Кувалдин Юрий Александрович
В тоске необъяснимой к 80-летию Иосифа Бродского

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Кувалдин Юрий Александрович (kuvaldin-yuriy@rambler.ru)
  • Размещен: 23/05/2020, изменен: 23/05/2020. 46k. Статистика.
  • Эссе: Литкритика
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:

      Юрий Кувалдин
      
      В ТОСКЕ НЕОБЪЯСНИМОЙ
      
      к 80-летию Иосифа Бродского (1940-1996)
      (родился 24 мая 1940 года)
      эссе
      
      Обычным людям, хоть изредка открывающим книги, великие предшественники кажутся памятниками, поэтому современных талантливых художников никак не могут признать таковыми, поскольку всё у современников обычное: глаза, носы, уши, руки, ноги... Конечно, у памятников носы гуляют самостоятельно. Но когда эти носы гуляли, их автора знал только Пушкин, который за всё в империи в ответе. Памятником легко управлять, предлагая новорожденным изучать только этот памятник. А что на этого смотреть, скажем, Бродского? Отщепенец, дармоед, антисоветчик... Говорившие это, уехали по ленте эскалатора жизни, причем, без суда и следствия, в безымянные могилы. Бродский Иосиф становится памятником. Другим пишущим теперь новорожденные говорят: куда тебе до Бродского, он же монумент!
      Под горку юзом, впереди глубокий овраг, выжимаю сцепление, но оно проскальзывает, жму на тормоз, но машина, виляя, не останавливается, влетая в краснокирпичный двор, красивая женщина смотрит на меня с испугом, куда я залетел, беру её за руку, узкий проход между кирпичными стенами, бетонная лестница, дверь хлопает и, сорвавшись с петель, плашмя падает на бетонный пол, огромный цех без людей и без станков, серая пыль под ногами, рука спутницы пульсирует, нагреваясь до температуры кипения, я выливаюсь бронзой по жёлобу из пасти электропечи, и тут же затвердеваю памятником на безлюдном заводском дворе.
      Тут возникает одновременность. Я делаю текст о звуке и букве. И о смертном и бессмертном. Бродский с 28 января 1996 года лежит в могиле, молекулярно исчезает. Стихи его все больше становятся бессмертными и проникают в меня. Помню Бродского, худенького, рыженького, остроносого в комнате у Акимыча на Шаболовке в пятиэтажке хрущевского разлива, с бордово-белой плиточкой. Бродский экзальтированно восхищался огромной амбарной книгой, в которую Акимыч записывал каллиграфическим почерком тушью готовые строки переводимого им Джона Мильтона. Потом мы с Бродским бегали за бутылкой, в душном переполненном поддатой публикой магазине с трудом взяли пару бутылок водки, "московской", с зеленой этикеткой, и Бродский кого-то успел послать, выбираясь из толпы, на хуй. Матерился он вдохновенно, качественно, с чувством такта, меры и расстановки, как и я, как всякий начитанный, интеллигентный москвич. Теперь-то я знаю, почему мы матерились. Я подсознательно чувствовал сакральность этих слов, божественность, тайность.
      Шумело море в конце октября 1969 года. Было тепло, и кое-кто даже купался. Мы сидели на палубе. Володя Купченко, Иосиф Бродский, Александр Горловский из Загорска, и я в роли писателя Юрия Кувалдина, принесшего бутылку коньяка. А тут и вина молодого мутного было достаточно. Я приехал сюда из Риги, от художника Яна Паулюка. Было еще человек десять-пятнадцать без вести пропавших с лица земли. Юный, рыжий и конопатый, Иосиф Бродский, глядя куда-то в даль моря, прочитал:
      
      Октябрь. Море поутру
      лежит щекой на волнорезе.
      Стручки акаций на ветру,
      как дождь на кровельном железе,
      чечётку выбивают. Луч
      светила, вставшего из моря,
      скорей пронзителен, чем жгуч;
      его пронзительности вторя,
      на весла севшие гребцы
      глядят на снежные зубцы...
      Приехать к морю в несезон,
      помимо матерьяльных выгод,
      имеет тот еще резон,
      что это - временный, но выход
      за скобки года, из ворот
      тюрьмы. Посмеиваясь криво,
      пусть Время взяток не берёт -
      Пространство, друг, сребролюбиво!
      Орел двугривенника прав,
      четыре времени поправ!
      Здесь виноградники с холма
      бегут темно-зеленым туком.
      Хозяйки белые дома
      здесь топят розоватым буком.
      Петух вечерний голосит.
      Крутя замедленное сальто,
      луна разбиться не грозит
      о гладь щербатую асфальта:
      её и тьму других светил
      залив бы с лёгкостью вместил.
      
      Читал он всегда с большой охотой, подвывал свои стихи так поэтически-монотонно, что ни один чтец так читать не может. Бродский бывал в Коктебеле несколько раз. Я между тем записывал в тетрадь: "Будничное море с тонущим в нем солнцем выползло из-за отлогого, порыжевшего от зноя холма; ветровички свистели на все лады, мелкие камешки били по днищу кузова, насекомые врезались в лобовое стекло, как капли стекали в стороны. Шофер, из местных, за пять рублей от Феодосии раскручивал дорогу, зная ее почти с закрытыми глазами. Уставали глаза, чтобы видеть; легкие оказались малы для гретого воздуха, кожа - северной для полынного загара, ноги - слабыми для карабкания на Кара-Даг... Перевоспитать в состоянии любого, научить мудрости терпения земли, увидеть то, что именуется Землей, шире, чем землю - увидеть планету, космически малое тело, неимоверно большое при встрече, очистить взор от мишуры достигнутого и достигаемого, освежить слух скрипом вулканических пород и треском опьяняющих цикад... Кто помнит день извержения Кара-Дага, кто помнит дату прохождения кучевых облаков над орудийным галдежем, кто знает, какая птица во время черноморской грозы укрывалась в долине ручья Куру-Еланчик, какого цвета таинственный цветок, появляющийся раз в десять лет на плато Тепсень, какой путник наблюдал Коктебельскую долину с перевала Узун-Сырт, какой строитель возводил часовню на холме под горой Сюрю-Кая?.. Коктебель! Здесь я решил прекратить романтический порыв, дабы пригласить вас в дом на берегу залива... Хозяина звали Максимилиан Александрович Волошин. "Войди, мой гость.//Стряхни житейский прах//И плесень дум у моего порога..." Если бы я мог показать сейчас его фотографию, вы бы непременно уловили некое сходство, конечно чисто внешнее, с нынешним хранителем музея. Порой было трудно различить - где он, где хозяин. Бороды лопатами. И я, живший в ту пору жизнь Мандельштама, повторил время, утекшее под доброе ворчание Понта Эвксинского... А я приехал из Гейдельберга года два тому как. Привез стихи: "Не говорите мне о вечности - //Я не могу ее вместить". Или: "И белый, черный, золотой - //Печальнейшие из созвучий - //Отозвалося неминучей//И окончательной зимой..."
      Бродский подбивает к экспромту, и я пишу его о том, что составить представление о давнем товарище путём воображения нужно мгновенно, сведений о нём не осталось никаких, ни фотографий, ни текстов, для этого хотелось хоть как-то воссоздать его, отыскав в памяти разрозненные осколки, ведь виделся с ним лет 50 назад, но зачем-то хранил его смутный облик, как будто время, остановившее свой ход, подтолкнуло заняться восстановлением исчезнувшего, на которого походили черты некоторых других людей и придавали более или менее различимый вид, который держался перед глазами какую-нибудь минуту и тут же расплывался в воздухе реальности, испугавшую меня не на шутку, потому что эта реальность убивала всё воображаемое, хотя она сама тут же исчезала, выпестовав явь из сна, и я подбирал ключи к этому противоречию, пока не предположил бумаге эти свои соображения. Бродский при этом смотрит на Рейна. Рейн смотрит на меня. Я смотрю на Окуджаву, утонувшего в углу в своём продавленном кресле. Окуджава смотрит в пространство.
      Иосиф Бродский весь вышел из Осипа Мандельштама, как Федор Достоевский вышел из "Шинели" Николая Гоголя. Но чтобы писатель выходил из поэта - дело редкое, но именно так вышел из Осипа Мандельштама писатель Юрий Кувалдин, который первый полностью собрал тексты Осипа Мандельштама, сверяя их с Надеждой Яковлевной Мандельштам и с исследователем творчества Осипа Мандельштама Александром Морозовым, первым публикатором "Разговора о Данте" Осипа Эмильевича Мандельштама. (Морозов Александр Иванович - литературовед, готовил к изданию "Разговор о Данте" О. Мандельштама (М., 1967.)
      
      Осип Мандельштам
      
      ***
      Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
      До прожилок, до детских припухлых желез.
      
      Ты вернулся сюда, - так глотай же скорей
      Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
      
      Узнавай же скорее декабрьский денек,
      Где к зловещему дегтю подмешан желток.
      
      Петербург, я еще не хочу умирать:
      У тебя телефонов моих номера.
      
      Петербург, у меня еще есть адреса,
      По которым найду мертвецов голоса.
      
      Я на лестнице черной живу, и в висок
      Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
      
      И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
      Шевеля кандалами цепочек дверных.
      
      1930
      
      
      
      Иосиф Бродский
      
      Стансы
      
      Е.В., А.Д.
      
      Ни страны, ни погоста
      не хочу выбирать.
      На Васильевский остров
      я приду умирать.
      Твой фасад темно-синий
      я впотьмах не найду.
      между выцветших линий
      на асфальт упаду.
      И душа, неустанно
      поспешая во тьму,
      промелькнет над мостами
      в петроградском дыму,
      и апрельская морось,
      над затылком снежок,
      и услышу я голос:
      - До свиданья, дружок.
      И увижу две жизни
      далеко за рекой,
      к равнодушной отчизне
      прижимаясь щекой.
      - словно девочки-сестры
      из непрожитых лет,
      выбегая на остров,
      машут мальчику вслед.
      
      1962
      
      
      Оба стихотворения исполнены четырехстопным анапестом (форма стихосложения, когда стопа имеет два первых безударных слога, а третий - ударный), но Бродский еще делает внутреннюю рифму, идет как бы в две стопы, после второй стопы, однако это не удаляет от источника - Мандельштама - а еще более подчеркивает генетическую связь. Осип Мандельштам ухватывал убегающее время адекватными средствами - он писал длинные многостопные анапесты, переходящие в дольники. Все более он смещался в сторону дольника, при этом увеличивая число стоп. Он писал все чаще 6-7-стопным анапестом, превращая его в дольник одним ритмическим сбоем.
      Критик Андрей Немзер в рецензии на книгу Олега Лекманова "Жизнь Осипа Мандельштама" ("Время новостей", No 96, 29 мая 2003) писал: "...Стихи с непостижной уму точностью свидетельствуют о сути - о духовном выборе и судьбе, о "противочувствиях", без которых нет поэта..."
      Теперь дам вперемежку Бродского с Мандельштамом:
      
      ***
      Я вернулся в мой город, знакомый до слез,
      До прожилок, до детских припухлых желез.
      
      Ни страны, ни погоста не хочу выбирать.
      На Васильевский остров я приду умирать.
      
      Ты вернулся сюда, - так глотай же скорей
      Рыбий жир ленинградских речных фонарей.
      
      Твой фасад темно-синий я впотьмах не найду.
      Между выцветших линий на асфальт упаду.
      
      Узнавай же скорее декабрьский денек,
      Где к зловещему дегтю подмешан желток.
      
      И душа, неустанно поспешая во тьму,
      промелькнет над мостами в петроградском дыму,
      
      Петербург, я еще не хочу умирать:
      У тебя телефонов моих номера.
      
      и апрельская морось, над затылком снежок,
      и услышу я голос: - До свиданья, дружок.
      
      Петербург, у меня еще есть адреса,
      По которым найду мертвецов голоса.
      
      И увижу две жизни далеко за рекой,
      к равнодушной отчизне прижимаясь щекой.
      
      Я на лестнице черной живу, и в висок
      Ударяет мне вырванный с мясом звонок.
      
      - словно девочки-сестры из непрожитых лет,
      выбегая на остров, машут мальчику вслед.
      
      И всю ночь напролет жду гостей дорогих,
      Шевеля кандалами цепочек дверных.
      
      Полезно порассуждать о преемственности и заимствованиях, поскольку каждое существо, являющееся на свет, не обладает никакими сведениями ни о чём, буквально пуст, как барабан, с чистой доской памяти, табула раса - от латинского "Tabula rasus" - "чистая доска", поэтому всё, что загружается в мозг нового существа можно назвать заимствованиями и, главным образом, язык, который и отличает человека от животного, потому что человек состоит из двух частей - из животного и Слова. Наиболее продвинутые в слове, то есть начитанные люди, сами начинают писать. В этой связи я вывел формулу: писатель пишет для писателя. Бродский это в совершенстве понял, и учился писать у классиков, к коим принадлежит Мандельштам. Но и Мандельштам учился у предшественников в поэзии, и можно у него найти почти копии классических текстов предшественников.
      Скажем, достаточны явны совпадения тематические, ритмические и лексические у Мандельштама с Александром Блоком. Сам Мандельштам написал:
      
      БЛОК
      
      Блок
      Король
      И маг порока;
      Рок
      И боль
      Венчают Блока.
      
      10 декабря 1911
      
      Например, стихотворение "Старик" явно перекликается со стихотворением Блока "Незнакомка" и с одноимённой лирической драмой драмой.
      У Мандельштама:
      
      СТАРИК
      
      Уже светло, поет сирена
      В седьмом часу утра.
      Старик, похожий на Верлэна,
      Теперь твоя пора!
      
      В глазах лукавый или детский
      Зеленый огонек;
      На шею нацепил турецкий
      Узорчатый платок.
      
      Он богохульствует, бормочет
      Несвязные слова;
      Он исповедываться хочет --
      Но согрешить сперва.
      
      Разочарованный рабочий
      Иль огорченный мот --
      А глаз, подбитый в недрах ночи,
      Как радуга цветет.
      
      А дома -- руганью крылатой,
      От ярости бледна,
      Встречает пьяного Сократа
      Суровая жена!
      
      1913
      
      
      У Блока:
      
      НЕЗНАКОМКА
      
      По вечерам над ресторанами
      Горячий воздух дик и глух,
      И правит окриками пьяными
      Весенний и тлетворный дух.
      
      Вдали над пылью переулочной,
      Над скукой загородных дач,
      Чуть золотится крендель булочной,
      И раздается детский плач.
      
      И каждый вечер, за шлагбаумами,
      Заламывая котелки,
      Среди канав гуляют с дамами
      Испытанные остряки.
      
      Над озером скрипят уключины
      И раздается женский визг,
      А в небе, ко всему приученный
      Бессмысленно кривится диск.
      
      И каждый вечер друг единственный
      В моем стакане отражен
      И влагой терпкой и таинственной,
      Как я, смирен и оглушен.
      
      А рядом у соседних столиков
      Лакеи сонные торчат,
      И пьяницы с глазами кроликов
      "In vino veritas!"* кричат.
      
      И каждый вечер, в час назначенный
      (Иль это только снится мне?),
      Девичий стан, шелками схваченный,
      В туманном движется окне.
      
      И медленно, пройдя меж пьяными,
      Всегда без спутников, одна
      Дыша духами и туманами,
      Она садится у окна.
      
      И веют древними поверьями
      Ее упругие шелка,
      И шляпа с траурными перьями,
      И в кольцах узкая рука.
      
      И странной близостью закованный,
      Смотрю за темную вуаль,
      И вижу берег очарованный
      И очарованную даль.
      
      Глухие тайны мне поручены,
      Мне чье-то солнце вручено,
      И все души моей излучины
      Пронзило терпкое вино.
      
      И перья страуса склоненные
      В моем качаются мозгу,
      И очи синие бездонные
      Цветут на дальнем берегу.
      
      В моей душе лежит сокровище,
      И ключ поручен только мне!
      Ты право, пьяное чудовище!
      Я знаю: истина в вине.
      
      * In vino veritas! - Истина - в вине! (лат.)
      
      1906 г.
      
      Так и просится после этого написать "Рождественский ромнс".
      
      Вот и Яков Гордин приводит пример заимствований Бродского:
      "Хочется развлечь почтенную публику. Предлагаю для рассмотрения два текста.
      
      Джон Донн уснул. Уснуло все вокруг.
      Уснули стены, пол, постель, картины,
      уснули стол, ковры, засовы, крюк,
      весь гардероб, буфет, свеча, гардины...
      Уснули тюрьмы, замки. Спят весы
      средь рыбной лавки. Спят свиные туши,
      Дома, задворки. Спят цепные псы.
      В подвалах кошки спят, точат их уши.
      Спят мыши, люди. Лондон крепко спит.
      
      И.Бродский. "Большая элегия Джону Донну".
      
      
      Все спит кругом: везде, в деревнях, городах,
      В телегах, на санях, днем ,ночью. сидя, стоя...
      Купец, чиновник спит, спит сторож на часах,
      Под снежным холодом и на припеке зноя...
      И подсудимый спит и дрыхнет судия,
      Мертво спят мужики: жнут, пашут - спят, молотят
      Спят тоже, спит отец, спит мать. спит вся семья...
      Все спят! Спит, кто бьет, и тот, кого колотят...
      И.С. Тургенев. Стихотворение "Сон" из романа "Новь"
      Что скажете, дамы и господа?
      
      Это, увы, не мое открытие. На это удивительное сходство обратил внимание Иван Иванович Чекалов и опубликовал очень любопытную статью в "Звезде"(?5. 2014)
      Читал Бродский Тургенева или это такое поразительное совпадение?"
      
      Всё это меня убеждает в том, что очень полезно заимствовать, трансформируя, те или иные методы и приёмы у мастеров, формировавшихся по этому же принципу в прежние времена и эпохи. Ибо все существа созданы по образу и подобию, и всё в этом и в том мире совершается по кругу бесконечности, иными словами, у кольца нет конца.
      Смотрю на старые фотографии, двадцати-сорока лет давности, многие персонажи, изображённые на них, мне хорошо известны, в том числе, разумеется, я сам, изменившийся в нынешнем времени до неузнаваемости, рядом какая-то пышная дама, которая не знала моего имени, но пристроилась к группе на морском фоне парка писателей, старалась подражать прочим не известным мне женщинам, чтобы казаться своей, да и всегда были случайные люди на снимках, убегавшие от печалей, пытаясь исправить настроение, особенно вечером под шелест моря, а кто-то удивительным несходством с самим собой застыл в изумлении, своего рода попутчик, от любопытства.
      Чтобы враги твои полюбили тебя, ты должен преодолеть свое время, тогда враги посмотрят на тебя с известного расстояния, и по мере удаления ты будешь все более и более возвышаться, так что враги зажмурятся от сияния твоей славы. В порыве страсти я не учел, что враги умрут безвестными в ушедшем времени. Останутся одни друзья и почитатели? Нет! Родятся новые враги. На каждого нового друга появится новый враг. Смотрите: друг и враг. Какие похожие слова. Легко из "друга" сделать "дурака", и из "врага" - "ворюгу". Так и просятся стихи:
      
      Друг - дурак,
      И враг - ворюга...
      
      "Дурак" у Осипа Мандельштама:
      
      ...Ох, как крошится наш табак,
      Щелкунчик, дружок, дурак!..
      
      "Ворюга" у Иосифа Бродского:
      
      ...И от Цезаря далеко, и от вьюги.
      Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
      Говоришь, что все наместники - ворюги?
      Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
      
      В дополнение к сказанному следует добавить следующее. И Мандельштам, и Бродский преодолели свое время. В сиянии славы "дурак и ворюга" есть всего лишь "свет и тень" любого явления. И, значит, это верно, как бы кто в этом не сомневался.
      Конечно, Бродский закрывает собою, практически, всю современную поэзию. При слове "Бродский" я все время слышу громкий кашель. Пустота леса и громкий кашель. Где? Откуда и куда? Иосиф Бродский. Я писал его в тетрадь в 1965 году.
      
      Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
      Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
      горит луна. Пусть так. По небесам
      я курс не проложу меж звезд и капель.
      Пусть эхо тут разносит по лесам
      не песнь, а кашель.
      
      Да какая разница, где были произнесены еретические строки: "Вернись в Москву и там на Лобном месте // Скажи Кремлю: "Я не боюсь тебя!" Бас Евгения Рейна пробуждает тоталитарную столицу. Вот они, написаны, читайте, не стесняясь, своим собственным голосом, перед сном, и на природе, а лучше на Красной площади прямо. Это написал Евгений Рейн. Когда кричали стадионы и выходила имперская газета "Правда", мы жили в подпольной стране и читали Осипа Мандельштама. Страна двуглавая раскинулась от океана до океана, но на безлюдном этом диком пространстве всего два города, две столицы, где есть, в чем парадокс, Иосиф Бродский и есть Иосиф Сталин. Жизнь стала Словом. В поэзии Евгения Рейна через Москву просвечивает Ленинград, а через Санкт-Петербург - Москва.
      
      Интересны в этом отношении наблюдения Маргариты Прошиной: "Люди, как мокрые листья, налипают на стекло моей души. Неужели всё кончено? И нет спасения в родных осинах?! Вот Бродский об этом: "Всё кончено. Не стану возражать. // Ладони бы пожать - и до свиданья. // Я выздоровел. Нужно уезжать. // Да-да. Благодарю за расставанье." Но далее разгульно, как в блатной песне Александра Новикова "Вези меня, извозчик, по шумной мостовой..." Но это только временное совпадение. Бродский едет подальше от "цезарей к морю", от фольклора к высокой поэзии, от быта к метафизике. "Вези меня по родине, такси. // Как будто бы я адрес забываю. // В умолкшие поля меня неси. // Я, знаешь ли, с отчизны выбываю" А зачем мы возражаем? Неужели нельзя сказать "да"?! Я подумала об этом, перечитывая стихотворение Иосифа Бродского "Мне говорят, что нужно уезжать..." Выпало бы счастье общаться только с теми, кто тебе интересен, и немилосердно отсекать тех, кто тебе в тягость. Смотрю на людей с облака, проплывая над столицами двух империй. Нужно иметь силы, чтобы прийти к этому, казалось бы, очень простому решению. Но не тут-то было... Воздух поэта Евгения Рейна ленинградский, и этим воздухом дышал Иосиф Бродский, ученик Рейна. Воздух поэзии Рейна над Москвой и Петербургом. Ленинград наполняет метафорой воздушности Москву. Я иду по Печатникову переулку и слышу почти божественный бас Рейна: "Бульвар спускается с горы, внизу ограда, цирк и рынок. Я рад. Москва, как цинк вдали, и я, твой сын неловкий, вымок. Я так люблю тебя, Москва, твои пустые захолустья, что впору там, как у моста любимейшего, захлебнуться". А с Ордынки летит воздушными путями голос Бродского с посвящением Рейну: "Твой Новый год по темно-синей волне средь шума городского плывет в тоске необъяснимой, как будто жизнь начнется снова, как будто будут свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, как будто жизнь качнется вправо, качнувшись влево". Воздушная культура, воздушное чувство, воздушное знание языка, воздушная поэзия восхищают меня, и я дышу полной грудью воздушного волшебства поэзии".
      
      Воздушные пути объединяют избранных, которых мало, по словам памятника с площади Пушкина, они живут в небесах, в воздушной сфере муз, а на земле вечная война одних империй с другими, которые с пеной у рта всё выясняют, чья империя лучше.
      Осип Мандельштам говорит:
      
      Хорошо умирает пехота,
      И поет хорошо хор ночной
      Над улыбкой приплюснутой швейка,
      И над птичьим копьем Дон-Кихота,
      И над рыцарской птичьей плюсной.
      И дружит с человеком калека:
      Им обоим найдется работа.
      И стучит по околицам века
      Костылей деревянных семейка -
      Эй, товарищество - шар земной!
      
      У войны одно преимущество - она придумала компьютер и мобильный телефон. То есть я хочу сказать, что война своей абсолютной бессмысленностью сама себя исчерпывает войной, чтобы обходиться без войны вообще. Воюют не люди, воюют структуры, и чем они тоталитарнее, тем воинственнее.
      
      Иосиф Бродский резюмирует:
      
      Мой Tелемак, Tроянская война
      окончена. Кто победил - не помню.
      Должно быть, греки: столько мертвецов
      вне дома бросить могут только греки...
      И все-таки ведущая домой
      дорога оказалась слишком длинной,
      как будто Посейдон, пока мы там
      теряли время, растянул пространство.
      Мне неизвестно, где я нахожусь,
      что предо мной. Какой-то грязный остров,
      кусты, постройки, хрюканье свиней,
      заросший сад, какая-то царица,
      трава да камни... Милый Телемак,
      все острова похожи друг на друга,
      когда так долго странствуешь; и мозг
      уже сбивается, считая волны,
      глаз, засоренный горизонтом, плачет,
      и водяное мясо застит слух.
      Не помню я, чем кончилась война,
      и сколько лет тебе сейчас, не помню.
      
      Расти большой, мой Телемак, расти.
      Лишь боги знают, свидимся ли снова.
      Ты и сейчас уже не тот младенец,
      перед которым я сдержал быков.
      Когда б не Паламед, мы жили вместе.
      Но может быть и прав он: без меня
      ты от страстей Эдиповых избавлен,
      и сны твои, мой Телемак, безгрешны.
      
      Свойство новейших изобретений заключается в расщеплении тоталитарных структур, превращение их в саморегулируемые общества, наподобие интернета, хотя еще в нашей последней отсталой империи по инерции стараются еще выстраивать вертикали власти и сажать в тюрьму неугодных. Персонификация общества, разъединение - вот смысл новой цивилизации, когда поэт одинок, как Бог.
      Тематически объединяя Новый год со старым, а прошлый век с нынешним, а прошлое тысячелетие с третьим тысячелетием, а водку с портвейном, а рассказ с анекдотом, а елку с сосной, а слово со словом...
      
      Плывет в тоске необъяснимой
      среди кирпичного надсада
      ночной кораблик негасимый
      из Александровского сада,
      ночной фонарик нелюдимый,
      на розу желтую похожий,
      над головой своих любимых,
      у ног прохожих.
      
      Но снега нет ни за окном, ни на столе. В "Земляничной поляне" нет стрелок. В языке нет правил. Границы языка устанавливаются государством. Язык же беззаконен и ломает границы, объединяясь в интернет. Москва-река впадает в Рейн, по имени Евгений, по отчеству Борисович, родом из Ленинграда, который стал Санкт-Петербургом.
      
      Плывет в тоске необъяснимой
      пчелиный хор сомнамбул, пьяниц.
      В ночной столице фотоснимок
      печально сделал иностранец,
      и выезжает на Ордынку
      такси с больными седоками,
      и мертвецы стоят в обнимку
      с особняками.
      
      Евгений Рейн, и, так же как и я, ходит по улицам пешком, внимательно приглядываясь к окружающим, на ходу разрабатывает новые свои вещи, спускается в метро, ездит на троллейбусах и на трамваях, как истинный разночинец, которых торжественно воспевал Осип Мандельштам.
      
      Плывет в тоске необъяснимой
      певец печальный по столице,
      стоит у лавки керосинной
      печальный дворник круглолицый,
      спешит по улице невзрачной
      любовник старый и красивый.
      Полночный поезд новобрачный
      плывет в тоске необъяснимой.
      
      В стихах Евгения Рейна действуют только его собственные законы, принятые им одним на заседании поэтического совета с самим собой.
      
      Плывет во мгле замоскворецкой
      пловец в несчастие случайный,
      блуждает выговор еврейский
      на желтой лестнице печальной,
      и от любви до невеселья
      под Новый год, под воскресенье,
      плывет красотка записная,
      своей тоски не объясняя.
      
      Да какая разница, где были произнесены еретические строки: "Вернись в Москву и там на Лобном месте/ Скажи Кремлю: "Я не боюсь тебя!" Бас Евгения Рейна пробуждает тоталитарную столицу. Вот они, написаны, читайте, не стесняясь, своим собственным голосом, перед сном и на природе, а лучше на Красной площади прямо. Это написал Евгений Рейн. Когда кричали стадионы и выходила имперская газета "Правда", мы жили в подпольной стране и читали Осипа Мандельштама.
      
      Плывет в глазах холодный вечер,
      дрожат снежинки на вагоне,
      морозный ветер, бледный ветер
      обтянет красные ладони,
      и льется мед огней вечерних,
      и пахнет сладкою халвою,
      ночной пирог несет сочельник
      над головою.
      
      Страна двуглавая раскинулась от океана до океана, но на безлюдном этом диком пространстве всего два города, две столицы, где есть, в чем парадокс, Иосиф Бродский и есть Иосиф Сталин. Жизнь стала Словом. В поэзии Евгения Рейна через Москву просвечивает Ленинград, а через Санкт-Петербург - Москва.
      
      Твой Новый год по темно-синей
      волне средь шума городского
      плывет в тоске необъяснимой,
      как будто жизнь начнется снова,
      как будто будут свет и слава,
      удачный день и вдоволь хлеба,
      как будто жизнь качнется вправо,
      качнувшись влево.
      
      Иосиф Бродский. РОЖДЕСТВЕНСКИЙ РОМАНС. Евгению Рейну, с любовью. 28 декабря 1961.
      Кстати говоря, я должен подчеркнуть беспримерное мужество Евгения Рейна, его верность поэзии, даже упрямство, чтобы первую книгу его соизволили советские литературные функционеры разрешить к 50 годам!
      Что касается поэзии, да и литературы в целом, то от века остается всего лишь несколько имен. Штейнберг хороший поэт, но Мандельштам лучше. Акимыч сильно повредил себе переводами, зарабатыванием денег. Он не продвигал себя, как поэта, как это делал, скажем, Бродский. Бродский и Мандельштам - это стихии. Акимыч, Тарковский, Липкин - лаборатория.
      
      Но в искусстве должны быть парадоксы. Например, такие:
      
      Любо мне, плевку-плевочку,
      По канавке грязной мчаться,
      То к окурку, то к пушинке
      Скользким боком прижиматься.
      
      Пусть с печалью или с гневом
      Человеком был я плюнут,
      Небо ясно, ветры свежи,
      Ветры радость в меня вдунут.
      
      В голубом речном просторе
      С волей жажду я обняться,
      А пока мне любо - быстро
      По канавке грязной мчаться.
      <1907>
      
      Вот! Тиняков! А умники на такие высоты не поднимаются. Поэзия ведь дело сумасшедших.
      Сохранить, значит, записать, потому что без записи будет не просто вспоминать, а в тексте можешь быть всегда явно, но для этого необходимо становиться текстом, ведь ты уверенный, что тебя там увидят, в противоположность живой, так называемой, жизни, когда скрыть тебя очень даже возможно, но в тексте ты вечен, именно в тексте рождается постоянно твой образ, рождается канонично, иконовидно, а вот человек, предпочитавший тебя живого, живущий рядом с тобой в жизни, ничего не поймёт, как не были замечены при жизни Платонов и Кафка, и ты текстуально врывался в их тело, становясь таким же существом, пряча самого себя от себя, брал их в себя по системе Станиславского, и настолько вошел в роль, что можешь показывать любого из классиков на сцене сиюминутности.
      Невероятная легкость охватывает тогда, когда всё само собой идет в руки. И это не только потому, что в творчестве нужно действовать спонтанно. План разрушает любую иллюзию, превращая художественный акт в протокол. Партийные люди - самые ограниченные люди. В творчестве нужно знать, где один раз на страницу бросить бутылочное горлышко, чтобы оно блеснуло в траве от лунного света. Поэтесса Нина Краснова выпустила превосходный выверенный временем томик "Избранного", в темно-зеленом кожаном переплете с золотым тиснением, с ляссе.
      Нина Краснова
      
      ***
      Я проснулась впотьмах с ощущеньем беды,
      Наиглавной и наивысшей.
      Я проснулась впотьмах с ощущеньем беды,
      Над обоими нами нависшей:
      С ощущеньем, что скоро умрет наша страсть
      И ее мы не сможем спасти.
      И взмолилась я: господи, не допусти,
      Чтоб такая беда стряслась.
      Мне приснилось, что пьем мы с тобой и едим
      И сидим на ковре из травы,
      Но что мы не волнуем друг друга сидим...
      Как же так? Будто мы мертвы.
      Я проснулась впотьмах с ощущеньем беды,
      Прочь гоня наваждение это.
      Я проснулась впотьмах с ощущеньем беды
      И едва дожила до рассвета.
      
      И со своим томиком Нина Краснова пришла на открытие памятника Иосифу Бродскому. Скульптор Георгий Франгулян перепутал Бродского с Мандельштамом, ибо Осип Эмильевич ходил с закинутой головой, а Бродский всю дорогу смотрел в землю. Бродский закономерно последователен указаниям Осипа Эмильевича. А нужна всегда случайность, экспромт. Я имею в виду написание нового рассказа, и ничего более этого написания. Преодоление начала, пустого листа есть самый трудный момент. Любовь сильна своей непреднамеренностью, случайностью. И чем реже возлюбленные видятся, тем сильнее становятся их чувства. Еще ничего нет, а ты уже знаешь, что здесь будет текст, который начинается с первой попавшейся фразы.
      И вот Бродский пишет письма в Рим, а Тимофеевский, глядя мне в глаза во дворике гимназии Поливанова, декламирует свой ответ этому римскому другу, подразумевая, естественно, Бродского, пиита Серебряного века, друга Блока, Волошина, писавшего "при жизни быть не книгой, а тетрадкой", Бальмонта, Тинякова, Гумилёва, Мандельштама, Пастернака и примкнувших к ним женщин, сами знаете, каких, а дальше мостик летит к Данте, к Петрарке, к Державину с Батюшковым, к компании великих всех веков и народов, к заснеженным вершинам искусства, где дышит гений одинокий, и исполняет песню сфер, ещё сложнее нужно написать, чтобы отсечь навек красногвардейцев, пушкиноведов в сапогах с наганами, и огласить вселенную великими стихами, достойными библейской простоты и мыслям, генерируемых Кантом, вот с ним мы почитаем письма другу, а после выдающийся ответ.
      
      Иосиф Бродский
      
      ПИСЬМА РИМСКОМУ ДРУГУ
      
      Нынче ветрено и волны с перехлестом.
      Скоро осень, все изменится в округе.
      Смена красок этих трогательней, Постум,
      чем наряда перемена у подруги.
      Дева тешит до известного предела -
      дальше локтя не пойдешь или колена.
      Сколь же радостней прекрасное вне тела:
      ни объятья невозможны, ни измена!
      
      ***
      Посылаю тебе, Постум, эти книги.
      Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
      Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
      Все интриги, вероятно, да обжорство.
      Я сижу в своем саду, горит светильник.
      Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
      Вместо слабых мира этого и сильных -
      лишь согласное гуденье насекомых.
      
      ***
      Здесь лежит купец из Азии. Толковым
      был купцом он - деловит, но незаметен.
      Умер быстро - лихорадка. По торговым
      он делам сюда приплыл, а не за этим.
      Рядом с ним - легионер, под грубым кварцем.
      Он в сражениях империю прославил.
      Сколько раз могли убить! а умер старцем.
      Даже здесь не существует, Постум, правил.
      
      ***
      Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
      но с куриными мозгами хватишь горя.
      Если выпало в Империи родиться,
      лучше жить в глухой провинции у моря.
      И от Цезаря далеко, и от вьюги.
      Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
      Говоришь, что все наместники - ворюги?
      Но ворюга мне милей, чем кровопийца.
      
      ***
      Этот ливень переждать с тобой, гетера,
      я согласен, но давай-ка без торговли:
      брать сестерций с покрывающего тела -
      все равно что дранку требовать от кровли.
      Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
      Чтобы лужу оставлял я - не бывало.
      Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
      он и будет протекать на покрывало.
      
      ***
      Вот и прожили мы больше половины.
      Как сказал мне старый раб перед таверной:
      "Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
      Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.
      Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
      Разыщу большой кувшин, воды налью им...
      Как там в Ливии, мой Постум, - или где там?
      Неужели до сих пор еще воюем?
      
      ***
      Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
      Худощавая, но с полными ногами.
      Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица.
      Жрица, Постум, и общается с богами.
      Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
      Или сливами. Расскажешь мне известья.
      Постелю тебе в саду под чистым небом
      и скажу, как называются созвездья.
      
      ***
      Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
      долг свой давний вычитанию заплатит.
      Забери из-под подушки сбереженья,
      там немного, но на похороны хватит.
      Поезжай на вороной своей кобыле
      в дом гетер под городскую нашу стену.
      Дай им цену, за которую любили,
      чтоб за ту же и оплакивали цену.
      
      ***
      Зелень лавра, доходящая до дрожи.
      Дверь распахнутая, пыльное оконце,
      стул покинутый, оставленное ложе.
      Ткань, впитавшая полуденное солнце.
      Понт шумит за черной изгородью пиний.
      Чье-то судно с ветром борется у мыса.
      На рассохшейся скамейке - Старший Плиний.
      Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.
      
      1972
      
      
      
      Александр Тимофеевский
      
      ОТВЕТ РИМСКОМУ ДРУГУ
      
      Целый день брожу по улицам, глазея.
      В Риме осень. Все мертво, все одичало.
      Туча черная висит над Колизеем.
      Неизвестно, что бы это означало.
      Льется дождик. Небо платит недоимку.
      Жалко, льется не на пашню, а на камень
      В тех горбатых переулках, где в обнимку
      Мертвецы твои стоят с особняками.
      Помнишь дом, где мы не раз с тобой бывали?
      На лужайке облысевшей травка вянет,
      Не осталось даже праха от развалин
      А меня туда все время что-то тянет.
      В этом доме ты когда-то был счастливым
      И элегию читал о Джоне Донне,
      И плоды желто-зеленые оливы
      У хозяйки смуглолицей ел с ладони.
      Где веселая хозяйка? Где маслины?
      Нам остался лишь пустырь за поворотом.
      Безусловно, позади одни руины,
      Но руины все же лучше, чем пустоты.
      Только женщине идет непостоянство,
      Мы же любим то, что в юности любили.
      Кто придумал, что отечество - пространство?
      Это мы с тобою Родиною были.
      Ты мне пишешь: чем в империи томиться,
      Лучше жить в глухой провинции у галлов.
      Только стоит ли с отъездом торопиться,
      Ведь империи сто лет как ни бывало.
      Рухнул Рим, никто не помнит точной даты.
      Вот и спорим и проводим параллели...
      Всюду те же кровопийцы и солдаты,
      Кровопийцы и ворюги, мой Валерий.
      Лучше сам ты возвращайся, путь недолог.
      Мы с женою заждались тебя в столице.
      Неужели так уж важно въехать в город
      На четверке в триумфальной колеснице?
      Мимо каменной стены священной рощей,
      Где стоят легионеры в карауле...
      Мне-то кажется, на кухне нашей проще
      О Назоне толковать и о Катулле.
      Воск, застывший на странице старой книги,
      Гости, спящие вповалку где попало.
      Всюду пепел, на полу огрызок фиги,
      На столе вишневый обод от бокала.
      А когда отмерит время Хронос гулкий,
      Проводить тебя сумеет старый Постум.
      Вместе выйдем на последнюю прогулку
      И отправимся на твой любимый остров.
      
      1992
      
      Переливаясь, сливаясь, наплывая, обращая слово в музыку, напоминая источник вдохновений с афористичными строчками: "Останься пеной, Афродита, и слово в музыку вернись", - Бродский транслирует классическую музыку Тимофеевскому, возвышенному поэту, стартовавшему в Серебряном веке, они на полке вечности впритирку стоят, ибо у Всевышнего нет ни времени, ни пространства, поэтому классический стих вырывается из социума, одним своим явлением противореча ему, взлетая в небесные подземелья, подпольно существуя для пополнения мировой поэзии, и это ведь так, тела уходят во гробы, стихи, созвучные Малеру и Рахманинову, поются, не читаются, а именно поются ангелами, потому что вершинная поэзия не терпит сюжетов и пересказов, потому так велик Феллини в "Восьми с половиной", потому что он учился у Мандельштама, не признававшего никакого пересказа, никаких объяснения.
      Смотритесь почаще в зеркало очень внимательно, отстранённо, прочувствованно, медленно, глазами другого человека, который вам совершенно не знаком, которого видите впервые в жизни, въедайтесь сверлящим насквозь взглядом до тех пор, пока вы не окажетесь в зеркале, станете тем человеком, который отражён, и затем его же зазеркальными глазами оцените себя якобы натурального, того самого человека, который подошёл к зеркалу, которого не замечают на улице, не узнают, не видят в упор, чтобы через пару веков другие люди упивались книгами отражённого.
      
      
      
       "Наша улица" 246 (5) май 2020

  • © Copyright Кувалдин Юрий Александрович (kuvaldin-yuriy@rambler.ru)
  • Обновлено: 23/05/2020. 46k. Статистика.
  • Эссе: Литкритика
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.