Иличевский Александр Викторович
Случай Крымского моста

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Иличевский Александр Викторович (a_ilichevskii - - mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 39k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Оценка: 6.00*3  Ваша оценка:


    Случай Крымского моста

    Рассказ о реке

      
      
       Я - дух; прозрачный, размером с кроху.
       Причем - городской, не лесной. Это - потому так, что не могу я в пространствах один шататься. Хотя и прозрачен, я должен пастись хоть в чьем-нибудь поле зренья. К тому ж - в человечьем. Глаза птиц, зверья - темны и скудны: в них я, как сон наяву, скоро хирею и чахну.
       Однако я совсем не люблю людей. Хотя я без них - никуда и ничто. Они для меня - нужда, тоска творящая; безвыходная, как труд урожая - питающая нагрузка.
       Но я не паразит; я - спутник. Люди, они мне: как прилипале - большая рыба. Как истребителю - стренога авианосца; как рысаку - стойло. Как водолазу - неудобные баллоны. Как аэростату для жизни балласт. Как планеру над вулканом - восходящие токи дыхания жерла!
       Я же им - пшик и ничто ломоть; поскольку прозрачен и невесом, как вакуум.
       Я дух зрения - обреченный, прозрачный. Я светоносно прозрачен и не взимаю от зренья ничто, лишь так - немного греюсь. Тепло ж для меня - натурально - воздух; как впрочем, и для любой, даже самой скудной жизнью твари.
       И вот вышло так, что только в зренья тепле мне жизнь возможна. Если вынуть надолго меня соринкой из взгляда, то я быстро остыну, как дыхание на морозе - кану соленой крупой, кляксой луны на зернистом асфальте, - и никто в меня больше случайно вдруг не вглядится, - чтоб оживить, запустить снова в воздух; а заслонят, затопчут, затрут: кому? с каких пор? стало вдруг нужно - пристальным следопытом клониться к земле, - то ища, что никто не видит. - Исчезну.
       Потому я обычно порхаю маркой летучей "Л. Голландца", курсирую наобум, слоняясь без порта приписки во взглядах людей; шныряю проворной частицей их зренья в предметной толпе, - зайчиком уличного фонаря от дребезжащей гулом трамвая витрины - бликую, мотаюсь, как морось, как пыль пустоты, - тесним их движеньями, лесом их жестов. То там - прилеплюсь, то сям - повишу-повисну. То здесь - незримо блесну остановкой, как парус - стремлением в море: лишь бы зрения луч блуждал на мне и вокруг - живой, хороший.
       Вечерами я допоздна слоняюсь в людных местах: в электричках, вокзалах, кафе, ресторанах, театрах, концертах... А ежели где загощусь, припозднясь, в жилище, то греюсь тускло в хозяйской бессоннице ночью. И если сморит хозяина сон, то я не теряюсь: хватаю перо сновидения и впархиваю с ним отрывком незренья под веки.
       Иногда со мной происходят случаи. Случаи происходят со всеми: и с духами в том числе. Точнее - я в них совсем не от любопытства случаюсь втянут. Любопытство, сметаемо ужасом, исчезает, как только я чую неотвратимость...
       Иногда мне даже кажется, что я чуть не сам - Случай. Или - какая-то безвольно зрящая часть его, провокатор. Происходящее мне не подвластно, но время от времени я чувствую: я закваска. Случая кристалл как-то находит меня, как вещество раствора - осколок, крупинку затравки, - и начинает расти вокруг своим стремительным происхождением. И тогда мне становится не по себе, словно я - взрывник-самоубийца в обреченном мной самолете, или - точнее - способный к страху мизер-взрыватель. Или - еще точней - птичка-алмазная-невидимка, непоправимо встрявшая в турбину происходящего: мне хоть бы хны, а пике уже где-то внизу, ревя и вонзаясь, рвет и режет упругую атмосферу.
       И, конечно, почуяв такое, мне хочется тут же деться. Смыться и кануть. Но не могу. Масса кристалла стремглав уловляет меня в свою сердцевину, и, обездвижен, я дико вижу бродящий вокруг, сквозь меня собирающийся гуще и гуще, пылающий фокус. Лучи истребленья - пучки вероятий - навыворот нижут меня, кружа, разрывая, как магнитное поле сбрендивший полюс. Вероятия - кровь и плоть Случая - неумолимо сгущаются до происхождения Ангела. Недвижим, немо охвачен, облаплен лучистыми шкурами Пана, я так же вижу Ангела, как паралитик видит у изголовья одра - своего двойника-убийцу.
       Он, Ангел, - голограмма, прошедшая через меня, как сквозь хрусталик, семечку зренья. Он - эфемер, который был соткан преломленьем моей бестелесной плоти. Я вижу поодаль бесскорбный лик незримого Случая и, полнясь жутью, как мешок овсом, как река половодьем, я молю его о пощаде...
       Но скажите, что может дух зренья предотвратить, кроме собственной жизни?
       Вот, к примеру, какая катавасия стряслась со мною недавно.
       Какая это неправда - не знаю, одно непреложно: сам видел. Так что - судите лично: ну, что тут я мог поделать?!
      
       Тем летом мне негаданно приспичило слоняться ночами по электричкам. Сами знаете, жара в июле стояла нерушимо и невозможно, подминала и обкладывала пластами парного воздушного чернозема город.
       Духота сипела, сопела и отдувалась пыхающими мехами слоистого смога, - теребя и качая их, как жирный любовник - брюшные складки по-над раскинутой девкой-столицей.
       Дней десять кругом парило без продыху и никак не могло разведриться. Москва охала, млела, потела, слабела и рвалась дать голой по улицам деру.
       Вот и я, обложен духотой, как волчара кумачом в пекле облавы, полонясь с утра жестокой немоготою, сигал весь июль за границы МКАДа. Дальше жал срочно над лесом за город подальше, держа в отдаленье забитые дымом шоссе, - искал водоем где почище, и там - у воды и в воде - обретал наконец столь желанный продых.
       Хотя и пуст я, как космоса глоток, но все-таки воздух - моя стихия, и грязный и душный - он мне отрава: в испарениях я как бы теряю прозрачность, и это мне - вроде астмы.
       Особенно тогда мне приглянулся Клязьменский водохран: простор не чета речному, да и людно к тому же: поселок, яхт-клуб, станция "Водники" рядом. Поговаривали, есть опасность воспламенения торфяных полей под лесами Шатуры, - вот я и брал к северу от Москвы - от юго-востока подальше.
       День навылет я пробавлялся над пляжем, временами нежил себя в брызгах детских игрищ на мелководье, и когда в сумерках округа пустела, гнался тропинками на ж.-д. платформу.
       На благословенный последок пофланировав над платформой, я впархивал в фортку подходящего поезда. А там - раздолье: ежедневные дачники, вымиравшие зимой до редких субботне-воскресных, купальная молодежь, туристы; вагон умеренно полный, проходы вполне проходимы, и в открытые форточки отдохновением мчится вечерняя свежесть, напирая обильно набранным ходом.
       Так - до самых последних электричек, перепархивая где взбредется в ближайший по расписанию, я блаженно катался обычно между Савелой и Лобней. Далее - либо перебирался в депо, ночуя над головами третьей ремонтной смены, либо - рвал по ул. Чехова в центр, - где у меня на бульварах имелись два-три бессонных знакомца, которые время от времени в город бежали гостей, грянувших вдруг на ихние дачи.
       И вот в чем, собственно, дело. Однажды на Новодачной, в пустой почти вагон забурилась компашка.
       Трое. Один - здоровенный битюг, заглавный. Двое других - лет двадцати. Сели в свободном купе в мирный кружок порезаться в сику.
       Я околачивался в это время вокруг длинноносой старухи, дремавшей над сложенным на коленях аккордеоном.
       Чем-то один меня зацепил, и я решил разобраться.
       Махнул от сонливой старухи, помельтешил для начала у каждого в зенках - и повис над карточным полем.
       Играли на жестком цветном журнале, подставив от каждого по коленке.
       Сначала все было покойно. Я даже увлекся игрой.
       Один, молодой, загорелый, вихрастый, слегка на девчонку похожий - часто проигрывал, и видно было, что дальше играть ему не охота.
       Старшой, с черной страшной, как у ротана, башкой, был нем и, жестко быкуя, метал раз за разом.
       Другой гастролер, по кликухе Чума, с грязными патлами в хвост, надсмехаясь, называл третьего, младшего - Дусей: "Дуся, на! Дуся, ша!" - приговаривал он, выкладывая с прихлопом карту.
       Старшой помалкивал и, делая по три вжика, тасовал "гребенкой" колоду. Будучи грозен и хмур, однако не дергался и был, в общем, спокоен. Только раз хватанул Дусю за плечо, когда тот, сдув по новой, было рванул на выход...
       И еще - какое-то злое, озорное веселье один раз перекосило тритонью, сплющенную к губам, башку Старшого...
      
       Перед последней раздачей я понял: ага, началось - и больше уж не был в силах помыслить. Случай потоком хлынул в меня - и обволок, леденея...
       Карты мехами дунули в горнило моих вероятий и, жахнувшись друг об дружку, убрались спешно в окно. Стопка колоды, на ветру обернувшись гирляндой, маханула на три вагона, у четвертого потеряла строй и попадала врассыпную, крутясь и белея в колесах, как обрывки нечитанных писем...
      
       Вступил Старшой.
       Он взвинченно встал и сутуло прошелся вагоном - в брюки руки - туда и сюда, дурацки мелко кивая страшной башкой, как голубь.
       Сел обратно. Чума от испуга рванул пересесть на скамейку к старухе. Та крепко спала, накрывшись огромным грустным носом.
       Почуяв Чуму, старуха дернулась ото сна. Аккордеон, протяжно скользнув половиной с коленки, дал басовую ноту.
       - Слышь, пала. Ты знаешь че, пала. Ты проиграл, - просипел Старшой.
       - Я проиграл, - подтвердил Дуся.
      
       Старшой закурил. Старуха, вняв вони, обернулась в их сторону.
       - Тиха, бабуля, - шепнул ей Чума.
       Старшой нагнулся ближе.
       - Слышь, пала. Лоха замочишь.
       Дуся кивнул.
       - Чума, глаза мои, позырит.
       Кивнул еще.
       - Ну, лады, тада, - Старшой поднял на кулаке граненый перстень, вроде кастета.
       Дуся мотнул головой.
       Кулак не опускался.
       Чума срочно пересел обратно и пугано чмокнул печатку.
      
       На Савеловском последние стайки пассажиров спешили кто куда: во дворы на Бутырку, в ждущий троллейбус, на Масловку под эстакаду, но большей частью в метро. Платформа срочно освобождалась.
       Милиционеры хлопотно поднимали с путей какого-то человека. Люди спешно оглядывались, не останавливаясь, боясь не успеть на последний транспорт.
       Оранжевая поливалка, проползая по обочине, брызжа в два уса лохматой водой, кувыркавшей крупный мусор, была похожа на майского хруща. Торопясь забраться в горящий троллейбус, пассажиры лезли под струи.
       Вокзальная площадь вскоре опустела.
       Москва остывала, отдуваясь снизу теплым влажным асфальтом, словно легонько махала себе на ноги подолом.
      
       Старшой держал Дусю за локоть и отпустил у входа в метро.
       Он снял с запястья толстые водолазные часы. Вглядевшись, отдавил большим пальцем неполный виток на циферблате. Затем протянул Дусе.
       Дуся взял, выпрямил спину.
       Тем же жирным пальцем Старшой провел, до крови чертя ногтем, по застывшему кадыку проигравшего.
       Дуся стоял, чуть подавшись вперед.
       Патруль милиции спустился мимо в метро, волоча под руки окровавленного мужчину.
       И тогда Старшой ударил.
       Чума отскочил, озираясь на уличные фонари, на пустые киоски, на освещенное крыльцо вокзала.
       Старшой подсел на корточки к Дусе:
       - Не залупись, пала.
       Нависнув, оторвался и тяжко тронул в темень тоннеля, ведущего под эстакаду.
      
       - Глубже воздух хавай, - советовал дорогой Чума.
       Корчась от загнанной под диафрагму ржавой пружины, Дуся достал из кармана часы и надел их на руку.
       Браслет болтался, как обруч на гимназистке.
       Свет в вагоне метро стоял словно на глубине - вполовину яркости. Неясный воздух мерцал, танцевал, хлопал жаброй - от бликов бегущей по потолку ряби.
       Тяжелый раскаленный камень удара ворочался, как живой, в солнечном сплетении.
       Переход на Библиотеку был уже закрыт и пришлось, умирая, карабкаться по - и - вниз мукой восставших лестниц.
      
       Дальше?
       Дальше - поезд мог не прийти, но пришел - пустой, последний.
       Последний настолько, что - без расписанья...
       А есть ли в метро вообще что-нибудь вне распорядка?
      
       Дальше?
       Дальше была лысая женщина. Лет сорока. В пустом хвостовом вагоне.
       Светлое, измученное трудоемкой ноской платье спускалось по неясному телу, как по неготовой лепке - мешочное покрывало.
       Бурые пятна мятой травы на подоле, россыпь впившихся в ткань запятых репея.
       Женщина была на сносях, к тому же - на самых крайних.
       Охваченный узкими ладонями, живот громоздился отдельно от тела над разведенными коленами: как тюк, как охапка жизни, как медленный взрыв, созревший под сердцем.
       Женщина изможденно спала. Мертвое ее лицо не видело снов. Напор предельной скорости кидал вагон, прошивающий близкую плотную темень, словно паденье - коляску по лестничным ступеням. Бешеными змеями метались ряды кабелей в окнах.
       Изнутри поезд походил на длинную оранжерею, составленную из объемных теплиц пустых зеркал, нанизанных друг в друга на стеклянную шахту тусклой, мигающей перспективы.
       По пустынному поезду то и дело прокатывалась волна мрака: свет отчего-то пропадал по цепочке - в каждом вагоне поочередно. На станциях никто не входил. На платформах медленно вдоль платформы горбатились полотеры, толкая тачки машин, как шары грязного снега для снежной бабы; как рабы - кубатуру для пирамиды.
       Казалось, от мигания света лицо женщины плясало гримасой.
       От упругого поршневого хода воздух в тоннеле, не успевая податься вперед, сжимался по стенкам до плотности урагана, выл и ревел, кидался и бился горным потоком, пропавшим на время в теснине обвала; иногда к стеклу прибивались утопшие в нем подгорные духи.
       Лампы на потолке, теплясь в провале черточками накала, мигали все чаще, словно плоские флюгера проблесковых сирен на ветру, набирающем мощность порыва.
      
       Я метнулся в сторону глянуть в Чуму.
       Чума длинно сплюнул:
       - Тяжелая баба...
       Разогнувшись, Дуся тяжко прошел по вагону и лег на сидение. Он смотрел на женщину и почему-то чувствовал в ней свою разбухшую душу.
       Боль медленно, как яркость заката, шла на убыль, стало легче дышать. Ему странно казалось, что душа его скорбно стоит над ним и, как мать, жалея, гладит теплой ладонью воздух над животом; бережно перебирает сплетения боли внутри и прочь из-под них вынимает тяжелый камень. Дуся закрыл глаза, чтобы увидеть мать, но увидел внутри только желтую ветреную тьму, в которой, однако, было покойно и сонно.
       Вдруг поезд сбросил скорость, и мертвая голова, полная грома и гула галопа, оторвалась от тела, колотившегося на бегу за кобыльим хвостом, и покатилась свободно по полю, глуша верчение о стерню.
       Застыла навзничь. Качнулась.
       Обернувшийся лицом Старшого, всадник шагом вернулся.
       Цепляя на пику кочан, вгляделся.
      
       Дуся не выдержал взгляд, распахнул глаза, сел. Поезд катил, затухая, по светлому павильону метростроевского моста мимо заброшенной станции "Воробьевы горы".
       Хотя и не было здесь остановки, поезд встал над Москвой-рекой.
       Чума протяжно харкнул в конец вагона:
       - Попали...
      
       И тут мне приспичило оглядеться. Я рванул наружу и ввинтил на мгновение ока семь витков вдоль трех сотен шагов метромоста.
       Московская округа взмыла омутом и опрокинулась подо мною.
       Оправленная в дюраль капсула станции мерцала над рекою ночи слабым, дробным накалом, дребезжа свеченьем, как неисправная неоновая вывеска.
       Поданным в ствол патроном поезд стоял в ее оболочке.
       Сзади белокаменной гроздью поднимались настороже башни и церкви Девичьего монастыря.
       Внизу по маслянистой темени реки шел теплоход, груженный воплями, шлягером, огнями мигающих танцев.
       Лапута громадного стадиона висела над темной массой парка, вращаясь горящими по периметру сторожевыми кострами.
       Через речку над лесистым откосом, сияя в прожекторах, целилась в луну ракета высотного Университета.
       Дойдя до берега, я заложил вверх петлю, чиркнув по лыжному трамплину на склоне, и, дав легкую "бочку", стремглав прочертил обратно.
       Верхнее веко Дуси еще не сомкнулось с нижним.
      
       Женщина, не просыпаясь, застонала.
       Поезд стоял.
       По необжитому после ремонта перрону длинно и сосредоточенно бежала черная дворняга. Ее иноходью нагонял рослый кобель. Выпростанный из шкуры красный кусок, как киль, как припрятанная финка, был несом им под брюхом. За первым кобелем семенил другой, вдвое меньше суки, но с той же целью: с той же алой ужимкой в паху.
       Пропали.
      
       Женщина зашлась воем, будто кто-то в ее сне стал опускать гроб в могилу.
       Она заполошно орала всем телом, хватала живот руками и, уминая, пыталась прижать к груди, не отдать.
       Вой раздирал надвое ее круглый облик.
       От испуга Чума подскочил и ударил ее по лицу.
       - Заткнись, лярва, ногой ударю.
       Как колокол в звоне, женщина раскачивалась среди густого воя на сидении и вдруг стала мелко подрыгивать в пол раскинутыми ногами. Живот колыхнулся спазмом и пошел сдуваться волна за волною.
       Тухлые синие воды хлынули вместе с кровавыми водорослями под ноги Чумы, и он, повисев мгновение в немоте, искаженно зашелся струей блевоты.
       Отброшенный залпом тошноты, он больше не мешал Дусе.
       Размеренно поднявшись, Дуся опрокинул навзничь пьяную бабу и расправил под нею подол.
       Схватки брали тело, как припадки землетрясения горную местность.
       В сумерках близкого обморока Дуся нащупал ладонями тельце и, зажмурившись, потянул на себя.
       Чуть погодя, недоносок вывалился из нее, как колтун перекати-поля - из оврага к костру на стоянке, - и вспыхнул, ожегшись о воздух, гиблым смертельным криком.
       Что делать с пуповиной, Дуся не знал.
       Он поднял человека за ноги и потряс, как утопшего, на весу.
       Остывшая было баба вдруг тряско забилась падучей дрожью и кротко затихла, открыв навсегда глаза.
       Дуся положил на нее ребенка и вытер о платье руки.
       Женщина лежала пронзительно зряче: убиенно раскинув члены, она падала вниз плашмя, увлекая с собой все, что видит - там, в пустоте.
       Орущий с похмелья новорожденный ерзал по мертвой матери, держась пуповины, как привязи.
       Женское лицо, немыслимо вспыхнувшее напоследок острой красотой - сквозь испитую маску жизни, шло на убыль, застывая в выражение безразличия.
       Стараясь не залапать джинсы, Дуся достал из носка выкидуху.
       Щелчок вставшего лезвия, цок лопнувшей кожи, свист о ребро, притоп рукоятки, достигшей упора.
       Он обернулся к Чуме. Чума выворачивался в три погибели, хотя уже было нечем: хрипел и плевал, не во власти оправиться от впечатленья и вони.
       Дуся метнулся к нему и хватанул его волосы в жмень. Чума заорал.
       Дуся приплел его к роженице, как осла за узду - за патлы.
       - На колени.
       Чума тянул его руку двумя на себя, чтоб ослабить рвущее скальп движенье.
       - На колени, - Дуся ткнул кулаком, обмотанным волосами, в потек на полу. Патла лопнула и закурчавилась по запястью.
       Чума вдарился лбом, как в намаз, и заплевался кровавой слизью.
       Дуся поднял его чумазое лицо над женщиной и ребенком.
       Девочка уже не могла кричать. Морщась, она лежала ничком у матери на животе - над своей ямой - и неполно держала кулачком рукоятку ножа. Другой кулачок разжимался частым пульсом...
       - Что видишь?
       - Убита-а-а...
       - Кто ее убил?
       - Ты-ы...
       - Я ее убил. Ты видел.
       Дуся даванул его зубами в материнский подол:
       - А теперь пой.
       Чума плакал.
       - Пой, сука.
       Дуся сам встал на колени и негромко запел:
       - Ма-ма, ма-ма, ма-ма...
      
       Поезд стоял.
       Помощник машиниста шаркнул по громкой связи: "Сейчас поедем". И, не вырубившись, крикнул кому-то: "Сергеич, ну, что там, скоро?"
      
       Чума рванулся с колен, ревя: - Пусти! - и стал биться всем телом в двери, пытаясь раздвинуть створки.
       Я метнулся на платформу - глянуть.
       Чума вбивался в дверь за дверью, крестом распластывая руки, ища створки послабже. Его разъятое плачем лицо, вминаясь и кусая ором, оставляло на стекле потеки...
       По перрону наискосок в щель под колеса рванула по ниточке писка крыса.
      
       Дуся пел.
       Затем встал, сдернул с руки часы и осторожно устроил на переносье трупа.
       Упершись в проваленную грудь, вынул нож.
       Обернул девчонку на спинку и покороче полоснул пуповину.
       С ребенком в руках он подошел к оползшему на пол Чуме:
       - Сымай майку.
      
       Обернутая тряпкой девочка дрожала, как вынутое сердце.
       От страшного удара ногой стекло ослепло, будто первый лед от брошенного камня.
       От второго удара оно прорвалось, как оберточный пергамент.
      
       Машинист забирался с пути на платформу, подтягивая за собой расстегнутые брюки.
       Еще не найдя пуговицей в хлястике дырку, услышал удары.
       Двое выбрались из хвостового вагона. Голый спрыгнул на пути и бегом дернул к тоннелю. Другой, со свертком, стал подниматься по лестнице к запечатанному выходу с моста в эскалаторную галерею.
       - Подонки, - сплюнул машинист и заскочил сообщать в кабину.
       Рация никак не соединялась с дежуркой. Помощник сонно клевал головой над приборной консолью.
       И тут в темноте бокового зеркала за хвостовым вагоном треснул голубой костер: голый споткнулся в потемках о шпалу и нырнул руками вперед на контактный провод.
      
       Бережно прижимая руки к груди, он быстро поднимался по заброшенной эскалаторной галерее над темной речной прорвой.
       Прозрачная, кое-где повыбитая стеклянная темень огромно проницалась звездной округой ночной Москвы и от волнения, словно висячий мост, дышала воздушным обмороком падения под торопливыми ногами.
       Взяв "ножницами" барьер турникетов, Дуся, оберегая грудь, потыкался коленом в ряд выходных дверей вестибюля и, смеясь, обнаружил одну открытой.
      
       Над рекой, у трамплина, на смотровой площадке шелестела над крышей патрульной машины гирлянда огней. Два бойца стояли у балюстрады. Держа скворчащие рации у ртов, они всматривались вниз по склону в рощицу, окружавшую выход из тоннеля.
       Щелчок ракетницы длинным фырком накинул на вершину воздушной горы пылающий зонтик. Дрожащий купол света бесполезно схватил короткой видимостью - деревья, дорожки, массив парапета, полукружье речного блеска...
      
       В убежище парка сушняка в темноте, хоть глаз проколи - вынь, засвети - все равно не сыскать, - и тем более что на ощупь.
       Дуся набрел наконец на автодром и затем, несколько раз опасно споткнувшись об автомобильчики, - на какие-то детские вертушки. Ничего полезного здесь не находилось. Дуся на что-то сел в темноте и затаился. Слабые тени крались из глубины парка, - сходились и вновь расходились, как в хороводе. Среди водоворотов каруселей он закружился от отчаянья неудачи, с силой расталкивая качели. Качели скрипели и, толкаясь обратно, мешали ему метаться.
       Дуся забрался на дощатый кругляк и попробовал одной рукой отодрать с краю доску. Наконец он просто отбил ногой целиком деревянно-картонную лошадь, бежавшую по карусельному помосту.
       В будке, где помещался моторный привод крученья, Дуся подобрал огнетушитель.
       Наполовину занятый ребенком, даже не мысля на время его оставить, с одной рукой дважды бегал к реке, перенося поочередно необходимое.
      
       Крашенный облупившимся суриком, с отбитым и соструганным для растопки хвостом, конь занялся проворно - и скоро уже во весь опор пылал стоймя, клоня голову набок, будто был взят пристяжным из упряжки.
       Пены из огнетушителя в речку - ветхой, чуть не 50-х годов заправки, стравилось немного: пучась и оседая над зеркальной водой, ее коричневый облак пошел на сплав по медленному теченью.
       Сполоснув металлическую колбу, Дуся держал ее над огненной гривой конька, пока вода не согрелась.
       Хорошенько обмыв девочку, Дуся спалил грязную майку Чумы, кинув ее попоной на разгоряченного бегом коня, и снял с себя для младенца.
       Пупочек тек на ощупь слизью и был бобовой семечкой отдельно упакован в вырванный зубами из майки клочок. Костер Дуся потушил остатком воды и еще почерпнул из реки: не хватило.
      
       Чтобы не остаться на том же месте, Дуся побрел у реки вдоль бетонного парапета. Девочка нашла, обслюнявив, его пустой сосок и больше не плакала, а он и не думал ее теребить: пусть поспит, отдохнет, ночь ведь.
       Над чернотой фарватера несколько раз проплывали увеселительные баржи; в Волгу - домой, на Бирючью косу - прошел, подымаясь огненно-белой горой из берегов, пятипалубный "Адмирал Макаров"; и пулей, газуя, глиссировал туда и сюда мотоциклист, видневшийся только бурной кильватерной точкой.
       - Интересно, - думал Дуся, отчего-то случайно вспоминая все детство сразу: дом, лето, астраханскую их ватагу, всход большой воды на майские, затопленные по верхушки деревьев острова - и то, как они вместе с отцом браконьерили на Дамчике птицу и осетров, как сандолей били в Тихом ильмене застывших сомов; вспоминал пудовую белужью башку, которую он вез на коленях в коляске отцовского "Днепра", накрыв мотоциклетной каской, - а ведь им-то, водным, тоже, поди, полагается шлемаки надевать? Вода ведь, если крепко в нее разогнаться, так же, как и дорога, способна нанести увечья.
       Водный гонщик крутанул в темноте разворот и с пьяным заносом пошел на таран наплывающего двухпалубного казино.
       Глядя на водного мотоциклиста, Дуся вслух, для девочки, рассудил: "Вона, прыгал у нас на Болде пацан с мостков, а баба одна сверху течения газету, в которой белье полоскать принесла, упустила; так прыгун так в тютельку в то, что написано, темечком вдарил, что потом ему в городе шину на ум наложили, чтобы сдержать сотрясение..." Мотоциклист перед самым ударом повернул и был таков, истекая протяжно моторным ревом, в сторону Бережковки, Пресни, Звенигорода, Можайска...
      
       Впереди от Москвы было не отвертеться: город выворачивал из-за деревьев и вставал, медленно нарастая, громоздясь и ломая линию горизонта. Мосты, набережные, дома - будто на сваленной праздничным буйством новогодней елке - горели гирляндами, звездами, игрушками башен, высоток и куполов... Вдруг широкие кроны деревьев проступили светлым цветом зелени, и воздух легко опрозрачнел, беспокойно удивив Дусю внезапной проходимостью парка. Укромными сторожами появились над деревьями монастырские башни. Под бледнеющим небом стало больше пространства, и Дуся ускорил шаг.
       Но спустя сто шагов - он бережно считал шаги, экономно ценя про себя свое новое будущее - махом погас, ожидая рассвет, весь город.
       Стало темней и спокойней, и Дуся тогда облегченно убавил ход.
       Огляделся.
       Слева над рекой нависало в лучах высотное здание - огромное, как целый поселок, составленный на попа. Дуся читал однажды газету, где писали, что здание это вроде как на мерзлоте стоит. Что тут, мол, на том берегу - под землей плывуны, - такие нестойкие, зыбучие почвы. Из-за этих почв здесь церковь одну в прошлом веке не смогли построить: плыл фундамент и дальше проваливался. Ну, и бросили: церковь потом вниз по течению, ближе к Кремлю пришлось ставить. А вот для этого здания отыскали способ: прогрызли котлован, в который можно было упрятать две деревни, и поместили в нем морозильные машины. Холодильники ели воздух, давили из него росу, охлаждая кругом весь нижний грунт. Машины эти морозильные сейчас в подвалах охраняет специальный отряд: потому что, если перекрыть ток, то сплывет все здание скопом в речку.
       Дуся представил не внутри, а в глазах, как вместо парохода по реке дом такой плывет в ебеня, и засмеялся; но тут же, боясь, что разбудит младенца, закусил до крови соленый язык, чтобы боль помогла помнить оплошность подольше.
      
       Девочка умерла, когда над крышами появилось затылком солнце.
       Дуся почувствовал, что грудь его холодеет и сердце толкается во что-то - теперь непрозрачно.
       Он развернул человека из майки и осторожно потрогал.
       - Ничего, будет день - отогрею, - Дуся поправил тряпочку на пупке, завернул осторожно по новой и теснее прижал к учащенному пульсу сверток.
       Весь день он проходил по городу с маленьким свертком на голой груди. Отстояв вместе с двумя старухами перед дверями булочной до открытия, купил батон горячего хлеба и завернул его к девочке в майку: пусть греет.
       Батон младенцу пришелся сверх роста, а кусок мякиша Дуся разжевал и вложил осторожно губами в ротик.
       Одна старуха заглянула ему на руки - и обомлела.
       Чтобы ее успокоить, он закачал на руках девчонку и замычал колыбельную, которую помнил потому, что когда-то соседка баба Груня, приглядывавшая за ним сызмала, пела своему внучку, малому Петьке.
       Старуха отщипнула из авоськи горбушку и зашамкала, жадно посасывая теплую пшеничную слюну и потому теряя от сытости интерес к необъяснимой ноше Дуси.
      
       В этот день пик последней жары опрокинулся на Москву. Раздевшиеся пешеходы брели, прикрывая газетами солнце над головами.
       Я дох от светового удара, не в силах себя оторвать от идущего в пекле по самым солнечным сторонам неумолимого Дуси.
       Идя, он рассказывал девочке жизнь, все, что в ней знал, не выбирая и без остатка. Говорил ей про волжскую Дельту, про Астрахань, про рыбалу на низах, на взморье - на Харбайской россыпи, на Дамчике, на Варяге; про хлыстов-осетров и про икряных мамок; про моряну; и про то, как Стенька кидал в колодцы персидских пленниц и архимандрита - с крепостного откоса; про Каспий, соленый и теплый, как кровь; про остров Тюлений, про остров Чечень; врал про то, как взял его дядька на каботаж в Баку, и про то, какие в Иране растут лимоны, женатые на клубнике... Еще говорил он мало про то, как увяз в Москве на гастролях, уже третий год, как связался с дмитровскими гоп-стопниками, как не брезговал с голодухи тырить по Сокольникам велосипеды, сбрасывая их жлобам у "Зенита"; а также про то, что Чума - он шальной, но все же хороший...
      
       К вечеру брызнул дождик, но - в падении испаряясь, намочил только крыши: было видно вверху, как шарики воды, исчезая мутной влагою на излете, крутились, дрожали, мельчали, - как капли воды на дне раскаленной кастрюли.
       По дороге Дуся зашел в детский мир и купил для ребенка немного цацек: висячие погремки, водяной пистолет и огромный, управляемый радио катер - ничего, что девка, пусть растет боевой, как пацан.
       Резинку погремков он надел на шею, а коробку с катером обнял незанятой рукой.
       Из-за скупости жизни рассказывать Дусе оставалось немного, и он теперь помалкивал, то ли экономя остававшиеся слова, то ли внимательно их сквозь себя вспоминая.
       С Пречистенки снова вышли к реке. У Крымского моста посидели на парапете, глядя на изведенную солнцем округу. Иные машины, увязая в столпотворении на перекрестках, вскипали, отбрасывали капоты, словно в рот им попала горячая, дымящаяся пища, и водители их толкали на тротуары, трудно беря бордюр с нескольких коротких разгонов.
       Солнце, однако, шло, утомившись собственным пылом, на убыль. Воздух над городом помягчел, впитав предвестие сумерек, и края домов, барельефы, фасады, косые треугольники неба над ними теперь более ясно складывались в отдалении улиц в жилое пространство.
      
       Солнце вошло в Замоскворечье, когда они добрались по набережной к подножью большой, высотою с три соседних дома, черной статyе со стеклянною головой.
       Изображавший памятник, высоченный, как четыре каланчи, как двадцатиэтажка, каменный человек, с хрустальной, сияющей головой, стоял в реке в болотных, с отворотом, сапогах и держал на весу свободную от шпаги руку.
       Он вглядывался под нее вырубленными - огромным, как секира, резцом - пустыми глазами.
       Дуся оглянулся.
       Безголовый черный великан слепо смотрел куда-то поверх моста, - откуда они пришли.
       Вокруг памятника врассыпную били фонтаны; к ним был устроен удобный лестничный сход - на бетонный мысок, вдававшийся в хоровод толстых невысоких струй, который дальше по воде жался к самым ботфортам.
       Дуся распаковал катер и спустил на воду. Пошевелил рычажками, погонял суденышко туда-сюда, полавировал между струй, на пробу.
       Потом бережно открыл ребенка и сложил его навзничь на судно.
       Отломав от внутренней упаковки кусок пенопласта, Дуся бросил его на воду и внимательно проследил за тем, как тот ведет себя на плаву.
       Пенопласт, затянувшись теченьем, покружил у сапог истукана и поплыл в сторону моста, за который смотрел великан.
       Тогда, убедившись в направлении к Каспию, к дому, - опасливо поводя рычажками, тихо пробуя мощность мотора и управление, Дуся вначале попробовал покатать девочку вдоль самого берега - только туда и обратно.
       Скоро, наловчившись, закружил катер по некрутой спирали и дугой провел вокруг огромных ног, лихо заходя обратным путем под анфиладу фонтанов.
       Убедившись в надежности судна, Дуся вывел катер на середину реки и посмотрел напоследок наверх.
       Дымящееся солнце уходило в кирпичное Замоскворечье, вздымая в небо плеск заката, как в медленной съемке - сердце, брошенное в жбан со слитой из туши кровью.
       Хрустальный калган истукана пылал, переливаясь радужным преломлением.
       Пальцы cломали рычажок газа, и катер, привстав на дыбы, заглиссировал в сторону Волги.
       Дуся подальше отбросил в воду коробочку управленья и отвернулся от катера, чтобы видеть, куда смотрят теперь слепые глаза Царя, - и мельком заметил: кусок пенопласта, отдалившись от берега, повернул в обратную сторону...
       Сердце заныло так, что отдалось болью в руку, словно кто-то дергал ее вниз.
       Дуся несколько раз сжал и разжал кулак, и ломящее чувство отпустило грудную клетку. Он поднял вдоль статуи голову и увидел, что Царь ни черта не видит в той стороне, в которую плыла девочка: ни Волги, ни Бирючьей косы, ни моря, ни персидских сладких, как клубника, лимонов, ни жарких берегов, где девочка могла бы хорошенько погреться... - Дуся внезапно понял, что спутал с "обраткой" теченье, - которое здесь, у огромных ног Царя, отражалось и завихрялось вспять, в обманное направление.
       И тогда Дуся прыгнул.
       С открытыми в мутную темень реки глазами он искал на дне коробочку управления.
       Воздух кончился, и по локоть в иле он выскочил на набережную и помчался, отталкиваясь для разгону от парапета, все еще видя катер.
       Он бежал, толкая людей, не нагоняя.
       Прямо в глазах вырос мост.
       Катер пошел под ним.
       И тогда Дуся закричал.
       Сначала он не знал, что надо крикнуть, как позвать, какое дать имя, и вышел только ор, который вместил в свой звук всю силу теченья реки - от истока до уст.
       Но потом он вспомнил. Он крикнул:
       - Ду-уся, а я?
       Катер стремительно шел из виду.
       Он рванул по бетонным ступеням через бензозаправку на мост.
       На мосту смердела вечерняя пробка. Он взлетел на капоты, запрыгал - но оскользнулся, и четыре водителя стали отжимать его от перил, стараясь попасть в него кулаками.
       Дуся рвался вперед и подпрыгивал, чтоб заглянуть: прозрачное белое пятнышко маячило в кажимости за головами людей, пока совсем не пропало.
       Пробка мычала, как недоенное стадо, и водители пошли, остывая, садиться обратно за руль.
       И тогда Дуся снова прыгнул. Он вспрыгнул на тяги моста, провисшие вдоль стальными крутыми сходнями, и стал карабкаться вверх на стойку, - нагоняя речной горизонт, поднимаясь за ним все выше и выше.
       Внизу крутил пальцем у виска человек, махали руками, кричали другие водители; свистел постовой и пробовал лезть за Дусей, но скоро раздумал и едва сумел слезть обратно.
       На стойке, на высоте выше чертового колеса, торчавшего слева из парка - и еще метров тридцать вниз до воды, - Дуся, сложив вокруг глаз ладони в рупор, то терял на реке, то вновь находил за поворотом крошечный белый катер...
       Когда девочка исчезла, Дуся развернулся в сторону черного человека.
       Солнце зашло совсем, и Царь вдруг разом стал еще чернее, будто его облили. Хрустальная голова потухла.
       Теперь Дуся смотрел ему вровень в глаза.
       Вдруг стекло колыхнулось последним лучом, добежавшим, отражаясь, по витринам и окнам в кривых переулках.
       Дуся вдохнул и сильно плюнул:
       - Вот он я - залупившись, на-кось!
      
       Милиционер внизу перестал свистеть и закурил, прислонившись к перилам.
       Я отлетел в сторонку и, взяв разгон, шибанул всем летом Дусю в темечко.
       Обернувшись навзничь половинкою оборота, за спиной постового он вошел вертикалью под воду.
       Затянувшись до головокруженья, мент отщелкнул бычок за перила и снова задрал запревшую под фуражкой башку.
      
       Потом ныряли здесь под мостом лупастые водолазы.
       Дуся на ощупь торчал из ила по пояс, и шнурок уцелевшего от удара ботинка был зачем-то использован ими для усиления крепежа - при подъеме за ноги тела обратно в воздух.

    Ноябрь, 2000

      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Иличевский Александр Викторович (a_ilichevskii - - mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 39k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Оценка: 6.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.