Крупп Надежда Николаевна
Глава 4. Ада

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 2, последний от 28/07/2017.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 20/11/2009. 68k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Тропа ведет вверх
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Рассказ о знакомстве автора с Адой Александровной Федерольф, чья судьба переплелась с жизнью и судьбой Ариадны Эфрон, дочери Марины Цветаевой. 90-е годы.


  •   
      
       Воспоминание шестое
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       АДА
      
      
      
      
       Это случилось осенью 1990 года. Жизнь была полна брожения, ожиданий, которые всё никак не оправдывались.
       С одной стороны, уже год, как рухнула берлинская стена, Запад рукоплескал "Горби" - даже простой немецкий кондуктор в поезде, идущем в Штутгарт, узнав, что я из России, улыбнулся всем своим широким лицом и воскликнул: "О! Москау! Пэрестройка! Горбачоф!".
       Только что был принят беспрецедентный Закон о печати - после крутой рубки в правительственных кабинетах - всё-таки отстояли такой, о каком ещё недавно и мечтать никто не мог: закон гарантировал полную Свободу Слова.
       С другой стороны, страна всё туже затягивала пояс, в магазинах удручали пустые полки, а там, где что-то "выбрасывали", мгновенно вырастали очереди. Насущные продукты - сахар, масло, крупа и, конечно, водка - продавались по талонам, которые выделялись строго подушно в ЖЭКе. Дефицитные промышленные товары - импортную обувь, электроутюги, кофемолки - тоже "давали" по талонам, но их можно было получить только в профкоме на работе. Видимо, считалось, что неработающий люд перебьётся без излишеств. Толстые журналы приостанавливали выпуск очередного номера из-за нехватки бумаги.
       С одной стороны, по причинам совершенно необъяснимым, где-то и на что-то жила ещё робкая надежда.
       С другой стороны - жгучий стыд за то, как поступили с Сахаровым, за апрельскую расправу в Тбилиси, за кровь, которая пролилась в Вильнюсе, но более всего - за то, что в "минуты роковые" Горбачёв делал вид, что находится в полном неведении. Он как бы отсутствовал в реальном мире: на тбилисские события - никакой реакции, из Вильнюса обрывали правительственный телефон, но дозвониться не могли.
       Невозможно было понять: что они там, на Западе, совсем уж ослепли - превозносят Горбачёва и не видят того, что происходит у нас в стране? Она "перестроилась" так, что превратилась в своеобразную зону, где люди жили в ощущении полной покинутости и беспросветности, единым днём, единым часом, не имея сил на большее. А Горбачёв пространно рассуждал о новом мышлении и водил за нос весь мир.
      
       В ту пору у меня временно обитала случайная знакомая из Душанбе - Алла, женщина решительная и предприимчивая, из тех, что никогда не плывут по течению, а делают свою судьбу сами. Как только в Таджикистане повеяли ветры перемен, она быстро поняла, что нужно выбираться в цивилизованный мир, и подальше, лучше всего - за пределы России. Пересадочной площадкой оказалась, естественно, Москва. Алла была знакома со многими известными людьми - Леной Камбуровой, Ириной Родниной, Аллой Пугачёвой, Мариной Неёловой... Свёл её с ними неуёмный, активный характер во время их творческих командировок в столицу солнечного Таджикистана.
       Сложилось так, что нечаянно я "заразила" Аллу Мариной Цветаевой - подсунула почитать "Повесть о Сонечке". Прочтя, Алла тут же потребовала все остальное - Марины и о Марине. Я выложила две стопки книг - всё, что у меня было - Марины и о Марине. Алла проглотила, почти не вставая со своей раскладушки. И "заболела". Перечитывала стихи из белого двухтомника - последнее на тот момент издание Цветаевой - и прозу, не раз возвращаясь к "Сонечке". Изредка убегала куда-то по делам и однажды, вернувшись с одной из таких вылазок, с энтузиазмом объявила:
      -- В субботу едем в Тарусу - на праздник Цветаевой!
       Далеко не лёгкая на подъём, я перечить не стала и даже обрадовалась: прекрасная погода, спокойное золото осени, чистый тарусский воздух... и Марина! Её незримое присутствие...
       Таруса... Официальное торжество проходит в кинотеатре с каким-то революционным названием... Со сцены чужие люди говорят что-то ненужное и необязательное. И вдруг к микрофону под локотки подводят бабулю, седенькую и лёгкую - Аду Александровну Федерольф.
       И стала она рассказывать о том, как после колымских лагерей жила в Рязани и преподавала английский язык в педагогическом институте. И вот там, на улицах города часто видела красивую молодую женщину, не похожую на всех остальных, одетую просто и в то же время изысканно и элегантно - она будто была из другого мира. Ада Александровна смотрела на неё с любопытством и радовалась, когда встречала её. Такое чувство светлого удивления вызывает красивая птица, неожиданно залетевшая в комнату.
       Осенью сорок восьмого Аду Александровну арестовали повторно.
       В тюремной камере было человек пятнадцать женщин, большей частью тоже арестованных повторно. Едва Ада успела расстелить своё пальтишко на указанном ей месте (постельные принадлежности выдавали на следующий день), как дверь с лязгом открылась, и в камеру вошла женщина - та самая, из другого мира.
       В тот момент Ада Александровна испытала сильное и противоречивое чувство: страх за судьбу этой прекрасной женщины и радость от того, что вновь видит её и сможет теперь с ней познакомиться. Женщина выглядела измученной и явно не хотела ни с кем разговаривать - прошла со своим узелком на свободное место, рядом с Адой, и легла спать.
       Её звали Аля. Первые дни она больше молчала, но скоро освоилась, была приветлива и старалась всем сделать что-нибудь приятное. В день передачи к ней пришли студенты художественного училища и принесли белый хлеб, сахар, лук, чеснок, творог и папиросы. Она была растрогана: не представляла, что её ученики успели к ней так привязаться.
       Наступила весна, а с весной - Пасха. В камере было несколько верующих женщин, и Аля организовала для них настоящий пасхальный обед: покрасили красными тряпочками яйца, соорудили творожную пасху и поздравили их со светлым праздником. Растроганные женщины тихонько пропели утреннюю пасхальную молитву и благодарили Алю, сказав, что Бог послал им ангела в её лице.
       В тот год Пасха совпала с майскими праздниками. Весенний день был пронизан солнцем. Открыли фрамугу, и свежий воздух хлынул в камеру. Молодая зелень за окном заставила Аду почувствовать, что жизнь продолжается. И она тихо прочла любимые стихи:
      
       Я сегодня всю ночь не усну
       От волшебного майского гула!..
      
       Аля, сидевшая рядом, повернулась в её сторону, и Ада стала читать для неё и другие стихи:
      
       Иду вдоль генуэзских стен,
       Встречая ветра поцелуи,
       И платья шёлковые струи
       Колеблются вокруг колен.
      
       И скромен ободок кольца,
       И трогательно мал и жалок
       Букет из нескольких фиалок
       Почти у самого лица...
      
       Ада увидела, что Аля смотрит на неё с интересом и какой-то особой приязнью.
      -- А вы знаете, что вы читали?
      -- Знаю. Стихи Цветаевой.
      -- Вам нравятся?
      -- Очень!
      -- Марина - моя мать.
       Так началась их дружба - Ады и Али. Ады Александровны Федерольф и Ариадны Сергеевны Эфрон.
       Бабуля у микрофона, немного торопясь и волнуясь - будто боясь, что не успеет поведать всё, что хочется, что так и рвалось из неё наружу, рассказывала о куйбышевской пересылке, где их с Алей раскидали по разным группам и они больше всего боялись растеряться, и о радости встречи перед этапом...
       Зал притих, а я вдруг поняла, что из выступавших в тот вечер она одна имела право говорить, и говорить бесконечно. А она и в самом деле не могла остановиться: в том, что она рассказывала, была её жизнь.
       Нервничала дура-ведущая, поглядывая на часы, и никак не умела её прервать, хотя не раз порывалась. А Ада - так, сроднившись с ней, я стала называть её мысленно - рассказывала уже о том, как в Туруханске, куда они, наконец, прибыли на ссыльное поселение, Аля с трудом устроилась работать уборщицей в школу и её вместе с двумя мужиками послали заготавливать сено на другой берег Енисея. Редко кому удавалось переправиться туда даже в тихую погоду, а тут началась гроза, крохотную дырявую лодчонку швыряло в пучине енисейских валов, куда мутными потоками вливались воды Тунгуски. Ада, уже не пыталась различить на пенных гребнях тёмную точку лодки - она молилась: Богу, Енисею, грому и молниям - всем силам природы, молилась об одном - да сохранится лодка и вместе с ней - Алина жизнь...
       Только когда тучи на небе раскололись и солнечный луч скользнул по дальнему берегу, Ада увидела там светлое пятнышко. Это была белая блузка Али. Ада от счастья заплакала, шепча слова благодарности Богу.
       В этом месте рассказа ведущая, давно сникшая и смирившаяся с тем, что ей уже не вклиниться, с надеждой подняла голову, а на сцене появился друг Ады, колымский поэт Семён Виленский и, нежно приобняв её за плечи, увёл со сцены, потому что она явно нуждалась в отдыхе. А почтенной публике Виленский пообещал, что через год выйдет книга Ады Александровны "Рядом с Алей".
       После поездки в Тарусу, Алла подолгу о чём-то задумывалась, уходила звонить на кухню и наконец вернулась с клочком бумаги, на котором был записан номер телефона.
      -- Что это?
      -- Домашний телефон Ады Александровны.
      -- И что ты собираешься с ним делать?
      -- Поедем её навестить.
      -- Как? Без приглашения?
      -- Ты позвонишь и договоришься.
      -- Я?
      -- Ну не смотри на меня так - у тебя это ведь лучше получится...
       Целый день я раздумывала, а к вечеру под напором Аллы всё-таки позвонила. Моя неуклюжая попытка рассказать о впечатлении, какое на нас с Аллой произвёл её рассказ в Тарусе, видимо, смягчила поначалу настороженную Аду, и уже на следующий день мы мчались на метро в Хамовники. Испекли творожный пирог, положили его на круглую картонку и по-крестьянски обвязали чистеньким бабушкиным платочком. Так с узелком и поехали.
       Встретила нас Ада радушно - такая же маленькая, в вязаной домашней кофте, с аккуратно уложенными пышными седыми волосами и молодым блеском в глазах.
       Мы уговорили её снять пробу с пирога, пока он был ещё теплый. Она тщательно разжевала кусочек и спросила:
      -- Кто готовил?
       Алла кивнула на меня.
      -- Вы, Наденька, кулинарка! Мало кто понимает, что в сладкий творожный пирог нужно класть соль. А вы, я чувствую, положили.
       Ада полулежала на диване, который, судя по всему, был её спальным местом. Мы с Аллой устроились на стульях рядом с ней, и она продолжила свой рассказ, не оконченный в Тарусе, - о горестях и радостях подневольной жизни двух женщин в Туруханской ссылке. В её повествовании было много совершенно особого, я бы сказала, иронического юмора. А сил едва хватило, чтобы довести рассказ до конца. Но прервать её было невозможно.
      
       В 1924 году юная и красивая Ада Федерольф вышла замуж за англичанина, преподававшего английский язык на курсах, где она училась. Молодожёны уехали в Англию, и там Аду настиг тяжёлый недуг - ностальгия. Возвращение на родину стало целью её существования. Она добивалась его с одержимостью.
      -- Милое дитя! - сказал ей консул в Министерстве иностранных дел, прежде чем подписать разрешение на выезд из Англии. - Вы не представляете, куда вы рвётесь и что вас там ждёт...
       Консул только что вернулся из Советского Союза и не питал никаких иллюзий. Он пытался предостеречь Аду от опрометчивого шага:
      -- Поверьте мне, как могли бы поверить вашему отцу, - вы рвётесь навстречу гибели...
       Но Ада стояла на своём. И консул подписал разрешение.
       Она вернулась в Москву в 1927 году и стала преподавать английский язык в московском университете, а позже в ИФЛИ - институте философии, литературы и истории.
       Второй раз Ада Александровна вышла замуж за преподавателя ВУЗа, блистательного красавца Сергея Артоболевского. Это был счастливый союз по большой любви.
       В 1938 году её арестовали по подозрению в шпионаже и на десять лет отправили на Колыму.
       Освободившись из ссылки, Ада, как и большинство её солагерников, получила паспорт, который называли "минус 38". С таким паспортом были запрещены прописка и работа в Москве, Ленинграде и ещё тридцати шести наиболее крупных городах страны. Рязани в этом печальном списке не было, и в то же время она находилась недалеко от Москвы. Поэтому там оседали многие, возвратившиеся из лагерей.
       Муж Ады Александровны, Сергей Артоболевский, встретив её на задворках железнодорожной станции, куда загнали состав с возвратившимися из тюрем и ссылок бывшими репрессированными, привёз Аду к сестре и там рассказал, что три года боролся за её освобождение, пока не понял, что всё бесполезно. Во время войны их институт эвакуировали в далёкую Сибирь, потом он женился, и теперь у него двухлетняя дочурка. Жена всё знает и готова его отпустить. Он поступит так, как решит она, Ада. В её руках - судьба четырёх человек.
       Ада спросила, любит ли он дочку.
      -- Больше всего на свете...
       Ада почувствовала, какая это мука - строить своё счастье на несчастье маленькой девочки. И решила, что всё останется как есть. Только попросила Серёжу помочь ей устроиться в Рязани, что он и сделал.
       Примерно в то же время аналогичная история происходила и в жизни Ариадны Сергеевны Эфрон, дочери Марины Цветаевой.
       Закончив в Париже при Лувре художественную школу и вернувшись в Москву, Аля увлечённо работала в издательстве "Жургаз" и безумно любила своего мужа, Самуила Гуревича. Её арестовали в самом разливе счастья. Как и Аду Федерольф.
       После мордовских лагерей Аля тоже вернулась с паспортом "минус 38" и тоже оказалась в Рязани. Поразительное скрещенье судеб - они встретились в камере рязанской тюрьмы, чтобы не разлучиться до конца жизни.
      
       Я испытала потрясение. Существование Ады Федерольф в жизни дочери Марины Цветаевой было для меня открытием и откровением. Мне оставалось только удивляться, как умные и учёные дамы, написавшие книги об Ариадне Эфрон и предисловия к изданию её писем и воспоминаний, получившие, как я потом поняла, уйму фактического и фотографического материала именно от Ады и несомненно знавшие её историю, - как эти дамы ухитрились ни словом не обмолвиться о её существовании. Чудны дела твои, о Господи, но чуднее всего они в России. Где ещё такое было бы возможно?
       Вот у меня книга - "Ариадна Эфрон о Марине Цветаевой", изданная уже после смерти Али, в1989 году. Составитель и автор вступительной статьи - М. И. Белкина. В книге фотография рисунка: комната, у двух стен стоят две аккуратно убранные кровати, в середине между ними - стол. Чего естественнее было бы подписать: "Комната в Туруханске, где жили в ссылке Аля и Ада"? Ведь две кровати... Нет. Внизу написано: "Акварель А. С. Эфрон. Комната, в которой она жила в Туруханске".
       Может быть, я слишком придирчива в своём максимализме, но я этого никогда не пойму. Ведь Ада - не случайный человек в жизни Али. Они прожили вместе двадцать восемь лет: в тюрьме, в ссылке и оставшиеся годы - в Тарусе - до самого последнего Алиного дня, до последнего её вдоха. Ада была с ней до конца. Это её Аля сделала своей наследницей и душеприказчицей. Это ей, умирая, Аля сказала:
       - Моя мать была плохой матерью.
       Моя мать была плохой женой.
       Моя мать - гениальный поэт, и пребудет им вечно.
      
       Ада была не просто подругой и компаньонкой Али - она была её второй духовной сущностью, её единственной семьёй после гибели родителей и мужа. Бывают такие встречи, такие удивительные скрещенья судеб!
      
       Теперь Ада жила в двенадцатиметровой комнате двухкомнатной коммунальной квартиры, одна-одинёшенька. Государство за восемнадцать лет тюрем, лагерей и ссылок назначило ей пенсию в сто двадцать рублей. Десятипроцентную надбавку она не получила, потому что имела перерыв в трудовом стаже - уж не тогда ли, когда её гнали по этапу в тридцать восьмом?
       Из соседней школы ей приносили бесплатные обеды, и это спасало её, почти слепую, от Дома престарелых.
       Эти-то злосчастные обеды больше всего поражали воображение её соседки по квартире. Какое счастье, что Ада плохо видела, ибо физиономия у этой соседки была устрашающая. Почти квадратная, щекастая, кирпичного цвета, с маленькими мутными глазками. Дочь алкоголика, и сама пила, бедняжка, с тринадцати лет. Может быть, поэтому многие вещи ей постичь было трудно.
      -- За что это вам приносят бесплатные обеды?
      -- А я на государство бесплатно работала восемнадцать лет.
      -- Но платить всё равно надо!
      -- Нет, не надо.
      -- Всё у вас - не как у людей. Почему ваш портрет в газете напечатали? Вы что, знаменитость?
      -- Наверное.
      -- А почему к вам столько людей ходит? И мужчины вам цветы приносят - почему?
      -- Наверное, я им нравлюсь.
      -- Вы что, с ними спите?
      -- Помилуйте, мне уже сто лет!
       Ей шёл девятый десяток.
      -- А почему это вас телевиденье снимает, а меня - нет? Чем вы лучше меня?
      -- Ну что вы! Наоборот. Как я могу быть лучше? У меня ничего нет. А у вас всё есть: и дети, и ковёр, и стенка. Вы гегемон...
       Соседка смотрит на неё недоверчиво, чует подвох, но ответить на мудрёное слово ничего не может. И продолжает делать ей мелкие пакости - не даёт говорить по телефону, а сама треплется часами. Хорошо, что Ада - человек с юмором и острым умом и, когда не лень, умеет поставить её на место, но чаще - в тупик. Пусть размышляет - полезно.
       Вот так они и жили: Ада, прошедшая через все невзгоды и сохранившая живой ум и любовь к жизни, и её соседка-гегемон, всё потерявшая в чаше с зелёным змием - жили в одной квартире... Хвала Всевышнему, одарившему Аду не стареющим юмором, что и сделало это сосуществование не только возможным, но даже забавным для Ады.
      
       Не прошло и двух недель после нашего визита в Хамовники, как Алла получила вызов от Ирины Родниной из Америки. В одночасье собралась и улетела, чтобы навеки исчезнуть из моей жизни. А Ада осталась в ней навсегда.
      
       Однажды Ада попросила меня почитать вслух машинопись её книги, побывавшую в руках редактора, которую прислал ей Виленский.
      -- Я не доверяю ей, - сказала Ада. - Вы только подумайте, у меня глава называлась "Моление о жизни", а она зачеркнула и написала: "Молитва о жизни". Это же совсем другой смысл! А она не понимает разницы... Не чувствует язык.
       Ада говорила о том эпизоде, который успела рассказать со сцены в Тарусе, - о том, как она молилась, когда в грозу утлую лодочку с Алей и двумя мужиками кидало в пучине енисейских вод. Конечно, это было моление без всяких молитв.
       Я стала читать Аде её книгу. Оказалось, что, сделав лёгкую стилистическую правку текста, редактор просто выбросила те места, где требовалась работа посерьёзнее. К ужасу Ады, исчезли категорически важные для неё эпизоды - пришлось их восстанавливать, с её слов. Это было трудно. Я забирала работу домой. Часто просиживала ночи. Некоторые куски текста приходилось менять местами, чтобы упорядочить логику событий - мы резали и переклеивали машинописные листы. Что-то необязательное выбрасывали совсем. На все мои предложения Ада только восклицала:
      -- Где вы были раньше? Ну почему мы не встретились раньше?
       Мне пришлось отложить свои дела и ездить к Аде регулярно - два раза в неделю. Я торопилась всё закончить к апрелю, чтобы спокойно уехать в Липовку.
       Эта умирающая деревня на юге Рязанской области вошла в мою жизнь неожиданно. Там у меня по случаю оказалась изба, куда я теперь уезжала каждую весну и возвращалась осенью. Липовка заслуживает особого рассказа, но это, если случится, - позже. А сейчас - о другом.
       Ада живёт одним - увидеть свою книгу напечатанной. Виленский взял машинопись после "редакторской правки", и с тех пор  - ни слова. Идут дни, месяцы - а воз и ныне там. Ада нервничает...
      
       А в стране между тем, всё катастрофически быстро менялось, и отнюдь - не в лучшую сторону. Последние надежды испарились. Эмиграция родных и близких стала будничной реальностью. Уехали почти все мои минские друзья. Уехал мой сын с семьёй...
       Не знаю, нашла бы я сегодня слова, чтобы описать ту жизнь и атмосферу неопределённости и полной беспросветности, в которой мы жили тогда. Но вот сохранились мои записи тех дней:
      
       Регулярно слушаю радио "Свобода", и тёплый, человечный голос Инны Светловой предлагает подумать: "Ехать, не ехать..." - подумать и написать. В моей жизни этот вопрос возникает второй раз. Первый - в семидесятых, в Минске, - он был чисто риторическим, потому что правовой возможности уехать не было, хотя опасность попасть в психушку была настолько реальной, что дверь приходилось открывать только на условный набор звонков.
       Сегодня - пожалуйста, никто не держит.
       Со словом "ехать" всегда сопряжены потери: Россия, дом, друзья...
       Россия? Но сегодня она вся, уже почти вся, превратилась в сплошной БЕСПРЕДЕЛ. Вся страна - покинутая, бесприютная, лишённая человеческого тепла пустыня. Есть в ней блатные, социально-близкие - они пользуются сегодня благами жизни - и все остальные, согнутые геноцидом. И ничего полезного здесь уже сделать нельзя Шаламов писал: лагерный опыт вреден Так и тут: чтобы сохранить хоть что-то в себе, нужно бежать из этой зоны-пустыни...
       Дом? О, если бы дом! О, если бы он, пустой и нищий, мог стать моей крепостью!
       Друзья? Но их давно нет. Они все уже там... Все, вплоть до самых старых, самых надёжных.
       Так что же держит?
       За плечами - пятьдесят пять. Я прожила здесь не свою жизнь. Это горько сознавать. Но я её прожила. Считается, что я что-то делала для страны, и за это она мне платит пенсию. Сегодня - это нищенское пособие, но я его получаю по праву, потому что этой стране я отдала жизнь, в которой она, правда, совсем не нуждалась. Я всегда была для неё обузой, но в том нет моей вины. Мне не стыдно получать мою пенсию. А за что мне должна платить пенсию другая страна? И что полезного для этой другой страны, как бы она мне ни нравилась, я могу сделать? Жить иждивенцем, потребителем? Каким смыслом осветить остаток жизни?
       Все эти мысли крутятся в моей голове, пока я привычно пью свой утренний стакан холодной воды с чайной ложкой яблочного уксуса - остались ещё старые запасы - одеваюсь и, кинув в карман плаща горсть жареных подсолнечных семечек, выхожу на грязную, пасмурную московскую улицу. Серое тяжёлое небо, понурые люди - всё это создаёт ощущение зоны. И незащищённости. Вся страна - беспредел. И в нём нужно жить.
       Первым делом - в райисполком, подписать сахарные талоны для дочери. В прошлом месяце она скоропостижно попала с полуторагодовалой дочкой в инфекционную больницу. Муж не знал, где лежат талоны, и они оказались просроченными - пять талонов на всю семью, это семь с половиной килограммов сахара. Причина уважительная, должны подписать.
       По пути забегаю в универсам "Сокольники". Пустой, как во время ремонта, торговый зал. Две бесконечно извивающиеся очереди упираются в двери фасовочных помещений. Спрашиваю: за чем? За вермишелью и мармеладом. Одна из дверей открывается, и вывозят тележку с полиэтиленовыми пакетами, сквозь которые просвечивают в сахарных крупинках жёлтые кусочки мармелада. Торопливые руки разбирают пакеты, стараясь ухватить по два. Тележка мгновенно пустеет, и на несколько человек продвинувшаяся очередь остаётся каменно стоять. Взглядом оцениваю её изгибы и понимаю, что это не для меня. Без вермишели тоже придётся обойтись - не могу же я остаток жизни простоять в очередях? Перебьёмся с семечками. Выхожу из магазина и украдкой запускаю руку в карман.
       Перед широкими ступенями значительного, весомого своей архитектурой здания, с трудом отыскав урну - их в последнее время в Москве становится всё меньше - освобождаюсь от кожуры, зажатой в кулак, и, с усилием оттянув за массивную латунную ручку стеклянную дверь, вхожу в райисполком. Бесконечные лестницы приводят в торговый отдел. Молодая женщина с высокой причёской встречает меня жёстким взглядом. Я растерянно объясняю ей про дочь и протягиваю талоны.
       - Пусть ваша дочь возьмёт в той больнице, где она лежала, справку, что она находилась там с такого-то по такое-то число. И я вам подпишу.
      -- Помилуйте, да ведь эта больница - край света за углом! Ей от троих-то детей туда не выбраться
      -- Ничем не могу помочь.
       Я спускаюсь вниз по тем же лестницам и с недоумением вопрошаю: "А где же новое мышление? Так мы никуда не сдвинемся с места..." И такой запоздалый гнев охватывает меня, что я, уже не владея и не желая владеть собой, снова взлетаю вверх на два лестничных марша и, распахнув дверь, из которой только что вышла, останавливаюсь на пороге.
      -- Вы - не советская власть, вы - паразиты! - и тихо ухожу.
       "Ну, что - легче тебе?" - издеваюсь над собой, и меня колотит...
       Перед метро забегаю в булочную. Два дня к ней нельзя было подойти - осаждала толпа. А сегодня повышены цены, и хлеб доступен. Я беру полбуханки бородинского и, отщипывая по маленькому кусочку, кладу в рот. Он ароматный и свежий. Почти счастье.
       До сих пор не могу забыть картинку, виденную мной года два назад на проспекте Мира, перед входом в парикмахерский салон "Лель": белый батон, свежий и румяный, аккуратно нарезанный ломтиками, лежит на газете, а газета - на самом верху в жерле огромной бетонной урны для мусора. Не могу простить себе того, что не вынула тогда газету с хлебом и не положила её на зелёную травку - там бы птицы склевали хлебушек. Так с тех пор и стоит он у меня перед глазами - немым укором - и кричит, предвещая жестокую расплату за поругание своё...
       А талоны придётся Дине подписывать у себя в райисполкоме. Если и там такие же бюрократы, придётся ехать в больницу, а мне - сидеть с Машкой, пока пацаны в школе. Дочка моя живёт в коммунальной квартире в одной комнате, с мужем и троими малышами. Каждый раз ухожу от неё больная: теснота, духота, откровенно враждебные взгляды соседей, которые не могут простить ей того, что посмела родить в коммуналке третьего ребёнка - надоели пелёнки и ползунки на верёвках в ванной. Дважды ей сыпали толчёные стёкла в еду, дважды приходилось вызывать милицию.
       Съехаться со мной категорически отказалась, потому что свято верит в незыблемость советских законов, по которым её семья как многодетная имеет право на получение трёхкомнатной квартиры по льготной очереди. И терпит она такую жизнь уже восемь лет. Откуда черпает силы - для меня загадка. Сколько раз я пыталась внушить ей, что нужно действовать: или вместе с детьми устроить голодовку в райисполкоме, или самовольно вселиться в пустую квартиру, как тогда делали многие, или уезжать к чёртовой бабушке, пока не поздно.
       Мой сын улетал в Тель-Авив, в разгар ракетного обстрела, со словами: "Лучше умереть там, чем жить здесь". Можно было позавидовать его свободе.
       Дина проводила брата, радуясь за него, но не допуская даже в мыслях подобной дороги для себя. Бог не одарил её моим бунтарским характером, он дал ей терпение и оптимизм. Все восемь лет я слышу от неё одну песню: "Ещё немного нужно потерпеть...", "Вот в конце года у мужа на работе...", "Вот в конце квартала...", "Вот...", "Вот..." А я давно уже знаю, что "вот" - ничего не будет. И с тех пор, как раскрутилась перестройка, надежды получить жильё по очереди рухнули окончательно, потому что старые структуры были сломаны, а новых ещё долго не будет. А если и будут, то не про неё. Она этого пока не понимает. Квартирная тема в наших разговорах запретна - сверхбольное место. Мне иногда кажется, что Дина - на самом пределе, ещё чуть-чуть - и не выдержит. Что тогда будет, не знаю. Мне страшно об этом думать.
       У самого метро - доска объявлений. Раньше здесь вывешивали предложения об обмене квартир, а сейчас: "Меняю детский комбинезон (Финляндия) на трёхколёсный велосипед... Куртку (Япония) - на китайское платье для девочки... Школьный ранец (ФРГ) - на сапоги, два килограмма риса - на один килограмм гречки...
       Ну, что ж, вот мы и пришли к рынку. И не к какому-нибудь, а к натуральному.
       В метро - длинная очередь на размен монет. Пропускные автоматы переделали с пяти - на пятнадцатикопеечные, а разменных автоматов на "пятнашки" пока нет. Господи, что за несчастная страна Россия? Почему у нас всё делается через... без головы?
       Спускаюсь в метро. В сплошном потоке людей, стремящихся вниз, приходится прикрывать нос платком, чтобы не дышать пылью, - она висит в воздухе, а машины для мытья полов стоят пыльные и заброшенные в углу холла. Я втискиваюсь в вагон, сажусь на единственное свободное место, привычно водружаю на нос очки и достаю последний номер "Нового мира". Последний - это восьмой за прошлый год. В стране не хватает бумаги. И вдруг ощущаю такое безразличие, что, не открыв журнала, закрываю глаза и проваливаюсь в полудрёму. Хорошо, что у меня нет пересадок, мчусь из конца в конец по одному радиусу. Еду к Аде. Наша работа близится к концу.
       Выхожу из лифта и вижу, что дверь в квартиру Ады открыта, и она стоит, прислонившись к проёму, ждёт меня
       .Мы работаем над её книгой до самого вечера, до тех пор, пока не поставлена последняя точка.
       Закончили. Я устала смертельно. Зато теперь могу спокойно уехать в Липовку.
       И когда уже собираюсь уходить, Аду зовут к телефону. Возвращается она, пошатываясь...
      -- У меня беда, Наденька Мне отказали в обедах. Теперь у них всё дорого, и они не могут... Я сказала директору, что буду за всё платить: и за обеды, и за доставку... Если они откажут, мне останется - вниз с седьмого этажа.
       Я утешаю Аду, говорю ей, что всё утрясётся, а сама думаю, что всё только начинается. И за Аду ещё придётся побороться.
       Не обращая внимания на мои протесты, она суёт мне в сумку пакет пшеничной муки из австрийской посылки: "Сколько вы пирогов сюда переносили, пеките на здоровье". Ну, как ей объяснить, что теперь не до пирогов? В зоне пироги не пекут...
       В троллейбусе средних лет женщина поставила сумку на сиденье и ушла за проездными талонами. Когда вернулась, место её было занято. Я даже не успела заметить, как это случилось - сумка была уже на полу, а на сиденье возвышался молодой человек, спортивного вида, со скульптурно вылепленным лицом.
      -- Разве вы не поняли, что это место занято?- спросила женщина.
      -- Нет, - сказал он и прикрыл веками глаза.
       Он продолжал сидеть рядом с женщиной, которая стояла перед ним. До самого метро он не открыл глаз. Мне стало страшно. Я почувствовала, что что-то изменилось, что-то цинично смято и за ненадобностью выброшено...
       Дверь своей квартиры я открыла уже глубоким вечером, и во тьме коридора увидела два горящих глаза. Моя любимая кошка! Я протянула руки - она грациозно позволила взять себя и громко, истово замурлыкала мне прямо в подбородок.
       В этот момент задребезжал телефонный звонок. Я взяла трубку и услышала голос Дины:
      -- Мама, ты стоишь? Сядь, пожалуйста. Мы только что незаконно вселились в пустую квартиру...
      
       Жизнь, бурлившая политическими событиями, к весне вынесла на поверхность монолитную фигуру Бориса Николаевича Ельцина.
       В июне - выборы президента Российской Федерации. Борис Ельцин и старый коммунистический лис Николай Рыжков - фавориты и соперники.
       Демократические газеты наперебой печатают компромат на Рыжкова. Одна из них поместила фотографию четырёхэтажного особняка, приватизированного Рыжковым, реставрация которого будто бы стоила государству сто пятьдесят миллионов рублей.
       Ельцин после партийного конфликта с Горбачёвым - в ореоле коммунистического диссидента. У него - серьёзные шансы обойти Рыжкова. Этой болячки ещё не хватало бедному Горби!
       И по всей стране развёртывается грандиозная кампания, величайший фарс - всенародный референдум, цель которого - прокатить на выборах Ельцина, а ещё лучше - вообще упразднить должность Президента Российской союзной республики. Хватит и одного президента - Советского Союза.
       17 марта, когда происходило сие действо, я была ещё в Москве, но потом, оказавшись в Липовке, узнала, как проходил референдум. Ходили по домам с урной и вели душевные беседы:
       - Ну, что, бабуля, войны хочешь или мира?
      -- Да кто ж её хочет - войны-то, сынок?
      -- Ну, значит, за Союз. Зачёркивай тут!
       И дальше:
      -- Нужны нам два президента или одним обойдёмся?
      -- Да на кой два-то? Ещё перессорятся...
      -- Правильно! Одного хватит. Зачёркивай здесь.
       И так в каждом доме. И в каждой деревне. А их по России - несть числа. Вот на таком коньке и выехал со своим Союзом наш Михаил Сергеевич! Да не ускакал далеко - сам и попал в ту яму, что копал другому.
       Кампания против Ельцина продолжалась вплоть до самых выборов. На заводах собирали подписи за Рыжкова, а в деревнях - ещё проще: "Не проголосуете за Рыжкова - хлеба не завезём". А хлеб привозили раз в неделю - по двести граммов серого - на душу в день. Не проголосуют за Рыжкова - на неделю останутся без пайки.
       И всё-таки Ельцина вынесли и вознесли. В верхах боролись за власть, и лавина выплеснувшихся в августе народных надежд и чаяний не оставила на тот момент шансов коммунистам. Я слушала в деревенской избе духоподъёмные репортажи из Москвы и плакала от счастья. Это была лебединая песня последних романтиков последней русской революции двадцатого века.
       Но за пределами Москвы ничего не произошло. В липовской глубинке это было очень хорошо видно: все провинциальные чиновники остались на своих местах, правили по-прежнему - иначе не умели - и жизнь, естественно, не изменилась.
      
       Осенью вернулась из Липовки и застала Аду, слава Богу, дома. Она стала медленней и осторожней двигаться, хуже видеть и телефонных звонков уже не слышала, если была закрыта дверь. Но держалась великолепно. Жила одной мыслью - увидеть свою книгу изданной. И была в полном неведении, когда это произойдёт. И уже не верила Виленскому. А мне иногда казалось, что Виленский тянет специально, чтобы продлить Аде жизнь, но потом я понимала, что это лишь мои фантазии.
       Она - давно уже - то ли подарила, то ли завещала ему свои авторские права. Вероятно, от большой любви и благодарности. Думаю, что любовь - от нерастраченных чувств. Надо же куда-то этот клад тратить...
       И хоть знала она счастье в молодости, запас любви, данный ей Богом, оказался больше... Виленский - в сыновья годится. Да это неважно. Любовь - одна: к сыну ли, к мужу... Течёт в тот канал, что свободен. Было бы, чему течь. Вот Ада сохранила источник.
       Но как противоречиво она говорила мне о Виленском:
      -- Какой холодный человек! Равнодушный. Как он мог мне подсунуть такого редактора, который в языке понимает столько же, сколько я - в лошадях?!
       И, немного подумав:
      -- Он только обещания даёт и никогда их не выполняет. Никогда. Если обещал придти - не придёт. Обещает позвонить - забудет. А я всё жду, жду... Он жестокий человек, Наденька.
       И вот я уже готова возненавидеть Виленского, которого и видела-то один раз, в Тарусе, да пару раз говорила с ним по телефону, как вдруг Ада, как мусор со стола, всё сметает одним махом:
       - Нет, он самый добрый! Таких, как я, у него восемьдесят старух из "Мемориала". И со всеми он возится. Не было случая, чтобы он забыл цветы кому-нибудь принести в день рожденья. Это он устроил мне школьные обеды. Это благодаря ему я получаю зарубежные посылки..
       Едва я успеваю оттаять к поэту и бывшему колымчанину Семёну Виленскому, как Ада делает новый вираж:
      -- Не верю я ему! Он всегда меня обманывает. Всё врёт. И книгу мою он не издаст!
       А книга для Ады - святое. На костёр пойдёт, под поезд ляжет - лишь бы книга была издана. Я пытаюсь объяснить ей, что дело своё она сделала. И уже не важно, когда будет издана книга. Важно, что она написана. И написана замечательно. Но Ада в ответ лишь несогласно качает головой.
       Меня лично тревожит другое: Виленский озабочен тем, что Ада - не Булгаков и не Шаламов. А он собирается печатать её воспоминания в одном томе с рассказами Али и боится, что по мастерству они проиграют. Из разговора с ним я поняла, что он хочет "дотянуть их до уровня Алиной прозы, а что не потянет - выбросить". Я думаю, - бред. У Ады и Али - разные жанры. И книга Ады - бесценна, как документ. Если в ней оставить одни "клубнички" - а их там немало - то вся книга несомненно потеряет нечто ценное. Но у Виленского свой вкус - не слишком ли тонкий?
       А между тем - я это чувствовала - с изданием книги нужно было спешить, потому что время ничего хорошего не предвещало. Напряжённость копилась, люди по-прежнему жаждали перемен. Любых - лишь бы что-нибудь изменилось. И первая из таких перемен свершилась - либерализация цен. Это был шок, окончательно расколовший и без того расслоившееся общество на две чудовищно неравные и далёкие друг от друга половины. Большая из них была поставлена на грань физического выживания. Каждый день доходили слухи о том, что кто-то бросился с девятого этажа, а кто-то - под поезд метро - из страха голодной смерти. Вот когда аукнулся хлебушек в мусорной урне...
       Всё, что было возможно до сих пор, в одночасье ухнуло, и в работе издателя теперь объективных препятствий стало ещё больше. А бедная Ада устала жить и ждать. Ей исполнилось девяносто.
       В феврале 1992 года с инсультом правой руки она попала в реанимацию.
       Ещё весной, предвидя, что рано или поздно Ада не сможет жить одна, я предложила ей перебраться ко мне. Это она решительно отвергла: хотела жить только у себя дома и не хотела оставлять свой район, где привыкли её навещать друзья. Я предложила съехаться, и общую квартиру - найти в её районе. Но по нашим законам для этого она должна была бы меня удочерить. Ада не отнеслась к моему предложению серьёзно.
       - Ну, что вы, Наденька! Это же для вас такая обуза.
       Я сказала об этом Виленскому. Он предложил перенести разговор на осень. Осенью, когда я вернулась, Ада уже говорила о приватизации своей комнаты, чтобы завещать её троюродной правнучатной племяннице Юлечке, которая живёт со своей мамой в однокомнатной квартире. Она всегда думала о других, и никогда - о себе.
       Теперь, когда Ада попала в больницу, я пыталась по телефону вести переговоры с Юлечкой - не хочет ли она съехаться с Адой? Она обещала обсудить это с мамой и позвонить. Но прошли две недели, а звонка от Юли всё не было.
       Когда Аду выписали из реанимации и привезли домой, её нельзя было оставить одну ни на час, и Виленский нанял дежурить девочек с курсов сиделок. А тут ещё, как назло, я выпала на две недели - Дина уехала и подкинула мне Машу. Ей шёл уже третий год. Аде я могла только звонить - мне отвечали незнакомые девичьи голоса.
       Вернулась Дина, и я тут же помчалась к Аде. Она лежала в постели, но уже разговаривала. Сиделка - молоденькая девочка Лена, хрупкая, вежливая, спокойная, с добрыми карими глазами - была с Адой ласкова, предупредительна и невольно располагала к себе.
       Не дождавшись звонка от Юли, я снова позвонила ей - трубку взяла мама, и я услышала:
       - Ну, как мы можем съезжаться? Я человек больной... И о каком съезде может идти речь, если Ада Александровна уже сидит на чемоданах - её отдают в Дом престарелых.
       - Как?!
       Три дня назад, когда я была у Ады, ни о каком Доме престарелых речи не было. Я бросилась к ней. Это была беда - я-то знала, что такое совковая богадельня.
       Виленский устроил всё тихо, не позвонив ни мне, ни Герману Федерольфу, одному из внучатных племянников Ады, жившему в Брянске и изредка навещавшему её. Герман производил впечатление порядочного и ответственного человека - думаю, он уговорил бы Аду уехать к нему в Брянск.
       Секретарша Виленского, когда я, не застав его по телефону, спросила её о Доме престарелых, бросила мне:
      -- Знаете, сколько Виленский платит сиделкам за один день? Двести сорок рублей! Из своего кармана.
       Да, конечно, Виленский - не Рокфеллер. Я понимала, что долго это продолжаться не могло. Но почему он не попытался найти опекуна? Вознаграждение - завещание на комнату. Уверена, что можно было найти хорошего человека - он ведь не попытался. И мне не позвонил - я бы нашла.
       Ада встретила меня серым каменным лицом:
      -- Я больше ничего не хочу. Хочу умереть.
       В комнате лёгкий разгром: опустели книжные полки, не видно привычных фотографий. Сиделка Лена, приветливая, внимательная девочка, тактично ушла на кухню и там возилась, чтобы нам не мешать. Потом что-то стирала в ванной.
       Я узнала, как всё это случилось. Виленский взял Аду тем, что посулил ей Интернат для деятелей искусств в Переделкино - она согласилась: только потому, что это особый, привилегированный интернат с приятными, как она полагала, и интересными для неё людьми. На этом она попалась. Потом он объявил, что Переделкино не получилось, и будут Текстильщики. Секретарша его по телефону сказала мне назидательно:
      -- Таких в Переделкино не берут!
       Я не уточнила, каких именно - было противно. Может быть, слабо видящих, а может быть не членов творческого союза... К этому времени Ада уже настроилась на Интернат, всё раздала друзьям. Лена сказала мне, что вчера у неё было столпотворение: все пришли за прощальными подарками, Юлечка - за деньгами, которые Ада сняла для неё с книжки.
       Так Виленский взял её голыми руками. Что оставалось делать ей, слепой и беспомощной, не смеющей позволить себе никаких капризов? За малейшее противоречие ему, Виленский грозился тем, что не будет печатать её книгу. И она была шёлковой.
       Лена сказала, что приходили два кавказца и рвались посмотреть комнату. Это значит, что ЖЭК уже делает бизнес на комнате Ады. И тогда я спросила:
      -- Леночка, а ты не взялась бы быть опекуном Ады Александровны?
       Лена задумалась.
      -- Сколько тебе лет?
      -- Двадцать четыре.
      -- Отличный возраст! Так что?
      -- Я бы не против, но нужно посоветоваться с мамой. И с братом. Это ведь серьёзно.
       Пока Ада отдыхала в комнате, мы с Леной говорили на кухне. И чем больше мы говорили, тем больше я понимала, что Лена для Ады - находка. Не просто мягкий и добрый - тёплый человек, что сегодня, когда каждый занят своими делами, - редкость. И на службу по расписанию ей ходить не надо - счётная работа на дому. Подарок судьбы!
       Я суеверна, и даже думать боялась о том, как хорошо всё может сложиться. Настолько хорошо, что страшно, потому что так не бывает.
       Мы идём к Аде, выкладываем ей наши "прожекты" и видим, как светлеет её лицо. Она не просто согласна - она рада. Рада, что ей никуда не надо уезжать, что можно водворить на место все любимые фотографии, которые она знает на ощупь... Что Лена будет с ней, что она возьмёт над ней опеку и после неё останется жить в её комнате.
       В этом вся Ада - в любых обстоятельствах умеет радоваться за других.
      -- А ты согласна? - спрашивает она с тревогой Лену.
       Приходит сменная сиделка, и мы уезжаем, оставив Аду в приподнятом состоянии духа. Оставляем - с надеждой.
       Мама и брат Лены на семейном совете поддержали её. Но как же мы были наивны, допуская, что умудрённый горьким жизненным опытом Виленский способен поверить в сказки.
       Узнав от Наташи, своего секретаря, о решении Ады Александровны остаться дома и взять в опекуны Лену, он пришёл в ярость: как посмела она пренебречь его заботами и довериться девчонке, цели которой неясны и намерения сомнительны.
       Разговаривать с Леной, когда она позвонила ему, он отказался:
      -- У меня нет на вас времени.
       И положил трубку.
       Рассказывать подробно о том, что было дальше, - муторно, да и скучно. Одним словом, он двинул против бедной Ады все свои запасные полки: Наташа внушала ей по телефону, что полагаться на Лену нельзя - слишком молода и не справится, а главное - Виленский недоволен. Она, с одной стороны, стращала Аду тем, что в случае ослушания он не будет издавать её книгу, а с другой - соблазняла рассказом о комнате с балконом, которую якобы приготовили для неё в интернате.
      
       Вот какие бывают ценные кадры! Помню, когда я об этом узнала, то подумала, что в старости Наташа сама попадёт в такой интернат и узнает все его прелести, потому что Бог есть.
       Я поехала в Текстильщики, чтобы увидеть собственными глазами, что ждёт Аду в обещанном раю. И увидела с виду приличный приют - с коврами, креслами, портьерами, цветным телевизором в холле, чистенькими старушками, смотревшими очередную серию мексиканской мелодрамы о богатых, которые тоже плачут. Поговорила и выяснила, что с некоторых пор стали неважно кормить (понятно!), а всё остальное не так уж плохо. Я подумала, что жить тут можно, если больше негде. Начальства, по случаю выходного дня, не было, и говорила я с дежурной сестрой. Уже собралась было уходить, как она спросила меня:
      -- Ваша знакомая себя обслуживает?
       Я покачала головой:
      -- Двигается с трудом и плохо видит.
      -- Так она здесь не будет жить!
      -- А где?
      -- Вот пройдите через холл, во второй корпус.
       Прохожу. И мне становится нехорошо. Я попала не просто в другой дом - в другую эпоху, в другую страну. Стены мрачны, с пятнами цементной шпаклёвки. Всё некрасиво и безрадостно. А главное - тяжёлый дух, и позже я поняла, почему: ванна давно на ремонте, и жильцы - а они в основном лежачие -  не моются.
       Открываю дверь в поисках дежурной сестры и вижу, что ошиблась: это палата, жилая комната, где на двух кроватях из-под одеял торчат лишь серые старушечьи носы. Хочу извиниться и выйти, но останавливает вопль:
      -- Какое счастье, что вы зашли! Помогите!
       Оказалось, что нужно закрыть фрамугу. Она опущена, и ветер свищет по палате, заставляя старушек съёживаться под одеялами. Лёгким толчком палочки закрываю фрамугу и до самой двери слышу благодарности в спину.
      -- У вас нет сигнализации? - спрашиваю у дежурной сестры.
      -- Нет, - говорит она удивлённо, как будто я спросила не о кнопке простого звонка, а о каких-то небывалых чудесах технического прогресса.
      -- А как же лежачие?
      -- Стучат.
      -- Куда? В стены соседней палаты, где лежат такие же беспомощные люди, как они?
      -- Что вы мне задаёте вопросы? Я не обязана отвечать. Вот приходите завтра, будет начальство, у него и спрашивайте.
       Но мне уже ничего не нужно спрашивать. Всё, как везде. Первый корпус - показательный. А как же? Лучший Дом престарелых в Москве! А тех, кто не может себя обслуживать - подальше с глаз. И всех в кучу. Пусть не осложняют жизнь ходячим. Здесь для обслуги есть персонал и твёрдая такса чаевых. Окно вымыть - десять рублей, постирать - шесть, за один килограмм сухого белья, помыть в ванне и поменять постельное бельё - пять рублей и т. д. Даже по тогдашним ценам - недорого, но ведь это не стоимость услуг, а всего лишь - обязательные чаевые к грошовой зарплате обслуживающего персонала. А где должны брать деньги для чаевых те, у кого нет сбережений, а пенсия отдана государству за право жить в интернате?
       Господи! Да ведь Ада просто ляжет и тихо умрёт в этом доме, осознав, что она здесь потому, что никому не нужна.
       На крыльях гнева я мчалась, готовая уничтожить всякого, кто скажет, что её нужно отправить в этот гиблый дом.
       Ада взглянула на меня обречённо и сказала извиняющимся тоном
      -- Всё думали: ехать - не ехать, и решили - ехать...
       Бедная Ада: как её замордовали!
       В комнате орудовали две женщины, упаковывали пожитки. На своей раскладушке сидела растерянная Лена.
      -- Вот и подмога, - бодро встретила меня одна из них, молодая, с огрубевшими, обветренными руками и хрипловатым, прокуренным голосом, - помогать нам приехали?
       Другая - по виду интеллигентная, средних лет, худенькая и тихая, как мышка. Из тех, кто редко решается иметь, а тем более высказать своё мнение по поводу чужих дел, чтобы не нести ответственности. Она оказалась давней знакомой Ады.
       Пришлось рассказать им всё, что я видела в богадельне.
      -- Значит, распаковывать всё? - почти весело и бездумно воскликнула молодая.
      -- А какой же выход? - тихо спросила мышка.
      -- Выход был найден уже вчера. Вот Лена берёт опеку.
       Обе уставились на Лену, будто увидели её впервые.
      -- А кто вас попросил паковать вещи?
      -- Меня - Наташа, - откликнулась молодая.
      -- А я позвонила, узнала и приехала сама.
      -- Мне было ясно, что правит бал не присутствующий здесь Виленский.
       Я знала, что он готовит важное мероприятие - съезд узников совести, которые съедутся сюда со всего мира, у него масса хлопот. До Ады ли ему? Она висела на нём, как вериги, мешая отдаться другим, более приятным заботам. Поэтому ему было так важно как можно быстрее пристроить её в приют. Всё это я понимала, но не собиралась сдаваться.
       Женщины ушли, а мы с Леной принялись распаковывать вещи. Повесили на место резную деревянную аптечку, поставили в неё пузырьки и баночки.
      -- Значит, я остаюсь? - с надеждой спросила Ада.
      -- Да, да, да! Если вы этого сами хотите.
      -- И я никуда не еду?
      -- Никуда. Но Виленский будет недоволен. И, если захочет, может помешать.
      -- Какой жестокий, какой чёрствый человек! Какой он бездушный, - говорила Ада с глубоким чувством горечи, качая головой. - А можно оформить опеку быстро, не советуясь с ним?
       Я ушам своим не верила, но Ада настаивала:
      -- Давайте быстрее! Немедленно! Ведь завтра Виленский пришлёт машину с Володей, чтобы он отвёз меня в этот чёртов дом
       Володя? Вот кого нужно привлечь на свою сторону! Ада рассказывала мне об этом человеке много хорошего. Соратник Виленского по "Мемориалу", знаток и ценитель литературы, инструктор по туризму, преподавал в школе историю - дети его обожали, а когда уходил, устроили забастовку. Ада говорила, что он умный и на редкость порядочный человек. Нужно сделать его нашим союзником - пусть поможет.
       Я немедленно позвонила Володе и, сказав, что необходимости отвозить Аду в приют уже нет, всё рассказала про Лену. Он обещал приехать утром, познакомиться с ней и потом уже говорить с Виленским.
       В этот момент открылась дверь, и в комнату почти ворвалась молодая, с прокуренным голосом. Она подбежала к Аде, склонилась над ней и зашептала громко и напористо:
      -- Вы не должны оставаться здесь! Вы должны уехать!
      -- Что случилось? - спросила я.
       Посетительница выпрямилась.
      -- Я подумала и пришла к выводу, что Аде Александровне нужно ехать.
      -- Очень интересно! Ещё к какому ценному выводу вы пришли?
      -- Как же вы не понимаете? - Теперь она склонилась ко мне и снова перешла на шёпот, - ведь она будет здесь жить, - её глаза сделали быстрое движение в сторону Лены, - и ждать её смерти.
      -- Бред какой! - только и нашлась я, что ответить. А, право, надо было спустить её с лестницы.
       Никто из нас не придал значения этому странному выпаду. Мы от неё отмахнулись и тут же забыли. Только потом я поняла, что это была краткая увертюра к очень серьёзной симфонии, которая уже нависла над этой маленькой комнаткой, где только что воцарился Мир. К счастью, тогда этого никто не почувствовал.
       И был у Ады один радостный вечер.
       И одна спокойная ночь. Она выспалась. За всю последнюю неделю. А наутро, когда я приехала, Ада была весёлая и отдохнувшая. Вещи были распакованы, всё убрано. Фотографии и Алины акварели висели на прежних местах.
      -- Я себя отлично чувствую, - с улыбкой сообщила мне Ада.
       Тут позвонил Володя и сказал, что не сможет приехать - его срочно вызвал Виленский.
       Мы решили не терять времени: Лена поехала консультироваться с юристом в "Мемориал", а я осталась с Адой. Пока Лены не было, я читала ей Виктора Некрасова, и мы ещё не знали, что часы этого счастья сочтены.
       Лена вернулась с добрыми вестями - я спокойно уехала. И тут, как по команде, потянулись приятельницы-доброжелательницы. Они что-то нашёптывали Аде, пока Лена готовила ужин, и лицо Ады всё мертвело и мертвело.
      -- Почему ты их не выставила? - спросила я Лену, когда она мне это рассказывала.
      -- Как я могу? Это ведь всё знакомые Ады Александровны.
       От радости этого утра ничего не осталось.
      
       К стенке поставили,
       Льда нанесли...
       Льдинки растаяли,
       А сами ушли...
      
       Как одноклеточна философия: если я не могу помочь, то и никто другой пусть не смеет! А ларчик-то открывался просто: никто из них - ну, хоть рентгеном их просвети - не способен поверить ни в какие крохи добра в другом человеке. Ни на секунду не могут допустить, что кто-то мог оказаться хоть чуточку добрее! И конечно - великий режиссёр Виленский!
       Когда закончились визиты "доброжелательниц", Ада посадила Лену рядом с собой, взяла её за руку, будто хотела чувствовать пульс, и спросила:
      -- Ну, скажи мне правду, зачем я тебе нужна? Только из-за комнаты?
      -- Если б вы мне не понравились, никакая комната меня бы не заставила...
      -- А ты знаешь, что Виленский не будет печатать мою книгу, если я откажусь ехать?
       Вот он, укол смертельного яда... Это был нокаут!
       Полночи Ада лежала без сна, а потом встала, зажгла настольную лампу, чтобы не разбудить Лену (как будто она спала!), и стала на ощупь снимать со стен все картинки и фотографии, связывать в узлы вещи. Утром комната снова была похожа на вокзал. Потом она позвонила Виленскому и, держа трубку трясущимися руками, на надрыве выкрикнула в неё:
      -- Если я пойду туда, вы будете довольны? Вы будете меня любить?.. Я всё сделаю, что вы хотите!..
       Лена сказала мне по телефону, что всё кончено. Нет прежней Ады Александровны, и изменить ничего нельзя.
       Я связалась с Володей, в два часа дня мы с ним встретились у Ады среди полного разгрома.
      -- Почему всё так? - он обвёл рукой комнату?
      -- Ты же приехал меня забирать? - сказала Ада.
      -- Нет, я приехал в гости.
       Он протянул Аде гвоздики, которые Лена тут же поставила в воду, вынув вазочку из перевязанной верёвками коробки. Мы ушли с ней на кухню.
      -- Это всё впустую, - сказала Лена.
      -- Помилуй, нельзя же на Аду обижаться!
       - Нет, я поняла, что ничего не будет. Даже если снова всё будет хорошо, любой визит, первый же звонок Виленского или Наташи всё могут разрушить. И так будет без конца.
       А ведь она права, - подумала я, - пока Ада не обретёт твёрдость и сама не решится отстаивать свои интересы, Виленский одним словом всё пустит под откос. Помогать нужно сильным, - когда-то сказала Марина Цветаева.
       В дверном проёме показался большой живот и следом за ним двойной подбородок соседки.
       - Ну что вы хлопочете? Ведь квартиру-то уже запродали! Мне дают однокомнатную, а эту ведь уже продали.
       Как же я была наивна, думая, что ЖЭК делает бизнес на Адиной комнатушке!
       Наконец Володя пришёл к нам на кухню, и Ада - следом за ним.
       - Володя, вы объяснили Аде Александровне, что Виленский в любом случае издаст её книгу?
      -- Конечно, - засмеялся Володя.
      -- А вы, - Ада вдруг повернулась ко мне, и я не узнала её лица. Она повела пальцем в мою сторону, - вы, по-моему, здесь лишняя.
       Я удивилась точности формулировки. Теперь я здесь, действительно, была лишняя. Я вышла в прихожую, оделась и ушла.
       Вечером позвонил Володя. Он говорил с Леной: да, она ему понравилась - не то слово. Он тоже считает, что это подарок судьбы.
      -- Вы можете объяснить это Виленскому? Пусть он вернёт всё, что разрушил, и заверит Аду, что книга её будет издана.
      -- Виленский мне сказал вчера, что не видит для Ады другого выхода, как богадельня. И в этом виновата она сама, потому что у неё, как оказалось, нет настоящих друзей.
      -- Он не прав! Друзья приобретаются в юности, очень редко - в зрелости и почти никогда - в старости. Аде был шестой десяток, когда она вернулась из ссылки, и восьмой - когда умерла Аля, которая была для неё всем. Ведь Виленский сейчас проделал с Адой страшную вещь: он её приручил и бросил. У него руки в крови!
       Володя ничего не ответил. Задумался. Это полезно. Пусть подумает, с кем дружит...
       А я, конечно, хороша - не могла не загнать человека в угол и не ткнуть его носом в собственное... Всё нужно было назвать своими именами и расставить на свои места!
       А уж на следующий день - ещё больше преуспела на этом пути.
       Володя позвонил поздно вечером.
       - Я ни в чём не смог убедить Виленского. Он закрыл мне рот одной фразой: "А, если с Леной что-нибудь не сладится, ты заберёшь её к себе?". Я даже соврать ему не смог - он ведь знает, что я уезжаю в Америку.
      -- Я заберу её к себе! Поручитесь за меня.
       Молчание повисло в трубке...
       - Вы, как и Виленский, - тоже мне не верите...
      -- Вы зря: Виленский добрый. Он влез в долги, чтобы платить за сиделок для Ады.
      -- Он влез в долги по своей глупости и упёртости: Аде сиделки нужны были не полтора месяца, а первые две недели. А потом ей нужен был опекун. Он же не допускал мысли, что можно выпустить её из своих рук. В богадельне она ничья, значит, он по-прежнему властвует над ней. Он сделал, как ему проще и удобнее. Пусть и платит, мне его не жалко. К тому же он знает, что весь тираж её книжки продаст на валюту за рубеж, и от его долгов ничего не останется. Он ведь от неё просто отделался. Без потерь для себя. И будет приходить в богадельню раз в год, в день её рожденья и приносить ей розы. И совесть его будет спокойна. А как же? Он человек занятой - такой общественный воз на себе тащит!.. Вот что такое ваш Виленский!
      -- Вы, Надя, очень резки. Он действительно занят.
      -- Чем? Готовит праздничный вечер?
      -- От этого зависит издание её книги.
      -- Да если бы его волновала её книга - он бросил бы всё после того, как Ада попала в больницу, и занимался бы только её книгой. Ведь она не доживёт...
      -- Ада - одна, а то, что он сейчас готовит, это грандиозное мероприятие мирового масштаба. Приедут узники Бухенвальда - вы только подумайте!
      -- И этот праздник - по-вашему, важнее, чем жизнь Ады? Чем жизнь и судьба любого человека?
       На другом конце провода - снова неловкое молчание.
      -- Стоп! Есть, Володя, такой известный тест: если вы можете вынести из пламени пожара только одну единственную вещь, и вам придётся выбирать между испуганной, кричащей живой кошкой и шедевром Рембрандта, что вы спасёте?
      -- Картину. Это однозначно.
      -- К-а-к?
      -- Только картину!
      -- Тогда с вами всё ясно. Не понимаю, что вы делали в школе? Вам лучше было пойти в помощники к Егору Гайдару. Спокойной ночи!
       Последние слова я произнесла ледяным тоном и положила трубку, в нарушение всех правил этики, - ведь позвонил-то мне Володя. Да, могила меня, может быть, и исправит...
       Ну, вот и всё!
       События последних дней, настолько выбили меня из колеи, что я забросила дела, которые должна была сделать до отъезда в Липовку. Теперь я лихорадочно этим занялась, но в голове было только одно: что будет с Адой? Я понимала, что сейчас её трогать нельзя. Пусть успокоится. Пусть делает, как хочет. Но ведь наступит время, когда она всё передумает и переоценит. Может быть, прозреет, разлюбит Виленского и сможет сама принять решение. Тогда я её заберу. Только бы согласилась. Только бы дожила.
       До отъезда я успела дважды навестить Аду в приюте. Она встретила меня приветливо, но почти ничего не говорила. Отмалчивалась. А я ни о чём не спрашивала, боясь причинить ей боль. У изголовья её кровати стоял небольшой фибровый чемоданчик. В нём были сложены все фотографии, рисунки Али, её письма - словом, всё самое ценное, что было у Ады.
       Когда я пришла к ней второй раз, попрощаться перед самым отъездом, чемоданчика не было, а на тумбочке стояли розы.
      -- Виленский забрал, - пояснила Ада.
       Подумала и добавила:
      -- Пускай! У него целее будет.
       Я по-прежнему ни о чём не спрашивала, но Ада не выдержала и перед самым моим уходом тихо призналась:
      -- Не хочу я здесь умирать... Они тут только воруют и трахаются.
      -- Если вы захотите, я заберу вас отсюда.
       Ада молчала.
      
       Вернувшись из Липовки, я тут же позвонила Леночке, и то, что услышала, было невероятно.
      -- Лена - у Ады Александровны, - сказала её мама.
      -- Где? В приюте?
      -- Ну, зачем же - в Хамовниках.
       Через час я поднималась в лифте на седьмой этаж знакомого дома. Лена открыла мне дверь, и неожиданно мы обнялись.
       Всё произошло так, как и должно было произойти по закону справедливости. Когда Ада оказалась в приюте, все "доброжелательницы" облетели, как пух одуванчика. И только Лена продолжала её навещать, как навещала бы близкого, родного человека. Однажды и мама испекла пирожки и приехала вместе с Леной, совсем по-домашнему.
       Потребовалось два месяца, чтобы Ада пришла к окончательному решению. И когда Лена увидела, как ей плохо, она просто предложила:
      -- Хотите, я сейчас отвезу вас домой?
      -- Очень хочу!
       Лена спустилась во двор, нашла машину, и вдвоём с водителем они забрали Аду со всеми её пожитками.
      -- Первый случай, чтобы кто-то уехал отсюда, - удивлённо сказала, провожая их, работница интерната.
       К счастью, Аду не успели выписать из её комнаты, и она без всяких препятствий вернулась к себе домой. По закону - а законы в ту пору ещё соблюдались - жилплощадь сохранялась за ней полгода.
       - А если бы она потеряла комнату? - спросила я Лену.
      -- Забрала бы её к себе.
       "Козёл - Виленский!" - подумала я не без злорадства.
       А Виленский, узнав, что Ада сбежала из богадельни, долго дулся, не хотел с ней разговаривать и сразу предупредил - если она заболеет, лечить её не будет. Но, поговорив с Леной, успокоился - понял, что его помощь Аде больше не потребуется, и сменил гнев на милость.
       Лена ухаживала за Адой, как за родным человеком. И, конечно, весть о том, что Ада Александровна приватизировала комнату и завещала её Лене, вызвала лёгкую суету и зависть среди "доброжелательниц" - кто-то из них даже пытался предложить свою кандидатуру взамен Лены. Но, видимо, ангел хранил мир в этом доме, и всё обошлось.
       Ада прожила ещё около четырёх лет. В октябре 1995 года вышла её книга "Рядом с Алей", изданная в одном переплёте с Алиной "Мироедихой". Как вместе жили, так вместе были и напечатаны. Аде суждено было пережить прекрасную эйфорию: она держала долгожданную книгу в руках, дарила её, кому хотела, и была по-настоящему счастлива.
       Мне досталось два экземпляра. Один из них я отправила своим друзьям в Америку.
       И ещё Ада подарила мне небольшой скруток кружев из небелёной льняной нити.
      -- Это ручная работа, - сказала она.
       Увидев, что я медлю, не решаясь принять её подарок, положила сухую, тёплую, слегка дрожащую ладонь на мою руку.
       - Хочу, чтобы вы это взяли, потому что вы знаете цену таким вещам. Ведь вам это нравится, правда?
       Я кивнула. И поняла, что это прощальный подарок...
      
       В лучший мир Ада ушла 30 января 1996 года.
       Лена устроила в её комнатке прекрасные поминки. Виленский превозносил Лену, рассыпаясь ей в благодарностях и комплиментах, а я тихо его презирала и ещё чуть-чуть ненавидела.
      
       Летом урну с прахом Ады Александровны Федерольф захоронили в Тарусе, как она завещала, под рябиной в ограде, рядом с могилой Али и памятником, который когда-то она установила сама.
       Рядом жили, рядом были изданы и рядом упокоились.
      
       В юности судьба предложила Аде на выбор две дороги. Она могла остаться в Англии и благополучно прожить всю жизнь. Но вместо этого - прошла через тюрьмы, лагеря, ссылки...
       Я думаю об этом, и к ужасу своему понимаю: окажись она снова у развилки дорог - снова бы выбрала тот же путь.
      
       Но есть ещё Чёрная речка,
       Но есть ещё Чёрная речка,
       Но - есть - ещё   - Чёрная речка!..
       Об этом не надо.
       Молчи!
      
      
       Москва, 2009 г.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       11
      
      
      
      

  • Комментарии: 2, последний от 28/07/2017.
  • © Copyright Крупп Надежда Николаевна (nkrupp@bk.ru)
  • Обновлено: 20/11/2009. 68k. Статистика.
  • Глава: Проза
  • Оценка: 8.00*3  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.