец увенчает иудаизм. Мы были любовниками, но физическая связь не главное. Что-то там произошло. Что-то трагическое. Какое это время? А-а-а! Кальвин... Это было время Кальвина. Кальвинисты пришли к власти, устроили еврейский погром. Ревекка с детьми погибла... Я узнал об этом у тебя в замке. Кристина пыталась помочь Ревекке... она написала мне письмо в замок... Сначала ее не трогали, ведь она была католичкой, а потом обвинили в колдовстве: она якобы помогала евреям съесть христианского мальчика, сиротку, и ее сожгли на костре. Я страшно переживал. Ехать туда я не мог. Ты меня приютил в замке. В нем было множество комнат. В той, где я жил, на столе лежали циркули, книги, гороскопы... У меня была подзорная труба, чтобы наблюдать звезды... моя комнату была наверху, рядом с чердачным окошком...
       - В замке еще была лаборатория, - подхватил Птицын.
       - Да, ты занимался там алхимией...
       - Мы вызывали духов?
       - Я - нет! Я был крайне против этого. Как-то мы сидели втроем: ты, твоя дочь и я у камина. У твоих ног лежала собака... пятнистый дог. Мы пили бургундское. Твоя дочь была очень музыкальна. Играла на клавесине... Я подыгрывал ей на скрипке. Ты только что приехал из России, рассказывал о расколе, о том, как один старик-раскольник сжег себя... Меня очень интересовала эта тема - церковный раскол... А умер я раньше тебя. Ты похоронил меня где-то недалеко от замка.
       - Я помню твою смерть: ты поднимался по лестнице, - перебил Птицын, - сердце схватило, приступ, мы с лакеем внесли тебя в твою комнату, положили на кровать и почти сразу ты умер.
       - Портрет готов, - Лунин повернул лист ватмана к Птицыну.
       - Что-то есть. Таким, наверно, был этот граф. Как его звали?
       - Бертран де Борн.
      
       ГЛАВА 12. УШИ ЖИРАФА.
      
       1.
      
       - Птицын... Арсений!
       Птицын обернулся. На выходе из института его поймала староста.
       - Тебя искал Владлен Лазаревич.
       Птицын все еще не понимал. Староста прервала трагический ход его мысли о том, что каждому судьбой отмерено свое.
       - Виленкин, - уточнила она.
       - А-а-а, - наконец дошло до Птицына.
       - Просил зайти в партком. Говорит: обязательно! Я сказала: если увижу - передам. Зайди, пожалуйста...
       - Ладно, - не скрывая недовольства, ответил Птицын, про себя чертыхнувшись.
       "Если б не староста, его бы только и видели... Не хотелось ее подводить. Хороший человек. Вот не везёт! Какого рожна надо этому кретину?! Опять будет агитировать не дружить с Луниным?"
       Птицын сдал пальто, пересек площадку между тремя памятниками; оказавшись под самым куполом, в резонансной точке, стукнул пяткой по каменному полу, получил привычный шлепок по темени и ногой толкнул дверь парткома.
       В парткоме за пишущей машинкой сидел один Валера - улыбчивый юноша с шелковистой козлиной бородкой. Птицын толком не знал, какую должность он исполняет в парткоме: то ли помощника парторга, то ли его секретаря. По крайней мере, он вечно торчал в парткоме или был на побегушках у Виленкина. Кажется, он что-то преподавал у первого курса, какую-то методику. Впрочем, все его звали просто Валера. Он был сын какого-то крупного лингвиста. Птицын недавно даже листал учебник его отца... ничего не понял. У него какая-то пчелиная фамилия. Пчёлкин? Стрекозов? Склероз!
       Ходили слухи, будто Валера - последний и самый любимый возлюбленный парторга. Кто-то заставал их вместе в полутьме кабинета Виленкина, а женщины, работавшие в парткоме, если их спрашивали, как найти Виленкина, неопределенно хмыкали и говорили, что он сейчас занят... с Валерой.
       - Простите, а Владлен Лазаревич... здесь? - вкрадчиво спросил Птицын, втайне надеясь, что тот давно на "Ждановской" кушает с мамой куриный бульон.
       - Как ваша фамилия? - проблеял Валера, схватив в кулак свою жидкую бородку и дважды прочесав по ней пятерней от подбородка до кадыка.
       - Птицын.
       - Секундочку... Я узнаю...
       Валера подскочил со стула и мгновенно исчез в соседнем кабинете.
       Птицын от нечего делать заглянул в текст, который печатал Валера. Текст его удивил. Заголовок был следующий: "Гомосексуалисты". Дальше шел список:
       М.Ю.Лермонтов.
       Оскар Уайльд.
       Марсель Пруст.
       Эрнест Хемингуэй.
       Томас Манн.
       Мигель Сервантес де Сааведра.
       Вильям Шекспир.
       Карл Маркс и Фридрих Энгельс.
       Владимир Ленин и Лев Троцкий.
       Жан-Поль Сартр.
       Сергей Есенин.
       Чарльз Диккенс.
       Чингиз Айтматов.
       Фазиль Искандер.
       Нодар Думбадзе.
       Валера печатал список в трех экземплярах, под копирку. Один, понятно, шефу, другой - себе, а третий - кому? Любопытное произведение. Из какого только источника, интересно? Валера печатал с рукописной тетрадочки, открытая страница которой была исписана крупным детским почерком.
       Идея списка Птицыну была понятна: все писатели - гомосексуалисты, иначе они не писатели. Та же история и с деятелями революционного движения.
       - Владлен Лазаревич ждет вас с нетерпением! - пронзительным тенором провозгласил Валера, широко улыбаясь и распахивая перед Птицыным дверь кабинета. Интонация его голоса напомнила Птицыну начало романса "Я встретил вас..." в исполнении Козловского.
       Впрочем, особое добросердечие Валеры немного испугало Птицына: чего доброго Виленкин в этом своем гадюшнике - в полумраке кабинета - будет домогаться его, Птицына. Что ему тогда делать? Бежать, как Иосифу от жены Потифара? А в руках у парторга останутся его джинсы со свитером?! Дудки! У него одни джинсы. Сторублевые! Кукес достал через папу.
       Вот что: если что, Птицын поднимет крик на весь институт: "Спасите! Помогите! Насилуют! Парторг насилует!" Вбежит Валера, устроит парторгу сцену ревности. Птицын под шумок смоется.
       Ну а если на него нападут оба гомосексуалиста? Что тогда? Тогда он схватит со стола папье-маше и засунет им в задницу. Его честь им дорого обойдется!
      
       2.
      
       В таком боевом настроении Птицын вошел в кабинет Виленкина. Валера осторожно прикрыл дверь снаружи.
       - Здравствуйте, Арсений! - Виленкин даже привстал с кресла, когда Птицын вошел. - Очень хорошо что вы пришли. Вам передали, что я вас искал? Присаживайтесь.
       Парторг указал Птицыну на стул, стоявший на другом конце длинного стола под зеленым сукном. Пока все происходило в соответствии с этикетом, даже немного церемонно. Пожалуй, никаких непристойных предложений Виленкин делать не собирался.
       Парторг достал из футляра очки, надел их и, приветливо улыбаясь, принялся изучать Птицына из-под толстых окуляров, которые делали его маленькие карие глаза в десять раз меньше. По правую руку от Виленкина стоял новенький бюст Ленина, и они оба смотрели на Птицына. Птицын, чтобы хоть как-то развлечься, тоже стал в ответ улыбаться Виленкину, а заодно и Ленину - двоим сразу. Так они сидели и улыбались друг другу.
       Птицын не видел парторга недели три, с того момента, как досрочно сдал ему зачет по советской литературе. За это время много воды утекло: взорвался партком (раньше он был на втором этаже), Виленкина едва не уволили, он скрылся от ректорского возмездия в клинике голодания, результаты пребывания в которой Птицын со всей очевидностью наблюдал. Парторг из розовощекого добродушного толстяка, этакого Гаргантюа, превратился в худосочного земляного червя, тщедушное и сутулое тело которого копошилось в старом добром пиджаке, по-прежнему рассчитанном на фальстафовское тело. Виленкин как-то скукожился и иссох, как будто стал меньше, незначительней. К тому же он покрасил волосы хной, так что его голова приобрела странный иссиня-лиловый оттенок, - брюнет цвета спелой вишни.
       - Ну-с... Как дела? - не теряя доброжелательности, спросил Виленкин. Голос у него был громкий, поставленный, правда в нос, чуть-чуть надтреснутый. Вроде бы оптимист и бодрячок, но с червоточинкой, верней с натугой. Птицын, прислушиваясь к его голосу, немного противному, никак не мог поверить в его веселый задор.
       - Спасибо, хорошо.
       Виленкин нажал на кнопку селектора (такие Птицын видел только в фильмах про больших начальников), прокричал в динамик:
       - Валера, соедини меня с Первым отделом. Благодарю.
       В динамике зашуршало, заскрипело, сквозь скрип послышался низкий мужской голос.
       - Да, Сергей Сергеич, это я, Виленкин... Василь Васильич еще у вас? (Снова сквозь шипение и шорох прорвался бас; Птицын не разобрал слов.) У меня Птицын. (Шум из селектора.) Да. Жду. Спасибо.
       - Вы знаете, что ваша работа по Сартру на общесоюзном конкурсе гуманитарных вузов отмечена дипломом?
       - Нет, ничего не слышал, - удивился Птицын.
       - Позавчера давали подарки, призы... в университете на Ленинских горах. Вы разве не в курсе?
       Птицын пожал плечами: ему никто ничего не сказал.
       - Я был членом жюри, - продолжал Виленкин, - международного жюри. Ваша работа случайно попала ко мне в руки. Неплохо, скажу я вам. Очень неплохо. Много спорного. Конечно, задор неофита, наивно полагающего, что он в науке первый и что до него никто ничего не писал... Не без этого... Но в целом весьма... весьма интересно. Особенно полемика с Великовским. Ловко вы его подцепили... И за дело... Я бы даже сказал: лягнули! Без всякого почтения к авторитетам...
       Виленкин торжественно снял очки, положил их перед собой на стол.
       - С одним бы я только поспорил - с тем, что Сартр...
       Внезапно он подскочил в кресле, расплылся в сладкой улыбке, резво обежал длинный стол под зеленым сукном, бросился к двери навстречу рыхлому гиганту в сером костюме с овальной плешью на темени. Птицын не предполагал в Виленкине эдакой прыти: обычно Виленкин держался со студентами с величественным добродушием щедрого дядюшки, потакая шалостям молодежи и отечески пестуя юные дарования.
       - Василь Васильич! Очень рад. Вот Птицын. Талантливый бездельник! Впрочем, подает большие надежды. Диплом на общесоюзном конкурсе студенческих работ по гуманитарным дисциплинам, - заверещал Виленкин, пожимая руку вошедшему.
       - В курсе, - сурово отрезал толстомордый гигант, с высоты своего роста небрежно окинув взглядом жалкую фигурку заморыша Виленкина. (Клиника голодания не пошла тому на пользу.)
       Внешне гигант одновременно напоминал свинью (если глядеть на лицо) и жирафа (если бросить беглый взгляд на всю фигуру). Птицын вспомнил, как в зоопарке жираф переходил из одной клетки в другую, похожую на открытый сетчатый лифт и поедал сено, лежавшее на самом верху этого лифта. Синкретическое существо -- свинья-жираф - не понравилось Птицыну. К тому же неожиданно он заговорил высоким тенором в тоне приказа:
       - Сведите Беня с Наховым. Пусть они поработают в паре.
       - Непременно! - сразу же согласился Виленкин, хотя и скосил тревожный глаз на Птицына.
       Птицыну показалось, будто они обменялись быстрыми кивками, словно два масона, безошибочно вычислившие друг друга в беззаботной толпе праздных гуляк. Во все время ритуала взаимного приветствия Птицын терпеливо ждал, продолжая сидеть на месте.
       Виленкин распахнул дверь и повелительно-капризно, по-женски протянул:
       - Вале-е-е-ра! - после чего шагнул вон из кабинета, старательно притворив за собой дверь.
       Кресло Виленкина занял плешивый Василь Васильевич, который поначалу играл очками Виленкина, забытыми парторгом на столе, потом долго сверлил Птицына маленькими свиными глазками.
       По сравнению с массивным туловищем он имел совсем крошечную голову, что только усиливало его сходство с жирафом. Птицын задумался о шее жирафа. Имеет ли тот в действительности шею или это часть туловища, сразу переходящая в задницу? Ведь как такового туловища у жирафа нет или, точнее, нет шеи. Чертовщина какая-то! Во всяком случае у свиньи шеи нет точно, а есть одна голова.
       Свинья-жираф хотел его, видно, загипнотизировать, но Птицын знал по опыту, что его мало кто переглядит, поэтому не опускал глаз, нахально играя в гляделки. Василь Васильич засуетился, погладил пятерней овальную лысину на затылке, заискивающе сказал:
       - Владлен Лазаревич объяснил, зачем вызывали?
       Он явно избегал говорить Птицыну "вы". Впрочем, небольшое неудобство первого свидания все-таки мешало ему сразу перейти на "ты". Следовательно, он предполагал сделать это в самом скором времени и устранить досадное смущение. Птицын ненавидел людей, с места в карьер ему "тыкавших", притом что часто он не мог им ответить той же монетой.
       - Нет, не объяснил, - ответил Птицын громогласным басом, отчетливо артикулируя все гласные и согласные.
       Гигант встал с кресла, сделал два гигантских шага к Птицыну и сунул ему под нос красную раскрытую книжечку, откуда Птицына сверлили те же маленькие свиные глазки из глубины плешивого черепа. Бесспорно, это было его собственное удостоверение, без подлога.
       - Комитет государственной безопасности. Капитан ...кин.
       Птицын как следует не расслышал фамилию: то ли Опенкин, то ли Опискин. "КГБ! Вот это да!..." Птицын привстал от неожиданности.
       Гигант повернулся спиной к Птицыну, снова сделал два гигантских шага вдоль стола и опять уселся в кресло Виленкина. Теперь вид у него был вполне довольный собой. Он достал расческу из внутреннего кармана пиджака и принялся аккуратно расчесывать длинные пряди редких волос слева направо, поперек лысины. А потом справа налево. Наконец, спрятал расческу и лукаво поглядел на Птицына.
       - Итак? - осклабился Василь Васильич. Глазки у него сделались масленые.
       Птицын вопросительно склонил голову, ожидая дальнейших вопросов.
       - Как делишки? - игриво поинтересовался Василь Васильич.
       - Хорошо! - не подлаживаясь под тон кагэбэшника, серьезно ответил Птицын.
       - Тяжело грызть гранит науки? - пошутил Василь Васильич.
       - Не очень.
       - Нравится учиться?
       - В принципе, да!
       - Что не устраивает?
       - Методика русского языка.
       - А-а-а! Понятно! - сочувственно протянул Василь Васильич, явно разочарованный лаконизмом честных ответов Птицына.
       - Ну что ты так зажат? Расслабься! - с ласковым укором попенял он Птицыну.
       Птицын вдруг обнаружил, что судорожно вцепился в подлокотники кресла.
       - Да нет, ничего... - промямлил он в ответ и, чтобы показать, что совершенно расслаблен, оторвался от подлокотников и помахал правой кистью в воздухе: вот, мол, как я! - подивившись идиотизму своего жеста. Не к месту он вспомнил актерский анекдот, рассказанный Носковым. Носков изображал актера перед выходом на сцену: он корчил тупую рожу и, встряхивая руками, быстро приговаривал в нос: "Я свободен! Я свободен! Я абсолютно свободен!" - "Ваш выход!" Глаза Носкова вылезали из орбит, он круто наклонял голову вниз, делал руки по швам и деревянными шагами, на полусогнутых ковылял вперед. Этот анекдот имел бешеный успех у Люси Паншевой и Даши Шмабель.
       - Ты каким-нибудь спортом занимался? - опять спросил Василь Васильич Птицына ободряюще.
       - Да-а! Боксом! У меня первый разряд! - выпалил Птицын залпом, наконец-то обретя хоть какую-нибудь почву под ногами; казалось, сейчас разговор потечет; внезапно Птицын перепугался, что сболтнул лишнее (у него вспотели ладони), вот почему он, запинаясь, сам себя поправил: - Но сейчас я не соответствую... не тяну... на первый разряд... Время прошло много... не потяну...
       - У меня тоже был первый разряд по боксу, - мечтательно улыбаясь, протянул Василь Васильич, отдавшись давним воспоминаниям.
       - В тяжелом весе? - участливо поинтересовался Птицын.
       - Нет, в весе петуха. Тогда я был еще такой же легкий, как ты... Это теперь... Годы... годы... Старость!
       Опять возникла напряженная пауза, когда Птицын следил за чисто выбритым свинячьим подбородком Василь Васильича, а Василь Васильич, со всей цепкостью оперативника, - за бородатым лицом Птицына. Вот-вот кто-то расколется.
       - Кто такой Дзержинский? - огорошил Птицына Василь Васильич внезапным вопросом.
       - Дзержинский Феликс Эдмундович возглавлял, кажется с 1918 по 25 или 26 год, ВЧК, Всероссийскую Чрезвычайную комиссию.
       Василь Васильич брезгливо поморщился:
       - Я не про того. Ваш Дзержинский! Эдик Дзержинский. Твой однокурсник.
       - А-а! Я его абсолютно не знаю. Мы с ним ходили в дружину только... И всё... Но не общались... Даже там...
       Птицын мысленно представил этого Дзержинского. Глупо, что тот оказался однофамильцем шефа чекистов. Угрюмый сутулый усач из четвертой группы с немытыми, нечесаными волосами. Он ходит всегда в одних и тех же старых, грязных клёшах, которые волочатся по земле. Пожалуй, только однажды он спросил Птицына: "Ты в группе Люси Паншевой?" - "Это она в моей группе!" - нахально ответил Птицын.
       Как он мог попасться на заметку КГБ?
       - Ну а с кем ты общаешься?
       Птицын задумался. Эта скотина, конечно, ждет фамилий. Ляпнешь кого-нибудь - и будет таскать всех подряд. Птицын вспомнил, как этот мерзкий человек-жираф со свинячьей харей, столкнувшись в дверях с Виленкиным, назвал Беня и Нахова. Значит, они на него уже работают! Не исключено, что кто-то их них и навел капитана на него, Птицына. Вот сволочи!
       - С Егором Бенем, с Андреем Наховым... не очень часто. А из преподавателей - с Идеей Кузьминичной Кикиной и Валентином Ивановичем Козлищевым.
       Птицын следил, как по скошенному к вискам, узкому лбу капитана быстро побежали продольные морщины, точно муравьи в потревоженном муравейнике. Морщины явственно обозначили наличие мыслительного процесса. Тот, по-видимому, лихорадочно соображал, издевается над ним Птицын или он на самом деле полный идиот. Внешне придраться было не к чему. Птицын смотрел на него не опуская глаз, светлым взором.
       - Хорошо! Хорошо!.. - одобрил Василь Васильич, чтобы хоть что-нибудь сказать. - Ты знаешь, 17 января... через неделю... в институт приезжают англичане... по обмену?.. На студенческие каникулы. Ты ведь бывал в общежитии на "Юго-западной"?
       - Нет!
       - Ну-у... Как это? Надо заглянуть! Сможешь?
       - Наверно, смогу... Там живут литовки из нашей группы.
       - Вот! Замечательно! Поговоришь, пообщаешься с литовками, а потом как бы невзначай заглянешь на пятый этаж. Там поселят англичан. Если я попрошу тебя познакомиться... с ними... Ну не со всеми... с некоторыми... получится у тебя? Сможешь помочь?
       - Я английский как-то... не знаю толком... Они меня не поймут... а я - их.
       - Поймут... поймут... Они все говорят по-русски... Прилично говорят... Можешь не беспокоиться... Главное войти с ними в контакт. Так как?
       - Постараюсь!
       - Вот!.. У тебя есть знакомые с именем Василий?
       - Нет.
       - Если, допустим, я тебе позвоню... и назовусь Василий... для родителей... Сам понимаешь, не стоит по имени-отчеству... родители ничего не заподозрят? Не будут спрашивать, кто такой? Где ты с ним познакомился?
       - Ну они же не знают всех моих знакомых!.. - горячо воскликнул Птицын.
       - Ладно, - удовлетворенно кивнул Василь Васильич. - Надеюсь, ты понимаешь, что о нашей беседе никому рассказывать не стоит... не следует подводить ни себя, ни меня... Ты же умеешь хранить тайны?
       - Разумеется.
       Василь Васильич щелкнул ручкой, открыл записную книжку:
       - Записываю твой домашний телефон.
       Птицын с тяжелым сердцем продиктовал: "375 - 15 - 90". Мучительно искал он выход - и не находил. За три минуты его завербовали в бесплатные осведомители КГБ, попросту - в стукачи. Вот как надо работать!
       Вдруг в его сознании высветилась спасительная формула - формула отказа:
       - К сожалению, я не смогу быть вам полезным.
       Круглое поросячье лицо жирафа вытянулось огурцом. Маленькие свиные глазки ощетинились короткими соломенными ресницами и заморгали. Птицын только сейчас заметил у него веснушки под глазами - когда он густо покраснел. Наверно, в юности, давным-давно, он был светло-рыжим или песочным блондином, неуклюжим увальнем, застенчивым и робким с девушками. Вот почему он пошел в КГБ -- для самоуважения.
       - До свиданья! - бросил Птицын и не получил никакого ответа.
       Пробираясь к двери, он чувствовал на своей спине тяжелую безмолвную ненависть человека, который мысленно уже составил победную реляцию для начальства и вдруг его с бухты-барахты шмякнули мордой об стол - и кто стукнул? - червь, пигмей, жалкий, тщедушный студентишка, какого он, будь его воля, одним пальцем раздавил!
      
       3.
      
       Ни Виленкина, ни Валеры в предбаннике, слава Богу, не было. Птицын пулей вылетел из парткома. Он перевел дух только за колонной, у мужского туалета. Из него вразвалку вышел Кукес. Птицын страшно ему обрадовался. Как всегда, теплая и мягкая, как подушка, ладонь Кукеса настраивала на мирный лад. Бури и страсти мира, казалось, для нее не существуют. Кукес пребывал в хорошем настроении: он только что пересдал старославянский - с двойки на четверку. Это радостное событие он увенчал актом грубого вандализма: спустил в сортир Ксюшины конспекты по старославянскому.
       Кукес встретил Птицына коротким смешком:
       - Тебе не попался навстречу Страхов?
       Птицын мотнул головой.
       - В коридоре была хорошая сцена... сейчас только... Страхов шел навстречу Виленкину... Ты, по-моему, никак не врубишься... Ну, Страхов... старичок такой... дряхлый... с тремя волосинками на лысине... по советской литературе... профессор... Ну, помнишь, он еще говорил об англичанах, что те, мол, квакают?.. Язык у них, как у лягушек: ква-ква... Вспомнил? Идет он по коридору второго этажа, увидел Виленкина и заорал на весь этаж: "Виленкин! Уже выздоровел? Яйца отрезали? Благополучно? После операции молодцом... молодцом!" Виленкин как в сторону шмыг - и бежать по лестнице вниз. А Страхов идет дальше как ни в чем не бывало и бормочет себе под нос песню: "Три танкиста, три веселых друга..." В глубоком маразме старичок... Я обхохотался!..
       Птицыну было не до этого. Он даже не улыбнулся. Они вошли в парк Мандельштама, перешли обледенелый мостик. Светило солнце. День обещал быть погожим. Птицын рассказал Кукесу о плешивом кагэбэшнике, свинье-жирафе. Кукес одобрил его поведение:
       - Ты правильно сделал! Молодец! Резко отказался... Если б ты тянул, пытался водить их за нос - тянул резину, короче, они тебя бы с потрохами сожрали. И все равно, рано или поздно, ты бы стал на них работать. А так нет... Нахов, я помню, как-то мне говорил, что они тобой интересовались...
       - Кто они?
       - Они - люди из Первого отдела.
       - И что дальше?
       - Нахов сказал, что абсолютно тебя не знает... Знает, что ты очень увлечен литературой... Они, я так думаю, искали одиночку!..
       - А что, - перебил Птицын, - Нахов их? Они его завербовали? Ты об этом знал?
       - О чем?
       - Ну, что он стукач?
       - Знал! - кивнул Кукес. - Он занимался фарцой, покупал на Белорусском джинсы у поляков... с поезда, а потом продавал их нашим... по другим ценам... Выгодный бизнес! Его застукали, сутки отсидел в милиции, грозились выгнать из института, отправить в армию, предложили на них поработать - ну, он согласился с радостью...
       - А Виленкин тоже на них работает?
       - Скорей всего! - подтвердил Кукес. - Вот я думаю, почему Дзержинский? Знаешь, он же поляк!
       - Ну и что из этого?
       - Он в дружине... за пельменями... я слышал, говорил нескольким людям, что Лех Валенса - хороший мужик.
       - Это которого по телевизору ругают последними словами? Что он предал интересы рабочего класса?
       - Ну да... Он организовал "Солидарность"...
       - Чёрт с ним, с Дзержинским... Он, по крайней мере, не стукач. А Бень тоже стучит?
       - Не думаю... Не уверен... Не похоже на него... - покачал головой Кукес и уселся на спинку скамейки. Он достал сигарету, с блаженным видом затянулся.
       - Как же! Одна шайка-лейка! Все они одним миром мазаны, - с горечью констатировал Птицын. - Отовсюду торчат уши жирафа... ослиные уши... со свиной харей! Подлая контора! Мерзкая жизнь!..
       Птицын устроился на скамейке рядом с Кукесом.
       - Глубокая философия! - иронически подтвердил Кукес. - Крепко ты их... Целый паноптикум соорудил...
       - Кстати, знаешь новость? - продолжал Кукес. - Бень больше не Бень.
       - А кто?
       - Архангельский! Правда, звучная фамилия?!
       - Каким же образом? - удивился Птицын.
       - Обыкновенная история. Женился на Маше Архангельской. Такая кудрявая толстушка из второй группы. Говорят, она беременна. А Жора Бень, то есть, я хочу сказать, Архангельский, - честный человек.
       - Что это они все взялись скопом переименовываться? - возмутился Птицын. - Колбасников стал Кутузовым... фельдмаршалом, Ерухимович взял фамилию матери и превратился в Пинчевского... Поветрие какое-то... Ты не думаешь взять фамилию Ксюши: Смирнов?! Леонид Смирнов! Звучит... гордо!
       Кукес пощипал усики и улыбнулся:
       - Никто не поверит, увы! - что я Смирнов. Все равно скажут: еврейская рожа! Перекрасился!
       - И будут правы! - отрубил Птицын. - Уж лучше тащить за собой, что получил от родителей...
       Похоже, мысли Птицына были уже далеко.
       - Я только что видел Беня, вернее Архангельского, - продолжал Кукес прерванную Птицыным какую-то свою линию мысли. - К нему подскочил Козлищев, радостный... Первый раз видел его таким... Бережно взял Беня за локоть и что-то шепнул ему на ухо. Бень криво улыбнулся и тоже нежно пожал локоть Козлищева. Козлищев тут же отошел... помчался вниз, прыгая через две ступеньки... Бень мне говорит: "Приняли в Союз писателей". И в его голосе такая тоска...
       - Почему? - заинтересовался Птицын. - Потому что не его?
       - Угадал! - хмыкнул Кукес. - Мечта детства. Со времен "Пионерской правды". Он же поэт!
       - Ну да, - поморщился Птицын, - мне попадались в руки его стихи... ходили по институту... там что-то про автобус, который зимой на остановке "бьет копытом". Очень поэтично!
       - В Астрахани, в стройотряде, - продолжал Кукес, - с Бенем произошло религиозное обращение... У нас кровати стояли рядом... он сам рассказывал...
       - К его подушке явился ангел с огненным мечом? - желчно поинтересовался Птицын.
       - Не совсем. Бень вышел в степь... Ночью... Звездное небо. "Звездам числа нет, бездне - дна". Опустился на колени. Одним словом, познал Бога. Потом написал стихотворение. Необыкновенно торжественное... Я бы сказал: благоговейное. Мне запомнилась одна рифма: незнанье - мирозданье...
       - Богатая рифма! - согласился Птицын и уточнил: - Кстати, он был один... там... в степи?
       - С Машей Архангельской!
       - Вот как! Здорово! А она тоже опустилась с ним рядом... на колени?
       - Нет, он просил ее подождать на дороге... минуточку... Правда, потом она тоже уверовала... позже...
       - Бень знает женщин! Изощренная еврейская хитрость! Действует безотказно, как импортный пылесос... Особенно в стадии ухаживания...
       - Не любишь ты людей, Птицын! - укоризненно покачал головой Кукес и пожевал губами. - Беню тоже не так уж легко живется. Когда он выпустил эту газету... атеистическую... После того как на Пасху его поймали в церкви... в Хамовниках... Виленкин его заставил... Маша Архангельская месяц с ним не разговаривала. Говорят, она даже в метро ему кричала: "Бень, ты отрекся от Бога. Оставь меня в покое!" А Бень, бедняга, чуть ли не на коленях ползал, вымаливал у нее прощения.
       - Вот они - христиане! - посмеялся Птицын. - Так ему и надо.
       - Не все же такие сильные, как ты... Людей надо прощать, быть к ним снисходительными...
       - Не знаю... не знаю... Меня никто не прощает! - с горечью заметил Птицын. - Во всяком случае, сейчас-то они поладили: Бень стал Архангельским!
       - Да, - заметил Кукес, теребя ус. - Теперь никто не скажет, что Жора Бень - еврей. Архангельский, Богоявленский, Богословский - это фамилии церковнослужителей: дьяконов, архидьяконов, протоиереев.
       - Как ты встретил Новый год? - вдруг спросил Птицын.
       Кукес бросил сигарету:
       - Как всегда... в "Мытищах". Вероника сделала форшмак, а тетя Роза - фаршированную рыбу. Ксюша им помогала. Лёва нарядился Дедом Морозом и вручал подарки. Папа сделал фотогазету прошлогодних снимков "Кукесы в 1981-м". В общем, скучно...
       - А я встречал Новый год один... в Ивантеевке.
       - Ну да? Было весело?
       - Хохотал всю ночь.
       - Тогда мог бы ко мне заглянуть... От Ивантеевки до Мытищ пять остановок, двадцать минут езды...
       - Ты меня не приглашал...
       - Виноват. Каюсь...
       - И, кроме того, - закончил Птицын,- 1-го приехал Лунин, а 2-го - Верстовская с Лянечкой.
       - И что же было?
       - Идиотизм!
       Птицын по дороге до "Фрунзенской", а потом в метро рассказывал Кукесу об этом рандеву. Они остановились на "Таганке", между двумя линиями, и Птицын все продолжал говорить. Кукес пощипывал усики, жевал губами, глядел в дальнюю даль своими выпуклыми глазами, временами посмеивался, наконец, выдал свой вердикт:
       - Вам нужно было поменяться. Тебе домогаться Лянечки, а Лунину приставать к Верстовской. Вы бы смешали им карты. Зря вы не договорились...
       Птицын так был поражен замечанием Кукеса, что буквально проглотил язык. В Кукесе, бесспорно, таилась гениальность. Птицыну оставалось только восхититься фантазией Кукеса, точно произведением искусства.
       - Ну а Джозеф? - после длинной паузы спросил Птицын.
       - Что Джозеф? - не понял Кукес.
       - Его роль какова? Зачем ему понадобилось встречаться с Верстовской, давать свой телефон? Кто из них врет, наконец? А эта женитьба на Гершкович? Блеф? Или на самом деле? А? Что за партию он ведет?
       - Всё тебе объясни... растолкуй... Ты слишком много хочешь знать! - назидательно заметил Кукес. - "Во многой мудрости много печали", как сказал Экклезиаст. Всегда в жизни должна оставаться тайна. Жизнь ведь тебе не детектив. Джозеф всегда ведет свою партию. Он не человек оркестра. В "Кузьминках" на своем дне рождения... он пригласил нас с Ксюшей... Джозеф предлагал мне "поменяться дамами".
       - Ну а ты?
       - Я замял это дело...
       - А Лянечка знала?
       - Думаю, да... Она поглядывала на меня лукаво, косила глазом... ободряюще...
       - Вот гадость! - с досадой пробормотал Птицын и как-то сник.
       - Ты все-таки неисправимый моралист... кантианец... Молодец, Арсений! - Кукес мягко похлопал Птицына по плечу. - Живешь идеей долга, чувством морально-нравственной ответственности... Это не современно...
       - К чёртовой матери современность! - в сердцах выпалил Птицын. - Слушай, Лёня, ты не хочешь выпить чаю? Поехали ко мне? До "Текстильщиков" 10 минут. Отпразднуем твой экзамен по старославянскому и мой побег на свободу...от КГБ? А? Как тебе?
       - Почему бы нет? - кивнул Кукес. - Я, правда, обещал позвонить Ксюше...
       - Позвонишь от меня. Она уж наверняка места себе не находит. Порадуешь ее. Только не говори, что утопил конспекты... Скажи лучше: оставил на парапете.
      
      
       ЧАСТЬ ВТОРАЯ
       Курс молодого бойца
      
      
       ГЛАВА 1.
       СОТРЯСЕНИЕ МОЗГА.
      
       1.
      
       Лужица крови на снегу. Чистый белый снег измаран этой кровью. Птицын метнулся вправо на другую дорожку, чтобы избавиться от этой картины - снег с кровью. У кого-то шла носом кровь. Но на дорожке рядом Птицын через каждые полметра находил капли крови. Она капала, меньше, реже, но шла. Полметра превратились в два метра, потом в десяток. Птицын не хотел и все-таки выискивал, замечал едва заметные капли по краю дороги. Лучше бы грязь, черная грязь на снегу, чем эти ядовитые, отвратительные вкрапления. Эта кровь преследовала его от дома до самого метро.
       Птицын уже несколько недель чувствовал, как вокруг него сжимается пространство. Надвигалась тьма. Медленно, но неотвратимо. Воздух казался Птицыну вязким и тягучим, точно сгущенное молоко. Люди кругом передвигались с мучительными усилиями и в раскоряку, как будто в воде или во время замедленной съемки. Не было сил разорвать руками эту плотную завесу из разреженного воздуха...
       Пора! Время против него! Это-то Птицын понимал... Но малодушно, со дня на день откладывал, да еще сам себя утешал: ну, еще немножечко. Вот и повестка из военкомата: явиться к 9 утра в комнату N 13 к капитану Синичкину по поводу прохождения воинской службы на основании Закона о воинской обязанности и Священного долга и прочая, и прочая... Ахинея. Завтра он должен был предстать во плоти перед очами призывной медицинской комиссии. Совсем недавно с их курса уже забрали Эдика Дзержинского, не дали даже институт закончить, отправили в Афганистан, сволочи. Не хватает им пушечного мяса! У Дзержинского был критический возраст: 27. Его вызвали и припугнули: попробуешь спрятаться - посадим.
       Сегодняшний день Птицын наметил как крайний срок. Кровь из носу он должен был залечь в больницу с сотрясением мозга. Вернувшись из института, Арсений быстро прошел на кухню (родители и бабушка, слава Богу, сидели по комнатам), выхватил из мойки половник, заперся в ванной. Из зеркала на него смотрели беспомощные глаза, а между сдвинутыми бровями пролегли две складки. Птицын левой рукой приподнял чуб со лба, правой размахнулся и с силой шарахнул себя в лоб половником. У-у-ух! Чертовская боль! Над правой бровью, у виска, образовалось красное пятно. Птицын осторожно, мелкими движениями кисти стал набивать половником синяк, стремясь максимально расширить красное пятно. Оно увеличивалось, но как-то медленно, нехотя. Птицын удвоил усилия. Если поначалу он бил ласково, щадяще, то теперь разозлился на это чертово красное пятно, не желающее превращаться в полноценный синяк, и потому колотил себя по лбу с ненавистью. Боль росла, а синяк нет.
       Тут Птицына осенило: лед, ведь он шершавый! Значит, если ты поскальзываешься, должен проехаться по нему лбом. Стало быть, синяк должен быть испещрен сквозными царапинами.
       Птицын выглянул из ванной: по-прежнему на кухне было пусто. Он схватил нож и опять закрылся в ванной. Включил воду. Сейчас нужно было аккуратно прочертить параллельные полосы на всем протяжении синяка. Птицын оттянул кожу от виска к переносице, закрыл правый глаз, а левым наблюдал в зеркало за результатом. Лицо у него было хлопотливое и сморщенное. Острием ножа он легонько провел по синяку. Неприятно! К тому же еще, чего доброго, ткнешь себе в глаз ножом, и останешься без глаза. Птицын взялся за лезвие ножа. Это было все равно, что проводить вилкой по желе. Царапина чуть-чуть набухала, жалкая капля крови вылезала из нее и тут же сворачивалась. Опять красное пятно оказывалось таким же однородным и не эффектным. Птицын выругался, схватил папины бритвенные лезвия с полки над зеркалом. Снова он оттягивал кожу и полосовал пятно бритвой - быстрыми, резкими движениями. Мертвому припарки! То, что выходило, никак не соответствовало идеалу. Птицын был страшно недоволен. Впрочем, так как по легенде он упал сегодня утром, кровь на синяке к этому времени должна была засохнуть. Но вот чего он боялся, так это того, что минут через десять этот проклятый синяк вообще сам собой заживет. Он на глазах скукоживался и исчезал.
       Что делать? Наждачная бумага! Она как лед шершавая. Птицын выскочил из ванной, открыл дверцу стенного шкафа в коридоре, где лежали папины инструменты, покопался на полке, достал кусок шкурки. Сгодится! Опять влетел в ванную, провел шкуркой по синяку. Поглядел в зеркало. Лучше! "А что, если его раскусят?" Скажут: никакого сотрясения. И дадут пинка, как симулянту. Птицыну вспомнился рассказ Кукеса о его двоюродном брате, который ждал документов из посольства на выезд в Израиль, со дня на день они должны были прийти, как вдруг повестка из военкомата. Брат разбежался головой вперед, к-а-а-к шмякнется лбом об стенку - сотрясение. Отсрочка на полгода. Документы пришли, и он сбежал за бугор. Птицын мысленно примерился: а он смог бы лбом об стену, как Миша Казанович? Ковер смягчит удар. Да и потом это как-то глупо. Уж лучше, как он задумал. Что, собственно, ему грозит? Ну, скажут: ушиб. Не сотрясение. Пусть. Чего он теряет?! Мало ли... А при удачном раскладе, он сохранит свободу. Она стоит того, чтобы чуть-чуть пострадать!
       Сквозь дверь Птицын услышал, как по коридору прошаркали тапочки: родители шли на кухню пить чай. Бабушка вышла, гремит кастрюлями. Момент подходящий. Птицын закрыл воду, положил лезвия на место, спрятал половник, шкурку и кухонный нож в шкафчик, выполз из ванной. Остановился у зеркала в коридоре и стал трогать лоб, то приближая лицо к зеркалу, то отдаляя его.
       - Что там? - спросил папа, увидев через коридор манипуляции Арсения. Бабушка тоже застыла в проеме кухонной двери с дуршлагом в руке.
       Птицын сделал страдальческое лицо, заглянул на кухню:
       - Что-то голова трещит страшно... Упал сегодня...
       - Где? - спросил папа.
       - Да с утра шел в институт... и около метро шлепнулся... По льду проехался...
       - Где? Где? Покажи! - заинтересовался папа.
       Птицын отвел рукой волосы со лба.
       - Шишка! - констатировала бабушка. - С голубиное яйцо.
       - Молодец! - заметила мама. - Будешь теперь под ноги глядеть... Ворон считаешь... Так можно и без глаза остаться.
       - Да-а! - подытожил папа. - Синяк большой. Гололед ведь... Как тебя угораздило?
       - Голова раскалывается! - настаивал Птицын. Похоже, никто из родственников сочувствовать ему не собирался. А они еще должны вызвать "Скорую помощь".
       - Иди полежи, - предложил папа. - Может, пройдет?..
       - Пойду лягу... - покорно согласился Птицын.
       Что теперь делать? Во-первых, разобрать постель. Приедет "Скорая" - нужно лежать пластом, как и следует при сотрясении. Птицын остался в майке и тренировочных. Время: семь вечера. Часам к девяти надо все закончить! Что дальше? - Рвота!
       Птицын проковылял по коридору, слегка постанывая. Зашел в туалет. Дверь на кухню была открыта. Родители были там. Услышат. Он засунул два пальца в глотку и начал горлом имитировать рвотные звуки. Потом спустил воду в унитазе. Выполз из туалета задыхаясь. Держась за стену, Птицын добрался до кухни:
       - Боюсь, сотрясение мозга! Вырвало...
       - Может, что съел? Живот не болит? - сочувственно поинтересовался папа: Птицын понял, как ему не хотелось звонить, вызывать "Скорую помощь".
       - Голова... голова... - раздраженно, но слабым голосом захныкал Птицын. - Страшно болит голова.
       Он схватился за лоб, потом провел рукой по затылку и шее.
       - Ото лба отдает в затылок!.. Как будто молотком внутри стучат!..
       - Да, ты что-то бледный... Так что, вызывать "Скорую"? - папа еще робко надеялся, что обойдется и звонить ему не придется.
       - Не знаю... Наверное...
       Птицын, снова держась за стенку, добрался до туалета и опять громко сымитировал рвоту. Когда он выбрался оттуда, папа пошел в коридор к телефону - звонить.
       Птицын добрался до кровати, улегся на постель.
       - Птицын. Арсений Борисович. Да... 21 год. Люблинская улица, дом 5, корпус 5, квартира 68. Телефон: 173 - 42 - 10. Да... 42 - 10... Упал на льду... Голова болит, рвет... Похоже, сотрясение... В течение часа? Спасибо!
       Папа заглянул в комнату:
       - Вызвал... Скоро приедут...
       - Спасибо! - страдальческим голосом простонал Птицын.
       Папа закрыл дверь. Птицын дождался, когда захлопнулась дверь родительской комнаты. Они включили телевизор. У бабушки телевизор тоже орал на всю катушку. Шли "Семнадцать мгновений весны". Копелян рассказывал о Геббельсе. "Информация к размышлению". Птицын разобрал слова: "бабельсбергский бычок".
       Третий этап: кофе. Пять ложек - на чашку. Надо всё делать быстро, потому что "Скорая" может приехать с минуты на минуту. Ехали бы они подольше!.. Птицын воровато прокрался на кухню, достал из кофемолки размолотый вчера вечером кофе, поставил жезвейку на газ. Одним глазом он глядел на часы, другим - на кофе, который набухал, раздувался, стремясь вырваться за пределы сосуда. Птицын вовремя погасил конфорку.
       Сколько сахару бросить? Тоже, наверно, ложек пять, чтоб не горчило. Птицын налил кофе в красную глиняную чашечку, хотел унести в комнату. Вспомнил, что забыл в ванной нож и половник. Быстро положил их на место - в мойку. Шкурку швырнул в стенной шкаф в коридоре. Унес кофе в комнату. Слава Богу, никто из родичей на кухню не вылез. Мелкими глотками Птицын выпил кофе, спрятал чашку в письменный стол. На редкость вкусный! Кто бы мог подумать, что пять ложек дают такой потрясающий вкус. Понятно, почему Бальзак так любил крепкий кофе! От него и умер.
       Послышался звук открывающейся родительской двери. Птицын нырнул в кровать. Папина голова просунулась в проем двери. Папа принюхался, мечтательно пробормотал:
       - Кофе пахнет! - и голова пропала.
       Птицын внутренне рассмеялся, а потом вдруг подумал: "А что, если и врачи унюхают кофе?!." Он вскочил с постели, вспрыгнул на письменный стол, открыл форточку. Время уже поджимало. Уже минут двадцать прошло, приедут...
      
       2.
       Птицын опять залег в кровать. Оставалось только ждать. Он уже сделал почти все, что мог... Дело было за "Скорой"... Все-таки он затянул. Другие давно боролись с армией, а кое-кто ее победил.
       Лунин лежал в психушке. Кукес недавно вышел из больницы, сделал себе эпилепсию. Пока, правда, диагноз до конца еще не подтвердили. Кукес должен был съездить в психдиспансер, встать на учет, и только после этого ему дадут освобождающую статью. Впрочем, это уже формальности. Архангельский, в девичестве Жора Бень, первый и единственный, кто уже месяц назад размахивал "белым билетом".
       Архангельский рассказывал Кукесу, как он освободился от армии, а Кукес - Птицыну. Птицын поразился, как Архангельский все просчитал - до мелочей. Птицыну такое и не снилось. Это была многоходовая операция. Прежде всего, Архангельский связался со своим дальним родственником, генералом пожарной охраны. Тот через своего зама, полковника, сделал Архангельскому вызов в военкомат: если Архангельского забирают, Главный штаб пожарной охраны тут же отправляет запрос в призывную комиссию и Архангельский служит в Москве, в пожарной охране, под патронажем своего родича. Впрочем, родич его предупредил, что полностью от "дедовщины" он спасти его не сможет, так что Архангельскому лучше вовсе не служить.
       Обеспечив таким образом тылы, Архангельский пошел к военкоматовскому врачу и настаивал, чтобы его послали на обследование по поводу сильнейшей аллергии. Тогда Архангельский еще не знал, что сама по себе аллергия от армии не освобождает, в лучшем случае статья по аллергии грозит стройбатом, что может быть хуже, чем строевые войска. Врач, не найдя в медицинской карте ни малейшего подтверждения аллергии Архангельского, наорала на него, обозвала симулянтом, не хотела давать направления на обследование, грозилась показать Архангельскому, где раки зимуют, то есть сию же минуту призвать в Вооруженные Силы. Архангельский кричал, в свою очередь, что в армии едят селедку, а он от нее падает в обморок и, кроме того, он филолог, журналист, у него пятнадцать печатных работ; вот почему она не имеет права загонять его в могилу. Одним словом, всё началось со скандала.
       Архангельский ложится в больницу - у него берут анализ мочи, кала, делают спирометрию (заставляют дышать в трубочку). Диагноз: "практически здоров". Пора собирать белье, мыло и зубную щетку в вещмешок. К счастью для Архангельского, врачи написали в заключении: "рекомендуется обследование у аллерголога". В этой больнице аллерголога просто не было. Запись послужила зацепкой, которую Архангельский использовал. Надо сказать, у Архангельского на самом деле была аллергия на рыбу, орехи и яйца. Он отвез заключение в военкомат и, между прочим, упомянул, что недавно женился, взял фамилию жены, тогда как настоящая его фамилия - Бень. Докторша, по фамилии Вайнтрауб, на этот раз была в хорошем настроении, благосклонно выслушала Архангельского, хотя и не преминула строго сказать: "С этого надо было начинать!" - после чего выдала Архангельскому направление в аллергоцентр. Они заключили негласный джентльменский договор о том, что врач не беспокоит Архангельского бесконечными повестками, ну а он взамен сам вовремя привозит, без всяких понуканий и нажима с ее стороны, медицинские заключения. Архангельский ясно осознал: он должен вести себя по отношению к доктору как настоящий русский интеллигент - другими словами, быть честным, точным, пунктуальным, никогда не лгать, держаться с достоинством и выполнять все возложенные на себя обязательства.
       В аллерогоцентре Архангельскому крупно повезло: у него оказалась очень нежная кожа, и, когда ему сделали надрезы на внутренней стороне локтя и капнули на ранки аллергены, рука распухла, образовались гигантские шишки. Врач аллергоцентра долго охала, глядя на локоть Архангельского, заподозрила у него астму, стала интересоваться, как он дышит и не было ли у него астматических приступов. Архангельский, у которого с горя обострилось чутье, моментально со всем соглашался: "Да дышу плохо!.. Набухает гортань... Ну, конечно, конечно... я задыхаюсь, но не знал, что это астма..." В результате врач дала выписку с подозрениями на астму, компоненты бронхита и рекомендацией обследоваться стационарно в институте Иммунологии.
       Перед тем как залечь в институт Иммунологии, Архангельский изучил по медицинским справочникам симптомы астмы. Доктор Вайнтрауб на этот раз палок в колес Архангельскому не вставляла, а, наоборот, дала зеленую улицу. Институт Иммунологии - научный институт, поэтому там никто не подозревал в Архангельском симулянта.
       Молодая врач, Фатима Шотоевна, ровесница Архангельского, отнеслась к нему как к брату. Ему опять ввели серию аллергенов, одновременно лечили: кололи в плечо, утром приносили по три таблетки и кефир. Архангельский аккуратно складывал таблетки в цилиндрическую коробочку: авось когда-нибудь сгодится. Кефир выливал в раковину.
       Очень многое зависело от врачихи, и Архангельский стал плести любовную интригу. Первым делом он показал свою крайнюю заинтересованность проблемами мусульманства. Чутью Архангельского можно было бы позавидовать: он сразу попал на золотую жилу. Фатима Шотоевна втайне исповедовала ислам. Ее симпатия к Архангельскому росла день ото дня. Архангельский начал осторожно жаловаться на жену, особенно на ее фанатичное православие. Фатима Шотоевна ему сочувствовала. Архангельский пошел дальше: он сетовал на свою доверчивость и романтическое отношение к людям; будь он поопытней и порешительней, он не стал бы связывать свою судьбу с нынешней супругой. Как они духовно далеки друг от друга! Впервые за много лет Архангельский почувствовал духовное сродство - с Фатимой Шотоевной. Если она протянет ему руку помощи, то он сделает решительный шаг - и перейдет в мусульманство, тем более что он, как иудей по родителям, в детстве уже подвергся процедуре обрезания.
       На выходные Архангельский, отпущенный Фатимой Шотоевной, съездил домой, чтобы, помимо крепких объятий Маши Архангельской, связаться с соседом по лестничной клетке - опытным врачом, крупным авторитетом по эндокринологии, директором института. Лет пять назад он лечил отца Архангельского от инсульта, хотя и безрезультатно, практиковал, в том числе и на дому; к нему не однажды приезжали консультироваться дети Хрущева. Когда Архангельский растолковал ему ситуацию, профессор Островский ударил себя по ляжкам, отругал Архангельского, что тот сразу не обратился к нему - он тут же положил бы его в институт Эндокринологии, и дело было бы в шляпе. Впрочем, не все еще потеряно. Островский покопался у себя в шкафчике на кухне, извлек бланки, печати, за десять минут написал ему выписку из истории болезни: будто бы Архангельский - наследственный инвалид, у него больные надпочечники, на почве чего и возникла эндокринологическая астма (отец его тоже умер от надпочечников), кроме того, он, Архангельский, дважды лежал в институте Эндокринологии, ему прописано ежедневно пить преднизалон. Он шлепнул печати, подмахнул подпись директора клиники, выдал бумаги Архангельскому. Напоследок сосед сказал: "Если будут трудности в институте Иммунологии, позвони мне, мы положим тебя ко мне... Я рассеку тебе кожу на локте, а потом зашью. Мы напишем, что ты перенес операцию по вживлению кристалла... Кристалл преднизалона... Страшно дорогой... он вживляется в тело, а потом постепенно рассасывается. В общем, ты живой инвалид. Какая там армия! До койки бы доползти!.."
       Архангельский в понедельник с легким сердцем вернулся в институт Иммунологии. Его тылы еще больше укрепились; во время передышки он подтянул к окопам свежие силы из резерва и полевую кухню. Фатима Шотоевна, увидев выписку Архангельского об эндокринологической астме, испытала небольшой шок: до этого Архангельский ни разу не упомянул об этой своей тяжкой болезни; Архангельскому якобы подсказали, вот он и привез из клиники эти документы, если б не его рассеянность и занятость... ведь он с головой ушел в интеллектуальные проблемы структурной лингвистики.
       Кстати, подоспела еще одна экспертиза - повторная спирометрия. Здесь Архангельский уже насмотрелся на астматиков: как торопливо те вдыхают в себя воздух и как мучительно выдыхают. Профессор Островский к тому же посоветовал Архангельскому симулировать затрудненный выдох. (Первый раз в другой больнице Архангельский ошибочно с усилием втягивал в себя воздух и легко выдыхал, полагая, будто именно так дышат легочные больные.) Теперь Архангельский не был таким дураком и встретил спирометрию во всеоружии: он просто-напросто выдувал в трубочку пузыри, с интересом наблюдая, как его пузыри вычерчиваются на бумаге в длинные неровные кривули.
       Изучив выписку соседа, Фатима Шотоевна прислала к Архангельскому местного эндокринолога. Эндокринолог, судя по всему, был астматиком, и они с Архангельским, тяжело дыша и покашливая, разговаривали как два инвалида - вяло, с долгими паузами и длинными передышками. После одной из таких пауз эндокринолог попросил Архангельского показать, где у него были пятна. Архангельский ничуть не испугался, поскольку вычитал в медицинском справочнике, что в ходе той эндокринологической болезни, которой наделил его сосед, появляются бронзовые пятна на локте. Он и показал эндокринологу свой локоть. У того глаза на лоб полезли, он снял круглые очки, протер их, стал дышать глубоко и ровно. "Простите, - заметил он, густо покраснев, - но ведь эти пятна бывают на внутренней стороне локтя..." - "Ах, да... конечно... конечно..." - Архангельский тоже покраснел и стал объяснять все своей дурацкой забывчивостью.
       Фатима Шотоевна предложила Архангельскому съездить на консультацию к профессору Островскому в институт Эндокринологии, а заодно, поскольку у него такие солидные знакомства, захватить еще двух ее больных. Архангельский перезвонил соседу. "Пусть приезжают", - был ответ. Трое больных, в число которых затесался Архангельский, во главе с Фатимой Шотоевной поехали на машине "скорой помощи" из института Иммунологии в институт Эндокринологии. На коленях, в пакетиках, они держали по баночке с мочой.
       Шофер долго не мог найти дорогу, спрашивал Архангельского. Тот знал только адрес - "улица Дмитрия Ульянова". "Как ехать: направо или налево?" - добивался своего шофер. "Я с этой стороны не заезжал..." - робко врал Архангельский. " А, вижу... Вывеску вижу!..." Шофер подрулил к громадному комплексу зданий. "Куда идти?" - спрашивает Архангельского Фатима Шотоевна, ведь он дважды здесь лежал. Архангельский понятия не имеет: "Кажется, сюда..." Они заходят в научный институт, пробираются через необъятные коридоры, с трудом отыскивают дорогу наружу; наконец, попадают в приемную директора института профессора Островского. Тот встречает их с распростертыми объятиями, с шутками, прибаутками, побасенками, очаровывает Фатиму Шотоевну, говорит, что ее начальник, директор института Иммунологии, Рэм Петров, - его лучший друг и она всегда может на него положиться, равно как и на Рэма Петрова.
       Архангельский раздевается. Сосед, никогда не видевший его в голом виде, в немом изумлении с ужасом глядит на мохнатое тело Архангельского. Оказывается, как потом догадался Архангельский, с этой эндокринологической болезнью волосы на теле вообще не растут. Островский осторожно касается шерсти на груди Архангельского и говорит: "Ну надо же!... И волосенки какие-то появились.... Вот что значит пить преднизалон! Молодец! Недавно, - обратился Островский к Фатиме Шотоевне, - умер академик Гусев из института Онкологии... Сделали вскрытие: у него надпочечники как березовые листочки... (Островский с брезгливой гримасой показал пальцами их крошечные размеры.) А всё почему? Потому что не пил преднизалон! Я ему сто раз говорил: пей преднизалон, пей преднизалон... Не пьёт! Вот умер!..."
       Островский, продолжая балагурить всё в том же духе, подхватил под руку Фатиму Шотоевну и стал выводить ее из кабинета, в промежутке он быстро подошел к Архангельскому и шепотом бросил: "Задержись, половину мочи вылей в раковину и долей воды". Архангельский так и сделал. Двум другим больным Островский твердил: "Пейте кефир. Пейте! Без кефира никуда.... Кефир - это вещь!"
      
       3.
       Зазвенел звонок: приехали! Ладони Птицына вспотели. Он обтер их о простыню. Через мгновение в комнату вошли врач "Скорой" с железным ящиком и молоденькая, тоненькая сестра; поверх халата на ней было наброшено тяжелая, грубая черная шинель санитара.
       - Здравствуйте! Что случилось?
       Врач-крепыш небольшого роста с усталым лицом подвернул угол простыни и присел к Арсению на краешек кровати.
       - Да вот... упал... на льду, - виновато отвечал Птицын, слабым движением кисти ткнув в сторону лба.
       - Рвало?
       - Да, один раз вырвало...
       Врач встал, забросил на письменный стол громоздкий железный ящик, раскрыл крышку, достал никелированный молоточек, подтащил стул к кровати.
       Птицын оперся на подушку, приподнялся на локте.
       - Смотрите на конец молоточка! - врач резко придвинул конец молоточка с черным эбонитовым набалдашником к переносице Арсения, потом резко метнул молоточек в сторону, так что глаза Птицына перекатились к уголкам век.
       Птицын вспомнил: сейчас нужно делать нистагм. Зрачки после сотрясения мелко колеблются сами по себе в горизонтальной или вертикальной плоскости. Это первый признак сотрясения мозга. Птицын дней пять подряд по дороге в институт тренировал нистагм: стоял в вагоне метро, у двери, и, двигая зрачками, следил, как по стенам проносятся длинные ряды толстых кабелей. Зрачки как бы вибрируют на одном и том же месте. Что такое нистагм и как его репетировать, объяснял ему Кукес.
       Птицын попытался сделать нистагм в вертикальной плоскости. Ему казалось это убедительней, чем в горизонтальной, когда, стоя в метро, он глазел с платформы на пролетающие мимо вагоны.
       В комнату осторожно протиснулись друг за другом папа, мама и бабушка. Врач убрал молоточек в карман, отошел к столу, стал заполнять какие-то бумаги.
       - Померь давление, - приказал врач сестре, хотя, казалось, для него всё уже было предельно ясно.
       Она заняла место врача на стуле. Жестом умирающего Птицын протянул руку сестре. Руки у нее были мягкие, а взгляд сострадательный. Она бережно обернула манжет тонометра вокруг локтя Птицына, резиновой грушей подкачала воздух и стала медленно его спускать.
       - Сколько? - коротко бросил врач.
       - Двести на сто двадцать, - ответила сестра.
       Папа приоткрыл рот и переминался с ноги на ногу. Бабушка стояла мрачно, скрестив руки, не двигаясь.
       - Придется везти в больницу, - сказал врач родителям через плечо, закрывая железный медицинский ящик.
       - Что-нибудь серьезное? - переспросил папа.
       - Есть подозрение на сотрясение мозга. Как от вас позвонить?
       - Телефон в коридоре, - сказала мама. - Я вам покажу...
      
       ГЛАВА 2.
       ПСИХУШКА.
       1.
       Лунин уже две недели жил в сумасшедшем доме и стал находить в таком житье-бытье известное удовольствие. Конечно, это был не совсем дурдом, скорее островок относительной свободы посреди угрюмых, с зарешеченными окнами корпусов сумасшедшего дома. Лунин с комфортом обосновался в клинике неврозов на улице Восьмого марта (любопытно, что родился он в Оренбурге на улице под тем же названием, как будто его рождение подразумевало обязательное лежание в желтом доме). Клиника неврозов представляла собой уютный двухэтажный особняк, принадлежавший в незапамятные времена какой-то боярыне. Лунину представлялась боярыня Морозова, которую прямо отсюда повезли на телеге в Сибирь, а она взметнула над собой руку с двуперстным крестом, как на картине Сурикова.
       Лунина приятно поразили чистые холлы, устланные коврами, мягкие кушетки, пальмы в кадках, телевизоры на каждом этаже. Туалет вполне ухоженный, с тремя унитазами. Лунину казалось, что ему придется ходить в дырку и наслаждаться запахами, исходящими от психов. Он не очень-то поверил Гурвичу, психиатру студенческой клиники, который его сюда направил. Тот говорил, будто здесь Лунин хорошо отдохнет. Похоже, он оказался прав.
       Последнее время Лунин действительно, без дураков, чувствовал себя препогано. С ним стали происходить какие-то странные вещи. На лекции Козлищева ему вдруг почудилось, что его шею точно пронзило, как будто стрела или иголка впилась сзади между шейными позвонками. Он схватился за шею и даже обернулся, отыскивая источник резкой боли. В голову полезли нелепые мысли (он перечитывал тогда Рамачараку): не астральная ли это стрела, пущенная кем-то из его врагов. До конца лекции он размышлял, кто бы это мог быть. Что за сволочь его уколола?
       Изо дня в день последние месяцы он во всех видел врагов. Любой взгляд, особенно брошенный женщинами, он трактовал как косой взгляд, как едва скрываемую насмешку. Он ненавидел себя, свое лицо, мешковатый вид, даже пальто и пушкинскую шляпу. Дорога в институт сделалась для него путем на Голгофу. Приближаясь к институтскому забору, он начинал дрожать, дергаться, его поташнивало, кололо сердце. Чтобы прийти в себя, он принимался курить сигарету за сигаретой, и ему отчасти удавалось прервать эту дрожь, скрыть от других, что с ним происходит. Ни Птицын, ни Кукес, ни Голицын ничего не замечали. Однажды, когда он около института ждал Лизу Чайкину и нервно курил, ему представилось, будто его нет в теле, а тело, которое курит и топочет ногами от холода, не его тело. Он же сам, истинный, словно пушинка, вылетевшая из взбитой подушки на свободу; одурев от радости, она на мгновение подскочила кверху, к потолку, но потом принялась медленно падать по дуге, сжимая амплитуду своих колебаний и обреченно приближаясь к полу.
       Лунин вдруг почувствовал, что у него нет корней. Его ноги не стоят на земле. Он только видит их на снегу, косолапые и в неуклюжих ботинках. Самое страшное, что и души у него как будто нет. Эта летающая на ветру пушинка - разве душа? К тому же он все предельно ясно осознает. Если бы он раздвоился, то это, по крайней мере, было бы понятно: типичная шизофрения! Но ведь он не собирался раздваиваться, он просто-напросто расчленял себя на срезы, вовсе не желая собирать разрозненные части заново. Эти мертвые сочленения рук, ног, затылка, груди и живота были сами по себе, а он - сам по себе. Никто не хотел друг друга знать: ни он свое тело, ни тело - его. Надо было выбирать одно из двух. И он сделал неправильный выбор: он выбрал тело без души. Душа отлетела, а может, исчезла, а может, ее вообще не было, этой души. Тело стало тяжелым, грузным, мучительным. Оно болело и страдало, хотя никакой болезни у Лунина не проявлялось: ни температуры, ни давления, ни кашля, даже насморка и то не было. Он как никогда был здоров и тем не менее хуже, чем тогда, он себя в жизни не чувствовал. Он стал бросаться на маман и тетку. Они решили, что он перезанимался, устал, ублажали его и терпеливо сносили агрессию и капризы. Он признался, что болен. Сначала они не поняли, потом до них с трудом дошло то, что он пытался косноязычно передать. Тетка забила во все колокола, кому-то дала в лапу. Миша сходил к студенческому психиатру - Анатолию Борисовичу Абрамовичу. Тот дал ему направление и велел звонить в клинику Восьмого марта, ждать, когда там освободится койка и подойдет Мишина очередь.
       Знакомство с дурдомом началось с приемного отделения. Громадная бесформенная бабища, величиной с секвойю и Дашу Шмабель, с лицом, похожим на задницу, прикрикнула на Мишу Лунина, заставила его снять штаны и взяла у него мазок из задницы; это называлось то ли Каном, то ли Зако-Витебским - одним словом, какая-то еврейская штучка на сифилис. Потом его отправили в палату.
       Палата была огромная - на двенадцать коек, поставленных в два ряда. Во времена боярыни Морозовой в этом зале, скорей всего, проходили ассамблеи, Пётр отрезал боярам бороды, курил трубку и пил аршад, поощряя боярынь танцевать экосез. Отдельные койки пустовали. Миша поздоровался с двумя алкоголиками, которые не удосужились ответить на его приветствие, но продолжали лежать, устремив тупой и безразличный взгляд в потолок; ему кивнул благостный тщедушный старичок с клочковатой бородой, похожий на шизофреника, и угрюмый парень, сверстник Миши Лунина, может, чуть-чуть постарше. Когда Миша вошел в палату, старичок в одном шерстяном носке, свесив ноги с койки и сложив ладони перед собой в молитвенном жесте, виновато улыбаясь, что-то очень быстро, как будто боясь не успеть, шептал про себя. Лунину показалось, что старичок видит напротив своей койки кого-то вполне реального и пытается перед ним оправдаться, а тот, невидимый собеседник, ругает его почем зря. Все сумасшествие старичка, которого почему-то все звали, как мальчишку, - Эдик, сводилось к поездке в трамвае от Таганки до Калитников. Он садился часов в пять утра в первый трамвай на конечной остановке, занимал всегда одно и то же место в уголке справа и целый день ездил по маршруту туда-сюда, твердя наизусть молитвы из месяцеслова. Об этом Лунин узнал много дней спустя, когда стал своим.
       У стены, в углу, ворочался и стонал Авдотья Никитична. Поначалу Миша не понял, кто перед ним, хотя что-то знакомое в лице промелькнуло. Потом ему объяснили: "Это Авдотья Никитична". - "Та самая, что вместе с Вероникой Маврикиевной?" - не поверил Миша. "Ну да, артист Борис Владимиров. У него хронический запой. Перед тобой лежала, выписалась недавно Неёлова из "Современника"". - "Марина Неёлова?" - опять как дурак переспросил Лунин (Миша испытывал священный трепет перед известными людьми, над чем не раз смеялся Птицын). "Она, она! У нас здесь в психушке одни знаменитости! Знатная психушка!" Этот разговор происходил в сортире.
      
       2.
      
       - Момент!
       Врач с аппетитом допивал свой кофе. Лунину тоже страшно захотелось кофе. Почему бы врачу не предложить и ему чашечку? Это было бы мило с его стороны и весьма кстати. Пойло, которое нянечки приносили по утрам, именуя его то какао, то кефиром, то чаем, Лунин тут же выливал в раковину, бывшую у него под боком, рядом с кроватью.
       Врач вызвал Лунина на беседу только на третий день после поступления. Это беспокоило и обижало Лунина. Впрочем, необходимость адаптироваться в новых условиях отвлекала Лунина от досады на врачей, нисколько им не интересовавшихся.
       Врач был толстый брюнет, кудрявый на висках и затылке, но с обнаженным высоким лбом, облысевшим до самой макушки. Его гладкие, чисто выбритые, иссиня-черные, немного обвислые щеки лоснились и переливались на свету.
       Лунину показалось, что психиатр принадлежал к тому распространенному типу людей, которые интересуются только собственной персоной, чрезвычайно довольны собой и ничуть не сомневаются, что весь мир существует исключительно для них. Резкий запах одеколона, исходивший от психиатра, только утвердил Лунина в его первом впечатлении.
       - Присаживайтесь! - бросил он Лунину пронзительным тенором и стал копаться в шкафу с бумагами. - Как вы сказали: Дунин? А... простите... Лунин! Минуточку...
       Он не сразу нашел карточку Лунина (она лежала отложенной на шкафу), быстро пролистал ее там же, у шкафа, помычал, пошлепал толстыми губами, прихватил с подоконника из пачки несколько чистых листов и уселся за стол, по другую сторону которого уже сидел Миша Лунин.
       - Познакомимся. Зовут меня Тимур Аркадьевич... Богоявленский. Я буду вести вашу болезнь, - продиктовал он пухлыми пунцовыми губами, после чего звонко ими чмокнул. Видимо, это было знаком законченной мысли и конца связи.
       Лунин решил, что ему представляться нет никакой надобности: его медицинская карта лежала в руках Богоявленского. Притом Лунин ясно видел, что этому врачу, сложившему в стопочку листы белой бумаги, совершенно до лампочки его имя.
       - Ну-с? Какие жалобы? - возобновил оборванную связь психиатр.
       Пока Миша сосредоточивался на ответе, Богоявленский по диагонали еще раз проглядел Мишину медицинскую карту: что же там о Лунине писал Абрамович. При сравнении двух психиатров, которых Лунину довелось увидеть в своей жизни, Абрамович сильно уступал Богоявленскому в солидности и представительности. По сравнению с Богоявленским Абрамович выглядел как сморщенный гриб-дождевик, в простонародье называемый "дедушкин табак". Ранней осенью в Ивантеевке Лунин любил давить этот "дедушкин табак" сапогом, так чтобы тот шипел и дымился неопрятным желтым дымом. Абрамович был серым, маленьким, тщедушным, сутулым евреем в очках. Правое плечо он опускал заметно ниже левого и, когда писал, весь мелко-мелко подрагивал от седых волосков на лысине до ляжек. И все-таки в Абрамовиче (так, по крайней мере, казалось Лунину) было что-то человеческое, а в Богоявленском этого человеческого даже не ночевало.
       - Вам очень повезло, что вы попали к Анатолию Борисычу Абрамовичу... Это первоклассный специалист... Итак? Что вас беспокоит?
       - В физическом плане? Или духовном?- уточнил Миша.
       - И в том и в другом. Ну, давайте начнем с духовного...
       - Смысл жизни!
       - Что-что-что? - удивился Богоявленский.
       - Точнее сказать, отсутствие смысла жизни!
       - Что ж! - хмыкнул психиатр. - По крайней мере, оригинально! Поясните поподробней!
       - С некоторых пор я не понимаю, зачем нужно жить. И вообще, что значит жить? Не умирать? Обеспечивать существование белковых тел, как сказал Энгельс?.. Смерти я боюсь! Да и кто ее не боится?! И умирать не хочу... Но жить просто так... Автоматически... как робот... Не понимаю этого...
       - Вы делали попытки покончить самоубийством? - перебил Лунина психиатр.
       - Нет, никогда.
       - Так в чем же дело? Чем вас не устраивает наша жизнь?
       - В ней нет любви. Она враждебна человеку. По-моему, жизнь всеми правдами и неправдами хочет человека уничтожить... Все мечты, надежды, упования - всё она проглатывает и пожирает, как рыба-пиранья. Человек остается ни с чем. Если он сам кого-то любит, то не любят его. Ему хочется быть суперменом, красавцем, а он ничтожная букашка, "маленький человек" с мерзкой физиономией... в зеркале... В него хочется плюнуть и растереть...
       - Вы так себя не любите?
       Лунину показалось, что с лица психиатра сползло самодовольство. Вместо этого на нем появилось недоверие и брезгливость. С таким выражением слушают пьяный бред или вранье подростка, который прогулял школу и безуспешно пытается оправдаться перед суровым отцом, снимающим ремень.
       - Не то что бы не люблю... Скорее, наоборот... Хотелось бы себя поменьше любить... И думать о себе поменьше... Но не получается. Мне кажется: все на меня смотрят и я смешон... в их глазах... Как будто меня нет, я не существую... Мыслю, но не существую...Я сочинен теми, кто на меня смотрит... Мать, тетка, студенты-однокурсники... Они почему-то думают, что я должен действовать, как они считают... Они - такие уверенные в себе, энергичные...
       - Достаточно! - нетерпеливо оборвал психиатр эти лунинские излияния. - Я понял... всё понял... Расскажите о физических симптомах.
       - Там, где шея соединяется с позвоночником, - Лунин нащупал это место, - такое ощущение... что там крест, перекладина креста...А голова вместе с шеей к нему пригвождена... И от боли невозможно отделаться... Она то сильней, то слабей... Но почти никогда не перестает. Иногда я думаю... если б я мог, отрезал бы голову от шеи...
       - Понятно, - Богоявленский по мере рассказа Лунина сделал в карте несколько записей. - Сейчас будет обед, пообедайте... И после обеда... через часик с небольшим, приходите снова. Я попрошу вас сделать небольшую творческую работу... Вы человек творческий, я вижу... Договорились?
      
      
       3.
      
       - Я извиняюсь, можно у тебя попросить прикурить?
       Высокий костлявый брюнет со скуластым лицом повернул голову от окна, куда он пристально смотрел, и недовольно уставился на Мишу.
       На ближнем к выходу унитазе печально сидел давно небритый псих с окурком в зубах.
       - Спички оставил в палате, - виновато пробормотал Миша, как бы оправдываясь.
       Брюнет стряхнул пепел с сигареты, согнул другую руку в локте на уровне плеча, повернул шею и голову к окну, прочь от Миши Лунина, трижды дернулся шеей и локтем, после чего протянул Мише зажигалку.
       - Спасибо! - Миша прикурил, возвратил зажигалку, повертев ее в руке. - Изящная штучка. Swiss. Швейцарская?
       - Ты знаешь английский? - вскинул брови костлявый брюнет.
       - Ещё бы! Я же филолог!.. - простодушно похвастался Миша, с наслаждением затянувшись.
       - Вот как!.. Закончил или учишься?
       - Учусь... в МГПИ имени Ленина.
       Недовольное лицо скуластого брюнета внезапно смягчилось и подобрело.
       - А я его закончил... семь лет назад...
       - Ну да! - пришло время удивляться Лунину. - Какой факультет?
       - Всё тот же... филологический, - улыбнулся брюнет.
       - Приятно, черт возьми, встретить собрата по образованию в этом Богом забытом месте! - патетически воскликнул Миша и сразу почувствовал, что пафос здесь ни к чему, что фраза получилась слишком вычурной, в духе приснопамятного Джозефа.
       - Ты ошибаешься: это место не забыто Богом. Наоборот, в нем живет Бог!
       - А как же в церкви? - уточнил Лунин.
       - В церкви меньше, чем здесь! - рассмеялся брюнет, и лед был сломан.
       Так Миша Лунин познакомился с Митей Пекарем. Пекаря (у него была такая фамилия) Миша давно выделил по нервному интеллектуальному лицу, по странным дерганьям шеей, которые, казалось, ничуть его не смущали. Напротив, он дергался в коридоре и в столовой с таким надменным выражением аристократического лица, будто намеренно ел ножом и вилкой в хлеву среди свиней.
       Пекарь держался отчужденно и высокопарно, подчеркнуто не смешиваясь с толпой заурядных психов и невротиков. Он общался с двумя-тремя избранными, и Лунин не видел способов познакомиться с ним.
       Все вышло само собой.
       В столовой Пекарь усадил Мишу за свой столик, познакомив его со Стоматологом и Любером. Это и была его избранная компания.
       Прежде чем съесть тарелку супа, Пекарь вместе со Стоматологом исполнили какой-то сложный, понятный только им ритуал.
       - Как сам, хреново? - спрашивал Пекарь Стоматолога с неподдельным участием.
       - Шизуха топчет! - мрачно жуя и подвигаясь, чтобы дать место Лунину, принесшему дополнительный стул, отвечал Стоматолог.
       Любер, судя по всему, был хорошо знаком с ритуалом, но не имел права принимать в нем участия. Он оставался лишь почтительным наблюдателем. Да и, по правде говоря, Любер был слишком юн, слишком наивен, слишком не искушен в жизни. Впрочем, под майкой с короткими рукавами играли и переливались округлые, красиво очерченные бицепсы, а маленькая бритая голова сидела на крепкой, мускулистой шее. Любер был экспертизником: в люберецком военкомате почему-то решили, что он наркоман, несмотря на его накачанные мускулы, и принудительно отправили в клинику.
       Стоматолог, как позже узнал Миша Лунин, уже несколько лет лечился от стенокардии, хотя врачи никак не могли понять истоков его сердечной болезни. Но однажды его друга, врача-кардиолога осенило: "Слушай! А не на нервной ли это почве?!" Тазепам и реланиум на время почти полностью излечили его от стенокардии, от приступа которой он вполне мог умереть. Теперь, после привыкания, эти препараты на него не действовали, и у него по-прежнему болело сердце. Депрессия приходила к Стоматологу раз в два года по осени. Он боялся и ждал эту незваную гостью.
       Мите Пекарю ставили шизофрению. И, скорее всего, этот диагноз был правильным. Он трижды, с определенной периодичностью, лежал в психушке. Притом что удивлял Мишу Лунина своей уникальной энциклопедичностью и поразительной памятью, цитируя наизусть сотни стихов Цветаевой, Пушкина, Максимилиана Волошина, Гумилева. Все это, однако, Миша узнал много позже.
       А теперь, после обеда, они зашли в палату Пекаря за сигаретами. На его кровати лежали апельсины. "Опять Валентина! Господи, как она меня утомила!" - посетовал он, чуть-чуть рисуясь перед Мишей.
       - Ты пойдешь сегодня на дискотеку? - поинтересовался Пекарь у Миши.
       - А что, будет дискотека?
       - А то как же. По пятницам! На втором этаже... У женщин... Очень советую... Сорока- и пятидесятилетние веселятся под магнитофон "Яуза" до самого отбоя...
       - Стоит пойти?
       - Безусловно! Познакомлю тебя с Валентиной. Она гимнастка.
      
       4.
      
       - Усаживайтесь поудобней! - Богоявленский опять был в хорошем настроении. От него снова пахло кофе и сервелатом.
       "Нажрался!" - почему-то с ненавистью подумал Лунин, мельком взглянув на лоснящиеся щеки психиатра. Сам он не мог осилить в столовой хлебную котлету с геркулесом и удовлетворился супом и компотом с хлебом. К счастью, маман принесла ему яблоки.
       - Может быть, вы слышали такое имя: Юнг?
       - Карл Густав Юнг. По-моему, он основатель аналитической психологии?.. Был учеником Фрейда. Вроде бы потом они разошлись... Где-то я читал... Фрейд относился к Юнгу почти как к сыну... На каком-то конгрессе Фрейд упал в обморок... А Юнг нес его на руках, как ребенка... И все-таки они рассорились... Если мне не изменяет память, из-за сексуальности... Фрейд все сводил к сексуальности, а Юнг - нет.
       - Блестяще! - Богоявленский весь заискрился, заулыбался. - Какой вы эрудит! Действительно, Юнг выдвинул теорию коллективного бессознательного, а также архетипов. Фрейд ее не принял. Прекрасно! Тем лучше, что вы наслышаны о Юнге. Тем лучше... Вам и карты в руки... Юнг, это вы вряд ли знаете, разработал ассоциативный тест. Его суть вот в чем: я называю вам слова, а вы к ним даете свои ассоциации. Допустим: кухня - скалка, баран - овечка. На время. Обычно на ассоциацию требуется от 5 до 15 секунд. Я буду фиксировать ваши ответы по секундомеру. Итак?
       - Я готов, - кивнул Лунин. - Нужно давать ассоциацию - существительное?
       - Необязательно. Можно прилагательное, наречие, глагол, даже фразу из нескольких слов. Все, что приходит вам в голову в первую секунду...
       Психиатр смачно, со вкусом объяснял Лунину правила игры и одновременно ковырял в ухе коротким, остро заточенным карандашом. Лунин ненавидел ковырявшихся в ушах. Для него это было еще хуже, чем сморкаться в кулак.
       - Понятно... Спасибо...
       - Я начинаю, - шлепнул губами Богоявленский. - Этих слов не больше тридцати.
       Он достал из папки распечатку, разложил на столе стопку чистой бумаги, секундомер, который Лунин видел у физкультурников, когда школьники или студенты бежали стометровку на время и физкультурник на финише, вытянув руку далеко перед собой, щелкал головкой секундомера.
       - Ученик?
       - Дебил.
       - Голова?
       - Куб.
       - Отец?
       - Локомотив.
       - Дерево?
       - Птица.
       - Сновидение?
       - Женщина.
       - Книга?
       - Фига.
       Богоявленский щелкал секундомером и старательно вписывал в тест ответы Лунина. Лунин откровенно валял дурака.
       - Карандаш?
       - Ухо.
       - Песня?
       - Комсомол.
       - Кольцо?
       - Поликрат.
       - Готовить?
       - Дерьмо.
       - Бумага?
       - Унитаз.
       - Сердце?
       - Стрела.
       - Звезда?
       - Маленький принц.
       - Ребенок?
       - Вонь.
       - Жертва?
       Здесь Миша Лунин надолго задумался, так что психиатр с секундомером наготове заёрзал на стуле. Наконец Миша ответил:
       - Ифигения.
       Дальше опять пошло стремительно. Психиатр только и щелкал секундомером.
       - Брак?
       - Скука.
       - Ссора?
       - Жена.
       - Софа?
       - Удовольствие.
       - Любовь?
       - Бог.
       - Чудо?
       - Жизнь.
       - Кровь?
       - Расплата.
       - Несправедливость?
       - Преисподняя.
       - Фрукт?
       - Ева.
       - Бутылка?
       - Взаимопонимание.
       - Деньги?
       - Черепки.
       - Жениться?
       - Оковы.
       - Зло?
       - Сомнение.
       - Пряник?
       - Кнут.
       - Лошадь?
       Миша опять задумался:
       - Богиня Кали.
       - Шахматы?
       - Ассоль.
       Богоявленский удовлетворенно дважды чмокнул губами, разложил перед собой листы веером.
       - Любопытно... О-очень любопытно... У вас очень быстрые реакции: в среднем от 2 до 5 секунд. Тем не менее некоторые слова вас сильно затрудняли. Вы думали над ними 11, 13, и даже 15 секунд...
       - Ну и для чего это нужно? - поморщившись, поинтересовался Лунин. - По этим тестам можно угадать сокровенные тайны моей душевной жизни?
       Лунин не мог скрыть иронии. Он подумал: "Чего стоит для врачебной науки такая моя ассоциация, как "книга - фига" или "ученик - дебил"!"
       - Представьте, да! Тайны вашей душевной жизни уже приоткрылись, - подтвердил Богоявленский. - И вы об этом не подозреваете...
       - Может быть, вы поясните? Очень хотелось бы услышать...
       - Не всё сразу. Немного терпения, - психиатр опять загадочно улыбнулся (его улыбка напомнила Мише улыбку синтаксистки Мишлевской - Джоконды с черными зубами) и снова чмокнул. Лунина стали раздражать эти толстые красные губы, которыми эта жирная скотина непрестанно чмокала.
       Психиатр пронумеровал листы, разложил их по порядку.
       - Сначала я попрошу вас прокомментировать некоторые ассоциации. Сразу видно: вы человек оригинальный и понять ход вашей мысли без специальных пояснений нелегко. Чтобы победить вашу болезнь, а она, кажется, имеет очень запутанную природу, мы должны сделаться с вами сотрудниками: вы и я - и вместе работать на одну цель - излечение... Согласны со мной?
       - Вполне, - подтвердил Лунин, не веря ни одному слову этого чмокающего самодовольного толстяка. Он ждал подвоха.
       - Отец - локомотив. Почему?
       - Отец и сын друг друга не понимают, - начал Лунин мрачно. - Так же как мать и сын. Скажите, для чего, спрашивается, в молитве "Отче наш" молятся отцу? - Из-за чувства вины! Никто никого не понимает... Это все равно что солдатам в казарме приказали молиться... под дулом автомата... В этом есть, согласитесь, какой-то неуловимый разврат...
       Психиатр покачал головой:
       - Не слишком ясно... Вы еще больше всё запутали...
       - Вы же просили пояснить, - возмутился Миша. - Вот я и пояснил!..
       - Ну да ладно... Идем дальше. "Голова - куб"?
       - Я представил себе дуболома, у которого квадратная голова. Поскольку голова есть нечто объемное, то квадрат я превратил в куб.
       - Вот как! - Богоявленский подавил смешок и старательно записал объяснения Лунина. - "Дерево - птица"?
       - В Евангелии сказано: "Человек станет как дерево, и птицы небесные прилетят и укроются в листах его".
       - Любите Евангелие?
       - Почитываю.
       - "Сновидение - женщина"?
       - Женщина - это сущность мужчины. Бог сотворил Еву во сне Адама. Сон как женщина - это идеал. А для меня сон скорее мрак. Я ничего не запоминаю, сразу же забываю сны... Ничего, кроме мрака... Мрак - это реальность сна. А женщина - идеальное.
       - "Карандаш - ухо"?
       - Карандашом ковыряют в ухе. Ухо грязное от карандаша.
       Богоявленский закашлялся. Лунин поймал его на этом ковырянии. Психиатр выдернул огрызок карандаша из уха, с недоумением посмотрел на кончик карандаша, потом на Лунина. Тому показалось, что Богоявленский взглянул на него с раздражением, но тут же его губы растянулись в ласковой улыбке. Крупный золотой зуб в центре рта хищно нависал над нижней челюстью.
       - "Песня - комсомол"?
       - "Легко на сердце от песни весёлой..." , "Волга-Волга"... "И тот, кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет..."
       - Это из "Веселых ребят", а не из "Волги-Волги", - строго поправил Лунина Богоявленский.
       - Один чёрт!
       - Не забывайтесь... Посерьёзней... И... выбирайте выражения...
       Богоявленский определенно начал злиться на Мишу. Лунин дал себе слово впредь быть сдержанней и осторожнее. Богоявленский - его лечащий врач, и ему жить с ним неизвестно сколько. Нельзя гадить самому себе. От Богоявленского Мише нужны были таблетки. Ну а если он будет несговорчивым и упрямым, что тогда? Тогда - абзац!
       - "Кольцо - Поликрат"?
       - "Поликратов перстень". Есть такая баллада Жуковского. Я, правда, ее не помню... толком... Там речь идет о какой-то жертве... Собственно, у меня была ассоциация с Экзюпери. У него была жена Консуэло (по-испански - "утешение"). Она подарила ему перстень. Когда Экзюпери погиб... Его самолет упал в море... Рыбак ловил рыбу и выловил этот перстень Экзюпери, который подарила ему жена Консуэло - утешение...
       - "Жертва - Ифигения"? Вы думали над этим словом очень долго: целых 11 секунд.
       - Ифигения... Это Эсхил. Греческая трагедия. Она принесла себя в жертву добровольно... Не в Ифигении дело... Ифигения - это человек. А человек - жертва. Жертва обстоятельств, грехопадения, сатаны. Особенно, если он пытается от этого спастись.
       - М-м... Мрачная философия, - промычал Богоявленский. - Значит, вы не считаете, что человек творит судьбу своими руками?
       - Ни в коем случае! - воскликнул Миша и даже привскочил на стуле. - Человек глуп. Что такое человек? В основном это тело. Душа может быть, а может и не быть. Тело рано или поздно умирает, делается трупом. От трупа идет вонь. Вот и весь человек. Разве он на что-нибудь способен?!
       - В психиатрии это называется: "заниженная самооценка". Обычно она предшествует депрессии, - наставительно констатировал Богоявленский. - Ну а почему "чудо - жизнь"?
       - А разве жизнь не чудо? Вспомните чудо в Кане Галилейской! Христос из воды сделал вино!
       - Вам не кажется, что вы сам себе противоречите? - ехидно заметил Богоявленский.
       - Нисколько! - отмахнулся Лунин. - Жизнь - чудо. Я на этом настаиваю. И если бы не произошло грехопадения, если бы Бог не изгнал человека из рая, мы никогда не узнали бы смерти... ни тления, ни вони, ни трупного запаха и прочей дряни... Мы навсегда пребывали бы в состоянии чудесного блаженства, в раю!..
       - Вашими устами да мёд пить! - опять съехидничал психиатр.
       Его реплика напомнила Лунину Птицына. Он тоже обожал сыпать народными поговорками, в особенности если не находил убедительных аргументов. В народной мудрости есть что-то крайне соблазнительное: она так картинно лаконична, что сразу закрывает спор, уничтожает сам предмет спора. После народной пословицы нет смысла спорить: все слова кажутся натянутыми и пресными. Птицын любил в самый патетический момент интеллектуальной дискуссии вылить на Лунина ушат холодной воды: не зарывайся, мол, дружище. Этот полемический прием Лунин перенял у Птицына и тоже стал им пользоваться - когда Птицын, в свою очередь, впадал в горячку неуемного энтузиазма, после чего оба корчились от хохота.
       - "Кровь - расплата"? - не унимался Богоявленский.
       Лунин устал и понес околесицу, лишь бы скорей отделаться. С утра он недоспал: сосед-алкаш полночи стучал пустыми бутылками, бормотал себе под нос матерные монологи из двух-трех выражений. Хорошо бы сейчас выпить чашку кофе и полчасика вздремнуть!
       - Кровь - любовь, - лениво объяснил Миша. - В конечном счете кто-то за любовь платит кровью. Бог есть любовь. Бог заплатил за любовь к людям своей жизнью: его взяли да распяли. Это абсолютная расплата.
       - "Несправедливость - преисподняя"?
       - Существование в той форме, в которой нам дано, несправедливо. Я бы сказал: позорно! Удел человека - несправедливость. Это что-то вроде индийской "кармы". Грех и карма - синонимы. Грех по-гречески - амартия. В переводе - "стрела из лука, пущенная мимо цели". Грех - промах, ошибка. Но человек все время только и делает, что промахивается. Он грешит и не может не грешить. В этом состоит его жизнь. Неужели это справедливо?! Ну а если нас за грехи еще и будут поджаривать в преисподней на сковородке, то это уж, простите, такая несправедливость, что плюнуть негде.
       - "Зло - сомнение"?
       - Если человек усомнится, что жизнь имеет хэппи энд, если он усомнится в Боге, то это будет злом. Зло - это центральное понятие гностицизма. А Юнг, если не ошибаюсь, был гностиком.
       - Что вы называете "хэппи эндом"? - уточнил Богоявленский, записав Мишин ответ.
       - Мы бессмертны. Мы живем много раз. Существует несколько измерений. Наш мир - это как один ящик в большом шкафу. А кроме этого ящичка, еще сотня других. И даже в нашем ящике содержится не один десяток миров, параллельных миров, если хотите. Это все равно что матрешка. Наш мир -- самая маленькая матрешка внутри других, покрупней. Или луковица... Об этом говорит каббала. Об этом же говорят индийские йоги. Они считают, что человек состоит из семи тонких тел, помимо обычного видимого физического тела, и внутри этих тел еще семь чакр - источников энергии, вроде вращающихся изнутри наружу воронок. Человек может путешествовать по этим мирам во сне или наяву - в результате йоговских упражнений. Его связывает с этим миром один только тонюсенький энергетический шнур, который прикреплен к макушке. (Лунин нагнул голову и похлопал рукой это место, демонстрируя его психиатру.) Йог делает из себя энергетический дубль, или астрального двойника, и посылает его путешествовать на другую планету: на Марс, или Меркурий, или Юпитер. Он встречается там с такими же дублями и теми, кто населяет эти планеты. Быть может, это когда-то давно или недавно умершие. А Бог все это контролирует. Это не человек, не личность. В церкви люди заблуждаются, думая, что Бог - это дядька с бородой. Бог - это Абсолют, Атман и одновременно Брахман... Я три года жил со страхом смерти. И вот теперь я поверил в хэппи энд. А иначе нельзя жить.
       - Откуда вы всего этого набрались? - Богоявленский не мог скрыть гримасу брезгливости. Он с трудом сдерживал раздражение.
       - Об этом пишут Рамачарака, Вивекананда, Даниил Андреев.
       - Бред сивой кобылы, - отрезал психиатр. - Закончим. Осталось чуть-чуть. Почему "лошадь - богиня Кали"? Вы думали целых 15 секунд.
       - Лошадь, собственно, ассоциировалась у меня с Ницше. Ницше сидел в Базеле, в своем кабинете, и смотрел в окно. Он увидел, как кучер зверски бьет лошадь. Ницше сбежал вниз, подбежал к лошади и обнял ее. Кучер по инерции продолжал бить. Кнут попал и по Ницше тоже. Так Ницше сошел с ума. То же самое было с Рамакришной. На его глазах били буйволов, а рубцы появлялись на его теле. Он в этот момент молился богине Кали. Это очень странная богиня: у нее изо рта торчат клыки, в руке она держит меч, широко раздвигает ноги и показывает свою окровавленную вагину. Как такой демонической богине, которой приносят кровавые жертвы, можно молиться?! Да еще впадать в экстаз?! Не понимаю... Я не верю в этих богов, в которых верил Рамакришна, не верю в эту Кали...
       - Почему "шахматы - Ассоль"? 14 секунд.
       - Грин отлично знал, что таких женщин, как Ассоль, в реальной жизни не бывает. У него есть в каком-то рассказе понятие "несбывшееся". Вот Ассоль - это несбывшееся. Так же как и Артур Грей. Ассоль - пешка. Пешка ждет принца. И принц к ней приходит. В шахматах пешка тоже может стать королевой, если дойдет до противоположного поля, то есть до края, до бездны отчаяния. Тогда, быть может, случится чудо...
       - Мы выбьем из вас эту мистическую дурь! - Богословский хлопнул ребром ладони по столу и отпустил Лунина на полдник. Завтра поутру психиатр ждал Мишу в своем кабинете. Всю ночь он обещал думать и анализировать юнговский тест.
      
       Глава 3. СЛУЖУ СОВЕТСКОМУ СОЮЗУ!
      
       1.
      
       - Трусы спустить! Ниже, ниже... Обнажить крайнюю плоть! Ну-у-у!.. Что ж ты такой тупой! А еще с бородой! Член обнажи! Вот! Приподнять мошонку! Кру-у-у-гом! Ноги шире плеч! Раздвинуть задний проход... своими руками... Ещё! Сильней, сильней... Наклониться вперед! Т-а-а-к! Руки не отпускать... Встать прямо! Кру-у-гом! Лицом ко мне! Мочишься в постель? Нет? Трусы поднять. Следующий! Фамилия? Гусаков? Трусы спустить...
       Птицын с облегчением отошел от этой маленькой крикливой бабы в белом халате. Стоя спиной к окну, метрах в трех от очередного призывника, она, не скрывая брезгливости, проводила досмотр мочеполовых и анальных органов. Как она могла что-нибудь разглядеть на таком расстоянии, Птицын искренне не понимал. Хотя все дело в опыте. Если каждый год лет десять подряд работать на призыве (а Птицын давным-давно, года три назад, заприметил ее по прыгающей, ковыляющей походке хромоножки), то не только набьешь глаз и натрудишь руку, но и поневоле превратишься во врага рода человеческого: созерцать ежедневно по три сотни задниц - и при этом не поддаться соблазну отправить все эти мерзкие волосатые задницы на фронт, под пули афганцев, - невозможно.
       Впрочем, навряд ли эта женщина на самом деле испытывала какие-нибудь чувства. На призыве работают люди с особой закалкой. У них нет нервов, сердца, души и прочей сентиментальной чепухи, которой снабжены все остальные простые смертные.
       Птицын встал в очередь к ушнику. Перед ним стоял рыхлый, мясистый парень в семейных трусах с ромбами. Голова Птицына чуть-чуть не доставала ему до копчика. Парень переминался с ноги на ногу, и его туловище, похожее на холодильник "Саратов", плавно покачивалось. Короткие по сравнению с туловищем руки и ноги служили противовесом, удерживая от падения качающийся холодильник.
       Привалившись к подоконнику в коридоре и разглядывая в окно серый облупившийся забор, Птицын вполуха слышал и вполглаза видел, как этот парень, встряхивая копной черных волос, вперемежку со сплошным потоком матерной речи сообщал другим юнцам, что будет проситься в ВДВ. Птицын тогда подумал, что гиганты - самый благодарный материал для тотальной пропаганды. Они верят всему тому, что им накануне скажут по телевизору: например, что защищать Родину-мать - священный долг каждого гражданина или что настоящий мужик должен послужить, иначе он не мужик, что "нештяк быть десантником: всякому дашь в рожу".
       Очередь быстро рассосалась. "Десантник" босыми ногами встал на два громадных, вцементированных в пол человеческих следа спиной к врачу и стал повторять за ней трехзначные числа, которые она в метре от него скандировала громким шёпотом: "Триста двадцать семь, шестьсот сорок четыре..." Птицын вскоре занял место "Десантника". Врач раздражалась, потому что ей по несколько раз приходилось повторять одно и то же число. Птицын был слегка глуховат и знал об этом. Наконец, закончив, она спросила:
       - Жалобы есть?
       - У меня было сотрясение мозга... Я лежал в 915-й горбольнице. (Птицын крепко держал в памяти советы Кукеса и потому каждому врачу торжественно докладывал о своем сотрясении.)
       - Ну, это... к невропатологу...
       Птицын оделся и из кабинета вышел в коридор. Голые, в одних трусах, призывники ежились от холода.
       Из врачей оставался только невропатолог да еще психиатр. Казалось бы, ничего плохого случиться не должно: у него в кармане лежала симпатичная зеленая бумажка в пол-листа с диагнозом: "Посттравматическая энцефалопатия с начальными явлениями гидроцефалии. Артериальная гипертензия II стадии". Когда летом прошлого года Птицын получил выписку из 915-й горбольницы, он был страшно горд собой: "Я сделал это! Ай да, Птицын, ай да, сукин сын! Человек - творец своего счастья!" и прочее. Сегодня, однако, он почему-то шел в военкомат, помимо всегдашней гадливости к этому заведению, еще и с каким-то странно-тревожным чувством. В таком настроении, по-видимому, находится бычок, когда его ведут на живодерню.
       Чтобы подбодрить себя, Птицын по дороге в военкомат играл с собой в незамысловатую игру: "7-7" - мое счастье". Он выискивал автомобильные номера, где дважды повторялась цифра "7". Он загадал, что если от дома до военкомата ему попадется 7 машин с двумя семерками на номере, то все будет отлично. Таких машин оказалось только четыре.
       Вторая неприятность - бесконечные затяжки. После того как в 9 утра у дежурного лейтенанта на вахте прозвенел будильник, и толпа призывников, предъявляя лейтенанту повестки, тоненькой струйкой потекла через турникет, военкоматовские начальники вовсе не торопились начать медкомиссию, и толпа призывников прождала в коридоре четвертого этажа полтора часа, пока всех не согнали на третий, в Красный уголок.
       Птицын сел с краю на откидывающийся, как в кинотеатре, стул. Красный уголок был украшен зажигательными плакатами блекло-зеленого цвета, на которых улыбающиеся или, напротив, сосредоточенные солдаты метали гранаты, маршировали по плацу, разбирали автомат Калашникова под присмотром доброжелательных офицеров-наставников. На сцене стоял стол под зеленым сукном и трибуна. Справа от сцены на стене висели портреты Суворова, маршала Жукова, министра обороны Устинова и портрет Черненко с лицом хитроватого чукчи.
       За столом сидели полковник, капитан и старший лейтенант. По их тоскливым лицам Птицын увидел, что собрались они здесь для галочки, отбывая утомительную общественную повинность. На трибуну нехотя взгромоздился лысоватый капитан. В кулаке он сжимал свернутую в трубочку газету, которую положил на трибуну.
       - Товарищи призывники! - начал он торжественно, после чего как следует прочистил горло, откашлялся, и продолжал: - Вы знаете... как его... наше положение... нашей социалистической родины... Американский, это вот, империализм... наступает... Наша родина в кольце... И все эти... тоже... США, Германия, Италия, Израиль, Франция и другие... они хотят сдавить нам... как его... горло. Не получится! Советский Союз... не выйдет... У фашистов не вышло... И у США... Пусть не надеются... Они все узнают, это вот, как его, наш кулак... русский. И Афганистан не получат...
       Капитан опять прокашлялся. Было видно, как тяжело ему даются слова: они вылезали из него будто пудовые гири.
       - Вы слышали про демографию?! Демография - это... В общем, сейчас у нас тяжелая демографическая ситуация. Сейчас идет призыв сыновей тех, как его, кто погиб в Великой Отечественной войне... То есть они не погибли, которые родили сыновей... Но многие погибли... И родили мало сынов. Отцы теперешних призывников, вас... - это военное поколение. Мужчин, понимаете, нам не хватает! Недобор! Некому идтить служить... А еще некоторые мерзавцы "косят" под больных, не являются по повесткам, отсиживаются за дверьми... И, значит, прячутся за спинами своих матерей, сестер... За их хрупкими плечми!
       И здоровье у многих... это вот, хлипкое... Бегать не умеют... в школе их, видишь, не научили... Вот этих вот... как его... и подстреливают в Афганистане... как зайцев!..
       За Птицыным кто-то недовольно проворчал: "Вот сам и иди в свой Афганистан... Бегай от моджахедов!"
       - А кто тогда Родину будет защищать? А? - капитан сделал многозначительную паузу.
       "Вот ты и защищай!" - опять пробурчал тот же недовольный голос за спиной Птицына. Птицын почувствовал рядом с собой и позади скрытую враждебность к капитану.
       Капитан развернул газету и под занавес своей речи прочитал длинную невнятную цитату из Константина Устиновича Черненко. Ее смысл сводился к тому, что наши доблестные воины, мол, себя еще не показали, но обязательно покажут, то есть как раз то самое, что так красноречиво доказывал капитан призывникам.
       Сегодня Птицына раздражало все подряд. Даже слово "мерзавцы" из уст капитана-златоуста, сказанное им о таких, как Птицын, покоробило Птицына.
       "Да, я мерзавец, симулянт и лгун. Злостно обманываю патриота капитана, подавляющего зевок старшего лейтенанта и жирного борова полковника. Не военком ли он? А также и проклятое государство, которому на меня решительно плевать и для которого я пушечное мясо. Этим мясом по приказу Верховного главнокомандующего и в силу государственной необходимости будут удобрять каменистые степи дружественного Афганистана".
      
       2.
      
       Невропатолог - худой, субтильный курчавый брюнет лет сорока, с ярко выраженной еврейской внешностью, узкой мордочкой, похожей на крысу - в особенности не понравился Птицыну. На редкость мерзкий тип. Он семенил по военкоматовскому коридору с гаденькой улыбочкой, сжимая под мышкой личные дела, то и дело шмыгая из своего кабинета в кабинет к психиатру и обратно: вылитый Иуда.
       Чистенький, аккуратненький, в новеньком галстуке из-под свеженакрахмаленного белого халата. В школе таких чистюль бьют. Они всегда с приготовленными уроками, подстриженными ногтями, с тетрадочками в обложках. Пишут четким, аккуратным почерком. Их обожают учителя, перед которыми они заискивают. Они нехотя дают списывать, тайком подличают и тайком же издеваются над теми же самыми учителями, что ставят их в пример и числят в любимчиках. Они презирают всех, кому отказано в дарах, какие сыплются на них, как из рога изобилия, и любят только себя. Впрочем, они побаиваются грубой силы. От хулиганов держатся подальше, а при случае ябедничают и исподтишка закладывают их учителям, завучу или директору, конечно, при условии, что их никто не уличит в предательстве. Они заканчивают школу с золотой медалью или, на крайний случай, имеют несколько четверок: по физкультуре и труду. Поступают в престижный вуз не без помощи папы, мамы, дяди или дедушки, которые просто не имеют право пустить на самотек такой важный шаг в жизни их любимого чада, как поступление в институт. Становятся прилежными и старательными студентами, участвуют в студенческом научном обществе, получают красный диплом, прикрепляются к какой-нибудь значимой кафедре, поступают в аспирантуру, защищают диссертацию, преподают ни шатко ни валко, зато всегда точно знают, к какой группе на кафедре примкнуть, чтобы свалить враждебные и слабейшие. К сорока пяти защищают докторскую, получают звание профессора, дремлют на Ученых советах, мелко мстят студентам, которые их ненавидят за мелочные придирки и крючкотворство на зачетах и экзаменах. Умирают за восемьдесят член-коррами или академиками, удостоившись некролога на стене и в стенгазете, а также кремирования за казенный счет.
       Птицын поймал себя на том, что зарапортовался: "Какое мне дело до него? Будь он треклятый-растреклятый. У меня на руках выписка. Я месяц лежал в больнице. Сотня всяких исследований. Объективный диагноз налицо. Кофе крепчайший я на всякий пожарный выпил. Давление накачаю. Опыт есть. Пошел он... со своей поганой улыбочкой!.."
       Птицын пожалел, что сменился невропатолог. Полгода назад он точно так же стоял возле этого кабинета, волновался, потел. Невропатолог, здоровенный дядька, косая сажень в плечах, громовым басом воспитывал каждого входящего к нему в кабинет призывника:
       - Как стоишь?! Сми-и-и-рно! В армию идешь, олух царя небесного! Кто разрешал сесть? Выйди вон из кабинета! Зайдешь снова: "Призывник такой-то явился!" Кру-у-гом, шагом марш!"
       - Почему не здороваешься? Выйди - зайдешь последним! Когда вызову... Птицын!
       - Почему не здороваешься? В школе не учили?! Почему с бородой?
       - У меня филологическое образование. Добрый день.
       - Раздеться до пояса!.. Филолог?! Жалобы на голову, нервы есть?..
       - Да, есть... Сравнительно недавно у меня было сотрясение мозга... Вот я принес амбулаторную карту... Там есть выписка.
       - Как произошло?
       - Упал... Шел дворами... Ударился об лед... лбом...
       - В каком месте?
       - Вот здесь...
       - В 17-й больнице лежал?
       - Да!
       - Сколько?
       - Неделю...
       - Вытянуть руки перед собой! Глаза закрыть... Пальцы раздвинуть... Та-а-ак! Теперь указательным пальцем, не открывая глаз, коснуться кончика носа... (Птицын промахнулся и попал пальцем в переносицу.) Так! Хорошо! Раздеться до пояса! Штаны спустить... Смотреть сюда! (Невропатолог придвинул к переносице Птицына черный эбонитовый наконечник блестящего молоточка, резко сдвинул вправо, влево. Разыгрывать нистагм не имело смысла: сотрясение было слишком давно.) Нога на ногу! (Внезапно по колену трах! Колено подскочило, но как-то нехотя. По другому - трах! Второе колено вовсе не отреагировало.) Встать коленями на стул! Спиной ко мне... (Острым концом молоточка он провел по пяткам - ни малейших реакций у Птицына.) Лицом ко мне! (Острым концом молоточка резко по мышцам брюшного пресса. Мышцы сократились, но Птицыну показалось, что он каким-то чудом замедляет их сокращение. Невропатолог недовольно поморщился. Кажется, рефлексы не соответствовали норме.)
       Невропатолог сел за стол, стал писать, коротко бросил Птицыну: "Отсрочка на полгода!"
       Громогласные, суровые мужики вызывали в Птицыне намного больше доверия, чем такие тихенькие глисты, как вот этот. "В тихом омуте черти водятся". "Мягко стелет, да жестко спать". "Бог шельму метит". Русский народ припечатал таких типов двумя десятками пословиц.
       Наконец, Птицын услышал свою фамилию. Зашел в кабинет, поздоровался.
       Невропатолог стоял у стола и листал личное дело Птицына.
       - Это ваша выписка? - спросил он, на мгновение приподняв кудрявую голову, оторвал глаза от бумаг, чтобы взглянуть сквозь Птицына, после чего развернул подклеенный к медицинской карте и свернутый вдвое листок.
       - Да. Моя.
       Птицын вспомнил, как в день его выписки из больницы Лия Исааковна Блюменкранц, лечащий врач, писала все эти бумажки для военкомата в коридоре неврологического отделения, за стеклом сестринского поста. Палата, где лежал Птицын, была как раз напротив. Дверь палаты распахнулась от сквозняка, и летний солнечный луч пересек палату насквозь, пронизал стекло сестринского поста и, проникнув внутрь, ярким светом залил стол, за которым сидела Лия Исааковна. Она сосредоточенно писала и временами подносила руку к глазам, как бы отгоняя назойливого шалуна - несносный солнечный луч. Птицын радостно-возбужденно метался по палате, делая круги и зигзаги, предвкушая желанный миг скорой свободы.
       Лия Исааковна, некрасивая пожилая еврейка с резким, волевым лицом, с самого начала не слишком верила в болезнь Птицына, но месяц общения принес свои результаты: узнав Птицына ближе, она прониклась внутренней убежденностью Птицына, надо сказать, ни разу не высказанной вслух, что ему в армии не место; так же безмолвно она согласилась с этим и понемногу начала Птицыну симпатизировать и помогать. Птицын давно заметил, что евреи в его жизни всегда играли какую-то особенную, исключительную роль.
       - Подождите в коридоре.
       Птицын вышел. Плохой знак. Невропатолог с его личным делом побежал к психиатру. Психиатр был тот же, что и прежде, когда Птицыну дали отсрочку и когда спустя полгода невропатолог с глоткой-трубой послал его на экспертизу в 915-ю горбольницу.
       Через минут пятнадцать они вышли из кабинета психиатра и пошли в кабинет невропатолога.
       - Зайдите! - бросил невропатолог.
       Психиатр с клочковатой бородой и скучающим лицом, сидел на стуле и подергивал клочки своей бороды. Невропатолог оперся задницей о край письменного стола и испытующе глядел на Птицына: он явно стремился занять доминирующую позицию. Вообще-то он имел ее уже хотя бы в силу неравноценности ролей, которые судьба отвела ему как врачу призывной комиссии и Птицыну как призывнику.
       - Вы лежали по поводу сотрясения мозга в 17-й больнице?
       - Да.
       - Пять дней? - невропатолог сверился с данными медицинской карты.
       "Скотина, как он быстро успел заметить все детали! Говорила Птицыну сестра: "Лежи, не рыпайся!" - и была права, а он, дурак, все просил, чтоб его скорей выписали: хотелось справить Новый год дома. Вот теперь расхлебывай!"
       - Да.
       - Пять дней с сотрясением не лежат! - невропатолог склонил голову к психиатру, ища подтверждения. Тот согласно покивал.
       Невропатолог сделал длинную паузу, во время которой орлиным, проницательным взором смотрел на Птицына, очевидно ожидая, что он будет спорить. Птицын молчал.
       - Где была травма? - все энергичней и напористей продолжал наседать невропатолог на Птицына.
       Птицын поугрюмел и ушел в глухую защиту. А что ему оставалось делать?
       - Вот здесь на лбу.
       - Как это случилось? Расскажите.
       - Шел вечером по гололеду... дворами... Упал... Разбил себе лоб... вот здесь... Заболела голова... Рвало... Вызвали "Скорую помощь", отвезли в 17 больницу.
       - Падают обычно не головой вперед, а на спину, затылком...
       Вновь он сделал паузу - и вновь Птицын не стал спорить. Мерзкая свинья! Он видел Птицына насквозь, но и Птицын видел его насквозь. Он хотел, чтобы Птицын сорвался и стал бы доказывать свою правоту. Черта с два! Как Птицын не докажет, что болен, так и невропатолог не докажет, что Птицын здоров: перед ним объективные документы. Правда, у него чутье. Чутье его не подвело. Он сделает все, чтобы засунуть Птицына в армию. Но ему не так-то легко будет это сделать. Месяц в больнице, на экспертизе. Диагноз есть, и пусть попробует его уничтожить! Пороха не хватит!
       Невропатолог посмотрел на психиатра:
       - Для артериальной гипертензии второй стадии должны быть показатели на глазном дне... Выйдите... И подойдите в 6 кабинет, к окулисту... Вас вызовут.
       Все рушилось на глазах. В 915 горбольнице окулист был болен, и Птицыну это исследование не делали: тогда ему здорово повезло. В 17 больнице его вообще практически не осматривали. В момент первого осмотра лечащим врачом он удачно разыграл нистагм, то есть сделал движение зрачком в продольном направлении. Во время обхода на следующий день, когда пришли четыре колоссальных мужика (по сравнению с ними Птицын был как мальчик-с-пальчик), лечащий врач веско сказал заведующему отделения, еще большему богатырю, чем он сам, указав на Птицына: "Сотрясение мозга!" - консилиум четверых богатырей секунды три внимательно смотрел на Птицына, после чего перешел к другой койке.
       Следуя соответствующим наставлениям невропатолога, забежавшего к окулисту, перед тем как вызвать Птицына, окулист, полная женщина с шиньоном, тщательнейшим образом исследовала у Птицына глазное дно, что-то записывала, бормотала про себя какие-то цифры, что-то подсчитывала, качала головой, опять записывала, еще раз заглядывала через зеркальце на лбу в оба глаза Птицына, точно проверяя себя.
       Птицын стоял в коридоре и меланхолично наблюдал, как все, что он так долго и мучительно выстраивал, превращается в карточный домик, опрокинутый мизинцем. Окулист с делом Птицына пошла к невропатологу. Тот выскочил из своего кабинета с торжествующим лицом, злорадно ухмыльнулся, взглянув на Птицына, и побежал с его личным делом к старшему врачу комиссии, сидевшей за столиком в конце коридора. Птицын видел, как невропатолог, встряхивая кудрями, что-то горячо с нею обсуждал. Он тыкал в бумажку и выписку, временами кивал в сторону Птицына, стоявшему неподалеку. Наверно, он красноречиво убеждал врачиху, что таких симулянтов и подлецов, как Птицын, в армию нужно отправлять в первую очередь: пусть, мол, там подохнут, поделом им, не будут обманывать государство, а нас, врачей, им не обмануть! Разговор, как видно, закончился в пользу невропатолога. Он прошел мимо Птицына, улыбнулся одними глазами, бросил на ходу: "Идите к терапевту!"
       Это был конец! "Значит, заберут!" - подумал Птицын.
       В то время как грубая баба выкрикивала все то же: "Трусы спустить... Трусы поднять...", а голые призывники мерзли, ежились и почесывали одну волосатую ногу о другую, Птицына вызвали за ширму, которую он в первый раз не заметил. Там сидела интеллигентная блондинка с грустным удлиненным лицом, немного лошадиным (она напомнила Птицыну портрет Полины Виардо). Она негромко попросила Птицына сесть, стала мерить ему давление.
       - Вы волнуетесь? - вдруг спросила она, как-то совсем неравнодушно посмотрев на Птицына большими грустными карими глазами.
       - Нет.
       - У вас очень высокое давление!
       - Да-а... Я лежал по этому поводу в 915-й горбольнице... месяц... После сотрясения мозга...
       Она взглянула в документы, которые ей передали, вслух прочитала:
       - Артериальная гипертензия второй стадии. Ничего себе! Невропатолог снизил этот диагноз до первой стадии. По списку болезней, с которыми сейчас берут в армию, а этот список недавно ужесточен, ваш диагноз входит в список...
       - И чем это мне грозит? - Птицын тоже взглянул в карие глаза докторши.
       - Стройбат. Кирка, лопата... Бери больше - кидай дальше...
       Она с удивлением посмотрела на Птицына. Он кивнул.
       - Не знаю, почему я вам сказала... Мы обычно не говорим.
      
       3.
      
       Птицыным овладело полнейшее безразличие. Между темечком и виском пульсировала и перекатывалась боль. Она попеременно то металась и билась в ритме сердца, то отступала и тупо ныла, точно воющий на луну пес. Птицын смертельно устал и сдался. Бороться дальше не имело смысла. Надо было принять свою судьбу. Значит, для чего-то он должен был идти в армию. Жаль, что столько мучений зря. Вот и еще одна ошибка. Стало быть, он не понимал своей судьбы? Опять он разбил лоб об стену. Стена! Птицын чувствовал ее физически. Всю жизнь - стена. Он разбегается, очертя голову бросается на стену. Но стена железобетонная - искры из глаз, он падает и, очнувшись, на карачках отползает от стены, с трудом поднимается и бредет в сторону. Так было с театральным институтом, куда он поступал три года подряд. Так было с Верстовской. Так произошло с военкоматом. Ну что ж! Такая планида.
       От кабинета терапевта до актового зала, где заседала военкоматская комиссия, решавшая кому где служить, было не больше полутора десятка шагов. Птицын, голый, в белых трусах (их белизну нельзя было назвать идеальной, ведь Птицын никак не рассчитывал дойти до заключительного стриптиза), ожидал своей участи. Когда открылась дверь и чернявая сестра вынесла очередную порцию личных дел, Птицын сквозь дверной проем разглядел сутулую спину тщедушного призывника и жирных военных за длинным столом.
       У Птицына страшно болела голова, он видел окружающих как бы сквозь дымку. И вдруг ему представилась фантастическая ситуация, будто хилый мальчишка читает комиссии басню Крылова, а потом комиссия просит его сплясать. Именно так все и происходило в школе-студии МХАТ, куда Птицын поступал и дошел до третьего тура. Перед Птицыным молниеносно промелькнули кадры унизительной процедуры творческих конкурсов. В Щепкинском училище один восьмидесятилетний народный артист, ослепший и оглохший от старости, лег на стол, сложил ладони в трубочки и стал смотреть на абитуриентов как бы в бинокль из своего окопа; другой потребовал, чтобы девица приподняла юбку повыше: он хотел рассмотреть ее колени; третий прервал Птицына на полуслове, когда тот читал монолог Хлестакова: "Почему вы говорите не своим голосом?" - после чего минут пять ухмылялся, довольный тем, что выбил его из колеи.
       "Творческий конкурс" призывников оказался не менее странным: стоя на подиуме, они демонстрировали солидным, пожилым мужчинам, отцам семейств свои голые тела. Если гомосексуализм в нашей стране карается законом, как это могло случиться в официальном военном заведении? У Птицына покалывало в виске и на темечке и, чтобы избавиться от боли, он хотел только одного: чтобы до него скорее дошла очередь и его наконец вывели бы на сеанс стриптиза.
       "Будут ли они его щупать? - думал Птицын, удивляясь идиотическому ходу своей мысли. - Рабовладельцы, прежде чем купить раба, заглядывали ему в зубы: не гнилые ли? Ощупывали мышцы рук, ног, спины. Товар должен соответствовать цене..."
       Из актового зала вышла старший врач, полная белокурая женщина с пучком на затылке. Она строгим взглядом окинула толпу призывников, и ее глаза остановились на Птицыне, который, прикрыв глаза, левой рукой опирался на стену, а правой - массировал веко.
       Старший врач решительно подошла к Птицыну, взяла его за руку. Тот испуганно вздрогнул - и открыл глаза.
       - Все-таки меня беспокоит Птицын! - твердо сказала старший врач.
       Она повела его за собой, по-прежнему держа за руку. Голый, сутулый и хилый Птицын послушно потянулся за старшим врачом навстречу своей судьбе. Удивленные призывники молча расступались и оглядывались, пока эта маленькая процессия двигалась к актовому залу. Пальцы старшего врача отыскали пульс на запястье Птицына. Тот кожей чувствовал ее твердые пальцы и свое бешено стучащее сердце, которое билось вместе с жилкой на виске.
       Старший врач втянула Птицына в актовый зал, подвела к маленькому столику. Птицын стоял возле столика, а она, усевшись и сняв со столика наручные часы, опять высчитывала его пульс, чуть-чуть шевеля губами.
       Спиной к Птицыну и лицом к четырем мужикам с землистыми лицами (все цвета для Птицына померкли и посерели) стоял "десантник". Птицын узнал его по жирной спине, черным кудрям и трусах в ромбик.
       - У тебя ґолова для чСґо? (Лысый полковник в центре стола с жаром воспитывал толстого мальчишку, при этом говорил с украинским выговором - на ґ.) Шоб картуз носить? Третий раз повторяю: "Не прибыл, а явился!" Пон`ял? "Призывник Цибуля на призывную комиссию явился!" Выйди - и повтори!
       У Птицына так болела голова, что его очень мало трогало все происходящее снаружи: люди двигались плавно механически, как в масле. А он был единственным зрителем в пустом кинотеатре. Только кино крутил пьяный киномеханик. Он почти совсем выкрутил звук, закемарил и пустил бобину с пленкой на самотек: временами персонажи на экране еле-еле шевелились, будто в замедленной съемке, а иногда мелькали в бешеном темпе, как заводные. Кто и зачем заставил Птицына смотреть этот бессвязный фильм?
       - 120 ударов в минуту... В армию его отправлять нельзя... - старший врач сказала это как бы себе, но и Птицыну тоже.
       Наконец, она выпустила его руку из своей. Подошла к полковнику. Птицын уже видел полковника в Красном уголке, в президиуме, во время речи капитана о пользе физкультуры в условиях Афганистана. Наверно, он был начальником военкомата и председателем призывной комиссии. Старший врач наклонилась к нему, кивнула в сторону Птицына, что-то быстро сказала. Полковник смерил Птицына неодобрительным взглядом.
       Птицын вдруг где-то на дне души ощутил тихую радость, радость знания. Она как бы поднималась из глубин и заполняла все тело. Теперь Птицын точно знал, что в армию не пойдет. Кто-то (или что-то) его уберёг. Это было чудо. Чудо его спасло. В нем возникало и ширилось необыкновенное чувство, которое раза два в жизни к нему уже приходило, - это чувство, не похожее ни на одно привычное человеческое чувство: оно необычайно мощное, интенсивное, даже неземное, как будто бы нисходящее откуда-то сверху или привнесенное извне. В этом чувстве много потаенного доброго юмора. Словно некто Сильный (не чета ему, Птицыну) говорил: "Не волнуйся, всё будет хорошо!" И Птицын ему безусловно верил, забывая о своем всегдашнем меланхолическом пессимизме и скепсисе.
       В этом странном, задумчивом юморе было знание наперед. Будущее в нем уже было. Причем Птицын знал, что он сам марионетка этого будущего. Он выполняет программу, которая предрешена, то есть она уже где-то записана до мельчайших деталей. Ничто не может ее изменить. Она уже в прошлом, хотя еще не произошла. Поэтому строгая старшая врач с пучком тоже стала марионеткой, ничуть не подозревая об этом, полагая, будто она действует по собственному почину - выполняя долг врача. На самом деле она явилась только человекоорудием, стала выполнять высшую волю, не терпящую, чтобы ей перечили, - волю Судьбы. Для Птицына на мгновение внезапно приоткрылся всегда скрытый смысл жизни.
      
       4.
      
       Старший врач позвала Птицына:
       - Подойдите сюда.
       Птицын со страдальческим лицом, волоча ноги, притащился к столу.
       Птицын предстал перед страшной четырехголовой гидрой призывной комиссии: на него взирали четверо с брюшками и лысинками, которым было далеко за сорок. Но теперь, в свете этого неземного юмора, многоголовый дракон скукожился, приобрел блекло-серый расплывчатый вид, а потом растекся обрюзгшим, вялым телом по четырем стульям, точно лужа на асфальте.
       - Призывник Птицын на призывную комиссию явился, - выговорил Птицын слабым, но отчетливым голосом и так, чтобы не к чему было придраться.
       Птицын стыдился своей наготы. В голеньком и сгорбленном человеке есть что-то ущербное. Почему он должен был разговаривать с этими дядьками голым? В этом было что-то противоестественное. Это неравный диалог: голого и одетого. Голый, уже по тому, что он голый, чувствует себя побежденным. Видно, что-то подобное было с Адамом и Евой, когда они съели яблоко и их вразумил дьявол насчет их наготы и тайны пола.
       - Вы где работаете? - спросил некто в сером, штатский, сидевший справа от полковника.
       - В школе?
       - Кем?
       - Учителем русского языка.
       - И что у вас со здоровьем... неважно? - голос показался Птицыну даже ласковым. Неужели у него и вправду был такой несчастный вид?
       - Да... Сотрясение мозга... недавно было... И теперь часто болит голова... - Птицын ткнул пальцами в сторону лба для вящей убедительности. Он воспользовался давним своим наблюдением: чем нелепей жест, тем правдивей он кажется.
       Некто в сером переглянулся с полковником, тот бросил взгляд на остальные головы апатичного дракона: что, мол, с ним толковать, все равно старший врач его отвела.
       - Выздоравливайте! - бросил некто в сером, и Птицын отошел от стола, дав место "десантнику", который стоял за его спиной в стойке "смирно", готовый выкрикнуть: "Призывник Цибуля на призывную комиссию явился!"
      
       Глава 4. БОЛЬНИЦА.
      
       1.
       - В эфире ежедневная передача для солдат, сержантов, старшин и офицеров "Служу Советскому Союзу!" Доброе утро, дорогие радиослушатели! Сегодня день бронетанковых войск и артиллерии. Мы от всей души поздравляем наших мужественных воинов, которые на всех рубежах нашей великой Родины стерегут наш мирный сон. На боевых дежурствах, днем и ночью, в жару и в стужу, в дождь и в снег...
       Сосед-скотина врубил радио. Каждое утро, ровно в 8-00, он будил всю палату только потому, что над его койкой висело радио и он любил встречать рассветы. Птицын почти месяц с ненавистью просыпался под бравурные звуки позывных этой тошнотворной передачи.
       "Хоть бы чуточку еще подремать! "Жаворонков" нужно расстреливать!.. Всех подряд... Безжалостно!..." - Птицын завернулся в одеяло с головой. Пока вся палата, шаркая тапками, друг за другом потянулась в сортир (Птицын привычно автоматически следил за спуском воды и скрипом двери: раз, два, три, четыре; как только спустят в пятый раз - придется подниматься), Птицын прослушал интервью с командиром танка, который передал горячий привет родным на Дальнем Востоке, а также песню "Не плачь, девчонка, пройдут дожди..." в исполнении Краснознаменного ансамбля имени Александрова - музыкальный привет матери из Саратова сыну-артиллеристу.
       Птицын натянул майку и тренировочные. Начинались утренние процедуры. Для Птицына это означало целенаправленное и методическое убийство собственного здоровья.
       Как всегда, он пошел в туалет последним. Промыл глаза и сразу встал спиной к стенке. Прижался затылком и лопатками к холодным кафельным плиткам. Расставил ноги пошире. Сжал кулаки, так что ногти врезались в мякоть ладоней. Сжал зубы. Закатил глаза.
       Много дней подряд Птицын скособоченным взглядом, не запрокидывая головы, исподлобья, пристально вглядывался в черный подтёк на потолке, рядом с лампочкой, подтёк величиной с тарелку. Похоже, это был множественный след от "бычков". Наверно, какой-нибудь беспокойный больной сидел на унитазе, курил и резким щелчком выстреливал окурком в плафон лампочки - но всякий раз промахивался.
       Птицын, как обычно, зафиксировал глаза в центре "тарелки из бычков" ("пепельницы") и, напрягая брюшной пресс и весь торс, мысленно пустил поток энергии по диагонали слева направо от селезенки к темени. Он делал это так часто, что теперь ему хватало нескольких минут, чтобы вязкий поток послушно поднялся к голове, прошелестев через живот и грудь.
       Грудь Птицын в эти мгновения ощущал как пустотелый выпуклый сосуд, внутри которого начинались странные и опасные передвижения. Этот сосуд наполнялся до краев тягучей жидкостью, и она в поисках выхода принималась плескаться между стенками, как вода в ведре, если неосторожно его нести и вдруг поскользнуться.
       Тело раз за разом упорно сопротивлялось насилию: сердце внезапно ухало и билось, точно птица в клетке; эхо от его ударов отдавалось по всему телу, даже в коленях. Между лбом и затылком в лихорадочном ритме сердца стучали молотки. И голова вслед за грудью тоже превращалась в закипающий чайник.
       Птицын чувствовал: еще чуть-чуть - и сердце лопнет, сорвется с петли. Птицын пугался. Ему казалось, что у него, как у йогов, от макушки идет светящийся шнур к небу. И оттуда, сверху, кто-нибудь раз - и дёрнет за этот шнур. Так отрывают ботву от морковки. И он прямиком пойдет туда, ко всем святым. Он пугался и прекращал "накачку".
       Сегодня было так же, как вчера.
       Впрочем, сегодня в палате Птицына ждал неприятный сюрприз: возле его кровати быстро-быстро семенил тщедушный, сгорбленный врач в очках, с лысиной, поперек которой был зачесаны длинные, редкие пряди. В руках он держал уже развернутый тонометр. Вид у него был такой, будто он бежал эстафету четыре по сто метров, пробежал свой отрезок пути, протягивает эстафетную палочку, а отдать ее некому. Он запыхался. Рот у него был приоткрыт, и оттуда торчали два длинных передних клыка, как у крысы.
       Нет, он вовсе не был похож на спортсмена. Скорее, из норы его выгнала забота: голод не тетка или соседский кот - истребитель крыс.
       Здороваться врач-крыса посчитал лишним, только коротко бросил: "Вы Птицын? Давайте руку!" Он ловко, точно лассо, накинул манжет тонометра на руку Птицына.
       В голове Птицына продолжало постреливать, а в груди плескались волны. Птицын по привычке напряг брюшной пресс, отчего сердце у него подпрыгнуло, затрепыхалось и с силой ударило в грудь и ключицу.
       Птицын стоял у своей кровати, а Крыса сидел на ней и смотрел на циферблат тонометра. Смотрел он туда все внимательней и как-то целеустремленней.
       Обычно, когда Птицыну мерили давление, всё довольно быстро кончалось: из груши выпускали воздух, снимали манжет и удивлялись величине давления.
       Крыса вел себя нестандартно. Он медленно выпускал воздух, но не до конца. Потом делал несколько мягких движений, чуть-чуть дотрагиваясь до груши и немного накачивая в манжет воздуха. Выпустил - накачал - выпустил. При этом он с прежним неослабным вниманием смотрел на цифры тонометра.
       - Интересно, очень интересно! - пробормотал он, внезапно сдернув манжет с руки Птицына, по-видимому решив для себя, в чем здесь было дело, и столь же стремительно, как вбежал, выбежал вон из палаты, так ни разу и не взглянув в лицо Птицына.
       Птицын бессильно опустился на кровать. Это был конец! "За уклонение от армии и членовредительство до пяти лет, - рассудил Птицын. - А после отсидки на два года в штрафбат!"
      
      
       2.
      
       Через десять минут в палату вошли двое: Крыса и другой врач, молодой, круглолицый, розовощекий, правда немного рыхлый, но в общем симпатичный. Низенький Крыса поглядывал на солидного коллегу снизу вверх и, кажется, заискивал, называя его подчеркнуто уважительно "Александр Васильевич". В руках Александр Васильевич, естественно, держал тонометр.
       В отличие от Крысы, Александр Васильевич, прежде чем мерить давление, внимательно, через очки изучил лицо Птицына. Птицын исподлобья, мрачно и сурово встретил его взгляд: он не собирался сдаваться без борьбы. Опусти он глаза, они тут же решат, что у него нечистая совесть: Бог шельму метит. Он не даст им этого шанса.
       Раз уж они сговорились его расколоть, пусть попотеют. Умирать, так с музыкой! Птицын вспомнил старый фильм о революционере Камо. Тот в тюрьме симулировал сумасшествие. Следователи охранки прижигали ему грудь каленым железом с тем, чтобы Камо заорал и тем себя выдал, но Камо молчал, и только зрачки его медленно расширялись, заливая окоем радужки почти до краев.
       Врачи приказали Птицыну раздеться до пояса и стоять. Оба они уселись рядком на птицынскую постель и разложили на одеяле тонометр. Мерил давление Александр Васильевич по готовому сценарию: так же точно, как делал это Крыса.
       Крыса, скрючившись и развернувшись вполоборота к Александру Васильевичу, говорил ему убедительно: "Пульсовое!" Судя по всему, для Крысы Птицын представлял собой необычный клинический случай, может быть иллюстрацию к какой-нибудь животрепещущей медицинской гипотезе, этакому примечанию 2.3 прим. к описанному в науке заурядному прохождению кровотока по систоле и диастоле.
       Александр Васильевич мерил, прицокивал языком и качал головой. Наконец, он снял манжет и, посмотрев Птицыну прямо в глаза, сказал с упрёком: "Такой молодой, а такой хитрый!"
       Птицын не стал спорить. Спорить в таких случаях - значит соглашаться со всеми собаками, которых тебе навешивают.
       - Спуститесь ко мне сейчас, - сказал Александр Васильевич. - 1 этаж, 19-й кабинет.
       Они вышли, Пат и Паташон, большой и маленький, оба в очках.
       Птицын не стал мешкать. Чему быть, тому не миновать. Чашу надо испить до дна. Почти сразу он спустился вслед за ними.
       На двери 19-го кабинета висела табличка: "Кабинет эхографиии. Кафедра невропатологии и нервных болезней 1-го Медицинского института".
       "Этот Александр Васильевич, должно быть, - подумал Птицын, - молодой и перспективный кандидат наук. Может, поэтому так заискивал перед ним Крыса?!"
       Птицын несколько минут стоял у двери кабинета в нерешительности: ему казалось, что он по собственной воле лезет в адское пекло. Ему представилось, что сейчас за дверью он увидит мохнатых чертей с пятачками вместо носа, с раздвоенными копытами, разводящих костер прямо на полу и помахивающих хвостами.
       Птицыну внезапно пришло на ум, что на самом деле перед ним должна быть не дверь, а камень, отваленный от пещеры. Он вдруг отчетливо увидел этот камень - неровный, ноздреватый, с отбитым сверху краем. За камнем зияла черная дыра пещеры.
       Птицын встряхнул головой, отбрасывая всякую чушь, которая лезла в голову, дважды стукнул в дверь и решительно вошел.
       В маленьком кабинете теснились студенты-медики, высокие и широкоплечие молодые парни. Птицын среди них сразу затерялся.
       Посредине кабинета стояла широкая кушетка. Справа от нее, вдоль стены, - два придвинутых друг к другу стола. На одном стоял телевизор для эхографии, на другом - ящик электрокардиографа (Птицын уже видел подобные во время первого лежания в больнице). Здесь же валялся злополучный тонометр, с помощью которого Александр Васильевич и Крыса прокручивали Птицына на адекватность болезни.
       Зычный баритон Александра Васильевича раздавался в смежной комнате слева. В полуоткрытую дверь Птицын разглядел рядом с ним хорошенькую миниатюрную брюнетку, весело смеявшуюся, и пожилого лысого врача. Александр Васильевич держал в руках чашку с чаем и эклер, который аппетитно пожирал. "Наверно, у брюнетки день рождения и она принесла эклеры", - некстати подумал Птицын. Ему чертовски захотелось чаю. Впрочем, он мог позволить себе эту роскошь только после всех процедур.
       Птицын прислонился спиной к раковине в углу. Наконец, Александр Васильевич вышел, указал Птицыну на кушетку, сухо сказал:
       - Ложитесь сюда. Снимайте рубашку, майку... Тренировочные можете оставить... Только закатайте их до колена...
       Он мыл руки и давал указания студентам:
       - Двое будут мерить ему давление с двух рук, не переставая... без пауз! Двое других - на ногах. Возьмите тонометры у Лазаря Исаакыча... А вы, Петр, со мной... Будете следить за кардиограммой...
       Птицын улегся на кушетку. Хорошенькая брюнетка смазала ему грудь каким-то вязким составом, студенты под ее руководством нацепили присоски с проводами, тянувшимися к кардиографу. Потом, раздвинув руки Птицына крестом, надели манжеты тонометров. Долго возились с лодыжками: такой способ измерения давления, очевидно, был для них в новинку. Птицын беспокоился, не пахнут ли пСтом его носки?
       Пока Александр Васильевич ходил за чем-то в подсобку, один из студентов заглянул в медицинскую карту, лежавшую на столе, - личное дело Птицына.
       - Он лежит от военкомата... 23 года... Гипертензия... - сообщил он другим студентам. (Птицын не уловил в его словах ни малейшего недоброжелательства, тем более желания уличить.)
       Александр Васильевич включил кардиограф. Тот надсадно заворчал. Птицын напряг мышцы пресса, выбрал на потолке точку - трещину, разделившую пополам длинную люминесцентную лампу, которая относительно лежавшего Птицына образовала крест, и пустил поток энергии от пресса в правый висок. Скошенные глаза Птицына мысленно продлевали путь энергетического потока от затылка наружу, с силой вбивая его в эту узкую трещину поперек колпака из белой пластмассы.
       Птицын слышал урчание электрокардиографа. Сердце его билось в горле, ударяя по кадыку, стучало в затылке, на локтях и лодыжках. Всё тело вибрировало, словно барабан. В правом ухе зазвенело. Потом перестало. И снова Птицын вслушивался в ворчание кардиографа, то расслабляя мышцы пресса и ног, то опять их напрягая. Он чувствовал, что движется по какой-то острой невидимой черте: шаг в сторону - и всё кончится. Нельзя было пережать, потому что тогда бы он окончательно потерял контроль над своим телом и упал бы в обморок. Нельзя было расслабиться, потому что давление студенты мерили с четырех точек. А на груди и под сердцем, точно копье, торчали присоски кардиографа под неусыпным контролем Александра Васильевича.
       Студенты накачивали груши, сжимали манжеты на руках и ногах Птицына, помимо внутреннего давления, усиливая давление еще и снаружи. Птицын сосредоточился только на брюшном прессе и трещине поперек люминисцетной лампы. Краем уха он слышал цифры давления, которые студенты сообщали Александру Васильевичу, спуская воздух в грушах и опорожняя их до следующего сжатия: "200 на 150, 190 на 145, 180 на 150, 210 на 145". Давление держалось примерно на тех же цифрах. Но чего это стоило Птицыну! Кто бы знал.
       Длинный и хрупкий студент, который поначалу помогал Александру Васильевичу возле кардиографа, взял стул и сел справа от кушетки. Пока другой студент измерял давление, он кончиками пальцев ласково гладил запястье Птицына, как бы утешая, и смотрел на него с состраданием. Птицыну это мешало. Лучше бы все отвернулись от него, так чтобы злоба и отчаяние дошли до края и захлестнули все тело в этом бешеном сердцебиении! И все-таки в нежных пальцах этого студента было что-то женское, любовное, искреннее, неуместное в этих обстоятельствах и потому трогательное. Птицын отвлекался, сбивался с ритма, видел себя как будто сверху, распластанным на кушетке, опутанным по рукам и ногам. Больше всего на свете он боялся начать себя жалеть. Это было бы гибелью для всего дела.
       Александр Васильевич стоя читал ленту кардиограммы, держа ее в руках, как читают телеграфную ленту в старых фильмах о революции. Он качал головой и удивлялся.
       Из смежной комнаты показался костистый нос лысого пожилого врача.
       - Лазарь Исаакыч, может быть такое давление... 200 и выше... верхнее?.. - обратился к нему Александр Васильевич как менее опытный специалист к более опытному.
       - А нижнее у него какое?
       - Сто пятьдесят...
       - Может. От нижнего идет волна... Потом спад... И снова - волна... От 150-ти и надо танцевать... Его сбивать... Тогда и верхнее упадет...
       Птицын перестал слышать урчание кардиографа. Александр Васильевич подошел к Птицыну и поднес ему прозрачный пластмассовый стаканчик и таблетку.
       - Выпейте!
       Птицын привстал с кушетки, как робот. Выпил, что дали.
       Молоденькая брюнетка, лаборантка или врач с веселыми глазами, теперь погрустнела. Она стояла у раковины и сочувственно смотрела на Птицына. Верно, вид у него был близкий к покойнику. Он чувствовал, как холодеют пятки и кончики пальцев.
       - Это анаприлин! - обернувшись к симпатичной лаборантке, пояснил Александр Васильевич.
       Передышка для Птицына длилась не больше десяти минут, и всё началось по новой, вплоть до успокаивающего поглаживания студента с жалостливыми глазами.
       - Давление держится на тех же цифрах... Нижнее - 150...- констатировал студент у левой лодыжки, как констатируют смерть.
       Александр Васильевич развел руками:
       - Придется попробовать абзидан... Немецкое средство! - сказал он с величайшим пиететом, как будто речь шла о панацее, опробованной самим Парацельсом.
       Он торжественно вручил Птицыну еще одну таблетку.
       - Подойдите к нам через час... - сказал он виновато, точно стыдился за свою медицинскую ошибку: действительно тяжело больного человека он принял за симулянта и обманщика, задумавшего закосить от армии.
       Птицын еле-еле дотащился до четвертого этажа, рухнул на кровать и заснул мертвецки. Проснулся толчком. С ужасом взглянул на часы: проспал! Нет, прошло только 40 минут. Вовремя. Птицын вытер слюну с уголков губ. Что ему снилось? Чёрная дыра. Полный провал в памяти.
       В кабинете Александра Васильевича Птицын решил не делать ничего: он очень устал и в конце концов можно было всю вину спихнуть на таблетки. На этот раз студентов уже не было. Александр Васильевич сам померил ему давление только с одной руки, не стал даже подключать кардиограф.
       - 120 на 90! - воскликнул Александр Васильевич с неподдельной радостью. - Действует абзидан! Вот что значит немецкое лекарство!.. Сначала снимает тахикардию... Потом и давление падает...
       - Абзидан так и должен действовать! - не менее радостно поддержала его симпатичная лаборантка с веселыми карими глазами.
       Птицын внутренне посмеялся над их наивным медицинским энтузиазмом. Коль скоро медицина - их Бог, Птицын предоставил бесспорные доказательства всемогущества этого Бога: абзидан действует безотказно!
       Из кабинета Птицын уходил в сопровождении Александра Васильевича. В лифте тот сказал Птицыну, прежде чем выйти на третьем этаже, перед этажом Птицына:
       - Видите, это лекарство - абзидан - мы вам все-таки подобрали! Мне тоже только абзидан помогает...
       - У вас тоже давление? - поддержал разговор Птицын.
       - Да-а... Но сейчас оно стабилизировалось...
       Теперь Александр Васильевич видел в Птицыне не преступника, а пациента, на которого столь благотворно подействовало подобранное им лекарство. Он пребывал в хорошем настроении, поскольку воображал себя спасителем Гиппократом.
      
       3.
      
       Птицын собрался ехать на Тверской бульвар. Каждый раз после процедур он бежал из больницы, потому что физически не мог там находиться. Его всё раздражало: унылые лица больных, сестры и врачи в белых халатах, запах хлорки в сортире, выбегающие из углов рыжие тараканы, желто-серый линолеум с разводами в виде подковок. Бесконечно курсируя по длинным коридорам больницы, Птицын наизусть выучил однообразный незамысловатый узор этого больничного линолеума.
       В палате кровать Птицына стояла у самого окна, и в это окно утром и вечером он видел белый фасад десятиэтажного корпуса больницы, как две капли воды похожий на тот, где лежал он сам.
       Три недели назад после городского сборного пункта его отправили на дообследование. Из приемного отделения по длинному полуподвальному коридору в палату его повел флегматичный санитар. Они прошли к лифту сквозь почетный караул трупов: по обеим стенам коридора, как машины в гараже, стояли каталки для лежачих больных. Птицын тянулся за санитаром и вертел головой направо и налево. Всюду он видел голые синие пятки, мужские и женские, прикрытые одинаковыми серыми коньевыми одеялами.
       Не вдруг Птицын, гуляя в больничном дворе, заприметил трубу, из которой частенько валил густой черный дым. "Морг!" - однажды осенило Птицына. Во дворе больницы по кругу разместились роддом, лечебные корпуса и морг. Вот и весь цикл короткой человеческой жизни.
       Флегматичный Вергилий в белом халате подвел Птицына к грузовому лифту. Два дюжих санитара выкатили оттуда очередного покойника. Птицын с санитаром поднялись на четвертый этаж, в 29 палату. В ней обитало пятеро больных, шестая койка возле окна ждала Птицына.
       Костлявого старичка, Божьего одуванчика, с пугливым взглядом, кормила с ложечки жена-старушка. Его толстопузый сосед лежа слушал радио, скрестив на спинке кровати короткие ножки в тренировочных. Равнодушно взглянув на Птицына, занявшего крайнюю койку у окна, он почесал пяткой о пятку и опять уставился глазами в потолок.
       По левую руку от Птицына человек с наполовину выбритой от уха до носа головой спал, уткнувшись носом в подушку. Рядом длинноволосый мальчишка, положив книгу на колени, как на пюпитр, читал. Последняя койка пустовала, хотя поперек одеяла лежали теплые кальсоны.
       Через час явился обладатель кальсон - толстый боров с надвинутым на глаза необыкновенно узким лбом и сросшимися у переносицы кустистыми черными бровями. Сосед был навеселе. С собой он привел такого же мясистого товарища с косящим влево правым глазом. Они расселись вокруг тумбочки, откуда чернобровый достал банки с квашеной капустой и солеными огурцами. Очевидно, друзья только что хряпнули в сортире по стакану и завернули в палату закусить.
       - Уксус - правильный доктор... врач вдумчивый... что надо... хоть и еврей... - обратился он ко всей палате с доброй усмешкой, дожевывая огурец. - Враз почуял, что я с вечера пил. "Пил?" - говорит. Я ему честно: "Пил!" - "Еще раз поймаю - выгоню!" А что?.. Режим есть режим, я согласен.
       Это был единственный монолог, который в первый и последний раз Птицын услышал от чернобрового, низколобого соседа. Потом, целые две недели до выписки, он трижды в день повторял одну и ту же фразу, подавая старичку, Божьему одуванчику, тарелку с больничной едой: "Утюжь, отец, пока горячее!"
       Птицын сразу понял, что на этот раз лежать ему будет особенно тяжело.
      
       4.
      
       Господи, до чего ж неуместна любовь! Теперь, когда все душевные силы Птицына были сосредоточены на идее свободы, вернее сказать на борьбе с государством за личную свободу, вдруг ни с того ни с сего, вовсе некстати подвернулась любовь.
       Его лечащий врач Оксана Виленовна (на редкость нелепое отчество!), ровесница Птицына, проходившая в больнице интернатуру сразу после мединститута, явно переступила черту отношений "врач - пациент".
       Птицыну нравились ее лодыжки. Черные колготки выгодно обрисовывали стройные ноги из-под белого халата. Но в остальном... Непонятно, почему приземистое и грузноватое тело перемещалось на таких стройных ногах. Она была блондинка. К блондинкам Птицын относился с неизменным предубеждением. К тому же ему не нравились ее нос и прыщик на правой щеке. Впрочем, голубые, немного навыкате глаза были добрыми, как у грустной собаки, хотя и водянистыми. Птицыну не хватало в них насыщенности, огня, глубины. Таких бесцветных глаз он видел тысячами в метро, на улице, в институте.
       Во время вчерашнего утреннего обхода она закончила осмотр на кровати Птицына. Померив давление, она глядела на него с состраданием и разговаривала настолько нежно, что в палате стояла напряженная насмешливая тишина. Как только Оксана Виленовна направилась к двери, все пятеро соседей вокруг Птицына дружно хмыкнули и он тоже не отказал себе в удовольствии блеснуть победно-хвастливой улыбкой. Неожиданно Оксана Виленовна у самой двери резко обернулась и оглянулась на Птицына. Тот мгновенно стер с лица эту идиотскую улыбку, меланхолично уставившись в середину ромба белого пододеяльника своей кровати, но, кажется, поздно.
       Сегодня она вызвала Птицына в ординаторскую и там мерила давление. Из-под белого халатика каждый раз, как она наклонялась к Птицыну, выглядывали черные кружева комбинации. У нее был усталый вид. Она сказала между прочим, что сегодня дежурит в ночь и что, если он захочет, пригласит его на чай.
       Птицын смутился. Ему вспомнился рассказ Кукеса о каком-то его приятеле, который добился освобождения от армии благодаря тому, что извлек все выгоды из увлечения им молодой врачихой. Помимо отсутствия любовного опыта, Птицыну страшно противно было лицемерить. В этой ситуации ему как будто предлагалось залезть по уши в дерьмо, к тому же измарать в общем хорошую, простодушную девушку. Птицын подумал также об Архангельском и враче Фатиме Шотоевне, поразился сходству обстоятельств, отчего ему стало еще противней.
       Весь день Птицын провел нервно и взвинченно. С одной стороны, он не должен был упасть лицом в грязь, ведь она бросает вызов его мужскому самолюбию. С другой стороны, как это может случиться? Ночью, в ординаторской... на кушетке, среди висящих клизм и стеклянных шкафов с медицинскими инструментами... Он с трудом мог все это представить. Весь вечер Птицын прохаживался по коридору мимо ординаторской, откуда никаких движений не поступало. Наконец, махнул рукой, улёгся спать, не зная еще толком, радоваться ему или печалиться, что ничего не произошло.
      
       Глава 5. ЛЮДИ - ТУСКЛЫЕ ШАРЫ.
      
       1.
      
       В клинике неврозов с Луниным стали случаться весьма странные вещи. Иногда все люди и предметы вокруг делались для него абсолютно прозрачными: он как бы видел их сущность, или бессмертную душу. Душу эту, увы! - лучше бы не видеть.
       Первый раз это случилось месяц назад, 7 ноября, в праздник ВОСРа, как говаривал Птицын, то бишь Великой Октябрьской социалистической революции. Лунин шел из своей палаты в сортир. Психи в холле смотрели военный парад по телевизору. Внезапно воздух в коридоре сгустился. Стал вязким и разноцветным, похожим на жидкий мед, подсвеченный праздничными новогодними огнями. Лунину почудилось, будто он движется внутри ярко иллюминированной витрины, а точнее, аквариума, с разных точек залитого желтыми, зелеными и красными лампами.
       На фоне этого искристого, радужного воздуха люди казались черно-серыми силуэтами, смутными тенями, грязными пятнами, замаравшими радостное разноцветье аквариума. Впрочем, по мере продвижения по коридору Лунин наблюдал быстрые и непрерывные изменения этих человеческих силуэтов. Навстречу ему, между рядами стульев, по коридору ехала инвалидная коляска с жирной истеричкой, которую толкал длинный и худой псих. Лунин уже сотни раз видел эту пару.
       Она, вся застывшая в полуобороте, с перекошенной шеей и злобными заплывшими свиными глазками, теряющимися в подушках пунцовых щек. Он, наоборот, весь искрящийся весельем, мертвенно бледный, дерганый, с кривым улыбающимся ртом. Судя по множеству морщин, ему было далеко за сорок, но на подбородке у него не было ни малейшей растительности, точно у младенца. Лунин запомнил его еще и потому, что тот всякий раз подбегал к нему, чтобы впериться изумленными смеющимися глазами в его бороду. Завидя Лунина, псих заранее начинал хохотать, хлопал в ладоши, пританцовывал и тянулся ручонкой к лунинской бороде, чтобы ненароком за нее дернуть. Лунин брезгливо отстранялся и уходил прочь от греха.
       Лунин только по наитию догадался, что перед ним эти два психа, потому что он видел перед собой вовсе не живых людей, а тусклые светящиеся шары, сплющенные сверху и снизу и вытянутые в стороны. По форме они скорее напоминали юлу. Сходство усиливалось еще и оттого, что две юлы крутились волчком в разные стороны.
       Причем нижняя юла, слабо мерцая, точно тусклая, готовая вот-вот погаснуть синяя лампочка, вращалась в границах спинки кресла-каталки. Кресло-каталку Лунин видел плоской, лишенной какого бы то ни было объёма - как бы угольный контур на цветной бумаге. Верхняя юла, то есть худой дерганый псих, больше напоминала вертящуюся кеглю или прялку. Она светилась желтым и казалась немного ярче. Почему-то Лунин вспомнил сказку о спящей красавице, которая, исполняя пророчества, уколола палец о прялку и навеки заснула
       Две юлы - сплющенная и вытянутая - вращались в противоположные стороны в меланхолическом ритме танго. А вокруг них бушевала жизнь: фиолетовые и лазурные сполохи света волнами ходили по коридору, ударялись об стенку, смешивались с желтыми и красными волнами, взвихрялись, прыгали под потолок, а разбившись на тысячи серебряных и перламутровых блесток, сливались в один мощный поток и устремлялись направо к холлу; там они постепенно угасали, вливаясь в черный экран телевизора, служивший этакой ловушкой, алчной "черной дырой", где исчезали всякие признаки жизни.
       Сам телевизор, как и кресло-каталка, как стулья вокруг телевизора, очерчивались в пространстве слабым пунктиром, как бы мелком, между тем как психи, сгрудившиеся вокруг него, виделись Лунину язычками затухающего пламени, отцветшими лепестками ромашки, уже наполовину оборванными каким-то нетерпеливым влюбленным.
       Лунин, изумленный пригрезившейся ему картиной мира, застыл на месте и оцепенел. Присмотревшись к людям-шарам и людям-эллипсам, он обнаружил внутри шаров темно-серые очертания рук, ног и голов, а также красные, оранжевые и желтые вращающиеся шарики, чуть-чуть взметнувшиеся над сиденьями стульев. С трудом Лунин отождествил их с чакрами, описанными в книжке йога Рамачараки; эти шарики производили неприятное впечатление, потому что они разбрасывали повсюду вокруг себя грязно-яркие пятна, по преимуществу оранжевые и желтые. Лунин вспомнил, что Рамачарака оценивал эти чакры негативно - как сексуальную и чакру грубого самообмана - словом, вовлекающие их обладателей в пучину страсти и заблуждения.
       Любопытно, что Лунин совершенно не видел себя: как будто он выпал из мира, исчез оттуда на время этого загадочного явления, прервавшего его и без того некрепкие связи с реальностью.
       В другой раз, разговаривая с психиатром, снова решившим позаниматься с Луниным тестами, теперь уже в виде рисунков, графиков и диаграмм (он наконец признался Лунину, что делает кандидатскую диссертацию об оригиналах, посчитав одним из них Лунина), он вдруг почувствовал, что тот мучается газами, оттого что с утра ел солянку с сардельками. Психиатр изо всех сил напрягает мышцы брюшного пресса, чтобы сдержать рвущиеся наружу газы. Вот почему он энергично вскакивал, пробегался по ординаторской, неожиданно похохатывал и хлопал Лунина по плечу.
       Лунин мучительно стал угадывать задние мысли людей, находившихся рядом, а иногда даже и на значительных расстояниях. Например, ему представился Птицын на больничной койке с поднятым пенисом и беспомощным взглядом, в черном коконе вокруг тела, похожем на пыльный вихрь, и этот вихрь Лунин в полной уверенности обозначил как неимоверное эгоистическое тщеславие Птицына.
       Однажды ночью, внезапно проснувшись от матерного бормотания соседа-алкоголика, он несколько минут подряд пристально созерцал голое мускулистое тело Голицына без головы, сидевшее нога на ногу поверх коньевого одеяла алкоголика, который под этим одеялом тревожно ворочался. Открученная голова висела в воздухе на расстоянии вытянутой руки справа от Голицына, прямо над спинкой кровати. Она лежала на щеке, задумчиво шевелила усом и грустно моргала глазами. Шея была скручена в тоненькую трубочку, на конце которой запеклось большое пятно крови. Лунин вдруг понял, что очень скоро Голицына ждет смерть в автомобильной катастрофе. Впервые ему стало жаль Голицына. Чувство зависти к нему, которое постоянно мучило Лунина, совершенно ушло. Он вдруг вгляделся в его бессмертную душу помимо и сквозь телесные оболочки, отслоив их, словно луковую шелуху. Эта душа была жалкой, несчастной, неуверенной в себе - она была душой неудачника. Лунин сравнил бы ее с четырехлетней обиженной девочкой, сосущей палец.
       Эта игра страшно понравилась Лунину. Он коротал унылые часы в психушке, развлекаясь этой игрой, воскрешая в памяти вереницы знакомых, с тем чтобы, заглянув за изнанку их внешней телесности, угадать их истинную духовную природу.
       Такому же анализу он подверг Лизу Чайкину, Лянечку и даже Верстовскую. Образ Лизы Чайкиной его обескуражил. Три года в институте он с благоговением привык созерцать ее тонкий, изящный профиль с кудрявым локоном на щеке. Сейчас он увидел ее анфас: она с растрепанными волосами, растолстевшая, как подушка, с жестким, непримиримым взглядом командира, с выдвинутым вперед тяжелым двойным подбородком и шеей, обезображенной базедовой болезнью, как у Крупской. Лянечка, напротив, смягчилась в его воображении, нацепила на себя кокетливую розовую шляпку с белым пером и, по обыкновению кося левым глазом, загадочно улыбалась, при этом не переставая гладила белую кошку, свернувшуюся в клубок у нее на коленях. Обе они урчали от удовольствия. Вместо Верстовской Лунину привиделась виолончель цвета спелого апельсина. Лысый виолончелист с каким-то озверением хлестал виолончель смычком по бедрам (виолончель и женщина в голове Лунина как-то непротиворечиво отождествились), так что пух на затылке виолончелиста подскакивал вверх синхронно ударам смычка.
       Насколько эти его откровения были достоверными, Лунин не знал, но это ничего не меняло: для него они не переставали быть истиной - истиной горькой, часто грубой, а порой и жалкой.
      
       2.
      
       Сегодня весь день шел снег с дождем. Капли однообразно барабанили по крыше и стеклам палаты. Миша Лунин с тоской смотрел в окно на мокрые голые ветки, на турник и скамейку, по спинке которой вода стекала в большую лужу, по форме похожую на материк Южную Америку. Психи вокруг него все, как один, спали.
       Два дня назад выписали Валентину. Она каждое утро в спортивном костюме и вязаной шапочке занималась на этом турнике до обхода врачей. Миша до завтрака спешил к окну и глядел, как Валентина крутит "солнышко" на турнике, делает растяжки у лестницы, продольный шпагат. Иногда он сбегал во двор поздороваться с нею.
       Изящная, гибкая, юная, с большими карими грустными глазами, как она-то попала в клинику неврозов? Она всерьез уверяла Мишу, будто у нее шизофрения. Он спорил, злился, настаивал на том, что она все выдумала, нафантазировала. Просто у нее самая заурядная депрессия. А у кого ее не бывает? Валентина энергично крутила головой.
       Вот странность: в психушке Миша почти сразу же обрел то, из-за чего в нее попал, - любовь. Оказывается, его сердце оставалось пустым не больше месяца. "Свято место пусто не бывает!" Он влюбился в Валентину не раздумывая, тут же, чуть только Пекарь привел его к ней и познакомил. Пекарь блистал остроумием, а Миша молчал как дурак и умиленно ласкал глазами Валентину, радуясь, что ему не надо говорить: Пекарь болтает за двоих.
       Она была в розовом халатике, с короткой, "под мальчишку" стрижкой. В ней вообще было много мальчишеского. Ее непокорная челка то и дело сбивалась на глаза, и она быстрым движением руки ее отбрасывала; у правого виска острая и прямая прядь тоже не желала быть послушной, падая поперек уха. Эта прядь была совсем не похожа на спокойную прядь Лизы Чайкиной. В ней чувствовалась сила и упрямство, даже бунт. Между тем держалась Валентина так, будто ее навсегда покинула жизнь, попросту вытекла и ушла в песок.
       В Валентине Мише виделось редкое сочетание девичьей стыдливости, почти детской угловатости с властно заявляющей о себе женской природе, упрямо рвущейся из глубин наружу, вопреки строгой узде целомудрия. По прошествии лет Миша догадался, что именно этот замеченный им разлад привел Валентину в психушку. А тогда он безмятежно любовался ее ладно скроенным телом, упругой грудью, округлой рукой, хорошо видной сквозь широкий рукав розового халатика. Тогда он не отдавал себе отчета в том, что любит ее как самку и что его самого, точно самца, притягивает ее крепко сбитая женская плоть.
       Они сразу подружились. Миша приносил ей свою гитару и показывал аккорды, дарил шоколадки и подкармливал конфетками. Они подолгу болтали в комнате для гостей, пока ее соседки сплетничали или смотрели телевизор в холле. И все-таки Валентина любила одного только Пекаря, ревновала его к его жене, толстой брюзгливой еврейке, которая раз в неделю приносила Пекарю жареную курицу в фольге. Что Валентину привлекало в Пекаре, Миша никак не мог понять.
       Но вот за неделю до выписки Валентины - кто его дергал за язык? - он сдуру сделал ей предложение: "Выходи за меня замуж!" Она ничуть не удивилась, только нахмурилась и ответила строго: "Нет, ты болен, и я больна!" -"Ничего ты не больна!" - "Что мы с тобой будем делать, если мы оба больны?! Подумай! - настаивала Валентина. - Мы возненавидим друг друга..."
      
       3.
      
       - Что скучаешь? Может, потанцуем?
       Старый катушечный магнитофон "Яуза" играл Жана-Мишеля Жара. Миша Лунин под эту музыку, включенную Пекарем, впервые увидел Валентину с двумя апельсинами в руках, и под нее же она пришла перед самой выпиской прощаться с Пекарем и Мишей, в основном, конечно, с Пекарем. Жан-Мишель Жар с тех пор навевал на Мишу печальную меланхолию прощания.
       Вопрос был задан звонким насмешливым сопрано. Миша Лунин испуганно перевел глаза от кадки со столетником и уткнулся взглядом в пару стройных лодыжек, которые, бесстыдно выглядывая из-под короткого голубого халатика, нетерпеливо переминались около Миши. Прежде чем поднять глаза вверх, Миша скосил их вправо и влево, убедившись, что рядом с ним никого нет и вопрос действительно обращен к нему.
       - Ну так? - еще нетерпеливее и еще звонче выкрикнула обладательница стройных лодыжек.
       Миша медленно поднял голову (холл женского этажа был погружен в полутьму, чтобы создать подходящий для танцев интим) - перед ним была брюнетка лет тридцати с энергичным скуластым лицом. На этом лице выражалось нетерпение и раздражительность. Миша встал, сразу догадавшись, что от этой женщины ему уже не уйти. К тому же ему пришла в голову фантастическая картинка, будто она голой мускулистой рукой вытаскивает его за шиворот из вязкой болотной ряски, грубо встряхивает в воздухе, так что с его головы в разные стороны летят брызги и водоросли и ставит на твердую почву, точнее на пенек в каком-то абстрактном лесу.
       Миша осторожно взял женщину со стройными лодыжками за талию и неуверенно повел ее по кругу, стараясь попасть в такт рокочущему немецкому рефрену Мирей Матье "Танго, Паризер танго..." Вокруг Миши и мадам топчутся парами толстые и худые женщины. А полноценную двуполую пару составляют только они одни.
       - Что молчишь, как сурок? Скажи что-нибудь членораздельное! - отрывисто приказала мадам.
       - Сурок, по-моему, спит, - невнятно пробормотал Миша.
       - Чего-чего?
       - Спит сурок! - громче повторил Лунин.
       - А-а-а! При чем здесь сурок? - удивилась мадам.
       - Ну ты же сама начала про сурка.
       - Ты, я вижу, рохля! Ну давай знакомиться: Надежда!
       - Миша... Лунин!
       Мадам хмыкнула.
       - Не забудь выдать все паспортные данные, и особенно почтовый индекс! Не наступай мне на ноги!
       Она сильней прижалась к нему, и Миша плечом почувствовал крутой изгиб твердой женской груди под бюстгалтером.
       - Ты кто? - выпалил Миша и тут же спохватился: как он мог задать такой бестактный вопрос?
       - Я - экстрасенсша! - ничуть не удивилась мадам.
       - Ну и какого хрена ты здесь делаешь?
       - Что ты имеешь против? У меня шизофрения.
       Миша гораздо больше удивлялся своим вопросам, чем ее ответам. Он никак не мог понять, почему она вызывает в нем приступы такой неконтролируемой агрессии?
       - Ну да?! Экстрасенсы они сами должны людей лечить, а ты сама валяешься...
       - Хочешь, докажу, что я экстрасенсша?
       - Докажи!
       - Сядем!
       Мирей Матье как раз замолчала. Танец кончился. Она повела Мишу по коридору прочь от холла с танцами. Они нашли в уголке рядом с карликовой пальмой два кресла. Сюда почти не доходил тусклый свет. Сели. Мадам забросила ногу на ногу и вызывающе откинула в сторону правую полу халатика, обнажив почти всю ногу.
       - Держи правую руку ладонью кверху. Вот так! И смотри мне в глаза!
       - Зачем?
       Миша как завороженный смотрел на округлое колено мадам, не в силах оторвать от него взгляда. С трудом он перевел глаза на ее лицо.
       - Я установлю раппорт. Что чувствуешь?
       - В виске стреляет. Голова заболела!
       - Верно! Сейчас она у тебя пройдет! Ну?
       Мадам уставилась в глаза Миши пронзительным взглядом серых глаз.
       - Прошла! - констатировал Миша.
       - Ты знаешь, что у меня отец кагэбэшник!
       - Да брось!
       - Думаешь, я вру?
       - Может, и врешь.
       - Нет, не вру. Он придет - я тебе его покажу. И муж тоже бывший кагэбэшник. Теперь керамист. Горшки лепит и кувшины. Продает иностранцам. А ты?
       - Что?
       - Женат?
       - Нет. Я студент. Филолог... В педвузе.
       - Хорошо. Хочешь я буду твоей любовницей?
       - Хочу! А не обманешь?
       - Нет! Дай сигарету!
       Миша достал сигареты. Она закурила прямо в коридоре.
       - Нянечки тебя не загребут? - тревожно озираясь поинтересовался Миша.
       - Они танцы смотрят! Не трусь!
       Она сделала две глубоких затяжки, ткнула сигарету в кадку с карликовой пальмой, вдавила окурок в землю.
       - Иди сюда!
       Миша, у которого от страха сердце стучало, как сумасшедшее, послушно придвинулся к ней. Она с силой сжала его голову ладонями, точно арбуз, который трещит, если спелый, притянула к себе и, повернув голову набок, впечатала свои губы в его губы, силясь их разорвать. Губы у нее были твердыми и шершавыми. Миша сопротивлялся, как мог, и упрямо не разжимал губ. Она добилась своего: протиснула свой влажный язык между его зубов, начав орудовать в его гортани, словно у себя дома. Его собственный язык пугливо прятался в глубину глотки, но тщетно: язык мадам настиг его и грубо овладел им. Так началась эта любовь.
      
       4.
      
       - Лунин! Тебя там внизу какая-то девушка спрашивает.
       Санитарка поставила ведро у крайней к двери кровати и, отжав половую тряпку, насадила ее на швабру.
       Миша быстро натянул свитер и побежал вниз, прыгая через три ступеньки. Кто бы это мог быть? Неужели Лиза? Лиза Чайкина! Если так, то он чудом вовремя оказался в палате. Они с мадам только что целовались на продавленном диване на втором этаже. Спинка дивана трижды падала и трижды они со смехом проваливались в дыру между сиденьем и спинкой. Он зашел в палату на минутку, чтобы схватить гитару и бежать обратно к мадам.
       На кушетке в холле первого этажа его на самом деле ждала Лиза Чайкина.
       - Ты не против, что я приехала?
       Миша лихорадочно глотнул воздух, подыскивая слова.
       - Да что ты?! Я страшно рад... Ты не представляешь... Я никак не ожидал...
       - Ты думал: я тебя не найду? Почему ты мне ничего не сказал? Не позвонил? Не написал? Это не по-человечески... Садись! - Она переложила дубленку к себе на колени и указала ему место возле себя. Миша покорно сел.
       - Ну? - продолжала она сверлить его своим синим глазом.
       - Так получилось... Понимаешь, место появилось неожиданно... Надо было лечь сразу, не раздумывая... Иначе бы его заняли. Это, знаешь, блатная клиника... Здесь почти что санаторий...
       - Я вижу, какой тут санаторий! Атмосфера тяжелая. Ну, рассказывай... Всё подробно... Я хочу знать, как это произошло... Архангельский мне сказал: ты в депрессии... Я не нахожу!
       Миша пространно рассказал Лизе о своем состоянии перед психушкой, о том, как его тетки забили тревогу, о таблетках, которые в мгновение ока превращали его из развалины в полноценного человека - занимательного, остроумного собеседника, раскованного и свободного, интересного для окружающих, а также о том, как он влюбился в Валентину, как сделал ей предложение и как она ему отказала. "Впрочем, - добавил Миша в заключение, - все равно она выписалась, и мы никогда больше не встретимся".
       Во все время Мишиного рассказа Лиза пристально разглядывала носки своих замшевых сапог, только иногда вскидывая глаза на Мишу и с удивлением изучая его лицо, как будто впервые его видела. Мише приятно и сладко было это удивление. Он с самого начала хотел шокировать Лизу! Когда он дошел до места, в котором появлялась Надежда, молниеносно заменившая Валентину, Лиза возмутилась:
       - Зачем ты мне всё это рассказываешь?.. Знаешь, я приехала сюда не только за тем, чтобы тебя увидеть... и поддержать... Но и...
       Вдруг Миша Лунин, подняв глаза, увидел мадам, спускавшуюся по лестнице в обычном своем голубом халатике. В руках она беспечно крутила двухкопеечную монетку (телефонные аппараты стояли внизу). Надежда тоже сразу заметила их, ведь они с Лизой сидели как раз напротив лестницы. Мадам замедлила шаги и спускалась теперь величественной поступью королевы, позади которой четырнадцать пажей несут белоснежный шлейф. Как королева поддерживает своей холеной рукой в белой перчатке пышный бальный кринолин в рюшах, так Надежда стыдливым жестом соединила полы голубого халатика, чтобы они, не дай Бог, не разошлись во время этого исторического королевского спуска.
       Лиза Чайкина не сводила глаз с мадам. Хотя их перекрестный обстрел, под который невольно попал Миша, длился не больше минуты, Мише он показался мучительно долгим.
       - Так в эту ведьму ты влюбился? - спросил Лиза Чайкина у Миши, и ее грубая бесцеремонность неприятно задела его за живое. - Поздравляю!
       - Почему ты называешь ее ведьмой? - опешил Миша.
       - Только ты один этого не понимаешь. Достаточно ее увидеть!..
       Лиза проследила, куда пошла мадам: та начала звонить, но то ли не дозвонилась, то ли передумала звонить, во всяком случае, она не возвратилась на свой этаж той дорогой, то есть мимо них, а поднялась по дальней, параллельной лестнице. Тяжелая обоюдная ненависть двух женщин, которых он любил, напомнила Мише сцену из какого-то знакомого, но забытого романа. Попахивало "достоевщинкой".
       Точно! Он вспомнил. В "Братьях Карамазовых" Екатерина Ивановна встречается с Грушенькой. Первая целует второй ручку, а Грушенька, заявив заранее, что в ответ расцелует все сладкие ладошки Екатерины Ивановны, внезапно со смешком отказывается их целовать. Помни, мол, меня, дура: ты целовала мне ручку, а я тебе - нет. Екатерина Ивановна кипит от злости, обзывает соперницу "подлая".
       - Я приехала к тебе по двум причинам! - решительно заявила Лиза, как будто окончательно закрыв тему с мадам. - Первая причина... О ней немного позже... А вторая? Помнишь, мы говорили с тобой в монастыре на Петровке о Боге?.. И ты сказал, что хотел бы окреститься...
       - Да-а-а... Было такое... - неуверенно согласился Миша: он готов был дать голову на отсечение, что ничего подобного не говорил, но чтобы сделать приятное Лизе...
       - Я очень хочу, чтобы ты окрестился... И чтобы я стала твоей крестной матерью... Тогда тебе больше никогда не понадобится это заведение, где мы сейчас сидим... Когда ты окрестишься, ты многое поймешь!.. Что не понимаешь сейчас... Вот увидишь!.. Если ты, конечно, согласен... И внутренне готов... Это такой шаг... Он должен быть выстрадан... Пойми!
       - Ты хочешь, чтобы я окрестился, когда выйду отсюда?
       - Ну да... Когда созреешь... Если тебя выпускают (ты же здесь не в тюрьме?), можно и раньше... Неважно, когда... Важно, согласен ты или нет?
       - А первая - что за причина?
       - Я назову тебе ее, если ты ответишь в принципе: да или нет? Мне это нужно знать! Тогда уже все остальное...
       Миша задумался. Та, которую он безумно любил и любит до сих пор и всегда будет любить, та, которая предназначена ему небесами (в этом он нисколько не сомневался), предлагает ему быть его крёстной, а он медлит с ответом! Что же здесь раздумывать?! Конечно же, да!
       - Да! Я согласен.
       - Замечательно. Теперь второе... Или первое... Всё равно... Тебе, наверное, будет очень больно... Мне трудно это говорить, но было бы подло с моей стороны промолчать... И обманывать тебя... Ты ведь всё равно узнаешь... не от меня... А я хотела бы сама тебе сказать об этом... Видишь ли, я...
       - ...Выходишь замуж? - договорил Миша за нее.
       - Да. Как ты угадал? Тем лучше... Я тебе сделала больно? Ты не ожидал?
       - И кто он?
       - Мой одноклассник. Ты его видел на Новый год... Петя... Уткин...
       В Мишиной памяти всплыл этот Петя Уткин. С оттопыренными прозрачными розовыми ушами и скошенным кверху лбом. Все они тогда сидели возле гроба отца Лизы Чайкиной. Петя сидел по правую руку от Лизы, а он напротив них.
       Миша и Петя Уткин единственные из всей компании курили. Они вышли на крыльцо дачи в Малаховке покурить. После душного помещения, где пахло формалином и все говорили вполголоса, с опаской косясь на покойника, Миша намеревался передохнуть на свежем воздухе. Не тут-то было! Петя Уткин замучил его рассказами об армии. Миша узнал, как тот служил пограничником на границе с Китаем, как их на плацу гонял сержант-сволочь, которому они потом всей ротой отбили почки, устроив ему "тёмную", как Петя принимал роды у свиней, срывая с мордочек новорожденных поросят прозрачную пленку, как его приятель упал в яму с коровьим навозом и как Петя Уткин вытаскивал его оттуда за волосы, а потом лютой зимой поливал шлангом с ледяной водой, смывая кал и воротя нос от вони. Одним словом, Миша бежал от Пети Уткина в комнату, пропахшую формалином, под интеллигентское крыло Егорки Архангельского.
       - Так, значит, ты теперь станешь Уткиной? - с неподдельным ужасом воскликнул Миша.
       - Да... Ну и что?
       - Действительно, - пробормотал Миша.
       - Тебя только это смущает... моя будущая фамилия? - заметно обиделась Лиза.
       - Нет... Но... - Миша не знал, что сказать.
       Факт замужества Лизы Чайкиной, как ни удивительно, на самом деле нисколько его не взволновал. Покопавшись внутри себя, он не обнаружил там ни ревности, ни печали, ни, тем более, отчаяния. Как будто он с самого начала знал, что Лиза выйдет замуж не за него. Пусть так! Для него это абсолютно ничего не меняло: она навсегда останется с ним! И никто никогда у него ее не отнимет!
      
       5.
      
       Миша домывал две последние тарелки из той груды грязной посуды, которая осталась после ужина с мадам. Она вызвалась готовить суп и котлеты и измарала пять кастрюль, три разделочных доски и десяток тарелок. У Миши не укладывалось в голове, для чего нужно готовить в такой дикой спешке: бегая между кастрюлями, резать овощи, кидать нарезанное в воду, солить, пробовать на вкус, бросать грязные тарелки в мойку, по дороге пачкая кухонный стол и столько посуды, что хватило бы на двенадцать кувертов - и все это разом, под музыку Баха. Наконец, в результате сварить такое свинское пойло, какое не пойдет впрок даже дикому голодному кабану.
       - Я нашла у тебя на столике интересную статью в "Огоньке"! - мадам вернулась на кухню. - Ты не читал? Нет? Тебе наверняка будет любопытно...
       Она протянула Мише журнал.
       - У меня руки мокрые... Прочти сама...
       - Здесь самое главное - снимки... Взгляни... Статья о новом кафе в Ялте. Кафе называется "Алые паруса". А барменшу зовут... может, ты догадался?.. Ассоль... Вот она, твоя голубая мечта... Полюбуйся!
       Мадам со злорадной ухмылкой бросила журнал с цветными фотографиями на кухонный стол и ушла в комнату.
       Миша насухо вытер руки полотенцем, взял журнал. На одной фотографии он узнал непременную крымскую достопримечательность - дворец Ласточкино гнездо. С другой - во всю ширину кривого рта Мише улыбалась толстая дебелая баба в красном сарафане и белом переднике с вышитыми на нем красными парусами. Баба позировала за стойкой бара: делая коктейль, она смешивала вина и соки в высоком стеклянном бокале. Ее необъятные висячие груди под красным сарафаном вальяжно лежали на стойке между дюжиной бутылок. Подпись под фотографией гласила: "Ассоль Кацапенко делает фирменный коктейль "Мечта Артура Грея", любимый напиток завсегдатаев ялтинского кафе "Алые паруса"".
       С неудовольствием рассмотрев фотографии, Миша пожалел, что слишком уж разоткровенничался с мадам. Ему почему-то вспомнилась молоденькая цыганка в электричке, которая года два назад с ножом к горлу пристала к нему с гаданьем по руке. Миша панически боялся как цыган, так и их гаданья: ему мерещилось, будто они обязательно нагадают ему день смерти, и он, крепко-накрепко запомнив предсказание, со страху умрет непременно в этот самый день. Тогда он так и не дал ей руки, зато дал сигарету. Они вместе покурили в тамбуре между "Яузой" и "Перловской", и цыганка, вперившись в Мишу гипнотическим взглядом карих глаз, хриплым голосом вынесла Мише вердикт: "Ты очень доверчивый! Тебе надо закрыться... Иначе злая брюнетка высосет из тебя всю мужскую силу. Закройся - и проживешь долго!" И Надежда, и Лиза Чайкина были брюнетками.
       - Ну что? Полюбовался?
       Мадам даже не пыталась скрыть насмешки. Миша с удовольствием съездил бы ей в ухо, но, увы! - воспитание не позволяло. Он молча и сосредоточенно закладывал помытые тарелки и кастрюльки в мойку. Миша, разумеется, догадывался о скрытой причине агрессии мадам: все дело в том, что сегодня утром он не пошел у нее на поводу и категорически отказался идти навстречу ее сексуальным домогательствам, сославшись на то, что завтра он под патронажем Лизы Чайкиной отправляется креститься в Малаховку. Мадам была оскорблена до глубины души. Она не могла понять, какая связь одного с другим.
       Миша заталкивал тарелки в мойку и меланхолично размышлял на тему досадного расхождения мечты и действительности - этой извечной дилемме немецких романтиков. То, о чем он грезил, как о голубом цветке Генриха фон Офтердингена, на деле оказалось репейником обыкновенным.
       Все произошло до смешного обыденно. Мадам договорилась со своими товарками по палате, чтобы те дружно пошли смотреть в холл 7-ую серию "Операции "Трест" и на час освободили палату от своего присутствия. Как только те ушли, мадам сразу же дала дать знать Мише. Он был заранее предупрежден и со страхом предвкушал момент превращения из гадкого утенка в полноценного лебедя, то есть почетный переход из класса подготовишек в выпускной класс матерых мужиков. Однажды он признался Птицыну, что втайне желает поиметь всех, сколько-нибудь небезобразных, женщин. Птицын не мог в это поверить: "Как, - переспрашивал он в изумлении, - тебе неважно, брюнеток или блондинок?" - "Неважно," - подтвердил Миша и стал доказывать Птицыну вполне очевидную для него мысль, что скрытая ненависть мужчин друг к другу замешана на ревности самцов, претендующих на одних и тех же самок из общего стада.
       С утра Миша сбегал в цветочный магазин у метро, купил букет белых роз. В его представлении "это вот" (во время длинных прогулок по Москве они с Птицыным образовали этот эвфемизм, бесконечно обсуждая между собой эту животрепещущую тему) непременно ассоциировалось с белым цветом - цветом девического целомудрия, снежно-белой стыдливой фаты невесты, белого свадебного платья. Миша как-то забывал принимать в расчет изрядный, отнюдь не новобрачный возраст мадам, бывшей уже матерью двух детей и дважды разведенной. Он писал свою повесть с чистого листа и, следовательно, ее страницы просто не имели права быть замусоленными жирными пятнами прошлого.
       Мадам была искренне тронута Мишиным букетом. Она заметно расчувствовалась. Впрочем, времени у них оставалось довольно мало - меньше часа, и мадам, приказав Мише запихнуть ножку стула за ручку двери, стала быстро его раздевать. Миша не чувствовал ничего особенного, даже стыда, однако он решил разыграть бешеную страсть, так как в его памяти засел, как гвоздь, эпизод, рассказанный Голицыным, о каком-то его приятеле-супермене, который вызвал по телефону свою любовницу и, едва та вошла в дверь, бросился на нее, точно дикий голодный зверь, опрокинул на пол тут же, в прихожей, и, сорвав с нее одежду, изнасиловал прямо при Джозефе, не вставая с пола.
       Миша тоже не дал времени мадам сбросить с себя свой голубой халатик и хищно кинулся на нее, словно хотел съесть, только она его попридержала, помахав перед Мишиным носом известным резиновым изделием, цинично заявив, что на данный момент не собирается обзаводиться третьим чадом. Миша несколько сник и пустил всё на самотек, или, вернее, на усмотрение мадам. И не зря: она искусно облачила Мишу в рыцарские доспехи, прежде чем выпустить его на ристалище. Правда, он чувствовал себя слепым котенком, которого кошка-мать не подпускает к своему животу с теплыми сосками, вместо этого, крепко держа зубами за холку, подтаскивает к блюдцу с молоком, а он все никак не понимает, куда же он должен сунуть свой розовый нос, чтобы наконец насытиться.
      
       6.
      
       - Понравилась Ассоль Матвевна? - мадам вернула его к действительности.
       - Почему ты считаешь, что ты лучше других? Чем ты так замечательна? - Миша не считал нужным скрывать накопившееся раздражение.
       Мадам осеклась. Она явно не ожидала такого отпора. До этой минуты Миша отличался редкой покладистостью.
       - Что с тобой случилось? Это всего лишь шутка! - отступая и явно стараясь умиротворить Мишу, заметила мадам.
       - Терпеть ненавижу таких шуток! Я не намерен потакать глупостям!
       - Ох, ты как заговорил! Еще недавно, как кутенок, скулил, за юбку цеплялся, а теперь в силу вошел, стал хамить!
       - Хамишь ты, а не я!
       - Знаешь, что, дорогой... - угрожающая интонация ее голоса сорвалась до внезапно прерванного рыдания.
       - Избавь меня, будь любезна, от этой дискуссии... - Миша повесил полотенце на крючок и быстро вышел из кухни.
       В комнате Миша поставил пластинку "Песню Сольвейг" Грига назло мадам, прекрасно зная от нее самой, что она не выносит этой музыки, и, усевшись в кресло, стал слушать и грызть яблоко. Мадам не возвращалась из кухни. Тем лучше. Без нее было куда спокойней. Миша со вчерашнего дня раскаивался, что привез мадам в квартиру матери (он не считал эту квартиру своей, хоть и был в ней прописан). Та враждебная хаотическая энергия, которую мадам повсюду щедро разбрасывала, подсекала под самый корень уют и порядок, заведенный в квартире и тщательно поддерживаемый маман, да и им тоже. Миша взял томик Пастернака и окунулся в его поэзию с головой, на полчаса напрочь выбросив из памяти мадам с ее комплексами и бабской ревностью. Краем уха он слышал, как в ванной пошла вода. Значит, мадам отправилась мыться. Пусть ее: отмокнет в ванне - придет в себя.
       Миша заглянул на кухню. Судя по граненому стаканчику, мадам допила бутылку водки, которую они начали вчера, потом хлопнула рюмку коньяку. На столе валялись штопор, пробка от коньячной бутылки, стояла банка с солеными огурцами, в которой торчала вилка. Самой бутылки коньяка Миша на кухне не обнаружил. "Накачивается в ванной!" - догадался Миша, аккуратно собрал тряпкой крошки хлеба со стола, выбросил их в помойное ведро.
       Миша прислушался: в ванной была мертвая тишина. Вода не шумела, не вырывалась из крана со своим обычным утробным кряхтеньем, не плескалась. Мише это показалось несколько подозрительным. "Уснула она, что ли? С нее станется... Не хватало только ее откачивать, захлебнется в ванной, пьяная . Меня же, чего доброго, и обвинят. По судам затаскают. Двое детей остались без матери! А ты что делал? Мог спасти и не спас?! Не захотел беспокоить женщину в ванной? Это не аргумент..."
       Миша постучался в дверь ванной. "Надежда! Надежда! У тебя все в порядке? Это Миша! Я беспокоюсь... Ответь мне, пожалуйста... Ну, перестань обижаться! Хорошо, я виноват, извини... Ты меня прощаешь? Прошу тебя, не молчи..."
       Из-за двери не раздалось ни малейшего звука. Мадам даже не пошевелилась, не раздалось никакого плеска, шуршанья занавески, шороха... Ничего!
       Миша решил действовать. Он сравнительно недавно самолично переставлял щеколду в ванной и знал, что та держится на соплях. Можно попробовать отжать дверь топором или стамеской. Стамеской лучше. Он побежал в чулан, достал стамеску из шкафа с инструментами и молоток. Дверь, действительно, подалась минуты через две, а еще через минуту он выломал щеколду и распахнул дверь. Мадам лежала в ванной голая с закрытыми глазами. Вода в ванной покраснела от крови. На краю ванной стояла пустая бутылка коньяка. А в раковине валялось почерневшее от крови лезвие.
       Мише некогда было охать. Он сунул руку в окровавленную воду, вырвал пробку - вода весело зажурчала, ринувшись в открытое отверстие. Сорвал с вешалки полотенце и мамин махровый халат. Взяв за кисть уже безжизненную левую руку мадам, Миша крепко-накрепко, поверх пореза, стянул полотенцем внутреннюю сторону локтя, положил руку на край ванны, подсунул халат под отяжелевшую спину мадам, запахнул ее тело, которое, к счастью, еще дышало, в полы халата и выволок из ванной. В комнате, на диване, мадам забормотала какой-то тягучий, невнятный бред. Не разберешь.
       Миша сильно хлопнул мадам по щекам с обеих рук. Ее лицо покрылось легким румянцем. Мадам медленно приоткрыла глаза. Несколько секунд они бесцельно блуждали по комнате, пока не остановились на трехрожковой пузатой люстре позади Мишиного затылка. Он решил немедленно сделать мадам искусственное дыхание и массаж сердца. Наложил левую ладонь на правую и трижды с силой нажал на грудь в том месте, где, он подозревал, у нее должно было быть сердце.
       Мадам встрепенулась и застонала, сильно выдохнув изо рта запах перегара. Глаза ее остановились на Мишином лице. Вдруг из ее только что порозовевших уст посыпалась такая отборная матерная брань, которую Миша слышал только в колхозе, на картошке, когда в день получки передрались пьяные трактористы.
       Миша вздохнул с облегчением: значит, жива. Теперь можно со спокойной душой вызывать "Скорую".
      
       7.
      
       Прошло уже полчаса, а "Скорая" не торопилась. Мадам опять начала бледнеть. Миша вышел с сигаретой на лестничную клетку. В квартире сбоку заскрежетал замок - вышла соседка с мусорным ведром в замусоленном рыжем халате.
       - Здрасьте, - сказал Миша. (Они друг друга недолюбливали. Мише всегда казалось, что эта соседка всегда начеку. То ли она все дни напролет шпионила за ним, глядя в глазок двери, то ли в этом был какой-то рок, но каждый раз, когда Миша приезжал в Ивантеевку, скрежетал замок, и она появлялась с мусорным ведром.)
       - Здрасьте! - кивнула соседка, исподлобья через круглые очки подозрительно оглядывая Мишу.
       Как раз в этот момент отворились двери лифта, и оттуда вышла громадная баба в белом халате и ватнике. В правой руке она сжимала деревянный чемодан с красным крестом, а в левой держала бумажку.
       - К кому идете? - молниеносно взвизгнула соседка, опередив Мишу.
       - В 13-ю квартиру,- хриплым басом буркнула баба-врач, сверившись с бумажкой.
       - Это ко мне! - Миша смял сигарету в кулаке и показал на свою квартиру.
       - Кто тут у вас вены резал?! - с презрением гаркнула баба в белом халате на всю ивановскую.
       - Сюда, сюда! - засуетился Миша, бросив испуганный взгляд на соседку, застывшую с мусорным ведром разиня рот.
       Бабища сбросила ватник в коридоре на калошницу. Мрачно- вопросительно взглянула на Мишу: куда идти? Миша тоже молча указал ей на ближайшую комнату.
       Мадам с открытым ртом спала на диване в распахнутом халате, раскинув в стороны руки и ноги. Миша быстро запахнул халат на ее бедрах и груди. Медичка брезгливо поморщилась.
       - Покажи, где порезы. . .
       Миша снял с руки мадам полотенце.
       - Аккуратно резала. . . Со страхом. . . - усмехнулась медичка, нависнув над мадам и рассмотрев руку. - Как бы и в самом деле не помереть. Через неделю заживет, как на собаке. Дети у нее есть?
       - Двое.
       - Вот дуреха! И детей не жалко. А ты кто ей будешь?
       - Знакомый!
       - Знакомый, значит. Ну, понятно. Ладно, знакомый, я сейчас ей буду делать укол. Ты ее подержишь. Крепко. Руки я ей свяжу, на всякий случай. Поможешь! Если будет вырываться или кусаться, бей ей в морду от всей души. Она того заслуживает. Знакомый! - возмущенно хмыкнула басом медичка, раскрыла на диване свой саквояж и стала готовить шприц.
       - Переворачивай ее задницей кверху. Вот так! - Она ловко стянула на спине руки мадам резиновым жгутом и сцепила крючки на животе, - Ну, держи крепче, знакомый!
       - Су-у-у-ки! Не трогайте меня. Вы - говно! - взвыла мадам.
       - Ишь ты! Еще и ругается! Напилась, стерва! Где ты подцепил это сокровище? Ей молчать в тряпочку, а она вены себе режет! Это ты - говно, а мы не говно. Тебя надо в дурдом, в Кащенко, если ты с двумя детями так озоруешь!
       Медичка сделала укол.
       - Ну как? В больницу везем?
       - А здесь ее нельзя оставить? - заволновался Миша. - Без больницы никак нельзя? Что, неужели так всё серьезно?
       - Ну серьезно-несерьезно... это как судить... Я на себя ответственность не возьму... А вдруг она опять на себя руки наложит?! А? Кто будет отвечать? Если ты берешь на себя, то тогда... как хочешь... Тогда заполни бумагу... И подпишись... Паспорт есть у тебя?
       - Конечно, само собой!
       - Заполняй! - бросила медичка, обреченно махнув рукой, и, достав из своего саквояжа бланк, устало села на диван, закинув ногу за ногу. - Проснется - дай ей чаю попить, теплого, сладкого, не крепкого...
      
       8.
      
       Миша сидел на кресле рядом с диваном и уныло смотрел на мадам в тусклом свете ночника. Он укрыл ее пледом. Она уже третий час вздрагивала во сне, металась по подушке, то и дело тревожно вскрикивала. По ее лицу около губ временами пробегала судорога страдания. С одной стороны, Мише ужас как жалко было мадам, с другой - он досадовал на себя: так глупо влипнуть! Что скажет маман, когда соседка ей ядовито посочувствует насчет порезанных вен и "Скорой"?! Маман будет в обмороке!
       Теперь ни о каком крещении не может быть и речи. Лиза Чайкина только прождет его зря на платформе в Малаховке. Позвонить-то некуда! Вот скотство! Дай-то Бог, чтоб она пришла в себя к концу дня... А если нет? Неужели ее придется тащить в Москву на себе? Или вызывать такси! У него сейчас и денег таких нет. . . А что, если врачиха права, и мадам опять порежет вены!
       Мадам открыла глаза:
       - Миша! Мишенька!
       Он вскочил с кресла, опустился перед ней на корточки, взял ее голову в ладони. Темные волосы мадам спутались и были мокрыми от пота. Он нежно погладил ее по щеке. Лоб и щека под его рукой горели. Она улыбнулась ему жалкой улыбкой:
       - Ты злишься на меня? - прошептала она распухшими губами. - Я испортила тебе праздники!
       - Нет, что ты!
       - Злишься! Я же вижу.
       - Ты больше так не сделаешь?
       - Ты боялся за меня? Я ведь тебе не безразлична?
       - Ты же знаешь: я тебя люблю! Зачем ты это сделала?! А если б я не взломал дверь? Знаешь, что сейчас могло бы быть?!
       Мадам зарыдала навзрыд:
       - Зачем ты меня вернул?! Зачем?! Я бы уже была там... Ты ведь все равно поедешь к ней, я знаю... Ты меня не любишь!
       - Что я должен сделать, чтобы ты выбросила эти мысли из головы? Я никуда не поеду. Я люблю тебя. Можешь ты в это поверить, наконец? Хочешь, я напишу ей письмо... такое письмо, такое письмо... после него она меня проклянет... в мою сторону не взглянет... Никогда!
       - Хочу! И ты его отправишь? Несмотря ни на что?
       - Клянусь. Завтра же. При тебе... Поспи чуть-чуть... Я разбужу тебя, когда напишу... Хочешь попить? - Миша поднес к ее растрескавшимся губам чашку с холодным чаем.
       Мадам улыбнулась, сделала несколько глотков, погладила Мишины волосы:
       - Спасибо! Я тебе верю.
       Она прикрыла глаза, повернулась набок. Миша укутал ее одеялом. Она опять благодарно улыбнулась, не открывая глаз.
       Миша выключил ночник и пошел на кухню писать письмо.
      
       9.
      
       Всю дорогу до Москвы в электричке они сидели напротив друг друга и молчали. Так же молча они подошли к почтовому ящику возле "Комсомольской". Миша достал письмо из сумки, вытащил листок из конверта, развернул его и помахал перед носом мадам, чтобы она убедилась, что он не подменил письмо по дороге. Миша видел, как глаза мадам наполняются слезами, но ему это даже нравилось: он не мог и не хотел остановиться.
       Он тщательно заклеил конверт и демонстративно медленно на глазах у мадам опустил его в почтовый ящик.
       - Теперь твоя душенька довольна? - ядовито прошипел он.
       Она кивнула.
       - Так вот. Это была наша последняя встреча. Я тебя больше не желаю видеть. Ты захотела, чтобы я стал сволочью... Ты своего добилась! Я всё уничтожил... всё, во что верил! И ради чего?! Замарал Лизу Чайкину, втоптал в грязь Архангельского, Кукеса... Ты, ты сделала меня предателем!..
       - Но ведь я тебя не просила... Ты сам...
       Это робкое возражение вызвало в Мише бурю негодования:
       - Кто залил кровью дом моей матери? Я полдня оттирал пятна по всей квартире! Кто меня опозорил?! На весь институт! Всё! Прощай! Я не хочу с тобой разговаривать! Не звони мне! Для тебя я умер!
       Миша нахлобучил шляпу на виски и сломя голову бросился в метро.
      
       Глава 6. ПРОФЕССОРСКИЙ ОБХОД.
      
       1.
      
       Птицын высунул нос из палаты, чтобы узнать причину шума: казалось, по коридору несется табун бешеных лошадей.
       Действительно, с дальнего конца коридора стремительно приближалась представительная процессия врачей в белых халатах. Она двигалась правильным клином. Во главе клина, закинув назад черную гриву, величаво вышагивал высокорослый и породистый профессор Тухес. Позади него резвой рысцой трусили Александр Васильевич и Крыса - пара гнедых. Первый, совсем не маленький, едва доставал Тухесу до плеча; второй, Крыса, тщедушный и низкорослый, легко бы проскочил у Тухеса под мышкой. Впрочем, принять Крысу за милого пони вряд ли бы кто-то отважился.
       За этими двумя стройная соразмерность клина резко ломалась из-за беспорядочно топочущего табуна толстых женщин-врачей, которые поспешно и нескладно, закусив удила, бежали за лидером.
       После них вразнобой, точно испуганные жеребята, неслись студенты, медсестры, нянечки. И где-то в хвосте Птицын разглядел Оксану Виленовну, затерявшуюся среди студентов.
       Вся кавалькада белохалатников напомнила Птицыну знаменитую картину Серова, где Петр I семимильными шагами мчится куда-то против сильного ветра, а за ним, вцепившись в треуголку на голове, чтобы ее не сорвало ветром, бежит придворный пигмей, едва поспевающий за энергичным патроном.
       Белый табун сделал крутой вираж и на удивление быстро всосался в дверь соседней палаты. Птицын узнал потом, что все это безобразие называется "профессорским обходом".
       Минут через пятнадцать белая река хлынула в палату Птицына, запрудила все пространство между спинками кроватей, метнулась к окнам, расчистив место в центре для одного Тухеса. Профессор Тухес орлиным взором окинул больных, приветливо улыбнулся старичку Божьему одуванчику, кивнул мальчишке, строго посмотрел на чернобрового, наконец, решительно двинулся к недавно поступившему больному с острой сердечной недостаточностью.
       Это был крупный мужчина за пятьдесят с высоким покатым лбом, от которого на затылок ниспадали длинные редкие пряди черно-седых волос. Звали его Владимир Николаевич. Птицын почти сразу же подружился с ним на почве любви к чаю. Они попеременно заваривали на кипятильнике крепчайший индийский чай. Причем Владимир Николаевич внимательно следил, чтобы чай был заварен первым крутым кипятком, иначе, по его мнению, чай будет безнадежно испорчен. "Настоящий чай, - говаривал он, - должен быть таким горячим, чтобы с губ кожа слезала". Птицын не вполне разделял сугубые пристрастия Владимира Николаевича и, надув щеки, сильно дул в чашку, прежде чем отведать чаю своего старшего приятеля.
       В то время как Тухес подходил к Владимиру Николаевичу, тот тяжело поднимался с кровати. Они оказались одного роста, оба по-своему величественные и внушающие почтение своей внутренней силой, которую люди сразу чувствовали и перед которой невольно пасовали.
       - Послушаем ваше сердечко! - игриво начал Тухес, вставляя в уши концы стетоскопа.
       Владимир Николаевич хотел было снять майку, но Тухес жестом его остановил, приложив мембрану стетоскопа к груди поверх майки. Пока профессор слушал больного, в палате царила благоговейная тишина. Все взгляды врачей устремились на Тухеса, как на живого Бога.
       - Ничего, ничего... Скоро будете скакать! - сыпал прибаутками профессор Тухес, разворачивая Владимира Николаевича спиной к стетоскопу. - Позвольте вашу руку!
       Тухес приподнял ладонь Владимира Николаевича и развернул ее к зрителям.
       - Поглядите на пальцы! Точнее, на форму ногтей... - обратился он к внимавшим ему врачам. - Они миндалевидной формы! Предрасположенность к легочным заболеваниям и, в худшем случае, к туберкулезу.
       Властным движением он положил свою большую кисть, покрытую черными волосами, на грудь Владимира Николаевича, склонил пониже ухо. Стал простукивать грудную клетку кончиками пальцев. Делал он это необыкновенно артистично. Владимир Николаевич понуря голову безропотно терпел все эти манипуляции.
       - Кто лечащий врач? - сурово бросил он в толпу белохалатников.
       Сквозь ряды студентов протиснулась испуганная Оксана Виленовна. Приблизившись к шефу, она густо покраснела.
       - Нужно, - продиктовал он вполоборота, продолжая простукивание, - сделать все исследования: спирометрию, рентген. Похоже, на энфизему. Здесь не столько сердечная, сколько легочная недостаточность. Потом мне доложишь.
       По белым халатам прошелестел выдох восхищения.
       - Выздоравливайте! - весело прокричал он Владимиру Николаевичу, легонько ласково шлепнув его по плечу. - Все будет хорошо.
       - Спасибо, доктор, - грустно кивнул Владимир Николаевич, потирая сердце.
       Тухес тем временем снова хищно обозревал палату, раздувая широкие ноздри. Взгляд его упал на Птицына, беспечно сидевшего на своей кровати и приникшего лицом к железной спинке, откуда он, как из амбразуры, наблюдал за происходящим.
       Тухес головой вперед бросился на другой конец палаты. Произошла торопливая перегруппировка сил, то есть движение белых халатов и голов в противоположном направлении.
       Птицын вскочил, как только увидел, что Тухес, держа стетоскоп на изготовку, выбрал его персону для следующей атаки.
       - Будьте добры, снимите рубашку, - приказал он Птицыну.
       Птицын исполнил приказание - Тухес начал его слушать, вращая вокруг своей оси.
       На лице Тухеса промелькнуло легкое недоумение: что, мол, здесь делает этот молодой человек? Он скосил глаза в сторону Оксаны Виленовны. Та подбежала и торопливо забормотала:
       - Лежит от военкомата... 23 года... Артериальная гипертензия... Подозрение на посттравматическую энцефалопатию... Высокое давление... верхнее поднималось до 200...
       Тухес, как заправская цыганка, заглянул в правую ладонь Птицына.
       - Вы желтухой не болели?
       - Нет!
       - Да-а... Правда... Если б болели, здесь остался бы желтый кружок.... - Тухес очертил длинным указательным пальцем овал в центре ладони Птицына.
       Он помедлил, ища, что бы ему еще сказать напоследок:
       - Вам надо заниматься йогой!
       Птицына подмывало ответить: "А я здесь, по-вашему, чем занимаюсь?" - но он, разумеется, благоразумно промолчал, вежливо кивнув.
       Тухес сделал два шага к двери, торжественно повернулся к больным, благосклонно пропел: "Выздоравливайте!"
       Обводя взглядом больных, он споткнулся на чернобровом пьянице, стоявшим около своей тумбочки навытяжку, помрачнел и добавил: "И соблюдайте режим!" - после чего резко вышел.
       Вся толпа в белых халатах, сгрудившись у входной двери, ринулась за ним.
      
       2.
      
       - Не хочешь прогуляться? - спросил Владимир Николаевич, допивая стакан чая.
       - Давайте! - с готовностью согласился Птицын.
       Все пять дней, с момента появления в палате Владимира Николаевича, они с Птицыным неизменно прогуливались, чаще всего после обеда, но иногда и до завтрака, перед процедурами. Владимиру Николаевичу было что рассказать. В пятнадцать он служил юнгой на Северном флоте, захватил войну, был ранен. Дослужился до капитана, работал в военкомате. Потом в советском посольстве в Австрии, куда нагрянул со всем своим штабом Хрущев, которого Владимир Николаевич наблюдал нос к носу и с живой иронией описывал.
       - Сегодня я встал в 6-30 и решил начать новую жизнь, - облачаясь в теплый спортивный костюм, говорил Владимир Николаевич.
       - Что за "новая жизнь"? - переспросил Птицын.
       - Каждое утро бегать трусцой! Слышал вчера по радио: "Бег трусцой - жизнь в радости до самой старости"?! Вот и я встал сегодня с утречка. Говорю себе: сегодня или никогда! Выбежал из корпуса вприпрыжку, как мальчишка. Пробежал метров тридцать: от фасада больницы до угла... А потом целый час по стеночке ковылял утиным шажком до палаты. Сердце прихватило... Тут как раз принесли кефир... Вы все еще спите. Я шандарахнул кефира для бодрости: то ли он не в то горло пошел, то ли мне противопоказан по утрам... Целый час не мог откашляться в уборной... Вот тебе и здоровый образ жизни!
       Владимир Николаевич заразительно расхохотался. Он смеялся взахлеб, по-детски, закидывая назад голову и сотрясаясь всем своим большим телом. Несмотря на могучий баритон, он хохотал тонким, почти женским голосом. В нем самом было что-то смешное: живот огурцом; простодушная манера прогуливаться по палате, точно у себя дома, в цветных трусах до колена; кончик носа, загибавшийся к толстым губам, которыми он временами недовольно пошлепывал.
       Птицын рассмеялся вслед за Владимиром Николаевичем, хотя история, в общем, была невеселая.
       Стояла первая декада октября, но было тепло и солнечно. Бабья осень в этом году запоздала, тем самым стала еще желаннее. Клены и липы в больничном парке почти совсем облетели. Желтая сухая листва шуршала под ногами, и Птицын глубже зарывался в нее ботинками, чтобы потом резким толчком всполошить ковер из широких пятипалых и узких красных и желтых листочков.
       Они сели на скамейку. Владимир Николаевич заложил руки за голову и откинулся на спинку.
       - Я тебе не рассказывал историю о моем товарище, майоре Андрее Серове? - начал Владимир Николаевич в своей обычной манере.
       - Нет, не рассказывали.
       - Это было в начале войны, в 1942-м. Тогда он был старшим лейтенантом. Ему дали командировку из Архангельска в Москву... совсем неожиданно. Сам он москвич в третьем поколении. Жил с женой на Ордынке. Детей у них не было. Он хотел сделать сюрприз, да и письмо не успело бы дойти, а телеграмму он высылать не стал. Ему нужно было отвести какие-то документы в Центральный штаб и почти сразу же вернуться. Он приехал в Москву в воскресенье, рано утром, часов в 5. Открыл дверь своим ключом, тихо входит в комнату, чтобы не разбудить жену. Вешает шинель на вешалку. Жена спит с другим. Он сорвал с них одеяло. Они переполошились, выскочили из постели, одежку на себя накинули. Мой товарищ схватился за кобуру. Мужик напуган до смерти. Жена рыдает, валяется в ногах. Андрей говорит мужику: "Ну, садись за стол!" Садится. Андрей достает бутылку водки, наливает по стакану. Выпили. Мужик бочком-бочком - и на выход. Жена все валяется в ногах, плачет, просит прощения. Он ей: "Раздевайся!" Она обрадовалась, исподнее сбросила, прыг в койку. Он наливает себе еще стакан, выпивает. Подходит к кровати, краем одеяла прикрывает жене голову, достает пистолет - и сквозь одеяло две пули в висок. Потом тихо собирается, выходит из квартиры (никто не видел, ни как он входил, ни как выходил), едет в Центральный штаб, отмечает прибытие-убытие и прямиком к себе в часть, в Архангельск.
       - И его не заподозрили.
       - Нет. Вызывали, соболезновали. В то время в Москве какие-то бандиты уже нескольких убили таким же образом. Потом, после войны, мой товарищ специально просил, чтобы его отправляли в самые дальние гарнизоны, в Среднюю Азию, в пустыню. Вот такие пироги!
      
       3.
      
       Кто-то легко коснулся плеча Птицына - он выпрыгнул из черной бездны сна и рывком сел на кровати. Перед ним стояла и кротко улыбалась Оксана Виленовна со стетоскопом в руках. Ему снился вор, забравшийся на балкон квартиры Птицыных. Птицын глядел на вора по ту сторону оконного стекла - из комнаты. В квартире никого не было, кроме Птицына и вора. Вор не сразу заметил Птицына, но лишь только заметил, вместо того чтобы испугаться и бежать прочь, скривил губы в недоброй усмешке и приник лицом к стеклу. Его толстый бесформенный нос с красными прожилками на крыльях расплющился по стеклу. Вор, продолжая ухмыляться, приподнял над головой какую-то длинную спицу с пуговицей у основания, и Птицын понял, что сейчас он проткнет ею стекло, оно распадется и лопнет. Через эту дыру вор влезет в комнату. Что тогда сделает он с Птицыным?!
       - Прости, что разбудила. Сегодня у тебя консультация у профессора Тухеса. Около 2-х. Будь в это время в палате.
       - Хорошо. Спасибо, - еще не вполне очнувшись от сна, пробормотал Птицын.
       Оксана Виленовна помедлила и оглянулась. В палате никого не было, если не считать старичка Божьего одуванчика, тихо спавшего с открытым ртом.
       - Тебя сняли с велосипеда?.. - полувопросительно-полуутвердительно ласковым голосом заметила она.
       Птицын ничего не понял. Сегодня утром его повели на велоэргометр - подлейшее приспособление врачебной науки. Усадили на этот велотренажер, сразу к тому же нацепили манжет тонометра на руку. Тонометр каким-то хитрым образом крепился к круглому счетчику, циферблатом обращенному к врачу-манипулятору. От напряжения Птицын плохо соображал и с трудом удерживал в памяти то, что видел перед собой. Ему казалось, будто этот чертов циферблат, от показаний которого зависела его судьба, торчал у него над головой или между глаз.
       Врач-манипулятор приказал Птицыну крутить педали. Он судорожно вцепился в руль тренажера. Напрягая мышцы брюшного пресса, он принялся нажимать на педали. Мышцы не слушались. В груди все стучало. Одновременно крутить педали и накачивать давление невозможно. Птицын был уверен, что делает все не так, через пень колоду, враскоряку.
       В этом он убедился потому, что врач, строго сверкнув очками, пару раз остановил его марафонский заезд: щелкнул где-то внизу или сбоку тумблером тренажера. Чего-то он там переключил, заставив Птицына продолжать. Вдруг ни с того ни с сего врач взял Птицына за руку и ссадил с седла. Птицын почувствовал глубокое разочарование: это - фиаско. Конечно, он не выдержал того, что должен был выдержать, и не сделал даже половины того, что мог бы сделать.
       Оксана Виленовна с улыбкой объяснила Птицыну (после сна он туго соображал), что врач снял его с велосипеда, поскольку давление зашкаливало, и что теперь на велосипеде ему лучше не кататься. Птицын был искренне ошарашен.
       На тумбочке у Птицына лежали таблетки угля. Это удивило Оксану Виленовну, и она спросила:
       - А это зачем?
       - Отравился вчерашней котлетой из столовой... Попросил у старшей сестры...
       - О Боже мой! Рвало?
       - Да!
       - Давай-ка я тебе прощупаю живот... Сними рубашку.
       Птицын послушно улегся на кровати. Она мяла его живот и участливо справлялась: "Здесь больно?.. А здесь?" Наконец, сказала: "Бедный малыш! На тебя все камушки!.."
      
       4.
      
       - Позвольте за вами поухаживать! - Птицын галантно подал пальто Оксане Виленовне.
       Первое ее ответное движение было забрать пальто из рук Птицына и одеться самой, как будто она отгадала его корыстный интерес. Впрочем, она тут же передумала, как бы одернула себя и царственно повелела:
       - Накинь на плечи!
       Он бережно набросил черное пальто на ее белый халатик. Задержал руки на ее плечах. Она сердито повела плечом - высвободилась из рук Птицына.
       Птицын вспомнил стихи Ахматовой:
      
       Настоящую нежность не спутаешь
       Ни с чем. И она тиха.
       Ты напрасно бережно кутаешь
       Мне плечи и грудь в меха.
       И напрасно слова покорные
       Говоришь о первой любви.
       Как я знаю эти упорные,
       Несытые взгляды твои.
      
       Тысячи лет повторяется одна и та же история между мужчиной и женщиной. Ничего не меняется под солнцем.
       Птицын и Оксана Виленовна переходили через улицу в другой корпус к профессору Тухесу. Они зашли туда с заднего крыльца, около которого стояла карета "Скорой помощи", поднялись на грузовом лифте на пятый этаж и в конце коридора остановились перед табличкой: "Доктор медицинских наук, член-корреспондент АМН, профессор Тухес И.А."
       Оксана Виленовна робко остановилась перед дверью, взглянула на часы, потом - на Птицына. Она явно волновалась. Птицын никогда не понимал этого рабского преклонения большинства людей перед званиями, авторитетами и должностями. Для него важен был только человек, его талант, ум и характер, а регалии - пустые побрякушки.
       Оксана Виленовна постучалась. "Войдите!" - раздался властный голос. Птицын пропустил женщину вперед.
       Тухес стоял у окна, наполовину закрыв его своей представительной фигурой. Он затушил в пепельнице сигарету.
       - Повесьте одежду на вешалку, - небрежно кивнул он на угол комнаты.
       - Давай! - Тухес протянул руку к папке с медицинской карточкой Птицына.
       Оксана Виленовна держала ее под мышкой. Она поспешно протянула бумаги Тухесу. Его властная и отрывистая манера по отношению к молоденькой докторше-интерну стала несколько раздражать Птицына: грубость мужчины к женщине накладывалось здесь на грубость начальника к подчиненной. Профессору Тухесу не хватало воспитания и такта.
       - Присаживайтесь! - значительно мягче, чем к Оксане Виленовне, обратился он к пациенту Птицыну.
       Птицын проследил за указующим перстом Тухеса и уселся в кресло, стоявшее возле письменного стола. Тухес не сел за стол. Он остался у окна, лениво пролистывая "дело" Птицына. Оксана Виленовна продолжала робко стоять посреди кабинета, явно чувствую себя очень неудобно.
       Тухес задал ей ряд незначащих вопросов о состоянии Птицына, о цифрах давления, в то время как Птицын с изумлением рассматривал на стене большую репродукцию картины Серова о Петре I, ту самую картину, о которой он вспоминал вчера утром, во время профессорского обхода. Попутно ему пришла на ум еще одна сценка: когда они с Оксаной Виленовной спустились в холл, чтобы выйти из корпуса, перед Птицыным мелькнуло лицо дюжего санитара в шапочке. Птицыну оно показалось до боли знакомым, но он тут же об этом позабыл. И только теперь его осенило: это лицо с безобразным широким носом - из его сна. Вор за стеклом балконной двери и санитар в холле - одно и то же лицо! Всё это, разом обрушившись на Птицына, несколько ошарашило его. Что бы это могло значить?!
       Тухес попросил Птицына рассказать, как произошло сотрясение мозга. Птицын в сотый раз повторил свой рассказ. Тухес кивал. Между тем Птицыну казалось, что мысли профессора далеко-далеко отсюда.
       - Выйди! - опять лаконично бросил он Оксане Виленовне. Та вздрогнула, но сразу же, резко развернувшись, ушла, плотно прикрыв за собой дверь.
       - Как у вас с этим... делом? - многозначительно посмотрев в глаза Птицына умными карими глазами, спросил Тухес.
       - Нормально! - отмахнулся Птицын. Не мог же он в самом деле поведать профессору, что в 23 года еще мальчик.
       - Проблем нет? - уточнил Тухес.
       - Проблем нет! - подтвердил Птицын.
       - Но особенно не хочется... после сотрясения? - настаивал Тухес.
       - Особенно не хочется, - эхом отзывался Птицын.
       Он вдруг понял, что такой диалог - в виде эха - самый правильный стиль поведения с Тухесом. Нужно только подтверждать его идеи и догадки, и все будет отлично, потому что наверняка в профессорском мозгу диагноз сложился еще тогда, когда они вошли в дверь, а он, сидя на подоконнике, разминал окурок в пепельнице.
       Тухес задумчиво помолчал. Потом сделал два энергичных шага к двери, распахнул ее, крикнул: "Войди!" Оксана Виленовна вошла с румянцем во всю щеку.
       - Подождите, пожалуйста, в коридоре. Не забудьте свою куртку. Всего доброго.
       - До свиданья! Спасибо, - на ходу бросил Птицын.
       Минут через десять вышла Оксана Виленовна. Она была чем-то не совсем довольна, но выдала Птицыну только конец мыслительной цепочки:
       - Главное, тебе в армию нельзя!
      
       Глава 7. ВЫПИТЬ ЧАЮ - И УМЕРЕТЬ.
      
       1.
      
       Пока они шли в свой корпус, Оксана Виленовна всё молчала. Птицын не решался прервать молчания. Только на лестнице она вдруг без всякой связи сказала, полуобернувшись к шедшему сзади Птицыну:
       - Сегодня у меня опять ночное дежурство...
       Некоторое время они продолжали идти по лестнице молча. Наконец, Птицын нашелся:
       - А прежнее приглашение выпить чаю еще в силе?
       Оксана Виленовна улыбнулась:
       - Конечно!
       - В ординаторской? - Птицын, как охотничий пес, вцепился в нее мертвой хваткой и не собирался выпускать добычу из сомкнутых челюстей.
       - Наверное... Да... Почему нет?
       - Во сколько лучше зайти? Я сова, и могу всю ночь не спать...
       Она замялась:
       - В прошлый раз были сплошные вызовы... Было не до чая... Все хотела извиниться перед тобой, да не было случая... Как сегодня будет, не знаю.. Давай так договоримся: если будет посвободней, я сама загляну к тебе в палату... Если ты, конечно, не заснешь... Ну тогда...
       - Не засну. Буду ждать. Спасибо.
       Они разошлись в разные концы коридора.
       У Птицына молниеносно созрел план действий. До ночи еще далеко - он прекрасно всё успеет. Он выхватил из тумбочки кошелек, из-под матраса извлек сумку и поехал в Столешников за вином и конфетами. Ни водку, ни коньяк он не хотел покупать: гадость! Сухое вино для такого случая слабовато. Конечно, лучше всего финский ликер - очень вкусно и незаметно бьет в голову. Да ведь его днем с огнем не сыщешь. К великому удивлению Птицына, дефицитный вишневый финский ликер на этот раз продавался.
       Птицын докупил к ликеру коробку конфет "Красный Октябрь", три красных гвоздики и в аптеке - изделия резиновой промышленности. Таким образом, он полностью экипировался для ночной операции.
       Оставшееся время до отбоя текло невыносимо медленно. Владимир Николаевич был не в духе, плохо себя чувствовал. Правда, они, как всегда, выпили чаю, но разговаривать он был не расположен и рано лег спать.
       Толстопузый сосед справа рассказывал чернобровому пьянчуге, как венгры стреляли в него из окон Будапешта, когда он служил и СССР ввел войска в Венгрию для подавления мятежа; о том, как во времена Хрущева он выстаивал ночные очереди за хлебом, приносил его домой, сухой, чёрствый, бац по нему кулаком, и каравай рассыпался на мелкие крошки. Для Птицына оставалось неразрешимой загадкой, зачем по хлебу нужно было лупить кулаком. Ведь это не нормально.
       Чтобы избавиться от идиотских разговоров соседей, а читать он был не в силах, Птицын сбежал в коридор и полчаса дисциплинированно смотрел программу "Время", хотя, если б его спросили, о чем там шла речь, он не вспомнил бы ничего.
       Наконец, все улеглись. Через час храпели со всех коек. Сильнее всех храпел Владимир Николаевич. Чернобровый во сне стонал и стучал зубами. Толстопузый храпел тенором. Даже Божий одуванчик протяжно сопел и бормотал что-то жалобное. Сегодня весь день кто-нибудь со стороны то и дело приносил весть: умерла старушка в палате слева, умер сосед в палате справа. Божий одуванчик в ужасе вздрагивал. Может быть, ему снилась его собственная смерть? Мальчишка напротив Птицына, не просыпаясь, приподнялся на кровати, издал нечленораздельный звук и опять рухнул на спину. Птицын давно заметил, что тот страдает сноговорением и чуть ли не снохождением, у него не все в порядке с головой.
       Птицын надел рубашку и джинсы, сел на кровати в позу лотоса и стал ждать. Постепенно стихло шарканье ног по коридору, обрывки разговоров. Везде выключили свет. За окном тускло загоралась, а временами гасла полная луна. Птицын следил, как на нее набегают черные клочки туч и как она упорно прорывается сквозь них наружу.
       Дверь палаты приоткрылась, слабый свет ночника из коридора образовал тоненькую полосу. Ее закрыл силуэт в белом халате, на который серым пятном упал неверный отблеск полной луны. Птицын мигом вскочил с кровати, выхватил из тумбочки пакет с гостинцами и на цыпочках выбежал в коридор.
       Оксана Виленовна ждала его у двери.
       - Не спишь? - улыбнулась она. - Ну, я жду тебя в ординаторской.
       Она поспешно, Птицыну показалось, даже слишком поспешно, удалилась, стуча каблучками. Он вспомнил, что забыл в палате цветы. Они стояли в банке, за тумбочкой. Он колебался: возвращаться ему или нет? Плохая примета! Однако, вообразив, как красиво будет смотреться то, что он дарит ей цветы, а потом галантно целует руку, Птицын не смог не поддаться соблазну - и возвратился.
      
       2.
      
       Птицын постучался в ординаторскую. "Войдите!" - был ответ. Оксана Виленовна в углу комнаты расставляла чашки и сахарницу на столе. Волосы у нее были убраны тщательней, чем обычно, и как-то иначе.
       Птицын замешкался у двери с цветами в руках.
       - Цветы? - она удивленно вскинула брови, хотя Птицын заметил, что ей приятно. - Зачем это? У меня сегодня не день рожденья.
       - Еще и в час ночи, - рассмеялась она.
       Трудно мотивировать то, что всем понятно.
       - Лучше пить чай с цветами, чем без цветов! - заметил Птицын, кстати сочинив абсурдный афоризм.
       Он неуклюже вручил ей букет. Она взяла его не сразу, засуетившись с чашками.
       - Спасибо большое. Что я завтра с утра скажу своим коллегам? Что получила цветы во время ночного обхода?
       - Вот именно! От благодарного пациента! - подхватил Птицын.
       Дальше Птицын должен был по-рыцарски поцеловать ей руку. Но это как-то не заладилось. Вместо этого он принялся выкладывать на стол содержимое пакета.
       - Это к чаю!
       - Ого! Конфеты, вино. Ты хорошо подготовился. А что если сюда зайдет дежурная сестра? А мы распиваем в рабочее время алкогольные напитки... Что она подумает?
       - Подумает нехорошее! - отрезал Птицын. - И будет права... Оксана, здесь не найдется рюмок? Мне не верится, что врачи не пьют...
       - Как ты меня назвал?
       Засмеявшись, она встала на стул и, открыв верхний шкафчик, потянулась за фужерами. Ее белый халатик приоткрыл краешек ажурной комбинации и обнажил выше колена стройные ноги. Птицын с удовольствием полюбовался ее ногами снизу вверх, протянул руки, взял ее за локти и помог соскочить со стула. Она пунцово покраснела и строго сказала, отстранившись:
       - Я рассержусь! И прогоню тебя...
       - Я не уйду... Не будем ссориться. Мы собрались выпить чаю. И есть бокалы для ликера. Финского... Он очень вкусный, Оксана. Имя-отчество, мне кажется, сейчас неуместно. Я не прав?
       Она задорно встряхнула волосами.
       Птицын раскрутил пробку, разлил по фужерам густую темно-вишневую жидкость.
       - Присядем, - примирительным тоном предложил он.
       Она уселась полубоком к нему, скрестив ноги, кажется делая вид, что всё еще дышит обидой.
       Он вручил ей бокал, легонько стукнул по нему своим и, подняв его над головой, воскликнул:
       - За нас!
       Она чуть-чуть пригубила вино.
       - Первый бокал пьют до дна! - твердо настаивал Птицын. - Как я!
       Он показал ей свой пустой фужер. Она подчинилась приказу. Он налил по второму бокалу.
       - Оксана, мы ведь ровесники. Я давно хотел перейти на "ты"... "Вы" и "Оксана Виленовна" слишком официально... и не сейчас... Выпьем на брудершафт и перейдем на "ты"?!
       - А как пьют на брудершафт? - заинтересовалась она.
       - Каждый держит бокал у своего рта и вот так перекрещивает руки.
       Птицын сопровождал слова делами. Их волосы и руки соприкоснулись.
       Она еще не успела допить свой ликер, как вдруг он сказал:
       - Вот мы и на "ты". Лед сломан. А знаешь, что делают после брудершафта? Целуются! - без паузы сообщил он.
       Птицын забрал у нее недопитый бокал, поставил его на стол и принялся ее целовать: губы, шею, мочку уха с маленькой золотой сережкой. Мочка была не круглая, а точно падающая капля, которая вот-вот разорвет перемычку, чтобы навсегда отпасть от материнского истока.
       От нее исходил едва заметный, тонкий аромат. Это не был резкий запах духов или сладковатый запах косметики. Скорее, запах свежести, может быть молодости. Так могла пахнуть только женщина.
       Она прикрыла глаза и запрокинула голову. Птицын чувствовал, что ее губы поддаются, уступают и отвечают его губам. Правда, по сравнению с ртутными, острыми, молниеносно-подвижными губами Верстовской, ее губы казались ему немного вялыми, а язык - слишком мягким и послушным. Он не шел ни в какое сравнение со своевольным, стремительным и жалящим языком Верстовской. Тот бесшабашно вел свою музыкальную партию, вибрировал и трепетал, словно скрипка под пальцами Паганини.
       Пальцы Птицына пробежались по ее телу, и она затрепетала. Он начал расстегивать пуговицы ее халатика. Она слабо сопротивлялась, отстраняя его грудь рукой.
       - Я не знала, что ты такой агрессор... - с коротким смешком сказала она, приоткрыв глаза.
       - Да, я такой!
       Он вынул ее руки из недр халатика, точно высвободил жемчужину из створок раковины.
       - Зачем это? Не нужно...
       - Нужно. Это - хорошо!..
       Его губы спустились от шеи к ключице, а пальцы сбросили прочь плечики черной комбинации. Губы добрались до груди и до черного кружевного лифчика. Пальцы бегали по спине, тщетно пытаясь отыскать застежку лифчика.
       Ее рука погрузилась в волосы Птицына, захватив большую прядь, и осторожно дернула.
       -У тебя жесткие волосы. Я думала, мягкие...
       Не справившись с замком, Птицын просто извлек правую грудь из лифчика, пробежался губами вокруг соска и нежно взял его в губы. Грудь у нее была небольшой, округлой, совсем не походила на вытянутую и упругую грудь Верстовской.
       Его ладонь легла на ее колено. Кожа на колене и вокруг него была удивительно мягкой и шелковистой. Во время первых своих любовных опытов с долговязой одноклассницей Птицын, дотронувшись до ее колена, обнаружил острые сочленения костей и шершавую, словно наждачная бумага, кожу. С тех пор он с опаской прикасался к женским ногам.
       - Зачем все это? - она открыла глаза. - У меня уже есть любимый мужчина.
       Рука Птицына потекла вверх по бедру.
       - Будет любимый мужчина номер два, - ответил он, оторвавшись от ее груди.
       Она рассмеялась. Он вновь впился в ее губы, их языки встретились и изучали друг друга. К удивлению Птицына, ее живот принялся выделывать какой-то странный танец приливов и отливов. Птицын никак не мог взять в толк: неужели он причина подобных содроганий?
       Внезапно она встала, решительно отстранилась от Птицына, поправила белье, застегнула халатик со словами:
       - Не будем больше! Я этого не хочу... Я тебя мало знаю... Что из этого может выйти? Ничего хорошего... Совсем не просто выстраивать отношения...
       - Кто нам помешает выстраивать отношения? - в недоумении переспросил Птицын, раздраженный этим неожиданным приступом женского резонерства.
       Она поправила волосы. Чувствовалось, что ее устраивает быть хозяйкой положения. Птицын понимал, что упустил свой шанс: что-то внезапно надломилось, не состыковалось, вышло из суставов - и распалось на мелкие осколки.
       - Не забывай о своем давлении. Оно критическое! - назидательно заметила она.
       К ней возвращался невыносимый для Птицына медицинский апломб.
       - Оно нормальное, - раздраженно возразил Птицын.
       Он схватился за последнюю соломинку:
       - Может быть, мы все-таки выпьем чаю?
       - Нет. Уже поздно... И тебе, и мне нужно немного поспать... Завтра тяжелый день.
       - Для меня он тяжелый сегодня... И подлый!... - Птицын начал впадать в свойственную ему меланхолию.
       - Не обижайся...
       - Я не обижаюсь. Жизнь вообще-то штука мерзкая и бестолковая. Чем меньше надежд, тем легче жить, - с горечью заявил Птицын и направился к двери.
       Она сидела на кушетке и растерянно улыбалась.
       - Разве ты не хочешь пожелать мне спокойной ночи?
       Что-то в ее словах и интонации было необычное. Птицын оглянулся - она протягивала к нему руки:
       - Подойди сюда!
       Он опустился перед ней на корточки и взял ее руки в свои.
       - Тебе плохо со мной? - спросил он.
       Она медленно покачала головой:
       - Очень хорошо!
       Она взяла его локти и притянула к себе. Птицыну почудилось, будто всё ее тело опять дрожит.
       - Твои слова говорят одно, а язык тела - противоположное, - заметил Птицын, взял ее за руку и поднял с кушетки.
       Теперь всё было уже окончательно решено.
       - Подожди, - прошептала она, - я выключу свет, а ты пойди закрой дверь на задвижку.
       Она достала из какого-то очередного шкафчика простыню, постелила на кушетке. Когда она разглаживала складки на простыне, Птицын обнял ее сзади и поцеловал в шею. Она мягко отвела его руки, выключила свет.
       Полная луна на этот раз вырвалась из мрака туч на волю и светила в окно так же ярко, как уличный фонарь.
       Она стала расстегивать халатик, Птицын помог ей. Халат соскользнул на пол. Туда же отправилась комбинация.
       Пальцы Птицына вновь пробежались по бретелькам лифчика, делая вторую попытку отыскать исчезнувший пресловутый крючок.
       Она с закрытыми глазами издала звук: "Ы-ы!" - обозначавший отрицание, и дотронулась до центра груди. Птицын заметил наконец ключ от ларчика и распахнул две половинки, как две дольки ореха.
       Он дотронулся губами до впадинки между грудями, спустился к животу и мягко избавил ее от последнего предмета. Каким изящным и совершенным оказалось ее лоно! Здесь не было грубых густых мазков. Здесь, как в японской гравюре или живописи по шёлку, каждая линия была проведена с каллиграфической точностью, рукой художника-мастера, Хокусаи.
       В лунном свете ее молочно-белое тело светилось. Она сделала шаг назад, и вдруг ее тело покрылось сквозной ажурной сеткой. На грудь и живот кто-то набросил замысловатый узор из цветов и листьев: от тюлевой занавески на окне тень упала на ее тело.
       Птицын быстро разделся, бросил свою одежду на стул.
       Она легла на кушетку, по-прежнему не открывая глаз. В этой строгой красоте неподвижно лежавшего перед ним женского тела чудилось что-то холодное, мраморное, сродни кладбищенским скульптурам при входе в древние усыпальницы или склепы.
       Он опустился на колени перед этим мертвенно-прекрасным женским телом, коснулся его губами: тело было прохладным.
       Птицына охватило сладкое сентиментальное чувство безответственного блаженства: он был полноправным хозяином этого тела, мог делать с ним все, что угодно. Но... он не находил в себе ни малейшего желания. Все прежнее возбуждение куда-то бесследно пропало, и он оказался совершенно бессилен вновь возродить его. Он целовал ее в глаза, пробегал губами всё тело от шеи и мочки уха до кончиков ног - всё было бесполезно. Кроме бесконечного обожания, разливавшегося вширь, далеко за пределы одиноко лежавшего тела, он ничего не испытывал.
       - Я делаю это в первый раз! - прошептал он ей на ухо.
       Господи, зачем он ей это сказал! Он гладил ее волосы и печально думал, как, в сущности, беспомощна женщина, если мужчина лишается мужской силы.
       Она тревожно пошевелилась, открыла глаза - и всё поняла.
       - Я оденусь...
       - Мы еще встретимся? Это ведь не последняя наша встреча? - быстро-быстро зашептал Птицын.
       - Да, да, конечно... Иди в палату... Мне надо зайти к дежурной сестре... Не поступало ли вызовов? Завтра увидимся... Спокойной ночи.
      
       3.
      
       Весь следующий день Птицын промучился, но так и не увидел Оксану: вероятно, ее отпустили домой после ночного дежурства, вот почему не было обычного ежедневного обхода.
       Птицын почти ничего не ел. Перед его глазами витало прекрасное женское тело. Он зажмуривался, чтобы увидеть его отчетливей, но оно расплывалось. Он открывал глаза и снова ощущал бесплотное и вместе с тем дразняще живое обнаженное женское тело. Это было как наваждение, от которого он не желал избавляться, а, наоборот, исступленно звал его.
       Полночи в полусне его беспокоила дурацкая пословица: увидеть Париж - и умереть. Он упрямо переделывал эту пословицу, с кем-то яростно споря: выпить чаю - и умереть. Мечта его жизни - Париж. Он знал наверняка, что в прошлой жизни Париж - его родина, что в этом мистическом городе он по-французски разговаривал с женщинами, что Париж и женщина в его сне, да и наяву тоже, каким-то странным образом отождествлялись, сливались воедино, точно две стороны одной медали. Выпить чаю, выпить чаю - да ведь это то самое, что они должны были сделать с Оксаной, но не смогли. Им помешал дьявол, сатана, нечистый дух!
       Еле-еле он дождался следующего утра. Впервые в жизни он ждал наступления утра - и медицинского обхода.
      
       **********
       - Что это с ней? С левой ноги встала, что ли? На тебя и не взглянула! - притворно сокрушался толстопузый сосед, посмеиваясь над Птицыным.
       Все в палате заметили, что с Оксаной Виленовной творится что-то неладное: она разговаривала с Птицыным как с чужим, перешла на "вы", держалась подчеркнуто холодно, не померила давления. Спросила: "Как дела?" - но не дослушав, отошла прочь, к соседней кровати.
       Птицын впал в отчаяние. Мало того, что он нанес несокрушимый удар по ее женской гордости, он, ко всему прочему, задел ее профессиональные чувства. Разумеется, она поняла (теперь уже со всей очевидностью, раньше она могла только догадываться), что Птицын - трус и симулянт, что он морочит ей голову, а заодно и всему медицинскому персоналу 915 горбольницы, включая многоуважаемого профессора Тухеса.
      
       Оксана.
      
       Что возомнил о себе этот мальчик? Зачем она довела ситуацию до крайности? Неужели нельзя было раньше остановиться? Что он теперь будет о ней думать?! Ясно, что...
       Разве она не понимала с самого начала, что он мальчик? Нет, не понимала! Вышло всё как-то по-дурацки. Почему почти все мужчины, которых она встречает на своем пути, тут же тащат ее в постель? Разве она производит такое впечатление? Продажной женщины? Кажется, нет. Но выходит именно так.
       Мужчины как будто нюхом чуют ее сексуальность? Как бы она ни пыталась, скрыть ее она не в силах. Это на уровне флюида, мимолетного, странно волнующего запаха. Его чувствуешь на какую-то долю секунды, но он остается в памяти, глубоко-глубоко, не в сознании, а в теле, и от него никак не избавиться. Всякий раз, при новом появлении этого аромата, тебя охватывает повторный экстаз, тайный соблазн, предвкушающий запретную страсть, сладостный грех, тебя так и тянет в эту проклятую, манящую и гибельную бездну. Ты начинаешь себя ненавидеть. Но что ты можешь сделать со своим телом? Тело сильнее тебя! Намного сильнее души... С душой-то можно найти общий язык, убедить ее, доказать свою правоту на примерах, пошутить с ней, наконец. С телом не шутят! Оно требует - не просит. Оно ищет - или тоскует. Оно плачет так, что тебе ничего не остается, как подчиниться ему, бросить ему кость, точно собаке, и тело сожрет, загрызет тебя, высосет из тебя все соки. Тело ненасытно, оно как хищник. Хватает тебя грубо, точно насильник, и тащит в укромное место. А ты, по слабости своей, теряешься, пасуешь перед собственным телом, стелешься перед ним, скулишь, просишь пощады. И что в конце концов? Известно, что! Случайные мужчины, постель - разочарование.
       Она любила трижды. Пальцы первого пахли табаком. С тех пор ей нравится запах табака, хотя сама она и не курит. От пальцев стоматолога, который недавно вырывал ей зуб, тоже пахло табаком. Вот каков запах первой любви! Любви, еще не оскверненной постелью.
       Вторая любовь началась тогда, когда она уже год жила с Антоном. Он был ненамного старше ее, но уже развелся. Он единственный, кто за ней ухаживал, как это обычно понимают: дарил цветы, целовал руку, ходил с ней в кино и Консерваторию. В Консерватории всё и решилось. Назавтра, после вечера, где пел хор мальчиков, ужасно пронзительно и громко, она переехала жить к нему в квартиру. У него была собственная квартира! Она не могла жить с родителями, это было невыносимо. Все институтские годы она мечтала сбежать из дома куда угодно, лишь бы их не видеть: их дрязги, их лица, перекошенные ненавистью... Не слышать их раздражения, занудства, бесконечных нотаций, контроля. Нет ничего хуже родной семьи, где все стремятся друг друга допечь, загрызть, выжать, как половую тряпку.
       Что он ей говорил в Консерватории? Она не помнит ничего. Да и, правду сказать, она почти ничего не слышала. Что-то про свою первую жену, жаловался, упрекал? У нее тогда жутко болело ухо. Она вычитала в какой-то газете, что больное ухо лечится лавандой: соцветие вставляется в больное ухо, и оно сразу же проходит. Действительно, ухо почти прошло. Она выдернула веточку, но, как видно, слишком резко... Повредила ухо изнутри... Боль не прекращалась ни на секунду. Ухо ныло и подергивало. В Консерваторию она надела красный берет. Красный берет кокетливо прикрывал ее больное правое ухо. Кажется, он говорил ей, что в нем она похожа на Кармен. Хор мальчиков прямо-таки разрывал ухо. Ей казалось, что она целиком состоит из одного уха. Оно росло, превращалось в тарелку, по которой скребут ножом и вилкой и безжалостно режут ее фарфоровую плоть, потом ухо становилось круглым окном, о стекло которого на бреющем полете бьются головами ласточки и стрижи, падая замертво.
       Кого там пел хор мальчиков? Баха или Моцарта? А может, Шуберта? От этого вечера у нее осталось впечатление боли и шума в правом ухе, музыкального шума, долгого, невыносимого, томительного. Антон всё нашептывал ей в больное ухо во время пения, в антракте продолжал громко шептать в буфете, где угощал ее икрой, а она, вместо того чтобы морщиться от этой нескончаемой шумовой боли, кокетливо улыбалась. Улыбалась. Улыбалась. Вот почему он предложил ей жить у него. Так больное ухо на время избавило ее от родителей.
       Антон был очень добр. Но оказался почти импотентом. Она изменяла ему в его квартире со многими мужчинами. Пока не влюбилась. Андрей вел у них курс патанатомии. Недавно он защитил кандидатскую диссертацию, работал в Боткинской больнице и преподавал. Он был женат. Как же без этого?! У нее судьба такая: влюбляться только в женатых мужчин. Да и домогаются ее одни женатые, пускай даже она не испытывает к ним ни малейшей симпатии. Точно все они не удовлетворены своими женами. То ли те не настолько сексуальны, то ли надоедают им со временем и кажутся неинтересными, пресными, а им, видите ли, хочется чего-нибудь остренького. По крайней мере, с ней мужчинам никогда не скучно.
       Первый раз она привела Андрея в квартиру Антона, когда тот был в командировке. Вся ее жизнь - пошлый, скабрезный анекдот. Анекдот о том, как муж неожиданно возвращается из командировки, когда жена в постели с любовником. До этого они с Андреем только целовались. Антон позвонил в дверь из общего коридора, по которому должен был пройти до входной двери квартиры пятнадцать шагов. Она была в одном халате. Под ним ничего не было. Андрей к тому времени оделся и пил чай на кухне. Правда, он не надел носки. Кто знал, что Антон объявится на день раньше?!
       У нее оставалось полторы минуты, учитывая медлительность Антона. За это время она запахнула постель, выкинула свое раскиданное возле кровати белье в ванную и открыла Антону дверь с самой обворожительной улыбкой, на какую только была способна. Она познакомила двух мужчин. Соврала какую-то чушь: будто бы ее послали от кафедры патанатомии к черту на кулички, в Ясенево, там у них филиал, держали до позднего вечера, и если б не Андрей на своей машине, она не знала бы, как добралась бы до дома. Андрей почти сразу трусливо сбежал. Пока мужчины разговаривали, она успела в ванной натянуть белье и колготки под халат и убрать со стула Андреевы носки. Андрей сбежал в зимнюю ночь без носков. Она вернула ему носки на следующий день в целлофановом пакете.
       Антон успокаивал ее, говорил: "Да что ты так волнуешься? Успокойся. Всё нормально. Я тебе верю". Как она тогда не сорвалась?! Один Бог знает.
       Она ушла от Антона. К родителям, в постылый родительский дом. Нельзя делить любимого и того, с кем спишь рядом в одной кровати, потому что другой кровати в квартире просто нет. Она ни о чем не жалеет. Она кинулась в эту любовь, как в омут. Ей всегда казалось, что любовь как сказка, как дурманящий сон. Он обволакивает тебя, отгораживает от низкой действительность, от обычной жизни, от семейной скуки, от быта. Поначалу всё так и происходило с Андреем. Но на самом деле она просто ничего не замечала, пребывала в столбняке любви. Через год у Андрея родился сын. Это значит, что, как только они с ним начали жить, он продолжал спать с женой, зачинал с ней сына, хотя и уверял, что ненавидит жену и с трудом терпит ее возле себя, что они давно чужие и живут как брат с сестрой, из-за квартиры. А после, пока жена ходила беременная и не допускала его до себя, он благополучно спал с ней, с любовницей, и спокойно ждал рождения сына.
       Третий - самый любимый. Самый большой подлец. О нем не скажешь ничего хорошего. Он цинично заявил ей, что женат, имеет двух детей и что его всё устраивает, кроме секса. Секса не хватает. Она сидела рядом с ним на скамейке Страстного бульвара. Мимо шли люди. На другом конце скамейки сидела еще одна пара и целовалась. Но ей неважно было, что он говорил. Всё вокруг было безразлично. Едва ее бедро коснулось его ноги, она всё равно что растаяла, "поплыла" - только от одного того, что сидела с ним рядом. И впервые она отдалась этой телесной любви, этому греху, которому больше не желала сопротивляться. Зачем? Ведь тело знает, что ему надо. Ей и ему было так хорошо! Он говорил ей, как ему хорошо с ней! Она расцвела как женщина. Да, он красив и строен. Но душевно ей с ним тяжело: он слишком благополучен и доволен собой.
       И вот она увидела этого мальчика. С такими мучительными глазами. Все сирые и убогие - ее. Ей нельзя быть матерью. После аборта врачи ей сказали, что детей у нее не будет. С тех пор она выбирала мужчин, которые были детьми, детьми с несчастными детскими глазами. Она бросалась их спасать. Они прибивались к ее пристани, как затонувшие корабли. И каждый раз она обманывалась. Вот и этот мальчик. Зачем она довела до постели? Она была противна самой себе: всё случилось так пошло, без любви. Зачем? Она видела его глаза в палате: беспомощные, молящие, страдальчески влюбленные. А с ее стороны была ведь только слабость. Да еще и задняя мысль: а могу я быть счастливой с другим мужчиной? Ей вдруг захотелось авантюры! Эксперимента! Раскочегарить эту застойную жизнь, это тихое болото... И что же? Она привязала его к себе: он с ума сходит. Она это видит. А в ней нет ни капли любви к нему. Ни капли жалости. Что ей теперь делать?
      
       Глава 8. БУРАТИНО, ПЬЕРО И КОЛОМБИНА.
      
       1.
      
       Лунин трогал пробитую голову, на которую врачи наложили три шва. На голове у него, как у Буратино, высился марлевый колпак из бинтов. Голова трещала невыносимо. Читать было невозможно. Лунин взял с собой в больницу "Даму с камелиями" и французский словарь, но Дюма-сын шел крайне туго. Лучше бы он вместо сына взял отца: "Три мушкетера" по-французски наверняка пошли бы живее.
       До чего ж странный год! Весь год он не вылезал из больниц. эта была уже третьей. С тех пор как он лежал в психушке на улице 8 марта, казалось, прошла вечность. После клиники неврозов он две недели бегал по институту с бумажками, оформлял академический отпуск. Птицын, счастливчик, уже закончил, а ему придется еще корпеть целый год в постылой конторе с чужим курсом. Правда, Птицыну пришлось идти в школу: он выл и ругал последними словами этих "дебилов". Лунина, даст Бог, школа минует. Зря, что ли, он столько лежал в психушке?
       А на 7 ноября они с мадам договорились поехать в Ивантеевку. Она отправила детей в Волгоград к бабушке. Мужу-керамисту сказала, якобы едет к подруге в город Чехов. Если бы он мог предположить, что развлекательная поездка за "этим вот" обернется резаньем вен, "Скорой помощью", подлым письмом Лизе Чайкиной, которое он по доброй воле вызвался написать собственными руками, - если бы он все это мог знать, он носа бы не высунул с Азовской, он бежал бы от мадам как черт от ладана.
       Через три дня после этой дурацкой поездки маман привезла ему на Азовскую повестку из Ивантеевского военкомата По дурости он и туда поехал. В результате в тот же день военкоматский невропатолог засунула Мишу в настоящую психушку в Абрамцево. эта психушка была всем психушкам психушка! Не то что "Дом отдыха" на улице 8 марта.
       Его, точно арестанта, не отпустили даже за вещами. Он позвонил из военкомата маман, и она, как на иголках, ждала следующего звонка, гадая, куда его отвезут. Под конвоем молоденького лейтенанта Миша и еще трое юнцов сначала электричкой, а после по снегу через лес отправились к психушке. У Миши с собой была одна шоколадка. Ее он рассчитывал съесть на ночь, потому что, совершенно ясно, ужином их не накормят, а если и накормят, то дадут такую баланду, что лучше сразу помереть с голоду, чем потом мучиться животом от тяжелого отравления.
       В приемном покое психушки Мишу заставили раздеться, выдали казенную синюю робу из крепкого рабоче-крестьянского сукна, ватник шапку-ушанку и два валенка на одну ногу, примерно 45 размера, так как других не было. Дюжий санитар угрюмого вида и с кулаком, похожим на кувалду, судя по лицу, точно, не любил шутить. Он проводил Мишу через двор по протоптанной в снегу тропинке между громадными сугробами. Мишина палата - палата N 6 - притулилась в первом этаже, рядом с сортиром.
       Все десять дней экспертизы Миша Лунин провел почти как йог. В окружении психов он сидел на кровати в позе лотоса, читал книжку Ричарда Баха "Чайка, по имени Джонатан Ливингстон" по-английски и воображал себя чайкой, по имени Джонатан Ливингстон, во враждебном окружении чаек-филистеров, единственной заботой которых было желанье прокормить себя и потомство. Чайка же, по имени Джонатан Ливингстон, выбилась из толпы заурядностей. Она наслаждалась полетом ради самого полета (Ричард Бах в прошлом летчик и описывал полет своей чайки в терминах профессионального авиатора; Миша не всегда мог по-английски разобрать, о чем там точно идет речь, понимая лишь общее направление мысли)! Свора чаек с ненавистью набрасывалась на чайку, по имени Джонатан Ливингстон, желая растерзать отступницу, но, поскольку та уже жила чем-то высшим, духовным, внутренне она уже оторвалась от своих собратьев, к ней приставили трех чаек - ангелов-хранителей, которые должны были сопроводить ее из этой жизни к настоящему небу, к Богу.
       Лунин парил в эмпиреях этого элитарного, изысканного английского текста. Он проникся, телесно пропитался идеей, которую через много лет нашел у Мартина Хайдеггера: цель всякой философии - достигнуть смирения.
       Ну а в действительности происходило иное: в 4 и 5 палате, называвшимися надзоркой и подназоркой, двум привязанным к кровати психам кололи сульфу за то, что они напились и нарушили режим. Псих в 5 палате, соседней с их 6-й, прямо за стенкой, чтобы выдержать чудовищную боль от сульфы, ревел "Интернационал".
       Другой тщедушный псих в уголке, привалившись к подоконнику, тихо напевал частушку:
       Почему я лысый,
       Без волос остался?
       Потому что с бабами
       Рано я связался, - после чего каждый раз долго кашлял и непременно добавлял: "Эхе-хех..."
       Периодически этот задумчивый псих обделывался у столовой, пока все психи питались. Санитарка бешено орала ему на весь коридор: "Опять обосрался, чёрт! Скидай штаны! И трусы тоже!" - и тащила его в ванную подмывать.
       Третий псих все дни напролет ходил по коридору, туда-сюда, туда-сюда. Дойдет до конца коридора, упрётся в стену лбом, развернется кругом - и снова побежит к противоположной стене. Так он и будет ходить, как маятник, до тех пор пока другой псих, скаля зубы, не ткнет пальцем ему в грудь. Тогда первый псих в задумчивости остановится и, может быть, приляжет на кровать отдохнуть. Как только первый уляжется, второй, что скалит зубы, входит в дикий раж, кидается к решетке окна и быстро-быстро, точно обезьяна, карабкается наверх, пытаясь оторвать решетки от окна (Миша узнал, что он попал в психушку из-за суицида: ему всё хотелось выброситься из окна; несколько раз его вытаскивали за ноги, когда он готов был уже перевалиться за подоконник). Полазив по зарешеченным окнам, псих срывал с себя одежду до нитки, выбегал в коридор (когда нянечка мыла пол, он с дурацким хохотом опрокидывал ведро и шлепал голыми пятками по лужам), если санитары мешкали и не сразу его хватали, то он носился по коридору и вопил, что все врачи - евреи и что он из автомата убьет Ясира Арафата за всех евреев свободной Палестины.
       В зловонном сортире этой психушки с тремя так называемыми "самосмывающимися" дырками вместо унитазов невозможно было представить себе идиллическую сцену, происходившую в туалете клиники пограничных состояний на улице 8-го марта, когда Миша Лунин увлеченно читал Пекарю лекцию о крито-микенской культуре, которой тогда он увлекся, и проходивший мимо псих, бросив окурок, заслушивался, а потом каждый раз, встречая Мишу, интересовался у него: "Ну, как там поживает крито-микенская культура?"
       В канун Нового года один псих-горбун изо всех сил тужился, надувал желтый шарик, а тот возьми и лопни. Его сосед по койке меланхолично заметил: "Вот один был шарик, да и тот лопнул!.."
      
      
      
       2.
      
       Был один странный эпизод, случившийся с Луниным в Абрамцево, когда он только-только поступил в психушку. Мишу после энцефалограммы отправили на собеседование с психологом. Та надавала ему кучу каких-то тестов. Он рисовал рисуночки. Потом эта женщина, несколько поблёкшая блондинка, начала выяснять смысл загадочных рисунков Лунина. Он вполне простодушно объяснил ей:
       - Вот звезда - символ человека, в нее вписываются руки, ноги и голова, а вот перевернутая звезда... Она стоит на одном углу. Это внизу козлиная борода, а сверху - рога. Перевернутая звезда - козел с рогами, или чёрт...
       Психологиня изумилась образованности Лунина, но потом разговор с ней пошел наперекосяк. Блондинка, медленно подбирая слова, сказала Мише:
       - Вы только не обижайтесь... Вас не пугает... такая перспектива: все время попадать к нам, то есть в такие заведения, как у нас?..
       - То есть? - не понял Миша.
       - Да потому что все эти ваши рисунки... вы думаете, это шутки... это не шутки... Это очень серьезно!
       - Я дурака валяю!
       - Это вы думаете, что дурака валяете... А на самом деле вы на пороге серьезной болезни... Я вам не шутя это говорю! Все эти ваши рисунки вас к добру не приведут... Если только вы не придете в церковь... Не окреститесь...
       - Вы - врач - мне это говорите?! - Миша обалдел. - Вы верите в Бога?
       - Что, вы думаете, если я в белом халате, то я и в Бога не могу верить... Ошибаетесь!
       - Знаете, я прочел много книг... Церковь меня не слишком привлекает...
       - Жаль... жаль... Очень жаль...
      
       3.
      
       Маман не пускали к Мише. Она приезжала ежедневно и писала ему записочки. На пятый день экспертизы маман привезла письмо от мадам, которое пришло по ивантеевскому адресу. Мадам, не зная, что Миша в психушке, писала, что не может без него жить, что она поняла это за те полтора месяца, которые они не виделись. Писала, что после последнего их разговора, когда Миша фактически с ней разорвал, она долго думала, поняла его и простила его жестокость. Вот почему через два дня она поехала в Малаховку к Лизе Чайкиной (ее адрес она запомнила по письму, которым Миша махал перед ее носом).
       Она нашла Лизу. Та пригласила ее в дом, напоила чаем. Мадам всё ей рассказала и просила Лизу Мишино письмо, которое она получит на днях, не вскрывать, а отдать Мише в руки в институте. Лиза обещала.
       Лунин после письма мадам целый день ходил сам не свой. Даже разговор с лечащим врачом не произвел на него ни малейшего впечатления. Маман написала Мише, чтобы он не волновался, что Таня Остерман из Ганнушкина уже звонила главврачу Абрамцевской больницы и закатила тому жуткий скандал, строго предупредила, что если Мише не дадут нужный диагноз, то она им всем покажет, где раки зимуют. Миша однажды видел эту Таню Остерман, маленькую женщину с лицом танка Т-34. Такая может снести с лица земли не одно Абрамцево... Разговор с несколько взволнованным лысым психиатром, красневшим пятнами, был связан, как понял Миша, с этим звонком из Москвы.
       - Ну как вам здесь? Ничего! Кормят нормально? Значит, жалоб никаких? Ну а в армию не хочется? Нет? Не волнуйтесь, мы вам поставим подходящий диагноз... Надо только чуть-чуть полежать... и всё будет в порядке...
       Еще мадам в своем письме писала, что муж-керамист ее бьет. Ревнует к одному больному, бывшему кагэбэшнику, своему коллеге. Она ходила к врачу, взяла подтверждение от врача, что на спине, животе и руках у нее следы от побоев. Если он опять поднимет на нее руку, она вызовет милицию и предъявит эту бумагу. Но керамист запил и дома не появлялся уже неделю. Она с облегчением перевела дух, занялась воспитанием детей.
       Миша пытался представить эту встречу мадам и Лизы Чайкиной - и не мог. Во всем этом ему чудилась какая-то "достоевщинка": Аглая и Настасья Филипповна, Екатерина Ивановна и Грушенька. Все эти встречи соперниц насчет раздела общего возлюбленного у Достоевского кончались плачевно. Миша всё яснее догадывался, что от мадам ему не уйти и что она его не отпустит никогда, а Лиза Чайкина как будто бы прощалась с Мишей, уходила за горизонт, таяла в утренних сумерках, представлялась маленькой, едва заметной точкой, от которой бешено мчащийся поезд удалялся всё быстрее и безвозвратнее.
      
       4.
      
       Все оставшиеся дни экспертизы Миша набирался решимости встретиться с мужем-керамистом и набить ему морду. Он воображал себе это и так и сяк, но обязательно Миша жестоко бил керамиста. Тот закрывался руками, плакал, просил пощады. Иногда в Мишиных видениях керамист ползал по полу и подбирал осколки своих очков.
       Едва Миша вышел из Абрамцево с диагнозом в кармане, он не откладывая в долгий ящик позвонил керамисту (мадам должна была уехать на работу):
       - Доброе утро! Это Иван? Это звонит любовник твоей жены... Миша меня зовут... Мы с ней вместе лежали в клинике неврозов... А потом на ноябрьские праздники она была у меня... в квартире... Она рассказала мне, что ты ее бьешь! Так вот что я тебе хочу сказать... по этому поводу... Ты - сволочь.
       - Ты так полагаешь? - последовал с другого конца трубки удивленный вопрос.
       - Я в этом убежден! - настаивал Миша. - Мужчина, - назидательно продолжал он, - не имеет права бить женщину! Иначе он козёл!.. Вонючий... Если ты этого не знаешь, я научу тебя хорошим манерам: приеду к тебе бить морду!
       - Приезжай! Только не домой, а в мастерскую... Там нам будет удобней разговаривать... Дети мешать не будут... Да и Надежду сюда незачем...
       - Какой адрес?
       Керамист продиктовал Мише адрес и объяснил, как добраться. Они согласовали удобные друг для друга день и время.
       Миша целый час обдумывал разговор с керамистом и пришел к выводу, что тот водит его за нос и что, если он приедет в условленный день к нему в мастерскую, керамиста там не будет: он будет сидеть дома на диване и хохотать над Мишиной наивностью. Такая перспектива привела Мишу в бешенство. Он принял решение немедленно ехать к керамисту и брать его за рога, пока он голенький.
       Миша трижды бывал в квартире мадам. Он позвонил в дверь. Дверь медленно открылась. На Мишу смотрел мускулистый, хоть и сутуловатый, мужичок в синей майке с темно-соломенными волосами и пытливыми кошачьими серо-зелеными глазами, в которых блуждала легкая, немного застенчивая улыбка. Мише керамист, ибо это был, конечно, он, понравился с первого взгляда.
       Впрочем, поскольку Лунин задумал его избить, он без предисловий, сильно размахнувшись, врезал керамисту куда-то между глаз. Удар был слабый, но за счет неожиданности керамист глухо вскрикнул и отпрянул назад, так что Миша влетел за ним в открытую дверь.
       Из комнаты вышла мадам. Вид у нее был изумленный и встревоженный. Ее Миша никак не ожидал здесь встретить. По инерции Миша беспорядочно молотил руками, но теперь керамист уже защищался, и половина Мишиных ударов приходилось по рукам и в воздух. Неожиданно Миша получил встречный удар в нос и почувствовал, как у него из левой ноздри потекла кровь, вязкая и липкая.
       - Ах, ты так! - выкрикнул керамист красивым, мелодичным баритоном (Миша вспомнил, как мадам рассказывала ему, что муж прекрасно поет романсы под гитару.). - Получай!
       Миша почувствовал, что сильные руки керамиста (недаром же он мнет глину!) схватили его за волосы, нагнули лицо вниз, и оно стремительно встретилось с костлявым и острым чужим коленом. Миша на мгновенье потерял сознание, а когда очнулся, увидел, что они уже на балконе, и керамист перегибает через перила балкона его голову вместе с шеей. "Сейчас он сбросит меня вниз с одиннадцатого этажа, - вяло подумал Миша. - Что скажут маман, бабушка и тётка?"
       Внезапно сильный поток воды окатил Мишину голову, и маленькие холодные струйки покатились за воротник и побежали по позвоночнику. Керамист выпустил его из рук. Миша сделал два быстрых шага от перил балкона и мертвой хваткой вцепился в балконную дверь, как будто ручка стеклянной двери могла спасти его от цепких рук керамиста.
       Керамист тоже был весь мокрый, отряхивался от воды и отфыркивался. Мадам стояла на пороге балкона с пустым тазом. Лунин понял, что она окатила их холодной водой и, наверно, спасла Мише жизнь. Керамист ругался, но интеллигентно, не матом. Он не смотрел на Мишу, был хмур и сердит. Так же не глядя, он сорвал с Мишиного плеча сумку и выкинул ее с балкона вниз, после чего, отстранив мадам, ушел на кухню.
       Мадам вафельным полотенцем обтирала кровь с Мишиного лица. Совсем недавно он тоже перетягивал ей руку полотенцем. Теперь настал ее черед.
       Керамист из глиняного кувшина наливал в стакан розовый морс.
       - И этого жалкого щенка... Облезлого пуделя... ты затащила к себе в постель? Ну ты и шлюха! - Керамист залпом выпил стакан клюквенного морса.
       Миша вырвался из ласковых рук мадам и головой вперед полетел на керамиста. Тот хладнокровно выждал, пока Лунин приблизится к нему на подходящее расстояние, и, шагнув в сторону, без замаха, с силой опустил кувшин на Мишин затылок. Миша второй раз потерял сознание.
       Очнулся он на носилках: мадам и санитар в белом халате засовывали их в карету "Скорой помощи". Последнее, что увидел Лунин с носилок, был крытый милицейский фургон, в каких обычно возят пьяниц в медвытрезвитель. Возле двери машины керамист ругался с двумя милиционерами, а они, разозлившись, грубо затолкнули его внутрь фургона.
      
       5.
      
       - Здравствуйте! Привет! - В палату вошел Птицын; как всегда уверенной походкой, он направился к Мишиной кровати, улыбнулся при взгляде на Лунина. Как видно, вид у Лунина в колпаке Буратино из бинтов, был забавный.
       Миша привстал. Они пожали друг другу руки. Миша не хотел говорить с Птицыным при соседях, накинул на плечи больничную пижаму.
       - Подожди! Пойдем в коридор... в холл... там мягкие кресла...
       - Пошли, - согласился Птицын.
       - Ну, рассказывай о своих подвигах... инвалид, Герой Советского Союза, - сказал Птицын, лишь только они уселись. - Твоя тётя мне что-то энергично объясняла, но я ничего не понял... То ли ты кого-то побил, то ли тебя избили в пьяной драке... Мадам с тобой поехала в больницу... Чуть ли не операцию тебе собирались делать...
       - Да нет... Просто швы на голову наложили... - скромно отмахнулся Лунин.
       - Вообще, мы с тобой так давно не виделись, что я толком ничего не знаю... Расскажи всё с самого начала... про военкомат... про психушку в Абрамцево. Твоя мама говорила: туда вообще никого не пускали... Это что, тюрьма?
       Птицын умел слушать. Редкое качество в людях. Ему приятно было рассказывать: он почти не перебивал, задавал наводящие вопросы, посмеивался в неожиданных местах, уточнял то, что его занимало. Миша начал ab ovo, с яйца:
       - Я сидел в Пушкино, на берегу Учи... Такой интеллигент-замухрышка... Сидел и читал книгу Богомолова о философии Платона... Вокруг говорили на своеобразном диалекте: как "закосить", куда отправят, по каким статьям дают белый билет... Я ничего не понимал, но мне нравилось, что я отличаюсь от них, хотя бы тем, что безуспешно пытаюсь врубиться в платоновское понятие "мимесис"... В тот день я не выпил свою дозу... Состояние, похожее на похмелье или абстиненцию: вокруг всё в дымке, расплывается, кажется нереальным, иллюзорным... Думаю: "Зачем я сюда попал?" Какие-то странные чужие голые люди... Помещение вроде тюрьмы, с решетками на окнах. "Всё тонет в фарисействе..."
       Кому, собственно, мне сказать, что я не пойду в армию? Смотрю: всех врачей прошел, а психиатра нет. Спрашиваю: "Где психиатр?" - "А зачем тебе психиатр? Вон невропатолог". Вижу: в конце лабиринта длинная сухопарая женщина. Лабиринт - система из нескольких комнат, разделенных занавесками или перегородками. Как мытарства... В одной комнате руку отрежут, в другой - пятку поджарят, в третьей - железным крючком по башке дадут.
       Наконец, попадаю к невропатологу. Худая, очень высокая: даже сидя она была выше меня на голову... На лице - жестокоумие. Сразу видно: она не потерпит никаких возражений.
       Сижу перед ней, как бычок... в томате.
       - Жалоб на голову нет? Травм, болезней головы в детстве не было?
       - Была грыжа...
       - А-а-а!... Но не падал... сотрясений не было? Ну всё... иди дальше...
       - Как дальше? - я был несказанно удивлен. - Простите, я не могу идти в армию!
       - Как это не можешь? - теперь она удивилась; казалось, ее шея вытянулась и туловище стало еще длинней.
       - Я не хочу идти в армию!..
       - Как это не хочешь?! Заставим!
       Я разозлился:
       - Я пацифист! Я на вашу армию плевать хотел!
       - Как миленький пойдешь! Ты что, не патриот?! Каждый должен защищать Родину!
       - От кого? Не хочу я ее защищать... И вообще я верю в Бога... А на Родину вашу мне наплевать!
       - Та-а-а-к! Посмотрим! - врачиха угрожающе распрямилась и стала напоминать гладильную доску. - Ты учишься, работаешь?
       - Заканчиваю пединститут!
       - Вот как! Педагог, значит! - тон ее низкого голоса не сулил мне ничего хорошего. - Так я тебе сейчас такую статью накатаю, что ты даже дворником не устроишься! А к детям, я уж об этом позабочусь, тебя на пушечный выстрел не подпустят! Педагог!
       Тут я вспомнил, что лежал в дурдоме. Меня осенило: нужны факты!
       - Как же... Я ведь лежал в клинике неврозов...
       - Как лежал? - шея невропатолога еще больше вытянулась и сделалась, как у Алисы в стране чудес, после того как та откусила гриб. - Так с этого надо было начинать! А то морочишь мне голову... целый час!.. Справка есть?
       - Вот! Я думал ее психиатру надо отдавать... А вы-то не психиатр...
       - Ну уж... это... просто... - Она возмутилась до таких глубоких глубин души, что даже и слов не нашла. - Справку давай! Много разговариваешь!
       - Целых три месяца лежал... А вы говорите: в армию!..
       Она долго-долго изучала справку, чуть не нюхала, на обороте даже посмотрела.
       - Здесь нет диагноза! Я так ничего могу поставить! Нужна экспертиза!
       - Так положите меня туда опять...
       - Нет. На экспертизу пойдешь в нашу больницу...
       - Не пойду я в вашу больницу...
       Невропатолог снова не на шутку разозлилась:
       - Тогда я тебе "четверку" поставлю - шизофрению, и на тебе можно будет поставить крест!
       - Ладно... - я здорово перепугался. - Не надо мне вашей шизофрении... Лучше уж на экспертизу...
       - Так-то лучше...
       - Но ведь в клинике неврозов меня лечили... там знают...
       - Ничего, в нашей полежишь! Условия там нормальные...
       - Да-а-а... Представляю... Наверно, как в армии...
       - Ничего не случится... Полежишь несколько дней... Жди, тебя вызовут... на призывную комиссию... Спускайся на второй этаж.
       Не то у Кафки, не то у Гессе человек попадает в высшее общество в одних носках. Я оказался в одних трусах. Ты был в белых трусах, а я - в черных. Ты белая ворона, а я - черная. Мне хотелось их всех перестрелять из автомата. Это какое-то издевательство над обрядом крещения: в трусах перед комиссией! Захожу: на стене - Святая Троица... Тримурти: Маркс-Энгельс-Ленин, а на другой стене - Крупская. Это - Богоматерь. Богоматерь, лишенная способности к деторождению. Помнишь, она заявила: "Я счастлива, что присутствовала при рождении рабочего класса!" То есть родила жуткого урода, олигофрена - рабочий класс.
       Два стола буквой "Гэ". Сидят люди... в мундирах, с погонами... Как будто на синедрион вызвали... Хоть бы хитон завалящий дали бы, что ли... Стою, прикрываю стыд.... Они все в кителях, я же голый. Мёрзну! Из окон дует... Осень все-таки.
       Задают идиотские вопросы: как фамилия, имя? Город, где родился? Кем хочешь быть? В каких войсках собираешься служить? Человека надо раздеть до трусов, чтобы задать ему глупые вопросы. Я начинаю злиться. Чем больше мёрзну, тем больше злюсь.
       - Да пошли вы все в задницу! - выкрикнул и сам испугался, потому что, вижу, у них рты открылись, физиономии вытянулись. Самый толстый дяденька, полковник по-моему, медленно так поднимается в центре стола, держится за бедро. (Ему бы нужно за сердце держаться.) Думаю: ну сейчас наган из кобуры выдернет, пах-пах-пах - мне прямо в лоб. Унесут на носилках отсюда же. К счастью, пришла докторша, принесла документы, сказала что-то вполголоса, строго так посмотрела на полковника - он со страху тут же сел. Меня отпустили с миром: "Можете идти"...
       - Тебя там, в палате, какая-то девушка спрашивает... С цветами пришла... Говорит, Надежда... - У лунинского кресла стоял сосед на костылях с ногой в гипсе.
       Лунин быстро поднялся.
       - Я, наверно, пойду тогда... - пробормотал Птицын. - Не стСит вам мешать... Ты звонить-то отсюда можешь?
       - Разумеется.
       - Тогда позвони... Я, наверно, приеду в среду... если ничего не случится... - Птицына что-то тяготило. - С военкоматом мне что-то не нравится... что происходит... Ну, потом объясню... по телефону... Счастливо. Береги голову.
      
      
       Глава 9. З.А. СРУЛЬ.
      
       1.
      
       Птицын отдал невропатологу выписку - стандартный бланк на зеленой бумаге, испещренный мелким и острым почерком Оксаны Виленовны. Тот сразу вперился в текст орлиным взором и, как видно, на минуту забыл о существовании Птицына, продолжавшего стоять перед его столом. Оторвавшись от текста, он коротко бросил: "Подождите в коридоре. Вас вызовут". Птицын вышел в коридор и встал у окна.
       Через пять минут невропатолог со своей брюзгливой физиономией выбежал из кабинета, скосил глаз, полный ненависти, на Птицына и побежал по коридору к столу старшего врача. Птицын видел со своего наблюдательного пункта, как между ними произошла перепалка. Невропатолог встряхивал своим курчавым черным чубом, яростно жестикулировал и что-то горячо ей внушал. Она морщилась, качала головой, тыкала пальцем в выписку. Птицын с отвращением и всё возраставшей тревогой наблюдал за дальнейшим мельтешением этих двух врачей, которые внезапно побежали в кабинет дежурного офицера, потом в кабинет психиатра (тот присоединился к ним), после чего все трое опять - в кабинет дежурного офицера. Птицыну это круговращение напомнило какую-то плохую итальянскую комедию, где действие происходило в гостинице и все персонажи в бешеном ритме перебегали из номера в номер, носясь туда-сюда по длинному коридору. Птицыну это всё больше и больше не нравилось.
       Второй раз ситуация повторялась один к одному. Невропатолог не верил. Но теперь это было просто немыслимо: он никак не мог отменить диагноз. В его распоряжении не было ни малейшей зацепки!
       Врачи вышли из кабинета дежурного офицера. Психиатр скрылся в кабинете. Невропатолог задержался у стола старшего врача в коридоре, перебирая листы в какой-то папке. Старший врач энергично двинулась по направлению к Птицыну. Он тоже сделал несколько шагов по коридору навстречу ей. Птицын ясно понял, что она идет не мимо, а именно к нему.
       - Придется вам завтра, - начала она без подходов, - еще раз съездить в городской сборный пункт. Невропатолог считает ваш диагноз неубедительным.
       - Ну сколько же можно?! - взвыл Птицын. - Меня провели через пять десятков процедур. Целый месяц я лежал. Второй раз! У меня уже больше нет сил!
       - Я ничего не могу поделать: я отвечаю только за терапевтические диагнозы. Если бы ваше давление, например, было связано с почками, я сама дала бы вам статью, освобождающую от армии. Но теперь... это не в моей компетенции...
       - Ну как же так!.. - начал было Птицын.
       - Повестку на завтра получите в 305 кабинете.
       Старший врач резко повернулась спиной, давая понять Птицыну, что она не будет участвовать в этой бессмысленной дискуссии. Ей тоже, как и ему, всё случившееся было крайне неприятно, и потому она не желает смотреть на жалкую физиономию Птицына или слушать его отчаянные возгласы. Она просто скрылась в кабинете.
       Невропатолог нехотя отчалил от стола старшего врача и неторопливой трусцой направился к своему кабинету. Птицын, стоя посередине коридора, встретил его в упор взглядом такой жгучей ненависти, которая могла свалить с ног быка. Тот промчался бочком мимо Птицына в свой кабинет и быстро захлопнул дверь: он явно струсил.
      
       2.
      
       Птицын после военкомата не мог, не хотел идти домой. Когда жизнь жестоко била его с двух рук, прижимала к канатам ринга и не выпускала из угла, он начинал метаться по Москве, вышагивал не один десяток километров по бульварному кольцу, чтобы прийти в себя и обрести утраченное мужество. Если в теле каждого человека скрывается свой собственный центр волнения, то у Птицына он, точно, был в ногах. Не даром Птицын родился под знаком Близнецов.
       Вечерняя Москва, опустевшая после суеты рабочего дня, тихая и задумчивая, полная таинственных зигзагов и кривых переулков, манящих и обманывающих, точно любимая женщина, - Москва не раз спасала его от одиночества и боли. Птицын любил свой город, особенно центр и Замоскворечье.
       Он шел по Тверскому бульвару и отчаянно хотел встретиться с Верстовской: ну почему бы ей сейчас не столкнуться с ним нос к носу посреди Тверского?! Если существует любовь и она не выдумка сумасшедших баб и скверных поэтов, почему бы Верстовской не почувствовать, как ему плохо, как он хочет, чтобы она была рядом с ним, чтобы он гладил ее жесткие пепельные волосы и опять неутомимо смотрел в ее серые глаза с желтой крапиной, узнавал бы две морщинки в уголках губ и касался губами воспаленного красного сосудика на ее переносице.
       Тверской был пуст. Повалил густой снег. Редкие прохожие, попадавшиеся навстречу Птицыну, закрывали лицо руками, спасаясь от порывистого ветра, с яростью бросавшего им в глаза хлопья колючего снега. В природе восторжествовал хаос. Беспорядок и сумятица грозили поколебать даже спокойную рассудительность Тверского бульвара: какой-то доброхот распорядился перетащить все до одной скамейки с боковых аллей на центральную, так что по бокам бульвар обнажился и осиротел, а посередине сгрудившиеся лавочки производили впечатление школьного класса перед генеральной уборкой, когда дежурные взгромоздили стулья на парты вниз головами, а парты перед мытьем пола сдвинули к одной стене.
       Птицын прошел Тверской бульвар насквозь, потом пересек Суворовский, вышел к "Библиотеке Ленина", нырнул в переход и, ежась от ветра, пошел по Александровскому саду: в нем он не встретил ни души, кроме двух несчастных милиционеров, дежуривших неподалеку от Вечного огня. На Красной площади тоже почти никого не было. Несколько замерзших иностранцев торчали за турникетом, ожидая смены караула. Почетный караул, задирая ноги до головы, уже шагал к Мавзолею от Спасской башни Кремля. Птицын взглянул на куранты, а потом на свои часы: пять. Его часы отставали на минуту. Забили куранты. Солдаты звякнули прикладами и сменились.
       Птицын вскинул голову на Василия Блаженного, почти не отдавая себе в том отчета, подивился на несимметричную красоту этих легких, как бы парящих поверх снежных вихрей резных и игрушечных куполов храма, пока решал, свернуть ли ему на улицу Разина к "Площади Ногина" или пройти через мост к Ордынке, чтобы сесть в метро на "Третьяковской". Несмотря на холод, он выбрал более долгую дорогу. Проходя по Ордынке, Птицын почему-то замедлил шаги возле большой, с виду неуклюжей, с массивным куполом церкви. Ни с того ни с сего его потянуло туда зайти.
       Он протиснулся в приоткрытую половинку ворот за железную ограду, прошелся вдоль церкви, прочитал на табличке возле входа, что церковь Всех Скорбящих Радосте была построена архитектором Казаковым и Бове в 18 веке, снял шапку - и робко вошел внутрь. Церковь была полуосвещена и полупуста: во мраке, возле икон, горели свечи, старушки бормотали молитвы и тихо переговаривались друг с другом.
       Птицыну сразу бросились в глаза мощные круглые мраморные колонны, державшие по кругу большой церковный купол, в глубину которого уходил алтарь, прятавшийся за массивными златыми вратами под сводчатой аркой. Алтарь, увенчанный золотым шатром, был похож на Моисееву скинию, о которой Птицын совсем недавно читал в Библии. Над резными вратами алтаря, сделанными в виде изогнутых золотых веток и виноградных лоз, всходило некое золотое подобие солнца, щедро разбросавшего во все стороны свои лучи, а из самой сердцевины этого солнца на бреющем полете вылетал золотой голубь - Святой Дух, как не вдруг догадался Птицын. Над алтарными вратами, по обе стороны от Солнца, порождающего Святой Дух, со сложенными за спиной крыльями застыли два ангела в коленопреклоненных позах, тоже покрашенные золотой краской. Птицын подошел поближе, чтобы их рассмотреть: ангелы очень напоминали толстощеких и смешливых амуров. Им не хватало только колчана со стрелами.
       Вообще, церковь странным образом создавала впечатление ломоносовских или, скорее, державинских времен. По стенам Птицын разглядел небывалое количество громадных картин в прямоугольных рамках под три метра в высоту. Своей громоздкой монументальностью картины напомнили ему придворные портреты кичливых вельмож кисти Левицкого или Боровиковского. На этих классицистических картинах изображены были пышнотелые, толстолицые люди, испуганные, например, грозным жезлом пышнобородого Моисея, извлекшего из скалы целый водопад. Могучая Мария Магдалина с обнаженным под рубищем бицепсом, сощуривши маленькие глазки, потонувшие в жирных складках округлых щек, печалилась под гнетом своих неисчислимых грехов. Какой-то мрачный святой с седыми кустистыми бровями, как у Юпитера, угрожающе поднял над головой массивный железный крест, как будто хотел им, точно мечом, искрошить всю скверну греха, скопившегося поблизости от него.
       Под ногами Птицыну все время что-то мешало, какие-то неровности или шероховатости пола. Он наклонился и увидел, что на железном полу были выгравированы знамена, штандарты с андреевскими крестами; наружу от поверхности пола выступало множество ребристых овалов и кругов, расходящихся от алтаря вширь правильными дугами. Ему в голову пришла шальная мысль: "Не масонские ли это рисунки?"
       Из главного Птицын завернул в правый придел. Алтарь был тоже разукрашен золотом и золоченой резьбой. А у окна, справа от алтаря, на небольшом возвышении от уже не железного, а исшмыганного прихожанами паркетного пола, висела большая икона Богородицы с младенцем Христом. Перед ней, на подсвечнике, стояли толстые и тонкие горящие свечи. Икона была без оклада, больше напоминала живописный портрет, чем икону с ее непременным каноном, нередко обезличивающим живое лицо. Птицын прочитал внизу: Казанская.
       Богородица была облачена в красное одеяние и красный плат с вытканным по ним тончайшим золотым узором. Богородица показалась Птицыну необыкновенно красивой и, что больше всего его поразило, она была еврейкой. Казалось бы, эта очевидная мысль - ведь в Израиле все евреи - несказанно удивила Птицына. И Богородица, и необыкновенно похожий на нее десяти- или двенадцатилетний Христос (а почему бы ему не быть на нее похожим: как-никак он ее сын?!) были евреями. Больше того, Богородица своими печальными, по-настоящему печальными, большими еврейскими глазами с длинными ресницами напоминала Птицыну Верстовскую. Богородица смотрела на Птицына, как обычно смотрела на него Верстовская: то ли чуть-чуть улыбаясь, то ли немного грустя, будто бы наперед зная то, что неминуемо с ним случится и чего Птицыну невозможно было избежать.
       Он вдруг вспомнил, как они вместе, по желанию Верстовской, однажды поехали в Троице-Сергиеву Лавру, как она купила свечи в церкви и как, что-то шепча одними губами, ставила их к иконе Богородицы, как потом они сидели на скамейке во дворе Лавры и она курила, а от отряда монахов, маршировавших мимо них строевым шагом попарно, отделились два дюжих широкоплечих семинариста и строго окликнули ее: "Дама, здесь не курят!" Птицын тогда, помнится, пришел в ярость: ему хотелось догнать и набить морду этим семинаристам с фигурой тяжелоатлетов.
      
       3.
      
       Родители на удивление вяло отреагировали на горькие стенания Арсения. Только бабушка близко к сердцу приняла горести внука. "Мы невезучие! - воскликнула она и добавила с ожесточением: - Вот жид проклятый! Чтоб ему на том свете гореть в огне!.." Сидя в сортире, Птицын подслушал обрывок спора бабушки и родителей. Родители в один голос твердили уже знакомую Арсению песню: "И чего он дурью мается?! Шёл бы в армию... Подумаешь... Все служат!" Бабушка без тени сомнения отвечала: "Пусть другие служат, а он не служит! Пусть все в армию идут, а он не пойдет!"
       Вот логика любви!
       Всю ночь Птицын промаялся между сном и полубредом. Ворочаясь с боку на бок, он стонал и звал кого-нибудь, кто мог бы ему помочь. Это было что-то страшно невнятное: "Господи!" или "Боже мой!", а может быть: "Не могу!" Но перед его глазами стоял один черный занавес ночи. Впрочем, в этой густой тьме, справа от его головы, с какого-то времени витала зыбкая и полупризрачная голова, точнее овал лица. Он узнал бабушку по папиной линии. Она умерла почти десяток лет назад - тогда ему было шестнадцать. Она безумно его любила. Эта голова приковала внимание Птицына. Конечно, это была его иллюзия, аберрация сознания, вызванная издёрганными нервами. И всё-таки она над ним витала, перемещаясь вправо и влево. Он не глядел на нее глазами - теми, что вращались в глазницах и моргали, - и при этом твердо мог поклясться, что она присутствует в комнате и медленно делает круги над его головой. Он не видел голову бабушки зрением и вместе с тем без всякого волнения наблюдал за ее перемещениями, узнавал курчавый венчик коротких волос, крупную бородавку на лбу и маленькую на левой щеке. Птицын внезапно почувствовал ласковую заботу, защиту, теплоту и любовь, исходящую от этого призрачного овала. Много лет спустя он увидел такие же сквозящие, мерцающие овалы лиц на иконе Андрея Рублева "Спас в Силах" . Они разом теснились и расплывались в фиолетовой дымке за плечами и спиной Христа, сидевшего на троне в красном ауроподобном яйце. это, конечно, были умершие - жители загробного царства.
       Под утро он заснул.
       Его разбудил надрывный звонок будильника.
       В коридоре Арсению преградила дорогу бабушка. Вид у нее был грозный и решительный.
       - В армию не пойдешь! - отчеканила она безапелляционным тоном.
       - Почему это? - удивился Птицын ее непоколебимой уверенности.
       - Мне сон был. Сон под среду или пятницу сбывается. Я вчерась загадала: коли увижу, как дают, находят, дарят, - в армию не пойдешь. Приснилась крестница Настасья. Вроде как у печки возится, печет пироги. То ли это 7 ноября, то ли 1 мая. "Возьми пирожков в дорогу!" - говорит. А я ей: "Да зачем я буду брать?! Мы и сами гору напекли!" - "Возьми, возьми, в дороге проголодаешься!" В армию не пойдешь!
       - Дай Бог! - пробормотал Птицын со смешанным чувством тоски благодарности сомнения и надежды.
      
       4.
      
       Птицын по повестке явился в военкомат, зная почти наверняка, что невропатолог повезет его в ГэЭсПэ (Городской сборный пункт). Впрочем, Птицын лелеял неосуществимую мечту о том, что все сорвется или как-нибудь не заладится, или невропатолог плюнет на него, безалаберно махнет рукой и подпишет все нужные бумаги, которые молниеносно освободят его от армии. Ну зачем, думал Птицын, человеку преклонных лет куда-то там ехать, терять целый день у чёрта на куличках - и всё для того, чтобы засунуть в стройбат какого-то мальчишку Птицына?! Уйма хлопот из-за мыльного пузыря! Птицыну просто не верилось, что невропатолог так сильно стремится испортить себе жизнь.
       У кабинета капитана Синичкина, кроме Птицына, торчал еще какой-то крепыш с усами, лет 27. Оказалось, что и он ждет своего часа для выезда в ГСП. Впрочем, туда его должна была вывозить врач-терапевт. У него был терапевтический диагноз, хоть и на границе с неврологией.
       - Ублюдок явный! - мрачно констатировал крепыш, проводив недобрым взглядом невропатолога, пробежавшего мимо них с документами в кабинет Синичкина. - Чёрт меня дёрнул здесь прописаться... у жены... Сидел бы себе на жопе... в своем Дорогомилове... Так нет же! .. Перевелся сюда, к этому засранцу! Понимаешь, я на учете стоял в Киевском военкомате... Белый билет у меня, считай, был в кармане... Эта гнида требует, чтоб я снова лег на экспертизу... подтвердил диагноз... Хоть жене отсюда позвонить, что ли... Не знаешь, здесь есть телефон? Пойду поищу...
       Из кабинета Синичкина вышли невропатолог и толстая врачиха-терапевт одетые уже по-зимнему. Он - в обшарпанном, видавшем виды темно-сером пальто и белой потрепанной кроличьей шапке. Она - в старушечьем вишневом манто с кокетливой крашеной лисой на плечах и шее. Вылитые лиса Алиса и кот Базилио, только в условиях среднерусского Севера. В руках невропатолог сжимал помятый коричневый портфель, с каким обыкновенно ходят по квартирам страховые агенты. Вовремя подоспел крепыш-мужичок из Дорогомилова, и вся четверка из военкомата бодрым шагом двинулась к автобусной остановке.
       В пустом автобусе Птицын занял место сбоку и напротив от невропатолога и терапевта, чтобы все время держать их в поле зрения и, по возможности, слышать, о чем они говорят. Мужичок из Дорогомилова мешал ему, все время о чем-то угрюмо болтая. Птицын делал вид, что слушает и исправно кивал, а сам поворачивал ухо в сторону врачей.
       Невропатолог заискивал перед этой толстой врачихой, державшейся солидно-неторопливо, без малейшей суеты. Он, видимо, старался развеселить ее какими-то смешными медицинскими историями и потому, что называется, рассыпался мелким бесом.
       - А где вы работаете? - услышал Птицын вопрос врачихи.
       - В 915-й горбольнице, - ответил невропатолог.
       Птицын остолбенел: этот подлец работал там же, где он лежал, и при этом не верил врачам собственной больницы! Ну и ну! Невропатолог наверняка воображал, будто Птицын дал врачам взятку и ему сделали нужный диагноз. А он, невропатолог военкомата, видите ли, грудью встал на защиту закона и порядка. Он, как лев, боролся за честность и справедливость. Он, давший клятву Гиппократа, служил государству верой и правдой. Из таких гадин при Сталине НКВД набирал себе бесплатных осведомителей, с подачи которых их родные, знакомые, соседи, коллеги по работе разом становились японскими шпионами и врагами народа. После хорошо исполненной работы они сами оказывались врагами народа и их благополучно расстреливали в подвалах Лубянки.
       Теперь было легко узнать фамилию невропатолога. Птицын отлично запомнил его имя-отчество, которое раз пятнадцать повторили сестры в то время, как шла медкомиссия: Захар Абрамыч. У Птицына моментально созрел план действий. Если эту сволочь откомандировали от 915-й горбольницы для работы в военкомате (явная синекура для лентяев и лежебок), то Птицын пойдет к главврачу больницы и нажалуется на него. При удачном раскладе того отзовут из медкомиссии военкомата и заменят другим невропатологом, который, разумеется, не будет питать личной ненависти к призывнику Птицыну.
      
       5.
      
       ГэЭсПэ (Городской сборный пункт), куда сгоняли призывников со всей Москвы, представлял собой бывшее стандартное здание школы с двумя трехэтажными корпусами, соединенными между собой стеклянным переходом. Впрочем, школьный двор по всему периметру обнесли трехметровым железобетонным забором с тремя рядами колючей проволоки поверху, окна школы заделали решётками, ну а возле крыльца школы, при входе в ГСП, естественно, поставили охранника с автоматом - словом, школу успешно превратили в тюрьму. Птицын поискал глазами вышки с пулеметами по углам квадрата, но, к своему удивлению, их не обнаружил.
       Птицына и дорогомиловского крепыша врачи оставили ждать в зоне, то бишь на школьном дворе; сами же отправились договариваться с врачами городской медкомиссии. Это ожидание затянулось почти на час. Птицын все это время напрягал брюшной пресс и ляжки, дико вращал глазами, скашивая их в сторону колючей проволоки. Сердце у него хоть и стучало, но как-то еле-еле, без энтузиазма, как будто оно утомилось подчиняться силовым командам Птицына.
       Они прошли мимо солдата с красной повязкой на рукаве и автоматом, потом - мимо офицера, дремавшего в стеклянной будке В предбаннике курили рослые новобранцы. Вокруг них валялись рюкзаки, чемоданы. Вслед за невропатологом Птицын с крепышом пересекли школьное фойе, повесили, по его указанию, пальто на вешалку и запутанными переходами спустились в подвальный этаж, в раздевалку спортзала, где вдоль стен стояли длинные низкие скамейки, на которых обычно школьники под вялые окрики физкультурника качают мышцы брюшного пресса, засунув лодыжки между прутьями шведской лестницы. Невропатолог, прежде чем опять удалиться, молча указал пальцем на скамейки, куда и сели, вытянув ноги, Птицын с крепышом.
       - Надо, в конце концов, что-нибудь покушать! - изрек крепыш, ёрзая по скамейке ("Удивительно,- позавидовал Птицын крепышу,- как эти люди в такой ситуации могут спокойно думать о еде! Большая часть человечества, вероятно, принадлежит к питательному типу...").- Пойду поищу: может, здесь столовая есть? Должны же они, черт их дери, новобранцев чем-нибудь кормить... С утра ничего не ел... В случае чего, ты скажи, если Ковалева вызовут... я здесь, отошел на минуту... в туалет... (Птицын кивнул.)
       - Птицын! В 14 кабинет!
       Курчавая голова невропатолога высунулась из двери 14 кабинета. Как только Птицын подошел - голова исчезла. За столом перед раскрытыми бумагами сидел ширококостный врач с крупными руками, точеным аристократическим носом и благородной осанкой. У него был утомленный вид. Военкоматский невропатолог, подобострастно скорчившись у стола, суетливо тыкал пальцем в бумаги.
       Чужой врач сразу понравился Птицыну: он никак не ожидал увидеть такое интеллигентное лицо в этом вертепе военщины. Врач поднял глаза на Птицына, и ему показалось, что тот тоже внезапно проникся к нему симпатией. Родинка на правой щеке почему-то вызвала особенное доверие Птицына. В усталом, спокойном лице врача было что-то домашнее.
       Врач принялся, как обычно делают невропатологи, манипулировать перед носом Птицына молоточком, просил его закрыть глаза, вытянуть руки перед собой, достать пальцем до кончика носа, померил давление, задал стандартные вопросы о сотрясении мозга.
       - Какой институт вы закончили? - неожиданно для Птицына спросил врач.
       - Педагогический имени Ленина.
       - Какой факультет?
       - Филологический.
       - А что, у вас там не было военной кафедры?
       - Сняли. . . год назад.
       - Не женаты?
       - Нет.
       - Детей нет?
       - Нет.
       - Да, он типичный интроверт. Всё держит в себе! - наполовину коллеге, наполовину отвечая своим мыслям, заметил врач. - Вам бы, конечно, - снова повернулся он к Птицыну, - было бы лучше служить каким-нибудь военным журналистом. В стройбате вам, наверно, будет трудно. Там много восточных людей. . . Но с такой статьей. . . что еще может быть? Охрана зэков где-нибудь в Сибири. . . (После длинной паузы он, поморщившись, кивнул в сторону стола.) Невропатолог районной медкомиссии снижает вам диагноз: он считает что у вас вегето-сосудистая дистония.
       - В больнице у меня был криз: 250 на 140! - гневно парировал Птицын.
       - Это отмечено в документах? - удивился врач.
       - Разумеется.
       Врач-интеллигент подошел к столу, и оба медика стали просматривать выписку.
       - Где?
       Птицын, на ходу застёгивая рубашку, подошел к ним и ткнул в середину листа (он отлично изучил его содержание, прежде чем привезти в военкомат).
       - Рвало? - испугался его враг, Захар Абрамыч, испугался, само собой, за себя: не переусердствовал ли он и не придется ли ему отвечать за свою настойчивость.
       - Нет!
       - Голова болела? - с тревогой продолжал допрос районный невропатолог.
       - Да! В 915 горбольнице, - продолжал Птицын, еле сдерживая себя, - меня обследовали 50 врачей. Энцефаллограмма, РЭГ, ЭКГ. Велоэргометр. Я лежал два раза по месяцу! Меня консультировали два профессора, в том числе член-корреспондент Академии медицинских наук профессор Тухес. Диагноз поставлен на основе объективных данных. Я не понимаю, что еще требуется?
       Птицын вошел в раж - Захар Абрамыч резко оборвал его:
       - Подождите в коридоре. Мы позже объявим вам свое решение.
       Птицын вышел.
       Через пять минут из кабинета решительно выскочил Захар Абрамыч.
       - Вам придется лечь третий раз в больницу. . . для выяснения окончательного диагноза. Мы направим вас в Боткинскую. Там хорошие врачи! На днях вас вызовут повесткой в райвоенкомат по поводу арбитражной экспертизы. Подождите на выходе, я сейчас отмечу вашу повестку.
       Если бы Птицын умел ругаться, он выругался бы от души трехэтажным матом. По крайней мере, мысленно он трижды проклял эту медицинскую крысу.
       Птицын вышел на улицу с горячей, потной головой. Морозный воздух чуть-чуть остудил его лоб. Он принялся делать круги и зигзаги вокруг канализационного люка. Вот наконец вышел его враг в своем замызганном пальто и свалявшейся кроличьей шапке. Он нервно крутил в руках сигарету протянул Птицыну повестку:
       - До свиданья!
       Птицын прошел рядом с ним несколько шагов. Невропатолог тревожно покосился на Птицына.
       - Неужели вы не доверяете врачам собственной больницы? Дважды я лежал. Пять десятков врачей меня обследовали. Прокручивали на тридцати всяких разных аппаратах. Что вам еще надо?
       Тот не отвечал ни слова. Только нервно курил. Он явно не ожидал прямого разговора: Птицын разрушил иерархию, вышел из жалкой роли призывника, сверху вниз взиравшего на заоблачную фигуру врача призывной комиссии. Они остановились на трамвайной остановке. Невропатолог, нервически дергаясь, курил короткими затяжками.
       - Вы на трамвай? - спросил он Птицына.
       - Да!
       - А я пешком!
       Захар Абрамыч резко дернулся влево от Птицына и быстро-быстро засеменил по шпалам трамвайных путей (там совершенно не было другого прохода). Птицын некстати вспомнил веселую песню сбежавшего в Израиль Вадима Мулермана:
       Опять от меня сбежала
       Последняя электричка.
       А я по шпалам, опять по шпалам
       Иду домой по привычке.
      
       6.
      
       Птицын после ГСП позвонил Владимиру Николаевичу, который болел и был дома. Рассказал, что произошло. Владимир Николаевич назвал невропатолога сраным говнюком, после чего гневно выкрикнул:
       - Пиши жалобу!
       - Куда?
       - В Главный штаб сухопутных войск!
       - Но я даже не знаю его фамилии... И о чем я буду писать?
       - Ты говоришь, он работает в 915-й горбольнице?
       - Да.
       - Как ты называл его имя-отчество?
       - Захар Абрамыч.
       - Узнать фамилию пара пустяков! Любовь Васильевна (она была женой Владимира Николаевича) позвонит из своей аптеки в неврологию и в два счета узнает... это ведь одна больница... Все они зависят от ее аптеки... Все отделения получают лекарства... Жди, не дёргайся... Я тебе перезвоню.
       Птицын сделал себе чаю. Если курильщик, нервничая, бросается к родимой сигарете, то Птицын всё время пил чай. Минут через двадцать раздался звонок.
       - Сеня! - Владимир Николаевич похохатывал. - Дело в шляпе! Знаешь, как фамилия твоего любимца?
       - Как?
       - Ни в жизнь не догадаешься!
       - Вассерман? Зако-Витебский?
       - Бери выше!
       - Мейерхольд?
       - Сруль!
       - Как, как? - не расслышал Птицын.
       - Сруль! Сергей, Раиса, Ульяна, Леонид, Мягкий знак. Сруль!
       - Не может быть! Разве бывает такая фамилия?
       - Представь себе! Захар Абрамыч Сруль! И отец у него был Сруль. И мать Сруль. И сестры и братья - все Срули. Работает в 4-й неврологии. Старшая сестра очень его хвалила : "Захар Абрамыч -очень-очень хороший врач, Любовь Васильевна!" А ты его не ценишь! В общем, накатай на него жалобу... позлее... Надо с ним потягаться! Если он Сруль, то тебе нельзя быть унитазом. Пускай он гадит в больничное судно.
       Птицын, несмотря на упадническое настроение, не мог не посмеяться. Фамилия невропатолога как будто бы превратила всю трагичность происшедшего в пошлый фарс, а пошлость сразу снизила накал переживаний, так что Птицын с аппетитом пообедал и начал обдумывать свое письмо в Главный штаб Сухопутных войск. Необычайно пышное название! Но Владимир Николаевич когда-то работал в военкомате и наверняка знает всю эту военную бюрократию.
       Птицын вдруг понял то, чего никак не мог понять: почему этот Сруль так его люто ненавидел. Птицын догадался, что тот образ чистюли и аккуратиста, золотого медалиста и отличника учебы в мединституте, а потом аспиранта, кандидата наук, доктора, профессора и академика, который он нафантазировал, - этот образ рушится напрочь, едва люди слышат фамилию Сруль! Он, без сомнения, смертельно обижен на мир. Мир не может принять людей с таким именем. Он их выталкивает и зло смеется над ними. А Срули не могут простить это миру, потому-то они ему жестоко мстят. Но как мстить миру, если он сильнее их? Надо мстить слабым - тем, кто не может ответить. Власть - вот искушение срулей. Все они, как один, лезут наверх: в политику, на телевидение, в газеты... Власть и слава - вот что их манит бессонными ночами. Не всем, к счастью, достается имя Сруль, и они - срули не по фамилии, а по натуре - все-таки умудряются выбраться на вершину горы, чтобы оплевать всех оставшихся внизу. Этому Срулю, увы! - приходится плевать из своей ямы с дерьмом - в небо. Наверно, он не женат, иначе поменял бы фамилию, как Колбасников - на Суворова или Бень - на Архангельского. А может быть, он сохраняет верность своей еврейской династии Срулей? Отец Сруль смертельно бы обиделся, если бы Сруль-сын предал его родительское имя, то самое имя, которое с гордостью носил дед Сруль, прадед Сруль, вплоть до прародителя рода, какой вместе с Моисеем ходил по пустыне и вошел-таки в землю обетованную.
       Пока Птицын раздумывал над фамилией врага и склонял ее на разные лады, ему сам собой, без всяких усилий ума пришел замысел письма в Главный Штаб Сухопутных войск. Жалоба должна быть построена на одном простом лингвистическом приеме: как может быть прав врач, если его фамилия Сруль?! Тем более, З.А. Сруль! Другими словами, Птицыну нужно искусно варьировать во всех возможных падежах его фамилию, время от времени добавляя к ней соответствующее имя и отчество, чтобы в мозгах дежурного офицера, который разбирает почту, отпечаталось аршинными буквами: Срулю - Срулево! Вот тогда он даст письму законный ход.
      
       7.
      
       Птицыну пришла очередная повестка. В панике он позвонил Владимиру Николаевичу: идти или не идти?
       - Сиди и не рыпайся! В третий раз они не посмеют тебя засадить в больницу. Жди! В конце концов диагноз подтвердят!
       Птицын не разделял оптимизма Владимира Николаевича. С чего это вдруг государственная машина, до сих пор работавшая бесперебойно, даст сбой на Птицыне? По логике вещей, и его тоже она должна привычно перемолоть и превратить в съедобный силос для государственной скотофермы. Все предварительные демарши Птицына против Сруля окончились ничем. Он пошел на прием к главврачу 915 горбольницы. Главврач, сидевший в полутьме кабинета в большом белом колпаке, угрюмо выслушал Птицына и так же угрюмо заметил, что никак не может воздействовать на откомандированного в военкоматскую медкомиссию врача, что тот ему просто неподотчетен. Тухес и Оксана Виленовна только покачали головами и развели руками в разные стороны. Из Призывной городской медицинской комиссии на имя Птицына пришла отписка от какого-то подполковника медицинской службы, который сурово разъяснял Птицыну, что вопросы о призыве и освобождении от призыва решают только районные медицинские комиссии при райвоенкоматах.
       Птицыну хотелось сдаться на милость победителя: эта изнурительная борьба с государством, длившаяся почти год, страшно утомила его. В этой фигуре Сруля Птицыну виделось что-то мистическое. Та поразительная целеустремленность ненависти, с которой тот преследовал Птицына - сорокалетний взрослый человек - двадцатичетырехлетнего мальчишку, - эта ненависть была нездешней, тамошней. Как будто силы зла, полчища адской нечисти с двумя рогами, мелкие бесы с хвостом и копытами, притом что умом Птицын в них совсем не верил, ополчились против него, сговорились уничтожить его, стереть с лица земли. И для этого орудием своей злобы избрали Сруля.
       Или, может быть, Сруль был посланцем кармы, которую Птицыну необходимо было сжечь в этой жизни вот в эти самые мгновения?
       Одним словом, враг Сруль послан ему для вразумления?
       Птицын что-то непременно должен был понять в этом послании небесных сил. Но что? То, что Сруль сволочь, понятно и так. Что Птицын когда-то встречался с ним в прошлой жизни на узкой дорожке и этот поединок повторился вновь в этой жизни? Да, это убедительно. Впрочем это только недоказуемое абстрактное предположение, так сказать рабочая гипотеза, для того чтобы не роптать на горькую судьбину, потому что ведь в конечном счете жизнь совершенно необъяснима. Отыскивать и вносить смысл в человеческую жизнь - это так по-человечески! В этой позиции есть много соблазнительных удобств: ничтожная бестолковая жизнь сразу приобретает необычайный масштаб; как же: за душу человека дьявол с Богом борется! Все небесные силы: ангелы, архангелы, престолы и прочие, кто там еще? - все только тем и занимаются, что отчаянно воюют за человека. А что, если им всем до него и дела нет? Что, если у них другие, гораздо более насущные заботы? И Бог тоже взял да и предоставил человека самому себе: Птицына предоставил Птицыну, а Срулю - Сруля. Вот они и воюют друг с другом, как два таракана из-за крошки хлеба.
       Вопреки советам Владимира Николаевича, Птицын решил лучше броситься в пасть к огнедышащему дракону, нежели дрожать в ожидании следующей повестки. В порыве поэтического вдохновения он составил в голове план борьбы со Срулем. После стольких птицынских лежаний и сотни обследований диагноз Сруля "вегето-сосудистая дистония" просто не выдерживал критики. Теперь они со Срулем поменялись ролями: теперь Срулю предстояло доказывать, что Птицын здоров ровно настолько, чтобы смело идти в армию. Птицын намеревался поставить Срулю ультиматум: он согласен идти в армию под ответственность Сруля. Если тот уверен в своем диагнозе и, стало быть, дает гарантии, что Птицын в армии не умрет (а это вполне вероятно!) , то Птицын заранее соглашается, однако предупреждает призывную комиссию, своих родителей, а также непосредственно перед призывом отправляет уведомление военному прокурору о том, что все последствия его призыва он возлагает на невропатолога З.А. Сруля. Пускай тогда покрутится, как уж на сковородке!
       Сруль встретил Птицына неожиданным вопросом: дозвонился ли он до Боткинской больницы и есть ли там места? Птицын был полностью обезоружен таким нахальным идиотизмом. Оказывается, он еще сам должен укладывать себя на лопату Бабы Яги и добровольно залезать в печку. Птицын не задумываясь соврал, будто он звонил три дня подряд - и мест в больнице нет.
       Сруль пошел в кабинет к капитану Синицыну и стал оттуда названивать главврачу Боткинской. Птицын из-за двери слышал, как Сруль пронзительным фальцетом кричит: "Третий раз! Да! Арбитражный диагноз! Лежал в 915 горбольнице Хорошо. Спасибо! Пришлем сегодня в течение часа!
       Дальше Птицын не понимал ничего. Началась какая-то фантасмагория! Он не был твердо уверен, происходит ли это с ним в действительности или он смотрит на происходящее в телевизор. Синичкин, под нажимом Сруля, выделил для Птицына черную "Волгу" с персональным шофером, на которой катался сам начальник военкомата. Двое в штатском с подозрительными испитыми лицами (откуда они взялись? может быть, из бывших оперативников?) составили птицынский эскорт. Сруль предварительно их проконсультировал и вручил им запечатанный конверт с сопроводительными птицынскими документами. Они сидели в машине по бокам от Птицына на заднем сиденье. Не было только наручников.
       Сначала они заехали к Птицыну домой, чтобы он взял необходимые вещи: зубную щетку, мыло, мочалку, смену белья. Птицына подмывало к ним не выходить, а прокричать из окошка: "Я не еду: мама мне не разрешает! Возвращайтесь в военкомат без меня!" Во всяком случае, пока Птицын метался по квартире и лихорадочно собирал вещи, бабушка настояла на том, чтобы он пообедал: "Подождут! Ничего не случится... Пока тарелку щей не съешь - не пущу!" Потом Птицына опять поместили посередине, между горячими телами оперативников, и в полном молчании доставили в Боткинскую больницу. Один из оперативников - с обвислыми усами - пошел договариваться к главврачу. Другой, по-прежнему с опаской косясь на Птицына, сидевшего на заднем сиденье: не сбежит ли? - курил возле полуоткрытой дверцы "Волги". Пришедший первый оперативник кивком головы пригласил Птицына вылезать и следовать за ними. Наконец, они сдали Птицына медсестре в приёмном покое и, вздохнув с облегчением, удалились.
      
       8.
      
       В Боткинскую больницу Птицын поступил в пятницу и ждал дежурного врача до вечера. Врач так и не появился. При поступлении верхнее давление у него было чуть больше 140, то есть попросту перестало подчиняться Птицыну. Он посчитал это плохим знаком.
       В понедельник пришел лечащий врач - молодой красивый жгучий брюнет с бельмом на правом переднем зубе. Он говорил с Птицыным так ласково предупредительно, что Птицын ясно понял, насколько тому на него наплевать. Давление он даже не стал мерить. С такой внешностью его могли интересовать только бабы.
       Всё было как обычно в больнице: на анализ взяли мочу и кровь, сделали ЭКГ. Так прошло два дня. Птицын сидел и ждал. Соседи по палате играли в "дурака". Он томительно следил за игрой, меланхолически отмечая, как время, точно морской песок, течет сквозь пальцы, и вместе со временем, кажется, уходит всё то, чего он достиг в 915 горбольнице
       В первый же день он позвонил Владимиру Николаевичу - тот его жестоко отругал: "Зачем ты лег?!" Птицын, чувствуя справедливость негодования Владимира Николаевича, уныло посмеялся над почетным эскортом, который доставил его в больницу. Владимир Николаевич не поддержал мнимой веселости Птицына.
       В конце дня пришел красавчик-врач и предупредил Птицына, что завтра назначен консилиум врачей-невропатологов и что он покажет Птицына этому представительному собранию.
       Ночью Птицын плохо спал, много раз просыпаясь и вновь забываясь в коротких обрывочных снах. Ему снилась Оксана Виленовна в черном халате. Она работала в крематории и должна была сжигать трупы. Впрочем, предварительно она готовила их к кремации, записывая инвентарные номера в большую амбарную книгу. Птицын, лежа в гробу, ждал своей очереди. Двое бородатых рабочих на круглой, крутящейся на оси железной площадке кривыми, желтыми от табака пальцами хватали трупы за ноги, выдергивая их из гробов, встряхивали, чтобы с трупов слетели обратно в гроб иконки, розы, гвоздики и гладиолусы, поднимали трупы над головой, как дворник - свой лом, которым он долбит неподатливый лед на дороге и тротуаре, и ловко кидали их в прозрачные ромбовидные целлофановые пакеты, прикрепленные по краям круглой площадки на специальных металлических держателях.
       Гробы между тем делали медленный разворот на 360 градусов, перемещаясь уже по другой вытянутой в длину железной площадке, где работали три толстых женщины в резиновых перчатках. Одна вытаскивала из гробов иконки, цветы, траурные покрывала и подушки, аккуратно складывая их в картонные коробки, две других отсортировывали уже готовые букеты и отдельные цветки. Последние они помещали в целлофан, завязывая красными и черными ленточками, - другими словами, собирая цветы в новые букеты. Дальше гробы друг за другом уплывали вверх по движущейся дорожке.
       Бородатые рабочие продолжали делать свое дело: они кидали трупы головами вниз в целлофановые пакеты и с веселой сноровкой застегивали их на молнию, так что труп с ног по самые плечи погружался в прозрачный резервуар. Едва лишь труп был упакован, один из рабочих дергал за рычаг рядом с кольцом держателя, и труп выпадал из целлофанового пакета в круглое отверстие под ним. Рабочий расстегивал молнию на пакете, освобождая тем самым место для очередного трупа.
       Вот, наконец, и гроб Птицына, подпрыгивая на массивной ленте конвейера, подполз к рабочим. Они вытряхнули его из гроба, потом из целлофана. Он полетел вниз головой по ржавой трубе, ударяясь об нее руками, ногами и плечами, хотя ему и не было больно.
       Вскоре его извлекли из трубы другие толстые женщины, в одном нижнем белье, с потными, красными телами и в марлевых повязках до глаз. Они сняли с Птицына одежду и обувь и бросили его обнаженный труп на гору других трупов, в беспорядке валявшихся у полыхавшей синим пламенем большой печки. Длинный и худой безбородый рабочий с лицом Сруля двумя руками размашисто хватал трупы большими щипцами за задницу и кидал их в печь. Вот он подцепил жирную старуху с обвислыми морщинистыми грудями, лежавшую поверх кучи мертвецов, - пламя жадно взметнулось кверху и распласталось по старухиному животу.
       Птицын, проснувшись, с трудом сбросил с себя это нелепое наваждение.
       Через час красавчик-врач длинными зигзагообразными переходами привел Птицына к какому-то кабинету, вокруг которого висели зажигательные плакаты о вреде гриппа и пользе противовирусных вакцин. Минут через десять из кабинета на костылях с забинтованной ногой выпрыгнул маленький сморщенный старичок под руку с толстой врачихой. Красавчик-врач забежал в кабинет на цыпочках, и через две минуты пригласил Птицына.
       Птицын попал в помещение, хаотически заставленное креслами и стульями, на которых сидели десятка два врачей. Посередине стоял стул и чуть поодаль от него - маленький столик с табуреткой. За столик сел красавчик-врач с бумагами. Птицыну он указал на одиноко стоящий стул. Птицын представил, что он на сцене, на Малой сцене какого-нибудь филиала. И это его моноспектакль. Справа от него, за маленьким столиком, сидит суфлёр с текстом роли. Правда, Птицын и без него знает свою роль наизусть.
       Птицын исподлобья осмотрел зрительный зал. Слева сидели мужчины в белых халатах, справа - женщины, кое-кто в халатах, другие - по-домашнему: в высоких зимних шапках, с сумочками, в сереньких и зелененьких кофточках. Птицын волновался перед началом спектакля, и потому, как и всегда на сцене, зрительный зал для него сливался в некую серую массу, пока еще непонятно, доброжелательную или враждебную. Птицын периферическим зрением в основном воспринимал вокруг себя только черно-белый цвет. Все другие краски для него поблекли.
       - Птицын Арсений Борисович, - начал читать выписку красавчик-врач. - Лежит от военкомата. На экспертизе. Жалуется на головные боли, повышенное давление. Вероятный диагноз: "вегето-сосудистая дистония".
       - Какое у него сейчас давление? - раздался слева резкий мужской голос.
       - 150 на 110, - соврал молодчик-врач и с испугом покосился на Птицына, который мог его выдать: ведь он давление Птицыну вообще не измерял.
       Подлая скотина! Мало того, что он назвал диагноз ничтожнейший. Он еще и врет в глаза Птицыну, да и всему "высокому собранию". Птицын раздумывал, не уличить ли мерзавца во лжи, но это означало бы испортить с ним дальнейшие отношения, а исход всего этого дела был еще совсем не ясен. Слишком многое зависит от лечащего врача!
       - Можно мне сказать? - подал голос Птицын и сразу почувствовал, как откуда-то снизу к горлу поднимаются едва сдерживаемые слезы обиды, горечи, отчаяния. Птицын подумал боковым умом, что именно такая, несыгранно-трагическая интонация заставит врачей выслушать его до конца.
       - Пожалуйста! - сочувственно разрешил мягкий женский голос справа.
       - На самом деле у меня другой диагноз: "посттравматическая энцефалопатия с начальными явлениями гидроцефалии; артериальная гипертензия второй стадии". Диагноз "вегето-сосудистая дистония" поставил мне невропатолог районной медкомиссии военкомата Сруль. Он же и вывез меня в Городской сборный пункт. А до этого я дважды лежал в 915 горбольнице после сотрясения мозга, дважды проходил экспертизу. Оба раза лежал по месяцу. Меня осматривали пять десятков врачей, проводили через три десятка процедур: энцефалограмма, РЭГ, ЭКГ, эхография, велоэргометр. Искали, в чем причина давления: исследовали почки, печень. Тогда же у меня был криз: давление 250 на 140. Я просто уже больше не могу: третий раз невропатолог Сруль засунул меня в больницу. Причем сам он работает в той же 915 горбольнице, где я лежал оба раза. Не доверяет собственным коллегам и объективным исследованиям...
       - Вы не волнуйтесь! - справа послышался другой женский голос, тоже ласковый и добрый.
       - Когда произошла травма? - пробурчал слева ворчливый мужской голос.
       - В декабре 84-го.
       - Как это случилось?
       - Шел дворами, упал, ударился лбом об лед,- Птицын ткнул пальцем в сторону лба, - потом болела голова, рвало, приехала "Скорая помощь", отвезли в 17 больницу.
       - Сколько там лежали? - настаивал ворчливый тенор.
       - Неделю.
       - Какой у него сейчас пульс? - раздался бас слева.
       Сидящий рядом красавчик-врач взял Птицына за запястье.
       - Учащенный... Примерно 120 в минуту... - Он провел пальцем по ладоням Птицына. - И ладони потеют...
       - Сколько вам лет? - прозвенел участливый женский голос справа.
       - 24.
       - Вы учитесь? - недовольно спросил хриплый баритон слева.
       - Я закончил пединститут, работаю учителем русского языка и литературы в школе.
       - А ваша травма произошла сразу после института?.. Перед тем как вы должны были идти в армию? - заверещал вкрадчивый фальцет слева.
       - Нет, во время учебы. На 4-м курсе.
       Птицын ясно уловил разделение аудитории на две части: мужскую и женскую. Мужские глухо ворчали, бросали на него колючие взгляды, считали, что Птицын - симулянт, решивший "закосить". Женщины сочувствовали Птицыну, смотрели на него как на сына.
       - А что у него на энцефалограмме? - спросил хриплый баритон слева.
       - Еще не пришли результаты... - ответил красавчик-врач.
       - Так посмотрите в выписке... Ему же делали... - мрачно заметил тот же мужской голос.
       Красавчик прочитал заковыристое предложение об альфа, бета и гамма ритмах.
       - Ну, они всем так пишут, - раздались женские голоса.
       - А что окулист? - поинтересовался тягучий тенор.
       Красавчик-врач прочитал.
       - О-о! Это серьезно! - снова на разные лады прозвенели женские голоса.
       - А как там эхография? - резко прервал их зычный бас.
       Врач прочитал.
       - А-а... дисфункция правого желудочка! В 24 года! - опять зазвенели взволнованные женские голоса.
       - А на ЭКГ?
       Врач прочитал.
       - Это у многих бывает! - мрачно констатировал баритон слева.
       - В 24 года! - возмущенно заткнули его женские голоса справа.
       Птицына попросили выйти. Он нервно ходил у двери и слышал, как мужские голоса крикливо скандалили с женскими. Несколько мгновений мужские голоса подавляли женские. Но потом женские своей агрессивностью и напористостью полностью забили мужские.
       Открылась дверь. Врачи стали расходиться. Несколько женщин в шапках и халатах прошли мимо Птицына, глядя на него с доброй улыбкой.
       - Останетесь дома! - сказала одна средних лет с сумочкой.
       - Не волнуйся. В армию не пойдешь! - сказала пожилая толстая женщина в халате и ласково похлопала Птицына по руке.
       - Спасибо, спасибо! - радостно повторял он всем этим женщинам, думая, что мир стоЗт только благодаря им, женщинам, что только они, с их добротой и любовью, правы. И, следовательно, жить в этом мире стСит.
      
       9.
      
       Выйдя из Боткинской, Птицын наконец почуял воздух свободы. Он чувствовал себя победителем, заслуженно получившим подарок судьбы. Правда, он точно знал, что получил его, этот подарок, не благодаря, а вопреки. Он не заслужил его, а выстрадал. Подарок к нему снизошел, но мог и не снизойти. В общем, во всем этом не было никакой логики и логике не поддавалось. Птицын перестал думать - он просто радовался.
       В военкомате Птицына встретил Синичкин и завел в свой кабинет.
       - Это вы писали в Главную медицинскую комиссию? - с хмурым, помятым лицом, как будто после тяжелого похмелья спросил он.
       Птицын не стал отказываться от авторства.
       - Вы пишете начальству, а спускают нам... Ну и что мне с этим письмом делать?
       - Передайте невропатологу Срулю! Ему будет любопытно...
       - Он уже в курсе... Вам развлечение, а мне всё это расхлебывать... И начальство ругается... Всё! Идите.
       Птицын торжественно вручил Срулю выписку. Тот сразу скрылся в кабинете. Он опять побежал к старшему врачу. Потом снова к Синичкину. Теперь эти перемещения Птицына даже забавляли.
       В один из очередных пробегов Сруля мимо Птицына, он ядовито поинтересовался:
       - Теперь всё нормально?
       - Что-о-о?! - грозно переспросил Сруль, думая, будто Птицына этот возглас чрезвычайно напугает.
       Птицын, внятно и четко артикулируя каждую букву, поставленным голосом повторил вопрос:
       - Теперь диагноз вас устраивает? Всё в порядке?
       Сруль несколько раз сделал судорожное движение ртом, как плохой пловец, наглотавшийся воды.
       - Вас вызовут! - хрипло прошипел он.
      
       ***************
       Отряхнув стопы от военкоматской пыли, Птицын пошел гулять по Москве. Ему оставалось закончить одно маленькое дело. На "Таганке" он нашел будку "Справочного бюро" и попросил отыскать адрес человека по имени и фамилии.
       - Сруль Захар Абрамович.
       - Сколько ему лет, не знаете? - уточнила работница в будке.
       - Точно не знаю... Лет сорок...
       - Подождите... Я могу вам дать эту справку не раньше, чем через полчаса...
       - Я подожду... Подойду к вам через полчаса ... Спасибо.
       Птицын гулял кругами, и через полчаса, действительно, записал адрес Сруля: он, подлец, жил в самом центре Москвы. Работница сообщила Птицыну и уточненный возраст адресата: 41.
       Вечером Птицын позвонил Кукесу. Птицын помнил историю его двоюродного брата Миши Казановича, которого в институте добивал преподаватель английского. Миша Казанович трижды сдавал тому экзамен, притом что знал английский раза в три лучше своего преподавателя. Когда Миша сбежал в Израиль, он прислал обидчику вызов в Израиль как бы родственнику, пожелавшему поменять гражданство СССР на землю исторических предков. Вызов, само собой разумеется, проходил через руки КГБ, и человека тут же ставили на заметку.
       Птицын задумал точно так же облагодетельствовать Сруля. Кукес, в общих чертах зная о птицынской истории, сочувственно записал адрес и сказал, что папа будет звонить Мише Казановичу в эту среду, тогда и передаст.
       - А ты не боишься, - с усмешкой спросил Кукес, - что твой кровный враг на самом деле уедет? Получит вызов - и уедет... А?
       В очередной раз Кукес изумил Птицына.
      
      
      
      
      
       ОГЛАВЛЕНИЕ
       Предисловие издателя.......................................1 - 2
       ЧАСТЬ 1. БЛАЖЕННЫ АЛЧУЩИЕ
       Глава 1. Птицын.......................................................3
       Глава 2. Затонувший корабль....................................13
       Глава 3. Руслан и Людмила.......................................29
       Глава 4. Выразительное чтение.................................36
       Глава 5. Раковина заговорила....................................38
       Глава 6. "Лопе - это роскошно!"................................ 40
       Глава 7. "О ангел залгавшийся!.."..............................41
       Глава 8. Письмо Татьяны..........................................55
       Глава 9. Прошлая жизнь...........................................74
       Глава 10. Кольцо со змеей.........................................90
       Глава 11. Бабы........................................................95
       Глава 12. Уши жирафа.............................................105
       ЧАСТЬ 2. КУРС МОЛОДОГО БОЙЦА
       Глава 1. Сотрясение мозга.........................................112
       Глава 2. Психушка...................................................118
       Глава 3. Служу Советскому Союзу!............................127
       Глава 4. Больница...................................................134
       Глава 5. Люди - тусклые шары..................................139
       Глава 6. Профессорский обход....................................150
       Глава 7. Выпить чаю - и умереть................................155
       Оксана.......................................................160
       Глава 8. Буратино, Пьеро и Коломбина........................162
       Глава 9. З. А. Сруль...........................................167 - 179
      
       - Добрый день, месье! (фр.)
       - Добрый день! (нем.)
       Мой милый (фр.)
       Приятель (анг.)
       1 - Как жизнь? (фр.)
       2 - Неплохо (фр.).
       На иврите "тухес" означает задница. (Прим. редактора.)
      
      
      
      
       180
      
      
      
      

  • Комментарии: 9, последний от 11/07/2019.
  • © Copyright Галкин Александр Борисович (nevinnyi@yandex.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 748k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Оценка: 3.44*10  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.