Мамонтов Евгений Альбертович
Дата

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Мамонтов Евгений Альбертович (eujenio9@mail.ru)
  • Обновлено: 29/12/2010. 43k. Статистика.
  • Рассказ:
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "День и ночь" 2001, No 9-10


  • Евгений МАМОНТОВ

    Дата

      
       Большинство людей не знает о дате своей смерти или уже забыли её. В этом плане мне повезло, я знаю и ещё не забыл. Хотя, стой же долей вероятности можно сказать, что повезло им.
       Везение - предмет сложный.
       Не подумайте, что я зомби. Недавно я проходил флюорографию, и мне нахамили в очереди - оба факта достаточное свидетельство моего материального существования. Не примите меня так же за провидца или доверчиврго клиента какой-нибудь гадалки. Сам я никогда не угадывал больше одного номера в лотерее, сторонюсь цыганок, а к дипломированным астрологам питаю стойкую нелюбовь.
       Как же в таком случае всё это понимать?
       А вот представьте себе весенний полдень, когда после долгой зимы/разлуки/болезни... входите в родной с детства двор смиреной походкой выздоравливающего и, остановившись посреди своей маленькой, ничуть не изменившейся родины, пьёте светлый воздух, оглядываетесь вокруг с тихой улыбкой амнистированного/выжившего/добравшегося. Вы видите во дворе лужу, детей, бельевые веревки под тяжестью свежих простыней, голубей, мусорные баки, чей-то проигрыватель стоит в распахнутом окне второго этажа и знакомый подъезд манит прохладным сумраком войти...Сердце в предчувствии ликования! И тут один из пацанов с гиком ударяет палкой по луже; точно от выстрела, вспархивают голуби, низко планируя, несутся через двор прямо на вас, оторопевшего, - вот сейчас врежутся, и пролетают сквозь вас, как сквозь воздух.
       Можно подойти к старушке на лавочке, спросить чепуху, пожурить озорника за обрызганную брючину, но вернуться, воплотиться назад - нельзя.
       Похоже на сон, в котором всё пьёшь и пьёшь воду, но жажда не проходит.
       При этом повторюсь, вы даже не призрак, о чём собственно сожалеете. Призракам не нужно ходить на службу, не нужно беспокоиться о хлебе насущном, вступать в обременительное общение. Их не мучают кошмары, впрочем, не знаю, сужу на основании того, что они сами в какой-то мере кошмар, а кошмар кошмара - это уже тавтология.
       Я бы мечтал побыть призраком. В моём случае это было бы гармоничное сочетание душевного состояния и материального - вернее, нематериального - воплощения.
       Нет, другие призраки были бы мне не чета. Я бы не шлялся без дела по Европе, не пугал людей на кладбищах, не вертел блюдец для остолопов. У меня свои дела...
       Свободный от утомительных условностей, я выплыл бы на улицу, уже успевшую передвинуть, поджать под себя длинные утренние тени, проплыл мимо широкой бакалейной витрины, за стеклом которой умывается белая, высокомерная, как завмаг, кошка... А напротив идёт ремонт, громоздятся леса, сквозят навылет окна с выставленными рамами; проеденная непогодой кровельная жесть норовит хитро, со звуком разогнувшейся пилы, перекувырк­нуться на лету, прежде чем грохнуть об асфальт; кирпичная пыль, низвергаясь с верхних этажей, оставляет в воздухе красящий след, который, постояв призрачным столбом, меркнет, растворяется, как обиженное привидение; голоса невидимых рабочих на верхотуре деловито переругиваются, поторапливая время к обеденному пере­рыву.
       Я срезаю путь. Вот тенистый сыроватый двор. Из распахну­того во втором этаже окна рвётся музыка - там внутри вертится на каблуках и зябко поводит плечами Майкл Джексон. Веснушчатая пацанья физиономия, высовываясь из окна, приглашает прохожих позавидовать своему стереофоническому счастью. И я, разумеется, не удержавшись, откликаюсь на этот немой призыв, влетаю в окно, наскоро побывать в этой комнате, оценить чужой уют и враждебное противостояние фотографической стайки кумиров во главе с Джексоном и отцовского баяна в строгом фибровом футляре, и, напоследок, из озорства добавив ещё громкости, уплываю дальше.
       Какая свобода! Какая острота зрения вернулась ко мне! Ка­кой аппетит!
       Вот утренний рынок. Дворник в фартуке, со шлангом. Твёрдая струя разметает вчерашнюю шелуху, спотыкается о выщербленную колоду мясника, обрызгивает щиколотки прохожих. Кровь сочится, переполняя железные подносы с мясом; нежными пятнами проступает сквозь марлю, покрывающую вёдра с клубникой; томно полыхает сотнями розовых бутонов. Между прилавками деловито гуляют разборчивые покупатели, громко переговариваются на шахерезадином наречье горбоносые продавцы фруктов. А вот просыпалась из стакана жимолость, сизо запотевшая, всегда будто с холода внесённая.
       А вот уже и вокзал. Как я люблю его запах! Как остро снова его чувствую и жмурюсь от удовольствия. Круглая площадь под вокзальными часами. Короткий толчок черной стрелки съедает очередную минуту и запускает в долгий перестук колёса, отсекает уплывающий перрон, капает монеткой в автомат для продажи пригородных билетов, нечаянно совпадает с последним поцелуем и уколом расставания.
       Весь город так открыт и доступен для меня!
       Но вот точно в стенку со всего маху ударившись:
       - Здравствуйте!
       Я возвращаюсь, прихожу в себя, узнаю, здороваюсь. Говорим по служебному делу. Симулирую внимание, заинтересованность. Вынужден был взять на себя одно дело. Выказываю отвагу, отказавшись от другого. Солидарно киваю, выслушивая жалобы на тяжёлые времена, администрацию и проч. Про себя отмечаю, как бледнеют краски, улетают запахи, глохнет звук.
       Я завидовал им, окружающим, жителям настоящего.
       Они могли пользоваться миром: пить его, есть, примерять, дарить другим. А я не мог с тех самых пор, с того самого дня, который высокопарно окрести датой смерти. Датой утери смысла. С тех пор как будто сама пустота выбрала меня для своего матери­ального воплощения.
       Это хуже чем терпеть боль на людях, на службе, в транспорте.
       До чего же обременительно... когда всё крепишься, стараешься перемочься, ждёшь того момента, когда, наконец, доберёшься до дому, сможешь расслабиться, пожаловаться своим, чьё сочувствие, легкий переполох помогут быстрее лекарства, и станет, наконец, не нужно быть сильным, можно будет стать несчастным, тихим, благодарным и втайне счастливым. Так можно было спастись раньше. Теперь спастись было нельзя и от этого в душе поднималось такое отчаянье, что страшно было выдать его перед окружающими.
       Иначе говоря, жить после этой даты было невозможно, но признаться в этом было неловко. Не хотелось никого обижать или пугать, и поэтому так много сил теперь уходило на притворство.
       Интерес к жизни складывается из пустяков. Но теперь... Пища потеряла вкус, сон обвенчался с бессонницей и перешёл на её фамилию, секс - этот великий фрейдистский монстр - и вовсе затерялся, как монетка в подкладке, а книги превратились в далёкие прекрасные острова, до которых лень, однако, добираться.
       Две-три мечты нежными феями вились вокруг. Вот я заряжаю пистолет, рука до сих пор помнила вес табельного оружия, вот налегаю грудью на ствол, и пуля с упоительной силой ударяет в сердце...Вот иду по тёмной улице, не замечая натянутой впереди, на уровне горла, проволоки, и она, острая и горячая, нежно, как масло, перерезает шею... Или просто некий ангел спускается с неба и, нарядившись для приличия полупьяным хулиганом, беззлобно суёт мне в бок самодельную финку...И тогда, прощенный, с табличкой "невиновен" на груди, я медленно поднимаюсь к небесам, а по бокам уже сходится занавес и все встречаются после финала с букетами, там, в светлой безмятежности.
       Играя в мужество естествоиспытателя (учёного, привившего себе холеру), констатировал изменения: самые обычные вещи превратились в пыточные инструменты ночной шум ветра за окном, собачий лай под утро загоняли сердце в подвалы ужаса.
       Где-то на неведомом перегоне бессонницы перевернулся на спину, разбросав руки, согнув в колене ногу, и эта поза представилась неким пластическим парафразом чьего-нибудь знаменитого "Снятия с креста".
       Залог успеха в борьбе с бессонницей - отказ от борьбы. Не спится - и не надо. Шорох за окном - и представилось - хорошо превратиться сейчас в лёгкое, постороннее, например, в обрывок бумаги, летящий за городом вдоль моря. Море широкое, плоское, лежит, серея в ночи. Вдали огни пригородной станции. Изредка, с черным воем пронесется грузовой поезд. Нет, как ни убаюкивай себя далёким, посторонним...
       Ром подействовал со спасительной быстротой. Две глубоких рюмки, выпитые натощак, без закуски, в половине пятого утра. Сердце слегка сдавило, но одновременно с этим всё показалось нормальным до такой степени, когда можно сказать себе, как всё ужасно - не испытывая при этом почти ничего.
       Унялось сердце. Заработал мозг. Бросился рассуждать с жадностью наконец добравшегося до трибуны оратора, но по дороге от радости всё перепутавшего: Есть ли смысл спорить с тобой, искушать тебя, судьба? Есть ли ты вообще? Или предопределённость - только одно из украшений, которыми пытается принарядить себя беспомощное человечество? Достойно ли оно судьбы? Всё как будто ожидание. Как будто есть чего ждать. Может быть, действительно? Нет, это было бы слишком мрачно. Но всё-таки предполагалось в этой жизни чего-то ожидать, надеяться... нет смысла, нет смысла, нет смысла, нет смысла, нет смысла... Или есть? Но в чём же тогда дело? Нет никакого дела, нет дела, нет никакого дела, нет...Или есть? Но дело ли это? Есть ли "это"? Есть ли "или"? Есть ли "есть"? Есть ли "ли"? Да, но всё-таки, когда проходит...Проходит что? Проходит когда? Когда когда?
       Раньше выходило более связно. Но не значит, что больше было смысла. Какого смысла? О каком смысле речь? Только условная попытка смысла. Мапет-шоу смысла. Но всё-таки не без надежды на что-то... Может быть, жизнь - всего лишь заклинание, обряд, ритуал с целью вызвать дух этого самого смысла?
       Да, конечно, после определённого момента жизнь - это попытка забыть, разучиться тому, чему тебя долго учили, выбивая из смысла смысл. Попытка вернуться к смыслу, который некогда давался даром, просто так. Человека обучают навыкам, купируя смысл. Учат только ориентироваться. Компас в витрине спорттоваров совершеннее, чем я.
       Утро. Вспомнил, что накануне ел свекольный салат. Видимо этим объясняется цвет мочи. Из уборной вернулся в постель. Утро, лучшее время для сна. За окном уже светло. Стал вспоминать прерванный сон: потерял ключ, бродил по этажам какого-то жуткого общежития, встречал знакомых, С одними был знаком на самом деле, другие казались знакомыми только во сне. Сны, эти пьяные слуги реальности, как обычно, перепутали провода.
       Второй раз проснулся около двенадцати. С утра хорошо сделать что-нибудь полезное. Поэтому я выпил стакан белого сухого вина.
       Надел светлые брюки, белую рубашку - хотелось сделать мир светлее и самому, белому на белом, раствориться в нём, вольно уплыть...
       Поглядев на часы, сверив их с расписанием дня, разделся снова, принял ванну, не мытья ради, а так - гедонистически перелистывал книги, откладывал их на кафельный пол ванной комнаты, где стояла пепельница и чашка кофе.
       Тщательно побрился, выбирал галстук, зачесал ещё мокрые волосы, перед уходом выпил другой стакан вина.
       С удовольствием, видя, что время уже поджимает, позволил себе взять такси, закурил и на ходу любовался поверх опущенного стекла яркими улицами, свежей зеленью, уже летними нарядами женщин - про себя всё же ничему не веря, насмехаясь над собой и немного жалея деньги.
       Это может показаться странным, но не знаю толком, чем занимается фирма, в которой я работаю. Тут нет никакой секретности. Просто я как-то не поинтересовался.
       Так получилось, что я - пожалуй, самый ничтожный из служащих - занимаю шикарный кабинет, к президенту компании в личных беседах обращаюсь на "ты", в день зарплаты директор идёт вместе со мной в бухгалтерию, чтобы каждый раз объяснять, за что мне следует платить деньги. Официально я - референт директора, но обязанности референта не входят в круг моей деятельности. Я существую, но меня как бы нет. На самом деле я выполняю особое поручение директора с разрешения президента и по моей собственной инициативе. Видите, как всё закручено. А на самом деле просто.
       Я занимаюсь книгой, которую написал директор. Точнее, просто перепечатываю её из тонких ученических тетрадок, исписанных мельчайшим, но до патологии аккуратным почерком (так пишут шпаргалки к экзаменам). Эта книга, по сути, справочник. Подробный справочник по одному из частных вопросов Набоковеденья. Частные вопросы, узкие специализации - болезнь нашего времени, потихоньку сращивающая академические знания с такой "перспективной" лженаукой как, патафизика.
       Работаю сколько сочту нужным. Для меня, лентяя, это счастье и погибель одновременно, потому что получаю я всё-таки от "выработки".
       Кабинет действительно роскошный, просторный, как холл небольшой гостиницы, с холодильником, телевизором, диваном, даже с отдельным санузлом в зелёном, как глубоководные сумерки, кафеле. Правда, в этом офисном раю я пребываю в качестве второго лица, подселённого. За это истинный хозяин кабинета Герман меня тихо ненавидит.
       А мне Герман нравится. Он совершенство в своём роде. Иногда мне кажется, что передо мной талантливый актёр, блестяще играющий карьериста и негодяя. Я любуюсь им из-за своего компьютера.
       Кабинеты президента и директора заставлены до тесноты функциональной мебелью, завалены бумагами, в них ломится морочливая череда посетителей. А к нам с Германом если кто и влетит по ошибке, то растеряется от ковровой тишины, стушуется под рачьим взглядом Германа и попятится с извинениями вон. На случайных людей Герман смотрит как на привидения, которые своей несерьёзной субстанцией отвлекают его от важных документов. А если они начинают что-то лепетать, то Герман поначалу как бы не верит в это, продолжая изучение документа, и, наконец, когда "галлюцинация" становится навязчивой, он, преодолевая что-то очень существенное в себе, отвечает: "Проходите", - таким голосом, будто шепнул это своей авторучке.
       Ну, как не любить его после этого. В наше время, когда так многие маскируют любезностью своё истинное лицо, когда почти не осталось пиратов, лесных разбойников и прочих откровенных негодяев, всякое честное злодейство симпатично.
       Меня Герман тоже "не видит", но по-другому, корректнее. Тому виной мои старые приятельские отношения с президентом фирмы.
       Я киваю охране, поднимаюсь по лестнице. Роскошный кабинет заперт. Германа нет. Иду к директору за ключом. Его тоже нет. Не застаю и президента. Сразу видно - машина отлажена, работает сама. Секретарша отдаёт мне ключ. Она до сих пор не может понять, кто я, и в душе, мне кажется, как верная прислуга, осуждает хозяев за легкомыслие - доверяют неизвестно кому ключи от "зала переговоров", как официально именуется наш с Германом кабинет. Я люблю, когда его используют по назначению, т.е. для конфиденциальных встреч с деловыми тузами города. В таких случаях меня просят сделать перерыв, и я отправляюсь на прогулку. Я иду по прямой безлюдной улице. С одной стороны высокий бетонный забор судоремонтного завода, с другой старые дома, большие окна, ложная и порядком обшарпанная затейливость сталинской архитектуры, много зелени, высокие старые тополя, дворики, беседки. Иногда, свернув направо, вверх, я забредал в кривые узенькие улочки, тупики и ловил себя на том, что с навязчивым постоянством отмечаю всё попадающееся на глаза. Пыльная улица, старые деревянные домишки. Во дворе под забором, как собака в тени, валяется рваная телогрейка. Под окном стоит ребенок, смотрит никуда, задумался о чём-то своём, по детски загадочном, и вдруг зашелся кашлем поразительно сильным для такого хрупкого существа. За тусклым окошком натянута потемневшая веревочка, на которой гирляндой, как сушёная корюшка, развешаны после стирки носки. На лавочке, врытой в землю, сидит пожилая пара. Мужчина молча курит, женщина ковыряет ногтем ладонь. Между ними пустой бельевой таз. Из двери появляется старуха в оранжевых гольфах и мужских ботинках на венозных ногах, с пьяной бодростью в голосе и пионерским салютом восклицает: "Привет работника труда!". "Здравствуй, Валя",-бесцветно отвечает женщина одновременно с кивком мужчины... И вот, глядя на это, я не могу понять, что я чувствую кроме тоски - отвращение или зависть. Зависть к этому убогому, но умиротворенному (пускай даже в самой своей безысходности) существованию. Двор пустеет. На лавочке остаётся темный, влажный след от бельевого таза, медленно высыхает...
       Я открываю ключом кабинет, похожий сейчас на зебру благодаря жалюзи и солнцу. Твержу по инерции то же слово: завидовать.
       Принято завидовать топ моделям, обладателям валютных счетов, титулов, гаремов. А я завидовал обладателю баночки варенья, который осторожно пробирается с ней по обледенелой тёмной улице, спешит с улыбкой на губах, предвкушая даже не июльский вкус малины посреди декабря, а круг света, брошенный из-под абажура на кухонный стол - убогая, но незаменимо родная декорация вечернего уюта, над которой цветут по ту сторону стола единственно нужные тебе глаза. И можно рассказывать с увлечением о ерунде и слушать в ответ о пустяках с покойной радостью; весело бояться уличной тьмы и холода, как сказочного волка, от которого удалось укрыться здесь вместе.
       И ночью уютно проснуться и, лежа с улыбкой в темноте, слушать ветер и предутренний лай собак, которые гонят злого волка далеко, вверх, к уходящим звездам, вертящимся в сторону 31-го декабря, хлопушек, конфетти, новогодней ёлки, на веточке которой, среди прочей мишуры, этот волк сделается милым игрушечным "волчеком", которого тоже хочется жалеть и любить.
       И тогда не нужно покорять племена и Эвересты, открывать страны и химические элементы, потому что главное у вас уже есть - этот философский камень бытия. И вот вы, счастливый до бессознательности, с этим камнем за пазухой бросаетесь покорять, изобретать, пробиваться и, оказавшись в некой новооткрытой стране, понимаете, что обратно пути нет, как ни бейся, есть только путь вперёд, мучительный, как жизнь Агасфера, потому что утрачено главное...
       " А всё-таки белое вино действует..." - подумал я.
       ... но вы всё-таки не верите, что жизнь кончена и одновременно боитесь, что она будет теперь бесконечной. Как несчастный уэллсовский невидимка вы составляете порошки, чтобы вернуть своё прежнее воплощение, но обратный путь лежит только в прямом направлении, и это единственное и страшное утешение так же далеко и спорно как прощение на небесах...
       ... да, а жить приходиться здесь и теперь, и от этого всё становится так...скучно. Скука и страх, играющие в лапту, стали вашим календарём. Теперь можно только охотиться за красками и запахами прошлого, боясь удачи на охоте, потому что она убьёт вас яркостью воспоминания, которую вы не сможете пережить сегодня.
       " Весна, весна на улице! Весенние деньки! Как птицы, заливаются трамвайные звонки!" - читал про себя, шагая по тротуару, а когда мимо действительно грохотал трамвай, даже кричал в голос. Было весело. Просто так. Не от чего. Тем более действительно весна, действительно трамваи и лужи светятся, как в детстве, как в детских фильмах того времени, где прыгают через скакалки, поют, спасают красных командиров и мечтают бесстрашно умереть, потому что всё равно в последнюю минуту всегда появляются наши и спасают, и тогда все снова поют и маршируют, но уже серьёзнее, с опытом борьбы за плечами.
       А потом, взрослея, можно будет понимать, что "жизнь вообще-то сложнее", фильмы - глуповатые, но вместо уныния радоваться этому открытию и глядеть отважно, и глядеть снисходительно, и глядеть не туда, куда велят, и дружить с теми, кто тоже глядит не туда, тем более, что это так просто, потому что "не туда" глядят практически все, особенно если сойтись поближе. Потом оказывается, что "не туда" - слишком широко, слишком общее понятие, и вы дружите только со своими "не туда", пока не выяснится, что глядеть вообще никуда не стоит, и вы принимаете только тех, кто это мнение разделяет, а прочих понимаете как недоразвившихся, недочувствовавших, ибо на знание опираться глупо, как, впрочем, и на чувство, и всё это надоедает, как только становится похоже на позу, на кокетство, и тогда вы ищите простой и ясной опоры - один идёт на завод, другой становится пчеловодом и вегетарианцем, третий язвенником, и, собравшись вместе, вспоминаете с улыбкой юность и с улыбкой глядите на молодежь, которой ещё предстоит вся эта карусель.
       "Карусель, карусель начинает рассказ. Прокатись на нашей карусели!"- пропел пританцовывая. Здравствуй, легкое помешательство беспричинной радости. Полезное помешательство. Организм измождён бесплодными раздумьями.
       "Ну, от чего же, о чего же такое веселье?" - гнусавит обиженный и растерянный рассудок - такой смешной и надутый, что хочется щелкать его по носу, как мопса, дразнить, изводить, довести до бессильной истерики, а потом в утешение погладить и усадить в уголке за алгебраические задачки, как ребенка за леденцы, пусть щелкает... А вы будете носиться со своими бестолковым радостями наперегонки, как резвящиеся дворняги, и притворно прижимать уши в ответ на сердитое сопение из алгебраического уголка...
       Но к пяти утра мопс надуется - не как обиженный с выпученными губками, а как, чахлая до того, резиновая тряпочка надувной игрушки раздувается в целого слона - и нависнет над вами, пробудившимся в темноте и одиночестве отчаянья, и ни одно ваше покаянное уверение не пробьёт его слоновьей шкуры. Так и будет он, покачиваясь, глядеть на вас зачарованными глазами тупого ужаса, трогать своим хоботом/хоботком гигантского насекомого, засовывать его вам в рот, надувая, накачивая вас новыми кошмарами и одновременно питаясь соками ваших мучений, пока вы, как Прометей и человечество в одном лице, сами себе подаривший огонь новых дерзаний, и спасаясь от этого огня, с помощью алкоголя сами себе выклевавши печень, не умрёте под утро, а воскреснув для "нового трудового дня" - проклянёте своё воскрешение!
       Но, конечно, бывало и по-другому. После целой ночи пьяного горлопанства, отдав сну меньше двух часов, подхватишься чуть свет, без дурноты, одержимый какой-то сверхъестественной бодростью, и, пробравшись меж мертвецких тел своих ночных оппонентов на кухню, чистишь картошку под девятую Людвига Вана, и никто не может понять, - как вы могли не ложиться, потому что не могли же вы, в самом деле, уже (!) встать и чистить картошку - всё это не укладывается в голове, взлохмаченной, больной, с китайскими глазами, которая первой заглядывает на кухню почти с ужасом, ибо всё это - мытые тарелки, чистая клеенка на столе, картошка с тушёнкой, девятая симфония, наконец, ваш уже умытый и выбритый лик - всё это похоже на галлюцинацию, даже на публичное оскорбление всем остальным, несвежим и несчастным. Но они прощают потому, что гордятся вами, поедая горячее под мудро припрятанную вами вчера и красиво запотевшую сегодня бутылку "Столичной". И тогда каждый скажет что-нибудь ёмкое, из того, что можно сказать только утром с сильного похмелья и быть полностью понятым только своими и тогда же...
       А потом, как юный принц, возьмёте да и сядете в такси, и появитесь с букетом цветов перед дверью знакомой дамы. Она откроет с оттиском подушки на щеке. А вы скажете какую-нибудь ерунду насчёт Фета и привета, и предлагать ей сегодняшнее счастье, как меню недорогого ресторана. Потом вы сидите в ожидании, попивая прихваченный по пути ликёр, пересчитываете по десятому разу иголки на кактусе. И вот она появляется во все оружия, испугав красотой, - золушка после визита феи - и об руку с этим ослепительным чудовищем, стяжающим алчные взгляды прохожих, вы трогаетесь в путь...
       И медленно пройдя меж трезвыми со своей спутницей вдвоём весь этот долгий и красивый день, узнав восторг и без копейки вернувшись в логово своё, и радуясь случайному окурку, посмотрите в окно на спящий город... И столько будет в вашем взгляде поту-и сю-стороннего, что и не снилось ихним мудрецам! Вот тогда от полноты чувств непонятно - быть или не стоит? И если быть, то где, как, а если не быть, то от чего - от радости или от горя? Внутри вы весь кипите, как нарзан. Вам всего мало, во всём - мало! И в этом вот горячечном состоянии вдруг станете сочинять стихи о том, что путь земной пройдя до половины, многих людей города посетил и обычаи видел, вкусил восторг и слезы вдохновенья и мнил, что злейшего врага найду и т. д. до самого утра...
       А утром они приходят и говорят: "Да-а-а, Агафонов у нас - поэт!" А вы, смущенно жмурясь, отвечаете: " Нет, я не Агафонов, я другой..." " Агафонов, Агафонов обрывают они, - если не хуже! По роже видно, что Агафонов!"
       Но тут вы просыпаетесь совсем. Только к полудню, где-нибудь в трамвае вспомните, что ночью, во сне, слагали какие-то гениальные, сладчайшие стихи и силитесь снова поймать их, но нет, нет... не можете и улыбаетесь с досадой, наивно заблуждаясь в своём таланте. Думаете про себя: "Пора, пора браться за дело, вершить нечто, созидать лик своей эпохи подобно титанам Возрождения!" А эпоха пока что (без вас) вроде как бесхозная кривляется на улицах. Погрозишь ей из трамвая кулаком: " А ну как отсеку всё лишнее!" - она и присмиреет малость, для виду.
       Ах, сны, сны...Они ещё удерживали последний оплот смысла. Правили, как сказочные разбойники, в своём лесу. Отбивались, как партизаны. Принимали меня, как равного, когда я входил к ним, в родные пределы. Даже на дневной чужбине они, случалось, подмигивали мне из своей сокровенной чащобы. А бывало, -переложив пороху. что ли? - ослепляли посреди улицы неожиданным ночным воспоминанием. Так, например, пароходный гудок из порта или пятнистый дог из подъезда, неожиданно совпавшие по тональности и расцветке с ночными двойниками, разом выдёргивали меня из любого окружения и уносили прочь, в иные пределы, пускай только на одну единственную секунду. Но за эту секунду я успевал взойти на палубу, такую длинную, что вскоре она становилась мостом из жёлтого, натёртого паркета, ведущим в ненавистную учительскую, где я с непостижимой естественностью оказывался в объятьях непристойно раскинувшейся классной руководительницы, и тут же камнем рушился в цементно-пятнистый (как шкура дога) подвал, чтобы, пройдя через всю эту околесицу, как через карантинный пункт, добраться до главного в его сиюночном сиянии. Это значит, что сон уже глубоко проник, насквозь, как ватку, пропитал меня, и там внутри достиг некой райской области и оживил её своим прикосновением, как спящую царевну поцелуем. Вот тогда отчётливо расцветает почти нестерпимое в своей напряженности и беззащитности счастье... Широкий, яркий и ветреный день ранней осени. Неспокойное тёмно-синее море. Брызги выстреливают вверх у пирса. Но всё не такое как в жизни, отличается от неё как настоящее от нарисованного -сочностью, объёмом, глубиной... К вечеру будет потрясающий шторм с огромными стеноподобными, дымно рушащимися валами... А пока необходимо спешить, делая всё тайком на дрожащих от запретного счастья цыпочках; тайком доставать коньяк из серванта, надевать ботинки, тайком обнимать и тащить из комнаты за руку ту, дрожащую от немого смеха, заговорщицки союзническую, ту, которая сама как ветер, море и солнце - тоже ярче, прекраснее наяву. И это становится уже невозможно выдержать. Где-то на пульте прикорнувшего оператора снов уже мигает лампочка "перегрузка". Совершенство слепит, становится невыразимым. Оператор спохватывается...
       Обрывается гудок в порту, пятнистый дог подбегает к дереву и поднимает заднюю лапу... И, придя в себя после этой секунды ночного воспоминания, двигаясь по улице дальше, ловя свой полупрофиль в тусклой бакалейной витрине, усмехнёшься бегло, теперь уже с сокровенным и дорогим знанием своего истинного лица.
       Я оторвал взгляд от своего отражения в зеркале, завинтил кран, вытер руки носовым платком и вернулся в "свой" просторный, по-прежнему отрадно пустой и прохладный кабинет. Посмотрел, подытожил то, что удалось сделать за сегодня. Негусто. Выключил компьютер, запер тетрадки в ящик стола. Повертелся в кресле, отталкиваясь ногой от пола и глядя в потолок. Уходить не хотелось. И работать тоже. Не раз уже бывало так, что я засиживался в кабинете один, глядя перед собой или слоняясь из угла в угол... И Бог весть куда забредал во время такого праздношатания.
       Уэллсовским путешественником, только без обременительной машинерии, въезжал я в самые уютные закоулки прошлого: в летний лес, подчинённый подвижным теням и шелестению. Живописный ералаш растительных хитросплетений, становящихся то узором на фоне, то фоном на узоре, для меняющих дальность взгляда глаз. Сырая тропинка, ведущая к шоссе, обманув, приводила на брошенную батарею, откуда открывался чудесный обстрельный вид на окрестные, курчавые от зелени, сопки и по-офицерски равнодушное к расстрелу море, над которым воплощением чести стояли белоснежные облака.
       Можно было повертеть свободно поддающееся холостому ходу колесо, но ствол орудия не оживал, поднимался, чтобы принюхаться к скучному воздуху мирного житья. Горячая фея войны (слегка похожая на Свободу Делакруа) давно покинула эти места и витала над ними лишь призраком, если у фей бывают призраки, оберегая семейные пикники, ребячье любопытство и пылкие совокупления случайной парочки, после которых иной удалец вешал на орудийный ствол трусики своей подружки, как знак её капитуляции и собственной победы одновременно... Да мало ли что изобретёт наш русский человек, приладив вышеупомянутый предмет на самое невообразимое место, хоть бы и себе на голову надев, и выплясывая в таком виде некий дикарский танец под благосклонными очами. Тут, разумеется, и загадка, и широта натуры, особенно, если потом ни с того, ни с сего даст ей затрещину, а к вечеру обольётся слезами, тоскуя по ней в компании случайного собутыльника...
       И вот на этом самом многострадальном участке ландшафта, вожделеющем вражеского снаряда, как последнего самооправдания, вы с прилежностью первооткрывателя проделаете почти всё то же самое, и побредёте со своей подругой вниз, в сторону кладбища, в тёплых, медленных сумерках нашёптывая ей истории о вампирах.
       На кладбище хорошо в любую пору.
       Отольёшь у деревца, брызнешь на могилку вина в той оградке, что выбрана вами для застолья, чиркнешь спичкой, чтобы разглядеть имя усопшего и выпить за упокой его души.
       Наступает ночь. Небо опускается или это вы сами поднимаетесь туда, учитывая состояние и место. Птичий крик, хрустнувшая ветка, кошачий вопль - все обретает дополнительный, таинственный смысл.
       А вы то балагурите, то погружаетесь в задумчивость. Лишний стакан портвейна вселяет в вас дурацкую отвагу, которая спьяну кажется божественным просветлением, и вы ищите врага, хоть самого дьявола готовы одолеть сию минуту для того только, чтобы заслужить овацию всего православного кладбища.
       Но тут помехой становится с новой силой, вспыхнувшая в вас обоих под какими-то мистическими лучами чувственность. И вы уступаете ей, соглашаетесь смешать небесное с земным, как водку с шампанским на званом вечере и дохнете от судорог, а потом отплёвываетесь от попавшей в рот травинки и смеетесь, глядя на полную луну в просвете деревьев. А дама смеётся рядом как блядь, растрёпанная и красивая, и вы говорите ей ласково: " Чего ты ржешь, дура?" - и оба, переглянувшись, закатываетесь пуще прежнего, так, что всем вампирам тошно становится на этом празднике жизни. Они сердешные и рады бы может быть приладиться к вам, да робеют не угодить; бродят вокруг, стараясь не шуметь, быть поскромнее, и вы со своей дамой уходите в обнимку, так и не заметив их, деликатных.
       А заблудившись в лесу того давнишнего воспоминания, можно было тут же, с чудесной лёгкостью ассоциации, вынырнуть в любом другом лесу, сквозь который всегда будет слегка просвечи­вать страница прежнего воспоминания... или оказаться вместо этого в длинном, тёмном коридоре, по которому бредёшь, сдерживая не­прикосновенный запас страха "до лучших времён", постепенно убе­ждаясь, что эти самые времена вот- вот наступят... Сначала споткнётесь о какое-то ведро, которое покатится с прединфарктым грохотом вашего сердца, а потом в ложной надежде на свет под дверью войдёте наяву в один из своих ночных кошмаров и по­сле короткой, как электрический разряд, судороги проснётесь дома, в собственной постели. Скоро узкий, но насыщенный солнечный луч между задёрнутыми шторами закипит синим дымом вашей первой, с перепугу закуренной сигареты, на середине которой уже спокойно дышать и приятно вспомнить, что на сегодня у вас запланирована прогулка за город, которая (вы ещё не знаете этого) приведёт вас сначала на батарею, а потом на кладбище...Время благодаря воспо­минанию обращается в колесо. Теперь можно колесить сколько угодно, пока не проколется шина на гвозде какого-нибудь непроше­ного и постыдного факта из вашего прошлого.
       Я запер кабинет, сдал ключ. В гастрономе я купил бутылку пива и, отхлёбывая из горлышка, пошёл по главной улице в сторону центра. Там на одной из улиц простейший, уже забронированный в сознании факт - ослеплял меня. Его фантастичность не укладыва­лась в голове, а когда всё-таки благодаря волевому усилию уклады­валась - мир раздвигался в новые измерения, и я, оцепенев, смотрел на чёрное пятнышко краски, понимая, что это именно я двадцать пять лет тому назад посадил его на это оконное стекло в подъезде, когда баловался аэрозолью для подновления ботинок. Головокруже­ние вызывала мысль о том, что я тогдашний и сегодняшний - одно и то же существо; а это тот же дом, тот же двор, тот же город, в кото­ром это существо, давя на баллончик аэрозоли, предполагало жить счастливо и почти вечно.
       Я приходил сюда не часто, но каждый раз за одним и тем же, за этим коротким оцепенением... Так призрак таращится на могиль­ную плиту и не может взять в толк, какое отношение имеют к нему сегодняшнем эти имя и фамилия.
       Я давно уже избавился от меланхолии как побочного действия всех этих чудес. Меня интересовала возможность их практического применения. С отвагой человека, поэтапно преодолевшего как вуль­гарный, так и просвещённый материализм, я искал ключ к заветной двери, прекрасно понимая, что ни ключа, ни двери - нет, а мои по­пытки равносильны в какой-то степени попыткам превратиться в птицу или рыбу с человеческим сознанием или, скорее, ни во что, и потом свободно плавать и летать во всех возможных направлениях времени и чувств. Вечный двигатель этого желания работал у меня исправно, но непонятно было, куда приложить его мощность в одну мою силу.
       А вообще, я давно уже понял, что гулять лучше всего в одино­честве. Я не спеша дошёл до конца главной улицы, вернее, до са­мого её начала, если судить по нумерации домов. Я прошёл мимо продавцов театральных билетов, кваса, хот-догов, кассет; мимо ни­щих с грудными детьми и засаленными, как игральные карты, икон­ками на коленях, мимо дорогих, светящихся лаковой краской авто­мобилей, выстроившихся напротив ресторана, что в сочетании с нищими смотрелось слишком нарочитой иллюстрацией социальных контрастов. (Видимо, возле ресторана лучше подают). Глядя на них, я подумал: может быть, когда-нибудь в минуту передышки, которая случается и в самой крайней нужде, они, улыбнувшись над стаканом дешевого портвейна, отстучат по сырой штукатурке своего утлого жилища сигнал наверх, богатым: "Ну, как там у вас?", чтобы потом, много позже, уже на небесах получить ответ из преисподней тоже в минуту передышки и страдальческой гордости: "Ничего, нормаль­но"... Видимо, это и станет их главным подаянием.
       На набережной был фонтан, вокруг которого слонялся человек с фотоаппаратом и обезьянкой на плече. ( Сто лет назад это был бы шарманщик). Дети катались на велосипедах и роликах, оставляя на асфальте тонкие витые следы. Гуляли голуби и девушки. Прохажи­вались номенклатурные старики в пожелтевших белых рубашках и обкомовских шляпах, до сих пор живо обсуждающие польский кри­зис и Валенсу. Юношам гулять было некогда, каждое их движение было порыв - загар, пиво и тёлки. Мужики покуривали на лавочках, наблюдая за отдыхом своих семей с видом мастерового, снисходи­тельно глядящего на подмастерье, запарывающего ценную деталь: "Этот выходной псу под хвост, но зато уж следующий..." - чита­лось в их глазах.
       Если посчитать, то вполне возможно выйдет, что за свою жизнь я провёл на этой набережной около года чистого времени, впервые попав сюда ещё в детской коляске. Я помню, как строился этот кинотеатр над бухтой и как горел ресторан "Челюскин" - видимо, несчастливо название - ныне "Версаль", что тоже чревато.
       Ничего не покупая, я сел за столик под пёстрым зонтиком и любовался деревьями, которые помнил с детства, и девушками в открытых нарядах. "Южный климат способствует потере стыдливо­сти",- вспомнил я замечание Ломброзо неожиданно и не совсем к месту, как вспоминаешь вдруг какую-нибудь стихотворную строку. Между прочим, в его сочинениях масса скрытого лиризма. Чего сто­ят хотя бы его наблюдения над ростом преступности среди каретни­ков и полировщиков мрамора в Турине! А в своём ощущении вре­мен года он мог бы потягаться с Вивальди и Чайковским. Вот у нас теперь, положим, июнь. Свежая, изумрудная листва, с утра густые, как каша, туманы, только к полудню прожигаемые ненадолго солн­цем. Редкая, как сегодня, погодка обязательно выпадет на рабочий день, а по выходным, как назло, льёт дождь, граждане чертыхаются, привычно клянут климат и забывают зонтики в трамваях. "В июле на первое место выходят изнасилования и отцеубийства" - свиде­тельствует Ломброзо. Ну, предположим, первое понятно - иному трудно удержаться, глядя на светящиеся коленки хорошенькой вы­пускницы, когда она сидит в автобусе напротив него в накрахмален­ном фартучке и белоснежных бантах размером с небольшой кочан капусты. Но отцов-то за что? Возможно, они переусердствовали, оз­накомившись с годовыми отметками своих отпрысков? И вот под­росток, удачно подпиливший ступеньку стремянки в папиной мас­терской, уже с каким-то новым чувством разглядывает после похо­рон трудовые мозоли от ножовки на своих ладонях.
       В июле погода щедрее. Парки знойны и тенисты. Гипсовые скульптуры обсыпаны солнечными пятнами, их давно не беленые те­ла шелушатся. На лавочках копят вожделение педофилы. "Июль - их месяц" - бесстрастно сообщает Ломброзо. Неприметный, как воробу­шек, или, напротив, лощеный господин задумчиво глядит поверх газе­ты на детскую площадку, и плотоядная улыбка на его губах сменяет­ся притворным зевком при появлении мамаши с хорошеньким маль­чонкой. Убитые в прошлом месяце отцы не в силах защищать свои чада и лишь взывают к мщенью из-под земли, покрытой россыпями кладбищенской земляники. Преступления против женской чести по-прежнему в чести у июля. Мужчины брутальны, они пьют сок вол­чьей ягоды без закуски, и глаза у них светятся в темноте, как кнопки лифта.
       Сизо-розовые рассветные туманы стоят ватными мостами и арками, сквозь них местами неуклюже выступают рукотворные по­стройки. Я иду на работу пешком, просто от избытка каких-то чувств.
       Вот и август. По утрам длинные влажные тени, и по пустому пляжу бродят, вороша мусор, чайки и дворники в оранжевых жиле­тах. Загар утвердился вполне, и белый, как простокваша, человек выглядит извращенцем. Август хорош для политических преступлений. Подзагорев до цвета копченой колбасы, проще почувствовать себя Че Геварой. Базары ломятся. Сок стекает по подбородку. Пир­шество мух. "Преступления полового характера отходят на второй план, их сменяют лжесвидетельства". О чем они свидетельствуют в горячке августа? Может статься - они правы!? Мне тоже хочется ко­му-нибудь соврать, и я говорю в автобусе: проездной. Кондуктор в спортивной майке, и темное пятно пота на ней похоже очертаниями на Африку. Понятно, что слишком долго всё это - жара, отпуск, де­вушки в купальниках, песок в туфлях, морская соль на губах, сладко томящая красота плавных и бесконечных в своем угасании вечеров - продолжаться не может, и сентябрь приходит как отдых и отрезв­ление. В лесу удивительная тишина. Хочется слушать её неподвиж­но. Неподвижен и лес, и длинные, тонкие, как после грозы, бледные облака на ярко-синем небосводе. Стрекозы беззвучно летают на ос­вещенной поляне и отчетливо тюкает где-то за распадком топор. "Учащаются поджоги, - не дремлет Ломброзо, - крестьяне жгут уро­жай более удачливых соседей". "Многочисленны подмены детей". Ах, как мне это понятно! Каждый раз первого сентября, возвращаясь из школы, я чувствовал, что меня как подменили, и скорбел по себе вчерашнему, еще летнему. Убийцы и насильники, задававшие тон летом, потихоньку сворачиваются. Пришла пора считать цыплят и в случае чего спросить по всей строгости с хорошенькой птичницы. "Склонение в разврат объясняется обычными в эту пору платежами" - бесстрастно комментирует Ломброзо.
       В октябре на лесные дороги выходят разбойники. Ломброзо отмечал почти повсеместное угасание этого романтического ремес­ла. Нам повезло больше, мы свидетели возрождения. Берегись шо­фер-дальнобойщик, не тормози, чтобы помочь на трассе обшарпан­ному, в пятнах сурика "Москвичу" с мешком комбикорма, торча­щим невинности ради, из прихваченного на проволоку багажника, если не хочешь, чтобы этой проволокой прихватили и твоё горло.
       А я отмечаю свой очередной день рождения, не избежав де­журной мысли - ещё один год псу под хвост - и похмелья в пода­рочном варианте.
       В ноябре скучнее. Наш наивный друг свидетельствует о сбыте фальшивых денег, простодушно объясняя это пасмурной погодой и, как следствие, "плохой освещенностью". Народ отмечает старые ре­волюционные праздники. Три дня пьет и, поиздержавшись, порой действительно пытается всучить продавщице какую-нибудь зава­лявшуюся дореформенную купюру. Подлог настолько очевиден, что не вызывает гнева, а разоблачение - досады, и оба, смеясь, ругают вла­сти.
       Различия между полами становятся в ноябре рудиментарными. Все превращаются в служащих, граждан, налогоплательщиков; хло­почут дома и функционируют на работе. Переживать бурный роман в ноябре - почти то же самое, что принадлежать к секс меньшинст­вам. Сексуальность ютится по ресторанам, ночным клубам. На ули­це она бездомна и дика, как страус.
       А потом, перемежая грубость с вкрадчивостью, приходит зи­ма. Сезон охоты открыт, и поздно менять шкуру. Каждый дед мороз ищет меня в толчее распродаж. Каждая снегурочка ведьмою рыщет, чтобы удавить меня своей русой косой. На то у них есть причина. В груди моего нового года ёлка торчит как осиновый кол. И довольно часто я представляюсь себе единственной игрушкой, висящей на этом дереве. Но хватит обо мне...
       Теперь я прошу Вас...Расскажите, что же случилось с вами однажды, в тот день, после которого ваша жизнь потеряла всякий порядок и направление?
       И намекните, буквально в двух словах, как вам удалось до сих пор об этом никому не рассказывать...
      
       "ДЕНЬ и НОЧЬ" Литературный журнал для семейного чтения (c) N 9-10 2001г
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Мамонтов Евгений Альбертович (eujenio9@mail.ru)
  • Обновлено: 29/12/2010. 43k. Статистика.
  • Рассказ:
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.