Гей Н. К.
Хронотавр и Солнце. Начало

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Гей Н. К.
  • Обновлено: 17/02/2009. 228k. Статистика.
  • Статья: Проза
  •  Ваша оценка:


       ос кн
      
      
      
      
      
       Н.К. ГЕЙ
      
      
      
       Х Р О Н О Т А В Р И С О Л Н Ц Е
      
      
      
      
       Брату моему посвящаю
       (Понедельник 13. 11. 2000)
      
      
      
       - и свет правды не светил нам, и с о л н ц е не озаряло нас.
       (Прем. 5,6)
      
      
       Звезды смерти стояли над нами...
       Анна Ахматова
      
      
       Во благо мне была сильная горесть.
       (Ис. 38, 17)
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       В М Е С Т О П Р О Л О Г А
      
      
      
       Они не на сцене. Их жизнь - моя жизнь. Они живые:
      
       АВИЛОВ ГЛЕБ АЛЕКСАНДРОВИЧ - строитель, архитектор, инженер.
      
       Его брат - АВИЛОВ КИРИЛЛ - профессиональный революционер и профессиональный инженер, получивший признание своей незаурядности в фирме Сименса.
      
       Другой брат - АВИЛОВ ИЛЬЯ - музыковед и театрал, может быть самый одаренный и самый безвестный..
      
       АВИЛОВА-СЕВЕРНИНА АННА АЛЕКСЕЕВНА, урожденная АЛЕКСЕЕВА - жена Глеба Александровича, а в конце жизни - Бориса Севернина.
      
       НАТАША АВИЛОВА-ГОРСТ - старшая дочь Глеба и Анны.
      
       Брат ее - МИТЯ, ДМИТРИЙ
      
       СВЕТЛАНА, ЛАНКА - дочь Ильи Авилова, удочеренная Глебом, с переменой ее отчества - СВЕТЛАНА ГЛЕБОВНА.
      
       СЕВЕРНИН БОРИС БОРИСОВИЧ - энергетик, строитель электростанций. Собственно, говоря, - второй отец для Наташи, Мити и Светланы. И собственно - мой дед по второй моей матери.
      
       ГОРСТ КОНСТАНТИН ИЛЬИЧ - начинал студентом-медиком Юрьевского университета, ушел в революцию, занял заметное место в последующих событиях в жизни Пскова, потом Минска и Москвы.
      
       АНАСТАСИЯ НИКОЛАЕВНА, АСЯ СОЧНЕВА - его первая жена и мать Андрея и .Алексея.
      
       ГОРСТ ВАЛЕРЬЯН - брат Константина, физик..
      
       МАРЬЯ ЯКОВЛЕВНА - его жена.
      
       И вспоминаются и воображаются:
      
       ШАТРОВ ИВАН АНДРЕЕВИЧ - друг детства Анны Алексеевны в те баснословные времена, когда были еще имения, о чем вспоминать потом просто не полагалось, работник коммунального ведомства, автор незащищенной докторской диссертации и под старость рачительный цветовод на маленькой дачной делянке,.
      
       СУСАННА КСАВЕРЬЕВНА (Савельевна) ИЛЬИНСКАЯ - ШАТРОВА, неизвестного социального происхождения и потому как бы немного за кадром событий нового времени.
      
       ПОТЕХИН ЮРИЙ ФЕДОРОВИЧ - мой первый друг, мой друг бесценный, на войне лейтенант, ушедший из штаба фронта на передовую, командир саперного взвода, убит под Ораниенбаумом в ночь с 21-го на 22 ноября 1943 года. .
      
       И в зловещих подсветах всего того, что было, что происходило со всеми нами -
       ЛИЦО ВСЕМ ИЗВЕСТНОЕ.
      
       И как бы в контексте этого всего - Х Р О Н О Т А В Р - нечто неизвестное никому, хотя и состоящее в родстве с Лицом Всем Известным.
      
       В р е м я д е й с т в и я: эпоха разрушения Храма и его возвращения на Москворецкие берега.
      
       М е с т о д е й с т в и я: Русская Земля, Расеюшка, р о д н а я с т о р о н а, с т о р о н -к а, с т о р о н а - с т о р о н у ш к а, где мы родились, жили и живем и, прожив свое время, ляжем в землю эту. И над нею, над этой землей, как и полагается будет всходить и заходить Солнце, которое дано нам всем и всегда и навсегда до скончания века - С О Л Н Ц Е - Феб, Шамаш, Хурс, Илиос, Гойтосир - божество всех сущих на земле народов, на небе сущее и в нас пребывающее солнце-сердце.
      
       В с е х п р о ш у п о д н е б о с и н е е н а д
      
       н а ш и м и г о л о в а м и
       ========================
      
      
      
      
       1
      
       Мне снился дивный сон, когда я еще не родился, и меня разбудили, потому что было пора родиться, и досмвтривать дивный сон было отложено на время, которое обязательно будет потом.
      
       Рэй Бредбери
      
      
       Время и Солнце входят в наше повествование.
       Солнце моего детства! Тогда я не знал что... в той части расположен рай - в той части - откуда встает солнце, как сказано в "Луцидарусе", сказано во времена Суздали и Владимира, Переславля и Пскова постоянно упоминаемых на летописных страницах, также, как и Тверь или Рязань, в то время как Петербургу, к слову сказать, не довелось бывать в те времена.
       И потому д о н е г о было так много всего тогдашнего, что уже никак не могло не наступить наинастоящее, которое наступило на горло собственной песни и стало всем временам ликующими временами с дирижаблем Нобеле над Москвой из моего детства.
       И так уж оно повелось: каждое утро над крышами Замоскворечья поднималось играючи солнце московское и еще более праздничное в Подмосковье.
       И входит оно оранжевым пятном на стене, невесомым и сочным; и я дотягиваюсь до него, чтобы потрогать доверчивое свечение и отвлекаюсь косыми тенями от собственных рук...
       Солнечный первозданный охренный мазок наискось, словно разошелся не на шутку шалопай маляр и длинющей кистью мазнул от души жидко-волнисто оплывающим светом непросыхаемо-сочно...
       Солнце в мире моем вечного настоящего...
      
       И возвестило смену декораций пронзительность красок и светов осеннего заката конца дачного сезона. И в небе еще светоносно расходились радужные вееро-полосатые снопы лучей, наподобие мельничных крыльев переливчато-стрекозьей выделки навстречу обозначенным лучезарно облачным башням.
       И хотя автомобиль в те достопамятные времена был экзотикой, даже на городских стогнах все-таки т а м и т о г д а, на Клязьминских дачах, в непривычно приютился еще более удлиненный кулисами кустов Паккард, наполняя сиреневую сень духом нагретой кожи, резины и слабо-слабо чистого бензина.
       А солнце в тот августовский день моей жизни, - просвечивало призывно-прощально в полнеба. А мне было в том клязьминском предвечерьи почти семь, но и во мне и даже в брате , которому было и того меньше, уже жил общий настрой торжествующего всеобщего обновления и поспешания превыше звезд и мы торопились наперегонки прибавить себе лишку возрастного, чтобы не отстать и не опоздать к будущему, которое обязательно прийдет в неимоверном ликующем своем обличье якобы всечеловеческих достижений, свершений и сверканий...
       И мы складывая наращенные вместе наши семилетние и шестилетние возрасты и по глупому радовались суммарной внушительности уже прожитого на земле, получая с подсказки взрослых замысловатое тринадцать... благо вместе нам действительно так и было.
       Тринадцать - мое число. Я родился тринадцатого апреля. И жизнь моя пройдет под этим знаком горестных преодолений. Но не станем забегать вперед.
       Словом, был август и вечер, и мы с братом наперегонки бежали на опушку, толкаясь и хватаясь друг за дружку, стараясь выскочить на желтое жнивье из грибной сырости перелеска. И солнце встающее из земли в той части неба, где расположен рай, где восток солнца, это солнце из моего детства манило лучезарно, сникая и западая на противоположной стороне своего появления.
       И пока мы резвились, пока носились по мокрой траве с вытянутыми в руке кепками в погоне за порхающим кленовым листом, отец и мать проходили свой путь к его завершению. Константин и Ася шли по мало приметной травенисто-глинистой дороге, наезженной вне времени колесами телег, и были заняты последним выяснением отношений.
       - Подождите, ноги промочите - вслед ребятам, убегающим со всех ног.
       - Да пусть себе бегают - нам с тобой не будут мешать.
       Конечно, Константина можно понять - жизнь полным-полна заседаний, собраний, пленумов, конгрессов, и всяких мероприятий, и разных бумаг с грифами, печатями и резолюциями... а бесконечные поездки на места, а командировки, разъезды и новые назначения... Да и парням приспело уже или приспевает время бросать за юбку цепляться.
       Ася отмалчивается: в обманчивом сиянии бабьего лета все кажется ей сумрачным, сумным и смурым.
       - Завтра выходной, а ты уезжаешь... они так ждали тебя.
       Он поводит шеей, как бы поправляя тугой воротничок с запонкой у горла.
       - Давай коротко. Времени действительно в обрез... не сладилась наша с тобой жизнь.
       - Просто нас нет: ты не думаешь обо мне. О них. Разве можно так жить? - она укоряет, но примирительно.
       - Что поделать, - Было всякое и по всякому. А живем мы не во времена оные... Времена-то какие - подумай.
       Она чувствует неотвратимое - и откуда что взялось?
       - У тебя работа, у меня дети. Может быть так и надо. Может быть так всегда и было. Но ведь может быть и иначе.
       И туга, туга, тягость в ее груди. И она невольно повторяется, останавливаясь в пол-оборота к нему:
       - Завтра выходной. Они без тебя скучали... ждали словно праздника, комнату разукрасили, а ты и не заметил...
       - Конечно, было всякое, - говорит он, не столько на ее слова, в ответ ей, сколько в ответ собственным мыслям.
       - Не было одного, не было малости - радости! - говорит она.
       - Общей жизни, - уточняет он и возвращается на своего конька, - ты посмотри вокруг... на жизнь... повсюду кипит...
       А ей звучит не весть откуда залетевшее - тошно мне на родной стороне... - может быть, и не дословно так, но под стать тому... - тошно мне... тошно...
       Темнеет удивительно быстро.
       - Когда ты был в Праге, надеялась, вернешься - и пойдет у нас по другому... ан опять то же и опять дела да дела. - Дела-дела, опять дела - нежданно - негаданно пропела она и поводила-помахала панамкой поднятой над головой, будто на пристани.
       И впрямь дела-делами, а жизнь берет свое. Молодец Углов, дьерптский старикан, показывая практикантам-студентам мановением сильных рук быстроту и точность резекций, приговаривал при этом - если делать, т а к делать, да сперва умник подумай, потом не приставишь обратно. Дьерптский хирург знал деловую целебность скальпеля...
       Да, словами не поможешь, ни словами, ни слезами тут не сладишь. Дело сделано.
       - Времени у меня в обрез.
       И прямо говорит о полученном назначении и отъезде своем в Минск.
       Они идут по следам лошадиных копыт и вдавленной колеи от колес, то сходясь, то расходясь вокруг луж. И в темной плоской воде струение отражений стайки белых берез, словно перистое облако приземлилось, приводнилось на дороге.
       - В Минск? Как в Минск? Когда?...
       И вдруг понимает:
       - Без меня... едешь с этой... с Эрой... или как ее?
       Он поморщившись - недовольно:
       - При чем тут Червонная... и надо было тебе затевать нелепый тот телефонный разговор с ней...
       Она видит как он супится, и все еще не знает, как близок конец .
       А он решительно:
       - Назначение мое состоялось - и вот еду в Минск - ты толкло послушай меня спокойно. Да, еду - еду с... Ната...льей Авиловой, - и сердится за такую нескладность - дельных слов сказать не может... - еду с Натальей Глебовной Авиловой. С ребятами ясно - буду присылать на них... проживете. И последний тебе совет - послушай меня, хоть раз - иди на работу. Найди что-нибудь подходящее. Это надо для тебя ... и вообще н а д о ... Ребята уже большие ... Марья Гавриловна управится с ними. Мальцов с ложечки кормить давно пора бросить... Ларичев тебе поможет... я говорил с ним. Не сидеть же всю жизнь в четырех стенах, да в наше время.
       - Я-я еще и виновата... Ларичев, конечно поможет. Какие все добрые... И ты все знаешь, как всегда.
       Обрывистые фразы - лицо серое, в серых сумерках - человека, вдруг прямо из молодости перешагнувшего в затенение, лицо немолодой женщины.
       - За меня решено и подписано... без меня и за меня как водится... что надо... что не надо... делать...
       И воздух между стволов загустевает и чернеет.
       Боковым зрением он видит, как она подурнела...
       Чужие... впрочем давно.
       Для нее окружающее, как сквозь жидкое стекло. Ей все еще кажется, что можно сделать так, чтобы все оставалось по-прежнему, лучше прежнего. И ребята вопят в два голоса:
       - Ура-а... едем в Минск! Вот здорово!
       И надо вовремя втиснуться между матерью и отцом, схватиться за руки взрослых и вместе отправиться в дорогу дальнюю тотчас же.
       -А ну, огольцы, шагом марш к бабке. Понятно?
       И губы старшего - ижицей, младшего - бантиком.
       Через силу на дачных ступенях она еще раз поворачивается к нему;
       - Что я ей скажу, матери? как сказать? Ты не зайдешь с ней проститься??
       Он поморщился опять и как-то безнадежно махнул рукой. Пора. И берется за дверную ручку черного фаэтона с откинутым верхом.
       Все это не похоже ни на разрыв, ни на прощание. Это и не бегство... даже не отправление в путь-дорогу. Скорее - отбытие. Новые времена - новые песни.
       Ребята не сходя с места, провожают взглядами и головами, как машина мягким поворотом, плеснув фарами белым по белому, как молоком по стене дома напротив, стала размахивать по сторонам световыми белесыми флагами, удаляясь по проселку.
       Уехал...
       Она молча, расставленными руками загоняет оглядывающихся назад детей в двери дома, в какое-то словно почерневшее изнутри пространство. Вот тебе и псковитяночка моя - где ты теперь - кончилось бывшее... кто теперь скажет... как говаривали псковичи - зеленым лужком пройдуся, алой росой умоюся, синим небушком нагляжуся и к тебе зорькой ясной ворочуся. Все прошло как с белых яблонь дым... А ведь б ы л о и совсем вроде не так давно... город обреченный на сдачу немцам, и чуть ли ни конец всему, когда захлопали двери и недавний студент-медик голосом, попривыкшим к улице, позвал: Ася( Ты где? Где Ася?... ртутным шариком скатилась по скрипучим ступенькам вниз. Да, было - и старорежимные родители твои отступились. страшась еще почти мальчишку с маузером и в кожанке...
       - Ну вот говорили тебе... говорили тебе, неразумной, предупреждали и мать, и отец... послушала бы нас, старых... и с отцом бы и сейчас жили как ни в чем ни бывало... Собственным умом все жить захотели. Все переиначить, а дальше что?
       На дощатом столе керосиновая лампа, на дощатых стенных перегородках косые тени, летучая пугающая черная мышь.
       Все сметено могучим ураганом...
       И старая мать задним числом корит бывшее и небывшее, поминая аспидов и всякую прочую нечисть.
      
       2
      
       Быстрое первое т ы, как и бывает, само собой, оговоркой, мелькнуло нечаянностью - возникло у окна, открытого в пылающий закат под крышей известного здания Нирензее, слывшего тогда по Москве самым высоким. Коротенькое - т ы проскочило вдруг у Константина с Наташей, и с него и пошло все. А так и не было ничего и, казалось, быть не могло, уж очень он серьезен, не в меру, не по возрасту. Был замкнутым, несмотря на свои без малого тридцать лет, да и сивый волос пробился уже на висках. Раком-отшельником прозван Лернершей, толстой и дородной, заслуженной, с подпольным стажем. А повод к такому прозванию налицо - сидит, думает о чем-то о своем, в полглаза смотрит книгу, взятую с полки, верным своим прибежищем. Здесь обычно пристраивался на сидении без спинки, и машинально перевертывает случайные страницы, словно бы и не присутствуя для разговоров завсегдателей, забегавших "на огонек" в Наташино жилище. Разные - и люди и разговоры. Он же больше слушает, молчит, а если и скажет, то несколько слов. О таких, как он (а при случае и о нем) сорокалетняя Аполлинария Арапова (которую за глаза зовут - наша старуха) судит безапелляционно: в тихом болоте черти водятся.
       Но как-то вольготно в этом импровизированном караван-сарае. И все-таки весна. Можно и поговорить, и поспорить, и попеть.
       До Константина не сразу доходит Наташа горячая отповедь на что-то из им прослушанного и как-то не сразу, но он начинает реагировать на происходящее, когда она говорила:
       .... всегда - мой, моя, мое... Моя хата. Моё добро! Сыночек, дочурка - мои, собственные. Моя кровиночка. Мой сладенький. Собственничество, кровное родство. Здесь-то и лезут махровым чертополохом все прелести жизни. А попробуй тронь! - такой гвалт поднимется, держись!... не трожь! Нельзя! И по одному единственному основанию - свое! А рядом что - чужое? И это под видом горячей любви - да не любовь это, или лучше себялюбие, к себе единственному, самоценному - и равнодушие к остальному, наплевать на прочее с высокого дерева - кроме тепленького, насиженного; и в результате - глядь со своими же кровными и близкими хватаются за топоры и косы. Из-за пустыря или клоповника-развалюшки готовы схватиться ни на жизнь, а на смерть. Скажите на милость, это любовь? Забота о ближнем? А о дальних и думать нечего! Вы согласны? - вопрос риторический. И вдруг тут же прямо к нему: Константин Ильич? - что вы там вычитали по этому поводу?
       И Арапова подхватывает:
       - Дело. Что скажете, товарищ Горст?
       - Верно, - нажимая на - о - подхватывает оживленный всегда Ларичев, - как Горст скажет, так тому и быть.
       Горсту не с руки переключится на упущенные им словопрения, после прочитанного: как книгу с полки жизнь мою достала, и пыль обдула,- заковыристо сказано, хотя стихи ныне дело несерьезное - даровая самоотдача сил и отвлекает время на игру в бирюльки! И все-таки прочитанные строки задели за живое.
       Наташа, выдержав паузу, продолжает:
       - Чем другое дитё, - выделяет голосом, - хуже моих собственных? почему моему нужно самое лучшее, а другому похуже? Эгоизм, ревность самое страшное, что может быть. Вернее - и то и другое - дикий эгоцентризм. Другой пусть подождет. Обойдется. И тут водораздел. Или в с е м о е - т в о е; или ты - м о й , а в с е т в о е - м о е! Тот, кто любит знает только - н а ! Нелюбящий - д а й !
       - Неуемная, - говорит Арапова коротко и неодобрительно.
       - А как насчет жен и мужей, Наташенька, - почти добродушно с подковыркой озарует Ларичев.
       Кто-то умозаключает:
       - Наташка, у тебя не женский ум.
       Курчавый Мантулин, посвечивая выпуклостями очковых стекол, предлагает по-профессорски рассудительно:
       - Как говорится в народе то надо разжуваты: нельзя абстрактно, беспредметно. Любить всех - значит никого по существу. Есть любовь - и любовь. Есть тепленькая всеобщность, любовь вообще, и есть нацеленная на конкретную цель страсть... и с классовой точки зрения...
       - Мантулин - голова, свое дело знает, - сказано Араповой, и понимай как знаешь - знание предмета - звучит одобрительно, но мантулинское знание - не очень.
       Но Мантулина, однако, не так легко сбить.
       - Генетически любовь всеобщая социально опасна: любить всех и вообще значит стричь под одну гребенку, как овец - очень выгодно...
       Наташа:
       - Это и есть эгоцентризм ваш волк в овечьей шкуре. Любовь, - стоит она на своем запальчиво, - бескорыстна, даже саможертвенна.
       Суровый Кребс начинает с гневным нетерпением краснеть шрамом во весь лоб, и от него - жди любой выходки.
       - Я тебе так скажу, Наташенька, друг ты мой дорогой, - вмешивается Ларичев, - будь последовательной и верна себе, поживем увидим... когда обзаведешься собственными детьми, вот тогда и посмотрим...
       - Неуемная, - снова определяет Арапова.
       Эра Червонная, с ногой на ногу сидя на диванном валике, слегка пригнувшись к Наташе, подзадоривает ее:
       - Признайся, что зарапортовалась...
       - И не подумаю!
       - Ну чуть - чуть... хоть столечко, показывает эту чупитучку на кончике собственного указательного пальца.
       Наташа в ответ:
       - А вот и нисколечко. Родной мой отец Авилов, Глеб Александрович - ты это знаешь, так? А Севернин - кто? Если скажешь - отчим - убью, произносит она страшным шепотом. - Мы с детства прожили вместе - и он мне как родной отец. Даже без как...
       И смеется глуповатой растерянности Червонной, про которую только что подумала - вот уж во истину, пустите Дуньку в Европу.
       Впрочем, Дунька эта дело знает и в Европу попадет.
       - Ну ладно, - говорит Эра. И хитро-хитро на ухо: - Скажи по секрету, как с ним... с ним как будем?
       И глазами в сторону Горста.
       Она, кажется, подразумевает, что с ним делать будем?).
       - Никак (по-видимому: не будем). Ты о чем?
       - Так. Слова от него не дождешься.
       Горст тем временем переселился к окну, и по-прежнему на отшибе. Недаром злые языки судачат про него - рак-отшельник.
       Наташа проходя мимо бросает ему негромко:
       - Эра на седьмом небе от предстоящей поездки с вами.
       Он озадачен ее осведомленностью и еще больше, что можно радоваться такой поездке. Да и вообще при чем тут все это?
       - Чему тут радоваться. Не на праздник едем.
       - С вами готова хоть куда, даже если на пражской площади вместе с Яном Гусом прийдется гореть.
       И его большие, как говорится в таких случаях, глаза выражают полное его непоспевание в след ее словам и непонимание намеком сказанного о засекреченной миссии в Прагу. Она смеется негромко и весело, ведь влюблена она в вас, как кока (она нечаянно произносит это кока - из собственного детства - вместе кошка) - и не для кого это не секрет, - тут же громко:
       - Пустите нашу Фросю в Европу.
       И приходит ему на помощь:
       - А вы и не знали? - Эра, она же Фрося - Фрося и есть. Погодите, Ефросиния еще себя покажет. Ефросиния - звучит!
       - Откуда узнали обо всем этом?
       Она только покачала головой - и мимо, не называть же ему первоисточника.
      
       3
      
       Хозяин кабинета нетороплив, неспешно ступая большущими сапогами по ковру, молчит какое-то время, выжидая ведомое ему одному, остановившись перед напольными часами с мягким бархатистым боем и плавным размеренным ходом, - и приметно дирижирует рукой с трубкой в такт неправдоподобно плавному раскачиванию маятника. И как бы шаржируя риторически:
       - О-о, время, время...
       И тут же переходит на обычную речь с чуть кавказским оттенком, броским не для попривыкшего уха:
       - ... Время вперед - сказано верно... проклятого всегда нехватает... не мешало б подстегнуть, чтобы жить бойчее, пора припрячь упрямое покрепче, пора поработать на нас. Да вот не отыскалось смельчака в схватку со временем ввязаться... кроме нас, конечно, наши планы кому-то глаза колют... вот ведь за...
       В усы не очень внятно: ...надцать лет своротили целому веку впору...
       И поворачивается к собеседнику с видом означающим - дескать посмотрим, что скажешь на это?
       Обращение на ты по форме знак товарищество и доверие, разговариваем мы с тобой на равных, но и про дистанцированность не забывай: тебе говорю, а не ты со мной. Каждому свое место на Кремлевском этом Квиринале. Дружба - дружбой, - по известной присказке, - а табачок врозь.
       И тебе о времени приходится промолчать - со временем далеко и не все так просто, Эйнштейн что-то там с ним навыдумывал...
       - Нэ-е захочет - заставим... - хозяин кабинета и презрительно фыркает вместе с табачным дымом из-под усов:
       - Говорят... всесильное божество... царь атлантов... Хронос. Древние боготворили, приклонялись... кровавыми приношениями целые пропасти уснащали - и уже не разговор это, а вроде монолога a part. Он рассуждает сам с собой, однако, не спускает глаз с Горста... - пусть время послужит нам... а всякие разные там божества - давно пора на свалку.
       И без перехода возвращение к теме разговора:
       - Значит товарища Антонина поддержим. Прочим дадим по рукам, это, во-первых, - он загибает толстый палец, - охвостье всякое, что ни нашим, ни вашим отсечь, это во-вторых. В третьих, социалистов всяких изолировать... шах и мат! и главное никакой отсебятины... действовать по обстановке... и сообщать обо всем, как уловлено... Жди решения.
       Прием окончен.
       На белокаменных ступенях, чтобы вернуться к привычному ритму, Горст машинально вынимает плоские карманные часы, что выглядят на удивление невыразительно, как-то по-лилипутски, после юпитерски массивного восхождения (именно восхождения!) позлащенного маятника тех напольных башнеподобных часов в оставленном только кабинете, где на страну, на Европу и Азию рассчитаны принимаемые решения до времени и неизвестные никому, чтобы потом хлынуть штормовым накатом... и вопреки всем Ньютонам, и Галилеям, и Торичелли вместе взятым восхождения маятника медленного, постепенного всем законам тяготения вопреки...
       Мистика и мистерия - восхождения солнечного диска.
       Там, в кабинете с напольными часами по ходу дела была упомянута и Авилова.
       - Наталья... Глебовна? Дочь Авилова, брата Кирилла Авилова? - цепкая память на людей. - Нет, пожалуй, подождем, - говорится неспешно в такт шагам по ковру, - пожалуй... Авилова подождет. А вот Червонная... Эра, - говорит насмешливо-довольно жмурясь, - Эра!
      
       И вот после этого самого разговора и происходила встреча у Наташи под крышей дома Нирензее, предвосхищая события Пражской эпопеи, о знании про которую самой Наташей и было сказано Горсту и об Эре тоже и по ее умильному упрашиванию Наташи - Авилова надоумит Рака Отшельника (в котором, по Араповой, черти водятся) пригласить Эру Червонную на фокстрот.
       А потом перед открытыми окнами в немеркнущее светоносное небо Ларичев будет петь с полным самозабвением:
      
       Мы раздуем пожар мировой,
       Тюрьмы и церкви сровняем с землей.
      
       - Горст не поет! - директивно и вслух по обыкновению выражает свои мысли Арапова.
       Ларичев дирижерскими жестами и ужимками предлагает подхватывать сообща и качает с укором головой в сторону Горста. За окном тяжелые подковы бьют о булыжные камни. И Наташа засматривает вниз на грохочущую телегу, присев на подоконник и гибко перегибается наружу:
       - Милый, милый смешной дуралей - декламирует в заоконное пространство: Ну, куда, ну куда он гонится...
       И выпрямившись, возвращается в устойчивое положение:
       - Люблю малышей - такие смешные! - и не договаривает, замечая, что опирается туфля ее о горстово колено. И соскакивает тут же на пол, и он поднимается с кресла одновременно, захваченный врасплох с отчужденно-непроницаемым лицом, и пытаясь скрыть от себя самого, как забила его предательская дрожь от этого прикосновения ее ноги, нашедшей опору.
       Остальные тоже поднимаются сразу за ними, восприняв эту поспешность с их стороны за сигнал - всё, по домам, пора!
       В сумятице, которые случаются, как водится в таких случаях, Червонная от дверей машет Горсту призывно, мол пойдем!
       - Вниз по матушке по Волге, да по Москве-реке - полунапевно, полуречетативом балагурит Ларичев, приметный и крупной фигурой, и учительскими круглыми очками, и русской рубахой, вышитой пестрыми петухами. И с по-домашнему заговорщицким простодушием, расставя руки, показывает - пошли-пошли...
       Горст, прислушиваясь к голосам и смеху уже с лестничной площадки, забирает с подлокотника портсигар еще не очень послушными пальцами и заторможенно не знает, как ему быть. Угораздило, как мальчишку, как последнего пошляка не совладать с собой. И то ли извиняться, то ли бежать без оглядки. Но Наташа, пройдя мимо в прихожую попрощается с уходящими, сказала на ходу:
       - Останьтесь.
       А когда дверь гулко захлопнула каменную лестничную шахту, вернулась и произнесла одним движением губ:
       - И давно это с вами?
       И понимает по скованной фигуре, по неподвижности лица его, темного против еще светлого в ночи окна, что - да - давно.
       - И... и вы бы так и помалкивали бы в тряпочку?
       И опять такое же - да.
       - Не удержи я вас... Да, конечно. Вы такой. - она стоит на каблуках вровень с ним, и кладет ему ладони на плечи и засматривает в глаза:
       - Какой же вы глупый... и смешной...
       И словно поддразнивает, повторяет произнесенное давеча в окно - смешной дуралей... ну куда, ну куда он гонится...
      
       Откуда-то по ночному затишью то ли с Тверской или с бульвара идущее издали и поэтому не снизу, а по воздуху летящее поверху доносит бойкое:
      
       Я на лавочке сижу,
       ножки свесила,
       полюби меня, миленок,
       будет весело...
      
       И длится молчание между ним и ею, неслышащими ни наружных звуков, ни абсолютной комнатной тишины в бледном подсвете вытянутой золотисто-размашисто через небо ряби из скругленных облачков.
       И они были одни...
       И они были одно...
       И невозможное вошло в их жизнь...
       И было это - н а в с ю ж и з н ь ...
       И в неизвестном отдалении начали бить часы и били нескончаемо долго на каждый час по два удара, настроенных на два голоса - высокий и низкий, более выпуклый и короткий и покатый-раскатистый.
       А потом незаметно как и когда силуэт в окне коленкорово-черной ветки вспыхнул прозрачно зелеными жидкими светами молодой листвы, свечением жизни в солнечной рани.
      
       4
      
       Пражский град.
       Рытиржская улица.
       Гавальский монастырь с башней церкви святого Павла.
       Карлов проспект, бой башенных часов со средневековой хрипотцой.
       Святой Филипп из Нери в скульптурном воплощении.
       И громадная фигура Гуса в каменных потоках то ли восходящего пожирающего огня, то ли ниспадающих водопадных струй.
      
       Хо-хо-хохочущее громогласие и приплясывание немыслимой голубизны фраков с длинными фалдами и притаптывание лакированных туфель, и панталоны слепящей белизны и похотливые выкрики-вспышки тромбонов и постанывание саксофонов - живи во всю, пока... не поздно... сегодня все доступно и- можно все...
       Упругое, завораживающее кружение... звуковые завихрения и Эра вторит рукой по столу их ритмам и поднимается: танцевать! танцевать! - и Горст отказывавший всегда наотрез - уверенно направляемый партнершей, даже не подозревая ,танцует - подумать только - чарльстон.
      
       От Праги у человека, абсолютно лишенного слуха, зрительные образы затмевали ночные объемные пространственные звукопанорамы красиво загнивающей Европы в контрастах джазовой вакханалии и погружений в ночную тишину, переполненную множеством потаенных звуков размеренно разделяемых старинным боем башенных часов пражского искусника далеких времен над островерхими крышами и каменными казематами.
       Впоследствии перед назначением Горста в Минск, а, может быть, еще накануне отъезда его на новое место, Арапова не применула доверительно упомянуть Наташе о вернувшимся Горсте, как она сказала, совсем другим из Праги. Недаром же ею всегда говорилось о тихом болоте и о чертях в нем. Но Наташа только подивилась, как глубоко въелась в каждого что-то затхлое-призатхлое, и чертыхнувшись, чуть было сама не подалась искушению и едва ни сказала катилась бы ты колбаской по Малой Спасской.
       Уходя, Арапова выдохнула надменно: думаешь шар земной вертится прямо по велению твоему и хотению - ой-раз-лю-ли малина, не оступись, смотри под ноги почаще.
      
       Ни разу потом не вспоминалась эта досадная малость, пока новая для них обоих переполненная делами минская жизнь, так ясно начавшаяся с того самого первого дня, словно шаркнула днищем о каменные пороги; и случилось то невзначай в один из поздних послерабочих предзимних вечеров. Нечаянно сказанное слово вынесло их на подводные камни и понесло по ним, устремляя под откос. Константин было заговорил, даже не очень всерьез, а так к слову, что приходится ему выслушать толки об ее телохранителе, которого завела она себе и водит за собой постоянно, не отпуская ни на шаг...
       - Ну и что из того? мало ли на свете дураков? вас-то что задело? Словечко это что ли?
       - Да, нет, конечно... Но, Наташа...
       - И все-таки ничего не понимаю...? О чем вы? Ну, ровным счетом нельзя ничегошеньки понять...
       - Может быть, я нескладно сказал, но...
       - Так я вам скажу складно. Это и есть ревность. Ревность, глупейшее, самое унизительное в человеке... Да-да... то самое , пещерное, отвратительное, что может быть... меня Федор ею на всю жизнь накормил... сначала шуточки, потом подозрения, потом догадки, а там и выдумки пошли. Прекрасным был человеком - если б ни эта какая-то пещерная патология. Ревность и любовь - не совместны. Любить и верить - синонимы. Пока любишь - веришь. Как же иначе? Ничего не могла поделать, билась-билась - и в один прекрасный день в чем была, в летнем платье и туфельках ушла от него навсегда... Подумаешь, Гаджи не отходит ни на шаг... так у него и дома нет... чуть ли ни бродягой был... на ринге подрабатывал... джиу-джицу мне показывал... на дураков разве потрафишь..., они никогда не переведутся... Я же вам рассказывала с чего началось, он меня от бандитов ночью совсем недалеко от нашего дома отбил. Ему крепко досталось, но сладил... против троих... с моей помощью... Сделайте сейчас же хорошие глаза, Котя. Роль Отелло вам не идет, посмотрите на себя, дать вам зеркало?...
       Мелькнул его протестующе-неопределенный жест, но она опять не дала себя остановить.
       - Сплетники до сих пор не перевелись, а вы и уши развесили... нечего вам вздор слушать. И хороша бы я была, право... когда в Москве вездесущая ваша Арапова, эсерка эта прекрасная, Поликарповна вездесущая, с настойчивостью достойной лучшего применения принесла на хвосте о вашем провальном вояже, тихоня Горст в Праге с этой... пустите Дуньку в Европу, этой дурехой Эр-р...
       Беда стряслась раньше, чем начатое было допроизнесено.
       Она вдруг видит белое, совершенно гипсовое его лицо, неподвижное как маска, которая вот-вот соскочить вниз и чего доброго разлететься в дребезги как на театре (оказывается - и в жизни бывает). И в безмолвной тишине:
       - Так это... правда.
       - Правда...
       И замолчал. И с задержкой, через какую-то преграду:
       - Да.
       Боковым зрением она видит - кожаный портсигар и попытки его пальцев справиться с папиросой.
       И мрак. Мрак. Мрак в безответном, безмолвном неумолчном, но беззвучном вопле? вое?
       И впрямь случилось то в Праге сумбурно и бессмысленно, там и тогда, где и когда с боем часов городской ратуши и джазовым ночным чарльстоном, все обернулось невзаправдашним каким-то Пражским умопомрачением, если смотреть т е п е р ь и о т с ю д а, но т о г д а и т а м, в Праге он был другой, и Наташа для него тогдашнего - другой, не теперешней, далеким, московским чудом, было и прошло. А такое не переставая быть чудом перестает б ы т ь. И потом только приоткрылось непреходящее в проходящем.
       Его пальцы шарят в кожаном портсигаре, и никак не могут вынуть нащупанной папиросы...
       И не выдержав больше, она кричит:
       - Как ты мог?! Значит действительно вы ничего не поняли!? вы... - после того самого первого нашего вечера?
       И папироса замирает в его дрогнувших пальцах.
       - Вот оно как. А я-то не могла взять в толк, как вляпались в капкан, поставленный на вас в Праге, вас провели на мякине, потому что голова у вас была забита другим. Другой... Может вам ее и подсунули ее с этой целью, а вы и клюнули на наживку.. Ну, отвечайте же!
       Вскакивает на ноги и мечется по комнате, словно не находя выхода. И подобно судорожному спазму, на него накатывает и стискивает до умопомрачения страх: вот сейчас оказавшись у двери, вдруг нажмет на ручку - и конец.
       Он делает неуверенное движение к ней.
       - Нет! Не подходите! Не смейте подходить и оправдываться!
       - Пойми... тогда это было... чем угодно, только не измена... для меня это было д о т е б я...
       - Замолчи, - говорит она с нечеловеческой силой.
       Она идет к двери - и дверь эта сейчас захлопнется за ней.
       - А я-то уверовала в вас. С самого начала. С самого первого раза... с того самого... - глаза у вас были на лбу! потому вы и попали там на тюремные нары, опростоволосились как последний приготовишка! А потом предали меня! Дважды! Тогда и теперь, да, продолжая молчать как рыба. Как вы могли?!
       - Наташа!
       - Молчите. Не смейте оправдываться! Не смейте называть меня Наташей!
       И - зияние,
       зияние,
       зияние...
       ...услышав за спиной утробный звук, ни на что не похожий, невозможный... моментально повернулась на этот знак беды - и тут же бросилась к нему. Схватила за плечи, почувствовала, как чудовищное напряжение в нем опало и тело обмякло под ее ладонями - и оба села на что-то подвернувшееся рядом. И после долгой-долгой тишины - другим голосом:
       - Что же вы натворили... зачем вы это сделали?
       И скорее вздох-шопот почти без слов:
       - ... прости-те, если может...
       Слов не было и времени больше не было.
       - сможете... можете... можно... невозможно... недосказанного и оборванного. И все бывшее должно стать как не бывшее... как бы небывшим...
      
       Возвернувшись из редакции и не рано с порога прихожей увидела в освещенной столовой первым делом Игнатова:
       - Рада видеть тебя, Мирон.
       - Задерживаешься, понимаешь, а мы ...
       - Что без Любы? Еще не поздно, звони пусть приезжает.
       - Время за полночь.
       - Пусть приезжает - поужинаем.
       Горст молчит в абажурном затенении. В мирном свете под большим абажуром явные следы дорожных сборов и на столе, и на стульях вещественные свидетельствования.
       - В путь-дорогу собираемся, понимаешь. - говорит Игнатов, отгоняя молчание, - вестимо, на бога надейся, а сам не плошай. Константин Ильич видать не хотел говорить раньше времени? - чуть свет по районам марш-марш...
       За чаем рассказала с заметным напряжением.
       - Есть вот такой народ - его хлебом не корми - дай себя показать... сами толком ничего не смыслят, а во все лезут... целый день с вашим красавцем билась.
       - С кем? Ты даже не сказала о ком речь - слегка напряженный голос Горста.
       - Шарангович заявился ваш распрекрасный...
       - Ну, Константин Ильич, и Шаранговичу, и нам достанется.
       - Погоди, Мирон.
       - Важно так уселся на летучке с блокнотом на коленях, что-то записывает, а как пустился в рассуждения, наплел такое - хоть мертвых выноси...
       - Ну, всем хана!... - Игнатов пытается найти спасительную интонацию.
       - Да, погоди, Мирон... видите ли, его смущает - национальный дефицит в специфике работы республиканской газеты... тут я просто озверела, Что же вы молчите? - она повернулась к Горсту: - Завтра вам доложат, Жегалин позвонит о великодержавном шовинизме.
       - Эти спецификумы Шаранговича просто от его слишком серьезного отношении к себе и к порученному делу и за этим больше нет ничего... кроме собственной недалекости. Наверняка на завтрашнем активе будет петь вам дифирамбы и вашей редакции...
       - Словом в датском государстве тишь и гладь и божья благодать. А потому будем у моря ждать погоды... тогда как вещи надо называть своими именами, честно, прямо.
      
       Ночное двоемирие полусна заполнено влажным просачиванием заоконной мутной капели, мутное пространство невнятно присутствует в окне. И воспрянув от сумеречного борения между явью и полузабытьем, когда стрелки часов вытянулись вертикально, Горст завозился и прислушался к темной комнатной тишине. Неправдоподобно слышимо упругое время шествует на пружинистых колесах часового хода.
       Все необходимое собрано с вечера, и Константин медлит у стола. Распихал мелочи по карманам и, постаяв еще, забрал тяжелую маузерную коробку кобуры-приклада, и снова подождал. Наташа лежала, повернувшись к стене, также, как легла с вечера, и нельзя понять, спит или не спит и нужно подойти поцеловать, прежде чем ехать, или лучше не трогать ее и без того растревоженную.
       Константин потянулся к зеленому абажуру приглушенному накидкой и щелкнул выключателем. В кромешной тьме, надавившей отовсюду, медленно-медленно проступил, наплывая, оконный проем. Неправдоподобная неподвижность окружения скорее означала, что Наташа не спит, и он опять подождал. Подождал и повернулся, стараясь ступать негромко, пошел из комнаты, задел о стул - громко маузерным деревом о спинку, оглянулся и вышел на ярко освещенную площадку лестницы. В пустоту, и сразу услышал босые шаги бегом за собой. Она догнала за порогом:
       - Не могу тебя так отпустить.
       И обхватила за шею.
       И оба затихли.
       - Скажу одно, - он произносит замедленно, - знаю и ты знай, отступничество свое не прощу себе никогда, да отступил-то я от себя, не от тебя... я даже еще не знал, не знал еще, что этот наш тот первый день навсегда ...
       - У мужиков это просто - переспал и ладно, и пошел дальше... подумаешь делов. Но потом, потом зачем продолжали молчать, ни гу-гу. Зачем?
       - Я не мог... я знал, скажи я, и вас не будет больше, уйдете...
       - И надо было, да вот осталась...
       И сама себе:
       - Ну будет... и перестаньте гладить меня по спине, как лошадь... Любить можно, пока веришь: а верить пока любишь...
       У подъезда останавливающийся накат колес со снежным хрустом вместе Игнатовский голос.
       - Мы с вами проходим самое трудное... легче было бы уйти...
       - Наташа, если бы вы знали...
       - Ну все... все...
       И крепко прижавшись к нему:
       - Ничего. Это пройдет. Никуда я от вас не денусь. И не простужусь, не бойтесь. В такие минуты не простужаются. А вы будьте осторожны... ради нас.
      
       5
      
       Сумрачно, холодно, пусто. От редких всплесков капель, не успевших за ночь застыть еще холоднее.
       В грифельной серости серый бьюик ползет по грязи и жидкому месиву из снега и земли, как глазастый тритон, посвечивая мутно фарами. И хотя наступил день, не светлеет под пологом туманной измороси от земли и до неба. Приходится, хлюпая в воде, проваливаясь в скользких колдобинах, выталкивать, вытаскивать, подгонять урчащее, ревущее на полных оборотах мокро-снежное металлическое чудовище. Ни день, ни ночь, кругом непроглядные хляби. А если сквозь желтовато-серую мглу и проявится маслянистое пятно, нельзя определить от солнца то или от луны.
       Фиолетовая мгла и чернота елового леса с окаемом кровавыми ручейками по опушке. И иссиня-черные силуэты волчьих голов закинутых к небу на остистых шеях в тоскливом завывании...
       И капли то свисают неподвижно набухая с остроконечных льдистых наростов, то срываются. И в конце концов уже не поймешь означают они оттепель или это время сочится и впивается в тебя. В глаза, капля за каплей по очереди и режут, заставляя жмуриться.
       И смутное, не наяву словно, переплетение голосов:
       - Тяжелая инфлюэнца и постгриппозное осложнение...
       И ты не в силах шевельнуться и заставить себя сесть, но знаешь одно: должен - должен - должен...
       А в ответ нестройный гомон:
       - Нэ желаем!
       - Даешь коммунию...
       - Сдурел? Чи шо??
       - Сами в дураках останетесь. И бабы и девки и молодки для общего удовольствия пойдут!
       - Смекай-ка, молодайка!
       - Ну чё, молвишь, Зося?
       - Дожидайся, кирпатый.
       - Дудки, был кирпатый весь вышел - ан одеяло бо-о-ольшое при бо-о-льшое, а Зося и Тося под бочок! И ошую и одесную. Ась?
       - Кривую Калёниху те под бочок...
       - Не стращай - привидится.
       - Тиха-а! Уполномоченный говорить будет.
       - Подумаешь - упал намоченный! а нам начхать!
       - Ты у мене не так еще запоешь, лишенец!
       - И впрямь запою - владеть землей имеем право, а урожаем - никогда...
       - Громодяне! Есть одна рабоче-крестьянская... правда - двум правдам не бывать!
       - Правда-то одна, да христопродавцев много!
       - Ты на то и секретарь, что большие секреты знаешь, и скажи нам. темным, почему бабы наши в лаптях хлюптят по навозу, ан ваши, что в товарищах ходють - в туфельках, в шелках, на каблучках, словно павы какие, да по паркетам да по асфальтам - пошто так... чи завсегда так было и буде то ж?
       - Заткнись, Антип - не доводи до беды!
       И шершавой побежкой побежало шепотком по рядам мохнатое членистоногое и раскорякой метнулось под потолок - раскулачество.
       - А ты, товарищ секретарь, в рай силком не гони, расчухаем сами, где солодко, а где ни.
      
       И вновь и опять шипучее просачивание через слипшиеся ресницы - врачебное спасение от мутных пленок на зрачках.
       И кругом то черная, то белесая, то багряная мгла... И волки у самой кровати, брудастые, с клиновидными головами на войлочном подшерстке шеи ...
       Потом медленное выздоровление.
       И когда стало возможно смотреть на белый свет, тогда-то ему впервые и сказано Наташей:
       - Котя, давайте возьмем детей к себе... нечего пропадать пропадом на Борисо-Глебском.
      
       6
      
       С сестрой (двоюродной) любила потолковать по душам и называлось это посплетничать о себе на досуге - и то ночами по обыкновению. Теперь из Минска по телефону, при плохой слышимости ей, колмыколикой, как прозывалась она у Наташи, - рассказывала о своем уговоре забрать ребят, опустив остальное, непредназначенное для телефона. Но не получила, правда, и не очень ожидаемой, но желаемой, сестриной поддержки. Сначала Ланка даже не поняла, какие дети, зачем они Наташе понадобились, а уразумев, начала возражать:
       - Ты сама себе-то не принадлежишь, ни днем, ни ночью; да и поварешки сроду в руках не держала. И на тебе - вынь да положь... Подожди, поживи своим домом... С Федором кочевали с места на место, жили, как на биваках (это о первом Наташином муже). Да, зачем они тебе? - спрашивает по-бабьи рассудительно, передразнивая Курганских кумушек, повторяет излюбленное между ней и Наташей пригодное на разные случаи жизни: "Давно ступа толокна не ела?
       И через расстояния Наташа представляет, как сестра проводит ладонью по темным гладким волосам, пробором по ниточке разделенным на обе стороны головы, а ее искосые глаза по-сибирски смотрят слишком пристально, настойчивые в своей колмыколикой правоте.
       - Татарва несчастная.... - кричит ей в трубку Наташа.
       Однако и не соглашаясь друг с дружкой, они знают, что они одной породы - авиловской. Как говаривал Глеб Александрович про себя - горяч, но справедлив.
       - Пора и тебе самой хлопотать о потомстве, - думает Наташа, после разговора через пространство. И с досадой перебирает не раз слышное:
       - Да зачем? Тебе-то... обуза такая... Своих заведи, если на то пошло...
       Великое это дело выложить правду-матку, кто построже, кто уступчивее, кто полушуткой:
       - Да это при твоей работе! Ты себе не принадлежишь...
       Игнатов и тот посетовал:
       - Моя Люба с одним, дома сидя, и то света белого не видит.
       - Не бойся, Мирон, справлюсь. Не боги горшки обжигают...
       Осторожные, верны золотому правилу осторожничают: поживем - увидим, побачимо... Подумаем трохи... здравомыслящие смотрят в корень: знаем мы эти байки - на мужа петельку накидывает.
      
       7
      
       ....до настоящей весны - еще целая вечность, вереница времен без конца и края, тягучая тугая резина детских ожиданий не сиюминутного блага, которое не знает безвременное и вечное в живом времени, которое можно заполучить лишь вроде как на прогулку, а которое идет и никуда не уходит от тебя и за руку ведет тебя с собой.
       И каждое новое утро теперь одно большое ожидание. И никогда не знаешь кончится ли оно.
       И вот утро опять такое же ожидательное и к тому же бессолнечное. Конечно, оно всегда е с т ь... но за пеленой неразличимости мутного марева, и поэтому нет даже намека на приближение ожидаемого в медленном солнечного переползания лучей исчезнувшего светила. Одно только томительное нетерпеливое ожидание многообещанного, подобное бесконечности уличной мги и мглы... И пока... мокрый двор внизу. Вымокшая полосатая лошадиная спина подле откинутой крышки угольной ямы. Лошадь, скребущая копытами по грязной наледи, выбиваясь из сил, подымается на носочки, скользит и рушится живым телом на булыжную мостовую. И чумазый возчик, в островерхом куколе криворото-белозубо орущий на упавшее животное, бьет наверченным размахом ременных вожжей дымящуюся паром спину... бедняга дрожащими, разъезжающимися ногами старается подняться и рушится снова на камни и лед. А мучитель ее так натягивает поводья, что сворачивает на бок вздернутую лошадиную голову с одним дико перекошенным глазом с застывшим выражением ужаса и вопля о помощи. И этот вопящий ужас выпуклого, вылезшего до предела глаза, спугивает наблюдателей на подоконнике, теперь и вовсе не знающих чем заняться в томительном отсутствии ожидаемого свершения и готовых захныкать на всякий случай о своем бесконечном томлении или о лошади на улице, попавшей в беду.
       Отец появляется внезапно и буднично, когда, уже казалось, что этого и не будет вовсе. Но некогда подосадовать, что они прозевали тот самый момент, которого ждали. Отец не присаживается даже, а закуривает и прохаживается по комнате, не замечая даже, впрочем как и сами ребята не обращают на это внимания - первые плавные проявления предсолнечные проявления на стеклах, подоконнике и на скругленном бочковидном бауле, готовым в дорогу. Его бока, повидавшие виды, свидетели пребываний в Свердловске, Перми, Вятке. Но вместо того, чтобы застегнуть его разинутую пасть и отправляться поскорее в путь-дорогу, его в который раз поспешно перетрясают, переукладывают его содержимое (опять и опять!). В нем - два вельветовых костюмчика (купленные в дорогу), рубашонки, чулки, сандалии (чтоб не бегали босиком по сырой земле), панамки (чтоб голову не напекло), сверточки, коробочки с надписанием с чем и для чего предназначено их содержимое.
       И тут же, рядом на мастодонтом комоде, уж не из Пскова ли сюда попавшего, лежит годами без всякого предназначения, блеклая муфта, затертая до мозолистого блеска голой кожи старого верблюда, ровесница комода. Две запыленные старорежимные вазочки-раритеты, чудом уцелевшие, и прислоненная к ним новенькая предотъездная детская фотография - оба у декоративной балюстрады с раскошным задником в виде раскидистого дерева, сходственное сразу и с развесистой плакучей ивой и разлапистой пальмой - и они - Адя и Алек стоят в этих самых как раз с иголочки вельветовых костюмчиках и с белыми фарфоровыми птицами-кукушками в цепких пальцах.
       Сверх всего в дорогу следуют одно за другим напутствия, опасения и предупреждения, дважды и трижды повторяемые и матерью и бабкой на разные лады; их достало бы на кругосветное путешествие или по крайней мере для экспедиции на северный полюс, а езды-то на одну ночь, и сроком на одно лето, до конца августа и начала отцовского отпуска, когда и намечено возвращение и детей, и вещей в родные пенаты, в целости и сохранности.
       Наконец, все уложено до последней мелочи; поверх отглаженной амуниции - пачка конвертов с красноармейцами в буденовках и примкнутым штыком на почтовых марках и обратными Борисо-Глебскими адресами Асиной рукой надписанными, чтобы письма голубями неслись обратно в голубятню навстречу летящим в Минск из голубятни.
       И вновь и вновь напутственные уговоры - писать (от Ади печатными каракулями, от Лёли - рисуночки), но обязательно и почаще, с собственноручно. Не простужаться, не болеть, слушаться старших, не бегать по лужам, есть как следует - в напоминание им и Константину тоже.
       - Мы будем писать - обещает младший, - вот столько, показывает растопыренными руками.
       - Каждый день! - подтверждает старший.
       - Много-много... - говорят сразу вместе.
       Младший еще картавит, превращает одно слово в другое - раму в ламу, рака в лак. И пора! - у него получается как "пола" и старший неупуская случая наперекор ему утрирует раскатисто:
       - Впе-р- р-р- ед!
       - Ну, смотрите, коли обещали. Пишите маме и бабушку не забывайте, - еще раз им вослед.
       Марья Гавриловна в постоянном своем капоте брюзжит невразумительное горестно-осудительное, понимай, кто как знает. И оставшись в одиночестве посередине комнаты при неприкрытой двери продолжает вполголоса начатую невнятицу, направленную в укор всему и всем на свете, обернувшемуся всеразорением, развращением и забвением Бога теми, кого можно обозначить собирательно-загадочно во множественном числе - о н и. И в который раз пеняла она Асе не отдавать детей - е м у.
       - Послушай, старую, хоть на этот раз... пора за ум взяться.
       Напрасно Марья Гавриловна попыталась удержать внуков на бегу к двери растопыренными руками: куд-куда... перед дальней дорогой посидеть - лоб перекрестить - но они уже на лестнице, по гулким ступеням быстрый топот детских ног.
       - Ишь, нехристи, улепетывают... Да вспомните еще мои слова. Ох, вспомните... да поздно будет... и сон был тебе недаром-то.
       Но и Ася уже за дверью и кричит в лестничные потемки:
       - Люля, Адя! Осторожней! Не спешите!
       И Константину, торопясь следом:
       - Будь повнимательнее... найди время... их без присмотра нельзя оставлять. Пожалуйста...
       У машины с трудом удерживает вырывающихся мальчишек, готовых сцепиться друг с дружкой за место рядом с шофером, и не слышащих ее:
       - Не забывайте мамы... слышите...
       Они тут же отцем отправлены на заднее сиденье - нечего спорить, быстро по местам! И сам садится вперед.
       Ася заглядывает внутрь, притягивает одного потом другого поближе, чтобы попрощаться:
       - Не за-абывай-те... - и целует их.
       - Мы будем вот такие, - младший раздувает щеки, - давая понять, что они будут себя вести и есть хорошо.
       Бьюик, подрагивая, наровит стронуться с места.
       Шофер оглядывается на Асю и, когда она отступает на тротуар, отпускает сцепление, получив указание: Сначала на Неопалимовский - оттуда поедем на вокзал.
       В ее памяти остаются в быстро удаляющемся заднем продолговато-овальном оконце детские затылки.
      
       8
      
       Мальчишки вертят головами из стороны в сторону, перестав узнавать дома и улицы и то и дело переключаясь на внутреннее устройство прыткого лимузина, и стараются не замечать по сторонам очертания незнакомой Москвы.
       Путешествие в неведомое, пока не слишком продолжительное, длится, пока бьюик ни прижимается к тротуару на дне высокоэтажного каньона с Меншиковой башней впереди, похожей на маяк. Но они не успевают спросить отца по поводу своих предположений; его уже нет в машине - сидите тут, - бросил на ходу и исчез. Шофер неспешно откинулся на сиденье, голову - назад, кепку на лицо, словом, устроился покойно, чуть ли не на ночевку. Такое ощущение, будто выскочили на отмель, а водная быстрина покатила ходом мимо. И кругом все неведомое. Извозчик поднимает верх над экипажем, и дождик, пока несильный, кропит окрест, освежая тусклым блеском булыжную мостовую и штрихуя наискось стены домов... немного похоже на зачин, безличный и безмерный - жили-были где-нибудь на распутье разъезжих дорог... и начала сказочных превратностей с хорошим и добрым концом.
      
       Внезапный - сырой воздух резко врывается снаружи - отец садится впереди к вскочившему как ни в чем ни бывало шоферу, который тут же волшебным ключиком включает зажигание, и машина оживает. И тут же, не успеешь взять в толк происходящее, как сидишь на коленях женщины в красном жакете, она обнимает, целует, одного - другого, и рассматривают вас обоих и тут же объявляет:
       - зовите меня Тусей, а можно Татой, Тасей или как хотите, как на ум прийдет - но ни тетей, ни тетей Наташей - ни-ни-ни! А это, - продолжает она навстречу следом за ней садящейся в машину - это моя сестра, Светлана, Светланка, Ланка, - но и она вам - не тётя, ни в коем случае.
       И пояснение как бы в сторону: - не хочет быть теткой!
       Они смотрят на происходящее ошеломлено, барахтаясь в потоке событий и слов.
       - Договорились? А вы - будете у меня тутушками. Тутушки. Тутушата! Идет? Вы посмотрите только на них, - обращение ко всем в машине, но повернувшись к сестре, - совершенно персиковые мордашки!
       Сестра отвечает ей непонятной фразой на непонятном языке.
       Положительно, нынешний день калейдоскоп чудес и невероятий. Подумать только: с ходу, с места - в карьер - новая жизнь. Наташа в пушистой жакетке и темно-красном берете, одетом чуть набок, в длинной расклешенной юбке-шотландке. Сестра ее, поменьше ростом, в строгом английском костюме, и облегающая по голове - темная глянцевая шляпка из соломки.
       И почти сразу же, не успел уняться еще внутренний детский переполох, - крутой разворот на привокзальной площади. Вираж и плавная остановка. И тут же - водоворот переполошенной железнодорожной жизни, торопливое мельтешение фигур, лиц, вещей, смена сценок и "картинок" как в немом кино, но на общем озвученном фоне и объемной смене запахов: каменноугольного дыма, мокрой овчины, рогожи, махры, застарелого пота и немытых человеческих тел. И сутолока, спешка, гам людей потерявших себя в суматошной толкотни узлов, корзин, мешков, платков, зипунов, островерхих шлемов. Облачные клубов пара и дыма пыхтящих паровозов.
       И снова как уже было в машине, шумная жизнь снаружи замирает, и ты попадаешь в затишье и уют зашторенного пространства в добротном вагоне международного сообщения. Ланка прощается, обещая приехать в Минск, посмотреть, как там устроились. Целуется с Наташей, треплет ребят по головам. И уже на ходу, оборачиваясь, посылает воздушный поцелуй остающимся. Андрей с Алексеем подражательно воспроизводят в ответ увиденный жест. Неловко и немного смешно, делая как-то навыворот незнакомое им движение руки.
       И тут заоконное пространство и все в нем, включая Ланку, пошатнулось и стронулось плавно медленно как будто мимо неподвижного вагонного стекла. И не сразу осознается поскрипывание и покачивание нового дома на колесах. И незаметное погружение в мягкое и теплое забытье уже особой, обособленной жизни, летящей узкой длиной железнодорожной полосой от Москвы к Минску.
       Мир прекрасен и добр...
       Прекрасен и добр.
       Прекрасен и добр...
       Да и может ли быть иначе? И полу-сон полу-грезы плавные и покойные.
       И вдруг - пробуждение среди темноты и грохота. Звуки и светы врываются перемежаясь отовсюду. И так призрачно неустойчива тряска ползучего коврика под ногами над подпрыгиванием проносящихся внизу пространств. Вакханалия скорости. Запрокидываясь на лету и молнийно ломаясь, встречные световые зигзаги выскакивают из бокового разреза зашторенного окна, описывают колдовские заламывания по стенам и потолку и исчезают, юркнув в угол, прежде чем успеешь что-нибудь сообразить. И, не слыша себя, грохотом заглушенных собственных голосов, брат взывает к брату. Оба, босые, в тряске и темноте, ревут в два голоса, почти уже без надежды на спасение.
      
       И так бы тому и быть, если б стена-дверь с зеркалом на ней не отъехала все-таки в сторону, в бок и обычный мирный свет не вошел бы, наполняя уютом просветленное купе по мановению появившейся фигуры. Но особого доверия крупный человек в черной форме проводника не внушал, хотя добродушно дивится на маленьких пассажиров в панике без причины и ворчит в усы:
       - Чего, дурные, взлякались? да нэма ничего страшного...
       И впрямь лучше поскорей стереть тыльными сторонами ладоней слезы со щек и подвинуться к пришедшему к ним на помощь.
       - Так скоро по мамке соскучили? когда только успели? Та вона, с татой в вагоне- ресторане, мамка-та. Ужо прийдет небось.
       Сходство проводника с большим и, наверно, добрым моржом успокоительно не до конца. Все-таки неизвестно, доброго ли?
       - Зачем мамка-то занадобилась?
       - ...в Москве она...
       - Мамка-та?
       - Д-да-а...
       - Вот что! так оно значит - бросили мамку-ту?
       Усы темного человека топорщатся и детские подбородки готовы обиженно запрыгать.
       Но по мягкому коридору торопится Наташа и следом отец. Ребята утешены, разговорены, натетешканы и отправлены под толстые одеяла. Умиротворение вступает в свои права. Проводник замечает с опытным подобострастием:
       - Видать, крепко любите.
       - А как же! Такие чудесные. Настоящие тутушата - вы посмотрите на них - просто прелесть, правда, Котя?
       Отец верен себе и отзывается сдержанно:
       - Когда спят.
       И мир постепенно погружается в колыбельное покачивание вне времени и тревог.
       Мир прекрасен...
       прекрасен и добр,
       добр и прекрасен...
       И мир прекрасен потому, что он не может быть иным изначально...
      
       И поутру - незнакомая уже сторона и даже страна... И новый город, где есть Суходольский с ямочкой на подбородке, шофер простой и радушный; Игнатов, помощник отца, тут же подмигнувший мальцам по-приятельски; строгий пан Бенек. И глазастый Гаджи, годящийся им в побратима, а еще лучше - в Робин Гуды.
       Новые люди... незнакомые вещи... незнакомый жизненный уклад...
       Один кабинет отца чего стоит с несгораемым неуничтожимым хранилищем для бумаг, дверь в дверь с отведенной отныне им детской с широким окном на главную улицу города с автобусной остановкой и огромными чанами-котлами для расплавления черного-пречерного асфальтового варева. В столовой большой стол и по стенам сплошными книжными полками. На бамбуковой этажерке чудо-приемник живого человечьего голоса, музыки или пения из черного изогнутого рупора. Торшер, тахта и диван и снова книжные полки, правда поменьше и здесь же маленький письменный столик под тяжелой стеклянной плитой аквамариновой по срезу; на нем - Наташин бювар с монограммой, охраняемый мраморным совенком с одним зорким глазом бусинкой, разрезной нож из слонового бивня. Желто-телесный под темным загаром патины, медно-неподвижный с ногами, поджатыми под себя, Будда.
       Все в новинку. Иммортели под стеклом рамки из давленной узорчатой кожи, портрет сепией женщины с высокой прической и овалом по шее в крупных ягодно-сочных бусах. Из янтаря, электрона, по-гречески.
       - Моя мама. А это янтарь. Это сургуч - объясняет Наташа, перекладывая разноцветные брусочки, украшенные головками египетских сфинксов. Хрустальная печатка для факсимильной подписи. Чернильница из атласно гладкого розовеющего камня, напитанного телесной полупрозрачностью и теплом. Да, все новое, неведомое.
       И слова, названия, обозначения не менее причудливые, чем вещи и люди вокруг: торшер, аккумулятор, смычка, янтарь, бисер, эдельвейсы, сургуч, сфинкс, или инкубатор, карбюратор, и еще какие-то нескладно-невнятные вроде - кулаки, лишенец, выдвиженец, смычка, вредительство...
       И жить им отныне в ладно скроенном доме в центре города со странной по прозванию речкой Свислочь.
       И прошлому куда-то сникшему нет места в том, ч т о е с т ь.
       Таков предметный урок, пока неосознанный, на будущее: есть только то, что есть, ощутимо весомое, наглядно сущее, реально материальное. И нет того, обо что нельзя удариться, набить шишку или синяк. А сколько будет понабито шишек и синяков неизвестным, невидимым и незнаемо сущим. И того, чего нет - будет, а то, что есть - перестанет быть.
       Но пока... Под солнечным небом все ясно и просто, и бесконечно интересно. Занимательные лица, люди, малопонятные Андрею и Лёньке (так с легкой руки Игнатова теперь все чаще именуют младшего брата). Имена, прозвания, клички, книги.
       На Наташиной работе оглушает громкий типографский подвал. Линотипы. Наборные кассы со свинцовыми литерами всех фасонов и размеров. Увесисто-прочные в меленькой сетке металлические клише... Рулоны газетной бумаги слоновых размеров и тяжести! И новые словесные россыпи - гранки, верстка, ляп! И еще - подвал газетный, мало общего имеющий с помещениями в окнах на уровне тротуаров...
       На обратном пути извозчичья лошаденка и настоящий извозчик, сидя высоко на козлах пролетки времен первого съезда РСДРП (один луженый шишак фонаря со свечным огарком и , может быть, слюдяным стеклом чего стоит) ловко управляется без правил уличного движения, почти не обращая внимания на пешеходов.
       Вечером деловой и веселый Игнатов, его Люба-Голубка. Днем простая Фрося, хлопотунья по дому, по хозяйству. С удивительным немногословием непривычного выговора. А нэма чаго - с придыханием и на разные лады, так, что пригодно почти к любому случаю жизни, и как несогласие, и как пожелание или грубоватое своеволие против чудачеств городского люда. И ходовое в ее речи: выдумлять: чего воны выдумляют - и чего только выдумляют...
       И тот же Гаджи Евгений. Еще вроде не совсем взрослый, но уверенный и, видно, отчаянный.
       И так оно и было, и не так оно даже давно, заявился в редакцию с улицы, мокрый и грязный, в разбитых ботинках цвета ссохшийся грязи, без пальто, в узеньком пиджачке с поднятым воротом и черным кашне на шее. Чуб спускается на лоб так, что остается на крепком лице один блестящий глаз.
       - Апаш какой-то.... Не хочет уходить, - доложили Наташе. - Пусть подождет?
       - Нет, - уйдет - и митькой звали - больше не прийдет.
       - Да скатертью дорога такому, ночью встретишь испугаешься - говорит Рагинский.
       - Вот- вот, так то и было ночью, подоспел на помощь, а то плохо мне бы пришлось...
       А незваный гость уже сам на пороге.
       - Право слово, бандюга, - ворчит Рагинский.
       И впрямь, кашне на груди, жгучий взгляд из-под вороного крыла спущенного на черные глаза.
       - Проходи садись...
       - Зачем звали?
       - Ночью-то не разобрала, что ты за молодец...
       - Да и вы не робкого десятка, видать, а браунинг ваш - хмыкнул , - для таких-то... раз плюнуть...
       - Не скажи - доску в два дюйма дырявит......
       - Могу показать, как делается, - жест-взмах и чуб отметнулся в сторону, - джиу-джица... а все лучше не ходить по ночам - всякое бывает...
       - Тебя звать-то как?
       - Евгений... Гаджи.
       - Что делаешь?
       - Всякое. Могу грузчиком. Могу на ринге. Многое перепробовал.
       С тех пор и прижился, сначала при типографии, потом в редакции. С приездом ребят к Горстам стал бывать у них в доме, и, когда Фросю приходилось отпускать в ее деревенские края пас ребятню. Для Андрея и Лёньки грозное предостережение слышалось в наименовании кличе - гаджи! И по вечерам водворялся в высокопоставленной квартире разгром и побоище - мала-куча, а то и - Великий хазават, полный неподдельного ребячьего ужаса и отчаянного порыва победить и одолеть противника, даже когда сам ты уже побежден и положен на обе лопатки.
      
       9
      
       И пусть не частые, но по-своему интересные вечера Наташиного чтения на сон грядущий - о жизни Гайаваты иди Маугли, дальних-далях, дебрях и джунглях, где привольно живется и где есть мудрые волчицы и багиры, говорящие волки, обезьяны, добрый питон Боа. А потом и совсем уж неведомое, вроде - Меджекивис или дочь ночных светил Накомис на брегах светлых вод Большого Моря.
       - Эва-ия, мои совята, - окликает Наташа засыпающих за чтением ребят, и к случаю или без случая маленькому говорит - Лошаченок, сыночек -комочек.
       И все новые и новые, непостижимые обозначения трудного для уразумения.
       О-п-порт-тунист. Тунис... теннис... Танаис...
       Митинг.
       Субботник.
       МОПР.
       Ни понять, ни выговорить...
       Шторм, штурм, штурмовка, шурин, штурман..... штурмовщина... Частокол звукосочетаний. Слова-ребусы. Кривые. Корявые. Темные на просвет. Например, рапповец.
       И ночью узнанное, увиденное и услышанное, не отступает, теснится в сознании.
      
       ... и во сне младший возится и скулит по-щенячьи...
       Спросонья Наташа вскакивает босиком, спешит на жалобный голос:
       - Ты что?... Спи спокойно.
       В ответ всхлипы.
       - Может быть, холодно, Лошачок? сейчас накрою пледом.
       Плед - еще одно неведомое речение, да не до них теперь...
       И поэтому невнятное проборматывание-плач.
       -Тебе что-нибудь снилось... чего ты не спишь? Все спят. И собачки тоже спят. И крот тоже спит.
       - Мне скучно, - конючит и жалобится младший.
       - Тутушонок, прийдет утро. Поедем за город. Вечером пойдем в гости к Елочке (их новая знакомая маленькая соседка, сестры-блезняшки - одна Елочка, другая Веточка и постарше их - брат Гуля).
       - Не хочу. Не буду.
       И рёв громче.
       - Чего же ты хочешь...
       - ... к маме... хочу...
       Его полусонного хлюпающего перетаскивает к себе на тахту. Уговаривает, пробует рассказывать про самого первого крота, который был на свете, когда у маленького слоненка не выросло еще никакого хобота... и был он зрячий. Баюкает, шепчет: сыночек - комочек...
       Постепенно водворяется тишина ночи.
       И она вслушивается в упрочняющуюся сонную тишину. Приходится долго выжидать, чтобы дитё (Фросино словечко) перестало возиться, хныкать и жалобиться, как уже было и в предшествующую ночь. Долго сидела, пока не засопел, наконец, постепенно засыпающий малыш, а начала подниматься, не могла разжать цепких пальцев, вцепившихся в юбку.
       И слушает-прислушивается к сонному посапыванию.
       - Спите, спите, совята.
       Так идет время.
       Время дело свое знает...
       Оно идет не напрасно. Конверты, с надписанными впрок адресами и предназначенные на возвратный путь в Москву, на Борисо-Глебский, залежались, завалялись почти не использованными, позабытыми среди одежек в привезенном из Москвы бауле, остались не отправленными туда, где их ждали. А потом и этого баула не стало, доставшегося, быть может, Фросе в наследство и прописавшегося на местожительство где-нибудь в Боровичах. А опосля и самое странное словечко - баул - позабылось, запропастилось куда-то.
       В этом прекрасном мире дети оставили мать свою, и позабудут ее, а она смирится с произволом судьбы, поверит, может быть, уговорам окружающих и житейской правоте их - де плетью обуха не перешибешь, - осознав свое бесправие.
       Но это еще впереди.
      
       10
      
       Порой мы долго не примечаем грозных валов из дальних далей идущих по водным хлябям, незаметно до поры до времени вздымаясь и опускаясь вместе с ними. Но время приходит и подгоняет нас навстречу водным громадам, когда они нарастая надвигаются и в стремительном беге, заворачиваясь на ходу, пушечным ударом бьют о прибрежные скалы. И вслед за отхлынувшим валом, уже готовится в раскачку новый к новому удару. Но надо успеть по откатывающейся гальке, зайти дальше и броситься сквозь шквальную стену напролом, через бугристо-темную толщу в пенных кружевах, чтобы, выскочив на пологую сторону обратного ската полупрозрачно-грозной горы, плыви дальше, куда душа пожелает, навстречу ветру и брызгам шквала, породненного уже с тобой, и потому подставляющего тебе гибкую по-лошадиному шею, потряхивающую всклокоченной серой гривой... опасность миновала, осталась позади - и хочется петь на качелях между небом и землей. И пой сколько хочешь, да помни, что в безвестной пучине, хотя на это и потребуется время, но зреет новый вал. И подумай как тебе вернуться и выйти на берег, на что потребуется куда больше сил и сноровки, чем в первоначальной схватке.
       Да, эпоха требует быть на высоте задач и требований ее, и пусть волны становятся выше и круче. Но в открытом море невсегда дано угадать откуда прийдет беда. И легче бывает тому, кто судит со стороны времени наперекор. Ну а смерти наперекор и совсем не поспоришь, если только не станешь бахвалиться.
       А она уж напомнит о себе, кода и не подумаешь, когда и не ждешь, хотя и знаешь, что час ее близок. Прийдет невзначай. Нагрянет исподволь. В минуту ей одной известную и неизвестную получателю вести, хотя вполне предопределенную, коль скоро можно говорить о болезни тяжкой и страшной.
       И в Минск она заявила о себе дверным звонком, а потом из Наташиных рук телеграфным шершавым бланком на бумаге плохой выделки с колючим ворсом:
       МАМА УМЕРЛА ТЧК ТАТА ТЧК.
       Константин смотрит на раскрывшийся хлопушкой телеграфный бланк, протянутый ему, и наискось взглядом схватывает разбегающиеся в бессмыслицу слова и еще более бессмысленные - ТЧКа, ощущая чудовищные в своей жизненной определенности мгновения обессмысливания всего на свете от созерцания слов в виде неровных буквенных скоплений на узких бумажных полосках склеенного текста.
       Тата - старшая сестра.
       Мама умерла - даже не о маме, а о том, что - опоздал, звучит как обещал и не приехал... Впрочем, любые здесь слова выглядят бессмысленно. И Наташа охватывает его голову руками, не выпуская из пальцев бланка, и прижимается к нему, чтобы не видеть его глаз.
      
       А потом ночь в вагоном полусне, в полузабытьи дорожного одиночества, подсвеченного синевой ночника и тревожное вглядывание в самого себя в черное стекло, и хотя бы какой-нибудь признак утра! какое-нибудь предвестие зари!
       И, когда показалось, что так будет всегда, наконец, первые сероватые полусветы за стеклом. Горст умылся, поежился от дорожной свежести, попросил чаю и ему не то, чтобы стало легче, но хотя бы по-другому тяжело. А перед тем как покинуть необжитое ночное местопребывание - поезд уже тащился по Псковским окраинам, знакомо-незнакомым ему сегодня более, чем когда-либо - начал стряхивать с пиджака и потер ладонью ржавый какой-то подтек, неизвестно откуда попавший на рукав, и удивился с трудом соображая, что пытается стереть след рыжих солнечных лучей.
       От вокзала шел пешком по Октябрьскому, переименованному из Дворянской, даже не отреагировав на причуды полотнищ по сторонам старорежимного забыто-знакомого подъезда бывшей гимназии, ныне призывающего слинявшим кумачом: учиться, учиться и учиться, - а по другую сторону входных дверей премудрость Сократа- я знаю, что ничего не знаю - по видимому, истинную как признание веков, призванных ныне к ответу!
       На заснеженном бульваре поименованного ныне бульваром Жертв революции, растопыренный воробей прыгал без внимания к бывшему гимназисту, явившемуся ниоткуда в такую рань, когда полагается спать без задних ног, чтобы досаждать воробьиному смельчаку, а ему, отпетому, начхать на все на свете, кроме пробирающего до костей мороза. Но и мороз вроде, забияке нипочем, боком-боком удостоверяет лапчатыми трилистничками по белой глади свое присутствие, в сопровождении несомненности скрипучего - жив - жив - жив.
      
       И пустая тишина в доме о двух этажах, наискосок от старинного Николы со Усохи, развернувшегося на перекрестьи стародавних дорог так, что ни проехать, ни пройти, не миновать храма ни на телеге, ни на возку, ни на санях, разве ребятне раздолье под горку на обледенелых дощатых боковинах от бочек. Да и их никого не видно.
       В доме полумрак, завешанные зеркала. И в деревянной коробке - что осталось от той, без которой тебя не было бы... Тело плоско вытянутое в отстранении от собственной жизни. Оно еще здесь. А ее уже нет, совсем нет... и от этого собственная виноватость невосполнимости за брошенный факультет и профессию, за брошенную Асю, за свое долгое отсутствие. И скупые слова Татьяны, старшей сестры, о последних изнурительных часах и бессмысленных мучениях. Не в бреду, в какой-то прострации еще сутки назад спрашивала, что же не едет старший... ждала его в каком-то искривлении памяти - вместе с Асенькой... жалела ее - такая несовременная, неприспособленная... Или позабыла, может быть, не знала даже, что оставил он эту Асеньку. и не из Москвы, а из Минска проляжет ему путь к материнской отрытой могиле.
       И кладбищенская ветхость, запустение, старина, погружение в тысячелетий вязкий вар несбыточного, как представляется ему небытия. Кресты, деревянные и каменные, славянская вязь. И угрожающая живучесть этой небытийности, словно извечной этим крестам и этому вороньему граю среди величественного покоя, на фоне которого кричащее мизерно-тщеславное убожество новых захоронений с попытками хорохориться перед мертвой хваткой смерти. И надо всем недоумевающее знание паче веры врачей, педагогов ученых-материалистов и очевидное доброй старушки смирение о Лазаревой субботе. Бессильная сила слабости против слабости силы... только и остается смертному чваниться перед смертью.
       У мерзлого разрытия брат Валерьян, сестры Татьяна и Милена, физик, педагог , врач. И он, Константин, недоучившийся студент и никем здесь неуполномоченный представитель нового времени, так что ли? И худой, иконописный священник ни к селу, ни к городу.
       Но: мама просила, и общий глас ее ровесниц - надо уважить...
       Махни рукой: теперь мол какая разница.
       И будничный вздох - ох! в адрес цепкости хватки старого. И мучительно бунтующее молодое - пересилим, переиначим... темную жизнь осилим, новую построим... не на острове Утопии, а на Руси старозаветной... до основанья, а затем..., не ведая, что может быть когда и вспомнится самому на жизненном рубеже в полубреду день этот, еще не уверовав, что быть тебе зарытому как собаке...
       И первым пошел к выходу; держался стороной от старушечьего осуждающего брюзжания, не избежав однако неодобрительных шепотков и взглядов, дескать в могилку, мил человек, вскочишь, из могилки-то не выскочишь.
      
       11
      
       Зима и лето прочь, а к осени отпуск, поездка на юг к морю.
       ...И вот - о н о до самого неба, голубовато-синее, дышащее, густотяжелое и бегущее сверкающим скоплением солнечных зайчиков; дышит, движется, живет, под нестерпимым обвальным светом; переливается жидким свечением и манит яркой праздничностью. Оно рядом, у ног приехавших колыханием и похлопыванием водных ладошек по песку и цветастой гальке. От волнушек - блики на лицах, на руках, на рубашках.
       Свет идет и снизу, и сверху, и от неба, и от воды, искрящиеся наконечники солнечных стрел бьют по воде, растекаются жидким солнцем.
       И младший негромко и изумленно:
       - Море - это вечность.
       Отец зачерпывает полную сиянием воду и тут же в руке у него остается одна прозрачность, рельефно увеличивающая линии ладони:
       - На, хлебни, голова садовая, прежде чем философствовать.
       - Соле-е-ная, - и вид растерянный.
       Отец смеется, блестят глаза и зубы. Непривычно его видеть таким.
       Сияют просвеченные насквозь, напросвет Наташины волосы.
       Не далеко от берега появляются кувыркающиеся дельфины-акробаты. Ребята смотрят с открытыми ртами. Когда первая оторопь проходит, старший спрашивает:
       - А куда же те, чумазые, подевались? Ну, из-под вагонов...
       И встретив полное недоумение, поясняет:
       - Ну те самые. Ехали с нами.
       Беспризорников Андрей видел ночующими в черных адских котлах из-под асфальта, теплых от дневной топки, еще зимой в Минске, а теперь они перекочевывали на юг, и в Джанкое высыпали на платформу из гнездовий под вагонами, где ютились грязные, быстрые, в лохмотьях, чернолицые от копоти и дорожной масляной пыли.
       - Здравствуй племя молодое незнакомое, - у опущенного окна с непонятно-наигранным выражением произнесли в вагоном коридоре.
       Приземистый, сопливый с шишковатым бритым черепом стрижем лепится снаружи и басит, сверкая белками глаз:
       - Тетка, дай покурить!
       - А ты откуда?
       - Оттудова, откудова?? откуда весь народ!
       - А едешь куда?
       - За марафетом! Сгинь, курва! - орет вниз, отбиваясь ногами.
       А когда перестук прокатился по вагоным сцеплениям от паровозного рывка, настырная орава прыснула по облюбованным закуткам, ускользая от неловких растопыренных проводников с флажками в руках.
       Вот бы кому прогреться в крымском теплом, чистом воздухе, и отмыться в самом синем море на свете...
      
       Скорлупки-блики прыгают по водным взгоркам. Детские кораблики из солнечных ноготков на голубеющих в просверках далях. ...Навстречу хрупая галькой, близится фигура в белоснежной кителе полу-форменого, полу-курортного образца - и белоснежная фуражка слегка сдвинутая на затылок.
       - Приветствую категорически и бесповоротно.
       Еще на расстоянии рокочет баритонно:
       - Пора отдохнуть от трудов праведных! Благодать-то какая? Самое время покейфовать. А пацаны тут причем? - длинный палец направлен пистолетом на них, - да разве на юг так ездят? Она виновата?
       И палец переведен на Наташу.
       Взрослые смеются.
       - Нет, вы посмотрите - здорово, кто понимает?
       Как Червяков? Голодед? Не очень? Ну да ворон ворону глаз не выклюет.
       Булгарин присаживается на корточки на уровень мальчишеского роста и спрашивает по очереди, все тот же указующий палец передвигая от одного к другому требовательно строго: как звать?? А тебя??
       Выпрямляется в рост. Бросает со значением:
       - Так... так... в пору любому княжескому поголовью - старорежимные имена! - сказано с нажимом, - наследные принцы Екатерининбургские, а ныне Минские как бы вроде... нет чтобы Ремир или Владлен эпохе под стать...
       Горст поджимает губы и молчит, представляя Наташе найти выход из осадного положения.
       И приходится ей аттестовать прекрасными от века имена, наверняка, явившиеся не по отцовской инициативе, на забаву хитроумному Булгарину на берегу синего моря.
       - И Владимир ни чуть не хуже, чем Владлен, - парирует она, своим ответом затыкая рот праздному остроумцу. Тут уже сказать ему нечего.
       А немного погодя на плетеных лежаках она весело воспроизводит полным Шверникам разыгравшуюся по приезде сценку:
       - Не успели вещей разложить как в холле - истошный вопль: - ма-а-а-м-а.. м а - м а!! - хватилась, меньшого нет, кубарем вниз, по лестнице и в ротонде на первом этаже вижу - целое сонмище орущих во всю мочь ртов в зеркалах по стенам.
       Я к нему: Ты что?
       - Заблудился... - и немного передохнув уже важно - это я голос подаю...
       Люди к ней тянутся повсюду. И в Минске, в Москве. И будут тянуться как к источнику тепла и во Владимире, и в Тобольске.
       Здесь-то и стоило бы вспомнить снова о солнце из моего детства. Солнечный росчерк охрой... черпай сколько душе угодно, подставляй ладошки-лодочки под живую струю живого света над просвеченной морской водой, солнечной стихией. Бери, сколько сможешь забрать.
       В комнатах, море снизу колеблется рябью на потолке, отраженными отсветами ложится на лица, на полированную мебель, приглушенно присутствует на паркете.
      
       12
      
       Куда мы идем? - Всегда домой...
       Новалис - Гессе
      
      
       Море это вечность. Это хорошо сказалось моим младшим братом над его тихим прибрежном воздыхании во время нашего пребывания в Мухалатке.
       Море чуть скругленная поверхность пространства и времени. Около него и в нем - все присутствует и живет р я д о м. И храм Юноны. И жертвенник Артемиды. И Генуэзская крепость. И Кара-Даг, черное жерло, уводящее к центру Земли и возникшее из морских глубин и пучин времен...
       И царские угодья по побережью. И татарские сакли. И ханский Бахчисарай. И древнее гнездовье караимов на вытянутую руку от того же Бахчисарая.
       Это память земли, запечатленная в камне под катящимися живыми волнушками-мгновениями из незапамятных далей.
       Брызжет, брызжет из-под солнечного клина из-под самого его острия сноп искр... сноп света... брызги жидкого огня, а ты знать не знаешь, что через два десятилетия будешь пролетать над этими самыми пляжными местами уже после войны, после Боев за Севастополь, направляясь в Цхалтубо и будешь вглядываться в неподвижно-четкую меловую кайму прибоя внизу... и твой сегодняшний и давно прошедший для тебя день будут с тобой лететь в самолете - и почему-то заставит вздрогнуть ясный детский голос в салоне - а море - море полосатое!
      
       А пока, после дневной морской солнечности - благоухающая прохлада магнолии в белом, величаво-недоступно-душистом цветении. И бархатистый голос, медленно исходящий от огромной чаши гонга в окаймлении китайскими иероглифами, отсчитывая день за днем. И памятные отцовские слова Наташе:
       - Ты мой дом, там - где вы, там и дом мой.
       И в ответ ее:
       - Не подлизывайтесь, и признавайтесь немедленно, в чем провинились?
       И приходится виниться - в любви неизбывной.
       - Ты даже не знаешь, что сейчас повторил мамочкино заветное и заповедное. Для нее дом в земном нашем существовании - очаг и точка опоры Архимеда. В древности уже знали об этом, обзаведясь покровительством хранителей очага. Пенатами, ларами, домовитыми гномами. А в наших деревнях домовыми.
       Ныне, правда, и они не очень в чести у века безбожного, заброшенные ныне всеми смешные с маленькими морщинистыми ручками и добрыми мордашками существа.
       Говоря о доме, она подразумевала б о л ь ш о е - п р е б о л ь ш о е" семейство Авиловых-Северниных, в Наташином представлении, даже не семейство, а клан.
       Константину же вместо - клан - послышалось - вигвам . И они вместе принялись вспоминать о первом своем совместном знакомстве с этим вигвамом еще до отъезда в Минск. На Неопалимовской большой и по летнему пустой квартире оставался тогда один Борис Борисович Севернин и то заездом со своей прославленной на всю страну стройки. Анна Алексеевна вела там дом и безотлучно находилась со всеми чадцами и домочадцами, как она говаривала.
       Севернин, высокий, с волнистыми серебристо седеющими волосами надо лбом хорошей формы, лицо прокаленное солнцем и на семи ветрах.
       - Мы его прозвали на Верхотуре - Цапа - высокий среди нас всех, как цапля - и так и пошло: Цапа да Цапа. Он мне и брату и Светлане нашей - отец, без всякого к а к. Я богатая - шутит она - у меня два отца сразу и в наследство от одного электростанции и дворцы от другого.
       Даже в отсутствии хозяйки, старая Наташина нянька в роли домоправительницы, не допускает сбоя заведенного порядка ни на минуту. Устойчивость и точность заведенных раз и навсегда порядков и даже обычаев - необходимые устои этого дома.
       После обеда, они втроем пили крепкий кофе, который Наташа сама и сварила ("как ты умеешь" - попросил Севернин), и, дожидаясь ее ненароком, они приглядывались один к другому и курили. Оба по-летнему в белых полотняных косоворотках. У Горста - перехваченной ремнем, у Севернина - витым шелковым пояском, с крученными с кистями. Своеобразие суровость придает ему сочетание седых волос и черных густых бровей. В усах и небольшой заостренной бороде - соль с перцем. И добрые губы. Удивительное соединение властной строгости и доброты не в состоянии передать ни фотографии, ни портреты.
       Он держит костяной мундштук на отлете в длинных смуглых пальцах. Руки его в светлых крапинах уверенные и красивые. Константин курит "Казбек" и щурится от дыма. И каждый занят своими мыслями. Человек дела не слишком жаловал людей кабинетных, называл, подшучивая - заседателями. Не терпел многословия, длинных речей, ночных бдений и не выносил бумаг и нудных деловых переписок. То ли дело, братцы, - опять же в шутку говаривал он, - стройка!
       Ежедневно объезд объектов по утрам, под открытым высоким небом, на степном воздухе, пахнущем степными росными травами, речной прохладой. И на этом фоне особая острота ацетиленовой сварки, дыхание по реке сырым бетоном. Звонкие удары паровой кувалды и время от времени петушиные звонкие вскрики маневренного паровичка. В круговом кружении идут кружевные деррики под облака над затонами, оттесненными от речного течения.
       - Ты ему понравился, скажет она Константину на улице, идя тротуаром, парующим от мимолетного ливня под горячим солнцем.
       - Мы и двух слов не сказали друг другу.
       - Потому и понравился: не терпит болтунов и краснобаев. Он ценит тех, с кем можно посидеть, помолчать и быть не в тягость. Видно, два великие молчуна, по определению Наташи, пришлись под стать друг другу, просидели вечер как сычи, а ее заставили разливаться соловьем залетным.
       - Он требователен, строг, но при том - добрый, вот такое сочетание. А по виду даже суров, на стройке его как огня боятся. Но знают, что справедлив - и за это любят.
       И так бывает - только вспоминала в разговоре Наташа своих чудесных стариков - и вот, пожалуйста, - на обратном пути встреча с ними ни жданно, ни гаданно, с Анной Алексеевной и Борисом Борисовичем - и даже в соседних купе, в одном и том же вагоне, рядышком. Для ребят они невидаль из прошлого века. По всему, по манерам, обличью, разговору оба, безусловно, - особенные. Особенно глаза. У Бориса Борисовича темнокофейные и строгие. У Анны Алексеевны - янтарно яркие, веселые и печальные - вместе. Почти инопланетяне, половину своего нынешнего возраста прожившие в пушкинском веке.
       - Здравствуйте, Костя, - вроде знаю вас достаточно от Туси, и уже люблю.
       А колеса уже затараторили и выстукивают отчетливо:
       - Тав-ри-да. Кара-даг. Кара-даг - таври-да... кара-даг...
       Наташины тутушки или мальцы, на Костином языке, с головой заняты беготней по длинному коридору из конца в конец, норовя как бы внутри вагона идущего поезда поспешать наперегонки с ним.
       Мать и дочь располагаются в купе Горстов, пристраиваются поудобнее за неспешным рукоделием и неспешным разговором - можно и поговорить и помолчать, поглядывая на заоконную степь да степь кругом, на баштаны и сады под светом захiдным. Когда еще прийдется просто побыть вместе.
       - Тихий ужас, только обосновались в Ливадии... а в кои веки собрались передохнуть перед пусковым авралом. И на - трех дней не прошло, авария на плотине... мчимся назад, срочно спасать положение, очень за него боюсь, - почти беззвучно, одними губами проговаривает она.
       - Ничего, не боись - вдруг раздается из шахматного купе, благо все двери раздвинуты в коридор до отказа. Борис Борисович произносит это не очень внятно, в усы, и делает очередной ход, крепко ставя под коня шлемоголовую фигуру: ну-ка, посмотрим, что вы на это скажете, ну-ка побачимо что вы такое? И что воно такое ваша диалектика, ваша тактика и стратегия?
       Впрочем, по отношению к Горсту это звучит вполне благожелательно.
       И оба надолго уходят в себя.
      
       А у матери и дочери, под покойный перестук колес, разговор принимает новое направление, о ребятах, как ей с ними быть, как жить дальше.
       - Не надо тут судить загодя на долго загадывать, что тут можно наперед знать, а тебе вынь да положь. Горячее сердце - одно, горячка - другое. Не рвись и не рви других... не натягивай поводья.... От себя скажу и ты поверь мне, детям нужна мать!
       - Ну и что такого - вот и... будет... им мать во мне настоящая...
       - Это дети, это природа... природа не терпит всякого выдумывания! а с детскими душами тем более нельзя так с ходу, с маху.
       - Ты не представляешь, как они изменились за одно это лето. Младший поначалу каждую ночь поднимал рёв.
       - Ну вот видишь.
       - А старший заявил даже как-то - вы мной не командуйте! А теперь, мы с Костей забрались в горы да припозднились с возвращением. Гонг на ужин еле слышен где-то далеко под нами... а мы усталые, ободранные карабкаемся по камням и колючкам. В сумерках уже вышли в низину, в затененной кипарисовой алее и того темнее - и тут слышим откуда ни возьмись кто-то летит навстречу, только галька шуршит - я даже подумала ни кабан ли? ан нет, чуть с ног не сбили. Один за другим обхватил колени, вцепились в юбку - и реветь. Что такое, что случилось, даже испугалась, что тут могло без нас произойти? А они знай мертвой хваткой вцепились и одновременно меня волтузят куда ни попало... Вот видишь?
       - И все-таки...
       - Мамочка, ты всегда с полуслова меня понимала, все с полуслова, пойми, о н а - и выделяет голосом это - о н а, может быть, и не плохой человек, но абсолютно не тот человек, который нужен им сейчас... им сейчас расти и расти, а она от Кости или в дурака поиграть или беллетристики только и требовала... она никакая... и дом у нее без очага. Она не сможет им дать, то, что им нужно.
       Анна Алексеевна отмахивается ладонью дочери.
       - Да вы с Костей сами-то домой-то попадаете по ночам и то не всегда...
       - Ничего, как-нибудь, все устроится как надо... увидишь. У нас с Костей - не блажь, не придумка... будет дом... как надо, настоящее... и им будет хорошо... вот увидишь...
       - Этого знать заранее никто не может... а ты все время забегаешь вперед: я знаю... уверена... тебе хочется, чтобы у тебя было хорошо, но ты... хочешь слишком много, и сразу. Она какая ни какая - м а т ь. И мать и дети, - кивок в сторону коридора, - это о д н о.
       - Родство по крови... от тебя такое слышать? а наша Ланка? разве ты ей не мать, или наш отец - не ее отец? О чем ты говоришь... А наш Цапа? Ты помнишь, как сначала мы его боялись? А кого больше я люблю, папанчика или Цапу? ни ты, ни я не сможем сказать.
       И помолчав:
       Из них сейчас получится все, что угодно.
       - И все-таки ты не господь бог...
       Наташа смотрит на мать несогласно, подняв голову от вышивки, о которой она почти и не вспоминает.
       - И потом, если чудеса бывают, то каждое, потому и чудо, что не предсказуемо и неповторимо и не воспроизводимо, на то оно и чудо.
       - А я и не хочу чудес.
       - Не люблю, когда ты такая...
       - Мамочка, они станут дичками без любви. Если б ты знал, каким был Котя, когда пришел, он - другой человек. Они тянутся ко мне... Я им нужна... может быть сами еще не понимая... но я голову на отсечение отдам.
       Анна Алексеевна - скорее себе самой, чем дочери:
       - Ни от жизни, ни от его судьбы никого не загородишь и от бед не застрахуешь, поверь мне... есть Божий промысел, наконец... Делай как знаешь, но благословения моего нет. Тебе кажется, что ты о них печешься, а не о себе.
       - Мамочка, не перечь себе, кто нам говорил: усыновление - больше, чем рождение... уж не знаю откуда это, но это ты говорила сама и не раз, согласись...
       - Да, блаженный говорил Августин. И говорил, наверно о другом, чем мы с тобой.
       И шахматная партия в одном купе, и разговор - в другом кончаются, скажем так, вничью.
      
       13
      
       Через сутки и уже в зябкой темноте - Харьков. Отец и Наташа из вагона заметили Валерьяна с женой Марей, замахали им, именуемым в обиходе младшими Горстами. Они успели-таки по телеграмме явиться на вокзал и догоняют по платформе проезжающих мимо них в тормозящем поезде, разогнавшимся было не в меру из-за опоздания где-то по пути. Встреча едущих и встречающих происходит на платформе, наполненной гудом и гулом, гулко разносящимся и многократно повторенным под длинными застекленными перекрытиями над всеми прогалами вокзальных путей и асфальтовых мысов между ними, уловителями и резонаторами голосов, пара, тяжелого наката металла по металлу, свистков, выкриков и паросячего визга.
       Наташа знает о младших Горстах со слов Константина, весьма скупых; им ее предъявляют впервые. И потому что времени мало - все оживлены. Несмотря на покатую защищенность платформы сверху от ветра и измороси, все-таки лучше укрыться в купе затихшего вагона. И ребята присматриваются к родичу, дядя похож на отца, только веселее, он уже озоруя, успел им надавать шутливых тумаков, несмотря на свои солидные эйнштейновские усы; и дивятся смуглости и решительности его жене - Марии, Марьи Яковлевны - небольшого роста, быстрой, уверенной. Из-за ее смуглого лица можно подумать, будто не они, а она пожаловала с юга. Разговоры взрослых не слишком задевает ребячье внимание и понимание. Но и взрослые можно сказать от многого еще были далеки в понимании, того что вовсе не так и далеко было от них и событий с ними связанных. И только едва-едва замаячала неясная, пока почти нереально-предположительная потребность переезда младших Горстов, возможно, на берега Невы. И уж, конечно, никто не мог (хоть кто-нибудь из дальновидных!) тогда вообразить, так просто, скажем так - под пьяную лавочку, - нафантазировать, что ровно через десятилетие в этих краях от Москвы в Крым и обратно через Мелитополь, Турецкий Вал и, скажем, Лозовую, будет иметь место мое бывание на военных рубежах под Белгородом, Волчанском, Старым и Новым Осколом. И где-то тут восточнее Харькова, на Харьковском направлении Андрей Горст будет в куцей шинели и обмотках воевать, ночуя в лесопосадках в весеннем бездорожьи и безвременьи сорок второго, под шинелью до костей пропитываясь стылостью песчаных с ледяной коростой увалов, когда не разведешь костерка, но и с опаской можно покурить только в рукав; и, дожидаясь солнечных лучей на молодых сосновых вершинках, вытянувшихся в чистую синеву заупокойными свечами в обманчиво зловещей тишине, вживаясь во временное от случая к случаю спасение, что порой страшнее случайной смерти (по схеме: все на свете случайно и нечаянно! и смерть просто так - торжество закономерности под пером философствующих классиков диалектики).
       Ладно. Десятилетию до всего этого так или иначе предстоит еще вершиться... а пока стоянка курьерского на Москву сокращена из-за упомянутого выше опаздывания, и короткой вокзальной встрече приходит конец.
      
       Москва встретила приезжающих непогодой, дождем, и зарядами снега, неоновыми кривыми зигзагами по гладкой мокреди разлапистых листьев, наклеенных на асфальт. Аппликации яркого крапа на черном в свете автомобильных фар. Встречный ветер упругой губкой, стирал дождевые капли на ветровом стекле и опять оно набухало ртутными венами.
       Ни тебе ни шпалер роз, ни гордой осанки фарфоровой белизны цветения магнолий. Трудно вообразить, что только-только лежали на горячем песке и страшно было ступить ногой на раскаленную гальку. А вот, пожалуйста, слякоть, марево и мрак. И влажные всхлипы за оконными стеклами особняка полпредства.
       А поутру:
       - Что вы так смотрите на меня, Котя?
       - Самое главное не нервничать!
       - Да ну вас со своим спокойствием, которым вы меня не проведете.
       Ребятам подавай обещанное зверье славного Дурова, цирковых уморительных клоунов, фокусников, канатоходцев и акробаток под куполом. Или зоопарк, львов, слонов и жираф с головой на двухэтажной шее. Им и невдомек в пол-уха услышанное упоминание об Анастасии Николаевне, вот если бы - Алиса или Алонсо, тут бы враз насторожились бы. А то мимоходом как-то прошло это незаметное, и заметилось, когда в комнате непонятно-пугающе сделалось враз темнее и неуютнее. Словно что-то перегорает в мире и окружное пространство, потускнев, съеживается; и в него не вмещается детское фантазирование, вместо которого перед глазами реальность непамятования и вместе с ним пугающая легкость оступиться, сорваться с натянутого каната в пропасть м е ж д у словами, которые значат не то, что значат. И они, похоже, сами пускаются выкидывать цирковые номера, лицедействуя и переходя на фальцет.
      
       Ребята и узнают и не узнают вошедшую и стоящую против света в проеме двери. Сначала вспоминается знакомая панама, с округлыми кожаными полями, пригодная на любой случай жизни в любое время года; и невесть откуда в воздухе явственный знакомый дух из прошлого паленой газетной бумаги в длинных коричневых прихватах щипцами перед завивкой волос. И ты сам чуть ли не становишься прежним обитателем забытой кроватки с боковой сеткой, похожей на гамак, и на стене длинноухий зайчик из тени от рук и солнечного света.
       Вошедшая в затруднении, и не знает, как быть с панамой и непроизвольно и знакомо отряхивает ее, совсем теряясь перед веером брызг по паркету между ней и Наташей, сидящей в полукруглом кресле у круглого стола.
       И Ася от дверей еще говорит:
       - Ну что же вы... подойдите же! ...забыли что ли свою маму?
       Оставаясь на разделяющем их расстоянии, она пробует говорить с ними, очень ли хорошо было на юге? Не знойно ли? много ли купались в море и ходили ли по горам? Что больше понравилось?
       Но им уже не преодолеть возникшую от двери к окну ничейную полосу, на которую их поставила внезапность ее прихода. От ничейной этой пространственности они заворачиваются в душные складки плюшевых портьер, словно нуждаясь в их зашите и спасительной поддержке.
       Ася занимает свое место у стола в свободном кресле и тоже вроде пытается найти точку опоры, хотя бы в словах:
       - Ты, Лёля, вырос.
       Ей и в голову не приходит, что тут может быть что-то не так, она называет как называла младшего - всегда - Лёлей; даже иногда - Лялей, а старший - Адя. Но для них столь памятные обращения - полная неожиданность. Теперь это какая-то забытая несуразность и даже просто девчоничьи прозвания! И младший подает голос из укрытия:
       - Я Лёня, а не Лёля.
       Но похоже, сейчас взрослые собрались вовсе не для обсуждения детских имен и наименований, тогда зачем же? Зачем какие-то эти приготовительные полу-шаги, полу-слова? Наверно все собрались вместе впервые вместе, чтобы просветленная ясность из несносного полумрака вернулась на привычные места. И можно будет вздохнуть свободно. И можно будет всем вместе поехать в цирк...
       В томительном состоянии Асины пальцы крутят кожаную пуговку панамы. И она говорит-говорит о чем попало, постепенно нащупывая для себя возможность внести необходимую определенность в затянувшуюся неопределенность. И с этой целью стоит сказать о прогулочной группе, что на Борисоглебском совсем рядышком с домом, через дорогу не надо переходить, и про прекрасную Руфину Ивановну, которая любит свое дело и будет заниматься с малышками. И о школе для старшего, ведь ему идти в первый класс, и школа, правда, подальше садика, но как-нибудь устроится...
       Наташа сердится на себя, что идет на поводу подобных разговоров и проволочек, хотя и могла бы удостоверить, что теперь и в Минске тоже школьное дело поставлено неплохо, конечно, не всюду, но в ряде школ вполне дельно, а об одном молодом Витебском преподавателе слава разошлась и едут к нему отовсюду.
       Константин - у стола сбоку, не произносит ни звука, будто его и нет в комнате, демонстрируя единственное намерение поскорее кончить напрасную трату сил на разговоры и предлагает:
       - Давайте по существу.
       - По существу о чем?... - в Асином голосе звенящая нота, дескать что же тут обсуждать, право.
       И, Наташа, заметно напряженно предлагает:
       - По существу, значит не нам, взрослым, решать, то дело, которое надо решать им самим... это их дело выбрать, что они хотят и как хотят жить дальше? Им решать. Как тутушата скажут, так тому и быть.
       - Как вы сказали? Ту-ту... кто?
       - Тутушки. Тутушатами... я так называю их - и тут же останавливает себя и не сразу, находит, оглядев комнату, тех, о ком речь. В своем укрытии они походят на плюшевых коконов с испуганными глазами...
       - Большие парни, пусть сами решают, - соглашается отец.
       - Я не понимаю. Что решать? о чем вы, все ясно как божий день. Вам спасибо за все. А нам пора, мы едем... домой.
       - Возможно, - голос Наташин напряжен, - вызовем машину и поедете... - но пусть... пусть сами скажут по своему выбору, - подавайте свои голоса, - говорит она в сторону плюшевых коконов. - Остаетесь в Москве на Борисоглебском, или с отцом едем обратно в Минск... вас никто не неволит - говорите, - как думаете. Надо решать вам, с кем вы... Пусть сами скажут - говорит она в пространство - раз и навсегда...
       - Детям нужна мать. - И сейчас и потом им нужна мать... - стоит на своем Ася, она сбита с толку, потрясена, к такой для нее неожиданности не готовая, и не знает, как быть. Ни доводов, ни слов... нехватает дыхания... - она пришла за детьми, с в о и м и детьми - этим все сказано и о чем тут думать или что-то решать?.. это не похоже ни на... что... - она начинает говорить, сбивается и умолкает; и лицо ее мечется между полной растерянностью и отчаянием.
       Выжидательное молчание длится призрачно, как слабая надежда на мир, предназначенный для счастья...
       А мрак катастрофического опустошения становится непроницаемее и в пору закричать, завыть в голос: ратуйте, люди добрые, как в страшном сне... Ведь всемогущие и всезнающие взрослые почему-то сидят и молчат.
       И все напряжено ожиданием одного: да и л и - нет. Другого не дано. Короткая дистанция непроходимости между этими словами-обрубками. И да - в одну сторону это нет - в другую... и некуда спрятаться от этой беспощадности невозможного. Ни переждать, ни отменить. Выбор без выбора. И нет сил проснуться от ужасного наваждения, нет сил справиться с тем, что наваливается непоправимо. А взрослые, которым ничего не стоит сделать, чтобы было всем хорошо в м е с т е, с о о б щ а, в радостном быть всем вместе - вместо этого ждут от них невозможного бессмысленно-беспощадного н е т - д а... И непослушные губы не в силах произнести ни это - д а ни это - н е т... И спасаясь от наваждения задрапированные в портьерный плюш по кратчайшему от них расстоянию близятся к кожаному Наташиному креслу, почти не передвигая ног, и ревут в голос, уткнувшись в ее колени. А она обхватывает их обоих вместе, наклонившись над их белобрысыми головами, словно говоря ну вот и все, ну и ладно, и нечего реветь.
       И Ася вскакивая:
       - Я же говорила. Что они могут... дети есть дети... и зачем это нужно! Я говорила - голос Асин срывается, - это Бог знает что!
       А Наташа крепко прижимает ребят к себе:
       - Значит - в Минск. С отцом... и со мной?
       Необходима полная ясность во всем, хуже не может быть, чем полуправда. Правда одна. И какой бы ни была она, она одна на всех.
       - Едем в Минск, так?
       И тогда, наконец, не слишком внятное - угу или ага - слышится из складок клетчатой Наташиной шотландки, в которую вопрошаемые готовы спрятаться с головой. Наташа поднимает лицо от взлохмаченных голов и ей представляется мир, еще не устоявшимся, но вставшим на свои места, который Ася оставляет в полном смятении, незряче на ходу подхватывая свой макинтош и панаму.
       И слышится от дверей ее :
       - Это не честно...
       И Наташа чуть ли ни готова кинуться за ней следом (зачем?! сама не зная), но не делает этого под взглядом Константина.
      
       Ты не выдержала, комкая в мыслях и в полголоса, себе или для других: найду управу... не имеете права или что-то такое, в этом роде... Ты бросилась бежать, тогда когда, быть может, единственное в мире слово, единственный жест и интонация, невозможные ни у кого больше... ты пожалела себя... или их... или и себя задохнувшуюся и их замученных... и бросилась в зачумленный мир искать право и правду, возможные только в тебе одной в тот момент и в них одних... Ты не отстаивала правоты своей. Ты оставила данное тебе по праву. По первородству, что ли...
       И уже ничего нельзя изменить и вернуть...
       И потому напрасны все твои судорожные мысли нахлынувшие на тебя на улице под дождем и ветром снова и снова о праве и правах, о помощи Ларичева или Эры Червонной...
       Ты не нашлась, промедлила, не решилась... ты - пожалела. В наш жестокий век ... чего же более...
      
       14
      
       Нет, жалость и сострадание - не для Тебя (это о том, которого знают все). Нет, ты себе знаешь цену. И Тебя на словесной мякине не проведешь. Нет, Ты рожден л ю б о й ц е н о й стать всем. И цель оправдывает средства... в с е средства хороши.... для ... тебя, готового на все, чтобы победить и стать всем... Прочь слезливое слабоумие и распрекраснодушное словоблудие Со-страдание удел слабых, благодаря таким лишь увеличивается масса бесполезного страдания, которое никогда еще, кроме двух сумасшедших писак не смаковали, и память о которых ты вытравишь и вырвешь с корнем. Не умом, так катаньем черед не стенаниям, а свершениям, и Твои поджилки не дрогнут ни перед какими пределами, перед которыми замирали помыслы Черчиллей и Рузвельтов, Наполеонов и Тамерланов: история не терпит ни дрогнувших, ни сомневающихся, ни порядочных, ни добрых за чужой счет - им всем хватит места на свалке истории.
       Любовь - удел слабых, мораль оружие - робких. Ты из другого теста и сама история подсовывает под Твою руку кормило слабосильного самовластия, метавшегося между молельней и дыбой палача, даже в таком корифее прошлого, каким был Иоанн. Ты понял давно, лишь борода начала зарастать на щеках, что глупо завидовать горным вершинам и орлам в небе, когда безграничная мощь таится в ничтожестве людском, которым пропитана половая тряпка истории... - ха! всечеловеческое ничтожество ничтожных тварей. Оно послужит Т в о е м у водительству в ы ш е и в п е р е д.... к свершениям Тобою указуемым всем-всем, но только Тобою знаемым целям, одним Тобою. Одним во всем мире, если не считать еще и как бы тебя ведущего Побуждения , ведущего Тебя от Победы к Победе над этим недоноском - совестью! Да здравствует правда-матка отважного россейского Нечаева. Да не время было ему развернуться, когда у трона толпились святоши!
       Да, наблюдая парение орлов у вершин, ты, щурясь хитро, догадывался, что даже еще, слабый и безвестный, не станешь давать поблажек никому и ничему на свете. Парить в порожней высоте?!... дудки! лучше шагать по земле, анфиладами царских апартаментов, чтобы кремлевский паркет трещал под каблуком. Впрочем, Тебе по нраву поддать себя не слишком громко и даже вкрадчиво, пусть будет всем в глаза Твоя простота, предельная, и все знают, что для себя лично Тебе ничего не надо, и пусть себе поэты воспевают дальнозорких орлов и провидение мудрецов, им по чину фарисейство. Пусть умники пробавляются ригоризмом, рационализм и прочей дребедени на "и з ь м ы".
       Изогнутым черенком трубки ты разглаживаешь усы, представляя себя самим собой, ни одна фотография, ни один художник или скульптор, не говоря о поскудниках слова воссоздать не в состоянии, и только будущая эра, быть может поставит тебя на достойный пьедестал над Москвой, над страной, надо всем миром. Невиданный в мире Дворец, чудо света, станет тебе пьедесталом...
       Правда, руки твои от природы не слишком задались для позирования перед фото- и кинокамерами, - одна скрючена и приходиться придерживать ее поближе к телу, ладони короткопалые и пухлые - по наследству от отца да и ростом - не так чтобы вышел... ну да на экранах, фотографиях, и на холстах, на мавзолейных подмостках - это чуть-чуть подправлено и Ты предъявлен всем, всем, всем... Хэ-хэ-хэ-э... а иным и статным и не статным нашим наполеончикам - ох, не солоно хлебавши прийдется... будет и на нашей улице праздник. Мы еще повоюем... а прочим... У ж о! - как было сказано... каждому с в о е ... Кхе-ха-ха-гы...
       И ты, то есть Я (с большой буквы) Постановщик и Режиссер (каждое слово с большой буквы!) Истории (с большой буквы!), - податливой в крепких прокуренных пальцах: в с е или н и ч е г о (конечно, все!). И ты, то есть Ты будешь первый - дай срок - ДЕМИУРГ, понимаешь, великих свершений... деяний Великого Демиурга и Лицедея. Нет, лицедей - не то - к о р и ф е я - будет в точку...
      
       Каркающий смех оборван при заслышанных шагах.
       Надо было запереть двери, но не следует и виду показать в какие дали тебя заносят ночные бдения.
       -Ты один? Мне показалось - ты с кем- то говорил?
       - Как видишь один и работаю... Сколько раз сказано - мне не мешать!
       - Все ночи напролет. Так нельзя.
       - Нэ мешай, пожалуйста.
       - Какой ты сегодня... - хотела сказать странный, получилось - страшный...
       А подумала небось: не странный и не страшный, а сумасшедший. Или так: и странный, и страшный, и сумасшедший...
       - Ступай. Ступай - спи... не каркай.
       С нехорошей усмешкой из-под усов:
       - Не причитай, п о к а ж и в...
       И сказанное звучат протяжным - и-и-и...
      
       Да, лучшие мысли приходят в ночные глухие часы, в тишине кабинета... а пока... пока пусть маститые умы инженерии и зодчества поломают головы над монументом из нержавейки под облака. И в о з н е с е т с я о н г л а в о ю н е п о к о р н о й над Ереваном... над Волго-Доном. Над кремлем... над Москвой.... ... Тс-с-с... пока об этом ни пол слова. И кому тогда в голову взбредет, что ты рябоват, и криворук, и низкоросл. А взбредет, найдем харошее место для умной той головы, вроде что? надумала: сапожищи - усищи...
       И мстительно сжимается длань.
      
       Пора всерьез заняться Дворцом, над Москва рекой, посмеемся над Вавилонской башней и одарим идеалом все человечество! Кой-кому пора сделать выводы. За-а-чем Авилову Воробьевы горы? За-чем начинать с яиц Леды (кто ее знает эту Леду, ну, ее к ляду). Хватит с нас разных там Витбергов-Вейнбергов... И пора бы многоопытному зодчему сделать правильных выводы и подтереться петициями в защиту там разных доисторических Храмов... есть у нас на то хитроумный наш Лазарь и Моисей - умница наша, знает свое дело, идя навстречу пожеланиям трудящихся.
       И, слава Богу, никто не видит в это время его ощеренного серого лица в оспинах.
      
       15
      
       Иван Шатров и Сусанна (можно сказать старожилы большого Авиловского семейства) под вечер выходного, после лодочной прогулки на Воробьевых горах, приятно-усталые, вышагивали по городским улицам. И казалось, все мало. Хотя о ногах - лучше было не вспоминать. Постояли и на Каменном мосту. Прошли дом Аксаковых, Нащокинский особняк. Сусанна, памятуя уже не существующих бабок и мамок, пытается представить стародавнюю жизнь в этих переулочках и особнячках с атлантами, грифонами, русалками и львами перед обшарпанными оштукатуренными колоннами.
       Миновали заброшенный дворик, предположительно, на месте боярской усадьбы Малюты Скуратова с подземельями и тайным подземным же, как гласила молва, ходом-лазом чуть ли ни в Кремль. Постояли на месте, откуда будущий писатель земли русской, одиннадцатилетний Лёвушка, теткин любимчик, в день десятого сентября 1839-го года от рождества Христова из окон дома Милютиных наблюдал торжественную церемонию закладки храма Спасителя в присутствии царя и самых знатных особ империи.
       И вот, столетия не миновало, как пятого декабря года тридцать первого уже нового двадцатого века, в присутствии достопамятного усатого Лазаря Моисеевича и, как рассказывают, с его собственноручного поворота рычага адской машинки - рвануло златоверхое сооружение, что было воздвигнуто во имя Спасителя рода человеческого, всех людей и народов и России, и Москвы на особицу - и все это смахнули одним махом аммоналом и сатанинской ненавистью ко всему святому....
       И подобное нововведение образовало мерзость запустения и торжествующей разгромной вакханалии в самом центре города. И обнесли для порядка огромную территорию дощатыми щитами, забили щели рейками, замазали бледно-голубой на воде до предела разведенной мертвенной краской, и украсили щитами с цветными афишами, пахнущими клейстером и гласящими о кинофильмах, концертах, балетных и оперных спектаклях - выделяя огромными буквами имена заслуженных и народных... Примелькавшихся и громогласных: Гоголева, Голованов, Таиров, Мейерхольд, Качалов, Козловский, Барсова и Станиславский. И Алиса Коонен.
      
       И Шатрову вздумалось:
       - Заглянем в заповедные владения Глеба Александровича, что там твориться?
       Сусанна выразительно показывает на ноги и по очереди сгибает их в коленях - гудят от усталости. Но Иван Андреевич уже подступился к охраннику в дощатом проеме для бетонновозных машин, перекрытый слегой. Подозрение в глазах человека, пребывающего при исполнении своих обязанностей, после упоминания цели - посещение главного инженера стройки - Глеба Александровича Авилова, сменилось показным дружелюбием: давайте, проходите коли так. Времена-то еще были полупатриархальными в сравнении с подступающими. И они пошли по огромному пустырю с высокими отвалами строительного мусора, земли, мокрой щебенки по желеобразным колеям в бетонной жиже, продираясь стороной зарослями репейника и чертополоха чуть ни в рост человеческий. И было тихо, и река блестела в сторону Дома на набережной, как о нем слава впоследствии.
       Вечерняя тишина под угасающим небом. Только у воды гулко бил и бил по сваям черномазый копер, пыхая паровой струей.
      
       Год назад... или немного раньше... по-над Москвой-рекой между Болотом и Крымским бродом, над развалинами взорванного храма, стоявшего на этом месте, над разбитым белым крошевом штукатурки и белого камня и мрамора сверкали и бравурно гудели трубы духового оркестра, поласкались кумачовые полотнища и по воздуху разносились громогласные речи об открытии стройки века и наступлении события, если и сравнимого с первым днем творения, то только в смысле наступления новой бесклассовой эры на земле. И в утверждение материализации восьмого чуда света вперед был выпущен паровой эскаватор-мастодонт, вокруг которого у дощатой трибуны столпились строители и многочисленные приглашенные москвичи и не приглашенные мальчишки со всей округи, правда, оттесненные в на задворки. Люди стояли, щурясь в стоптанных сапогах, в чоботах, чювяках, лаптях, в калошах на босу ногу, иные с котомками и торбами, в кепках, картузах, капелюхах, папахах, тюбетейках, платочках и даже облегающих голову стародавних шляпках.
       Шатров тогда был здесь без Сусанны, представляя Союз коммунального хозяйства города, и сидя на какой-то каменной приступке в ожидании митинга, разгребал случайной палочкой обитые тонированные куски штукатурки с остатками фресок и старославянской вязью на них и долго рассматривал кусок стены с изображением розово-бежевых пальцев руки на обрывке нарисованного свитка с полузагадочным крупным буквенным обозначением - ЛОГОСЪ.
       И солнце первого дня творения плавилось житными пятнами на удавоподобных медных трубах, завернутых вкруг шей оркестрантов. И по воздуху начальственный голос розовощекого Сидорина долетал с подхватом черных раструбов на все четыре стороны - на Волхонку и Остоженку, на Ленивку и Болото с эхообразным запозданием: нет-нет места храмам, соборам, цитаделям, равелинам, бастионам, казематам, им место на свалке истории... на смену им грядет нашими руками и нашим трудом воздвигаемый дворец братства и свободы, культуры и труда... Ура-а....!
       И отдавалось по близлежащим кварталам и отражалось от стен домов - ра-а-аааа...
      
       И вот теперь перед Шатровым и Сусанной стоят над многоэтажным земляным циркообразным заглублением, над отходящим ко сну котлованом с холодильным струением от морозильных устройств в местах предательских прорыв плывунов, словно на отвалах лунного цирка .
       - Господи, вот будет громада, - подавленно, почти шепотом произносит Сусанна.
       И вздрагивает от пугающий неожиданности:
       - Огоньку не найдется... - каркающий корявый голос, - прикурить бы...
       Зажженная спичка из Шатровской ладони высвечивает всклокоченные волосы и странно-выпуклые глаза при впалых от затяжки щеках. И с дымом из ноздрей и длинных губ:
       - Благодарствую.
       И с новой затяжкой:
       - Молодожены... полюбопытствовать пришли, полюбоваться... а чем любоваться? Вавилонской башни мало, чай, показалось... новую выдумали... миру на удивление - стране на разорение. Народ-то с голоду дыхает, - проглатывает он слоги, - а нам подавай новоиспеченную... именно... кхе, кхе - кашляет и хрипит голосом прокуренным, - любоваться и нечем... лунный пейзаж... капище... каверна... фурункул... э-э...
       Шатров неохотно:
       - Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела...
       - Не стращай задарма. Уже съела. Все нутро выело, - и опять тянет, как от зубной боли: э-ээ... -э... а какой храм порушили... ка-акой храм, со всех московских застав свечей горел всем на удивление.
       - Хватит злорадствовать... - бросает Шатров в темноту - Плохой был храм, по всем статьям, тяжеленный как ступа...
       - Ах, плох, видите ли, был? а позволительно спросить, взамен-то что? Гулливер железобетонный что ли? все под ноги себе подберет и подавит...
       Видно, из бывших, подыгрывает под скомороха что ли, Вавилон, поминает, наизусть шпарит: великая блудница, яростным винном блуда напоила ты народы.... или андрогины эти Эфиальт и Отс... тоже на небо злоумышляли.
       - Иван, пойдем, ненормальный какой-то... - просит Сусанна и ежится под Шатровским пиджаком, - Пойдем, пора...
       - Не храм был, - упорствует Шатров, отвечая в темноту с огоньком папиросы - комод... царьградский саркофаг... опиум для народа.
      
       - Тон Константин Андреевич строил... - доносит приближенно речным бризом, - на народные деньги построили. А от пения протопопа Розова своды содрогались... а! все нипочем. Нестерова, Васнецова, Рериха с корабля современности... Корина захотелось?
       Сусанне не по себе от мрачного этого сливающегося с мраком каркающего и кашляющего человека с дурным смехом.
       - Пойдем, пойдем отсюда! - просит Сусанна.
       - До побачения, - ерничает голос из темноты, - что ж... Будет вам гудок, будут и гусли - доживем, побачим и поговорим, кто прав...
       - Динозавр какой-то...
       - Не динозавр, а контра настоящая...
       На выходе прежнего охранника как подменили:
       - Ничего не знаю. Идите на проходную.
       - Сами же нас впускали, - удивлена Сусанна.
       - Мало ли шо... знать не знаю... нагоняй получил за вас... ходят тут всякие... идите по начальству...
       Авилов на их счастье, несмотря на вечерний час, впрочем, как всегда, на посту, у себя в кабинете.
       Он спокоен и сдержан, как обычно; и тем не менее очевидно, пришли во время для него не подходящее, и он недоволен (их приходом? или разговором со своей сотрудницей при их появлении на повышенных тонах?). Входя, Сусанна женским чутьем ухватила эти чуть звенящие подспудно интонации у собеседников, постаравшихся при вошедших обратить в дружескую пикировку. Глеб Александрович, представляя Шатрова и Сусанну Ирине Витальевне Кравцовой, а ее им, назвал ее, чуть бравируя - Гаврошем, что, надо сказать, шло к ее короткой стрижке и лицу молодому, смотрящемуся чуть по-мальчишечьи.
       - Гаврош, - о-о-ля-ля... - реагирует Иван одобрительно-вопросительно.
       - Анфан террибль, а не Гаврош, - не очень понятно почему сердито поправляет сам себя Авилов.
       И ему наперерез ее ответ:
       - Это точно - не гаврош я, ведьма обыкновенная...
       Когда выясняется обстоятельства их, Сусанны и Ивана Шатрова, появления, не Глеб, а Ирина Кравцова предлагает выход из сложившегося положения в результате деяния, по инструкции обозначенного, как несанкционированное проникновение на объект государственного значения и потому требующего строгого разбирательства и соответственно наказуемого.
       - Самое простое, - предлагает она, - возьму с собой в машину, мне надо ехать... - отнеслась она к Глебу, - поедем вместе - и дело с концом...
      
       Кравцова вела длинный паккард-фаэтон быстро и с подчеркнутой уверенностью и даже, может быть, мужской хваткой, смело проскакивая светофоры и, не поворачивая головы, рассказывала, как Авилов на виа Кондоти в Риме, попался в лапы бедуинообразной гадалке и не знал, как избавиться от неотвязной прорицательницы с протянутой рукой, пока она, Кравцова, не пришла ему на выручку и не прогнала безобразное существо чуть ли не взашей- теперь скажите, кто ж я такая, если настоящую ведьму прогнала? - и повернула голову к сидящим сзади, манкируя скоростью, на которой машина продолжала нестись вперед. И круто затормозила у подъезда.
       - Ну и ну... - в след уходящей машине сказала Сусанна.
       - Эффектная особа, - согласился Иван тоном восхищенного осуждения.
       - Вот бывают же такие, я бы ни за что не могла... феминистки прошлые и современные ей в подметки не годятся.
       - А мы хороши тоже... - вспомнил Иван, - ни слова не сказали у Авилова, что у них там завелся этот, тебя напугавший, Динозавр, - и передразнивая, дает понять о ком речь: побачимо... побачимо... и ничего, хоть бы хны, а нас на цугундер хотели взять. Пойди разберись в этих порядках.
      
       16
      
       И как тут ни вспомнить давнишнее, судьба свела их, как говорится, нечаянно. Нечаянное-негаданное знакомство их в Елабуге взрослого уже тогда Шатрова... и барышни - пролетарки... оттуда Иван Андреевич привез Сусанну прямо на Неопалимовский и, можно сказать, вручил в собственные руки Анне Алексеевне:
       - Сусанна Савельевна Ильинская.
       На самом деле не Савельевна, а Ксаверьевна - в беличьей повытертой шляпке и поверх нее платок. Сусанна? скорее - бедная Лиза...
       В Елабуге Сусанна и как там говаривали - ейный братец - Платон или по-простому - Платоша, низкорослый и выхудавший, остались одни глаза-маслины - жили уличным бродяжничеством по захолустным полудеревенским пригородам, избегая домов и улиц важных. Барышня без возраста, молоденькая по лучистым серым глазам, но с виду повидавшая виды женщина, в затрапезе и косолапящий братец рядом - в гамашах, на ногах когда-то бывшие лакированными туфли, безразмерно длинноносые, загнутые, как у клоуна. Днем без крыши над головой, к ночи брели в семью недоброжелательную к ним, особенно по смерти их доброй няньки, которая и привезла Петербургских барчат к себе, к своей родне, в прикамские родные края, после исчезновения родителей из охваченной революцией столицы с ватагами матросни и солдатни. И когда на улицах постреливали, зеркальные стекла, опустевшего от челяди, фешенебельного особняка ныли в ответ. Елабужское уличное племя враз признало не-своих, но не оставляло барчуков без внимания, тут же переиначив Сус-анну в Анну-Анютку, а за Платоном закрепив летучее тогда прозвание - Паташон. И бегали за ними хвостами с громогласными дразнилками - Платоша! - Патошончик! где твой панталончик?! - а то и что-нибудь попахабнее, без складу и ладу, зато здорово. К тому же написанная на лице Платошина слабость для глазастых мучителей не могла быть тайной: слюнявый подбородок и масленный взгляд при виде первой попавшейся юбки подстегивали с удесятеренным рвением экстатическое улюлюканье - Лю-лю, мы найдем тебе жену или Платоша-паташончик поставь пистон, пижончик - и по всякому еще на что ума хватало. Подобным забавам не было конца и радости бессердечной от счастливой блажи бедняги.
       Шатров стал свидетелем уличного подобного представления на его завершающем этапе, перейдя ненароком в хулиганскую свару и свалку. В результате которой осталась потрясенная сестра без брата. И потом под патронажем Ивана Андреевича и Анны Алексеевны, долго оправляясь, приживалась на Неопалимовском.
       И дом этот символично пребывающий на Неопалимовском был убежищем и прибежищем, а прибежище становилось д о м о м. Еще в свои студенческие годы сюда пришел Севернин и так и остался здесь. Сюда девочкой привели Светлану от матери ее и стала она не двоюродной-ровесницей, а родной для Наташи сестрой и обе "поровну" сестрами своему младше их - братику - Мите или Митрию, как прозывал сына с ласковой грубоватостью Глеб. И вот по тем бурным временам прибило сюда сначала Ивана Андреевича Шатрова, а за ним и Сусанну Ильинскую - и все они в современной им беспощадности оказались не насельниками , не сожителями, а Авиловской семьей, скрепленной Неопалимовским родством.
      
       17
      
       И была Анна хранительницей этого очага, этого малого пространства в пространстве безбрежном. И мир большой - где боги жаждут, и мир Дома на Неопалимовском, ковчега среди стихий и невзгод, где стены помогают - были вместе. Старинная квартира в бельэтаже итеэровского дома, многокомнатная с большой двусветной столовой с эркером, массивный, уместительный стол из моренного дуба под комчатной скатертью. И впрямь добрый ковчег среди хлябей житейских.
       В квартире этой, за этим столом гость, прозванный Анной за прямой и бесцветный взгляд - Чудодеем, а Шатровым переиначен в кудесника Чудовина, любитель импровизаций и оригинал, не прочь посочинять и артистически пожестикулировать, жестом передавая круги-загогулины "пурги муаровой" и ауру особую:
       Неопалимов переулок
       Пургой муаровой кипит,
       И Богоматерь в том мерцаньи
       Сквозь слезы тихие глядит.
       А в доме тихий свет горит....
       И все потом перелагал по своему эти строки, ставшие предметом пародийных экспромтов, кому как хотелось, с шутливой иронией или напускной серьезностью или "просто так" или "и так далее и так далее".
       Чудодей странен во всем. И длинноногостью, и длиннорукостью, и слишком светлыми почти белыми глазами на длинном белом лице. Мастер удивительный, властелин ритмики и пластики, по-своему сумел подметить необычное в обычном, казалось бы, Неопалимовском житье-бытье...
      
       И было довольно поздно, когда Глеб Александрович вернулся домой со стройки в день случайного появления у него в кабинете собственных его домочадцев - Шатрова с Сусанной.
       - Ну и набуробили вы там у нас, - заметил он своим сегодняшним визитерам - такая каша заварилась, еще бы - не весть откуда взялись, не весть куда пропали.
       - Тоже мне военный объект... - говорит Сусанна, не зная, шутить или сказанное ею самою лучше принять в утвердительном смысле.
       - Поймали динозавра? - спохватывается Иван Андреевич.
       - Какого динозавра?! - Глеб тут же готов подхватить еще не прояснившуюся шутку, дай ему только пошутить и похохотать.
       - Да ведь не одни мы на вашей плантации паслись самовольно, - и рассказывает про речистого злопыхателя из мезозоя.... - Свидание нам назначил, пригласил побачить, побачим, говорит, побачим, что будет здесь, встречу нам с Сусликом (это про Сусанну) назначил на этом самом месте на 1945 год сегодняшним числом день в день, - вот, говорит и побачим что воно будет...
       - Ага, - говорит Глеб, - забавно! Записать надо. Я вместе с вами на свидание тогда отправлюсь... вот смеху будет... - и сам смеется добродушно.
      
       Но времена все менее и менее "оборудованными" становились для добродушия и даже домашнего уюта.
       ... щелкнешь добротным включателем многолампового преемника, собираясь послушать старомодного вроде Шопена или модного Вагнера, повернешь ручку настройки - и, пожалуйста, слушай.
       Но только на этот раз в комнату входит незваное:
       - Achtung!
       - Achtung!
       И шипение эфирного пространства, чтобы взорваться шипяще-рыкающими выкриками:
       - Deutschland stieg auf! пусть дрожат одряхлевшие кости! Сила наш бог! Got mit uns!
       Got mit uns! - стоять будет на дешевых из бракованного алюминия пряжках бундесверовских вояк в мышиноцветном обмундировании. И на весь мир несется по радиоволнам гам бесовского шабаша расползающегся по всей земле:
       - Achtung! Achtung! - отныне и навсегда Deutschland uber alles! Вы слышите парадный чекан шагов, и шум оживленной массы берлинцев, встречающих ликованием пылающие груды книг, зловредные ядовитые нагромождения огня и дыма напротив фронтонов Гумбольдтовского университета, чтобы превратиться в прах перед аллегорическими фигурами с факелами-светочами арийской мысли.
       Марширующие солдаты бьют шипованными подметками о брусчатку. Толпы в прожекторном каре по Unter den Linden с конной статуей Фридриха Великого над площадью.
       И снова:
       - Хайль!
       - Хайль!
       - Хайль!
       Вместе с подъемами и падениями радиоволн вздымается и сникает многолюдный шум площади, крики из толпы, мощное урчание Бюссингов, и шмяканье летящих навалом в огонь массивных книжных порций.
       - Тихий ужас, - говорит Анна Алексеевна с каким-то гневным испугом, - в одной из высококультурнейших стран...
       - Почище средневековых аутодафэ, - вторит Шатров.
       - Выключи эту вакханалию сатанизма, - просит она Глеба.
       Щелчок и меркнет шкала настройки.
       - Ничему не учатся люди... Бедные человеческие головы - говорит Анна Алексеевна.
       - Германия начнет мировую бойню и очень скоро, - считает Шатров.
       - Войны не миновать, - заключает и Борис Борисович.
       - Франции и Англии на руку столкнуть лбами нас и Германию
       Бедные человеческие головы. Заветные слова Анны Алексеевны, почти как присказка и даже порой - междометие.
       Да, ничему не учатся люди, где боги жаждут, а о мирных ларах, не требующих поклонений и жертв, а, напротив, добровольно служащих людям, позабыли.
      
       18
      
       Прибывший проконсультировать строительство Дворца над Москвой-рекой, Ле Карре на обсуждении проекта нового чуда "в поднебесье", как он произнес это по-русски, но на французский лад, не выразил при этом особого энтузиазма, хотя выбор строительной площадки на месте достопамятного храма, посвященного 1812-му году и теперь разрушенного, по-видимому, ему импонировал.
       На банкете в честь знаменитого архитектора первоначальная неловкость между сторонами быстро сгладилась, и все почувствовали себя непринужденнее в застольном разговоре, перемежающемся шутками, анекдотами и тостами.
       - Вы мне импонируете, - произнося с акцентом Ле Карре повернулся к Глебу Александровичу и одновременно выставляя руки ладонями вперед, словно защищаясь от человека, который шюточку сумасшедший. И добавил тише и в сторону атташе своей страны - Mais que le diable les emporte ed que Dieu less benisse! (Пусть их черт возьмет и благословит Бог) - он проговаривает это и с хитрицой поглядывает в сторону Кравцовой, слава о которой под именем нового Гавроша дошла до его ушей. И он поднимаясь предлагает тост за племя молодое, незнакомое, повернувшись теперь в сторону этого самого племени и чокаясь с Ириной-Гаврошем!
       И Кравцова, пользуясь случаем и тем, что торжественную официальность выдержала в начале банкета, решила проигнорировать начальственные взгляды. Показывая всем своим видом - озорничать так озорничать. Она отвечает мэтру, может быть, и невпопад, но в пандант, как она присовокупляет, адресуясь то к гостю, то к Авилову:
       - Любви все возрасты покорны!
       Пожилой, моложавый Ле Карре грозит пальцем:
       - О-о-о! молот-т-чина...
       В продолжение застолья и очередных тостов разговоры приняли прихотливый характер в многоголосии сливаясь в общий поток и выныривая из него явилось, не без подачи мэтра, упоминание автора Гаргантюа и Пантагрюэля, который дал любви обозначение зверя о двух спинах. Посмеявшись, заговорили в разнобой, кто о Рубенсе, кто о Зевсе и андрогинах, которых, согласно мифу, Олимпиец покарал: эти двуликие четверорукие и четвероногие создания в силу своей конфигурации без спины были рассечены Ахилпесом надвое. В результате чего вместо одного уродливого, но самодостаточного существа миру были явлены два новых - хотя и обездоленных, но по-человечески двуруких и двуногих. До того обращенные в противоположные стороны их лица смогли обратиться друг к другу. И предоставленная себе каждая из половин, отныне обретшая самостояние, однако не могла забыть прежней своей цельности и полноты, воспылав страстью к воссоединению, чем и объяснима символика любви-страсти как двуспинного слияния в единое и неделимое существование...
       А здесь Ле Карре не применул еще раз блеснуть по Сорбонски непринужденным переходом от Отса и Эфиальта к Вавилонской Башне и смешению языков и народов. Остроумен этот чернявый до синевы выбритый языкастый французский виртуоз своего дела... Хотя тут и не совсем сходились концы с концами, но застолье на то и застолье, чтобы лились речи и вино. Однако всем этим не мог не быть раздосадованным, не от винных паров раскрасневшийся председатель застолья, с тщеславным зачесом на проглядывающей лысине, призванный направлять и поправлять по возможности потоки слов, шуток и спичей в нужное русло. И Сидорин обращает внимание собравшихся и досточтимого гостя на известную некорректность сближений мифического содержания и современной реальности, когда человечество обрело научные оснований построения счастливого человеческого общества, о котором мечтали лучшие умы Франции. И пригласил мэтра на торжества по случаю закладки величайшего памятника, как он выразился, наступления новой социальной эры и осуществления идеалов всего передового человечества.
       Его слова покрывают одобрительные рукоплескания. И, перекрывая шум, Сидорин заканчивает уже совсем сбивчиво, но самоудовлетворенно, даже чуть было не подмигнув залу - пора покончить с двуликостью всяких там Янусов, и всякой двусмысленной двуспинностью et cetera, et cetera.
       И сам смеется своим словам первый, хотя глаза холодно сощурены.
       - И правильно, - звонко бросает Кравцова со своего места, - никому в голову не прийдет считать любовь проклятием.
       Сохраняя шутливую тональность застолья в несерьезной манере разговора о серьезном, Ле Карре негромко обращается к Авилову:
       - В Париже уместен латинский девиз - никому не уступлю, и как его выражение башня Эйфеля, но вы-то, вам-то к чему башня в небо, если вы не верите в силы небесные и хотите построить рай на земле?
       Тут Авилов понял, что шельма-француз совсем не так прост как показалось сначала или, вернее, как он сам хотел показаться. И сказал ему прямо: Вас голыми руками не возьмешь.
       Ле Карре захохотал очень довольный этой не до конца ему понятной идиомой, повторяя почему-то с восхищением: голыми руками? вот именно голыми?!
       - Виват несравненному нашему гостю! - Сидорин без обычной улыбочки скобочкой явно опасается словесных дебрей и словопрений, которые чего доброго могут коснуться недавнего взрыва храма Христа Спасителя, на месте которого теперь быть новой стройке. Впрочем, случайно или по незаурядной интуиции француз словно угадывает щекотливые для хозяев стола контексты, и вдруг, посмеиваясь лицом и картавя на свой лад, но стараясь попасть в удалой песенный тон затягивает с подковыркой: шумел, горел пожар Московский, дым расстилался по реке...
      
       19
      
       И здесь необходимо перевести дыхание нашему повествованию, при его полной невозможности установить ни последовательности событий, подобных птичьим стаям или океанскому прибою, ни приурочить их друг к другу, ни согласовать между собой или, напротив, найти непреодолимые зазоры между ними.
       Д о м, нами понимаемый как эмблема, - это определенность, устойчивость и самодостаточная осмысленность в себе самом - это не столько м е с т о нашей жизни, но и - что существеннее - время нашей жизни, может быть, э п о х а устроения определенного уклада жизни человека, семьи, семейства, наконец. И потому подчас, выражаясь фигурально, дом может быть под открытым небом. Может быть, выражаясь высоким стилем, - ладьей, скользящей в пространстве и во времени по поверхности лет. И тогда он уподоблен уже чему-то совсем иному и становится эмблемой - п а м я т и, овеществленным ее выражением, осуществлением в пространстве временного существования человека. Память - это менее всего - свитки пергаментов, папирусов или даже незыблемые пирамиды - она продолженная жизнь в нас самих и нас в ней, внутренняя объемность нашего бытия.
       Без памяти сознание - бессмысленное мелькание случайностей, событийный каскад исчезновений во мраке хаоса и ничего более, о чем лучше кого-нибудь знают египетские пирамиды. Они грезят о вечности - з д е с ь и т е п е р ь как о сверхъэмпирическом памятовании ставшего раз и навсегда.
      
       И на берегах Москвы-реки вырастает каменная, железобетонная цитадель, целый лабиринт темно-серых пупырчатых корпусов-бастионов, соединенных вместе в единое здание, Дом на набережной - серая цитадель, одной своей стороной примыкающая к приснопамятной Болотной площади, видевшей казнь Пугачева, к торговому торжеству на всю округу, а другой стороной как раз выходящая к реке так, что Кремль будет отсюда правее, а левее напротив нее до последнего времени пребывал Храм Спасителя, сначала развенчанный, с черными контурами обрешетки вместо сверкающего центрального купола и куполочками по четырем от него сторонам, а потом и снесенный взрывами с лица земли, ровно за год до перевода Константина Горста из Минска в Москву и переезда его семьи в семнадцатый подъезд на шестой этаж этой самой новоявленной и казалось бы незыблемой цитадели.
       Вместе с Горстами или вслед за ними в Москву потянулись Сергейчук с женой и дочерью, семейство Игнатовых, и минский шофер Суходольский. Из Наташиной редакции - журналист и врач Грузинский и, конечно же, Евгений Гаджи.
      
       И уже потом, новое Московское лето. Последняя встреча по возвращению из Минска - на подмосковной даче... В Ильинском. Садовое, огородное, дачное раздолье. Чей-то неблизкий самозабвенный распев о Ваньке Ключнике, злом разлучнике, и под аккомпанемент этот Анастасия Николаевна в мелкоцветочном сарафане, приехав проведать своих пташек, подергала плотную калитку. Пришлось поискать кнопку звонка и позвонить, и прослушать еще куплет о ключнике-разлучнике, сокрушителе девичьего счастья. Помимо песни ей мешает призрачное ощущение пристального вглядывания в нее из дачных окон. Она стала подумывать позвонить еще, когда щелкнул замок и калитка отворилась:.
       - Могу ли я повидать моих детей...
       Наташина двоюродная тетка смотрит пристально, дольше, чем полагалось бы для ответа:
       - Вы Александра... Анастасия...
       Приходится подсказать:
       - Николаевна.
       Белое мягкое лицо розовеет, но ответ любезно сдержан:
       - Проходите.
       Кленовая аллея до крыльца с белыми ампирными колоннами на старинный лад (от т е х времен). Опекунша, по Асиному определению, приглашает на веранду. Но она предпочитала бы подождать в садовом приволье, на скамейке, в тени аллеи, где дорожка обсажена резедой и левкоями. Можно порадоваться благополучию здешней жизни для ребят в знойное лето, думает он озирая благоустроенный большущий участок под кленами, с купами сирени, вишневым садом, огородом за ним и зарослями золотых шаров в отдалении. Она предупреждена заранее, что Андрей выйдет в сад не ранее, чем дописав заданное с утра ему изложение. А младшего сейчас здесь нет, она не очень поняла, но почему-то он в городе.
       Наконец, послышалась быстрая с веранды побежка и мелькание в полосатой от теней аллее, которое начало постепенно замедляться и притихать по мере приближения к ней шагов, на слух для нее и знакомых и уже не очень-то знакомых, да и на вид подошедший и остановившийся на подходе кажется незнакомо большим.
       - Отвык от меня?
       Сама, настолько сжилась и свыклась за это время с ним тогдашним, что испытывает ощущение подобное крапивницы на щеках и по шее своей от незнакомого уже вида повзрослевшего сына, вымахавшего на добрые пол-головы вверх; и еще больше от ей передающегося отчуждения и смятения его.
       - Не узнаешь?
       - Узнаю, - голосом повзрослевшим.
       - А изложение какое писал? трудное?
       - Муру какую-то... про му-му ...
       - А где же Ляля?
       Ляля... Леля... Адя... - опять режет слух, неудобно как от узких штанин в шагу.
       - Где же... братик...
       - Заболел... мы яблок зеленых объелись, - сказано не без гордости в голосе, - он в Москве... ничего особенного, до свадьбы заживет.
       Выражение из отцовского набора речений.
       - Ну, как... здесь хорошо?
       Отрешенный кивок.
       Вроде бы все как надо и вопросы, и ответы. А вот пойди же, их реплики существуют как бы сами по себе, не очень встречаясь между собой. Да и то по большей части - у нее два-три слова, у него - междометия, или их заменяющее движение головы и рук. Ни слова, ни мимика не помогают, разделительные паузы только еще сильнее подчеркивают это нарастающее даже разделение.
       Ей огорчительно и беспомощно, ему скучно.
       И все-таки здесь и впрямь хорошо - летний день входит в силу, кругом природное раздолье, птичья разноголосица, гуд пчелиных пролетов. Красавица-бабочка садится на спинку скамейки и слегка поводит крыльями, словно на показ. Завидев в траве спелую ягоду, наклонившись и сорвав ее, она готова отправить ему в рот. И он по привычке потянулся губами, и тут же срывается с места в догон за вспугнутой бабочкой, приседающей поблизости и взлетающей, словно подманивая.
       Солнце готовится лечь на вечерний курс, но пока еще словно медлит начинать сходящую свою траекторию. И приехавшей на дачу к сыновьям в пору собираться в обратный путь:
       - Мне надо к Люле...
       И ни он, ни она не знают еще, что то их последняя встреча, если не считать еще одной-двух, о которых они знать не знают, и не могут знать задолго до времени им предназначенного, а пока не назначенного.
       Так идет жизнь.
      
       20
      
       Но жизнь не идет сама по себе. Мельтеша событиями временных пластов, идет сокровенно накопление вечности в нас. И потому в неповторимости нашего я "прежде" может присутствовать р а н ь ш е, чем "потом"; и даже может быть "раньше" то, что уже случилось с тобой, а "потом", что было б е з или д о тебя. Круги памяти бегут неостановимо по поверхности вечности, как круги по воде, вновь и вновь возникая как бы на искривленной поверхности бытия. И тогда времена тридцатилетней дочери вполне уживаются с временами ее матери в таком же ее возрастном измерении. И бывшее врозь вполне может идти в м е с т е с событиями отдаленными, скажем, из времен кометы Галая на московском небосклоне начала века, означенные знамением пророчащей кометы на небосклоне и символичной для этого века гибелью Титаника.
      
       Тянется, тянется, посвечивая чуть зримо, радужная паутинка памятования на катастрофическом пороге всемирного бытия над безднами глаголов: лучше для смертных на свет не рождаться. И белая Саломея пляшет на пиру Ирода под посвистывание флейт и ритуальный барабанный бой.
       Бряцания золотых подвесок и браслетов на руках и ногах в такт каждого шага и мелодичное позванивание в сопровождение переступаний быстрых ног. Рыжая танцовщица в пурпурных сандалях. Жрица любви с опрозраченным твердым лицом в виссоне под золотой опояской, в сверкании изумрудов на сквозящей тонкости гибкого стана. Почти девочка, почти ребенок в газовых покрывалах. Вся очень тонкая. Вся очень гибкая. Белый факел вампирного пляса на пиру.
       Танец шеи, танец волнистых рук, гибкого почти детского тела... и беспощадность ног... Ноги танцовщицы в исступленной страсти и неге, словно по сердцу распаленного тетрарха. И вслед за его взглядом распаленные взгляды Толмая, Карфера, Сехона, Наамана и Ясима во власти сладострастия плоти. И прыгающими толстыми губами тетрарх в тоге с лиловой каймой:
       - Проси что хочешь ... Тетерочка...
      
       В театральном полумраке рука Анны прижимает медальон в вырезе платья безотчетным неосознанным жестом близкой беды, а в антракте завораживающее коловращение публики, нарядов и самомнений в антураже имперской помпезности. И коловрощение слов, суждений, имен и мнений:
       - Это апогей Иштар... - и гимн... и декорум...
       - С чего вы взяли? фарс и балаган какой-то...
       - Плоды модерной эротомании...
       - Да-да, страшный декаданс.
       Кто-то оперным басом:
       - Не иш-тар, а таир, та-ир-оф! Та-та-иров, нарочито-театрально: всему виной, ха-ха-ха!
       - Вавилонских блудниц нам подавай!
       - Потрясающе - пророк Истины с бельмами на глазах и глухонемая истина перед ...
       - ... Уальд всему голова и мы у него не крючке..
       - э-э..., нет, батенька, простотой тут не пахнет... тут пахнет псицами. Патология. Вот в чем гвоздь вопроса.
       И Чудодей в общем потоке тут же в фоэ жестикулируя пародийно поет: проси что хочешь, тетерочка...
       И в просвете голосов, женский театральный шепот: ты на нее так глядел...
       - Дело-то не в эротике, а в эстетике, дорогая малышка!
       И всенепременное антрактное ревнивое кружение повдоль зеркальных стен и рассматривание туалетов и драгоценно строгих украшений.
      
       И в послеантрактного вздоха меломанов в предвкушении начальных тактов музыкального вступления, Глеб спрашивает:
       - Что с тобой?
       - Едем, Бася, едем, - и Анна Алексеевна спешит подняться с только что занятого места.
       -Куда? Что случилось?
       - Едем, не спрашивай. Сердце не на месте, - и показывает Борису, и Ивану рядом с Сусанной оставаться: ничего, ничего оставайтесь. И оставляет их растерявшихся.
       В стареньком такси-кибитке она просит шофера ехать быстрее. И не раздеваясь, нараспашку, спешит в детскую. И до Глеба доходит через столовую ее дрогнувший голос. Он видит в открытую дверь отдаленно белеющее длинное узкое приведение в детской - босоногий Митя в длинной ночной рубашке спиной к ним на фоне черных стекол за створкой первые рамы уже распахнутой. На цыпочках силится одолеть тугую верхнюю задвижку.
       Анна успевает вытянутой рукой удержать подоспевающего Глеба, и с порога комнаты говорит негромко спокойным голосом о своем приезде.
       - Митя, мы приехали. Обожди, что ты хочешь сделать.
       Говорит тихим, ровным голосом, чтобы не испугать сына. И тут же едва успевает подхватить его на протянутые руки у окна с раздувшимися занавесками. Все происходит быстро и молча. Словно в продолжение какого-то сценического действа. Глеб возится с рамами, она, поднимая с пола сброшенное одеяло, укладывает сына в постель.
       - Он в беспамятстве. Горячий как печка.
       Сердце вещун - ее пароль. И в самом деле, сегодня чутье ее безотказно, нельзя и подумать о последствиях - опоздай они самую малость.
       Она садится у кровати, укрывает тут же разметавшего в горячке одеялко и простыни...
       Следом являются приехавшие из театра, какая там уж Саломея.
       Глеб выходит к ним, слышны тихие слова и водружается тишина и молчание, перемежаемые звуком вращения ручки телефонного аппарата. Анна из открытую двери детской просит подождать ее, не нужно скоропалительных мер и необдуманных шагов, и даже с врачами не надо решать с бухты барахты. Но Бненеволенский уже на проводе. И Глеб глухо, нагнувшись к трубке, объясняется с ним.
      
      
       21
      
       ... тысячи окон, распахнутых
       во все стороны света.
       Честертон
      
       Беневоленский, молодой, но лысеющий, энергичный домашний врач, в первую очередь лечащий не столько болезнь, сколько человека, на этот раз при неурочном осмотре маленького пациента меняется на глазах, от профессиональной обычной его беззаботности и полушутливой доверительности ничего не остается. Лицо его не в состоянии скрыть встревоженности перед пышущим жаром расслабленно-сонным больным. И когда он поднимается с полу-кресла у кровати, то стоит, пощипывая зарастающую приват-доцентскую бородку; первый, кто сейчас еще не имея возможности, ни времени даже подумать об этом, но где-то глубоко-глубоко в себе знает, что дом на Неопалимовском, для всех в нем бывавших хотя бы один раз, представлявший до этой минуты, как бы огромный не потопляемый корабль, которому ни бури, ни океан не страшны, больше никогда уже не будет гарантом той незыблемости, которая покойно пребывало в каждой самой мелкой вещицы в этом доме, пребывала в нем навсегда. И вот это навсегда вдруг пропало, ушло, перестало быть так, словно его и не было.
       Врач выходит в столовую, подчеркнуто сдержанным, следя пристально за каждым словом, избегая поспешности в решающем вердикте, тем более преждевременном в столь сложном случае. Прийдется подождать до утра, собрать врачебный ареопаг, посоветоваться, необходимы анализы, но тяжелое состояние больного требует экстренных мер и немедленно больничного режима. Анна, на которую стараются не смотреть, стоит с беломраморным лицом.
       - Я сейчас же вызываю карету, - Аркадий Бенедиктович Беневоленский собирается прибегнуть к помощи телефонного аппарата. Но она с неизменным для нее предельным спокойствием, противоестественно сдержанно говорит короткое - нет, только не больница, только не это - говорит так, как будто не понимает, не хочет понимать Аркадием Бенедиктовичем несказанное вслух.
       Беневоленский, сам расстроен, едва ли не до растерянности, он один пока понимает реальную опасность, скрывать которую невозможно, и если спасение для ее сына и для нее смой все-таки возможно, то в правде. Но как сказать это страшное слово, зловещее по звуковому даже своему обличаю - а, тем более, вызвать призраков выводом скоропалительным.
       М е н е н г и т - реет безмолвным призраком над окружившими полукругом врача. И Анна в запальном спокойствии знает одно - она ни за что не выпустит сына из собственных рук, в таком состоянии и подавно. Она будет с ним сама - неотлучно, неотступно - и до конца.
       Беневоленский по-молодому неловко-застенчив, и в то же время отважно-решителен. Ему не остается другого, как отстаивать срочный больничный режим; и как бы парируя опасения матери, удостоверять, что все, конечно, будет, как следует - больница наилучшая, под профессорским патронажем известнейшего Брауна, общепризнанного светила, и сам он, Беневоленский, практикует у этого профессора и будет неотлучно при больном, при индивидуальном посте сестры и сиделки, по необходимости будет сделано все возможное и даже невозможное...
       Чем больше он говорит, тем безвозвратнее сказанное уходит, как в вату, в длящемся Аннином молчании, означающем то же бесповоротное - н е т. Раскатисто грассируя и начиная запинаться, врач обращается сразу и к Глебу Александровича и к рядом стоящему Севернину. Симптомы страшного заболевания налицо, и им, Беневоленским, говоримое говорится не всуе, а потому, что решающее значение имеют минуты и секунды, что всякое промедление работает против больного. И в тот же момент сам понимает, что от беды, здесь вершащейся, спасать надо не только сына, но и мать. Глеб Александрович в душе согласен с требованием врача действовать четко и незамедлительно - другого не дано, но он сам впервые не в состоянии следовать логике рациональных предпосылок.
       Беневоленскому оставлен последний шанс, пытаясь привлечь на свою сторону безмолвствующего со строгим лицом Севернина, он хватается как за соломинку за эту возможность. Однако - напрасно. Севернин солидарен с мнением Анны Алексеевны. Оно непререкаемо, а слово матери тем паче. И всем известно - в э т о м доме слово Анны Алексеевны - закон.
       Больше не сдерживаясь и покраснев, как школяр лицом и шеей врач громко, громче, чем нужно, заявляет - в таком случае слуга покорный... Мой долг требует... мои обязанности требуют: или принимается единственно необходимое... в экстраординарной ситуации, или он покидает дом сей как человек, не имеющий возможности выполнить прямые профессиональные обязанности... и сбиваясь: как медика и... как человека...
       Оборвав на этом себя, говорит еще раз: ... в таком случае слуга покорный... - и поворачивается уходить...
       И нельзя будет взять в толк тут моментально свершившееся - как только Беневоленский начал поворачиваться, Севернин, шагнув к нему, крепко-накрепко сжал пальцы на докторском предплечье. На покрывшимся испариной лбу врача, проступают белые и красные пятна, и белый как мел нос превращает лицо в маску с пунцовыми ушами. Лицо же Севернина цвета старой бронзы становится лишь темнее и на скулах напряженные желваки...
       И потом как это ни трудно, приходится найти каждому в себе мужественную силу, постепенно входя в берега, и начать искать решение, выводящее из безвыходного положения. И уже под утро вместе с приехавшим маленьким и плотно сбитым Сыркиным, и вызванным старым профессором Брауном, удается войти в согласие с материнским безрассудством. Приняв обоснованные гарантии, заверенные и Авиловым, и Северниным, со срочно заказанным медицинским обеспечением, Митя в жару и бессознаньи, оставлен дома.
       Эти гарантии будут выполнены, несмотря на почти очевидную непреодолимость, возникающих при этом реальных преград, включая привлечение заграничных специалистов, не говоря о Сперанском с его аппаратурой, розыскания и получения новейших медикоментозных средств, лечебных процедур.
       И при том так и осталось совершенно непонятным, почему все уступали как должному почти фантастическим для выполнения этим условиям, почему они были приняты, а потом и выполнены и главное - результативны в ситуации почти безнадежной.
       И каждый, кроме матери, при виде закинутой назад больше лобой головы с закрытыми ресницами и хриплым прерывистым дыханием с задержками и всхлипами - мог только подумать - нет, не жилец, бедолага, на белом свете - и все тут... И лишь она одна - не хотела ничего знать из очевидного всем...
       Она днюет и ночует, ухаживая за сыном, не приходящим в сознание и на ее глазах меняющегося ото дня ко дню с выхуданием взрослея и чуть ли ни старея у нее на глазах... и все более, как бы умаляясь и умаляясь. Она просиживала с ним в кресле напротив бесконечные часы в полутемном днем и в ночном приглушенно освещенном пространстве.
       И никому не дано видеть ни ее растерянности, ни ее слез. И ровно и спокойно с каким-то страшным обыкновением, она делает, что нужно и следит за всем, и держится так, как будто ей и ему, ее чадо, это на роду написано, и надо это пройти и все выдержать.
       И каждому на Неопалимовском по-своему трудно, тяжко в эти дни и недели. И можно сказать прямо, что Борису Севернину не легче, чем Митиным отцу и матери в сопереживании за тяжелобольного, и за них, и совсем где-то подспудно за себя, оказавшегося застигнутым врасплох разразившейся катастрофой. Она грянула для него в кануне предполагаемого им отъезда в Питер и ему самому непонятным образом, сначала задержала, а полом и оставила на Неопалимовском.
       День за днем, и неделю за неделей. Занятый, как казалось ему, обдумыванием своей судьбы, он стоял и слушал происходящее рядом, в соседней комнате-госпитале, и всегда деятельно практичный пребывал в совершенно невозможном для себя бесполезном неделании в зимней беспросветности, стоя подолгу перед полупрозрачными, покрытыми морозным узором оконными стеклами. Он мало спал, часто не уходя к себе, оставался прямо в кресле под торшером с большим абажуром, Анниной выделки и выдумки, с крупными подвесками синего янтаря. И вспоминалось, как ему стало весело, когда Анна встретила молодого друга Глеба словами:
       - Вы - наш. Вам будет хорошо у нас...
       И теперь пил в одиночестве кофе, подолгу прохаживался для разминки, и часами, стоя лицом к окну думал свои думы и как ребусы разглядывал световые криптограммы из светящихся окон на близлежащих и отдаленных фасадных нагромождениях, с непостижимой сигнализацией о чьих-то существованиях, в постоянно видоизменяющихся причудливых световых конфигурациях. Сигналы мирного или бедственного существования среди темени. При желании в многооконном разноцветии узоров можно составить отдельные буквы в слова, прочитать письмена... Вроде: С О Н или С В Е Т. Послания неведомо от кого и кому...
       И оставались, может быть, до времени непрочитанными: S O S или С П А С ! (пожалуй, нигде в такой транскрипции не существующее слово).
      
       Про себя часто перебирает запомнившееся: счастье не выбирают - оно или есть или его нет... Или еще: от счастья нет защиты, как от беды. И медленно осознает уже де-факто длящееся состояние его невозвращения в Питер.
      
       Время кончается впереди,
       и путь кончается.
       Маятник качается,
       И замедляется
       и остается без времени маяться,
       и означается след
       вечности на земле;
       то, что светом было обоим -
       нам ... -
       - написала на прощание та, которая так и не узнает никогда им придуманного для нее наименования - Белой Лебеди. Белая Лебедь с черными глазами.
      
       А от столовой через маленький тамбур в бывшей детской Анна рядом с ним, со своим Малей, как она его звала, и один на один с бедой им на двоих; в комнате, где замедленно-неотменно убывает, становится меньше и меньше еле-еле жемчужной жизненной светлости. И Анна над обреченным, цепко захваченным в плен мукой с не по-детски сведенной шеей. Беспомощное подрагивание ресниц в запавших глазницах. И она знает: его не разбудить, не заставить встрепенуться последним усилием; не пробиться к свету за меркнущим взглядом, не дозваться, не докричаться до него.
       И все-таки просит, умоляет, повторяя:
       - Малыш мой, крепись, еще чуть-чуть. Я здесь.... с тобой, мой милый, маля мой... - полушепотом, полумыканием и касанием губ к щекам и лбу...
       Задолго до случившегося нечаянно услышала сказанное про Митю, казалось, крепыша-бутуза, глазастого, ресницы длинные, загнутые: бедолага, не жилец он на белом свете.
       Отовсюду мрак наваливается и давит чудовищным натиском и в этом натиске без слов внятное изнутри, но неизвестно откуда идущее в тебя понимание:
       - Теперь... и только теперь... и только здесь... слушай... и слушай внимательно. Сверхвнимательно. Чтобы спасти - уразумей. Не пропусти мига невозможного никогда, мига единственного тебе единственной, неведомо зачем и почему выпавшего из кармана небытия, хоть заведомо - не за распрекрасные твои глаза, и не в награду "за" неведомо ч т о в тебе сущее, и быть может приговоренное в свой черед тебе на муку вечную, а пока небывало-невозможное на земле явлено здесь и сейчас без лишних слов - во мне и мною -Я - бытие небытия и в с ё сущее - в с ё д л я м е н я предназначенное существование, чтобы б ы т ь м н е самоутверждаемым уничтожением в неуемности равновеликой бытию - и он, твой сын, твоя кровинка, востребован исчезновению, и исчезнет мигом явленной неуничтожимо моей небытийности и верховенства надо всем, всем, всем, потребным для того, чтоб мною потребленным быть, чтобы мне быть. И существует весь мир мне на мое бессмертие, бессмертие - ха-ха-ха - смерти, не смешно? не надо слов! - мне миновать его ты покажи, куда войти... и, не вздумай о себе самой - на этот раз вы одно по предопределению спасения, - и так от твоего кивка или одного указательного твоего пальца - решится все, и вы, ты и он... - не медли. Спаси его, дав в замен другое место мне, пока не поздно, спасти единственного без глупостей и сантиментов - время на исходе, сейчас ударит Бит! кивок - и он спасен, ведь тут, в окружении твоем всякой твари по паре, родных и неродных или родных "не очень", один кивок - и живите оба.
       Губы Анны терракотовой закалки, запекшаяся рана на лице без кровинки. И - дрогнувшие веки большелобого приоткрылись.
       И ты слышно еле-еле:
       - Ежик.... ёж-ик... с черными лапками!
       - О чем ты, свет мой! Какой ёжик?
       - Обыкновенный... с черными лапками...
       Он всхлипывает в беспамятстве с открытыми глазами:
       - ой... умер... ежик...
       Сумбур и бред в круговерти смерти - и думается, что не он, а ты в бреду, припав к его горячему сухому лбу и рукой осязая влажные локоны на шее, за ушами..., и содрогаешься невнятице чудесного и страшного жертвоприношения...
      
       22
      
       В короткую отлучку от больного в столовую, присев к столу-ковчегу и переводя дух, Анна вдруг осознает, что когда Глеб мечется между рабочим и Неопалимовским домашним своим кабинетом и врачами , молодой его друг и тоже строитель, Борис Севернин, каждодневно выстаивает бессменное дежурство рядом с комнатой больного и ее бессонным заточением. И когда она говорит об этом ему, он называет это - бесполезное мое стояние, с добавлением: на всякий случай...
       У нее черные круги под глазами и пергаментная кожа, и он не смеет смотреть на это лицо со старинной картины. Чтобы не молчать, он показывает хвостатую звезду, с недавних пор восходящую по вечерам над крышами домов, - залетную космическую гостью и пророчицу. И он в свои неотменные дежурства не без удивления встретил и ежедневно наблюдал прибывающее свечение этой то ли вестницы, то ли пророчицы, то ли простой глыбы льда и пыли, постепенно превращающегося в косматого тритона. Борис был одним из первых москвичей увидавших залетное чудо в окне своего дома, и - не мудрено - тотчас же познакомил с ним оказавшегося на Неопалимовском Чудодея, обозвавшего в сопровождении замысловато летучих жестов рук, хвостатую гостью- небесным скорпионом. И похоже испугавшегося собственных слов не ко времени пришедшихся.
       - Так вы не уехали? - говорит Анна, медленно возвращаясь после черного прогала в окружающую ее жизнь.
       - И теперь уже не поеду...
       И что-то еще добавляет о строительстве на непонятной ей Верхотурье, Верхотуре?
       Но это остается до выяснения на потом.
      
       Митино выздоровление чудо, его не взять в толк никому, ни образованным, ни необразованному люду. Его не в силах объяснить ни московская, ни берлинская профессура, которая была призвана к лечению страшного недуга и на глазах которой происходила болезнь, что же тогда говорить о простых смертных. Потрясен, конечно, и Беневоленский, Бенедиктыч, как прозвал его Митя, с большим трудом выздоравливая и заставляя домашнего врача, то впадать в эйфорию от невероятия наметившегося выздоровления по всем статьям безнадежного своего подопечного, медициной приговоренного, то впадавшего чуть ли ни в депрессию при ухудшениях в неустойчивом состоянии больного.
       Беневоленский, далеко выходя за круг докторских обязанностей, уже без особой надобности подолгу оставался на Неопалимовском. И удовлетворяя оживающее любопытство повзрослевшего Мити, заметив из окна детской разгорающуюся комету в московском небе, показал ему это астрономическое явление. И чем ярче комета становилась и распушалась хвостом, чем устрашающее выглядело ее великолепии людям впечатлительным, тем больше любознательного интереса вызывала она в научных кругах и среди таких прозелитов, каким был молодой Беневоленский, готовый с Митей чуть ли ни наравных фантазировать, есть ли жизнь в космосе и что будет, если кометная эта масса, не Бог весть какая, приблизится на опасное к земле расстояние...
       И тут же оба принялись за сооружение самодельного телескопа и вскорости оба подолгу наблюдали в такую трубку небо из окна комнаты, ожидая весны и открытого неба над головой. Тогда-то и пошли докторские рассказы о кометного хвосте, задранном в небе кверху, прочь от солнечных лучей, и химическом его составе с упоминанием о цианистой составляющей газового оперения ядовитого огненного головастика, готового превратиться в дракона.
       И Анна вскоре, после трудных объяснений с Глебом и Борисом, случившихся в то самое время, повесила ладанку с Митиной фотографией и малой толикой цианистого калия в ампулке, полученной ею их домашнего доктора в черном, как у пастора сюртуке, меняющегося в лице от влюбленной ученической пунцовости до бледности от смертного приговора ему или им выносимого?
       - И не думала и не гадала, - призналась она, - что стану беседовать с вами об этом Аркадию Бенедиктовичу, который не мог взять в толк в своем смятении, зачем это может быть нужно? и тем более, когда кризис позади, и сын ее идет на поправку. Но было видно по всему, и по облику ее, и по пытливому взгляду светлых глаз, не дурачится и не смеется она, и не испытует его, потребовав себе чупиточку содержимого кометным хвостом как альтернативы чуда, невозможного дважды, и как последней точки опоры в самостоянии; не на смерть, но жизнь перед ощеренным мирозданием.
      
       23
      
       Да, чудо свершилось и сын ее выздоравливал... и будет жить, по крайней мере, пока будет жива его мать. Он постепенно выздоравливал на Неопалимовском, а Наташа и Ланка отбывали карантин на Верхотурье, а попросту - на Верхотуре, на стройке Севернина, где сосновые боры с вересковыми полями и торфяниками, и торфяные просторы тянулись и тянулись, перемежаясь ложбинками с камышами по колено в воде.
       С переездом Анны Алексеевны и Мити на торфяные эти угодья Верхотуры, она тут же, обошла рубленный бревенчатый дом с мансардой и верандой, и вынесла свай вердикт Севернинскому устроению: негоже вам здесь жить как на биваке.
       И постепенно воцаряется уют и порядок, в отсветах неопалимовского уклада, всем бросающегося в глаза удобной простотой и скрытого совершенства.
       - Тишина-то какая! - были первыми ее словами по приезде в край гула и гуда мачтовых сосен, родственный манящим своим покоем всплескам морской тишины; и что на юге тихий плеск и ропот - здесь заснеженные волнистые вересковые поля.
       Мачтовые сосны стройно гудят парусным напором открытых далей. И Анна подолгу слушала это звучание тишины и покоя. Она прислушивалась к этой жизни и к своей собственной, подспудной. Она вслушивалась, а Глеб вглядывался с высоты отведенной ему мансарды в возникающий из природного окружения строй новых проектов линейно стремительных под облака.
       И впрямь здесь хорошо! А кому полное раздолье на новом месте, так это юным насельникам. Митя окреп сразу - это вам не эликсиры всевозможных врачевателей.
      
       Сусанна и сдружившаяся с ней детвора ежедневно пускаются в дальние прогулки, отправляются - как это еще у них называется - в дальние странствия, поначалу очень умеренные Митиными возможностями, не выходившими за пределы видимости из окон Глебовского скворечника, но понемногу раздвигаемые. День ото дня прибавлялись доступные им расстояния и приоткрывались неведомые места. Любо ходить, всякий раз дальше и дальше, не зная, куда забредешь, доверившись тому, куда выведут повстречавшиеся дорожки иль тропинки, а то и напрямик, если в залесье, мелкоснежье со следами копыт, полозьев или валенок, или по насту с соломой внатруску и смерзшимися проталинами от лошадиной нужды..
       И дни спокойные, белые и солнечные.
       И как-то полная неожиданность в разоренной усадьбе, означенной снежными буграми от фундаментов, и чуть в стороне на взгорье колокольня на ярком ровном, как синий камень, небосводе. Словно попали в картинку из "Нивы" или старого альбома с дагерротипами.
       И как тут было удержаться и не броситься бежать на этот взгорок с призывным - не догонишь ты меня! Но Сусанна ведет как полагается Митю и Ланку за руки.
       Издали целехонькая игрушечная церквушка, только без креста, скромная на белом искристом снежном пологе, вблизи - отстраненно чернеет пустыми дверными и оконными проемами. И стало только холоднее, как бы морознее внутри, когда, вошли в эту каменную выгородку пустоты среди пустого поля. Постояли, недоуменно в окружении стен, замалеванных наскоро белым. Под ногами запорошенное снегом каменное крошево и наледь, по углам, заснеженные холмики до ростепели без кощунственного зловония.
       Мерзостью запустенья обдула их всех, кроме Сусанны, правда и не слыхавших подобных слов, но почуявших их беззвучное веяние.
       Для ребят притихших от любопытства гулкое безмолвие стылой каменной пустоты - повод для разочарования после их порыва навстречу невнятным ожиданиям. Наташа первая замечает и пугается лицу Сусанны.
       Их водительница, старшая по возрасту и ответственности, в остальном равная среди них, испугана и растеряна перед внезапным вторжением невнятицы жизни и ее непотребства. И тут же воскресшая мука, отчасти даже не столько за себя и не за убогого брата, убиенного Платошу, даже не столько за родителей (погибших или бежавших?) и не за горемычную почившую няньку ее и бедняги Платона, сколько за невозможность неприлюдно даже сказать глупым детям о том, что им предстало в своем разрушенном нагом обозрении то, чему она глупая, но любящая остается и по сей момент верна, потому что для нее - э т о е с т ь. Э т о. О н о. А ни объяснить, ни сказать, ни обмолвиться здесь и сейчас при детях не из-за себя, из-за них - нельзя.
       И все сбились и смешались и спутались в ее голове, и в горле - ком. Она крестится непроизвольно (впервые при детях) - и тогда Митя протестующе кричит:
       - Бога нет!...
       На беспомощном лице бедной Сусанны выражение муки мученической перед натиском этого мира и бессилием своим на ветру в этих оскверненных стенах. И тогда Наташа подает свой голос:
       - Этого никто не знает, - чтобы прогнать что-то непереносимое в Сусанне и в них самих и вокруг.
       Она старается не смотреть на Сусанну и боится, что Митя станет настаивать на своем, хотя говоря по правде сверхъестественного, конечно, быть не может, ибо неоткуда ему взяться.
       И слышит не предназначенное ни ей, ни Ланке, ни Мите:
       - Бог в сердце, - произносит Сусанна почти про себя.
       Наташа спрашивает для отвлечения слишком громко:
       - А это кто? - показывая на стертые, плохо замалеванные пятна-бельма, и сквозь побелку проступающие очертания лиц, чьи-то обособленно вытянутые с чашей-подносом руки, ниже чьи-то сандалии, пальцев ног, чьи-то бороды.
       - Это Предтеча, - и все смотрят туда, где угадывается крылатое туловище, протягивающего на овале блюда - о чем ребята не догадываются - собственную голову, и Сусанна спешит увести свой выводок, проговаривая с дрожью - Тут зябко. Да Митя как бы не застудился.
      
       Анна Алексеевна дождалась их с облегчением, наконец-то, и сошла вниз, заслышав гомон и топотание на деревянном крыльце. Они наперебой, торопясь, спешат поведать о сделанных открытиях, церковь в поле - говорит Наташа, разрушенная - вставляет Митя, по-видимому, как должное, с небылицами на стенах, - хочется сказать Мите, но почему-то взглянув на Сусанну не говорит.
       - А Суслик т а м плакала - вечером по секрету на прощание шепнет Наташа на ухо матери. А оставшись одна, Анна Алексеевна подумает не без горечи о Сусанне - жива одной верой, без нее она погибнет.
       И вдруг понимает удивительно отчетливо для себя - нельзя говорить и думать о том, чего нет, названное в слове уже существует, оно есть, и веря в это есть, мы с ним соприсутствуем, и Бог есть, если мы говорим о нем в прямом соотношении с нами. И ничего не значат слова пустого отрицания того и без того для нас нет. И она хочет наутро поговорить об этом с детьми, для которых Бог - это нет, еще не ведая, что в самую маленькую, в малюсенькую щелку такого н е т с лихвой может низвергнуться все бытие туда же, в небытие все того же н е т.
       И о детях: как им дать понять то, что понятно молодой елочке в окне ее комнаты, похожей на шатер, она стоит и радуется под снежной опушкой в слепящем солнечном освещении, крестообразно бытийственно воздев побеги-руки в небо.
       А вечером она призывает, предлагая всем:
       - Посмотрите, небо, небушко какое!
       Глеб смотрит на нее непонимающе.
       - Да подойди сюда, - зовет она к окну.
       И взаправду - ровная пелена туч отошла, сдвинулась в сторону и из-под нее - чистенькое, промытое, просветленное, обновленное, совсем новехонькое - словечко Глеба - опрозраченая зеленоватостью синь.
       Последняя радость небо над головой, а у Анны были дети, был Глеб и был Борис; и была подспудная виновность, но как-то иначе, по-своему понимаемая в какой-то степени уподобляясь неразумению собственных детей, в котором она тоже, наверно, виновата...
      
       24
      
       Толпа стояла и дышала.
       Лидия Чуковская.
      
       А теперь... минуя годы, годы и годы, словно листая страницы, - другое время. Смерть справляет свой торжественно-мерзопакостный обряд. Да, мы любим не живых - мы любим мертвых... Плакать - стесняемся, пакостить - нет.
       И небо нависло серой тяжестью и стылой мглой.
       Черные, перевитые белесой присыпкой, толпы на примыкающей к вокзалу улицах и привокзальной площади. Только дымочки дыханий. И клубки мыслей таких же мутно-рваных, подобных дыханиям печально замкнутой всенародной решимости. Нет ни времени, ни солнца, ни внутреннего тепла.
       Длинная черная машина, почти беззвучно, пофыркивая мотором, метр за метром проталкивается вперед, стиснутая отовсюду народной толпой (хотя так и хочется сказать инородной толпой), и медленными толчками ползет дальше. Пока не застревает в спрессованной икряной гуще. В раскрывшейся дверце - немолодая, подтянутая женщина, вся в черном. Ее сторонятся, пропускают, образуя узкий коридорчик. Добравшись до оцепления линейными, она с застывшим лицом ощупью откидывает у сумочки клапан на красной муаровой подкладке и длинными пальцами в черных перчатках что-то извлекает и начинает прилаживать к ушам тускло поблескивающие приспособления слухового аппарата, отливающего чешуйчатым блеском металла, и черепаховый рожок и зигзагами ярких зеленых ниток-проводков.
       Черная женщина спрашивает неумеренно громко в безмолвии площади:
       - Уже привезли?! Да?... говорите сюда!
       Кто-то бежит по свободному прогалу перед матерчатым красночерным сооружением для вождей и исчезает в черном портале, словно в захлопнувшемся мраком зеве или сошедшимися следом створками черных кулис.
       И все ждут.
       И серое сумеречное небо ждет.
       И женщина со слуховым аппаратом со шнурами в руках.
       И человек в кепке с лошадиным лицом.
       Человек с залубеневшими полями фетровой шляпы.
       Человек с потухшим окурком в углу губ.
       И человек в кубанке и кожанке при газете в черной траурной кайме, торчком из кармана.
       - Всепожирающее время - бормочет под нос длиннолицый, растягивая длинные губы, и заметив сторонний взгляд, словно в оправдание прибавляет:
       - Не было б времени, не было бы и смерти... И сбившись, - к себе самому: - А может наоборот?
       Подозрительная личность. Из породы честолюбцев-фанатиков? Опасайтесь сумасбродов, сумасшедших и паче всех поэтов. Бойтесь субчиков в одежонке на рыбьем меху и с мозгами набекрень! Додумались, договорились, добредились - черное солнце везут похоронные дроги!? Подумать только! Бойтесь шальных мыслей в булыжных головах! Да здравствует монолитное единство и стальная воля!
      
       Стальная воля, это не поэтические бредни, не химеры - это ты в собственных своих глазах и миллионы готовых идти за Тобой до конца! Отныне покойный твой ближайший соратник станет первомучеником Твоего святого дела и нового Твоего календаря, отныне, с сего дня утверждаемого на веки вечные! Ты поводишь плечами серой шинели под серым небом в окружении серых лиц - с выражением мужественного сожаления. По лучшему из лучших и вернейшему из вернейших. Улыбчивый, розовощекий, Великий Гражданин, поднявший Тебя надо всем твоим окружением, умер будем считать, жертвенной смертью ради тебя... будем считать, во имя общего дела, готовый, наверняка, поговори ты с ним с глазу на глаз по добру по здорову, д о б р о в о л ь н о пойти на страшное жертвоприношения ради победы над кликой, которую давно пора было прибрать к рукам, кликой двурушников, убийц и наймитов, вознамерившихся повернуть колесо истории вспять.
       И у подножья трибуны кумачево-траурная площадь, огромное пространство запрокинутых в твою сторону голов, площадь, мощенная людскими массами преданными тебе...
       Звучат морозной мглой фанфары.
       Смирна-а-а!!! - и площадь дрогнула. Форменное оцепление тянется в стойке, замерев в неподвижности, а "люд голодный", прежде чем застыть ворохнулся.
       - Враги показали свой волчий оскал. Собакам - собачья смерть! И под руководством мудрого из мудрейших мы пойдем от победы к новым победам! Кто не с нами - тот против нас - дурную траву с поля вон!
       - Смерть двурушникам- убийцам!
       Воля. Решимость. Единство.
       Вы жертвою пали в борьбе роковой.
       - Сейчас же отставить! Прекратить!
       Кто-то высунулся из стародавних без спросу, не зная броду - пеняй на себя, коль не в ладу с порядком. И распорядителям церемониала не поздоровиться, куда смотрел! Да за одно и разгильдяев там самых разных приструним.
       И нет человека с лошадиным лицом.
       И времени больше нет.
       Ты стоишь чуть впереди остальных, непосвященных в таинство, отрежиссированной партийной тризны: дело прочно, когда под ним струится кровь!
       Вот уж поистине мертвая тишина - в адском бликах прожекторных подсветок под мрачно серой драпировкой неба над площадью. И ближе остальных т ы один стоишь к гробу в венках и цветах. И пусть киношники сохранят на веки вечные мокрый след на твоих изрытых щеках. Пусть видят и знают. Чем глубже войдет это в умы, тем лучше. В этот Твой день траурно-праздничный. Победителя и Корифея эпохи.
       Но что это? Молодой курсант через силу прямится, лицо минуту назад - кровь с молоком - сделалось синюшно-гипсовым. Видно, дохнуло в лицо ему смертью - и гроб приметно вздрогнул и лежащий в гробу - тоже, словно оживая - и ты в серой своей шинели, оттолкнув молокососа, занимаешь его место - пусть газеты навсегда запечатлеют сценарием не предусмотренное.
       Потом ты пристально, с разных сторон будешь изучать прыгающие кадры кинохроники, и хваткий газетный фотодокумент, примеряясь к жестам, мимике, выражениям лиц на них, высматривая, кто - чем дышит, кто куда смотрит, как моргнул, а то кому мигнул - мало ли что...
       И вскорости происшедший затем Съезд победителей, так хорошо вписывается между годом Великого перелома и годом Великого разгрома (как негласно это держишь ты в своем уме это наименование, адресуя его отнюдь не к страшному сорок первому, а славному тридцать седьмому).
      
       25
      
       На лед вылетела женщина в красном, описала изумительный круг и сделала пируэт. Ее блестящие коньки скользили молниевидно и резали лед с мучительным звуком.
       В. Набоков.
      
      
       И всякому фрукту - свой фатум, или, скажем так, - своя феерия.
       Между старых домов над Шпрее и их фасадов, закопченно-сивых от времени, сырости и плесени странно выглядывает, как полуспущенный парус или опавший воздушный шар, осевший на бок купол шапито, увеселительного заведения со съехавшей набок размалеванной вывеской канкана на льду под воющие звуки полета валькирий, собственно говоря не так уж и далеко от Новой Имперской Канцелярии. И в сникшем от погрома заведении над Шпрее было чему если не возрадоваться, то возвеселиться по законам нового пошиба чистокровного арийства: подавай нам что-нибудь этакое, да погорячее.
       - Salut, Inga! Salut, Jogann! - это по-нашему, сногсшибательная акробатика, залихватская феерия на коньках арийский Ромео и Джульетты из Панкова под бубен клоунской бутафории, переходящей в трактирный пляс.
       С огромным успехом проходят захватывающие и опасное зрелище под скрежет коньков и музыкальный взлет уже совсем и не по Вагнеровски. И тут, казалось бы, можно было бы сойтись с хозяином балагана по части головокружительных фигуристов, добавив для смака какую-нибудь сымпровизированную отсебятину. Да вот возьми и грянула тут закавыка с выяснением арийского, не совсем арийского и совсем не арийского содержания исполнителей программных номеров. Да и как было не погорячиться молодым и горячим мужикам не во зло, а во благо интересов чистокровной нации.
       И табун разминающихся жеребцов в черной униформе не сразу, но находит неожиданную изюминку в новом амплуа покровителей дансингов и кабаре. Молодчина - заводила Клейнперер потребовал тут же повторного представления. В одно мгновение он выхватывает из реквизита длинный дрессировочный хлыст и с лихостью манежного мастера вызывает ударами-выстрелами на лед участников представления. Правда, лед подпорчен предыдущим канканом; плоховато со светом, после с треском перегоревших сразу двух лампионов, но в опустевшем зале не осталось никого кроме избранного замундиринного сборища, занятого своей затеей и перепуганных лиц за кулисами, не замечающих ни желтизну полусвета над ареной ни серой мглы вокруг.
       И овация находчивому как никогда Клейнпетеру.
       - Ну давай же, давай дорогуша, - вопят арийцы на разные голоса, - покажи на что способны наши немки Ножками! Ножками! Больно ножки хороши!
       - Поработай на славу! И нам на потеху!
       В ослепительном заголении, в уборе из перьев Инга дробно топочет по деревянному настилу, и несмотря на стылые сквозняки и дефекты на льду, с профессиональным шиком выкатывает на лед:
       - Wuderbar! Wuderschon! - крики навстречу ей. И кто-то театрально показательно похлопал, не снимая ладно пригнанных перчаток, и вслед ему недружно зааплодировали и в одобрение затопали сапогами, изнутри кто-то торопливо стал поправлять перекошенную кулису, словно отгораживаясь в служебке от сцены.
       Дива делает пируэты под летающим не поспевая за ней световым овалом, но все ждут уже не ее, а ее партнера.
       Раздается комадно-зычно:
       - Рафаила сюда сейчас же! Пархатого!
       - Подать сюда на сцену эту персону маскарадно замаскированную - Руффо - Руффимочка распрекрасного!
       Одни из чинов оживившись посерьезнели, кто-то стал оглядываться в поисках выхода, но не ушел никто.
       И Инга прямо-таки вывозит на арену перепуганную фигуру, как говорят на полусогнутых, что можно принять за номер комика с головоломными по трудности ледовыми шаржами.
       - Ай да Инга! Браво! Браво! Покажи арийскую нашу прыть!
       Кавалер ее похож то ли на пьяного, то ли на больного, босиком с постели вставшего на коньки.
       - Нашелся! Откуда он взялся?! - в общем хохоте одобрительно зловещий возглас.
       Рутинно обкатанный аттракционный номер в присутствии черных мундиров враз обретает солоноватый привкус крови и травли кафешантанной дивой своего напарника. От ловко запущенного стула под ноги он с размаха летит на лед.
       Не упусти свой шанс, красотка! - вопят ей и на нее, - Давай! Давай! Дави ублюдка!
       - Посмотрим, какой он породы?!
       - Покажи этому выродку кто есть кто!
       И кто-то загудел засвистел на губной гармошке, мундириный, рыжий и ражий.
       И общий хохот.
       Упавший пытается справиться и подняться из последних сил...
       - Иудейское ничтожество!
       - Топчи поганное отродье!! Топчи его! - орут разинутые черные глотки.
       -Топчи подонка, шлюха! - Stampften, Stampften ihn!
       - Дай ему, ублюдку - дай! или ты с ним заодно?
       Смрад винного перегара и похоти, блевотины и крови шибает в носы остервенением.
       - Noch!
       - Noch!
       - Noch!
       И слышен лишь утробный хрип и храп забиваемого и нутряное зловонье жертвы.
      
       И хотя эпизод этот имел свое местонахождение неподалеку от оттеля Unter den Linden, в котором Авилов останавливался раз-другой, бывая на Stallwerke по делам Москворецкой стройки и, примерно, во время его тамашнего пребывания, узнать о зверском событии довелось не ему в Берлине, а Ирине Кравцовой в Москве. И не он - ей, а всезнющий Гаврош - ему, пораженному услышанным, сообщила о вакханалии ХХ века. Так думал озаглавить публикацию по этому поводу журналист- эмигрант.
       "Вакханалии ХХ века или Остра ли сталь арийских коньков?". Но публикация эта так и не состоялась.
      
       26
      
       Собственно говоря, беседа Авилова и Кравцовой о Берлинской вакханалии была одной из мирных в их не всегда легких собеседованиях. Толчком к последнему столкновению послужила малость, вернее то был внешний для нее повод к выяснению их взаимоотношений.
       Кравцова стала подтрунивать над отступничеством Гёте в разговоре с Бетховеном от Беттины Брентано и заступничестве за нее автора Эгмонта, иронически противопоставляя всеми уважаемого тайного советника и великого человека, выходящего смело за рамки показного благоприличия.
       Глеб сказал, что невежливость и грубость не след поощрять ни под каким соусом. Кравцова не сдержалась, чтобы не сказать о своем неприятии проявлений лизоблюдства и сервилизма в любых формах и под любым соусом
       - Оставим в таком случае Бетховенский этот по всему ходульный анекдот, - примирительно предложил Глеб. Но Кравцова, держа животрепещущее настоящее в уме, уже не могла остановить своих эмоций:
       - Ха - ха - ха, - отозвалась она, выделяя каждый слог. И продолжала: - Да не в этом дело. С е р в и л и з м - мещанство в кубе! сервилизм во всем, во всем и в жизни и в смерти и в любви от Вертера до обоготворения домашнего очага и, как там - одним словом delires actives de la pasion. А у вас?
       - Ах -ах! - ах! - отзывается и Глеб, шаржировано подчеркивая каждым слогом направленность речи на прямолинейный дидактизм современного молодого поколения.
       - А у вас, - уже не слыша его, и стараясь не уступать, - у вас махровый сервилизм домашнего очага.
       В ее голосе столько порывистой силы, только направленной уже не в адрес затронутого в разговоре прошлого, и его представителей, кто бы они ни были, а самого настоящего "настоящего" самих участников нынешнего словопрения, ведь по крайней мере певец Вертера и то до глубокой старости оставался молодым, признавая права ewige weibliche, а по-нашему, по простому жить по закону, который гласит - седина в бород - бес в ребро? И стыдно загораживаться от правды жизни жупелом домашнего очага, Глеб Александрович.
       Глеб упирается кулаками в массивное покрытие стола моренного дуба и встает перед Кравцовой, как воин Плутарха, делающий шаг вперед, прежде чем упасть. Он стоит во весь свой высокий рост перед Кравовой, не в первый раз заявляющей права на него, и на собственную любовь, имеющее право на существование, нравится или не нравится кому бы то ни было. Для нее это гарантированная ее жизнью реальность, а не ветряные мельницы "домашнего очага" (и заклинило ее на этом). И она без отчетно обо всем и об "очаге" и о делах на стройке выкладывает все вместе и не впопад.
       Сыта по ноздри все-всем, - громко слишком громко говорит она, - и высоколегированной сталью, и гранитными плитами, и графиками бетонных работ и сортами бетона, спасибо, сыты... но, Глеб Александрович, что бы там ни было прийдется считаться с фактами, и я вот как есть и есть такой факт, независимо от того нравится вам то или нет...
       Напор с одной стороны взывает всегда ответную реакцию с другой стороны. И дело не в том, что происходящее неуместно здесь и сейчас, или - неуместно вообще; сама безоглядная императивность: вынь да положь, не может не вызвать отпора. Конечно, молодым у нас везде дорога, но дорога напролом нонсенс. Ирина, можно сказать правая рука Авилова, она многое может, ей многое по плечу, но вынь да положь тем более в делах сердечных - это чересчур.
       - Принадлежа к молодой генерации, вы даже не понимаете - ваши речи унизительны для нас обоих... - бросает он ей.
       В ответ она заявляет:
       - Увольте меня от вашего бесстрастия, - с вызовом больших голубых глаз, полных слез, она пускает слова наотмашь - так что он не успевает ничего сказать в ответ. В дверях она еще успевает произнести: Я упрямая!
       В запале, да еще с таким характером можно наломать дров и немало, и он выходит за ней, чуть иронизируя в свой адрес - бежать вдогон, задрав штаны, - занятие не для главного инженера в залысинах.
       Напрсно, как говорится - ее и след простыл.
      
       27
      
       Вынь да положь - твердя заскочившие в памяти слова на этот раз скорее в свой собственный адрес, Глеб неудовлетворен и даже обеспокоен случившимся объяснением. Нельзя было ей уступать, но нельзя было так ее опускать в порыве безрассудства. Зная ее, можно ожидать любой выходки.
       А она уже выкатила из распахнутых перед ней ворот на Моховую и гонит открытый фаэтон, так что ступивши было на проезжую часть прохожие скорее спешат отступить назад, иногда спотыкаясь и чертыхаясь и кто-то даже кулаком машет вслед: недобитки, еще доберемся до вас!.
       Не знаю, как случилось, что Кравцова узнала меня на такой скорости подлетая к Бородинскому мосту, в тот день и час попавшего совершенно случайно в эти места. Она затормозила сверкающую лаком и хромом машину на самом въезде на мост и без слов распахнула дверцу и с нетерпением, не допускающим напрасной траты времени на вопросы или возражений ждала, чтобы я устроился на заднем сидении ярко-красной кожи.
       По видимости была она более, чем спокойна, даже, можно было бы сказать, предельно сдержана и полностью владела собой, и мы долго ехали молча. И мне тогда не было никаких оснований предполагать, что бежит она призраков собственных эмоций, твердо решившись играть ва-банк и выложить свои карты хранительнице очага - как давеча ей назвал Анну Алексеевну ее домашним прозванием. На выезде из города не составляло труда понять, что с тем и поспешает она на дачу в Дарьино... хотя кто знает, было ли все так с самого начала, а, может быть, завидя меня по дороге в никуда, она вдруг подумала как раз об этом, и прихватила меня в машину, как удобный повод для своего появления там, где ее не ждали, и где была-то она всего раза два. Не знаю. Да и кто знает, было ли то побегом от химер или погоней за призрачной целью?
       И все внимание ее и мое занято стремительным гоном сверкающего черно-огненным сверканием поккарда напропалую сосновыми перелесками и открытыми пространствами.
       Кравцова, не отрываясь взглядом от дороги, говорит, заглушаемое встречным воздушным током, и повторяет, отрывочно доносящееся до меня:
       - Пишешь стихи? - в интонации не вопрос, а утверждение на вздержке голоса, забиваемого шипением и свистом асфальтового полотна.
       И после поворота от главной дороги на Дарьино длинная машина не снижает скорости только сильнее покачивается на увалах, махом взлетая по взгорью и словно перегнувшись на перекате, устремляется в низину.
       - Так как же насчет стихов? - ей видно необходимо говорить, все равно о чем, лишь бы не молчать.
       И я опять не успеваю ответить.
       Стремительность последующего вершится вне времени, и почему-то как в немом кино, словно выключили звук...
       И кто мог знать о споре двух деревенских малолеток на слабо и не слабо в присутствии белобрысой Лапуги, который подстрекательно затеял старший из них Петька Кушак. И, глядя на белобрысую Лапугу, такой же белобрысый Ежик (как пообвыкли звать Егорку) с деланным равнодушием водит пальцем ноги по придорожной пыли, поджидая момент, чтобы поккард сравнялся с придорожной ветлой - ориентиром спора, - и тотчас же кинулся машине наперерез, а рассудительный Петро с улыбчатой ленцой и белобрысый одуванчик смотрели, повернув головы вослед мелькавших пяток бегущего поперек дороги с несущимся на бегуна сверканием лакированного кузова и раскаленного никелированным блеском металла. И Лапуга не успевает закричать Ежику, чтобы он не дурил и не ублажал этого противного Петро...
       И раньше, чем это дошло Кравцовой за рулем и до меня, осознание неотменимости вершащегося вспыхнуло в Егоркиной голове, так как с присущим ему глазомером просчитаны им миги и шаги, чтобы машина впритирочку за спиной его могла проскочить без ошибки и без случайности, а точнехонько, и не учтена малость, возьми и кинься глупое чудовище объезжать его, бегущего во все лопатки, не со спины, а пытаясь проскочить перед ним... Кравцова инстинктивно отвернув руль влево от внезапной помехи, гонит машину на сближение, пытаясь проскочить раньше. И боковым зрением беглец ловит миг, когда ни вернуться, ни остановиться - и не добежать до обочины уже не дано...
       - и в тот же миг, сбитый, мягким комом вбок летит на пыльную обочину, с которой на бегу не спускал глаз... и следом за ним ощеренный хищник, потеряв скорость, без управления, замедленно скатывается в кювет; перекошенный кузов с распахнутыми дверцами, замирает в позе беды, мелькая на холостом ходу подвешенным в воздух колесом. На всю округ пронзительно воют заклиненные клаксоны.
       - Помогай! - кричит Кравцова, еще не осознав до конца не обратимое. И она под мышки, я за ноги, неловко пытаемся уложить на заднее сиденье то, что было минуту назад живым телом, но оно не помещается в рост, и ноги остаются подогнутыми вниз. Коротко стриженный мальчишка, по странному сходству то ли стриж, то ли еж с посеревшим лицом. Он в выгоревшей до белизны сатиновой рубашке, в крапинку, в прочерченных следах асфальтовой пыли, земли, травяной зелени, но сам кажется заснувшим, только струится быстро подсыхающей на жарком солнце след крови из носа вниз к подбородку с затеком ко рту. Мухи уже почуяли кровь.
       И Аррес, изнывший от знойной жажды в ожидании приношений...
       И Марс и вавилонский Нергал... Боги жаждут.
       И будет им кровавое приношение.
       И будет пир на весь мир.
       Белобрысая Лапуга, заслышав трубы войны и скинув ситцевое платье, в гимнастерке, в пилотке, в кирзовых сапогах пойдет медсестрой. И не вернется на родимое пепелище дотла выгоревшей Красухи, где передовая проходила по деревенским огородам.
       А Петр Кушак, скинув милицейскую форму, напялит немецкий камуфляж и оставит по себе недобрую память красухинского полицая и сгинет после войны, как сказывают, в местах не столь отдаленных, на самом на краю света.
       Мать же Ежика-Егорки станет мыкать горе материнское неизбывное, не дотянув до военного лихолетья, встретит свою кончину от саркомы, ее задавившей, и до последней минуты будет ночами напролет слышать т о т вой, ворвавшийся в ее жизнь с дороги, куда она поначалу глянула из-под руки с крыльца и тут же почуяла недоброе, видя как со всех ног бегут до деревни соседские ее Лапуга и Петро.
      
       И, сдается, что ныне не осталось на земле никого (кроме меня) из свидетелей и участников конца короткой жизни маленького смельчака, ставший словно прологом торжествующего беспощадного побоища на этой земле на ближних подступах к столице.
      
       28
      
       И, примерно, в те же самые времена в Минске, в доме, в котором в свое время жили Горсты (до переезда в Москву), где этажом выше - была квартира Игнатовых, и комбрига Чона, а этажом ниже - Мантулиных, обитатели этого дома не могли не помнить Константина Горста и Наташи Авиловой, и по тому или другому случаю вспоминали и говорили о них. И совершенно особый повод в этом отношении выдался одним из вечеров для супругов Мантулиных.
       - Пропади оно пропадом, - говорит Лев Ефимович без всякого выражения в голосе, весь вялый и безразличный, после позднего возвращения с высокопоставленного партийного актива.
       - Лев, что с тобой? Ты что?
       - Не знаю как и сказать. Ничего понять невозможно, ничего. Откуда напасть такая на нас навалила, Таля? В кошмарном сне представить невмоготу - Лиссабонское землетрясение. И до нас добрались... какая-то фантасмагория... и Гололед... и Червяков... ну, ладно, там кто-нибудь другой... но эти? прошли и тюрьмы... и Сибирь... и на тебе... и Бенек туда же.
       Рот жены его становится округлее и округлее, словно она собралась охнуть или подуть - чур-чур меня. - переполненная болезненного удивления. Выражение особенно страшноватое тем для Льва Мантулина, что оно как-то сходится с привычным ему выражением ее веселого изумления (чуть испуганного) из лучших времен над страницами смешных фантасмагорий про парубков и дивчин под лунным светом майской ночи, отважного кузнеца и царицыны черевички или гипнотический взгляд страшного портрета... о чем с раскрытым ртом слушал ее выразительное чтение собственный их Лёвик вместе с Наташиными тутушками на дачах под Минском.
       - Весь день мигрень. Как иголками прошивает, а теперь ты эти... страсти-мордасти принес...
       - Ума не приложу - четыре часа за закрытыми дверями сидели, очуметь можно, и противно и страшно поднять глаза на соседа, и попробуй сообрази, что к чему - и в самом деле, подумать только - вся верхушка слетела, а шли за ними и готовы были в огонь и в воду... теперь - ищи-свищи, или еще лучше - как корова языком слизнула - по выражению твоей тезки... - Авиловой... Горстам повезло, во время отъехали от наших этих прелестей.
       - Там - своих хватит, - она морщится и, поправляя мокрый компресс на лбу, - сегодня как раз пришло Наташино письмо из Москвы.
       - Ну, с ними-то все в порядке. Не помню кто-то мне говорил о Горсте очень хорошо.
       И внезапно, споткнувшись, тряхнув волосами, ударяет себя по лбу:
       - Сегодня сказали - Гаджи разоблачен в шпионаже, арестован. Ну, тот самый завсегдатай Горстов... как же это я сразу не сообразил, что это он и есть.
       - Этот Женька Гаджи? Разоблачен??
       - Ну, да... замаскировавшийся пилсудчик и польский шпион.
       - Погоди, Лева, из-за письма Наташиного я и так сама не своя. Не прямо сказано, но понять не трудно, что Горст, как Наташа пишет, ждет нового назначения... постой, а, может быть, это неспроста?
       - Перестань. Он вне подозрений. Еще в гору пойдет.
       - ... а кто здесь с Голодедами и Бенеками все на охоту ездил? на кого они там все охотились?
       Она приподымает голову от подушки, придерживая мокрую тряпку на лбу.
       - ...а тут Гаджи этот, он у Горстов дневал и ночевал!
       - Что ты хочешь этим сказать, Таля?
       - Не знаю... не случайно все это... и нам теперь всякое лыко в строку поставят... а если с Горстами что... тебе не сдобровать первому!
       - Перестань. Ты накаркаешь.
       Каменная тишина кругом и снизу рывок стронувшегося лифта. Через небольшой промежуток подрагивающий звук проходит за стеной мимо.
       - Да, как ты могла... - начинает он.
       Но она, словно одна в комнате, словно наедине с собой, продолжает полу-внятно:
       - мы люди маленькие... многое не знаем и не знали... и зачем Наташе этот Гаджи спонадобился... держали при себе... в Москву с собой... повезли ... зачем? теперь на это в другом свете смотреть будут...
       У нее лицо злой хохлушки, щеки в красных пятнах.
       - Возьми себя в руки. И не неси чепухи. Не психуй. Горсты вне подозрений... бог знает до чего так дойти можно...
       И тогда она вся в истерической решительности привскочив на подушках и с издевкой:
       - Ах так! в Червякове мы не были уверены... Голодеду не кадили фимиама? да я Гаджи этого давно раскусили... он паршивец и гаденыш.
       Оба ждут напряженно, заслышав идущий лифт.
       Мантулин, беспомощно щурясь, протирает толстенные цилиндрическими стекла в роговой оправе, склонив курчавую голову. И после молчания:
       - Так нельзя, Таля.
       - Таля! Таля! - вскидывается она и тут же, осекшись, продолжает шипящим шепотом: А так - можно!? ждать, сидеть и ждать - подумай что будет с нами, с нашим Лёвчиком... ты подумай об этом! Ты об этом подумал? ведь если Горст... - и не отмоешься, кто добился чтобы кафедру оставили тебе? тебе тут же каюк прийдет!! да мы виноваты... мы прохлопали, но ведь мы люди маленькие. Лев Ефимович проснись... ведь это серьезнее серьезного... возьмутся за тебя, потом за меня... надо что-то делать! теперь в ход пойдет и что было и что не было...
       - О чем ты?
       - Надо признаться в своей беспринципной близорукости. Может быть еще не поздно... надо сказать честно и прямо, что мы прозрели и все открывается совершенно в другом виде.
       - Да, обожди ты.
       - Нет, хватит... прождали - дождались... Горст ждет нового назначения. Гаджи... и фамилия у него такая - гад и есть. И морда бандитская. И ждать больше нечего.
       Лев Ефимович отирает уже не в первый раз платком лоб, потрясенный материально застывшей вокруг них тишиной, как бы принявшей форму окружающего их ужаса.
      
       29
      
       И подавляющий, расплющивающий Мантулина ужас был отнюдь не беспредметен, особенно знай он и его Таля, что этажом ниже ночь напролет до поздней зимней зари шел обыск. И только потом стало известно, что сам комбриг, проживающий в той квартире, догадался о том задним числом, с отходом курьерского на Москву.
       Он выехал по срочному вызову к наркому прямо к отходу поезда из штаба Округа, надеясь выспаться в дороге, и не то, чтобы не было вовсе в ту пору недобрых предчувствий или опасений, но веры он им не давал, твердо зная, что не имеет права нюниться. И тут же, сразу, попав в купе, принялся по военному правилу устраиваться удобно и ладно. А в подсознании неприятной зацепой остался для всех подчеркнуто безразличный светлоглазо бесцветный, но по-рысьи прицельный к нему взгляд на платформе.
       О, эти глаза прищуренные белесые под белесыми ресницами и каменно изваянные веснушчатые щеки с живчиком на скуле. И все встало по своим местам, когда метнув недокуренную папиросу в снег, обладатель этого взгляда, легко поднявшись в тамбур, независимо проследовал мимо исполнительно-понимающего проводника в то же самое купе, занятое комбригом и повесил по-соседски, на правах попутчика свое черное пальто подле долгополой шинели с тремя ромбами в петлицах. И тут же заявились как бы нечаянные его попутчики.
       Один читал, похрустывая глянцевыми страницами крупнофрматный журнал С С С Р н а с т р о й к е (и комбригу вдруг в глаза бросилась карявость такого названия), другой, на верхней полке, подмостив аккуратно газетку поверх одеяла, приготовленного ко сну спального места, бездельно лежал в хромовых сапожках (неувязочка получилась, не успел сменить - ну да не хрена, сойдет). А главный из попутчиков пристроился у коридорного окна, словно мучимый бессонницей. И казалось на всю ночь покуривая и поглядывая в купе, для вида из-под руки на запотевшем стекле набрасывая соблазнительные округлые дамские формы прихотливыми зигзагами - не без тайной издевки, понимай мол как знаешь - тут и бюст и зад или просто зигзаг? И неспешно с ленцой посматривал под рукав на зарешеченный толстый переплет над циферблатом, курил и скучал ночной коридорной скукой.
       В дорожном мороке ночной тряски и монотонности стуков-подсказок сонное течение мыслей походит на фантасмагорию, пульсирует размытыми наплывами: было их трое - три богатыря - нет не то, фальшивишь, не та тональность... нас было трое на челне... опять не то, не при чем тут челн. Вот три толстяка - появились в мыслях и исчезли, на смену пришли - три танкиста, три веселых друга - и здесь возможно пришлись бы тут к месту. Да не было в них в этом случае нужды, а нужда была в другом...
       Не было тогда, крупных танковых войск, когда начинали они службу в кавалерийских частях. Были кавалерийские армии и бригады. И было их трое - был Сергейчук, был Урбанов и он, Чон. Вместе пришли с гражданки. Вместе получали очередные с малым разбором знаки различия в петлицы и знали, что призваны делать общее дело.
       А недавно Федор был отстранен от должности, сдал командование корпусом, положил на стол партбилет. И отчетливо рисовалось теперь со слов Клавдии Валерьяновны, как муж ее, Урбанов маршировал по паркету собственной квартиры, по временам через открытую форточку ловя разухабистый мотивчик о цыпленке жареном, цыпленке вареном, который тоже хочет жить... - и слова разухабистой песенки, возрожденной Жаровым на экране и подхваченные улицей, звучали фарсисто и страшновато. Звонил по инстанция, добивался приема. И чтобы сподручнее было мерять от угла до угла по диагонали, сдвинут был обеденный стол в сторону, к стене. Инстанции не отвечали. И нерядовой представитель непобедимых вооруженных сил РККА чувствовал себя бессильным перед невидимым противником доказывать и доказать, что ты не верблюд.
       А в каждом доме, со сцены, с экрана, с эстрады только и слышалось на все голоса и аранжировки - если завтра война, если завтра в поход - а он, здоровый, в расцвете сил и, кажись, не дурак сегодня зазря ест хлеб и часами, притомясь от шагистики, над шахматной доской ставит тошнотворный мат самому себе?
       Клавдию спасал престиж покойного партийного лидера, имя которого она носила и которое оставалось в ряду верных ленинцев. Она сухими глазами видела, что происходит с Федором, и должна была жить обычным порядком так, будто с ней и ее мужем ничего не происходит, и каждодневно ходить на работу в Международную книгу, обычно запоздно возвращаясь в тишину полутемной квартиры в доме на Набережной.
       И потому однажды, как обычно выйдя из лифта, подумала, что по ошибке попала на другой этаж, потом даже, что дожила до галлюцинаций стоя перед собственной дверью, из-за которой неслись голоса, патефона, их с Федором любимое танго. И были гости, ими оказался полковник Сергейчук с женой, и ее развеселый Федор за столом с букетом, фруктами и бутылкой вина в ознаменование звонка от Шкирятова. Сообщили о восстановлении комкора Урбанова в рядах партии. И как тут было не затеять пир на весь мир, говоря языком сказок, - значит есть еще правда на земле. И за это они выпили снова уже вчетвером. Но правде на земле были приданы крылышки короткие и на краткий срок. После застолья и вскоре за уходом друзей - звонок резким рывком возвестил уже о совершенно других гостях.
      
       Комбриг открыл глаза, подождал, приподнялся и спустил ноги. Изнутри двери - притулился бдящий сидень. Тогда комбриг сказал:
       - До ветру бы...
       Хотя его попутчики по видимости прошли неплохую дрессуру, среди ночи незачем было играть на зубок выдрессированные роли, и у сидящего настреме матерщина кривит губы, а у начальника живчик подрыгал на скуле и остановился... Кивнул подчиненному: проводи мол... засранца, куда царь пешком ходит - да смотреть в оба !
       Комбриг сдвинул в сторону хромовые голенища, не тронул по-полночному обмягшую гимнастерку, сунул ноги в дорожные свои чувяки и шагнул в наклоненную от скоростного поворота узковатость коридора, чувствуя как клонит к оконной стенке. И знать никто не знает об этих мигах ни поднадзорного ни его сопроводителя на изготовке с нехорошей усмешкой в затылок военному в белой рубахе, заправленной в галифе, говорящей - мол ваша взяла. Да и что еще скажешь в таком положении? Лица комбрига (пожалуй уже и не комбрига?) видеть никто не мог, а то бы в ночном приглушенном освещении можно было бы различить смутьянство в глазах и в крепком очерке губ. При входе в тамбур биение металла о металл стало резче, а чечеточный бег колес наперегонки друг с другом стремительно нарастал.
       Комбриг захлопнул дверь с выскочившим эмалевым полукругом - "занято" - на что сопроводитель выматерился для порядка - тоже мне полководец... и власть и сласть и бабы, а как запахло жареным - медвежья болезнь приключилась... А ты тут стой бобиком!... умел шкодить, умей и ответ держать!
       И чуть помедлив не выдержал:
       - Хватит рассиживаться! Вылезай!
       И стал дубасить в дверь - слышь кому говорят!
       А из дверных пазов понизу несет предательским сквозняком...
       Да мы... да я, мы сейчас, мы в миг засранца голожопого! Не уйдет, паскуда, в тапочках, врежем - мало не покажется! - и кран экстренного торможения сорван, и сжатый воздух бьет из винтеля, и снег испаряется от скрежещущих застопоренных колес. И струи искр металла о металл. Эпилептический стон, и вой, и биение огромной махины.
       Эх, охранник, охранник... зорко зыркали сотоварищи, да неустойка вышла, такую дичь проворонили! пойди, запоешь про Костю Королева с Чуйского тракта, а то глядь у параши стакнешься лбами со сбежавшим субчиком на курьерском ходу через выдавленное окно своим подопечным-поднадзорным. Так-то вот...
       Поезд на курьерской скорости вытянувшийся в летящую ленту, замелькал замедляясь оконными огоньками между стволами на прогалах под студеной луной в радужном тоскливом окоёме...
       И по черному лесу скрежет и вой сменились шипением. И вагоны встали застопорено, проскочив версту-другую через засеки, логи и овраги - знал беглец, где сигать- на пологих увалах русла Чонки. Краткими паровозными вскриками тревоги огласилась ночная прорва, еловая чащоба, и снежно лунные дали в сторону деревушки, черной, как головешка на искристых снегах. И знал Чон досконально места родные и выпасы исхоженные босиком.
       И немногие вспомнят о бывшем когда-то здесь грязном и веселом подпаске, знатоке болот и дебрей, вышедшем в красные командиры, но и те поостерегутся заикнуться о вражине-беглеце, разве по обязанности делопроизводства, да вот еще закадычный друг его Матвей Сергейчук, однокашник и со-ратник по службе.
      
       ======================
      
      
      
      
       93
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Гей Н. К.
  • Обновлено: 17/02/2009. 228k. Статистика.
  • Статья: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.