Метс Михаил Сергеевич
Дважды два восемь (полностью)

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 1, последний от 20/03/2021.
  • © Copyright Метс Михаил Сергеевич (mets62@yandex.ru)
  • Размещен: 12/12/2012, изменен: 11/12/2012. 818k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Озаглавлено демонстративно-загадочно, словно секретик в девичьем дневнике, - а между тем полноценная политическая сатира. В традиции Свифта, с приемами Кэрролла. То есть скорее остроумно, чем смешно. Забавен, впрочем, сам факт, что жанр не сдается. Сатира у нас не жиличка, и к гадалке не ходи. Не угнаться ей за государством, оно постоянно переплевывает ее. Превосходит талантом, само себя пародируя, возводя в гротеск. Откровенно смеется литературе в глаза: накося-юкоси. Цинизм иронией не возьмешь. Абсурд гиперболой не напугаешь.Но других средств для осмысления происходящего в России не имеется.Вообще-то роман Михаила Метса - не сплошь политика. Еще и сатира на нравы. И не только сатира. Есть вставные новеллы натуральной школы, пронзительно сострадательные. А совсем уж всерьез, по-настоящему мне понравилась только история города N на реке M. Даже не сама история - знакомая, как говорится, до зубной боли, - сколько физматметафора, использованная в качестве наглядного пособия. Попытаюсь пересказать.С городом случилось вот что."...- Случилось именно то, что, собственно говоря, и предсказывала хронотеория Хэвисайда. Грубо говоря, как количество, так и качество причинно-следственных связей в нашем горячо обожаемом городе стало настолько меньше некоей критической величины, или (ежели выразиться по-научному) наш локальный индекс Хэвисайда стал настолько меньше соответствующего индекса окружающего нас времени и пространства, что это пространство-время нас просто-напросто отторгло. Произошло то, что раньше или позже, очевидно, должно было произойти. Пространство окуклилось. Время пошло по кругу".Побоку псевдонаучный индекс. Все просто, и проще некуда: в городе раз и навсегда установилось 12 сентября 1973 года. Ничем не примечательное число, но других не стало. Время пошло по кругу, а жизнь - как бы дальше, как бы вперед. С неизбежными в такой аномалии переменами."...- Самое, братцы мои, забавное, что внешний диаметр нашей Вселенной метра три с половиной. Серьезно!.. Скорость-то света в вакууме, есес-с-сно, осталась прежней, но изменился сам аршин, которым мы эту самую скорость меряем! То, что кажется нам километром, на самом деле - дай Бог дециметр... Нас как бы стиснуло окружающим нас Пространством-Временем. Понятно?"Есес-с-сно, непонятно. Ни нам, ни городским руководителям КП и ГБ. Выслушав наглых специалистов, они спрашивают в злобной тоске:- Да чего ж нам делать, ученые вы люди? Что же нам делать-то, а?Те отвечают:- Ничего не делать. Просто жить.Но между собой говорят не то. Ставят диагноз, выводят прогноз. И диагноз, при всех околичностях, странно похож на исторический опыт. На что-то такое, что было и есть:"...- Итак, Михаил, там, где из самых общих соображений обязан наступать резонанс, то есть непропорционально малые усилия должны приводить к удивительным по значительности результатам: каждое "апчхи" - вызывать оглушительно громкое эхо, каждое шевеление пальца - рушить берлинские стены, и вообще обязана наступать невыносимая легкость бытия, - там, Михаил, имеет место эффект совершенно обратный: рев тысячи глоток уходит глухо, как в вату, титаническое напряжение мускулатуры не способно поколебать даже крошечный камушек, - в общем, имеет место... эффект Сверхторможения, который, к слову сказать, ваш покорный слуга считает частным случаем Закона Сохранения Неадекватности. Вот так-то".Тут уж невозможно не полюбопытствовать - что же будет дальше. Прочитаете роман - узнаете. И не прочитаете - узнаете.

  •    Михаил Метс
       Дважды два восемь
      
       (роман-парадокс)
      
      
       Санкт-Петербург
       2009
      
      
      
       Оглавление:
      
      Пролог
      
      Глава I Похороны Бродского
      Глава II Мой друг Леня
      Глава III Он умер в январе, в начале года
      
      
      Часть первая
      Дорога
      
      Глава I Дважды Еврей Советского Союза
      Глава II Жидо-Масонская Кнiга. Подробный рассказ о том, почему в Москве нету памятника Неизвестной Старушке
      Глава III Батька Кондрат
      Глава IV Начало пути. История великой любви Нинки-картинки
      Глава V Слово поэта
      Глава VI Добровольный Верховный Совет
      Глава VII Особенности национального похмелья
      Глава VIII Беженцы из Эменесии
      Глава IX История великой любви Фриды и Анатолия
      Глава X Конец дороги
      
      
      Часть вторая
      История города N на реке M
      
      Глава I Основание города
      Глава II Канун Катастрофы
      Глава III Пробуждение
      Глава IV Мнение ученых
      Глава V Заговор
      Глава VI Завтра
      Глава VII Пять лет после завтра
      
      
      Часть третья
      Вольный город О"Кей-на-Оби
      
      Глава I Подвиг товарища Голопупенко
      Глава II Гимн великому городу
      Глава III Жизнь Пятака. История великой любови старика Сухотина
      Глава IV История трех ополчений
      
      
      Часть четвертая
      Вольный город О"Кей-на-Оби (продолжение)
      
      Глава I Всенародно избранный мэр
      Глава II Великая любовь Музы Николаевны
      Глава III Бондарчук да Винчи
      Глава IV Книга пророчеств товарища Кагановича
      Глава V Самая короткая
      Глава VI Великая любовь Зинки-цирички
      Глава VII Ночь перед битвой. Баллада о Властной Вертикали
      Глава VIII Ночь перед битвой (продолжение)
      Глава IX Битва
      Глава X Схватка титанов
      Глава XI Анхэппи энд
      
      
      Эпилог
      
      Глава I Only the balls bounce
      Глава II Разговор с Богом
      
      
       ОТ АВТОРА
      
       Это описание приключений моего
       друга М. Иванова, частично
       составленное по его дневниковым
       записям, а частично записанное
       с его собственных слов.
      
      
      
      
       ПРОЛОГ
      
       Не прилгнувши не говорится никакая речь.
       Н.В. Гоголь
      
       Глава I
       Похороны Бродского
      
      Январь 199... года, как, может быть, еще помнит читатель, выдался на редкость морозным. Хотя редкость, если задуматься, заключалась не столько в том, что сам январь был морозным, сколько, пожалуй, в том, что всю предыдущую дюжину январей погода стояла совсем по-европейски гнилая и оттепельная, так что мы - жители города-героя Санкт-Петербурга - постепенно стали считать "минус пять" - арктической стужей, а "минус четырнадцать" - катастрофой.
      
      В тот день в городе-герое Санкт-Петербурге стояло - минус двадцать восемь.
      
      Я шел вдоль Фонтанки по долыса вылизанному поземкой снегу и думал о... о чем же я думал тогда? Наверное, о какой-нибудь ерунде. О, Господи! Я думал о - похоронах Бродского.
      
      Где-то неделю назад в Нью-Йорке умер поэт Иосиф Бродский. Я шел вдоль Фонтанки по хрупкому от стужи снегу, а перед моим внутренним взглядом проплывала вся тоскливая процедура этих эмигрантских, чуть-чуть двоюродных похорон: какие-то старенькие, траченные жизнью интеллигенты, какие-то увядшие, со следами былой красоты женщины, какая-то чертова уйма читаемых вслух по-английски и по-русски стихов, какие-то надрывно играющие виолончели и - посреди всего этого - огромный парадный венок от Виктора Степановича Черномырдина.
      
      Венок походил на сталинское метро. Неохватный державный лавр, перевитый узкой орденской лентой.
      
      На сиротских похоронах изгоя-поэта этот чудо-венок выглядел так же нелепо, как... как... ну, я не знаю, как почетный караул блондинов-эсэсовцев на похоронах главного раввина Московской хоральной синагоги.
      
      Здесь, саркастически хмыкнув и огорченно взмахнув рукой, с закованной в серый блокадный лед Фонтанки я повернул на Невский.
      
      
       Глава II
       Мой друг Леня
      
      
      А Невский оставался Невским. Невзирая на холод, валом валил народ. Проплывали красивые женщины в тысячных шубах, упругой спортивной походкой, в модных в те годы узких пальто шли их на редкость, по правде сказать, неприятные кавалеры, чинно ведомый воспитателями, мельтешил разноцветный отряд малышни, степенно побирались нищие, с рекламных афиш улыбались красноносые деды-морозы - Невский оставался Невским. Нынешние "минус двадцать восемь" ему были, считай, нипочем. Он жил только своей, независимой ни от кого и ни от чего, навеки счастливой и обреченно праздничной жизнью.
      
      Невнимательно шаря взглядом в чуть прореженной, все же, морозом толпе (здесь, на Невском, у меня была назначена средней важности стрелка) и мурлыча себе под нос привязавшийся со вчерашнего дня попсовый напевчик: "А он та-а-акой, мой но-вый парень, просто чумовой, мой но-вый парень..." - я машинально сунул руку в карман пальто и попытался на ощупь открыть запечатанную пачку "Винстона". Непослушными, словно поленья, пальцами я содрал золотинку, разогнул картонную крышечку, выцапал сигарету, вхолостую щелкнул обледеневшим "Крикетом" и...
      
      И здесь, наконец, я увидел его. Близ "Лавки писателя" стоял, пригорюнившись, мой бывший друг Леня.
      
      Над Лёниной головой виднелись крупные полустертые буквы: "Ельцин, Собчак, фашисты, убийцы, дайте народу хлеба!!!". А сам игнорировавший эту страшную надпись Леня был, как всегда, одет вызывающе не по сезону.
      
      Лохматая кепка-пидорка. Распахнутая почти до пупа дубленка. Жиденький серый шарф, вельветовые штаны и лаковые штиблеты.
      
      - Здорово, Миш! - прикрывая руками синие уши, крикнул мне Леня.
      
      (Ленино прозвище, было, если кто не знает, "Прыщ").
      
      - Привет, - односложно ответил я. - Пришли пацаны?
      
      - Ага, пришли, - чуть запнувшись, ответил Леня. - Оба.
      
      - Оба, говоришь?
      
      - Ага. Оба.
      
      (Прыщ был мой друг. Друг, можно сказать, детства. Даже не столько детства, сколько миновавшей лет двадцать тому назад юности. Мы с ним вместе когда-то перенесли все муки и радости полового созревания).
      
      - Где? - отрывисто спросил я Леню.
      
      - В "Ноль - Один", - поспешно ответил он.
      
      Мы прошли к "Ноль - Один". Я вошел внутрь, а Прыщ остался мерзнуть у входа. Пацаны - Олежка и Стас - сидели у крайнего столика и с хрустом пожирали миньоны с грибами.
      
      **********************************************************************
      
      Олежка и Стас - моя (не люблю этого слова) крыша. Именно Прыщ некогда свел меня с Олежкой и Стасом.
      
      Произошло это года два тому назад. В ту пору никакой такой крыши у меня не было. Вообще - никакой. Так получилось.
      
      Моя прежняя (терпеть не могу этого слова!) крыша, мой старый нахлебник и кровосос - раннеперестроечный романтик и гопник с провидческим прозвищем "Вася-Череп" в процессе жестоких внутрипацанских разборок однажды угодил под сокращение. Его конкуренты, подведшие романтика-гопника под сокращение, обо мне, судя по всему, просто забыли. Фирма у меня маленькая, дележка была жестокой, хозяйство у Черепа было большое и крайне запущенное, и про меня - забыли.
      
      Года полтора я прожил, так сказать, холостяком.
      
      А вот весной девяносто ...го года на моем горизонте появился Леня.
      
      Стоял месяц март. С крыш текло. Ржавые сосульки истекали искрящимся на солнце соком. От черных прогалин асфальта подымался тонкий банный парок.
      
      Прыщ - в своей всепогодной дубленке, теплом шарфе и шикарных черных штиблетах был, как всегда, одет вызывающе не по сезону. Его толстое, малиново-красное лицо было сплошь покрыто мелкими каплями пота, его серый мохеровый шарф весь взмок и свалялся в веревочку. Он шел, смешно переваливаясь при ходьбе, и громко пыхтел, словно взбирающийся на Эверест борец сумо.
      
      Впрочем, завидев меня, он перестал и переваливаться, и пыхтеть. Завидев меня, он замер, как соляной столб, возле закрытого после наезда налоговой мехового салона "Лена", воздел руки горе и завопил:
      
      - При-ы-ы-вет, Ми-ы-ыш! Эге-ге-гей, Ми-ы-ыш!
      
      (Чуть выше мохнатой Лениной кепки виднелся написанный красным маркером слоган: " 4 окт. 1993 г. Ельцин и ЦРУ устроили государственный перево... " Лозунг обрывался на полуслове. Видать, ельцинские опричники прямо здесь и скрутили русского патриота.)
      
      - Леня!!! - заорал в свою очередь я. - Леня! Паять мой лысый череп, Леня!
      
      - Ми-ы-ыш! При-ы-ывет, Ми-ы-ыш!
      
      - Леня! Чтоб в перегреб. Ты откуда свалился, Леня?
      
      - Да, та-ак... - чуток подзамялся Прыщ. (Как выяснилось несколько позже, он свалился непосредственно с Яблоневки, она же "Табуретовка", знаменитой в определенных кругах "сучьей зоны") - Что я? Что я?... Ты-то как, Ми-ы-ыш?
      
      - Я? - здесь пришла моя очередь смущенно потупить взор долу. - Да так... спекулирую потихонечку.
      
      - О-о! - оживился Прыщ. - И в крупняк?
      
      - Да какой там крупняк! - обиделся я. - Одни, Лень, слезы. Два, короче, магAзина имени Стеньки Разина.
      
      - Ништяк! - одобрительно отозвался Леня и, осторожно поправив мохнатую кепку-пидорку, еще раз присовокупил. - Ништяк!
      
      - Лень, а ты?
      
      - А я... я так, - опять застеснялся Прыщ, - по... по этим... как его, по... квартирам.
      
      - Ну, это-то дело денежное.
      
      - Ага, - охотно согласился Леня.
      
      - Бандюки не цапают?
      
      - Да нет, - равнодушно вздохнул Леня и вдруг затрындел, как по-писаному. - У меня ребята хорошие. Олежка, короче, и Стас. Из малышевской, короче, бригады. Нормальные пацаны. Живут по понятиям.
      
      - Так уж и по понятиям? - засомневался я.
      
      - По понятиям, по понятиям, - все той же унылой казенной скороговоркой частил Леня. - Я тебе говорю! Олежка, короче, и Стас. Нормальные па...
      
      В общем, денька через два он мне их сосватал. Нормальные пацаны - Олежка и Стас - оказались обычнейшими шакалами. Хитрыми, глупыми и патологически жадными. В чем я, конечно же, сам виноват. Ибо я проявил себя законченным олигофреном или, выражаясь по-русски, дауном. Говоря же по чести...
      
      Но - к делу, читатель, к делу! Олежка, короче, и Стас сидели у крайнего столика и пожирали миньоны с грибами.
      
      Внушительный, орангутангоподобный Стас при этом громко сопел и чавкал, а изящный брюнет Олежка лениво утыкивал зубья вилки скользкими грибными кружочками и, беззвучно, по одному, клал их в рот. Олежка манипулировал вилкой с расслабленным изяществом киноактера. Да он, собственно, отчасти и был киноактер. В далеком советском прошлом за душой у Олежки остались три курса ЛГИТМиКа и пяток эпизодических ролей в пяти картинах.
      
      Зато Стас был даже и внешне - типичный бандит. Зеленый пиджак. Золочёная цепь. Отключенный за неуплату мобил. Шея, обхватом с фонарный столб. Морда - на кобыле не объедешь. Короче, бандит и бандит. Разве что кровь с клыков не капает.
      
      ***************************************************************
      
      - Здорово, Мишаня, - приветствует меня Стас неожиданно тонким голосом. - Как сам-то?
      
      - Да так, - неопределенно хмыкаю я.
      
       - Бабки принес?
      
      - Понимаешь, Стас, - я делаю изо всех сил печальную морду, - у меня, короче... проблемы. У меня на дальнюю точку два каких-то, короче, жлоба наехало. Два здоровых таких жлоба. На черном "Ниссане".
      
      - Ну? - переспрашивает Стас и заинтересованно шевелит ушами.
      
      - Забили, короче, стрелу.
      
      - Ну?
      
      - Завтра, короче, в три часа дня. Возле памятника.
      
      - Понятно, - кивает коротко стриженой головою Стасик. - А что за пацаны?
      
      - А я знаю? Здоровые такие пацаны. На черном "Ниссане".
      
      - Сами что, тоже черные?
      
      -Да нет, вроде... славяне.
      
      - Понятно.
      
      Следует минут пять сосредоточенной тишины. Олежка и Стас мучительно размышляют.
      
      (Они мне надоели, эти два мудака - Олежка и Стас. Завтра в три часа дня я сдам их в ментовку.)
      
      Первым приходит в себя чуть более башковитый Олежка. Он спрашивает меня своим хорошо поставленным баритоном:
      
      - Стрелка стрелкой, Ми-ша-ня, а бабки - где?
      
      - Бабки? - трусливо моргаю я.
      
      - Ага, бабки.
      
      - Ну, Олежка, - начинаю канючить я, - ну, давай до... до завтра. Давай до завтра, а? Сразу же все, короче, четыреста пятьдесят баксов.
      
      - Так, Ми-ша-ня. Какое сегодня число?
      
      - Ну, Олежка, ну, напряг.
      
      - Ми-ша-ня!
      
      - Ну, хорошо, давай, Олег, разбежимся так: прямо сейчас пятьдесят баксов, а остальные четыреста - завтра.
      
      И я протягиваю ему серо-зеленую бумажку с бородатым анфасом президента Гранта. Олежка неуловимым по быстроте жестом хватает ее и тут же прячет во внутренний карман своей кожанки.
      
      - Хо-ро-шо! - удовлетворенно вздыхает Олежка и его узкое, недоброе лицо на минуту расплывается и становится брезгливо-вальяжным. - Ох, хорошо! - повторяет он. - Вот что хорошо, то хорошо!... Но - Мишаня! - Олежкино лицо вновь вдруг становится хищным и властным. - Остальные четыреста баксов ты отдашь нам тоже сейчас.
      
      - ??
      
      - А завтра, - своим то и дело срывающимся на писк тенором поддерживает его Стас, - ты отдашь нам еще четыреста пятьдесят баксов.
      
      - Ка ... ак? - выдыхаю я.
      
      - С этого месяца плата за охрану повышена ровно в два раза. Так решили Старшие.
      
      (Вот те и раз, - опупело думаю я. - Ровно в два раза. Решили Старшие).
      
      - Хорошо, - покорно говорю я вслух. - Решили так решили. Я схожу за деньгами?
      Следующие минут пять Олежка и Стас пребывают в моральном нокдауне. Я абсолютно уверен, что по их, заранее утвержденному мифическими Старшими плану, я должен сейчас спорить и кричать. Но я не собираюсь ни спорить, ни кричать. Зачем мне кричать - я ведь на редкость покладистый парень. Мне совершенно не жалко лишних четыреста пятьдесят баксов для таких отличных ребят, как Олежка и Стас.
      
      Итак, минут, как минимум, пять Олежка и Стас пребывают в глубоком нокдауне. Наконец, так и не связав концы с концами, Олежка кричит:
      
      - Ты никуда не пойдешь!
      
      - Почему?
      
      - Потому что ты... - потерянно бормочет он. - Потому, что.. ты... Сейчас. Пойдешь. С нами.
      
      - За... зачем?
      
      - Так. Надо.
      
      - Хорошо, - опять соглашаюсь я (я со всем соглашаюсь, я просто на редкость покладистый парень). - Хорошо. Договорились. Сейчас я поеду с вами. Только давайте сначала я заскочу за деньгами. Хорошо, пацаны? Надо ж отдать вам все восемьсот пятьдесят бачков. Все-все восемьсот пятьдесят. Новых. Зеленых... Хрустящих.
      
      - Да... давай, - безвольно шепчет Олежка, (взгляд его блуждает и туманится, он слишком, похоже, наглядно представил все восемьсот пятьдесят бачков). - Да... да-давай...
      
      Но Олежкину самодеятельность тут же на корню пресекает Стас.
      
      - Нет, Мишаня, - твердо заявляет он. - Ты. Поедешь. С нами.
      
      - По... почему?
      
      Стас опасливо зыркает куда-то мне за спину и говорит:
      
      - Потому, что. Так. Надо. Сейчас. Мишаня. К тебе. Подойдет. Человек.
      Стас трусливо кивает своей огромной, стриженой почти под ноль головой и добавляет:
      - Это очень серьезный Человек. Ты с ним. Мишаня. Не спорь.
      
      И здесь из-за моей спины появляется и сам Человек. Это обыкновенный человек. Можно даже сказать - демонстративно заурядный. Средний рост. Средняя стать. Обычный светло-зеленый костюм. Чуть вытянутое, плохо запоминающееся лицо со стертыми, словно у медного пятака, чертами. Человек вплотную подходит ко мне и тычет мне чем-то твердым и круглым между лопатками.
      
      - На выход, - тихо шепчет он мне.
      
      Я (хотя и ноги и руки почти что не слушаются меня) подчиняюсь.
      
      Мы идем на выход. У самых дверей кафе стоит оранжевая, забрызганная мелкой коричневой грязью девятка. Меня заталкивают в ее пропахший табаком и пивом салон, девятка фыркает, выпускает черное облачко угарного газа и медленно-медленно едет вдоль Караванной.
      
      Я пытаюсь обернуться и посмотреть назад, но тут же получаю несильный и, в общем, небольный удар в основание черепа. Последствия этого удара странные - я теряю сознание.
      
      Последнее, что я успеваю заметить - это круглая морда Прыща, вконец заиндевевшая от холода. Прыщ держит фиолетовую ладонь козырьком и грустно смотрит нам вслед. Над его головой алеет очередной набрызганный нитрокраской слоган.
      
      Этот загадочный и абсолютно ненужный мне текст я зачем-то успеваю прочесть и запомнить намертво.
      
      Он гласит:
      
      "Ельциноидам мало золота партии, им и земли скоро будет мало".
      
      
       Глава III
       Он умер в январе, в начале года
      
      ...Я лежал на боку, обе руки были пристегнуты наручниками к холодной трубе отопления, а под моим правым, омертвевшим от многочасового лежания боком, расстилался продавленный мягкий топчан, обитый чуть побелевшим от времени дерматином. Прямо перед моими глазами выгибалась неровным горбом стена, оклеенная желтыми позапрошлогодними газетами.
      
      Все это длилось уже Бог знает сколько времени.
      
      "Судя по всему, - с каким-то идиотским равнодушием подумал я, - я нахожусь сейчас где-то за городом... За городом. Мда... Для города вокруг слишком тихо".
      
      Вокруг и, действительно, было тихо. Вокруг набухала густая, словно сметана, типично пригородная тишина. Лишь где-то (почти в космическом далеке) еле слышно шелестело радио.
      
      "Циклюю, - машинально прочитал я желтевшее перед самым носом объявление. - Циклюю. Без пыли... Без пы-ли. М-да..." - печально повторил я и погрузился в раздумья о собственном будущем.
      
      Будущее мое обещало очень мало радостного.
      
      Собственно говоря, сама возможность для меня иметь хоть какое-то будущее оценивалась ровно в тридцать тысяч. Разумеется, долларов. Именно столько два этих малолетних дауна - Олежка и Стас - умудрились задолжать Человеку с Не Запоминающимся Лицом и стоявшей за ним безымянной бандитской группировке... Тридцать тысяч. Разумеется, долларов. Таких диких денег у меня отродясь не бывало.
      Тридцать тысяч. Долларов, разумеется, долларов. Ровно столько, пожалуй, стоило все мое дело. Вернее, примерно столько было в него за все эти годы вложено. Продать же мой бизнес, - если с умом и не торопясь, - можно было тысяч где-то за пятнадцать-двадцать, а ежели же без ума и со спешкой, то тысяч за семь-восемь. Живых же денег было у меня (только не смейся, читатель!) ровно... три с половиной тысячи долларов.
      
      (НАПОМИНАЕМ, ЧТО ВСЕ СВОИ МЫСЛЕННЫЕ РАСЧЕТЫ ГЕРОЙ ВЕДЕТ В ЦЕНАХ 1996 ГОДА: ЧЕТЫРЕСТА БАКСОВ - ОГРОМНЫЕ ДЕНЬГИ, ЗАРПЛАТА В ТОННУ БАКИНСКИХ - ПРЕДЕЛ МЕЧТАНИЙ, КОМНАТУ В КОММУНАЛКЕ МОЖНО КУПИТЬ ЗА ПЯТЬ ТЫСЯЧ ДОЛЛАРОВ, ЧЕТЫРЕХКОМНАТНАЯ КВАРТИРА В ЦЕНТРЕ СТОИТ, КАК ЭТО НАМ НИ СМЕШНО, ПЯТЬДЕСЯТ. М. МЕТС).
      
      Мамой клянусь: в толстом зеленом томе "Поэты мира в борьбе за мир" непосредственно вслед за стр. 387, где было напечатано стихотворение прогрессивного северокорейского поэта Бяк Ин Дюна "Ненависть" (Ненависть к ним // К империалистам Америки // Ненависть к ним // К гиенам, к червям презрения), следующие пятьдесят шесть страниц были частично вырезаны и в образовавшуюся узкую щель были вложены 35 купюр по 100 долларов США. Вот и все мои деньги.
      
      Хочешь, читатель, верь, а, хочешь, - проверь.
      
      Что я еще мог продать? Отдельной квартиры у меня (только не смейся, читатель!) не было, а имевшаяся лично у меня жилплощадь вместе со всем скопившимся в ней барахлом стоила тысяч, в лучшем случае, шесть.
      
      Вот и все мои деньги. Пятнадцать тысяч недостает. А за пятнадцать тысяч Олежка и Стас и родную, я извиняюсь, мать на бутерброды порежут.
      
      Так что будущее мое ... будущее мое было будущим на редкость ясным и определенным. Меня будут пытать, все, что возможно, выжмут, а потом ... потом меня, надо полагать, убьют.
      
      Правда, один (кро-о-ошечный!) шанс у меня все-таки был. Он заключался в том ...
      
      Зашуршали шаги.
      
      Тихо шоркнула дверь.
      
      Шелест шагов в тишине постепенно усилился и стал негромким, отчетливым топаньем. Топанье нарастало, становилось все отчетливей и отчетливей, все громче и громче, и, наконец, обозначилось в темноте в виде черного, смутно очерченного силуэта.
      Силуэт приблизился, вошел в желтую полусферу света, окружавшую круглое бра, висевшее на стене, и медленно-медленно обернул ко мне мертвенно-бледное лицо давешнего Человека.
      
      - Ну, - сказал Человек голосом тихим и совершенно бесцветным, - ты решил, Михаил?
      
      - Что я... могу решить? - запинаясь, ответил я. - Таких денег у меня... нету.
      
      - Верю, - кивнул Человек. - Но ведь выбора тоже нет, Михаил. Либо найдешь тридцать тысяч, либо тебе не жить. Любишь жить, Михаил?
      
      - Лю... блю.
      
      - Так найди, если любишь. Твои бычки говорят, что у тебя денег мно-ого. Мда... Быч-ки...
      
      Человек осуждающе покачал головой.
      
      - Бедный ты парень, Михаил. Бедный. Не ту крышу ты себе выбрал. Нет. Не ту. Попала в блудняк твоя крыша.
      
      Человек помолчал.
      
      - Попала она, а расплачиваться тебе. Несправедливо?
      
      Я ничего не ответил.
      
      - Да, конечно же, несправедливо. Но деньги ты, Михаил, все равно найди. А то я тебя убью. Я, Михаил, человека могу убить тысяч за восемь. А за тридцать тысяч я тебя четыре раза убью. Четыре раза подряд умирать очень больно. Это правда, Михаил.
      
      Слово очень было единственным словом, которое он хотя бы чуть-чуть окрасил голосом. Все отступая и отступая в темноту, Человек монотонно бубнил.
      
      - Ты сутки подумай, Михаил. Сутки. Ровно. Сутки подумай, а потом я к тебе приду. И мы с тобою поговорим. Не бойся, Михаил, по-хорошему. Сперва по-хорошему, а потом уже все зависит от тебя, Михаил. Ты только не обижайся. А то я тебя убью. Ты только не обижайся. Ты сам подумай...
      
      Шоркнула дверь и шаги в коридоре затихли. Я облегченно перевел дух и прижался носом к теплой стене.
      
      ***************************************************************
      
      ...Итак, один шанс у меня все-таки был. Крошечный, чисто теоретический.
      Стас (а я знаю Стаса) завтра обязательно придет на стрелку. Олежка бы мог продинамить стрелку, а Стас - тот нет, он мужик деловой.
      
      Итак, завтра в три часа дня Стас обязательно пойдет на стрелу и там его обязательно повяжет майор Черновил. Нет, все сорвалось и никаких улик у него на Стаса не будет, но я знаю майора: все, что он видит - он цапает. А, зацапав Стаса, он его, без вариантов, расколет. Майор (я знаю майора) раскалывал и не таких, а Стас человек, прямо скажем, несильный и к тому ж с ахиллесовой пяткой - жутко боится тюрьмы.
      
      (Суетливый страх тюрьмы то и дело всплывал у Стаса почти что в любом разговоре.)
      Итак, товарищ майор его, так или иначе, расколет и вот здесь начнется самое, блин, интересное: расколет он его до конца или все ж таки - нет? Т. е. выдаст ему Стас путь-дорогу ко мне или все-таки скроет? Или, если чуть-чуть иначе переформулировать тот же вопрос: кто в конкретный момент допроса вызовет в заячьей душе Стаса больше страха - только что покинувший меня Человек или бравый товарищ майор? Оба, надо это сразу признать, мастера поселять в человеческих душах ужас.
      
      Исход их поединка: пятьдесят на пятьдесят.
      
      Итак, господа, меня может спасти совпадение трех достаточно вероятных событий (приход Стаса на стрелку, то, что его там повяжет майор Черновил и то, что товарищ майор его расколет) с одним полувероятным (товарищ майор напугает его сильнее, чем уже успел напугать только что покинувший меня Человек).
      Я перевернулся на спину.
      
      Общая вероятность... общая вероятность... черт, калькулятора нет... (0,9)3 х 0,5... 0,81 х 0,9 х 0,5... 0,729 х 0,5... общая вероятность где-то 36%.
      
      36% - за жизнь.
      
      64% - за смерть.
      
      Теория вероятности ЯВНО на стороне смерти.
      
      36% - за жизнь.
      
      64% - за смерть.
      
      Не знаю, как у тебя, читатель, а у меня и девяносто девять процентов сбываются через раз, а уж тридцать-то шесть... здесь и вообще говорить не о чем.
      
      - Жаль, - опять перекантовавшись с боку на бок, подумал я, - как все-таки жаль, что я не герой романа, а - живой человек. Будь я героем романа, - пухлого детектива в цветастой обложке, то для полного и безусловного спасения мне бы хватило процентов пять-шесть... Да что там пять-шесть, - и полпроцента хватило бы. Героя романа ни один, даже самый кровожадный и глупый автор не станет убивать в самой первой главе.
      
      "Хорошо бы, - вконец разомлев, размечтался я, - хорошо бы вместе с этим драным диваном взять бы и перекочевать в какой-нибудь там де-тек-тив... Эге-ге-гей! - мысленно возопил я, - Александра Маринина, Виктор Доценко и ты (извини, не помню твоей фамилии), гениальный автор сериала "Менты"! Уж простите меня, дурака, за то, что я всю свою жизнь насмехался над вами и никогда не читал ваших книг. Простите и ... возьмите в какой-нибудь самый плохонький, самый непопулярный, самый наспех написанный ваш детектив! Возьмите и - сохраните мне жизнь. А? Одно касание клавиатуры компьютера, один-единственный взмах ваших сильных и мудрых рук и сюда рычащей толпой ворвутся Крутой, Хромой, Кривой и Бешеный, а также сверхсуперсыщица Дуня Кулакова, ворвутся, замочат практически всех (кроме меня) и спасут мою ЖИЗНЬ!
      
      Эге-ге-гей! - продолжал мысленно надрываться я. - Александра Маринина, Виктор Доценко и ты (прости, не помню твоей фамилии), гениальный автор сериала "Менты!" Дорогие товарищи! Сохраните мне жизнь.
      
      Могильная тишина была мне ответом.
      
      Молчала Александра Маринина, молчал Виктор Доценко, молчал анонимный автор гениального сериала "Менты". Молчали Крутой, Кривой, Хромой и Бешеный. Молчала сверхсуперсыщица Дуня Кулакова. Мне не на кого было рассчитывать, кроме себя.
      А что я мог сделать один, господа? Покрепче стиснуть зубы, когда мне засунут паяльник в жопу?
      
      Я печально вздохнул и стал незряче елозить взглядом по маячившим на горбатой стене объявлениям.
      
      "Продаю щенков овчарки, - наконец, разобрал я, - от мощных, злобных и оч. красивых родителей".
      
      И мое растревоженное воображение тут же нарисовало мне двух мощных, злобных и оч. красивых родителей и копошащуюся близ черных мамкиных титек огромную груду мохнатых щенят.
      
      "Для кобеля 3,5 лет, - прочитал я, - помесь к-кой овч. и л-ки (очень пушистого!) требуется сука за умеренную плату. Телефон..." - и моментально переполнился обжигающей жалостью к этому кобелю 3,5 лет, столь тяжко страдающему от переизбытка мужского темперамента и хронического недостатка женских ласк.
      
      "Циклюю", - прочитал я и не испытал ничего.
      
      Объявления кончились. Оставалось лишь тупо рассматривать фото в соседней газете. Но рассматривать, собственно, было нечего: фотография располагалась у самого-самого края света и тьмы, вследствие чего вместо связной картинки я мог видеть лишь бесформенное грязно-серое пятно с фрагментами зеркально вычищенного ботинка и чьей-то лысины. Но потом, не знаю, то ли в тусклом и круглом бра прибавилось света, то ли мои глаза стали мало-помалу привыкать к темноте, но там, где минуту назад я видел лишь грязно-зеленое пятно с кусочками лакового ботинка и неизвестно чьей лысины, я вдруг разглядел гигантское, растянувшееся двухкилометровой змеей торжество, посвященное 245-летию Московской городской Думы.
      
      Вглядываясь в процессию, я стал видеть буквально все. Я увидел идущего во главе процессии мэра Лужкова. ( Не будь мои руки скованы, я б наверняка изумленно протер глаза: мэр был в кокошнике). Итак, я увидел идущего во главе процессии мэра Лужкова (в кокошнике). Я видел, как вслед за мэром Лужковым везли на извозчике баллистическую ракету.
      
      Я видел практически все.
      
      Я видел, как вслед за ракетой шла рота почетного караула. Видел, как сразу за ротой - не в ногу, но очень стараясь, - вышагивали московские бомжи, вздымая над головами собственноручно написанный лозунг: "Кто в Москве не бывал - красоты не видал".
      
      Я видел практически все.
      
      Я видел, как вслед за бомжами - че-ка-ня шаг! - шли лица кавказской национальности. Я видел блеск тысяч золотых коронок, благородную матовость тысяч и тысяч кожаных курток и синхронный полет мириадов надраенных итальянских бареток. Че-ка-ня шаг, шли лица кавказской национальности. Читатель! Там было на что посмотреть.
      
      Я видел - попросту - все.
      
      И горний ангелов полет и дольней лозы прозябанье.
      
      Я видел, как вслед за кавказцами, заполняя 99% газетной площади, уныло маршировали миллионы московских чиновников в одинаковых кепках-лужковках. Я видел ... я много чего, читатель, видел.
      
      Фотография взволновала меня до слез. Все - и крепко сбитый Юрий Михалыч, и лихие кавказцы, и брызжущие энтузиазмом бомжи, и чем-то навек опечаленные чиновники, - все источало, не побоюсь этого слова, великодержавный дух, все дышало уверенностью, мощью и физической силой.
      
      - Юрий Михалыч! - вдруг, как бы о чем-то додумавшись, выкрикнул я. - Дорогой наш Юрий Михалыч! Вы - лысый, сильный, умный. Юрий Михалыч, сохраните мне жизнь. А?
      Юрий Михайлович молчал и улыбался мне из-под кокошника улыбкой Джоконды.
      
      - Юрий Михайлович! Сохраните мне жи...
      
      И здесь Юрий Михайлович вдруг явственно мне подмигнул.
      
      - Что за черт? - удивленно подумал я.
      
      Юрий Михайлович подмигнул мне снова.
      
      Я пошарил глазами. В том самом месте, где упругий и ладный Юрий Михалыч попирал зеркальным ботинком асфальт, я увидел дыру.
      
      Очень маленькую. Миллиметра два-три. Из дыры пробивалось неяркое, но явственное сияние.
      
      Я припал глазом к дыре и поначалу не разглядел ничего. Затем, хотя глаза мои продолжали видеть лишь это размытое серебристо-лиловое свечение, я отчетливо услыхал шум листвы. Потом...
      
      (Все мои чувства были фантастически изощрены: я слышал, например, как охранники двумя этажами ниже стучали костяшками домино и вполголоса переругивались, я слышал, как Человек с Незапоминающимся Лицом за три комнаты от меня клацнул пьезозажигалкой и закурил, я даже расслышал, о чем - в своем немыслимом далеке - шелестело радио. Чей-то приторно интеллигентный голос все бубнил и бубнил: "... мне ведь за тридцать пять лет службы в театре ни одних штанов не перешили они сгнили но их не перешили а все господа почему у меня ведь каждое утро как сперва молитва потом весы..." ). Итак, все мои чувства были настолько изощрены, что даже сквозь это неяркое, серебристо-лиловое сияние я сумел разглядеть залитый солнцем осенний сад. Потом - уже и в этом саду я стал различать детали, и главной такой деталью оказался пожилой человек в галифе, сосредоточенно мочившийся на куст смородины.
      
      -Ар-ти-ле-рис-ты! - вполголоса фальшивил старикашка. - Ста-лин да-ал при-каз!
      
      - Мужчина! - позвал я его. - Мужчина в галифе!
      
      Человек даже и ухом не повел.
      
      - Мужчина! Мужчина в галифе! - надрывался я. - Мужчина в галифе и галошах! Простите великодушно, можно вас на минуточку?
      
      Человек продолжал сосредоточенно фальшивить и расстреливать куст в упор.
      
      - Эй, ты! Старый мудак! Поди-ка сюда!
      
      Человек нехотя повернул голову и еле слышно прогнусавил:
      
      - Идет тот, кому надо.
      
      Кому надо. Ага, легко сказать: кому надо. Поди, просочись в дырочку диаметром в два миллиметра.
      
      И здесь... здесь Юрий Михайлович подмигнул мне в третий и в последний раз.
      Я чутко проследил за направлением озорного Юрь-Михалычева взгляда и вдруг, у правого, тоже, естественно, идеально вычищенного ботинка, коим московский мэр попирал идеально ровный московский асфальт, я разглядел очень маленькую, выпирающую из стены бутылочку.
      
      К бутылочке был прикручен крошечный круглый ярлык.
      
      На ярлычке виднелась микроскопическая нерусская надпись: "Drink me".
      Так-так-так "Drink me". Гм. "Drink me". Это, надо так понимать, по-английски. "Drink me".
      
      Я никак не мог перевести эту трудную фразу: "Drink me".
      
      Нет, со словом "me" я справился практически сразу. Слово "me" - очень легкое слово. Даже моя двухлетняя дочка Сонечка знает, что такое "me". "Нана ми пать!" - кричит моя дочь вечерами, с ревом и воплями отправляясь в кровать. "Низзя ми кофе", - рассудительно вздыхает она, глядя на свою мать, выпивающую за день кружек десять-пятнадцать черного, как полярная ночь, "Нескафе". "Жауко ми Дэнку", - жалеет она нашего вечно скулящего и вечно просящегося гулять пса.
      Короче, "me" - это просто-напросто местоимение "я" в родительном или дательном падеже.
      
      А "drink me" - это просто-напросто "drink меня". Гм. "Drink меня". "Ты меня drink".
      
      Перевести само слово "drink" я оказываюсь абсолютно не в состоянии. Мне вдруг оказывается не по зубам это заковыристое и очень сложное слово "drink".
      Гм. "Drink меня". "Ты меня drink".
      
      Волевое сжатие памяти приводит к тому, что из ее взбаламученных глубин всплывают какие-то древние, поросшие тиной и абсолютно ненужные мне в данный момент слова: "хуиз эпсент тудей", "айм э пайония", "ит воз э мэни энд мэни йозэгоу инвэкиндэмниэвэси"... и так далее (полный текст выученного в десятом классе стихотворения Эдгара По "Эннабел Ли"), а также "шерше ля фам", "хандэ хох", "их либе дих", пяток армянских ругательств, но там нет одного - хотя б приблизительного значения проклятого слова "drink".
      
      Но - чу! Перед моим внутренним взором вдруг качнулась сине-красная этикетка водки "Столичной". Она (и это я понял сразу) каким-то очень хитрым макаром скрывала в себе перевод судьбоносного слова "drink".
      
      Итак, внимание!
      
      Сине-красная этикетка водки "Столичной" (Крупным планом)
      
      Какой-то сталинский небоскреб (Не то!)
      
      Россыпь спелых медалей (Не то).
      
      Крепость 40 об. процентов (Опять не то).
      
      Объем 0,5 л. (Снова не то).
      
      Вот оно - то! По самому краю этикетки загогулистой славянской вязью было выведено "Cool before drinking".
      
      Бифор ДРИНКинг.
      
      Внимание!
      
      Восемьдесят пятый, кажется, год. Девочка Ира тычет наманикюренным пальчиком в окаймляющую этикетку нерусскую надпись и приказывает мне ломким кукольным голосом:
      - Майкл, переведи.
      
      Я (вот уже бесконечно долго - часа два или три - как девочку Иру мне с каждой минутой все больше и больше хочется трахнуть) я воспаряю орлом и - внимание! - пе-ре-во-жу:
      
      - Перед питьем охладить.
      
      Перед ПИТЬЕМ. "Drink" - значит "ПИТЬ". А "drink me" - просто "ВЫПЕЙ".
      
      (К сведению господ читателей. Для рядового постсоветского спекулянта я не так уж и плохо знаю английский язык. Неравнодушен к Агате Кристи. Время от времени перелистываю "The St-Petersburg Times" И уж, естественно, с раннего детства знаю значение глаголов to eat, to fuck и to drink).
      
      ...Ну ... "выпей" - так "выпей". В моем положении нету такого понятия: "излишний риск".
      
      "Выпей" - так "выпей".
      
      *************************************************
      
      ... Я выгибаюсь дугой, словно спелую ягодку, срываю бутылку губами, вышелушиваю тугую резиновую пробочку языком и в четверть глотка выпиваю ее горькое, как смерть, содержимое.
      
      Далее происходит следующее: я стремительно съеживаюсь, катастрофически теряю в массе, становлюсь легче воздуха и пулей взмываю вверх... Передо мной проносятся неправдоподобно огромные буквы газетных объявлений, типографские точки величиною с футбольный мяч, кончик ботинка Ю.М. Лужкова, похожий на черную "Волгу" без номера, потом мелькает какой-то длинный и темный, продуваемый всеми ветрами вселенной коридор, потом - на меня накатывает радостное чувство умирания, смешанное с чувствами полета и восторга, потом - наконец-то следует и сам этот упоительно долгий и быстрый полет, и - в самом-самом конце - происходит крайне грубое и резкое приземление.
      
      Я сижу на куче мокрых опавших листьев. Передо мной расстилается залитый солнцем осенний сад.
      
      *************************************************
      
      Человек в галифе от изумления даже прекратил отливать.
      
      
      
       ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
       ДОРОГА
       Enough to make a cat laugh .
       Английская пословица
      
      
      
      
      
       Глава I
       Дважды Еврей Советского Союза
      
       Если ищешь рифму к слову "тинэйджер",
       Немного подожди, я сброшу ее тебе на пейджер.
       П. Белобрысов (высококачественный человекопоэт)
      
      
      - Ох-хо-хох! - выдохнул, наконец, старик. - Говоря честно, не ожидал.
      
      - Чего вы не ожидали? - с трудом распрямляясь, спросил его я.
      
      - Что ты, мил человек, к нам живой доберешься. Их ведь там (только тиха!) раз-ры-ва-ет.
      
      - Кого? - удивился я.
      
      - Их.
      
      - Где?
      
      - Там.
      
      - Да где - там?
      
      - В тюннеле, мил человек, в тюннеле.
      
      Старик показал узловатым пальцем куда-то наверх.
      
      - В тюннеле их разрывает... Кусочки вниз падают...
      
      - Кусочки?
      
      - Ага, - весело согласился старик, - кусочки! Намедни один совсем вот как ты: сперва матюкался, матюкался, потом тоже сдуру в тюннель полез...
      
      - Ну?
      
      - Что - ну? Херовинка вниз упала.
      
      - Какая херовинка?
      
      - А вон такая.
      
      Старик засунул руку в карман галифе, сладострастно сощурился, деловито пошарил там минуту-другую и вытащил нечто увесистое, плотное, маленькое, практически полностью скрытое в его большом кулаке.
      
      Он расправил кулак - на его широкой ладони лежал черный блестящий пейджер с лопнувшим вдрызг стеклом.
      
      - Не знаешь, мил человек, - осторожно спросил старик, - для чего такие херовинки применяют?
      
      Я снял пейджер с его руки и дважды надавил овальную кнопку. Выскочила короткая надпись: "Коля. Срочно позвони в магазин. Андрей".
      
      "Царствие тебе Небесное, Коля", - мысленно перекрестился я, а вслух произнес:
      
      - Это пейджер, дедушка. Без пейджинговой станции он ни на что не годен.
      
      - По-нят-но, - враз поскучнев лицом, прогундосил дед. - Я ведь, мил человек, почему тебя спрашиваю. Херовинка эта, надо так полагать, порядочных денег стоит. Помог бы продать? А? Денюшки, - старик заговорщицки подмигнул, - по-по-лам. Тыщу баксов тебе, тыщу мне. Согласен?
      
      - Так! - помаленечку закипая, ответил я. - Скажите мне, дедушка, пейджинговые станции в этих краях есть?
      
      - Как ты сказал?- напряженно переспросил дед.
      
      - Станции? Пейджинговые?
      
      - Я этих делов не касаюсь.
      
      - В общем, так, - сделав лицо посуконней, сурово отрезал я, - если пейджинговые станции в ваших краях имеются, то этот пейджер - в его нынешнем состоянии - стоит долларов тридцать-сорок. А если пейджинговой связи у вас, как таковой, нет, то он, в качестве детской игрушки, стоит (в рублях) тысяч пять-шесть . Вот такое тебе мое экспертное заключение. Забирай его даром.
      
      - По-нят-но, - старик осуждающе покачал головой, - не хочешь, значит, назвать настоящую цену. Жаль, мил человек, жаль. А может, - он опять подмигнул, - может, все ж таки денюшки-то поделим? А, мил человек? Тыщу баксов тебе, тыщу мне? Не хочешь? Ну... как знаешь... как знаешь...
      
      Старик вдруг привстал на цыпочки и проникновенно заглянул мне прямо в глаза.
      
      - Ты только... - издалека начал он. - Ты только, мил человек, не подумай, что я какой-нибудь там... спекулянт. Я этих спекулянтов, если хочешь знать, впа-алне презираю. Я... да ты хоть знаешь, кто я?
      
      Я недоуменно пожал плечами.
      
      - Надсмешку строишь? Или... на самом деле не знаешь?
      
      - На самом деле не знаю.
      
      - Я-а, - старик беззвучно прищелкнул каблуками галош и по-солдатски вытянул руки по швам, - я, мил человек, Единожды Герой Социалистического Труда и Дважды Еврей Советского Союза! Понял?
      
      Я философски поскреб отросшую за день щетину.
      
      - Ну, в общем, и целом... понял. А имя?
      
      - Чье?
      
      - Ваше.
      
      - Имя?! Мое?
      
      - Ну, да, имя-имя.
      
      Старик нахмурился и обжег меня бдительным взором.
      
      - Имя мое тебе, мил человек, знать не положено. Мне ведь высокое звание Героя Социалистического Труда (не говоря о ничуть не менее высоком звании Дважды Еврея Советского Союза) не спьяну дали. Мне его дали, ежели хочешь знать, за го-су-дар-ствен-ной важности дело. Ишь, он какой! Имя мое ему скажи. Имя! Да ты хоть знаешь, кто я? Да ни хрена ты не знаешь! Я в славном далеком прошлом - атомный физик.
      
      Старик огляделся вокруг и продолжил свистящим шепотом:
      
      - Я ж делал бомбу сы ... (только тиха!) с самим Академиком Сахаровым. Понял? Нет? Академик Сахаров так всем всегда и говорил: я без товарища Голопупенки, никуда, товарищ, мол, Голопупенко Евстафий Яковлевич - моя, мол, левая нога... т.е. как его? Моя, мол, правая рука! Я этого Академика Сахарова, конечно, впа-алне осуждаю, но между нами говоря, мужик он был с головой. Башковитый он был - беда! Придет, бывалоча, с утра на работу, первым делом - водки стакан. Выпьет водки, потом - бабах! - перед иконою на колени. Молится (пока не помолится, ты его лучше и не трогай). Помолится, тогда - за работу. Чертежи, диаграммы, матрицы, эти, как их, блин... ин-тен-гра-лы... Сидим, бомбу делаем. Мы ж этих бомб лепили за день штук по восемь.
      
      Старик печально вздохнул.
      
      - Да-а... была башка у мужика... была! Сам понимаешь, туда дурака не посодют. Ну, а к вечеру... к вечеру они с Академиком Курчатовым всегда садились за четверть... А уж как высосет Академик Сахаров четверть, то все-все начальство по-матерному несет: и Брежнев у него растакой, и Хрущев рассякой, и Маленков. (Только Сталина он ни-ког-да не трогал. Сталина он - у-у! - уважал). А всех прочих несет и несет: Брежнева - в нюх, Маленкова - в глаз, Хрущева - и в рот и в зад! Несет и несет, покудова мы с Академиком Курчатовым его проводами не свяжем. За это и посадили. Кому ж такое понравится! Хотя башка, повторяю, у мужика была... была... так ты, мил человек, что, и в правду не знаешь, кому этот пей-жир продать?
      
      - Не... не знаю.
      
      - Жаль, мил человек, жаль. А может... Да ладно. Жаль...
      
      - А вы, товарищ Голопу... - уважительно начал я.
      
      - Т-с-с-с! - всполошился старик.
      
      - Евстафий Яковлевич!
      
      - Тиха!
      
      - А вы, товарищ Дважды Еврей, не знаете, куда это я попал?
      
      - Так это - вконец растерялся Единожды Герой Соц. Труда, - так это вы... в Ветеранию.
      
      - Какую Ветеранию?
      
      - Так это... - продолжил запинаться он, - такая страна... Страна Ветерания. Столица - г. Ветеранск. Такая страна. Страна небольшая, но жизнь в ней - правильная... А еще, - оживился дед, - еще, мил человек, за горами, за долами есть страна Эменесия, столица - г. Зурбаган-Гель-Гью. (Страна небольшая, а жизнь в ней - неправильная). А еще за дремучими лесами и за текучими реками есть вольный город О"Кей-на-Оби. (Вот уж где жизнь, так жизнь!) Вот, мил человек, и все... Ан, нет! Я ж тебе, старый дурак, соврал. Я ж тебе позабыл сказать, что за горами, за долами, за дремучими лесами, за горючими реками, у чертовой, короче, кулички есть страна Пионэрия, страна Счастливого Детства. Но туда еще никто и никогда не попадал. Так что и говорить о ней, мил человек, нечего.
      
      - Понятно, - кивнул я. - А такую страну "Россия" вы не знаете?
      
      - Как ты сказал?
      
      - Рос-си-я.
      
      - Не. Не знаю.
      
      
      *****************************************************************************
      
      - Ну, - прервал мое, гробовое, молчание не любивший молчать старик, - пошли?
      
      - Ку... да?
      
      - Здрасьте! В столицу страны Ветерании - г. Ветеранск.
      
      - А это далеко?
      
      - Не. Недалеко, - старик легкомысленно помахал рукой. - КилОметров сорок.
      
      - А доехать нельзя?
      
      - На чем?
      
      - Ну, на... на автобусе, или, скажем, на "Волге".
      
      - На "Волге", мил человек, у нас ездит батька Кондрат. А такие люди, как ты да я, у нас пешком ходят. Ну что, мил человек, пошли?
      
      И мы пошли.
      
      
       Глава II
       Жидо-Масонская Кнiга
      
       Чита - город областной,
       хорошо в ём жить весной.
       Чита - город окружной,
       для народа он нужной.
       В. Конецкий
      
      
      Всю дорогу Дважды Еврей был, по своему обыкновению, утомительно разговорчив. Он все твердил и твердил, что Ветерания - страна небольшая и жизнь в ней - правильная, что жизнь в ней, в общем, и целом, нормальная, очень и очень хорошая у них в Ветерании, в общем, и целом, жизнь, что пенсия здесь у всех повышенная, трамвай бесплатный, что по вторникам, средам и пятницам в г. Ветеранске бывает салют, что практически у каждого жителя с. Ветерании есть практически вечное драповое пальто с не знающим сноса каракулевым воротом, а по праздникам все, даже самые-самые незаслуженные ветераны, получают ударный паек: полкило гречки, две банки шпрот и четыреста грамм пошехонского сыра.
      
      - И еще, - почтительно опустив голубые глаза, благоговейно добавил Евстафий Яковлевич, - на главной площади г. Ветеранска любит иногда отдохнуть товарищ Сталин. Товарищ Сталин любит лично присесть на ступени собственного памятника, а потом покурить свою знаменитую трубку.
      
      Докурив, он, как правило, выколачивает ее о багровую лысину мирно похрапывающего у его ног товарища Хрущева, после чего и сам погружается в сон. Сон товарища Сталина чутко охраняет тов. Берия. (Тов. Берия искусно прячется за полированным гранитным постаментом и время от времени хватает за толстые ляжки чересчур близко подходящих к товарищу Сталину девок).
      
       Ветераны смотрят на них и - умиляются.
      
      Каждый Божий день ровно в 18-00 в космос улетает Юрий Гагарин. Несмотря на завидную регулярность этого события, жители г. Ветеранска неизменно ему удивляются. Удивляются настолько сильно, что абсолютно все, даже самые-самые литературно неодаренные ветераны, километрами пишут стихи и посвящают их Ю.А. Гагарину.
      
      (Практически в каждом стихотворении встречается рифма: "Гагарин - простой советский парень", и абсолютно все стихотворные опыты - одни чуть раньше, другие чуть позже - публикуются в центральной печати).
      
      - Все улицы г. Ветеранска, - продолжил Единожды Герой, - прямые и светлые, за исключением ул. Жидо-Масонской. На ул. Жидо-Масонской живут, естественно, жидо-масоны. Жидо-масоны в городе смирные и вредят мало. Главный жидо-масон - У. У. Иванов даже дважды уже подавал заявление в партию. Ему, само собой, отказали.
      Ровно в 19.00 в г. Ветеранске происходит жидо-масонский погром. Бьют жидо-масонов без огонька. Скучно бьют. Вяло. Участники погрома, как правило, ограничиваются тем, что...
      
      На этом - самом захватывающем и интересном - месте тов. Голопупенко прервал свой рассказ. Мы подходили к городу.
      
      Г. Ветеранск начался внезапно, словно июньский ливень. Раз - и пыльная проселочная дорога превратилась в прямой и пустынный проспект. Раз - и прямой и пустынный проспект вывел нас на огромную центральную площадь, величиною с море. Раз - и с огромной центральной площади мы свернули на кривую и грязную улочку, терявшуюся в топком болоте.
      
      Минут за пять-шесть мы, собственно говоря, проскочили весь город. Какое впечатление он на меня произвел? В городе было очень солнечно и просторно. И еще тихо. Фантастически тихо.
      
      Тишину нарушал лишь звонкий голос Марии Пахоменко.
      
      - Тро-о-пинка узи-и-инькая вье-о-оца! - лился ее пронзительный, сразу берущий за душу голос из тысяч и тысяч развешенных по всему городу репродукторов.
      
      - Ра-разга-воры да ра-разга-воры! - выводила Великая Певица.
      
      А что до Центральной площади, то она оказалась точно такой, какой ее и описывал по дороге в город тов. Голопупенко.
      
      Товарищ Сталин мирно дремал на блестящих гранитных ступенях собственного памятника, выронив из рук знаменитую трубку. Острый локоть товарища Сталина упирался в шишковатую лысину сладко похрапывающего у его ног тов. Хрущева. Тов. Берия отловил какую-то особо смачную деваху и тискал ее по-черному. Далеко-далеко, там, где край площади почти заползал за линию горизонта, под руку с маленьким и кругленьким товарищем Ждановым прогуливался высокий и худой тов. Андропов.
      
      Как и повсюду в городе, на площади было пустынно и тихо. Тишину нарушал только голос Марии Пахоменко.
      
      - Тро-о-пинка узи-и-инькая вье-о-оца! - выводила Великая Певица.
      
      - Ни один, короче, житель нашего города, до сих пор, короче, не умер, - торопливо прошептал мне на ухо тов. Голопупенко. - И хочешь знать, почему?
      
      - Почему?
      
      - Да потому, что все мы давным-давно уже умерли. Только тиха! Понял?
      
      И вот именно здесь мы с тов. Голопупенко и свернули на какую-то кривую и темную улочку, терявшуюся в топком болоте. Улица была настолько извилистой и такой вызывающе грязной, что я без труда узнал в ней ул. Жидо-Масонскую. Взглянув на уличный указатель, я не без тайного удовольствия убедился в своей правоте.
      Насколько весь город был тихим, солнечным и пустынным, настолько ул. Жидо-Масонская была тесной, шумной и, повторюсь, неописуемо грязной. Вдоль всей улицы сновали туда-сюда десятки каких-то юрких крысоподобных людишек в удушливых черных кафтанчиках с куцыми фалдами, завитыми кверху наподобие столярной стружки. Левой рукой каждое из этих странных существ прижимало к себе коричневый зонтик, а правой обнимало высокую стопку переплетенных в блестящую кожу книжек.
      Пищали дети, истошно галдели женщины. Седой высокий старик в крошечных синих очечках сидел и грелся на солнце. На его тонких устах змеилась кривая, преисполненная скепсисом улыбка.
      
      Попав на ул. Жидо-Масонскую, тов. Голопупенко повел себя, прямо скажем, достаточно необычно. А именно: деловито засучил галифе и стал раздавать крысоподобным людишкам поджопники.
      
      Те абсолютно молча (лишь, когда тов. Голопупенко доставал их филейные части своею галошей, они позволяли себе тихонечко пискнуть), абсолютно, повторяю, молча увертывались. Увертывались с ловкостью нечеловеческой. Чисто звериной. Да и сам тов. Голопупенко по части что ловкости, что верткости мало в чем отставал от них и раздавал пинки с барабанной частотой и почти каратистской силой. Итак, черносюртучники увертывались. Тов. Голопупенко рассыпал пинки. Зрелище было, как это ни странно звучит, - величественным. Обе стороны как бы благоговейно участвовали в неком неслыханно древнем, наизусть затверженном ритуале.
      Но в конце ритуала произошло то, что раньше или позже и должно было, видимо, произойти. Кто-то из черносюртучников немного разнежился, чуть-чуть размечтался о своих грязных жидо-масонских делишках и - и тут же принял страшный тов-голопупенковский удар на ничем, кроме куцых фалдочек сюртука, не защищенные ягодицы.
      
      Тихонечко ойкнув, черносюртучник ракетой взлетел на воздух, описал гигантскую, как бы выкраденную из учебника баллистики, дугу и стремительно рухнул в ближайшую лужу. Вправо полетел зонтик, а влево - книга.
      
      Увидев книгу, тов. Голопупенко опять повел себя очень и очень неожиданно. А именно - совершил бесшабашный прыжок (точно такие же стремительные прыжки совершал итальянский вратарь Динно Дзоф в 1982 году в знаменитом четвертьфинале с Бразилией) и поймал ее буквально в миллиметре от лужи.
      
      - Книжечка, жидо-масонская, - шепнул он мне, поднимаясь из грязи и пряча книгу. - Ба-альших денег стоит. Денюшки, чур, пополам. (Тыщу баксов тебе, тыщу - мне). Лучше ведь нам, чем жидо-масонам?
      
      - Лучше, - нехотя согласился я.
      
      (Алчность Единожды Героя меня, если честно, уже начала раздражать).
      
      - Ну, а коли - так, чего стоять? - продолжил старик. - Пора делать ноги.
      
      - Зачем?
      
      - Здрасьте! А вдруг мы напоремся на ментуру? Напоремся на ментов, они книжку-то отберут. Тебе это нужно?
      
      - Не-ет, - опять согласился я.
      
      - Тогда делаем ноги.
      
      И тов. Голопупенко принялся делать ноги. Сперва он припустил энергичной трусцой вдоль улицы Жидо-Масонской. Буквально за две-три минуты ул. Жидо-Масонская кончилась. Началось непроходимое болото. Еще, минимум, с полчаса неутомимый Дважды Еврей, с размаху бухаясь в грязь и ломая юную поросль, все несся и несся, словно матерый лось, вперед и почти уже загнал вашего покорного слугу вусмерть, когда мы, волею Божией, наконец-то выбежали на поросший высокой густой травой островок, наконец показавшийся соратнику академика Сахарова достаточно непросматриваемым и непрослушиваемым.
      
      - Ты посмотри! - произнес он, доставая проклятую книгу. - Ты только посмотри, какой у нее пере...
      
      (Я, честно говоря, слышал Евстафия Яковлевича плохо. Я стоял, навалившись всей грудью на ствол какой-то чахлой березки, и не слышал вообще - ничего. В ушах у меня ухало и звенело, я все дышал и дышал, отхаркиваясь тягучей и сладкой слюной, и все хватал и хватал широко распахнутым ртом холодный и острый, как бритва, воздух).
      
      - Ты только посмотри, какой переплет! Чистая кожа! Чис-та-я ко-жа! А буковки - золотом... Буковки золотом, а ни хрена, я извиняюсь за выражение, не разберешь. Ну-ка попробуй-ка ты. У тебя глаза помоложе...
      
      Я осторожно всмотрелся в прихотливо изогнутые бокастые буквы (это был церковный полуустав). Буковки нехотя сложились в заглавие:
      
      "Главныя Кнiга Жидо - Масонскiя Мудрости и Жидо-Масонскiя пъчали"
      
      Каковое название я и огласил вслух.
      
      Старик в сладком ужасе присел прямо в осоку.
      
      - Книга! Главная жидо-масонская книга, - запричитал он.- Слышь, паря! Это ведь страшная книга. Тайная. Слышь, паря, она ведь того... она ж миллионы стоит вы...- он перешел на трусливый шепот, - в дол-ла-рах. Ты меня понял? ...
      
      Старик вдруг осекся и посмотрел на меня затравленным заячьим взором:
      
      - Только ты, паря... ты книгу-то у меня не отымай. Слышь, паря? Слышишь ты меня, паря? Я человек старый, заслуженный, а заслуженных старых людей нельзя, ты слышишь меня, обижать. Я сам никого никогда не обижаю, и ты меня не обманывай и не обижай. Слышь, паря? Слышишь ты меня, паря?
      
      Как барышня, покраснев, я через силу выдавил:
      
      - Слы-шу...
      
      - И не будешь ты меня, старика, обижать?
      
      - Нет.
      
      - И книжку отымать у меня не будешь?
      
      - Нет. Не буду.
      
      - Честно?
      
      - Честно.
      
      - Я тебе, паря, верю, - горячо закивал изжелта-седой головой тов. Голопупенко. - Слышь, паря, я тебе верю. А ты уж меня не обманывай и не обижай. Хорошо?
      
      - Хорошо.
      
      - Я, паря, человек старый, заслу... Ладно-ладно, не буду. Давай-ка, лучше посмотрим, что у ее внутри.
      
      Я открыл книгу. Пробежал глазами оглавление.
      
      - Товарищ Дважды Еврей Советского Союза! Здесь какие-то... анекдоты.
      
      - Как анекдоты? - всполошился старик. - Неужто не та книга?
      
      - Вот посмотрите, товарищ Дважды Еврей, - я сунул ему под нос оглавление, - сплошные, я извиняюсь, анекдоты. Вот посмотрите: "Про графинчик", "Про пуговку", "Про то, как дедушка Абрамыча видел живого Ленина", "Про то, как мистер Сексуал Харрасмент... ". А вот и, вообще, товарищ Дважды Еврей, какая-то полная ахинея: "Про то, как мистер Сексуал Харрасмент, вернувшись из Мордовии в США, тут же попал под суд за сексуальные домогательства"...
      
      - Да нет, - неожиданно безмятежным голосом ответил мне тов. Голопупенко. - Это не анекдоты. Это - жидо-масонские притчи.
      
      - Какая разница? - удивился я.
      
      - Большая. Прочти - увидишь.
      
      Я пожал плечами, раскрыл томик где-то поближе к середине и уперся взглядом в жирно набранное заглавие:
      
      "Почему в Москве до сих пор нет памятника Неизвестной Старушке"
      
      Далее следовал текст:
      
      Однажды Ю.М. Лужков присутствовал на открытии памятника Неизвестной Старушке. Речам на открытии памятника был просто потерян счет. Ораторы все поднимались и поднимались на обитую красным кумачом трибуну, и каждый оратор, как правило, начинал свою речь с того, что ему очень и очень жаль Неизвестную Старушку, после чего обещал возрождать отечественную экономику и всецело поддерживать отечественного производителя, а заканчивали все свои речи они, как правило, тем, что нужно побольше делать пушек, танков, пулеметов и - особенно! - ракетно-стратегических ракет.
      
      Собравшиеся слушали ораторов очень и очень чутко. И если собравшиеся вдруг замечали, что оратор неискренне, не всей душой жалеет Неизвестную Старушку, что он просто прикидывается и нагло делает вид, а на самом деле абсолютно равнодушен к отечественному производителю и не любит ни пушек, ни танков, ни пулеметов, ни ракетно-стратегических ракет (каждый второй был такой!), то такого оратора тут же стаскивали с трибуны за ноги и больно-больно били по голове.
      
      И вот на трибуну взошел сам мэр Лужков.
      
      Никто из присутствующих, конечно, и думать - не думал стаскивать его с трибуны за ноги, или, тем более, бить по голове. Присутствующие, естественно, знали, что уж кто-кто, а мэр Лужков всем сердцем жалеет Неизвестную Старушку, всю жизнь поддерживает отечественного производителя и просто жить не может без пушек, танков, и ракетно-стратегических ракет. Так что с трибуны его не сбрасывали. Совсем, читатель, наоборот. Собравшиеся в едином порыве встали и начали хором скандировать:
      
      - Ура-наш-мэр-ура-наш-мэр!
      
      Поначалу народное ликование было не слишком бурным.
      
      Можно даже сказать - вялым.
      
      В огромном зале заседаний всего-то лопнул один плафон.
      
      Но вот что началось, когда всенародно любимый градоначальник завершил свою речь.
      Что тут началось. Что - началось!
      
      Ведь заканчивая свою речь, Ю. М. Лужков пообещал учредить Отдельную Дивизию Бронетанковых Войск им. Неизвестной Старушки и вечно содержать ее на свой (совместно с З. К. Церетели и В. А. Яковлевым) счет.
      
      Что тут началось. Что - началось!
      
      Перекрикивая всеобщий рев, на трибуну поднялся известный всей Москве фабрикант Пупков-Задний и моментально охрипшим от нечеловеческого волнения голосом сообщил, что он, известный всей Москве фабрикант Пупков завтра же учредит Особый Краснознаменный Черноморский Флот им. Неизвестной Старушки.
      
      Что тут началось. Что - началось!
      
      Фабриканта принялись было качать, но практически сразу бросили, потому что практически сразу его перешиб банкир Хренков, посуливший послать в космос Ордена Ленина Корабль Союз-Аполлон им. Неизвестной Старушки и вечно вращать его в космосе на свой банкир-хренковский счет.
      
      Что тут началось. Что - началось!
      
      Всеобщее ликование!
      
      Лобызание!
      
      Христосование!
      
      Всеобщее братание, местами переходящее в мордобой.
      
      К трибуне уже пробивался старый-битый-частично-ломаный олигарх А. Я. Членский, но здесь ... здесь, оттолкнув олигарха, на трибуну взошел Абрамыч и твердо сказал:
      
      - Нет.
      
      - Что нет? - миролюбиво переспросил его мэр Лужков.
      
      - Лично я ничего учреждать не буду, - все так же спокойно ответил ему Абрамыч.
      
      - Почему? - удивился мэр Лужков.
      
      - Потому.
      
      - Почему "потому"?
      
      - А потому, что я не люблю Неизвестную Старушку.
      
      - К-как?!
      
      - Так. Я НЕ ЛЮБЛЮ НЕИЗВЕСТНУЮ СТАРУШКУ.
      
      Раздался возмущенный и одновременно насмерть испуганный гул голосов. Ведь если б Абрамыч (подобно всем предыдущим ораторам) мямлил, юлил и люлил, короче, прикидывался бы дурачком и скрывал бы под лжепатриотическими фразами свою нелюбовь к Неизвестной Старушке, то тогда (о-го-го!) тогда собравшиеся, естественно, знали б, что делать: они стащили бы его с трибуны за ноги и больно-больно ударили бы по голове.
      
      Но поскольку Абрамыч - как назло - не мямлил и не юлил, а честно, в лоб сформулировал: "НЕ ЛЮБЛЮ НЕИЗВЕСТНУЮ СТАРУШКУ", то собравшиеся испытали жесточайший мировоззренческий шок и долго (неприлично, читатель, долго!) пребывали в полнейшей растерянности.
      
      - Что ты сказал?! - гася назревающую в зале панику, выкрикнул мэр Лужков.
      
      - Что слышал, - твердо ответил Абрамыч. - Я НЕ ЛЮБЛЮ НЕИЗВЕСНУЮ СТАРУШКУ.
      
      - Как не любишь?
      
      - А ТАК.
      
      - Может ... может, ты и меня не любишь? - в отчаяньи возопил всенародно любимый мэр Лужков.
      
      - НЕТ. НЕ ЛЮБЛЮ.
      
      - Да что ты вообще тогда любишь?
      
      - Я люблю деньги, - еле слышно ответил Абрамыч.
      
      Повисла такая тишина, что ее можно было резать ножом.
      
      Повисла такая тишина, что стало вдруг слышно, как в лампе накаливания еле слышно скворчит готовящийся перегореть волосок.
      
      Собравшиеся молчали.
      
      Собравшиеся молчали и молчали.
      
      Собравшиеся молчали так долго, что чья-то сердобольная рука наконец потушила в зале заседаний свет.
      
      Так, в темноте, все собравшиеся и разошлись. Среди них так и не отыскался человек, который осмелился бы встать и соврать, что лично он денег - не любит.
      А памятник Неизвестной Старушке так и остался не открыт.
      
      
      - Ну и что это значит? - спросил я Евстафия Яковлевича. - Что все это значит? Какая-то антисоветская чушь.
      
      - Жидо-масонские притчи, - не на шутку обидевшись, ответил Дважды Еврей, - содержат 99,9% чуши и 0,01% вечных истин. А ты, паря, знаешь, сколько стоят 0,01% вечных истин? Да, мил-ли-о-ны! В дол-ла-рах! Эх, паря-паря, - печально вздохнув, продолжил Евстафий Яковлевич и, явив невесть вдруг откуда взявшуюся образованность, неожиданно процитировал. - Да нам бы только книжку с тобой продать, знаешь, как мы тогда заживем? Батистовые портянки будем носить и крем "Марго" кушать! Эх, паря-паря... батистовые портянки ведь будем носить... Понял? Нет? Только здесь, паря, нам с тобой за жидо-масонскую книжку цены не дадут. Нужно - только тиха! - сваливать. В город О'Кей....
      
      Сглотнув окончание фразы, тов. Голопупенко вдруг вытянул руки по швам и замер по стойке "смирно". По заросшей густой осокой поляне к нам шел ...
      
      
      
       Глава III
       Батька Кондрат
      
       Много сильных,и их,злых,веселых... Н. Гумилев
      
      
      По заросшей густой осокой поляне к нам шел невысокий и кряжистый, разросшийся не ввысь, а вширь человек в сиреневой пляжной панамке, прикрывавшей хорошо, если треть, его блестящей атлетической лысины. Кроме пляжной панамки на человеке были линялая серая майка, красные кеды и трогательные черные шортики. Поперек безразмерной майки крупными алыми буквами было выткано:
      
      "Б-ка Кондр".
      
      Вслед за мужчиной семенила иссиня-седая женщина в черном панбархатном платье и узких вечерних туфлях. На ее высокой груди так же тряслись и подпрыгивали большие лиловые буквы:
      
      "Мир. З-са.".
      
      - Шу-хер, бать-ка! Бать-ка, шу-хер! - не разжимая губ, прошипел мне на ухо тов. Голопупенко. - Кни-гу спря-ачь. Спря-ачь, мудак, кни-гу.
      
      Я поспешно сунул книгу во внутренний карман своей джинсовой куртки.
      
      - А с ним это - кто? - тоже шепотом спросил я тов. Голопупенко.
      
      - Е-вон-на-я же-на. Ми-ро-ва-я Закулиса.
      
      Судя по походке, батька был крепко не в духе. Не разбирая пути-дороги, он пер прямо на нас, и, поравнявшись с Евстафием Яковлевичем, остановился и грозно зыкнул:
      
      - Кто такой и откуда?
      
      - Евстафий Яковлевич Голопупенко, - отчеканил тов. Голопупенко. - Единожды Герой Социалистического Труда и Трижды... т.е., пардон, Дважды Еврей Советского Союза! Местный житель.
      
      - Еврей?! - батька грозно насупил лохматые брови и тяжко жевнул суперменской челюстью. - Еврей? - повторил он и тут же смягчился. - Что ж, я евреев люблю. Про меня тут всякое говорят, но ты, Голопупенко, раз и навсегда запомни: я евреев люблю. У меня в Правительстве люди 120 национальностей! Кацман, Дежурный Еврей - раз, Азмайпарашвили, Положительный Грузин - два, Освобожденная Женщина Востока Венера Зарипова - три, и ... и так дальше. Так дальше! Меня, понимаешь, не интересует, еврей - не еврей, узбек, чучмек, грузин, да хоть француз, хоть, мать ети, молдаванин. Меня интересует, наш ты человек или не наш. Наш? Давай, двигай в Правительство. Не наш? Извини - подвинься. Только так! Понял ты меня, Голопупенко? Только так!.. А это с тобой, что за... личность? - добавил батька и защемил меня взглядом.
      
      - А это, товарищ батька, товарищ сверху!
      
      - Си-о-нист? - всполошился батька.
      
      - Не... не знаю, - растерянно пробормотал тов. Голопупенко и, больно тыкнув меня локтем в бок, шепотом переспросил: Ты - еврей?
      
      - Наполовину, - ответил я нарочито бесстрастным голосом.
      
      - Та-а-ак, - опять затвердел лицом батька, - зна-а-чит, поджидок. Род занятий?
      
      - Коммерция.
      
      - Ох-хо-хох! И снова нехорошо... Кругом нехорошо... - вконец опечалился батька. - Ну, хоть... хоть отечественного-то производителя ты любишь?
      
      - Отечественного производителя? Люблю...! - гаркнул я.
      
      - Мо-ло-дец!
      
      - ...когда он не совсем дерьмо производит.
      
      - Ох-хо-хох! - батька печально распустил лицо. - Хотел! - он звучно хлопнул себя по коленке. - Хотел я взять тебя в Правительство. Но - передумал.
      
      Батькина подвижная физиономия вдруг разом скорчилась в гримасу острой зубной боли.
      
      - Кацман мне, понимаешь, надоел - сил моих нет! Какой-то он слишком гладкий, слишком сладкий, слишком, понимаешь, приторный. Люлит, юлит, сопли жует: с о-одной стороны, да с дру-у-угой стороны. А я не люблю, когда сопли жуют. Я люблю, когда прямо, по-рабочему. Ты вот можешь по-рабочему?
      
      - Могу, - честно признался я.
      
      - Я ж это сразу понял! - выкрикнул батька. - Я ж, как только тебя увидел, понял: этот - может. Беру в - Правительство! Но... передумал. А почему? Не дос-то-ин. Какой-то ты, парень, слишком прямой, как телеграфный столб. Что думаешь, то и порешь. Нет в тебе ни на грош аппаратной ловкости. А в чиновничьем деле без этого, брат, бе-е-да! Пропаде-ошь! В чиновничьем деле любому уму - грош цена без карьерной сноровки. А ты, понимаешь, прямой, как телеграфный столб. Что думаешь, то и порешь. Нет, не возьму я тебя в Правительство, и не проси ты меня. Не до-сто-ин!
      
      - А я и не прошусь! - с излишней, быть может, горячностью выпалил я.
      
      - А вот хамить батьке не надо, - батька насупился и ожег меня ледяным взором. - Батька очень не любит, когда ему вдруг хамят. Очень. Батька сейчас с тобой разговаривает по-хорошему, а через минуту дунет и, - он усмехнулся, показав коричневые клыки, - и нет тебя! Чем, спросит батька, ты занимался до семнадцатого, скажем, августа тысяча девятьсот семнадцатого года. Что ты ему ответишь? А?
      
      Батька сощурил глаза, растопырил мышцастые руки в стороны и, изображая, как ему почему-то казалось, меня, пропищал кастратским фальцетом:
      
      - Торь-го-ва-а-ал...
      
      - Чем торговал? - перебил он сам себя тяжким басом. - Р-р-родиной?
      
      И тут же продолжил обычным тенором:
      
      - Дуну - и нет тебя! Нет тебя! Нет! Запомни!!! Запомни!!!
      
      Всегдашние батькины сверхэмоциональность и оживленность стали вдруг что-то сильно напоминать истерику:
      
      - Нет тебя! Нет!! Запомни!! Запомни!!! Хам! Хам!! Хам!!! Б-быдло!!! Б-быдло!!!
      
      - Да угомонись ты, - вдруг глубоким и звучным контральто вмешалась в наш разговор доселе дружелюбно молчавшая Мировая Закулиса. - Угомонись, говорю, - она повернулась к нам и, улыбнувшись (от улыбки на ее пухлых щеках прорезались две аппетитные ямочки), вымолвила. - Вы уж нас извините. Он у меня такой... боевой. Вы уж нас извините.
      
      - Не-на-ви-жу, - припав к ее пышной груди, тоненько-тоненько всхлипывал батька, - всех си-сионистов и всех жи-жидков ненавижу... Как же я их не-на-ви-жу, цыпа, как же я их не-е-енавижу...
      
      - Киса, не плачь, - по-матерински ласковым голосом утешала его супруга. - Ты ведь хороший мальчишка? Давай лучше почитаем стихи. Ты же любишь стихи? А, киса?
      
      - Лю-у-ублю, - согласился батька Кондрат и вновь зарыдал, размазывая по седой щетине сопли и слезы.
      
      - Ну, вот и молодец, киса. Ну, вот давай и будем читать стихи. Какие мы будем читать стихи? Что-нибудь из твоего любимого Кольки Гумилева?
      
      - Ага, - в очередной раз согласился батька и высморкался в подставленный женой кружевной платочек.
      
      Спрятав платок, Закулиса аккуратно сложила на пышной груди свои удивительно маленькие и удивительно белые ручки, глубоко запрокинула голову и по-ахмадулински ломким голосом вывела:
      
      На-а-астоящую не-э-эжность
      Не-э спутаешь
      Ни с чем
      И она - тиха-а...
      
      Батька торопливо утер слезы и тут же подхватил пронзительным тенором:
      
      Ты на-а-апрасно так бережно кутаешь
      Мне плечи и грудь
      В мех-а-а.
      
      И любовно взявши друг друга за руки, они закончили дуэтом:
      
      И на-а-прасно слова покорные
      Говоришь о первой любви.
      Как я знаю эти упорные
      Несытые взгляды твои.
      
      -Ч-черт! - закричал, пуская очередную, на этот раз - счастливую читательскую слезу батька Кондрат. - Вот в-ведь ч-черт! Люблю! Люблю Кольку Гумилева... Эх, Колька, Колька, Коленька мой Гумилев! Мало ты пожил. Извели тебя сионюги.
      
      Батька вздохнул, присел на сосновый пенек и пустил уже третьи за этот вечер слезы. Слезы тихой поэтической грусти.
      
      Батька сидел на пеньке и заходился в беззвучных рыданиях. Мы с Е. Я. Голопупенко и Мировой Закулисой благоговейно молчали. Вокруг расстилалась сонная сельская тишина. Лишь где-то в кудрявых и нежно-зеленых ветвях березы пострекотывала пеночка-тиньковка.
      
      И вдруг - чу! Раздался до боли знакомый голос Марии Пахоменко. Потом - простуженное тарахтенье мотора, сочное чавканье разрезающих жирную грязь автомобильных шин и - на поляну выкатила голубая двадцать первая "Волга" со сверкающим хромированным олененком на необъятном капоте. В самом центре поляны "Волга" притормозила и разом, из всех четырех дверей, извергла толпу на редкость разномастного и разновозрастного народа: женщин, детей, стариков, юных барышень, траченных жизнью сорокалетних мужчин, причем все они - и женщины, и дети, и барышни, и круто траченные жизнью сорокалетние мужчины - были одеты в точно такую же, как и у батьки Кондрата, псевдоспортивную форму: красные кеды, черные шорты, ослепительной белизны носки и линялые хлопчатобумажные майки с ярко-алыми надписями - "Деж. Е-ей.", "Полож. Груз.", "Осв. Ж. В-ка." и т.д. и т.п.
      
      - Батька, да-арагой! - крикнул Положительный (судя по майке) Грузин с безупречным азербайджанским акцентом. - Батька, да-арагой, давай, в город пашли. Комиссия-чамиссия заседать будем!
      
      - Таки увяжяемый батька, мы вас таки настоятельно просим, - поддержал его Дежурный Еврей, старательно уродуя слова местечковым выговором, - пойти с нами в город, чтоб я так жил.
      
      Освобожденная Женщина Востока тоже чего-то такого прощебетала соловушкой.
      
      (Душистый среднеазиатский акцент Освобожденной Женщины был настолько, признаться, сильным, что я из ее тирады ни слова не понял.)
      
      А вот батька, видимо, - понял, ибо тут же покинул пенек, широко раскинул мясистые руки в стороны и обильно потек четвертой слезой - горчайшей и, одновременно, сладчайшей слезой родительской гордости.
      
      - Ах, сынки-сынки, - произнес он влажным отеческим басом. - Эх, сынки-ы-ы - сынки-ы-ы... Да что бы я без вас делал! А ну-ка, Кацман, подойди-ка сюда, родной...
      
      Кацман - иссиня бритый брюнет в особенно грязной майке, заслышав зов батьки, трусливо сделал шажок-другой в нашу сторону.
      
      - Иди-иди, Кацман, не бойся.
      
      Кацман вымучил из себя еще полшага.
      
      - Да иди ж ты сюда, дурилка кордонная!
      
      Дежурный Еврей подошел. Батька обнял его за немытую шею.
      
       - Ах, Кацман, Кацман... Ведь кто ты мне? А, вишь, люблю как родного. Люблю! За честность, за прямоту. Вот, скажи мне, Кацман ...
      
      Батька поднял лысую голову и намертво защемил Кацмана взором:
      
      - Скажи мне, Кацман. Что? Ты? Обо мне? Думаешь?
      
      Кацман моргнул своими по-девчоночьи длинными ресницами и произнес до дрожи испуганным и все равно хранящим какой-то тщательно скрытый вызов голоском:
      
      - Я таки думаю, что вас пора выдвигать на Нобелевскую премию.
      
      - Так уж и на Нобелевскую? - заудивлялся батька.
      
      - На Нобелевскую, как минимум.
      
      - Значит, батьку Кондрата ты, Кацман, любишь?
      
      - Люблю!
      
      - И сильно любишь? - лениво поинтересовался его визави.
      
      - Си... сильно!
      
      - И неужто никаких вообще недостатков у этого твоего батьки нет?
      
      - Есть недостатки. Вы таки слишком добрый, а также чересчур щедрый и умный.
      
      - Слишком? - лениво удивился батька.
      
      - Да. Чересчур.
      
      - А если я, Кацман, сейчас тебе в рожу плюну?
      
      - Я таки утрусь, чтоб я так жил.
      
      Батька удовлетворенно осклабился:
      
      - Не бойся, Кацман, не плюну. Я ж тебя, Кацман, люблю. Запомни раз и навсегда: батька Кондрат тебя любит. Запомнил? А теперь иди, родной, иди.
      
      Кацман поспешно юркнул обратно в толпу.
      
      Батька лениво поскреб седые виски.
      
      - Ну, что, сынки, по машинам?
      
      Сынки насторожились и приняли положение "низкий старт".
      
      - Ну, что, - ох-хо-хох - я пойду?
      
      Сынки приподняли зады.
      
      Батька вразвалочку подошел к машине. Не спеша сел на переднее сиденье. Сиденье просело и пискнуло под его чугунным задком.
      
      Батька помахал рукой.
      
      - Чего ждешь, Кулиска, иди!
      
      На заднее сиденье, вздыхая и охая, забралась Мировая Закулиса.
      
      Батька снова взмахнул рукой:
      
      - Ну, давайте... сынки!
      
      И здесь уж наддали сынки.
      
      Топча и сбивая друг друга, стайка номенклатурных физкультурников бросилась к "Волге" на перегонки и, сгрудившись у обоих свободных дверей в две неопрятные кучи-малы, принялась терзать и делить ее чрево.
      
      Место шофера отвоевал себе горячий и пылкий Айзмапарашвили. Тщедушный и маленький Кацман, проявляя фантастическую цепкость, верткость и гибкость, ввинтился на заднее сиденье, к Мировой Закулисе. Туда же прорвалась яростная, словно рысь, Венера Зарипова и пушечным ядром вколотил свое тело какой-то двенадцатипудовый гражданин, чью надпись на майке я прочесть, увы, не успел.
      
      На багажнике сверху разместилась тройка лузеров (лузеров относительных, ибо пяток вконец искалеченных членов Правительства отполз в близстоящие кусты). Тройка неудачников выглядела так: двое невзрачных, сильно попорченных в свалке мужчин (судя по буквам на майке, это были "Хитр. Х-л." и "Русс. М-к.") и прехорошенький белокурый мальчик с огромным фингалом под глазом. На его малюсенькой майке помещался самый пространный текст: "Ок-та - дружн. р-та, д-шки б-ки Кондр."
      
      Утирая платочком кровавые слезы, мальчик грустно курил "Беломор".
      
      Чавкнули шины, загудел мотор, тронулась "Волга" и заголосила было Мария Пахоменко, но батька брезгливым взмахом руки тут же велел ее отключить. Опустив боковое стекло и выпростав наружу загорелый локоть, батька набрал в широченную грудь побольше вечернего воздуха и сам вдохновенно затянул романс на слова Н.С. Гумилева.
      
      - Я ста-а-ял у а-акна, - вывел батька надтреснутым тенором.
      
      - В пэ-э-рэполненном зале, - глубоким и сильным контральто вторила ему Мировая Закулиса.
      
      - Не-эжно пе-эли смычки о лю-убви, - вывели они дуэтом, после чего удивительно слаженным хором грянула свита:
      
       Я прислал тебе черную розу в бокале
       Золотого, как небо, аи.
      
      
       Глава IV
       Начало пути
       Д-Да-ро-га-а, да-а-ро-га-а,
       Ты зна-а-ачишь так мно-га-а
       Популярная песня
      
      
      - Ну, вот и чудненько, - сказал мне тов. Голопупенко, когда от батьки Кондрата остались лишь глубоко прорезанные в траве следы протекторов. - Ну, вот и славненько, - повторил он, с тревогой, все же, косясь на кусты, где на все голоса стонали раненые, - что делать-то будем?
      
      - В каком смысле? - озадаченно переспросил я.
      
      - А в каком хочешь смысле, парень. В любом, понимаешь, смысле. Кстати... чего это я все "парень" да "парень". Как хоть тебя зовут?
      
      - Михаил.
      
      - Можно я буду звать тебя "Михрютка"?
      
      - Мо... можно.
      
      - Ну, так вот, Михрютка, - продолжил тов. Голопупенко, - слушай меня внимательно. Слушай очень и очень внимательно, что я сейчас тебе скажу. В этой засраной Ветерании нам с тобой - только тиха! - делать нечего. Потому как в этой засраной Ветерании нам с тобой за жидо-масонскую книгу настоящей цены не дадут. Нужно - только тиха, Михрютка! - сваливать.
      
      - Куда? - удивился я.
      
      - За - кордон. В бывший город N на реке М. (В нынешний, стало быть, вольный город О'Кей-на-Оби).
      
      - Вы сможете... бросить Родину?
      
      - Так, - посуровел лицом тов. Голопупенко, - А ты, можно подумать, не сможешь? Эва как он закрутил: "Бросить Родину!", "Бросить Родину!" Патриот, бляха-муха. Сам наполовину жидо-масон, а Родину, понимаешь, любит... А я тебе так, Михрютка, скажу: человек я, конечно, старый, заслуженный, нынешнюю шантрапу, как ты знаешь, на дух не терплю, но за ха-арошие деньги Родину я - продам. Понял?
      
      - По... нял.
      
      - А ты что, не продашь? Не продашь, бляха-муха? За миллион?... Баксов? Да новых? Хрустящих? Зеленых? Брось, ты, Михрютка, здесь целочкой прикидываться.
      
      - Ну, я... не... не знаю, - зардевшись, промямлил я.
      
      - Да продашь, куда денешься!
      
      Мне было как-то очень неловко распинаться насчет того, как я (наполовину жидо-масон) люблю Родину. И я, наконец, нашелся:
      
      - Понимаете... я не люблю... халяву.
      
      - Чего ты не любишь? - изумленно переспросил тов. Голопупенко.
      
      - Халяву. И прочую лёнь-голубковщину. Она до добра не доводит.
      
      - Халяву он не любит! - Дважды Еврей обиженно фыркнул и посмотрел на меня с ледяной иронией. - А горбом, бляха-муха, ты что - заработаешь миллион? Горбом ты знаешь, что заработаешь? Кровавый понос да приемник "Спидола". Да еще орден Сутулова. Халяву он не любит! Да на халяву же тока и можно срубить миллион! На халяву-матушку, на халяву-лапушку, да на государыню халяву!
      
      - Да что вы распинаетесь-то, - слегка побледнев от отвращения, перебил его я, - меня ж в вашем городе ничего не держит.
      
      - Как говоришь? - вновь удивленно переспросил Единожды Герой.
      
      - Меня в вашем городе ничего не держит. Он мне не Родина.
      
      - А... ну, вот и славненько. Ну, вот и чудненько. Значит, делаем ноги. В бывший - только тиха! - город N на реке М.
      
      - А он далеко?
      
      - Да не. Не далеко. КилОметров с тыщу. За год доедем.
      
      - На чем?
      
      - Да на одиннадцатом номере.
      
      - Пешком? - в свою очередь удивился я.
      
      - Почему пешком? На одиннадцатом номере. Есть здесь один - только тиха! - брошенный шарабан, одиннадцатый номер. На нем и поедем.
      
      - А этот ... шарабан - далеко?
      
      - Не. Не далеко. КилОметров восемь.
      
      ...Эти килОметров восемь оказались на редкость длинными и долгими килОметрами. Сперва мы минут тридцать-сорок шли по проложенной в мокрой траве колее бать-кондратьеской "Волги". Потом вышли на проселочную дорогу и часок-другой уныло плелись по ее рыхлой и зыбкой поверхности. Солнце уже начинало сползать к горизонту, когда вдалеке зачернел чахлый пригородный лесок. Уже во всю смеркалось, когда мы с Евстафием Яковлевичем шли, наконец, по лесу.
      
      *********************************************************
      
      - Эй, Михрютка, - закричал мне тов. Голопупенко, раздвигая руками кусты и с непонятным ожесточением пиная валявшуюся в траве изящную водочную чекушку. - Эй, Михрютка! - повторил он. - Ты рельсы видишь?
      
      - Какие рельсы?
      
      - Да рельсы здесь быть должны, йоксель-моксель. Нам рельсы во как нужны. Ищи!.. Да вот же они!
      
      В густой высокой траве тускло блестели рельсы.
      
      - А зачем... нам они?
      
      - Как зачем? По ним шарабаны ходют!
      
      - Но это же трамвайные рельсы.
      
      - А что, по-твоему, есть шарабан? - сурово спросил меня тов. Голопупенко и тут же сам и ответил. - Транвай!
      
      Шарабан и вправду оказался трамваем.
      
      Древним городским трамваем, возившим еще молодого Брежнева.
      
      ...Блестели деревянные лавки, отполированные тысячами драповых задов тысяч и тысяч давным-давно умерших пассажиров. Тусклые картинки на стенах призывали их соблюдать правила уличного движения. В центре салона возвышался кирпично-красный штурвал. Над штурвалом косо висела табличка "Маршрут Љ11. Пл. Репина - ул. Жени Егоровой".
      
      На точно таком же трамвае мой дед когда-то возил меня из детского сада домой. "Что ты сегодня ел?" - неизменно спрашивал дед. Я отвечал: "Макароны".
      
      
      ********************************************************
      
      
      - Ну и куда мы на нем поедем?
      
      - Как куда? В город N. на реке M.
      
      - Без рельсов и проводов?
      
      Тов. Голопупенко легкомысленно помахал рукой:
      
      - Михрютка! Да не гонись ты за внешним правдоподобием. Это же Шарабан! Он же везде проедет.
      
      - А кто его поведет?
      
      - Дед Пихто! - возмутился Евстафий Яковлевич. - Да я сорок пять лет оттрубил в транвайном движении. Я ж водитель первого класса, меня же в Четвертом трампарке любая собака знает! Да хули ж там говорить, садись, Михаил, поехали!
      
      Друг академика Сахарова широко распахнул кабину, по-хозяйски вошел в нее, уверенно сел и красивым, отточенным жестом потянул на себя ручку управления. Трамвай зазвенел, потянулся проржавевшими за невообразимое количество лет стальными суставами, потом покачнулся, издал прощальный звонок и, приминая траву, помчался вперед.
      
      - Эх, залетныя! - закричал тов. Голопупенко. - Эх, залетныя! Ух-ух-ух! Эх-эх-эх!
      И полминуты спустя от избытка лирических чувств он запел:
      
      Эх,
       шарабан мой,
       аме-ри-кан-ка.
      А я
       див
       чон
       ка!
      Да
       шар
       ла
       тан
       ка!
      
      **************************************************
      
      Так мы и мчались вперед, не разбирая пути-дороги. За окнами шарабана дрожала теплая летняя ночь. На небо высыпали крупные деревенские звезды.
      
      В такую ночь хотелось говорить о любви. О любви настоящей и... черт возьми!.. чистой... Это отчасти почувствовал даже тов. Голопупенко.
      
      - Помню, - по-гайдаровски чуть причмокивая, начал он, - помню в году э-э-э - чмок-чмок - в шестьдесят восьмом болел я э-э-э - чмок-чмок-чмок - триппером.
      Уронив эту фразу, тов. Голопупенко стыдливо вздохнул и замолк. Слова о коварстве гонококков звучали в такую ночь неубедительно и фальшиво. После долгих раздумий тов. Голопупенко пошел по второму кругу.
      
      - Помню в году э-э-э шестьдесят э-э-э девятом жил я под Архангельском после действительной. Жил я, Михрютка, в а-агромаднейшей э-э-э коммуналке. И была там одна соседка... уродина, говоря честно, сверхстрахолюдная. И вот, однажды...
      
      Здесь, с позволения читателя, я подменю Евстафия Яковлевича и изложу рассказанную им историю более или менее литературно. На мой взгляд, она, история, этого заслуживает.
      
       История великой любви Нинки-картинки
      
      Нинка была женщиной уродливой необычайно. Уродливой запредельно. Фантастически. Женщинам просто уродливым было так же далеко до нее, как простым ничего - до призовых красавиц.
      
      Представьте себе Константина Аркадьевича Райкина, вырядите его женщиной, напрочь лишите ума и таланта - и вы получите Нинку.
      
      Нинка была женщиной настолько, повторяю, непривлекательной, что ни один, даже самый грубый и самый нетребовательный мужчина, даже выпив самые неприличные количества водки, не смог бы, скажем, даже пошутить с ней или (не говоря уж о прочем) даже взять ее за руку.
      
      Чего ей, между прочим, хотелось. Чтобы кто-нибудь пошутил с ней или взял ее за руку. Не говоря уж о прочем. И желание это - если взглянуть на него изнутри - абсолютно ничем не отличалось от точно таких же желаний в душе любой другой женщины (да и мужчины).
      
      То есть, конечно, отличалось, но только одним. Тем, что было неосуществимо.
      И вот, когда прошло уже где-то месяца три после того как молодой и красивый Евстафий Яковлевич въехал в ту а-агромаднейшую коммунальную квартиру, у Нинки вдруг появился... жених. А, точнее говоря, муж. Нинкин муж был довольно нестарый и весьма импозантный с виду мужчина, по роду занятий - городской сумасшедший.
      Звали его, кажется, Саша. До встречи с Нинкой он годами кружил по городу, не произнося ни единого слова. Никогда и ни с кем. Нет, говорить он, как выяснилось позже, умел, но умением этим в реальной жизни не пользовался. Ему это было не нужно. Он был чересчур погружен в свою внутреннюю жизнь. Его холодные голубые глаза были как бы раз и навсегда развернуты зрачками внутрь.
      
      Какой уж сетью она его оплела, навсегда останется тайной Нинки-картинки. Так ли, иначе - случилось. Сойдясь, они прожили вместе недели три, и первые дней четырнадцать из этих трех недель были просто счастливыми.
      
      (Одинокий Евстафий Яковлевич им даже отчасти завидовал).
      
      Торжествующая и растрепанная Нинка находила тысячу поводов пробежать то из кухни в комнату, то из комнаты на кухню, так что длинный коридор коммуналки весь день сотрясали то ее тяжелые мужские шаги, то захлебывающийся от счастья крик:
      - Саш-ш-ша, иди куш-ш-шать каш-ш-шу! Саш-ш-ша, еб твою мать, да сколько же можно тебе говорить, сейчас же бросай все и иди куш-ш-шать каш-ш-шу.
      
      Это - днем. А по ночам стонал и ухал матрас и на весь коридор раздавались загнанные Сашины хрипы и кошачьи вопли Нинки-картинки.
      
      Такая идиллия, повторяем, продолжалась дней где-то четырнадцать. Начиная же с третьей недели все пошло вдруг не так. Хотя внешне, вроде, ничего и не изменилось. Все шло и так и в то же время - не так, и окончательно все стало не так, когда исчез Саша.
      
      Не было его ровно трое суток. А Нинка, кстати, не очень-то и переживала. Лишь однажды за эти три дня, выйдя на кухню, она по привычке заголосила: "Саш-ш-ша, иди куш-ш-шать..." - но тут же осеклась и зло прошептала: "Прид-ду-рок ..."
      
      А на следующий день утром вернулся Саша. До вечера он сидел тихо, как мышь...
      
      - Куш-шал каш-ш-шу? - вдруг ни с того, ни с сего решил шуткануть я.
      
      - Да, - рассеянно ответил Евстафий Яковлевич, - кушал кашу.
      
      ...до вечера он сидел тихо, как мышь, а к вечеру сам вдруг вышел на кухню (что уже и само по себе было и необычно и странно, ибо Саша всегда избегал появляться там, где собирались жильцы). И там, на кухне, у него с Евстафием Яковлевичем состоялось нечто-то вроде... беседы.
      
      А вот это было уже попросту необъяснимо. Ибо хотя беседа эта продолжалась всего-то минуты две или три, но за эту пару минут Саша израсходовал столько словарного запаса, сколько в обычных условиях ему бы хватило на годы и годы жизни.
      
      - На улице дождь, - первым начал он.
      
      - О, да! - с преувеличенной охотой отозвался Евстафий Яковлевич. - Вы абсолютно правы! Абсолютно! Здесь хотя и Полярный круг, а все время дожди, как... как в Прибалтике.
      
      Саша молчал. Было очень и очень видно, что он с огромным трудом сейчас вспоминает, как это вообще нужно делать - беседовать, говорить и что в результате этих почти запредельно трудных для него усилий он приходит к ошеломляюще свежему для себя выводу, что, когда человек говорит, то легче всего ему говорить - о погоде.
      
      - Я люблю гулять, - повторил он, - когда нет дождя.
      
      - О, да! - все с той же, слегка преувеличенной доброжелательностью отозвался Евстафий Яковлевич.
      
      - Я гуляю весной, - не слушая его, упрямо бубнил Саша, - когда хлюпает. И течет. И зимой, когда холодно и воняет, - он махнул рукой в сторону целлюлозно-бумажного комбината, чье зловонное дыхание (особенно, почему-то, зимой) превращало Архангельск в ад. - А когда комары, как это называется? Лето? Летом я тоже гуляю. Я очень люблю гулять.
      
      Впервые в жизни Саша и Евстафий Яковлевич встретились взглядами. Впервые в жизни Сашины глаза хоть что-нибудь выражали. Что они выражали? Какую-то беспомощную печаль.
      
      - Если я люблю гулять, - повторил он, - кому это мешает? Я никому не хочу мешать.
       Они помолчали. Из полуоткрытого окна доносилось ритмичное погрохатывание. Там, за окном, вовсю шел дождь. Вернее, уже и не дождь - ливень. Все огромное, сплошь залитое кипящими лужами пространство двора было сейчас отгорожено его мутной и толстой стеной. Там, за стеной, было очень светло и пустынно. Только стая крикливых чаек у пищевого бачка раздирала размокший батон.
      
      Послышались тяжелые шаги. Своим солдатским размашистым шагом на кухню вошла Нинка-картинка.
      
      - Я никому не мешаю, - упрямо повторил Саша, как бы не видя (а, может, и вправду не видя) ее.
      
      - Ну, да, не мешает он, - Нинка посмотрела в окно, - не мешает он. Осподи! Во какой ливень. Как льет-то, Осподи, ой, как лье-о-от! Весь-весь Архангельск залило.
      (Нинка выговаривала "Арханыск").
      
      - Осподи! - повторила она. - Осподи! Прямо потоп. Прямо... - Нинка набрала в свою широкую и плоскую грудь побольше воздуха, явно собираясь еще и еще удивляться силе и мощи дождя, но здесь... здесь вдруг не в такт заскрипели половицы и на кухню ввалился Князь.
      
      Князь был здешний жилец-алкоголик. Для алкоголика Князь был почти юношей (ему было лет двадцать шесть - двадцать пять), но за эти свои двадцать с хвостиком лет он успел как-то вдрызг поизноситься и поистаскаться. Лицо у него было старческое, все в каких-то желтых мешках, шейка тоненькая, кисти рук маленькие и сплошь исколотые чем-то синим, а что касается нервов, то они у него находились в том безнадежно задерганном состоянии, в каком они пребывают у одних уголовников, оттянувших ходок по восемь, да у пожилых незамужних учительниц литературы, всю свою жизнь отработавших по специальности.
      
      В глубине души Князь был человеком веселым и безобидным. И даже добрым (отчасти). Но таким - веселым, добрым и безобидным он становился не сразу. В эту свою безопасную ипостась он перескакивал, лишь основательно получив по шее. До получения по шее Князь был заносчив и агрессивен. За что и получил свое прозвище "Князь".
      
      - Привет, Слав, - кивнул он Евстафию Яковлевичу (стадию рукоприкладства они уже пару недель, как миновали).- Здорово, Нинка. - Князь поглядел в окно: "Во льет-то, ма-а-ать, во льет..."
      
      Было очень заметно, что Князь сегодня не в духе, что ему тяжко с похмелья и вообще не хочется ни о чем и ни с кем говорить, но что - блюдя свою репутацию весельчака и остроумца - каким он (как ему почему-то казалось) слыл, Князь считал своим долгом сказать сейчас что-то смешное. Он тряхнул кудлатой, с получки нечесаной головой, потер желтым пальцем мелко-мелко вспотевшее стеклышко и задумчиво выдавил:
      
      - Во, блядь, льет, - как корова нассала.
      
      Нинке понравилась шутка и она захихикала. Князь, сохраняя, как и положено любому уважающему себя шутнику, абсолютно непроницаемое лицо, повернулся к ней и - вдруг уперся взглядом в Сашу.
      
      Как и все алкоголики, Князь был человеком чуть-чуть надмирным. И, может быть, он и вправду не заметил появления в Нинкиной жизни Саши. А, может быть, и заметил, но после имевшей место неделю назад получки забыл, но - так или иначе - сейчас он смотрел на него так, как будто видел его впервые.
      
      - Короче, - задумчиво произнес Князь, - ты кто такой?
      
      Саша молчал.
      
      - Кто ты такой?
      
      Саша молчал.
      
      - КТО ТЫ ТАКОЙ?
      
      И снова было видно, что Князь сильно не в духе и, что ему точно так же не хочется сейчас шуметь и злиться, как минуту назад не хотелось шутить. И было, в общем, понятно, что он бросил это свое "короче" лишь для того, чтоб поддержать в своих и, особенно, в соседских глазах свою репутацию крутого (по возможности) мужчины. Но сам этот тон крутого на расправу мужчины, который окружающие не так уж и часто позволяли ему на себя напускать и, особенно, противостоявшее ему абсолютно беспомощное Сашино молчание, все это раззадоривало Князя, пуще водки пьянило его и с каждой минутой прибавляло веры в себя и в свои силы.
      
      Все еще придуриваясь, но все больше и больше ощущая себя грозным и неумолимым, Князь подбоченился и заорал:
      
      - Ты кто-о такой?
      
      Саша молчал.
      
      - Кто-о-о ты та-а-акой, ска-а-атина?
      
      Лицо Князя светилось счастьем нежданно-негаданно найденной силы.
      
      - Эй, Князь... - попытался было вмешаться Евстафий Яковлевич.
      
      - Погоди, Слава. Погоди, Слава. Дай мне узнать, чего он здесь о-ошивается, в н-нюх того м-мента...
      
      - Эй... Князь! - пискнул Евстафий Яковлевич.
      
      Но было уже поздно. Князь подпрыгнул и ударил Сашу кулачком по лицу - потекла тонкая черная струйка крови.
      
      Дальнейшее Евстафий Яковлевич излагал сбивчиво. Он описывал истошный Нинкин крик и надсадное, утробное хаканье Князя, рассказывал, что все бежал и бежал к дерущимся, чтобы разнять их, но бежал как-то на удивление не быстро, потому что Князь все подпрыгивал и подпрыгивал и все лупил и лупил Сашу кулачками по лицу, а тот все стоял и стоял, беспомощно растопырив свои огромные красные руки и по его красивому, узкому, бледному, до смерти перепуганному лицу стекали все новые и новые черные струйки.
      
      Так и впечатались в память Евстафия Яковлевича все эти лица: Нинкино, уродливое от природы и окончательно обезображенное истошным визгом, Сашино - красивое и испуганное, сплошь залитое черной кровью и - вдохновенное, светящееся счастьем лицо Князя.
      
      Наконец (Евстафий Яковлевич все бежал и бежал к ним), Саша догадался поднять свои бесцельно повисшие руки и (очевидно, стремясь хоть как-то отдалить от себя страшные Князевы кулаки) сперва упер их ему в грудь, а потом ухватил своими огромными малиновыми ладонями Князя за шею.
      
      Князь встрепенулся, забился, словно ерш на крючке, попробовал высвободиться, но не тут-то было: Саша (очевидно больше всего на свете боясь, что, освободившись, Князь опять начнет его бить) сжимал свои ладони все сильнее и сильнее, и чем яростнее трепыхался Князь, тем прочнее Саша их сводил и тем заметней выделялись его побелевшие от усилия пальцы на пунцовой и дряблой Князевой шее.
      Короче, Саша его задушил.
      
      Князя увезли в больницу, к утру он умер.
      
      Сашу тоже свезли - в психушку.
      
      А Нинка... а что Нинка?
      
      Где-то через полгода она завела себе еще одного ухажера - семидесятитрехлетнего старичка из дома хроников. Связь эта, продолжавшаяся месяца три, тоже, между прочим, завершилась трагически: у старичка отказало сердце, и он отправился в лучший мир прямо с ложа любви.
      
      Что же касается Саши, то Евстафий Яковлевич никогда его больше не видел. Но он на всю жизнь запомнил его холодные голубые глаза и эту его сто раз повторенную фразу:
      - Я никому не хочу мешать и никому не мешаю.
      
      **************************************************
      
      "Вот так-то, Михрютка, - назидательно промолвил Евстафий Яковлевич, очевидно считая непедагогичным не завершить свой рассказ какой-нибудь полезной для меня моралью. - Вот так-то, Михрютка...
      
      Он помолчал.
      
      - Во как оно бывает. В жизни... А, точнее сказать, - в реальности. Ведь в жизни, или... как бы это попроще сказать?... в реальности ведь практически все бывает. Ведь в жизни, Михрютка, бывает такая жизнь, что в жизни, блин, об этом не догадаешься. А хули ж ты думал? Я знаю жизнь, потому что я прожил жизнь, и ты заруби себе на носу, Михрютка...
      
      Философские тирады тов. Голопупенко в сочетании с миролюбивым и мерным поскрипыванием трамвая мало-помалу вогнали меня в сон. Я уронил лицо на узенькое ребро возвышавшейся передо мной деревянной лавки, слегка поелозил лбом, аппетитно причмокнул губами и тут же почувствовал, как проваливаюсь во что-то длинное, липкое, мягкое, полное женственного тепла и разукрашенное во все цвета солнечного спектра...
      
      Мне снилась улица Савушкина. Я шел вдоль нее в своих отродясь не глаженных школьных брюках и позорных кедах, насвистывая "Сентиментальный марш"...
      
      ********************************************************
      
      Проснулся я от нестерпимо яркого света. Я приоткрыл глаза. Вокруг было адски, невыносимо холодно.
      
      Я встал и, тщетно стараясь унять колотившую все мое хилое тельце дрожь, огляделся. Тов. Голопупенко спал, навалившись всей грудью на красный пульт управления. Во сне он сладко причмокивал и выпускал большие младенческие пузыри. Лишить его сна мог лишь человек от природы жестокий. Я, во всяком случае, тревожить его не стал.
      
      И вот, оставив в покое Е. Я. Голопупенко, на ватных со сна ногах я осторожно спустился по трем железным ступенькам, подошел к трамвайным дверям и сквозь эти неплотно прикрытые дверцы без труда покинул вагон.
      
      Наш Шарабан стоял, прислонившись кормой к довольно большой, местами растрескавшейся и осыпавшейся, а местами совсем развалившейся железнодорожной платформе. Над платформой дрожал на ветру голубой транспарант:
      
      "Друзья! Добро пожаловать в г. Зурбаган-Гель-Гью!"
      
      После арктической стужи салона на залитом робким осенним солнцем перроне было почти тепло. Веял легкий, едва-едва ощутимый ветерок. Затаившийся в кустах зяблик рассыпал свои по-пионерски четкие трели. И здесь... я еще раз прислушался... Так и есть... Залихватским руладам служаки-зяблика вторил чей-то гнусавый, но вполне человеческий голосок.
      
      Я внимательно огляделся. Под небесно-синим полотнищем сидел на корточках сумрачный бородач в грязно-серой штормовке и перебирал толстыми пальцами струны гитары. "Не ве-ерь в ра-а-азлуку, ста-ри-на ... " - напевал он шатким баском.
      Я подошел к бородачу. Тот меня вроде и не заметил и продолжал меланхолично бубнить себе под нос:
      
      - При-и-идут другие вре-ме-на...
      
      Потом вдруг резко встал, протянул мне литую ладонь и неестественно громко (как будто говорил с вышестоящим или слабослышащим) отчеканил:
      
      - Разрешите представиться. Дмитрий В. Рыков. Поэт. Атлет. Экстрасенс.
      
      - Бизнесмен Иванов, - несмело ответил я и пожал протянутую бородачом в штормовке лапищу.
      
      Секундой спустя, исподтишка растирая слегка покалеченные поэтом-атлетом пальцы, я шепотом присовокупил:
      
      - Оч-ч-чень приятно.
      
      
       Глава V
       Слово поэта
      
      - В наш богоспасаемый град, - мягко беря меня под руку, начал Дмитрий В. Рыков, - гости (ха-ха!) приезжают очень и очень нечасто. Как сказал Пастернак, - поэт осторожно увлек меня вдаль, - как замечательно выразился сей покойный лауреат Нобелевской (ха-ха!) премии:
      
       Как в пулю сажают вторую пулю
       Или бьют (ха-ха!) на пари по свечке,
       Этот раскат площадей и улиц
       Разряжен Петром без осечки.
      
      - Только наш раскат, - торопливо продолжил он, - разряжен отнюдь не Петром, а господами Хрустальным и Лапчатым и разряжен, надо сразу признать, с осечкой. Город наш, - поэт остановился и от нахлынувших чувств надул и без того не хилую грудь и даже чуть-чуть привстал на цыпочки. - Город наш я давно и плодотворно ненавижу. О, этот город! - лицо бородача исказилось гримасой почти физического омерзения. - Город зажравшийся и, одновременно, - вечно несытый. Город тщеславный и суетный. Город, зараженный, словно СПИДом или чумой, фатальной неспособностью абсолютно к любому действию. Как сказал Пастернак, - поэт отломил березовую ветвь и стал ожесточенно нахлестывать на редкость наглых и дерзких в здешних краях насекомых, - как замечательно выразился сей покойный лауреат Нобелевской (ха-ха!) премии:
      
       Полы подметены,
       На скатерти - ни крошки,
       Как детский поцелуй,
       Спокойно дышит стих,
       И Золушка летит, во дни удач - на дрожках,
       А сдан последний грош... и т. д., и т. п.
      
      - Так вот, - продолжил поэт, - в нашем городе ни чисто выметенных полов, ни туго натянутых скатертей вы, увы, не найдете. В нашем городе люди неряшливо мыслят и - в соответствующем градусе неряшливости - и живут. Как замечательно выразился Пастернак, сей покойный ла... впрочем, какой Пастернак! Как замечательно выразился граф Хвостов Дмитрий Иванович:
      
       Пузырь как ни надуй,
       А все он будет пуст.
       И выйдет пустота
       Из пузыревых уст.
      
      - Пустота! - поэт сорвал еще одну ветвь и стал осаживать комаров, так сказать, по-македонски, в два веника. - Какие же формы пустоты вы можете найти в нашем (ха-ха!) богоспасаемом городе? Вы можете найти, - поэт сменил измочаленную ветвь на новую, - вы сможете найти:
      
      а) пришпиленный к обоям бородатый портрет Хемингуэя;
      
      б) покрытые лаком прессованные опилки (т.н. "стенку");
      
      в) зачитанный том Пикуля;
      
      г) нечитанный сборник Цветаевой;
      
      д) двухтомник "Мифы народов Мира";
      
      ж) тридцатитомник Диккенса;
      
      з) собрание сочинений Ф.М. Достоевского (теоретически, тоже в тридцати книгах, но на практике из всей этой груды томов живьем наличествуют лишь первые одиннадцать, так что все последние семь-восемь лет все хоть чуть-чуть уважающие себя интеллектуалы города с нетерпением ждут поступления очередного, двенадцатого тома: "Черновики и варианты "Бесов". Глава "У Тихона").
      
      - Зачем? - с горчайшим сарказмом воскликнул поэт-атлет. - Зачем интеллигенции города "Черновики", а уж, тем более, варианты "Бесов"? Зачем интеллигенции города кастрированная Катковым глава "У Тихона"? Да кто из них станет читать главу "У Тихона"? Кто из них станет копаться в "Черновиках", а уж, тем более, в "Вариантах" знаменитого романа-памфлета? Никто! Из них и канонический текст никто до конца не осилил.
      
      Поэт язвительно улыбнулся (не забывая при этом разить кровососов).
      
      - Впрочем... - смущенно продолжил он, - впрочем, здесь я, пардон, хватанул лишку. Ибо, в целом, грешно насмехаться над невежеством! Ведь право на невежество - одно из самых неотъемлемых человеческих прав. Как сказал Пастернак, впрочем, он по этому поводу, кажется, вообще ничего не сказал. Разве что:
      
       Храпит в снегах Архангельск...
      
      Так, под высокопарную трескотню поэта-атлета мы и прошли километров пять-шесть. Потом начался г. Зурбаган-Гель-Гью.
      
      Город Зурбаган-Гель-Гью начался как-то на редкость... недружно.
      
      Сперва нам еще раз попался небесно-голубой транспарант: "Друзья! Добро пожаловать в г. Зурбаган-Гель-Гью!" Потом пошли какие-то приземистые и мрачные бетонные строения, какие-то стеклянные, поголовно закрытые на переучет магазины, какие-то плотно вытоптанные, сплошь усыпанные сохлым собачьим дерьмом пустыри, короче, - ясный и несомненный г. Зурбаган-Гель-Гью. Но! За собачьими пустырями вдруг начинались лиловые, тесно нарезанные огороды, потом - просторные темно-сиреневые капустные поля, потом - глухие еловые чащи типа "тайга", потом - трогательная, левитанистая, как бы только что выкраденная из хрестоматии "Родная речь", березовая рощица, промеж худосочных дерев которой был распростерт все тот же хорошо знакомый нам транспарант:
      
      "Друзья! Добро пожаловать в г. Зурбаган-Гель-Гью!"
      
      Из-за лозунга же выплывала пара бревенчатых изб с полусгнившими кровлями, из-за изб - циклопических размеров помойка, из-за помойки - очередная микротайга, из-за тайги - очередная березовая рощица с лазоревым слоганом, потом - опять пустыри, магазины, сиреневые капустные поля, а потом опять и опять все по новой.
      
      Единственное, что хоть как-то сплачивало город в нечто целое, был общий звуковой фон.
      
      Везде: на полусгнивших деревенских кровлях, на облупленных стенах бетонных строений, на обветренной серой тверди торчавших то тут, то там телеграфных столбов, на тонких шершавых стволах минуту назад покинувших хрестоматию "Родная речь" берез, короче, - везде были понатыканы разлапистые колокольцы, из алюминиевого нутра которых лилось:
      
       Не верь в ра-азлуку, ста-ри-на...
      
      Ну, а уж если воткнуть колоколец было и вовсе некуда, там, где не было ни изб, ни строений, ни хрестоматийных берез, там, - в обязательном порядке - присутствовал румяный кряжистый бородач или изможденная простоволосая дева, сжимавшие в руках дешевенькие гитарки рублей за шесть и бодро вылялякивавшие между нот:
      
       При-дут другие вре-ме-на...
      
      - А кстати, - выпалил я (мне наконец-то удалось вставить слово в бесконечный поэто-атлетовый монолог), - а почему это у вас все поют одно и то же?
      
      -Что (ха-ха!), надоело?
      
      - Честно говоря, да.
      
      - Нету проблем.
      
      Поэт достал из кармана штормовки продолговатый и плоский пульт управления и, не глядя, надавил овальную кнопку. И тотчас все - и кряжистые бородачи, и простоволосые девы, и развешанные то тут, то там колокольцы - все начали петь:
      
       Ми-ла-я моя, с-о-ол-ныш-ко лесное...
      
      - Нет, - недовольно буркнул я, - ты (мы ведь на "ты"?) ты не так меня понял. Я хочу, чтоб каждый из них пел что-то свое.
      
      - Каждый ... свое? - изумленно переспросил поэт-атлет.
      
      - Ну, естественно! Каждый свое.
      
      - Каждый - свое... - озадаченно пробубнил Дмитрий В. Рыков и почесал изрезанное морщинами надбровье, - каждый свое... какая странная идея. Каждый сво... Какая вычурная фантазия: каждый - свое. Нет, это невозможно.
      
      - Отчего?
      
      - А потому... Да по миллиону причин! По миллиону! Во-первых... но, сначала (ха-ха!) восстановим-ка status quo, - поэт еще раз надавил овальную кнопку и тот час все: и кряжистые бородачи, и серебристые репродукторы, и простоволосые девы вновь начали убеждать невидимого миру старину верить только в дорогу. - Во-первых, потому, - продолжил поэт, - что твоя идея противоречит главному прынципу (именно "прынципу") нашего города: полному единодушию при безусловной свободе мнений.
      
      - Как так?
      
      - А вот так. Полное единодушие при безусловной свободе мнений.
      
      Поэт сладострастно сощурился и выломал новую ветвь.
      
      - Те-о-ре-ти-чес-ки, - наконец, продолжил он, задавая очередного жара инсекте, - теоретически, вон та, например, девица вполне может спеть "О Сталине мудром, родном и любимом" вместо общеупотребительного "Пора в дорогу". Те-о-ре-ти-чес-ки. Но только теоретически. Ибо на практике, запев хоть что-то свое, она обречет себя на полное и безусловное одиночество. Как сказал Пастернак... вернее, как сказала Ахмадулина Белла Ахатовна:
      
       О, одиночество! Как твой характер крут,
       Посверкивая циркулем железным и т.д., и т.п.
      
      Ведь наша девица, прошу вас заметить, не замужем (практически все женщины в нашем городе не замужем) и общаться для нее намного важнее, чем пить и есть. А такую опасную оригиналку (поющую "О Сталине мудром, родном и любимом") никто к себе в дом, естественно, не позовет. И, уж тем более, в гости к ней ходить не станет. Так что... так что, выбора у нее, в общем-то, нет. Хотя, свобода, повторяю, полная. Она может забывать слова, путать текст, она может, наконец, сколь угодно страшно фальшивить, но она обязана петь "Пора в дорогу".
      
      - А неужто, - озадаченно переспросил я, - неужто она не может примкнуть к какому-нибудь кружку радикалов?
      
      - Разумеется, может, - бесстрастно ответил поэт-атлет. - Разумеется. Может. Но ничего хорошего ее в этом кружке не ожидает. Ведь в каждом таком кружке (кружке радикалов) непременно находится свой - самый-самый настойчивый радикал (поющий, как правило, полную чушь, например: "Миллион алых роз" или "Жили у бабуси"), и он, этот настойчивый радикал (поющий полную чушь), непременно выстраивает всех прочих оригиналов и радикалов строем и заставляет их петь то, что поет он. То есть "Миллион алых роз". Или "Жили у бабуси". А ей это нужно? "Пора в дорогу, старина", как ни крути, все ж таки песня получше.
      
      Девица, словно бы догадавшись, что мы говорим сейчас именно о ней, одарила нас трусливой улыбкой и вывела ангельским голоском:
      
       Нет дороге о-кон-чань-я,
       Есть всегда ее итог:
       До-рё-га трюдна...
      
      И здесь... здесь вдруг прямо передо мной на серый асфальт шлепнулся здоровенный блин навоза.
      
      - Боже! Что это? - выпалил я.
      
      - Да... та-а-ак... - неопределенно промямлил поэт-атлет и ткнул коротким и толстым пальцем куда-то в небо.
      
      Я поднял голову. В невообразимой лазоревой вышине, широко раскинув прозрачные крылья, парила величественная Бляха-Муха. Муха была здоровенная - величиной с гуся.
      
      - А неужели, - продолжал я, - здесь ничего нельзя поделать?
      
      - Ага, - односложно ответил поэт, - нельзя.
      
      - Абсолютно ничего?
      
      - Ага. Абсолютно.
      
      - Ну, хорошо, - не унимался я, - забудем о барышне. Господь, как говорится, с нею. Возьмем вот этот продюкт, - (я с ужасом вдруг заметил, что заражаюсь речевой манерой поэта-атлета), - возьмем вот этот (ха-ха!) продюкт современной культуры ...
      Я указал на ражего, почти квадратного бородача с румянцем во всю щеку.
      
      - Неужто вот этот продюкт, - продолжил я, - не отыщет в своей душе достаточно мужества на какое-нибудь свое, не влитое в общий хор, слово?
      
      - Он? - поэт удивленно задрал рыжеватые брови. - Нет, не отыщет. И... и, прошу вас, по возможности избегайте этого слова.
      - Какого?
      
      - На букву "мэ".
      
      - Му-жес-тво?
      
      В метре от нас брызнул очередной подарок с неба.
      
      - Ну вот. Накликал.
      
      - Что "накликал"?
      
      Новый сиреневый блин лег нам за спину.
      
      - Атас! - закричал вдруг поэт-атлет, высоко подпрыгивая на воздух. - Атас, пацаны! Атанда! Шухер! Сека! Ноги, пацаны! Срочно делаем ноги!!!
      
      И он пустился галопом.
      
      - Вилка, - пояснил мне на бегу поэт-атлет, со свистом глотая воздух, - понимаешь, она взяла нас в вилку.
      
      - Кто она?
      
      - Бляха-Муха!
      
      - А зачем мы ей?
      
      - Затем.
      
      - Это не ответ.
      
      - Ну, хорошо... - задыхаясь, продолжил поэт. - Бляха-Муха - это э-ма-на-ци-я Мужского Начала. Вытесненного (за полной ненадобностью его в обычной жизни) в свод небес. И лишь только завидев внизу мужчин, лишенных (ха-ха!) мужского начала, Бляха-Муха им мстит... И мстит - страшно. Она закидывает их умными бомбами.
      
      Четвертый блин взорвался у самых поэтовых ног.
      
      - Как сказал Пастернак, - прокричал поэт, срочно наращивая темп, - впрочем, какой Пастернак! Как сказал Бродский Иосиф Александрович:
      
       Я люблю родные поля, лощины,
       Реки, озера, холмов морщины,
       Все хорошо, но дерьмо - мужчины...
      
      Прямое попадание с воздуха подтвердило железную правоту покойного певца Полутора Комнат.
      
      - Надо петлять! - выпалил я, рывком помогая поэту-атлету подняться на ноги.
      
      - Какое петлять! - тяжко дыша, ответил поэт-атлет.- Какое петлять! Она ж - супермен! Она же не мажет.
      
      - Вообще не мажет?
      
      - Вообще.
      
      - И что же нам делать?
      
      - Спасаться.
      
      - Куда?
      
      - В укрытие.
      
      - А где у... укрытие?
      
      - Во Дворце Самоуправления.
      
      - А где этот... хренов Дворец?
      
      - На том конце капустного поля.
      
      Перебегая бескрайнее капустное поле, я на собственной, как говорится, шкуре, испытал, чего нахлебались в роковом для них 1945 году рядовые солдаты немецкого вермахта. В роковом 1945 году (если верить полковнику А. Лиддел Гарту) суммарное превосходство союзников в воздухе доходило до 100 : 1, т. е было, в общем-то, абсолютным. Могу со всей ответственностью заявить: в том далеком году рядовым солдатам немецкого вермахта приходилось несладко. Абсолютное превосходство в воздухе - это штука посильнее "Фауста" Гете.
      
      Муха вытворяла с нами все, что хотела. Шла на таран, била с лету тонким и острым, как бритва, крылом, глушила акустическими ударами, расстреливала умными бомбами, после чего вновь нагло взмывала наверх, издевательски исполняла с десяток фигур высшего пилотажа, а потом опять слетала вниз кувырком и начинала все сначала.
      В общем... это было ужасно. Но все на свете имеет конец. Пришел конец и этим бессмысленным и (как мне в какой-то момент показалось) вечным мукам. Проклятое поле закончилось, перед нами вырос огромный Дворец и его белоснежная, искрящаяся, словно колотый рафинад, колоннада тут же встала на пути Мухи практически непреодолимой преградой, а огромная, мореного черного дуба дверь окончательно отсекла нас от нее.
      
      
      **********************************************************************************
      
      
      - Ну-с, молодые люди, - спросил нас седой швейцар в галунах, - вы, собс-сно, по какому вопросу?
      
      - Мы, - тяжело дыша, ответил ему поэт-атлет, - собственно, по вопросу пройти во Дворец.
      
      - На каком, прс-стите, основании?
      
      Поэт осторожно поскреб рыжеватую бороду и не ответил ничего.
      
      - И почему в таком виде?
      
      - Мы, - наконец-то нашелся поэт-атлет, - мы, собственно, беженцы. Из... из Ветерании.
      
      - По вопросам приема беженцев, - сменив гнев на милость, ответил швейцар, - Добровольный Верховный Совет начнет заседать в одиннадцать. Т.е., собс-сно, через двадцать пять минут. Потрудитесь присесть, млды льди. К вашим услугам:
      
      а) свежий выпуск ежемесячного журнала "Пора в дорогу, старина";
      
      б) подшивка ежедневной газеты "Счастье трудных дорог";
      
      в) сборник стихов популярного поэта Дмитрия В. Рыкова;
      
      г) шашки и шахматы.
      
      Располагайтесь.
      
      Мы сели. Я тут же зацапал стихотворный сборник. Сборник (он назывался "Привет, Зурбаган!") открывался жирно набранным предисловием. Я торопливо пробежал его глазами. Предисловие как предисловие.
      
      "Читатель, - обращался непосредственно ко мне его автор. - Перед тобою тоненький, - ничего себе, тоненький, - мельком подумал я, - тоненький сборник стихов. Сборник стихов о - Боге.
      
      (Почему о Боге? - подумал я. - Ну, ладно, о Боге, так о Боге).
      
       Кто сейчас читает стихи?
      
       Никто не читает.
      
      Кто сейчас думает о Боге?
      
      Никто не думает.
      
      Когда думать-то, Господи? Наскоро перекрестили лоб, второпях сунули нищему мятую трёшницу в переходе и - ВПЕРЕД. Набивать мошну. Служить Мамоне.
      
      Но совсем не таков, читатель, герой моего предисловия.
      
      Даже в наше - архигреховное и четырежды суетное - время мой герой, молодой одаренный поэт Дмитрий В. Рыков находит минутку-другую не просто второпях помолиться и наскоро подкрестить свой лоб, но и - отстоять всенощную, скушать постного, съездить в ночное.
      
      Более того! Даже в нашу - видать, за грехи ниспосланную нам - эпоху мой герой исхитрился скопить в душе достаточно мудрости и смирения, чтобы, склонившись к траве-мураве, подобрать от веку лежащие там крупицы Поэзии. А потом - воспарить к заоблачным горним высям и испить там глоточек чистой Духовности, а уж в самом конце припасть всею грудью к Матери Сырой Земле и набраться от нее Богатырской Силы.
      
      Читатель! Ежели не оскудело в тебе Русское Сердце, ежели не звук пустой для тебя Русское Слово, то - вперед. ВПЕРЕД. Изощряй свой ум и обогащайся духовно.
      
      После слов "обогащайся духовно" стояла факсимильная закорючка подписи, а рядом с нею (в квадратных скобочках) чернела подробная расшифровка:
      
       Прохор Трифонович Бревешков.
       Член СП.
       Лауреат ГП.
       Великий Писатель Земли Русской.
      
      Одним словом, предисловие как предисловие.
      
      Лично я за свою жизнь прочел миллиона два таких предисловий. Предисловие, словом, как предисловие, и я с вполне извинительным любопытством углубился в следовавший за ним стихотворный текст, но, видать, не судьба мне была в тот день ни изощрить свой ум, ни обогатиться духовно.
      
      Лишь только я начал читать восьмистишье "Заглавия без", открывавшее сборник, лишь только я жадно выхватил взглядом две первые строчки:
      
       Шмырялось. Я хайкал по драйву
       И лупал смотрями на телок.
      
      как тут же у меня над ухом раздался стыдливый и жаркий шепот:
      
      - Не надо. Нет. Молю вас. Не надо. Нет, - и поэт-атлет-экстрасенс выхватил у меня из рук свой собственный сборник и немедленно на него сел.
      
      - Не надо! - продолжал стыдливо и часто шептать Дмитрий В. Рыков.- Прошу вас, не надо! "Привет, Зурбаган!" - это слабая вещь. Это юношеская вещь. Это халтурная вещь. Не надо. Нет. Молю вас. Не надо.
      
      Поэт был смущен, словно старая дева, в семьдесят с хвостиком получившая первое в своей жизни непристойное предложение.
      
      - Чистой воды халтура, - пряча глаза, повторил он. - А из настоящего я написал только... две песни. - Это... хорошие песни, - назидательно пояснил поэт и лицо его окаменело от гордости. - Только две песни, но это - хорошие песни. Их... их поет народ. Одна лирическая песня - "Сосны. Высокие ели", а другая сатирическая - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?" Это очень хорошие песни. Настоящие пе...
      
      - Млды льди! - позвал нас швейцар своим профессионально неразборчивым голосом. - Млды льди! На вход.
      
      И, распахнув роскошную палисандровую дверь, он округлым мхатовским жестом пригласил нас в Зал Заседаний.
      
      
      
      
      
       Глава VI
       Добровольный Верховный Совет
      
      
       Как, бермудский их народ,
       Рассадили огород:
       Куды хошь могишь пойтить,
       Чего хошь могишь купить!
       В. Конецкий
      
      
      Миновав палисандровую дверь, мы оказались в маленькой, тесной и очень грязной приемной. К ее облупленной желтой стене было прикноплено написанное от руки объявление:
      
      Уважаемые тт. Посетители!
      
      Настоятельная просьба оставлять калоши в приемной.
      
      Добровольный Верховный Совет в с-ве:
      
       ст. научн. с-к И.В. Гусь (подпись),
      
       чл. к-т АН СССР В.И.Лапчатый (подпись),
      
      дейст. ч-н АН СССР И.И. Хрустальный (подпись).
      
      Под подписью И.И. Хрустального стояла жирная черная клякса. Слева от кляксы наличествовали две посторонние надписи: "Сидорова - блядь" (ярко-красной пастой) и (темно-фиолетовой) "Юрка - молодец!".
      
      Мы с поэтом-атлетом на всякий случай еще раз внимательно осмотрели свои конечности. Оставлять в приемной нам было нечего.
      
      - Ну, - прошипел мне на ухо поэт-атлет, - давай, что ли, пойдем?
      
      - Не. Мне страшно, - честно признался я.
      
      - Да чего ты боишься. Пойдем...
      
      - Да страшно мне, говорю. Нечеловечески страшно.
      
      - Да пойдем, говорю. Пойдем!
      
      И поэт-атлет толкнул своей мощной рукой эту грязную и легкую дверцу.
      
      Дверь распахнулась. Прямо за ней расстилался огромный Зал Заседаний.
      
      **********************************************************************
      
      ...Зал, чего там скрывать, глушил и слепил своей роскошью.
      
       Зал... нет, голой метафорой, в лоб его не возьмешь. И первыми попавшимися словами не перескажешь. Что Лувр, что Эрмитаж, что ваш Букингемский дворец! Такую циничную роскошь я видел только раз в жизни - на станции метро "Автово".
      
      Зал... да, нет, я оглох, я ослеп. Я запомнил одно: что все необъятное пространство Зала было пронизано блеском тысяч хрустальных люстр, напоено нестерпимым сиянием белого мрамора и заполнено глубокими, сильными звуками музыки Глинки (спрятанный где-то на дальних хорах оркестр вдохновенно играл "Славься".)
      
      Отчаянно труся, мы прошли по кроваво-красной ковровой дорожке в центр зала и уперлись в огромный, словно Дворцовая площадь, стол. За столом восседали тт. Гусь, Хрустальный и Лапчатый. Перед каждым стояла табличка с именем, должностью и научным званием.
      
      - Ну-с, - сухо спросил нас т. Гусь и недовольно поправил очки в немодной оправе, - вы по какому такому вопросу, товарищи?
      
      Мы с поэтом-атлетом переглянулись, виновато вздохнули и переступили с ноги на ногу.
      
      - Я ведь, кажется, вас, товарищи, спрашиваю, - еще суше повторил И.В. Гусь, - вы по какому такому праву нас здесь отвлекаете?
      
      Кроме блескучих очков в немодной оправе нам с поэтом-атлетом был виден его серый, щедро припудренный перхотью пиджак и наглухо застегнутая под самое горло малиновая сорочка без галстука.
      
      (Что же касается двух остальных заседающих, то выбритый до кости академик Хрустальный являл нам надменное золотое пенсне, фарфоровой белизны воротничок дорогой итальянской рубашки и демократичный китайский джемпер цвета испуганной ящерицы, а обросший седой клочковатой бородкой чл. к-т АН СССР В.И. Лапчатый был в расшитой оперными петушками косоворотке и - как выяснилось где-то минутою позже - в лаптях и портах).
      
      - Я жду вас, товарищи, - повторил И.В. Гусь и раздраженно переставил табличку с научным званием.
      
      - Да погоди ты, Ваня, - перебил его В.И. Лапчатый и вдруг с обезьяньей ловкостью выхватил из-под стола балалайку, - погоди, говорю. Дай поиграть.
      
      Член-корреспондент ударил толстым пальцем по струнам и пронзительным бабьим голоском закричал:
      
       Мой дру-жок ар-тист народный,
       У ня-я-яго...
      
      - Друзья мои! - взмолился академик Хрустальный. - Друзья мои! Ну ведь так же нельзя. Вот вы, Василий Иванович, да уберите вы, наконец, свою ужасную балалайку. Уберите немедленно. Я вам приказываю... т.е.... прошу.
      
      - Совсем убрать? - обиженно переспросил членкор.
      
      - Совсем, Василий Иванович.
      
      - Жаль. Не могу я без балалайки.
      
      - И, тем не менее, - покачал головой академик, - я вам настоятельно рекомендую ее убрать.
      
      - Хорошо. Ладно. Вот спою вам подкожную, спою вам расстанную и уберу. Ладно.
      И чл. к-т. АН СССР В.И.Лапчатый во всю данную Господом мощь заорал:
      
       Мой дру-жок артист народный,
       У ня-яго три тыщи баб.
       Его орган де-то-родный
       Как бутылка "Севен-Ап".
       Опа! Опа!
       У него три тыщи баб.
       Опа! Опа!
       Как бутылка "Севен-Ап"!!!
      
      И чл. к-т. АН СССР В.И.Лапчатый с тяжким вздохом спрятал балалайку под стол.
      
      - Ну, а вы, - продолжил, поворачиваясь к И.В. Гусю, академик Хрустальный, - что это вы, Иван Васильевич, уж извините за выражение, "наезжаете" на товарищей?
       Товарищи, - академик краешком глаза глянул в конспект, - товарищи беженцы из Ветерании. Жертвы этого ужасного батьки Кондрата. А вы, Иван Васильевич... - академик вздохнул, - эх, Иван Васильевич-Иван Васильевич!... очень уж это, Иван Васильевич, неприятно...
      
      Ст. научн. с-к. Гусь с независимым видом поправил очки.
      
      - Жертвы! Я с вас, Иван Иванович, прям-таки удивляюсь! Ежели оне, я извиняюсь, жертвы, то согласно подпункта пятого пункта десятого параграфа сто двадцать третьего Положения о натурализации и репатриации, лица, претендующие на получение политубежища... Товарищи, насколько я понимаю, именно такие лица?
      
      - Да-да! - горячо закивали мы с поэтом-атлетом.
      
      - Так вот, - продолжил ст. научн. с-к. Гусь, - согласно подпункта пятого пункта десятого, лица, претендующие на получение политубежища, обязаны предоставить следующий пакет документов:
      
      а) справку о декоммунизации;
      
      б) справку о деидеологизации;
      
      в) свидетельство Љ5 о перенесенных в детстве репрессиях;
      
      г) ксерокопии опубликованных научных работ (в 2-х экземплярах);
      
      д) папку со скоросшивателем.
      
      - Итак, то-ва-ри-щи, - по складам произнес И.В. Гусь и пробуравил нас профессионально недоверчивым взглядом, - ва-аш па-кет до-ку-мен-тов.
      
      - Да, да, друзья, - с доброй улыбкой поддержал его академик Хрустальный, - прошу вас, друзья, поскорей.
      
      - У н-нас, - заикаясь и только сейчас начиная осознавать весь ужас своего положения, ответил я, - у нас н-нет д-д-документов...
      
      И.И. Хрустальный вопросительно посмотрел на И.В. Гуся.
      
      - В случае отсутствия вышеуказанного пакета, - вновь зачастил И.В. Гусь, - равно как и при наличии пакета документов, оформленных не до конца или неправильно, лица, необоснованно претендующие на получение политубежища с последующей репатриацией и натурализацией, под-ле-жат... - И.В.Гусь с недовольной гримасой взглянул на меня, - под-ле-жат обязательной дематериализации с последующей стерилизацией (с правом замены расстрелом на месте). Вам это ясно?
      
      - Да... - еле слышно ответил я.
      
      - Охрана!
      
      Появился взвод бородатых милиционеров с гитарами.
      
      - Но, Иван Васильевич, - осторожно возразил академик Хрустальный, - нельзя ли как-нибудь, знаете ли, иначе. Как-нибудь, знаете ли, по-хорошему. А? Ступайте, - кивнул он бородатым милиционерам, - Ступайте-ка прочь, друзья.
      
      Милиционеры исчезли, оставив после себя чуть подзадержавшийся в воздухе гитарный аккорд и запах казармы.
      
      Ст. научн. с-к. Гусь возмущенно сдернул с носа очки и, рискуя расколошматить их, с размаху шваркнул о малахитовую столешницу.
      
      - Иван Иваныч! Иван Иваныч!!! Я с вас прям-таки удивляюсь. Подпункт пятый пункта десятого параграфа сто двадцать третьего Положения о натурализации и репатриации не допускает никаких, я подчеркиваю, ни-ка-ких иных толкований. Вы меня извините, Иван Иваныч, но дура лекс - дура сед . Между прочим, это мне, а не вам, отчитываться во вторник перед ревизией. Охрана!
      
      Милиционеры вернулись.
      
      Академик Хрустальный жалобно заканючил:
      
      - Ну, Иван Василич... ну, Ива-ан Ва-асилич... экий вы, право! Какой же вы, все-таки, сухой и жестокосердный человек: параграф пятый, пункт сто двадцать девятый! Ну, Ива-ан Ва-асилич... неужто и поделать-то ничего нельзя?
      - Нет, - отрезал жестокосердный Иван Васильевич. - Дура, Иван Иванович, лекс, дура сед.
      
      - Как же, право, неславно! - развел руками Иван Иваныч. - Как же, все ж таки, нехорошо! Ну, вот что друзья, - он сделал решительное лицо и развернулся к конвою, - вы этих товарищей из Ветерании расстреляйте НЕ БОЛЬНО. Чик - и они уже на небесах. Договорились, друзья? Это очень и очень важно.
      
      Бородатые милиционеры, источая все тот же отвратительный запах казармы, приблизились к нам и, мешая друг другу, принялись заламывать нам руки за спину. Несмотря на полный и очевидный абсурд происходящего, боль от заломленных к самым лопаткам рук была абсолютно реальной. Я ошарашено заелозил взглядом по лицам членов Президиума.
      
      Узкое лицо с огромной малиновой бородавкой, каковым (на вполне законных основаниях) обладал ст. научн. с-к. Гусь, было простым знаком параграфа с водруженными на закорючку носа очками. Ждать от Ивана Васильевича каких-либо чувств было нереально и наивно.
      
      Что же касается буквально сочившегося добротой лица академика Хрустального, то от Ивана Ивановича... от Ивана Ивановича, как доказывало все предыдущее, толку было еще меньше. Максимум, на что был способен добрейший Иван Иванович - это горько всплакнуть после нашей кончины. Так что к черту Ивана Ивановича!
      
      Оставалось - некрасивое и неправильное, с простодушной колхозной хитрецой лицо чл. к-та АН СССР В.И Лапчатого. Я впился в лицо академика умоляющим взглядом. В этом лице был хоть какой-то намек на возможность живого чувства.
      
      - Эх! - закричал уязвленный немой мольбой моего взгляда членкор.- Эх! Да еж твою двадцать! Да дайте вы хоть поиграть.
      
      И, вытащив под шумок из-под стола балалайку, академик заголосил:
      
       Тракториста я лю-би-ла,
       Трактористу я да-ла,
       Три не-де-ли сиськи мы-ла...
      
      И вдруг прервал сам себя, трахнув кулаком о малахитовую столешницу:
      
      - Не позволю! Слышите вы меня? Я, член-корреспондент АН СССР, Василий Иванович Лапчатый этого вам НЕ ПОЗВОЛЮ. Не позволю я этих ребят вот так вот взять и - расстрелять. Иван Васильевич, Иван Иванович! Вы же РУССКИЕ ЛЮДИ! О-ду-май-тесь! Что же, по вашему, он, - академик ткнул в меня пальцем, - вот этот, к примеру, мордастенький, перед смертью и девку за сиськи не подергает? И водки холодной не выпьет? Да не позволю я вам этого, господа! НЕ ПОЗВОЛЮ. Сперва - напоить. Потом - расстрелять.
      
      Академик чинно вытащил из-под стола заткнутую чистой тряпочкой бутыль самогона и тут же удивительно споро набулькал из нее целый стакан.
      
      - На, выпей, солдат, - он протянул его мне. - Выпей. За свою погибель.
      Я ошарашенно принял из мягких рук академика эту на редкость тяжелую стопку, до краев наполненную мутной жижей:
      
      - Пей, солдат! Гуляй, солдат!
      
      Я зажмурился, крепко выдохнул и медленно-медленно влил в себя грамм сто-сто пятьдесят сивухи. Пищевод одеревенел и заполыхал огнем.
      
      - Та-а-ак, - обиженно выпятил губу академик Лапчатый, - а почему - не до дна?
      
      - Почему, почему, - просипел я остатками голоса, - да не могу я больше.
      
      - Ну, солдат, - продолжал раздраженно жевать губу академик, - жидковат ты в кости, солдат. Давай тогда, хоть закуси.
      
      И он протянул мне кусок ноздреватого черного хлеба.
      
      Я решительно отвел его руку.
      
      - Я... эта, - твердо вымолвил я, - ...я после первой, короче, не закусываю.
      
      - Не закусываешь?
      
      - Нет.
      
      - Мо-ло-дец!
      
      Академик одобрительно встряхнул головой и тут же выдал очередное балалаечное тремоло:
      
       Я гу-у-улять стес-ня-юсь тро-шки
       Со своей па-а-адругою ,
       Потому что я с картошки
       Слишком громко пукаю.
       Опа! Опа!
       Не хожу с подругою.
       Опа! Опа!
       Слишком громко пукаю!!!
      
      Академик отложил балалайку в сторону и подкрутил седоватый ус:
      
      - Тогда выпей, солдатик, вторую.
      
      Оставшиеся пятьдесят грамм пронеслись по пищеводу почти что без сопротивления.
      
      - Молодец, солдат! Давай, солдат, закуси.
      
      - Я эта... я, короче, после второй тоже ни хрена не закусываю.
      
      - Молодец! Сразу видно, что русский человек! Русский?
      
      - Местами.
      
      - Мо-ло-дец! Выпей, солдатик, третью.
      
      И новые двести грамм плюхнулись раскаленным комком в мой многострадальный желудок.
      
      - Без закуски целую бутылку! - всплеснул руками академик Хрустальный. - Без закуски - бутылку! - восхищенно повторил он. - Совсем без закуски! - в третий раз благоговейно констатировал академик и, широко распахнув свой беззубый рот, явно собирался еще и еще восхищаться моим алкогольным гусарством и ухарством, но - первенство за столом уже цепко держал в своих мягких руках чл. к-т АН СССР В.И. Лапчатый.
      
      - Красиво ты пьешь, солдат! - вскричал Василий Иванович.- Пьошь - повторил он с невесть вдруг откуда выскочившим грузинским акцентом, - как танцуышь! Ну, а... заединщик-то твой, согласен он выпить за собственную погибель?
      
      Поэт-атлет обиженно пробасил:
      
      - А то.
      
      И тут же принял из ласковых рук академика полную стопку.
      
      Поэт-атлет меня тут, надо честно признать, посрамил. Свои двести с кепочкой грамм он влил себе в пасть за раз и на редкость красиво. А потом, после ритуальных вопросов - ответов: "Закуси" - "Не закусываю", - не менее профессионально проглотил и следующие двести.
      
      - О! - привычно всплеснул руками академик Хрустальный. - Без закуски целую бу...
      - Ну, а ты, Вань, - привычно перебил его В.И. Лапчатый, - ты-то, Вань, будешь?
      
      Академик проблематично поскреб по столу узловатыми пальцами.
      
      - Ну, ты сам решай, Вань.
      
      - Рю... рюмочку, - смущенно пробормотал академик.
      
      - Мо-ло-дец, - отчеканил членкор, заученным жестом вынул бутылку и, не глядя, нацедил грамм тридцать-сорок в лично подставленную академиком рюмку.
      
      Академик нерешительно взял ее, поглядел на свет и осторожно выпил.
      
      - Ну, а ты, чернильная душа, - продолжил свое черное дело Лапчатый, - ты-то пить с нами будешь?
      
      Ст. научн. с-к Гусь испуганно потеребил очки и растерянно вымолвил:
      
      - Я... я не знаю...
      
      - Не знаешь? - раздраженно переспросил его членкор.
      
      - Не, я... не знаю...
      
      - Ну, а не знаешь, так пей. Понял? А то ведь я тебя, - посуровел лицом Василий Иванович, - я ведь тебя, чернильная душа, изучил. Ты, коли с нами сейчас не выпьешь, так на нас первый же и настучишь. А? Настучишь ты на нас, Ваня?
      
      - Я... не-е... а-а...
      
      - Ясен пень, настучишь. Ну, как хлопцам, цельный стакан я тебе наливать не стану. А то у тебя, чернильная душа, пупок развяжется. Налью я тебе ровно сто грамм. Осилишь, Вань, полстакана?
      
      - Да...
      
      - Ну, смотри, я тебя за язык не тянул.
      
      И член-корреспондент АН СССР наплескал ему обещанные полстакана. Ст. научн. с-к Гусь сделал каменное лицо и без видимой натуги остограмился.
      
      Потом пришел черед самого В.И. Лапчатого. Налил он себе с размахом, по-шолоховски - полный стакан и выпил его достаточно смачно, хотя в конце и чуть-чуть закашлялся и где-то грамм сто-сто пятьдесят оставил.
      
      ***************************************************************
      
      Дальнейшее я помню отрывочно. Помню, например, все того же чл. к-та АН СССР В.И. Лапчатого. Член-корреспондент ожесточенно наяривает на балалайке. Его полотняная косоворотка распахнута настежь, открывая досужим взглядам его же пунцово-красную грудь, неравномерно заросшую курчавым и тонким волосом:
      
      Академик кричит:
      
       В бане ба-бонь-ки мя-сис-ты
       У-ми-ра-ли от та-а-ски,
       Глянь, заходят коммунисты
       И у всех - большевики.
       Опа! Опа!
       Умирали от та-а-аски.
       Опа! Опа!
       Все они - большевики!!!
      
      А где-то у воображаемого задника поэт-атлет-экстрасенс, задрав к верху шитый платочек, плывет павою, а старший научный сотрудник Гусь мрачно ходит вокруг него вприсядку.
      
      **********************************************************************
      
      ...Помню еще такой кусок: чл. к-т АН СССР рассуждает. Даже не столько рассуждает, сколько взахлеб несет какую-то жаркую и потную чушь, пронизанную какой-то вполне идиотской и в то же время абсолютно железной логикой.
      
      - Слышь, солдат, - кричит мне в самое ухо В.И. Лапчатый, - ты такую Монику Левински знаешь?
      
      - Нет, - отвечаю я. - Не знаю.
      
      - Ну, солдат! Это же баба Клинтона.
      
      - Извиняюсь! Извиняюсь... - силюсь возразить ему я. - Бабу Клинтона зовут хи-хи... Хилари!
      
      - Ты глуп, солдат. У Клинтона этих баб! Это другая. Так, вот, после разрыва с Клинтоном, Моника потолстела на двадцать семь килограмм. Впечатляет?
      
      - Впечатляет.
      
      - Ну и какой из этого следует вывод?
      
      - А?
      
      - Какой из этого следует вывод, знаешь?
      
      - Не, не знаю.
      
      - Ты все-таки удивительно темен и глуп, солдат. Это же просто. Это же э-ле-мен-тар-но. Это... о чем бишь я?
      
      - О том, что Моника Левински (после смерти Клинтона) потолстела на 47 килограмм.
      
      - Это же просто, - кивнув седой головой, продолжает академик. - Это же элементарно, как... как малая теорема Ферма. Можешь, солдат, в течение сорока семи секунд доказать большую, а так же и малую теорему Ферма? Можешь? Не можешь? Ты фантастически темен и глуп, солдат. Запомни, из этого просто-напросто следует, что в ситуации, когда русский пьет водку, американец начинает жрать гамбургеры. Согласен?
      
      - Согласен.
      
      - И совершенно бесполезно запомни, солдат, со-вер-шен-но бес-по-лез-но спрашивать, что хорошего американец находит в гамбургерах. Это ничуть не умнее, чем интересоваться, что хорошего русский находит в водке. Согласен?
      
      - Согласен.
      
      - О чем бишь я?
      
      - О водке. И гамбургерах.
      
      - О, как же ты все-таки темен и глуп, солдат! - привычно оскорбил меня академик. - Дело ведь вовсе не в водке. И даже не в гамбургерах. Дело в том, что Клинтон ни дня не служил в армии. В Краснознаменной и Легендарной Американской армии. О чем бишь я?
      
      - О Краснознаменной и Легендарной Американской армии.
      
      - Американской?
      
      - Yes.
      
      - Do you speak English? Remember Pearl Harbour! Hurt me, damn you, hurt me with all your duck, honey! Hurt me ... О чем бишь я?
      
      - Об армии. И о том, что вас кто-то поранил.
      
      - А! Об армии. Армия это ведь - что, солдат? Армия это - два года тюрьмы за то, что носишь яйца. Согласен?
      
      - Согласен.
      
      - О чем бишь я?
      
      - О... о яйцах.
      
      - Да не о яйцах. О - Клинтоне! А Клинтон он - что?
      
      - Клинтон потолстел на 47 килограмм.
      
      **********************************************************************
      
      И так далее, и так далее, и так далее. В конце концов, то ли академик окончательно забыл про меня, то ли ему надоело прослаивать свою речь моими секундными, ничего не значащими репликами, но где-то достаточно скоро, часа где-то через полтора он превратил ее в сплошной, не прерываемый никем и ничем монолог.
      Он говорил, говорил и говорил.
      
      Он говорил о Монике Левински и Билле Клинтоне, о доктрине Монро, о Краснознаменной и Легендарной Американской армии, он спел "Дойчланд, Дойчланд юбер аллес...", аккомпанируя себе на балалайке, а потом заговорил о плане Шлиффена, о Франко-Прусской войне, о Курско-Орловской операции, об эстетических вкусах И.В. Сталина, о том, что ему, В.И. Лапчатому, уже на целых два дня задерживают академический доп. паек (четыреста грамм ветчины и полкило тамбовских колбасок), о русско-нормандских корнях древнерусского торгово-разбойного государства, о том, какую роль в возвышении г. Москвы сыграл ордынский хан Узбек, о том, что лично он, академик, ни разу в жизни не болел триппером, о том, что на третьем курсе ЛИИЖТа гнида-профессор зарезал ему сопромат и так далее, и так далее, и так далее.
      
      Он говорил и говорил, говорил и говорил...
      
      Но всему (как мы, кажется, уже где-то упоминали раньше), решительно всему на свете приходит конец. Пришел конец и красноречию чл. к-та АН СССР В.И. Лапчатого. Академик вдруг (он рассуждал о знаменитом цареубийстве 11 марта и его связи с сюжетной канвой романа "Братья Карамазовы") на полуслове прервался, рухнул лицом на залитый водкой стол и тоненько захрапел.
      
      **********************************************************************
      
      Помню... еще помню, как по-разному действовал алкоголь на Секретаря Комиссии И.В. Гуся и действ. ч-на АН СССР И. И. Хрустального.
      
      И.В. Гусь от водки практически не пьянел, а только впадал в глубокую запойную тоску.
      
      - Мы убийцы! - орал он, с хрустом срывая с носа очки и раздирая на впалой груди взмокшую от пота темно-малиновую рубаху. - Мы убийцы, - все орал и орал он, - мы режем людей параграфами. Мы - убийцы! Вы хоть понимаете, что все мы здесь - убийцы?
      
      А вот И.И Хрустальный с каждым новым глотком становился все лучезарней и благостней. Где-то с рюмки четвертой-пятой он полностью погрузился в какое-то сбивчивое и сентиментальное, в какое-то бесконечное и запутанное, словно мексиканский телесериал, воспоминание о том, как в ранней молодости он, академик, и его "дуг Вайка Ыков" (где-то с рюмки восьмой-девятой академик напрочь перестал выговаривать буквы "эр" и "эл"), его "дуг Вайка Ыков - майчик из хоошей семьи, котоый в конце концов сей", ходили где-то в забытой Богом провинции на танцы.
      - Денег у нас совсем-совсем не быо, - от жалости к себе и Вальке академик то и дело пускал нескупую слезу. - Денег у нас совсем-совсем не быо, мы ведь быи такие бедные! Такие бедные-бедные-бедные и такие моодые и моодые, и вот мы с Вайкой, чтобы туда пьойти, всегда пеепыгивали чеез забо!
      
      - Чеез забо! - академик делал поясняющий жест рукой, - Чеез забо! - повторял он и заходился в рыданиях. - Чеез забо!
      
      В чем заключался особый трагизм этой долгой и нудной истории я так, честно говоря, и не понял. Ну, разве что в том, что Валька Лыков в конце концов сел. А во всем остальном это был самый обычный рассказ о тревожной и бурной молодости. Хотя и не исключено, что что-нибудь самое судьбоносное я в этой истории и упустил. Ибо слушал я академика, надо честно признаться, вполуха и видел вполглаза. Ибо мысли мои давно уже были совсем о другом. Мысли мои обитали на запредельно высокой, сугубо лирической волне.
      
      - Бабу бы, - прошептал я в разверстое ухо почти уже бездыханного академика Лапчатого. - Бабу бы. Бабу бы мне.
      
      - А? - академик приоткрыл один глаз.
      
      - Бабу бы. Ты ж обещал.
      
      - Угу, - еле слышно пробормотал членкор и надавил под столом большую красную кнопку с надписью "Сексобслуживание".
      
      Раздался мелодичный хрустальный звон. Запахло духами и туманами. Послышался шелковый шелест длинного платья. В густой алкогольной пелене отчетливо замаячило что-то мягкое, женское.
      
      Мягкое-женское улыбалось и блестело глазами.
      
      - Как? Вас?... Зовут? - с неотразимой (как мне показалось) галантностью поинтересовался я.
      
      Мягкое-женское мило потупилось и прошуршало:
      
      - Татьяна.
      
      - А? - широко (как мне почему-то казалось, - по-гагарински) улыбнувшись, переспросил ее я.
      
      - Татьяна.
      
      - А-а-а...
      
      - Мы убийцы!! - бился в истерике ст. научн. с-к Гусь.- Мы - убийцы! Вы хоть понимаете, что все мы здесь - убийцы?
      
      - А я спашиваю Вайку, - печально вторил ему акад. Хрустальный. - "Вай, у тебя есть гивенник?" "У меня нет гивенника", - отвечает мне Вайка. "Так что же нам деать?" - еще аз спашиваю я его. А Вайка, у него всегда была такая, знаетеи, офицейская выпавка, эдак, знаетеи, под-бо-че-ний-ся и сказай: "Давай, Вань, пеепыгнем чеез забо!"
      
      - Мы убийцы!!! - мрачным эхом отзывался ст. научн. с-к Гусь.
      
      - Чеез забо! - ревел в три ручья академик Хрустальный.
      
      Чл. к-т АН СССР В.И. Лапчатый мирно спал.
      
      Мягкое-женское улыбалось.
      
      The rest is silence.
      
      
      
       Глава VII
       Особенности национального похмелья
      
       Listen, Jesus, to the warning I give.
       Thomas Rice (libretto)
      
      
      - Михрютка, - услышал я взволнованный шепот тов. Голопупенко, - Михрютка, черт, вставай.
      
      - А? Что? - спросонья выкрикнул я. - Как мы будем друг друга любить, рыбка?
      
      - Михрютка, черт, какая я тебе рыбка? Это же я, Голопупенко Евстафий Яковлевич.
      
      - А? Что? А как вы попали сюда? - удивился я.
      
      - Какая разница.
      
      - А-а-а... понятно...
      
      - Книжка у тебя?
      
      - Какая книжка?
      
      - Жидо-масонская.
      
      - На... наверное.
      
      - "Наверное" или у тебя?
      
      - Сейчас посмотрю.
      
      И я стал тупо нашаривать рукой в темноте.
      
      Шаря рукой в темноте, я нежданно-негаданно вспомнил, что лежу я не на ложе любви, а на тюремной... как же это по-тюремному? - шконке и лежу, между прочим, в ожидании расстрела.
      
      Шаря рукой в темноте, я припомнил, как часа четыре назад необъяснимо протрезвевший академик Лапчатый вдруг очень серьезно и тихо сказал мне:
      
      - Ну, что ж, добрый молодец, умел, как говорится, воровать, умей, как говорится, и ответ держать.
      
      И столь же необъяснимо протрезвевший академик Хрустальный виновато добавил:
      
      - Вас не больно расстреляют, друзья.
      
      И лишь один ст. научн. с-к Гусь и думать не думал выныривать из алкогольного дурмана и все так же драл на впалой груди рубаху, и все так же истошно орал, что все они здесь убийцы и режут людей параграфами, что все они здесь - убийцы, понимаем ли мы, что все они здесь - убийцы, но на старшего научного сотрудника уже давным-давно никто не обращал внимания.
      
      Потом академик Лапчатый нажал большую черную кнопку с надписью "Силовые структуры", и в необъятный Зал Заседаний вломилась толпа бородатых милиционеров и безжалостно отодрала меня от мягкого-женского, а потом... потом я вспомнил, как они тащили меня по длинному и гулкому коридору, а вслед за мною бежал подгоняемый глухими шлепками дубинок абсолютно голый поэт-атлет (какая же страшная баба перед этим ему досталась, Господи!), а потом нас с поэтом-атлетом раскидали по разным камерам, и я отчетливо вспомнил, что в моей камере горел ослепительно белый, пробивавшийся даже сквозь плотно закрытые веки свет, и как, после долгих раздумий, я, наконец, догадался залезть на верхнюю шконку и выкрутил докрасна раскаленную лампочку, и как в моей камере, наконец, наступила долгожданная бархатистая темь, и как там, в темноте, я вдруг увидел свою дочку Сонечку.
      
      Там, в темноте, моя дочка была намного старше, чем в жизни. Ей было уже годика три-три с половиной.
      
      - Что тебе снилось, Сонечка? - зачем-то спросил я ее.
      
      Сонечка грустно посмотрела на меня и тихо ответила:
      
      - Сон.
      
      - А кто тебе снился?
      
      - Воук.
      
      - Волк убежал?
      
      - Нет. Он скушал ми ногу.
      
      - Но ведь это только сон, Сонечка.
      
      - Да, тойко сон. Низя так, павда, папа?
      
      - Конечно, нельзя.
      
      - Низя так! Воук похой. А мы с тобой хаошие. Павда, папа?
      
      - Правда.
      
      Сонечка грустно улыбнулась и помахала мне рукой:
      
      - Пока, папа.
      
      - До свидания, Сонечка.
      
      Она растворилась в темноте.
      
      Минуту - другую я еще мог различить в мертвом воздухе камеры запах ее кожи - запах молочка и хлеба. А потом - не сумел. Исчез не только сам запах, исчезла даже тень этого запаха.
      
      Я попытался встать, но это у меня опять не получилось. Мои руки были прикованы к батарее. Мой левый, окаменевший от бесконечного лежания, бок упирался во что-то длинное, скользкое, мягкое, обитое чуть побелевшим от древности дерматином.
      Где-то - в невообразимом, почти космическом далеке - еле слышно шипело радио. Чей-то приторно интеллигентный голос с идиотской серьезностью все твердил и твердил, что за тридцать пять лет работы в театре на него не перешили ни одних штанов. Они сгнили, но их не перешили. ...У меня ведь утром как? - все с той же дебильной серьезностью повторял голос. - У меня ведь каждое утро как? Сперва - молитва. Потом - весы...
      
      "Придется проснуться, - с грустью подумал я. - Или все-таки нет?"
      
      Пленочка сна вдруг стала настолько тонкой и хрупкой, что начала вовсю пропускать звук и свет.
      
      ************************************************************************
      
      И здесь я услышал спасительный голос тов. Голопупенко.
      
      - Михрютка, курицын сын, да куда ж ты засунул книжку?
      
      И я (исключительно для очистки совести) пропихнул ладонь во внутренний карман своей джинсовой куртки. Зрячими кончиками пальцев я ощутил: гладкую поверхность бумажника, холодок электронной записной книжки, толстую пачку просроченных накладных, колючую связку ключей, окаменевший огрызок позавчерашнего бублика и... и нечто компактное, квадратное, маленькое, заключенное в мягкий кожаный переплет. Шершавые буквы заглавия, скользкая медь уголков, - похоже, что это и была искомая жидо-масонская книжка.
      
      - Да вот же она, Евстафий Яковлевич!
      
      - Ну-тка... - встрепенулся старик. - Ну-тка, дай-ка сюда. Она! А я уж подумал... подумал, что обманул ты меня, убег. Ну, думаю, ни Мишки, ни книжки! Ни Мишки, думаю, ни книжки... А ты, вишь, в тюрьме. В расстрельной, вишь, каморе! А мне... - тов. Голопупенко с привычным испугом огляделся вокруг и зашептал. - А мне - только тиха! - главный тюремный опер близкий, вишь, родственник. Моему троюродному шурину - четвероюродный деверь. Понял? Нет? Свой человек! Я сразу к нему. Глянь, Вань, говорю, Михрютка, мол, парень хороший, нынешней, мол, шантрапе не чета, так ты лучше, Вань, бомжу какую-нибудь на улице поймай, да и расстреляй ее вместо Михрютки. Понял? Нет? Спишем бомжу, а Михрютку отпустим! Всего и делов... А деверь-то мне: есть, мол, на твоего Михрютку прОтокол? Глянь, а прОтокола-то и нет!
      
      - Как нет? - удивился я.
      
      - А так - нет! Начальство-то водку жрет, ему не до прОтокола.
      
      - Неужто до сих пор пьют?
      
      - Не то слово "пьют". Не то слово, Михрютка, - "пьют"! Гармошку рвут и водку хлещут!... А раз прОтокола нет, значит, ты теперь человек свободный. Понял? Нет? Свободный ты теперь у нас человек! Собирайся, короче, пошли.
      
      И здесь я...даже - не я, мои легкие, рот, мозг повели себя странно. Мои губы вдруг сами собою выговорили:
      
      - Я... я не хочу, Евстафий Яковлевич.
      
      - Как это "не хочу"? - возмутился старик. - Как это "не хочу"?
      
      - Т.е. я... конечно, хочу, но я не могу, Евстафий Яковлевич, я один не могу. У меня здесь товарищ. Поэт.
      
      - Откуда ж он взялся?
      
      - Да так... познакомились.
      
      - Ну, как познакомились, так и раззнакомитесь. Собирайся, короче, Михрютка, в темпе, а то начальство, неровен час, глаза продерет, да и подпишет-то прОтокол. Понял? Нет? Тебя ж тогда - сразу к стенке!
      
      - Да не могу я, - продолжил упираться я. - У меня тут товарищ. Поэт.
      
      - Поет! Что он сочинил, твой поет, частушки матерные?
      
      - Какое это имеет значение...
      
      - Такое! Ты хоть сам понимаешь, что здесь тебя ждет?
      
      - Понимаю.
      
      - Что?
      - С-с... смерть.
      
      - Ну, и чего ты выеживаешься? Чего целочку строишь? Собирайся, короче, скорее.
      
      - Да не могу я. У меня здесь товарищ. Поэт. Бросить его, значит... поступить не по... по совести...
      
      - ЧТО-О?!! - во всю данную Господом-Богом мощь рявкнул Дважды Еврей Советского Союза.
      
      - Поступить не по... совести.
      
      - Не по совести, говоришь? Не по совести?! Нет, я-то, Михрютка, думал, что ты и на самом деле человек умный, а ты, бляха-муха, дурак дураком! Темный ты, как пивная бутылка! Развел здесь барство, блядство и благородство, как какой-нибудь... Михалков-Кончаловский. Фу-ты нуты, какой фон-барон! Не по совести ему! Не по совести! Расселся на шконке, словно муха на говне, и жизни меня, старика, учит. Не по со... Да про-па-дай! Пропадай ни за грош. Только книжку отдай и делай, что хочешь.
      
      Я молча протянул ему обтянутый в мягкую кожу том.
      
      Старик суетливо схватил его и зарыдал в голос.
      
      - Отдал, зна-а-ачит, книжку. Отдал, ста-а-арику. Она ж ми... ми... миллионы сто-о-ит! А он взял и отдал... Ну вот... мне же и... лучше... Все деню-у-ушки теперь мне о-одному. А я очень (ты знаешь) лю-у-ублю денюшки... Она ж... ми... ми... А он взял и отдал...
      
      Тов. Голопупенко смахнул слезы ладонью и подошел ко мне.
      
      - Ну... прощай, Михрютка. Ежели что не так, ты меня, дурака, прости.
      
      Он обнял меня и больно царапнул щетиной.
      
      - Прощай, - он всхлипнул и шмыгнул носом. - Прощай, ми... ми... Михаил!
      
      - Прощайте, Евстафий Яковлевич.
      
      Старик, тяжко шаркая, вышел.
      
      Лязгнул железный засов.
      
      Я остался один. Словно муха на говне. Один на один со всем своим барством, блядством и благородством. Один на один со всеми своими дурацкими принципами, заставляющими меня подыхать из-за человека, которого я, простите, и знал-то всего пару часов.
      
      "Подыхать, - удивленно подумал я. - Ну, да. Подыхать. Ведь утром меня... убьют? Меня - убьют?! - недоверчиво хмыкнул я. - Нет-нет! Меня - не убьют. Могут убить кого угодно: Смирнова, Петрова, Сидорова, Кузнецова и Клименкова, Раухвергера и Каценеленбогена, но меня - Иванова - меня не убьют. Почему? Да просто потому, что меня... меня не убьют!"
      
      - Меня не убьют! - во всю глотку заорал я - Меня не убьют!!!
      
      - Ме-э-э-ня э-э-э убью-у-ут!!! - отозвалось долгое эхо с галёры.
      
      "А вдруг, - нежданно-негаданно подумал я, - вдруг меня все же...убьют? Вдруг вот именно МЕНЯ возьмут и... ПРИКОНЧАТ?"
      
      Я встал и начал, как заведенный, носиться взад и вперед по камере от намордника к двери и от двери к наморднику.
      
      (На тюремном жаргоне такого рода хождения носят удивительно точное название "гонки").
      
      Меня сегодня убьют.
      
      Эта мысль была... нет, она была вовсе не страшной.
      
      Она была просто - слишком большой.
      
      Она не помещалась во мне.
      
      Меня убьют.
      
      Из-за совершенно незнакомого мне человека.
      
      - А хоть бы, - я на минутку прервал свой бег. - А хоть бы и из-за знакомого. Да кто он вообще такой - этот несчастный поэт-атлет РЯДОМ СО МНОЙ? Что, простите, со смертью Дмитрия В. Рыкова потеряет наша Вселенная?
      
      Миллион-другой цитаток из Пастернака? Поэтич. сборник "Привет, Зурбаган"? Юмористич. песню "Куды ж ты, пидла, вэник заховала"? Ха-ха-ха! Смешно! Ха-ха-ха! А вот если олигофрены-академики расстреляют МЕНЯ, то... то... Тогда Этот Мир Перестанет Существовать.
      
      Взорвется Этот Мир и Потухнет.
      
      "Идиот, - ругал я самого себя, - самый настоящий идиот. Помесь Дон-Кихота и Пиквика. Гибрид Эдички Лимонова с Венечкой Ерофеевым. Кто дал тебе право, - я вдруг ощутил себя человеком давно и неукротимо верующим, - кто-о да-ал те-бе пра-во тратить дарованную тебе Господом Жизнь неизвестно на что? Кто дал тебе право жертвовать этой Единственной Жизнью ради всяких там зело неугодных Господу поэтов-атлетов? Ох, и не для того, Михаил, Господь вручил тебе Жизнь! Ох, и не для того".
      Я пал на колени и начал молиться.
      
      - Господь, - вовсю лепетал я, - Дорогой, глубокоуважаемый наш Господь! Для тебя это - пустяки. А для меня это важно. Дорогой Господь! Сохраните мне... жизнь! Сохраните мне жизнь! А?
      
      - А ежели, - ужом прижимаясь к бетонному полу, елейно продолжил я, - ежели, дорогой Господь, Вы человек слишком мстительный и чуть-чуть, ну, совсем чуть-чуть кровожадный, ежели, Господи, Вам так и не удалось изжить в себе этих родовых ближневосточных черт, то - пожалуйста-пожалуйста - забирайте абсолютно никчемную жизнь абсолютно бездарного поэта-атлета, а ежели, Господи, Вы и это сочтете недостаточной платой за мою - чего прибедняться! - достаточно ценную, а, может, и вовсе бесценную ЖИЗНЬ, то - пожалуйста-пожалуйста! - давай расстреляем на улице сотню-другую бомжей, давай взорвем и сами эти улицы к ядрене фене, давай испепелим весь этот погрязший в ереси город небесным о...
      
      Но здесь я был, слава Богу, прерван. Глухо стукнул засов, с визгом отъехала дверь, и в камеру с шумом, криком и гамом, а отчасти также с гиком и свистом ввалился тов. Голопупенко, а с ним еще один высокий, огненно-рыжий гражданин во всем синем.
      
      От обоих пахло вином.
      
      - Глянь, ВАНЬ! - как попало расставляя логические ударения, крикнул тов. Голопупенко. - Как ты ДУМАЕШЬ, Вань, кто это ПЕРЕД тобой? Перед ТОБОЮ, Вань, ФОН-барон! МИХАЛков-Кончаловский! Редкостный экзи... экзу...
      
      - Экземпляр, - шутя справился с заграничным словом огненно-рыжий Ваня и, мрачно глядя куда-то в пол, продолжил:
      
      - Гражданин осУжденный, каких-либо жалобы у вас имеются? На условия содержания, выгуливания, кормления? На грубость тюремного персонала? На кратность прихода газет? Говорите, гражданин осУжденный, никого и ничего не бойтесь. Любой вашей жалобе со временем будет дан законный ход.
      
      Я так же уперся взглядом в пол и хмуро выдавил:
      
      - У осУжденного Иванова никаких жалоб нет.
      
      (Какая-то генетическая память подсказывала мне, что осУжденный так же обязан быть хмурым, как рекрут - веселым).
      
      - Никаких жалоб? - переспросил двухметровый Ваня.
      
      - Нет, гражданин начальник тюрьмы, никаких таких жалоб у меня нет. Разве что, - все так же хмуро продолжил я, - разве что, гражданин начальник тюрьмы, очень бы, конечно, хотелось подать заявление.
      
      - Куда?
      
      - В партию, гражданин начальник тюрьмы.
      
      - Ну, орел, - начальник смерил меня равнодушно-презрительным взором. - Под блатного косишь? Ну, флаг тебе в руки, орел... Что ж, гражданин осУжденный, раз нет, так нет. Часика, думаю, через два будет приведен в исполнение ваш прИговор.
      
      Здесь тов. Голопупенко не выдержал и захихикал.
      
      - Ладно, Михрютка, кончай ВАЛЯТЬ дурака, ПОШЛИ. Пошли, Михрютка, пошли. ТЫ свободен!
      
      Я поднял глаза и задал дурацкий вопрос:
      
      - Я пойду один?
      
      - Нет, с квартетом блядей. КОНЕЧНО, один.
      
      Я снова уставился в пол и тихо сказал:
      
      - Я никуда не пойду.
      
      - Как, ОПЯТЬ?!
      
      - Один я никуда не пойду. У меня здесь товарищ. Поэт.
      
      - Ты что, ИЗДЕВАЕШЬСЯ?
      
      - Нет, Евстафий Яковлевич, но один я никуда не пойду. У меня здесь товарищ.
      
      ******************************************************************************
      
      Погоди-погоди, читатель, сейчас я тебе все объясню.
      
      Читатель, помнишь, как в детстве и ранней юности удивительно часто мы оба - и я, и ты - мысленно совершали всевозможные героические поступки? Помнишь, как легко и естественно осуществлялись эти поступки в царстве чистого разума и как тяжело и неохотно претворялись они же в реальную жизнь?
      
      Вернее, совсем не претворялись. Им что-то мешало.
      
      И вот теперь, прожив без малого целую жизнь, или, во всяком случае, почав ее заведомо лучшую и заведомо большую половину, дожив, короче, до - страшно сказать! - тридцати восьми лет, пережив В.В. Маяковского, А.С. Пушкина и М.Ю. Лермонтова, я нежданно-негаданно убедился, что правильно и - обратное.
      Поскольку теперь, прожив практически целую жизнь, я очень и очень часто мысленно совершаю разнообразнейшие подлости и гадости. И там (в царстве чистого разума) все эти подлости и гадости идут, как по маслу. Но эти же подлости и гадости с удивительной неохотой претворяются в реальную жизнь. Вернее - совсем не претворяются.
      
      Им что-то мешает.
      
      **********************************************************************************
      
      Вот почему, глядя в истертый подошвами сотен и сотен смертников пол, я, как попка, твердил:
      
      - Один я никуда не пойду, один я никуда не пойду, один я никуда не пойду...
      
      - Нет, Вань, - взорвался тов. Голопупенко, - он надо мной ИЗДЕвается! Клычит, как индюк: "не пойду, не пойду, НЕ ПОЙДУ"... Развел здесь барство, блядство и благородство, как ... как... НУ, не важно кто ... Что ДЕЛАТЬ-ТО, Вань? Говори.
      
      Вань почесал огненно-рыжие волосы и деловито спросил:
      
      - Как фамилия второго осУжденного?
      
      - Дмитрий Вэ Рыков, - с чуть излишней, быть может, поспешностью подсказал ему я.
      
      - Дмитрий Вэ Рыков? Ха-ра-шо, - начальник тюрьмы распахнул огромную черную папку, полную сваленных комом казенных бумаг, и задумчиво произнес: - Оч-чень ха-ра-шо, оч-чень ха-ра-шо. Дмитрий Вэ Рыков... Поэт, атлет, экстрасенс, журналист-коммунист... Почему коммунист? А-а, не коммунист - колумнист! Оч-чень ха-ра-шо, оч-чень ха-ра-шо. Журналист-колумнист. Лауреат ежегодной премии им. Дм. Быкова. Автор поэтич. сборника "Привет, Зурбаган!" Оч-чень ха-ра-шо, оч-чень ха-ра-шо. Осужден в качестве... Решением Добровольного Верховного Совета от... прИговор привести в исполнение... немедленно... Оч-чень ха-ра-шо, оч-чень ха-ра-шо... Примечание: при наличии отсутствия прОтокола... прИговор теряет законную силу... прОтокол... прОтокол - есть!
      
      - Как есть? - удивленно переспросил тов. Голопупенко.
      
      - А вот так - есть! Вот он - прОтокол. На осУжденного Иванова прОтокола нет, а на осУжденного Рыкова - имеется. Есть на него у нас прОтокол. Понял?
      
      - Ну, а если, Вань, - тов. Голопупенко привстал на цыпочки и подобострастно заглянул четвероюродному деверю прямо в глаза, - КАК-НИБУДЬ, Вань, по-левому?
      
      - Слав, не наглей, - сурово ответил начальник. - У меня на руках до-ку-мент. Не хухры-мухры: прОтокол. Печати - на месте, подписи - соотве... хотя, постой, Слав, постой... Печати-то не на месте, а подписи - не соответствуют.
      
      Ваня вынул бумажку из папки и внимательно глянул ее на просвет.
      
      - ПрОтокол, Слав, не действителен!
      
      - ...?
      
      - ...А ты смотри, Слав, сюда: вместо подписи осУжденного Рыкова стоит подпись непременного члена Лапчатого. Так, Слав? Так! На месте подписи непременного члена В. Лапчатого стоит подпись секретаря комиссии И.В. Гуся, на месте подписи Председателя комиссии И.И. Хрустального стоит, правда, как и положено, подпись И.И Хрустального, зато на месте подписи секретаря комиссии И.В. Гуся почерком... И.В. Гуся написано: "В.И. Ленин". Так, Слав? Так! В.И. Ленин. Печати - нет! На месте печати все тем же почерком И.В. Гуся сделана посторонняя надпись: "Мы - убийцы. Мы режем людей параграфами"... Короче, Слав, я им не мальчик и по этой филькиной грамоте человека держать не могу. И сактировать - не имею права. Забирай-ка, короче, этого Рыкова и уматывай на хрен!
      
      Описывая дальнейшее, я буду, читатель, краток. Не буду особо расписываться и прямо скажу, что где-то пару минут спустя в соседней (вдвое меньше моей) камере нами был разбужен мирно спавший и по-прежнему голый, как Ной , поэт-атлет. Не буду чересчур рассусоливать, и сразу поведаю, как этот, не только голый, но и пьяный, как все тот же праотец всех иудеев Ной, поэт-атлет сперва читал нам, потрясая кулачищами, поэму Б.Л. Пастернака "1905 год", а потом наотрез отказывался куда-либо следовать без трех бутылок холодного пива "Балтика", и каких невообразимых усилий нам стоило убедить его удовольствоваться тремя бутылками местного пива "Рассвет", и как нечеловечески долго он пил это пиво, и как, допив, опять на старые дрожжи опьянел в сосиску, и как опять под шумок затеял было декламацию ударных кусков из поэмы Б.Л. Пастернака, и как потом... не буду, короче, расписывать всего того, чего еще начудил и наколбасил загулявший поэт-атлет, и упомяну лишь о том, что у самой тяжелой дубовой двери с двумя позолоченными надписями "Выход" и "Вход" он вдруг начал цепляться за белые колонны Дворца Самоуправления и истошно орать: "Не хочу, нет! Не хочу, нет! Не хочу, нет!"
      
      -Что "нет"? - раздраженно переспросил его смертельно (как и мы все) уставший тов. Голопупенко.
      
      - Не пойду, нет! Там - Муха!! - во всю глотку вопил поэт. - Там ужасная и страшная Бляха-Муха!!!
      
       - Что за "муха"? - отчаявшись добиться толку от поэта-атлета, спросил, наконец, у меня запыхавшийся Евстафий Яковлевич.
      
      - В этом он прав, - свистящим шепотом ответствовал я, - это... действительно весьма и весьма неприятное существо. Такая, знаете ли, удивительно крупная и удивительно агрессивная бляха-муха. Такая, знаете ли, на редкость подлая и наглая. Величиной с гуся.
      
      - А-а! - широко улыбнулся тов. Голопупенко и в обступившей колонны вечерней мгле блеснули его стальные зубы.
      
      - Это ты про пти-и-ичку. Мда. Ну, вы, ребята, и чудаки. На букву "мэ".
      
      - Почему на "мэ"? - обиделся я.
      
      - Нашли кого, говоря честно, бояться. Ну, здесь она, здесь. Пошли.
      
      - А не ... - осторожно засомневался я.
      
      - Да не бойся, пошли.
      
      И, выйдя из густого леса колонн, Дважды Еврей монотонно заголосил:
      
      - Цып-цып-цып! Кис-кис-кис! Цып-цып-цып! Кис-кис-кис!
      
      Послышалось громкое топанье и целлулоидный треск волочащихся по земле крыльев.
      
      - Цып-цып-цып! - надрывался тов. Голопупенко. - Кис-кис-кис! Кис-кис-кис!
      
      Вынырнувшая из вечерней тьмы Бляха Муха, по-утиному переваливаясь, подошла к нему и стала, чуть подклокатывая, тереться ему о коленку хоботком.
      
      (Пожалуй, что, глядя снизу, я истинные размеры этой твари недооценил. Она была величиною отнюдь не с гуся, а, пожалуй, с ньюфаундленда).
      
      Тов. Голопупенко сунул руку в карман галифе и достал пригоршню перемешанных с табаком хлебных крошек.
      
      - Дам поклявать, - чуть смущаясь, пояснил Дважды Еврей с неожиданным великолукским прононсом, - она их любит, бя-я-я-яда!
      
      Муха жадно припала к его ладони и тут же всосала крошки с величайшей поспешностью.
      
      - Цыпа-цыпа-цыпа, - продолжал вполголоса ворковать Дважды Еврей и осторожно почесывал мухе спинку с вкрадчивой нежностью пожилого любовника.
      
      Муха в ответ подклокатывала и все норовила подставить его коротким и толстым пальцам свое заостренное книзу брюшко.
      
      - Цыпа-цыпа-цыпа! Лапа-лапа-лапа! - продолжал влюбленно причитать Дважды Еврей.
      Муха перевернулась на спину и, безвольно раскинув мохнатые лапы, пустила слюну.
      - Цыпа-цыпа-цыпа! Лапа-лапа-лапа!
      
      - Слышь, Слав, - наконец прервал эту слегка утомившую всех нас идиллию огненно-рыжий Ваня, - через десять минут я меняюсь.
      
      - А-а... цыпа-цыпа-цыпа...
      
      - Я меняюсь, Слав.
      
      - ... лапа-лапа-лапа. Понял-понял, иду.
      
      Тов. Голопупенко дал Мухе прощального шлепка под зад и, по-старчески шаркая, начал спускаться по мраморному крыльцу к стоявшему в метрах сорока от нас шарабану.
      
      Мы с поэтом-атлетом, опасливо косясь на Муху, последовали за ним.
      
      ...Шарабан завелся практически сразу. Тов. Голопупенко потянул на себя красный рычаг управления. С высокой квадратной дуги слетела охапка малиновых искр.
      Тов. Голопупенко дернул еще какую-то ручку, и шарабан, рассыпая звонкие трели, помчался в ночь.
      
      Бляха Муха еще очень долго летела за нами, печально посверкивая в темноте своими огромными фасетчатыми глазищами. Целлулоидный треск ее крыльев странно мешался с уютным поскрипыванием трамвая и басовитым, шмелиным гудением его старенького двигателя. Наконец, Бляха Муха отстала. Но в непроглядной вечерней мгле, среди смутно белевших колонн Дворца Самоуправления, мне еще очень долго чудился огненно рыжий Ваня, удивленно сжимавший в руке неверно составленный прОтокол.
      
      
      
       Глава VIII
       Беженцы из Эменесии
      
      Ночь была холодной и ветреной. В черные окна трамвая наотмашь хлестал ледяной ливень. Частый и крупный град торопливо выбивал по тоненькой крыше гулкую дробь. Бестолковый и яростный ветер, словно большой и невообразимо глупый щенок, исступленно носился взад и вперед, тщетно пытаясь то вывернуть с корнем трамвайную дугу, то высадить к черту хрупкие стекла, то, поднатужась, ухватить сам трамвай и зашвырнуть его за обочину.
      
      - Не дай, Господь, - вздохнул, по-деревенски окая, тов. Голопупенко, - не дай ГОспОдь в такую-тО нОчь да на ОткрытОй местнОсти. ПОмню, - продолжил Дважды Еврей, все смачней и смачней кругля слова, - пОмню, гОду в шестьдесят четвертОм служил я в Охране в ГорелОвО... а ты чтО, не знал? - произнес он, поневоле обращаясь только ко мне, ибо поэт-атлет-экстрасенс давно уже спал свинцовым сном беспробудно набравшегося человека. - Я ж тридцать семь лет прОтрубил в Охране на зОне. Я - старый лагерный вОлк! Там, в лагерях, мы и с ВанечкОй Ржавым пОзнакОмились... Так вОт, в шестьдесят четвертОм служил я в ГорелОвО... И была у меня, гОвОря честнО, хрОническая гОнОрея...
      
      Но, видать, тема гусарского насморка была для Евстафия Яковлевича заговоренной. Лишь только он произнес роковые слова: "хрОническая гОнОрея", как где-то за черными окнами вдруг раздался леденящий душу вопль, и перед самым носом трамвая заметались две огромные тени.
      
      - О-о-ста-анови-и-тесь! - закричал пронзительный женский голос.
      
      - БОже мОй, - вздохнул тов. Голопупенко (далее мы предлагаем читателям пропечатывать буковку "о" в речи Евстафия Яковлевича самостоятельно). - Боже мой, да никак там люди! Слышь, Михрютка, нажму-ка я, лучше, на ход. А то люди в такую ночь... сам знаешь, какие в такую ночь бывают люди!
      
      - Как вам не стыдно, Евстафий Яковлевич, затормозите! - закричал я.
      
      - И не подумаю. Я человек старый, опытный, и я тебе вот что, Михрютка, скажу: в такую ночь я тормозить опасаюсь. Я, положим, заторможу, а меня вдруг - хуяк! - монтировкой по кумполу, а потом вдруг снова - хуяк! - и башкой в лебеду. Я несогласный.
      
      - О-о-ста-анови-и-итесь! - все надрывался и надрывался женский голос.
      
      - Тем более что орет - баба. Специально орет. Заманивает.
      
      - О-о-ста-анови-и-итесь!
      
      - Как же. Остановлюсь... - Единожды Герой Соц. Труда до предела прибавил ход.
      
      - Короче, Евстафий Яковлевич, - произнес я нарочито бесстрастным тоном. - Вы видите, я держу сейчас в руках книжку? Это ведь ваша книжка. Жидо-Масонская. Так вот, Евстафий Яковлевич, либо вы прямо сейчас останавливаетесь, либо... либо я беру эту книжку и выбрасываю ее в окно. Вы меня поняли?
      
      - Ась? - недоуменно переспросил старик.
      
      - Вы меня поняли?
      
      - А?
      
      - Смотрите, Евстафий Яковлевич, я уже подошел к окну...
      
      - Мих-рют-ка! А я-то думал, что ты человек умный...
      
      - Я уже приоткрыл окно, Евстафий Яковлевич, и, смотрите, высунул в него книжку...
      
      - А ты дурак дураком. Темный ты, как пивная бутылка. Я ж тебя из расстрельной каморы вытащил!
      
      - А мне все равно. Я - неблагодарный.
      
      - Мих-рют-ка!
      
      - Считаю до трех, Евстафий Яковлевич. Раз. Два. Т...
      
      - Все. Останавливаю.
      
      И тов. Голопупенко дал по тормозам. Трамвай завизжал и остановился.
      
      - Останавливаю. Останавливаю. Я-то думал, Михрютка, что ты человек умный, а ты... Сейчас вот ка-а-ак получишь монтировкой по кумполу, да ка-а-ак полетишь вот башкой в лебеду, так там, в лебеде, припомнишь ты товарища Голопупенку... да уже поздно будет...
      
      И Дважды Еврей с тяжким вздохом приоткрыл задние двери трамвая. В них вошли двое - мужчина и женщина.
      
      Вошедшие, прямо скажем, мало походили на людей, способных дать хоть кому-то по кумполу, а уж, тем паче, закинуть кого-то башкой в лебеду. Скорее, они напоминали людей, только-только из этой самой лебеды вылезших.
      
      Женщина была черноволоса и - даже в своем нынешнем виде - очень красива.
      Промокший, как цуцик, мужчина не выделялся ничем, кроме плюгавости.
      
      - Кто вы? - сурово спросил их Евстафий Яковлевич.
      
      - Мы, - жидким, словно столовский бульон, тенорком ответил мужчина, - беженцы. Из Эменесии.
      
      - И отчего вы бежите?
      
      - От... любви.
      
      - Ась?
      
      - От любви, - спокойно повторил мужчина. - Меня, - все так же бесстрастно продолжил он, - зовут Анатолий Дерябин. Я - кандидат... кандидат, честно говоря, и сам уже не помню каких наук. А что касается моей спутницы, то ее зовут Фрида Рафалович.
      
      - Я, - приятным сопрано отозвалась красивая Фрида, - мать-одиночка. Правда, детей...
      
      Она машинально поправила мокрые волосы и, запустив руку за пазуху, бережно выпростала на лавку огромного, словно целая клумба астр, кота.
      
      - Правда, детей у меня нет. Я бездетная мать-одиночка.
      
      Тов. Голопупенко подозрительно посмотрел на кота:
      
      - А это - кто?
      
      - А это мой кот. Его зовут Эдуард Лимонов.
      
      - Допустим. И все-таки, - тов. Голопупенко с плохо скрываемым наслаждением продолжил допрос, - каковы причины вашего, так сказать, побега?
      
      - Причины? - удивленно переспросила Фрида.
      
      - Да-да, гражданочка. Именно побудившие вас к нему, так сказать, причины.
      Красивая Фрида по-девичьи покраснела, а невзрачный Дерябин поправил соломенного цвета очки и произнес своим жидким голоском:
      
      - Мы любим друг друга.
      
      
      
       Глава IX
       История великой любви Фриды и Анатолия
      
       И дай мне, Господи, не стать
       Тем, кем я мог бы быть...
       The unknown author
      
      
      
       I
       История великой любви Толика Дерябина
      
      Если человек маленький, слабенький и с детства носит очки, то такому человеку лучше носить короткую русскую фамилию. Ну, скажем, Дерябин. Жить с такою фамилией все-таки легче, чем, например, с - Либерзон. Хотя и с фамилией Дерябин жить этому человеку очень и очень непросто.
      
      Когда Анатолий Дмитриевич Дерябин уже закончил свой институт, уже женился, защитился и выслужил свое грошовое жалованье, он... да, кажется, это было именно после банкета в честь успешной защиты (от водки ему не спалось), итак, Анатолий Дерябин вышел ночью на кухню, закурил "Беломор" (он курил "Беломор") и незаметно для самого себя погрузился в какие-то мутные, тягостные, до крови саднящие душу воспоминания.
      
      Анатолий Дмитриевич Дерябин с грустью думал о том, сколько же совершенно несопоставимых с результатом усилий ему пришлось затратить на то, чтобы стать тем, кем он стал, - младшим и никому не нужным научным сотрудником.
      
      - А для чего, спрашивается?
      
      - А для того, - подумал Дерябин, - для того...
      
      Ну, что, не будем лукавить?
      
      Нет, не будем лукавить. Возьмем того же Пал Палыча.
      
      (Того же Пал Палыча?)
      
      Да-с, того же Пал Палыча.
      
      Возьмем того же Пал Палыча Мудракова - завлаба дерябинской лаборатории. Он, конечно, членкор. Он, безусловно, хам. От него, безусловно, ревмя-ревет вся дерябинская лаборатория сверхточного синтеза. Но даже он, Пал Палыч, какой ни есть он членкор и хам, не может, например, подойти к Дерябину и ударить его рейсфедером по голове. Не может дать ему пинка. Не может даже легонечко оттрепать его за волосы.
      
      А почему, спрашивается?
      
      Может быть, он не хочет? Хочет. Милейший Пал Палыч в глубине души (и это известно всем) - законченное животное, испытывающее еще и не такие желания.
      
      Может быть, он боится получить сдачи? Смешно. У Дерябина ;же плечи, чем у Пал Палыча - ряха.
      
      Так что же тогда останавливает почтеннейшего Пал Палыча?
      
      Что-то. Боязнь общественного порицания. Или, проще говоря, боязнь загреметь в психушку. Ведь оба они и Дерябин, и Пал Палыч, - половозрелые мужчины. А половозрелые мужчины не дают друг другу пинков и не треплют друг дружку за волосы.
      Ну, не может Пал Палыч зажать Дерябина в темном углу и, обдавая его тошнотворным запахом нечищеных пару недель зубов, прошептать ему на ухо:
      
      - П-пацан, бля-а-а, дес-с-сть к-капеик, нах-х-х...
      
      Эту возможность Дерябин ему отсек, проделав долгий и трудный путь полового созревания.
      
      - Да-а, - повторил Дерябин и почесал волосатую грудь под нестиранной майкой, - по-ло-во-го соз-ре-ва-ни-я. Полового. Созревания.
      
      Все, что пишут о нем писатели, - вздор! Половое созревание - это не мечта о... о женщине. Половое созревание - это мечта о смерти.
      
      - Да-с, смерти, друзья мои! Сме-эрти!!! - шепотом крикнул Дерябин затушил "Беломор" и, вдруг, ни к селу, ни к городу, вспомнил о своих... эрекциях.
      В пятнадцать-шестнадцать лет с ним регулярно случалось вот что: когда они всей школой ходили мыться в баню (а они каждый четверг ходили всей школой мыться в баню, ибо Дерябин учился в школе-интернате для детей особо одаренных), так вот, каждый четверг, когда они, столпившись в предбаннике, начинали снимать свои майки и тельники, среди всех этих мускулистых и грязных, волосатых и почти мужских уже тел, на безволосом и детском тельце Дерябина регулярно случалась... эрекция. И как ни прикрывался Дерябин шайкой, сколько ни отворачивался он к стене, как ни пытался всеми доступными ему способами стушевать или скрыть эту еженедельно случавшуюся с ним катастрофу, он все торчал и торчал - его взбунтовавшийся срам.
      
      Маленький, красный и твердый, как камень.
      
      Все это случалось настолько, повторяем, часто, что ребята из старших классов, какой-нибудь там Гриша Кунаков или Костя Гачев - богоподобные верзилы, пившие вино и даже, как говорили, по-настоящему спавшие с женщинами, они только из-за этого его и знали - это, мол, то самый Толик Дерябин из 9"Б", у которого каждый раз в бане... это самое.
      
      И когда ему вручали диплом, как победителю хим. олимпиады... Дерябин даже сейчас, через двадцать лет, вдруг почувствовал, как всей грудью и всем животом и даже обеими ляжками краснеет... Короче, при виде Дерябина все они засмеялись: сперва заржал Гриша Кунаков, потом в полный голос загоготал Костя Гачев, потом (от них он этого не ожидал) захихикали девочки, а в конце концов улыбнулся даже директор школы Борис Николаевич (по кличке "Боб"), хотя уж он-то в бане совершенно точно никогда с Дерябиным не бывал.
      
      Отеческая улыбка Боба доконала Дерябина.
      
       Дерябин решил умереть.
      
      Ему захотелось этого со страшной, почти что непреодолимой силой.
      
      С желанием умереть Дерябин боролся неделю. Потом написал предсмертную записку, заперся на ночь в чемоданной комнате и до утра простоял у таза с водой, сжимая в руках холодное лезвие бритвы. Но тюкнуть железной бритвой по живой руке так и не решился.
      
      Дерябин остался жить. Записку он сжег, а воду вылил.
      
      ************************************************************************
      
      ...Воспоминания юности так разожгли Дерябина, что он, потушив свет, прокрался на цыпочках из кухни обратно в спальную, деликатно разбудил свою жену, Любу Орлову, и совершил с ней законный супружеский акт.
      
      Любовный акт - по всем канонам и правилам продвинутой прозы - полагается описывать в деталях. С подробностями.
      
      Попытаюсь, что ли, и я описать его? Попытаюсь. С Богом.
      
      Жадно припав к разверстому алому лону, Дерябин исподволь ощущал, как внутри него...
      Хотя, знаешь, читатель, нет.
      
      Не попытаюсь.
      
      Ибо где их прикажете взять, все эти подробности? И как вы прикажете мне описать, ну, хотя бы все так же худое в плечах, но разжиревшее к низу тельце Дерябина? Или обвисшие прелести Любы Орловой?
      
      Не буду я их описывать.
      
      Ну их всех к черту. (Простите, читатель.) В минуты животной страсти человек и жалок и слаб, и естественное его счастье в том, что сам себя он в эти минуты не видит.
      
      Упомяну лишь о том, что любовный поединок протекал в излюбленной позе Дерябина - сзади, и что на его финальный вопрос: "Ты кончила, киса?" - Люба глухо ответила: "Да, два раза".
      
      После чего распласталась по простыне и спокойно вернулась обратно в сон. Но спокойствия, - увы! - не обрел возлежавший на той же простыне А.Д. Дерябин. Он лежал на спине, шевелил короткими пальцами ног и вел бессмысленную борьбу с испепелявшим все его естество желанием заняться любовью еще раз... и еще раз... и еще, но - не с Любой...
      
      Читатель. Внимание. Мы с тобой в двух шагах от Великой Тайны А.Д. Дерябина. Соберись, читатель. Разговор у нас предстоит непростой. Разговор предстоит обстоятельный и очень подробный. Великая Тайна Анатолия Дмитриевича Дерябина заключалась, читатель, в том...
      
      Но сначала несколько слов о Фриде Рафалович.
      
      
       II
       История великой любви Фриды Рафалович
      
      Итак, Фрида Марковна Рафалович. Вернее - Фридин папа. (Говоря о Фриде Рафалович, мы почти всегда вынуждены - так или иначе - вспоминать ее папу).
      
      Итак, Фридин папа - плясун, говорун и заводила шестидесятых годов в семидесятые годы (годы Фридиного детства) круто пошел вверх по профсоюзно-партийной линии. Это ведь только так говорится, что еврею не дадут, мол, сделать карьеру. На самом деле - дадут. (Если, конечно, еврей - с головой). Фридин папа был с головой. И делал карьеру.
      
      Многим, естественно, приходилось жертвовать. Все прекраснодушные иллюзии шестидесятых годов: весь ночной задушевный треп, все переполненные смешной ювенильной романтикой песни, все эти танцы, шманцы и зажиманцы, - все, что, так или иначе, не соответствовало разреженному и душному воздуху семидесятых, все это безжалостно херилось.
      
      Фридин папа был очень честолюбив. И легко шел на жертвы.
      
      Но вечерами папа сажал на колени трехлетнюю дочь и отыгрывался на ней за все свои дневные ошибки и прегрешения. На работе он говорил суконно-матерным языком, - вечерами он читал ей А.А. Милна в переводе Б. Заходера. На работе он отдыхал под водочку и коньячок среди всевозможных партийных харь по саунам и охотничьим домикам - на все время отпуска он брал с собою жену и дочь и уходил с ними в дальние походы. Там у костра папа как бы вновь возвращался душой в молодые шестидесятые годы: беспрерывно острил и хохмил, пел под гитару налитые смешной ювенильной романтикой песни, нес либеральную чушь, сверкал вольнодумной иронией и чуть-чуть не ходил вокруг костра колесом.
      
      В восемьдесят втором году папа умер. Умер на самом взлете карьеры.
      
      **************************************************************************
      
      Когда Фрида выросла и превратилась в очень красивую черноволосую девочку с не по возрасту развитой грудью, итак, когда Фрида выросла и, как ей казалось, окончательно поумнела и повзрослела, она тут же стала влюбляться во всех подряд заводил. Ее первой большой любовью (забудем о детских увлечениях: о мальчике из параллельного класса, об одном популярном киноактере, об учителе физкультуры и даже - о, позор, позор! - о кудрявом, как баран, официанте, жившем в соседнем подъезде), ее первой большой любовью был - самый звонкоголосый и остроумный, самый отчаянно смелый, самый огненно-рыжий, самый сильный и нежный, короче, самый, самый и самый бородач с гитарой, по профессии - младший техник в лаборатории практической геологии.
      
      Любовь их была недолгой. Бородач заразил ее триппером.
      
      Потом был узколицый и элегантный брюнет, фонтанировавший эпиграммами и экспромтами, по профессии - ассистент кафедры театроведения. Потом был этот... ну, такой лысоватый и вечно сонный, имевший привычку время от времени приоткрывать один глаз и разить врага наповал бьющими точно в цель остротами. Потом... потом, окончательно разочаровавшись в заводилах, Фрида попыталась увлечься обычными мужчинами.
      
      Любить обычных мужчин было трудно. Во-первых, мешала их чисто мужская непривлекательность. Во-вторых, в душах обычных мужчин гнездился, как правило, целый клубок жирных и стыдных комплексов. Ну, а в-третьих, обычные мужчины обладали еще и абсолютно всеми недостатками мужчин обаятельных и красивых.
      Любить обычных мужчин было настолько трудно, что Фрида иногда опять срывалась на заводил.
      
      Так в донжуанском списке Фриды и чередовались тюфяки и обаяшки. Чередовались с результатом примерно одним. Т.е - безо всякого результата.
      
      На чисто женский успех Фрида не жаловалась. Вокруг было просто не продыхнуть от мужчин. Самых разных мужчин: мужчин, готовых жениться, мужчин, готовых пообщаться, мужчин, готовых на долгую платоническую любовь, мужчин, готовых на быстрый снайперский перетрах.
      
      Можно было выбирать любого и идти с ним к гарантированному провалу.
      
      ...Однажды утром, так и не причесавшись и не позавтракав, Фрида сидела у трюмо с незажженной сигаретой в зубах и, от нечего делать, копалась в своем архиве. Среди всевозможной чуши и дряни: древнего девичьего дневника, толстого песенника, старых счетов за свет и за газ, бессчетных любовных, полулюбовных и четвертьлюбовных эпистол, собственноручно написанной лет десять тому назад 42-страничной лирической повести (жанр - исповедальная проза) и прочая, и прочая, и прочая, - Фрида нашла вдруг крохотную, сломанную в двух местах открытку.
      
      На открытке был изображен неправдоподобно счастливый бутуз в синем вязаном шарфике и красной шапке с помпоном.
      
      Эту открытку подарил ей отец.
      
      Ровно 32 года тому назад.
      
      Ровно тридцать два года.
      
      - Дорогая Фрида! - писал ей отец своим удивительно мелким и по-старомодному четким почерком. - Обязательно вырасти умной, доброй и очень-очень красивой. Твой папа.
      
      Внизу стояла дата: 14.05.69 (Это был день, когда ей исполнился год).
      
      - Глупый папка, - печально вздохнула Фрида, - мой самый-самый любимый и самый-самый глупый на свете папка. Ну, вот я и выросла: умная, добрая и, кого хочешь спроси, красивая. А хули толку, папа? Хули толку?
      
      Так и не умывшись и не позавтракав, оставшись все в том же старом, лопнувшем под левой мышкой халате, она накинула на плечи узкий кожаный плащ, взяла в руки ослепительно желтую ветку мимозы и вышла на улицу.
      
      Она решила либо полюбить, либо умереть.
      
      
       III
       Великая Тайна А.Д. Дерябина
      
      Итак, А. Дерябин лежал на боку, нервно елозил пальцами ног и вел отчаянную борьбу с обуревавшими его желаниями.
      
      Минут через пять, поборов обуревавшие его желания известным ему лет примерно с тринадцати способом, А.Д. Дерябин еще чуть-чуть поворочался на простыне, еще чуть-чуть попереворачивался с боку на бок, и - незаметно для самого себя, мало, как говорится, помалу - сполз в какое-то мутное, зыбкое, рваное, в какое-то черно-белое, хотя, отчасти, почему-то цветное, в какое-то до абсурда вывихнутое и непонятное сновидение, так и не принесшее ему желанного покоя.
      
      Дерябин видел во сне коридор. До боли родной коридор своего до боли знакомого института с его характерным, чуть выгнувшимся горбом и добела выскобленным паркетом. Дерябин шел по этому коридору на широких охотничьих лыжах и отталкивался от неровных паркетин острыми лыжными палками. До финиша оставалось километров пять-шесть. В норматив он укладывался.
      
      Вдруг он заметил, как на красиво стрекочущих гоночных велосипедах к нему приближаются П.П. Мудраков, Г.П. Кунаков и К.А. Гачев. Дерябин попытался наддать, стал что есть мочи работать лыжными палками, но - куда там! Тройка преследователей все ближе, ближе и ближе.
      
       Что делать? Дерябин в панике поворачивает в какой-то вымощенный красным кирпичом переулок, но и там его настигает неумолимый и страшный Пал Палыч.
      
      Секунда, другая - и директор уже перед ним.
      
      - П-пацан, бля-а-а, - шепчет ему прямо в ухо неумолимый и страшный Пал Палыч, - п-пацан, бля-а-а, дес-с-сть к-капеик, нах-х-х...
      
      Дерябин, обмирая от ужаса, отдает ему гривенник, после чего неумолимый и страшный Пал Палыч удовлетворенно кивает и тут же превращается в женщину.
      
      - Де-ря-бин! - невыносимо порочным голосом шепчет ему Пал Палыч, - Слышишь, Дерябин, а я ведь тебе ни-ког-да не дам. И хочешь знать, почему? Потому что ты - трус, Дерябин.
      
      Дерябин плачет во сне и жалобно тянет руки к желанному и недосягаемому Пал Палычу, но Пал Палыч тут же из женщины превращается в математичку Лютицию Франциевну и скрипучим, противным голосом заявляет:
      
      - До-ро-ги-е ре-бя-та! Тема нашего урока: "Половая жизнь А.Д. Дерябина".
      
      - А.Д. Дерябин, - Пал Палыч-Лютиция Франциевна разворачивается к доске и острым готическим почерком выстукивает по ней условие задачи, - и Л.А. Орлова прожили вместе 1657 дней или (что намного важнее для нас, ребята) ночей.
      
      1657 - выстукивает мелком по доске Лютиция Франциевна.
      
      378 дней или (что намного важнее для нас) ночей вычтем на ежемесячные (девочки знают) Любины недомогания.
      
      357 ночей - на ее же (мальчики знают) ничем не мотивированные отказы.
      
      24 ночи Л.А. Орлова болела односторонней пневмонией и под соусом пневмонии, - Лютиция Франциевна подмигивает классу и нежданно-негаданно переходит на школьный жаргон, - сачковала.
      
      1 раз пневмонией болел сам Дерябин и 3 ночи (t = 40,0о, 40,5о и 39,9о) выполнить супружеские обязанности не сумел.
      
      Оставшиеся 895 ночей Л.А. Орлова и А.Д. Дерябин были близки. За эти 895 ночей А.Д.Дерябин испытал 1745 оргазмов, а Л.А Орлова (хоть речь сейчас и не о ней) 1927.
      
      - Спрашивается! - Лютеция Франциевна строго смотрит в классный зал сквозь тонкие сусловские очки. - Спра-ши-ва-ет-ся! Насколько же Л.А. Орлова осточертела А.Д. Дерябину? Ребята, выразите эту цифру в процентах и выясните, отличается ли она от ста. Докажите, что мысль: изменить Л. Орловой - давно уже стала у А.Д. Дерябина психической манией.
      
      Класс послушно склоняется над тетрадками и какое-то время до слуха А. Д. Дерябина не доносится ничего, кроме скрипа сорока четырех перьевых ручек и мягкого шороха прикладываемых промокашек.
      
      Но эта идиллия длится недолго.
      
      - Ребята! - вдруг, пулей выскакивая из-под стола, кричит литераторша Людмила Марковна. - Ре-бя-та! За-ду-май-тесь!
      
      Людмила Марковна разминает длинную "Яву" и, громко треща югославскими сапогами, начинает расхаживать взад и вперед по классу. Расхаживая, она ораторствует.
      - Ре-бя-та! За-ду-май-тесь! - произносит Людмила Марковна и достает из сумочки импортную зажигалку "Крикет". - Сотни и тысячи книг посвящены ужасной трагедии безбрачья. Ужасной трагедии единобрачия не посвящено ни единой брошюры. Сотни и тысячи самых лучших страниц всего, ребята, корпуса мировой литературы посвящены невыносимым мукам безбабья. Невыносимые муки однобабья остались в мировой литературе аб-со-лют-но неописанными. Ре-бя-та! - мастерски интонируя голосом, почти что кричит Людмила Марковна. - За-ду-май-тесь! Это - справедливо?
      
      - Нет! Несправедливо! - возмущенно гудит класс.
      
      - А раз так, - вдохновенно вещает Людмила Марковна и, щелкнув "Крикетом", незаметно прикуривает "Яву", - давайте-ка скинемся по рублю и подарим Толе Дерябину к празднику Восьмого марта Любовницу. А, ре-бя-та? Ведь ваш же товарищ мучается. Ведь больно же и стыдно смотреть.
      
      - Давайте-давайте, Людмила Марковна, - горячо соглашается класс.
      
      Вносят большую, завернутую в целлофан Любовницу.
      
      Обмирающий от счастья Дерябин подбегает к ней, и вдруг понимает, что это - никакая не Любовница.
      
      Это завернутый в целлофан Костя Гачев.
      
      - Де-ря-бин... - шепчет ему на ушко Костя Гачев, - а я ведь тоже тебе ни-ког-да не дам. И хочешь знать, почему? А вот и не угадал. Совсем не из-за того, что ты трус. А потому, что ты - голый.
      
      Дерябин лихорадочно осматривает себя: он действительно голый. Абсолютно голый. Он стоит посередине огромной классной комнаты, тщетно стараясь прикрыть банной шайкой свой срам. Запустив глаза под шайку, он с ужасом убеждается, что с ним опять произошла его еженедельная катастрофа.
      
      - Как тебе не стыдно, Дерябин! - тонким скрипучим голоском кричит Лютиция Франциевна.
      
      - Толя Дерябин! - радостно вторит ей Людмила Марковна, размахивая дымящейся "Явой". - Толя Дерябин! Ты же член ВЛКСМ. Стыд и срам! Рахметов спал на гвоздях, а ты... ты, То-ля Де-ря-бин, не можешь даже толком в баню сходить!
      - Я так полагаю, - поддерживает ее лежащий на гвоздях Рахметов, - что ему просто надо оторвать эту штучку, да и дело с концом.
      
      - Оторвать? - смущенно хихикает Лютиция Франциевна.
      
      - Оторвать! - поспешно соглашается с Рахметовым Людмила Марковна и, на всякий случай, прячется обратно под стол.
      
      - Оторвать!!! - во всю глотку орет Рахметов, после чего неуловимым по быстроте движением просовывает руку под шайку и - стремительно дергает.
      
      Дерябин стыдливо смотрит под шайку: там НИЧЕГО нет.
      
      - Так значительно лучше, - хихикнув, замечает Лютиция Франциевна.
      
      - На-амного лучше, - поддакивает ей из-под стола Людмила Марковна.
      
      - А вот Любовницу этого парня, - тяжелым басом произносит Рахметов, - я, наверное, возьму себе!!!
      
      После чего он грубо хватает Костю Гачева, единым швырком заваливает его на свое утыканное плотницкими гвоздями ложе и тут же, на гвоздях, начинает любить его взахлеб.
      
      Гвозди трещат и гнутся.
      
      Костя Гачев отвратительно тонко верещит.
      
      ********************************************************
      
       ...Дерябин просыпается. У него нестерпимо болит голова. Дерябин кладет пылающие ладони на свои налитые пульсирующим чугуном виски и принимает, пожалуй, самое важное в жизни решение.
      
      Он решает либо изменить, либо умереть.
      
      
       IV
       Встреча
      
      Подымаясь по широкой и гулкой лестнице, увешанный бесчисленными дарами, Дерябин продолжал терзаться довольно странными в его цветущие годы сомнениями, а именно: сможет он, или... вдруг... нет? С Любой Орловой это получалось у него везде и всегда. Но получится ли у него это с Нелюбой?
      
      Раздумывая о сих, столь важных для юного тридцатипятилетнего мужчины материях, и время от времени (довольно, кстати, болезненно) ударяя себя бутылкой шампанского по ноге, Дерябин и сам не заметил, как поднялся на пятый этаж, где он и неправдоподобно красивая и непривычно высокая Фрида сперва полминуты хрустели ключом в неисправном замке, потом удивительно долго топтались в тесной и темной прихожей, потом бестолково и преувеличенно весело хозяйничали на кухне, потом вдохновенно читали стихи, потом церемонно пили вино, а потом... а потом между ними произошло именно то, чем всегда и везде заканчиваются такие вот встречи мужчины и женщины.
      
      От тысяч и тысяч подобных встреч их личный интимный ужин с последующим симпозиумом не отличался, пожалуй, ничем. Хотя все-таки, нет - отличался. Размерами. Ибо последовавший в полпервого ночи симпозиум был симпозиумом в неправдоподобно крупных размерах.
      
      В это трудно поверить, но нырнув в разверзнувшийся перед ними океан похоти, ни Дерябин, ни Фрида не испытали практически ничего. Затопившее их любовное безумие не имело ни запаха, ни вкуса, ни цвета и когда оно их отпустило (к вечеру следующего дня, ровно через восемнадцать часов), то оставило лишь ощущение выпитости и тупой физической боли.
      
      Зато в их вторую встречу их любовное опьянение было и светлым и радостным. В отличие от первой встречи, бывшей сплошной чередой бестолково наползавших друг на друга соитий, эта их вторая брачная ночь стала неспешным пиршеством плоти, осторожной и вдумчивой дегустацией их попривыкших друг к другу тел.
      
      Потом последовала третья, четвертая и пятая ночи. Дерябин и Фрида стали регулярно встречаться друг с другом. Ни тому, ни другому даже не приходило в голову вместе жить.
      
      
       V
       Побег
      
      Как гениально заметил Трофим Лысенко, во время гона и нереста у всего живого резко ослабевает инстинкт самосохранения. Увы! Дерябину и Фриде пришлось на собственной шкуре убедиться в железной правоте оболганного вейсманистами и морганистами академика.
      
      С некоторых пор оба они - и Дерябин и Фрида - стали получать по почте на редкость странные уведомления. Добровольный Верховный Совет, в лице И. В. Гуся, И. И. Хрустального и В. И. Лапчатого, строжайше предписывал им получить так называемую Лицензию на Прелюбодеяние. Вынув из почтового ящика то ли седьмую, то ли восьмую такую бумажку с грозной надпечаткой "Повторное", умная Фрида поинтересовалась у бывалой подруги, что ей, красивой и умной Фриде, в принципе, может быть за отсутствие этих самых Сертификата и Лицензии.
      
      (Ибо помимо дурацкой Лицензии грозная бумажка предписывала также получить Сертификат Качества Случайной Половой Связи).
      
      Выяснилось, что всего ничего - штраф в три минимальных.
      
      Сумма в три минимальных показалась обоим нашим любовникам столь незначительной, что оба они решили лучше (в случае чего) ее заплатить, нежели собирать миллионы справок и сутками париться в очереди.
      
      Решение это оказалось для них роковым. И фатальным.
      
      Седой, как лунь, старичок из Добровольного Общества по Взиманию Штрафов очень ясно и очень доходчиво им объяснил, что штрафом в три минимальных (действительно, небольшой штраф) облагаются лишь так называемые Обычные Прелюбодеяния (ОП), к каковым, - как весело пояснил старичок, - относятся лишь Случайные Половые Связи (СПС), осуществляемые:
      
      а) не чаще 1-2-х раз в месяц.
      
      в) в одной-единственной, утвержденной Добровольным Верховным Советом позе: мужчина сверху, женщина снизу.
      
      с) и в том, и только в том случае, если лица, вступившие в СПС, готовы предоставить не менее трех свидетелей, согласных подтвердить под присягой, что лица, вступившие в СПС, на протяжении всей СПС категорически избегали как анального, так и орального секса.
      
      В случае, если нарушен хотя бы один из этих трех пунктов (а стоит ли уточнять, что наши любовники нарушали все пункты разом), то имеющая быть СПС трактуется как ОТП (Особо Тяжкое Прелюбодеяние), за каковое ОТП, - все так же весело журчал старичок, - законом предусмотрены следующие наказания:
      
      а) штраф от 300 до 900 минимальных ,
      
      б) а в случае невыплаты штрафа - обязательная дематериализация с последующей стерилизацией всех лиц, вступающих в СПС, трактуемую как ОТП (с правом замены расстрелом на месте).
      
      Опечатав орудия прелюбодеяния (стол, тахту и палас), говорливый старичок ушел, пообещав зайти завтра с утра с отрядом ОМОНа.
      
      После ухода старичка Дерябин испытал паническое чувство страха. Потом - глубокую и беспросветную тоску. А где-то еще получасом позже эта тоска постепенно переросла в клокочущее чувство гражданского негодования.
      
      Объектом негодования была (естественно!) Фрида.
      
      - Так-так-так, - бледнея от ненависти, думал Дерябин, - тридцать пять лет (35 лет!) я слыл человеком слишком правильным и чересчур, с перебором, послушным. Тридцать пять лет любое начальство было моим лучшим другом. Любое начальство - нянечка в детском саду, лекторы общества "Знание", преподаватели вуза - все они ставили в пример идеально тихого меня разболтанному и буйному коллективу. И вот стоило появиться этой... да чего там стесняться слов! - этой суке, и я с тех горних моральных высот, где я все эти годы жил, плюхнулся мордой - в грязь. В грязь и... разврат. И все из-за этой суки!
      
      Клокотавшее в его груди чувство негодования было настолько сильным, что Дерябин не выдержал, обхватил обеими руками Фриду и, завалив ее на опечатанный красным сургучом палас, совершил с ней яростный акт любви.
      
      *********************************************************************************
      
      - Слушай, Дерябин, - с трудом отдышавшись, произнесла распластанная по паласу Фрида, - ты хоть понимаешь, что нам с тобой надо бежать?
      
      - Как бежать? - переспросил, отдышавшись, распластанный по Фриде Дерябин.
      
      - Так. Ты что, сможешь выплатить штраф в девятьсот минимальных?
      
      - Не-е-ет, - простонал Дерябин.
      
      - Или, может быть, у тебя есть желание подвергнуться этой, как ее, дематериализации со стерилизацией?
      
      - Нет. Конечно же, нет.
      
      - Значит, надо бежать.
      
      - Да, но нас же накажут.
      
      - Дурак, - отрезала Фрида.
      
      "Та-а-ак, - с горчайшим сарказмом подумал Дерябин, - вот меня уже и подбивают к эмиграции. Эта сука подбивает меня к эмиграции. Очень хорошо. Прекрасно".
      
      - Нас же накажут, - сказал он вслух. - Этого делать нельзя.
      
      - Тогда я уеду одна, - отрезала Фрида и брезгливо стряхнула с себя Дерябина. - А ты, дорогой мой, прощайся с яйцами.
      
      - Ну, Фрида, ну, лапка, ну это же все... незаконно, - заканючил Дерябин.
      
      - Что - незаконно? Прощаться с яйцами?
      
      "Вот сука, - грустно подумал Дерябин. - Коготок увяз - всей птичке пропасть. Вот сука".
      
      - Конечно, нет, лапка. Незаконно - сейчас уезжать.
      
      - Как знаешь, Дерябин, - пожала плечами Фрида. - Как знаешь.
      
      - Ты думаешь... что нам с тобой... все-таки лучше уехать?
      
      - Короче, так, дорогой. У тебя есть максимум полчаса.
      
      Через полчаса скрюченный в три погибели под неподъемнымным рюкзаком Дерябин и навьюченная двумя огромными сумками Фрида вышли в ночь. За пазухой у Фриды дремал кот Эдуард Лимонов.
      
      
       VI
       Вся эта история с точки зрения кота по кличке Эдуард Лимонов
      
      Кот по кличке Эдуард Лимонов ничем не напоминал своего знаменитого тезку. Кот Э. Лимонов был рыхлое, толстое, абсолютно ко всему на свете равнодушное существо с утра и до вечера дрыхнущее на диване. Лимоновской пассионарности в нем не было ни на грош. Кот Эдуард Лимонов был безнадежной флегмой.
      
      Единственное, в чем Лимонов-кот хоть отчасти напоминал Лимонова-писателя, публициста и мыслителя, было, наверное, то, что оба Лимонова родились на свет стихийными философами-экзистенциалистами. Лимонов-писатель жег своим (не всегда цензурным) глаголом сердца людей, Лимонов-кот переваривал несовершенство этого мира молча.
      
      Убожество этого мира раздражало и ранило кота-философа. Возьмем хотя бы такой пустяковый атрибут Бытия, как приходившие к ним в дом гости. По степени негативности гости делились на три категории: на добрых, на злых и на несовершеннолетних.
      
      К добрым кот не относился никак. Злых - недолюбливал и в их присутствии старался дрыхнуть в полглаза. Что же касается так называемых несовершеннолетних, то, встречаясь с ними, кот придерживался того золотого правила, что лучше перетрусить лишнего, чем зря рисковать и предпочитал вообще не вылезать из-под дивана.
      То пахнущее кислым потом и семенем существо, что уже известно читателю под именем А.Д. Дерябин, было отнесено котом-философом к условно добрым. Такие условно добрые существа время от времени появлялись, к сожалению, в их доме, и, совершив на хозяйку несколько верхних и задних садок тут же, как правило, стремились уйти. Бескорыстная похоть этих существ вызывала в коте-философе чувство брезгливости. Сам он, будучи евнухом, половой жизни не вел и не собирался вести и к обыкновению пришлецов, выпив немного винца, заваливаться с хозяйкой на тахту, относился с тем же холодным и отстраненным недоумением, с каким, вероятно, сами бы эти существа отнеслись к широко известному приключению его гениального тезки с негром.
      
      Ибо кот в глубине души был...
      
      Но хватит, читатель, об Эросе. Ибо куда как большее место в жизни кота-мыслителя занимала Кулинария. Притом, что гурманом кот не был. Он ел абсолютно любую еду: мясо, птицу, рыбу и выдвигал к этой еде одно-единственное требование - чтобы ее было много. Очень, очень и очень много. Ибо кот ел часто и раблезиански обильно. Однажды он, например, смолотил целую курицу. Бледную вареную курицу весом более двух кэге, невзначай оставленную Фридой ночью на кухне. Правда, потом целых два дня чувствовал себя - отвратительно.
      
      ...Что же касается отношений кота с А.Д. Дерябиным, то они были, так сказать, прохладно-негативными. Хотя вполне (между прочим) могли бы быть прохладно-дружескими. Могли б - если б не отвратительная привычка А.Д. Дерябина время от времени трепать кота за ухом и гаркать ему в самое ухо: "Кис!!! Кис!!!"
      
      Эта привычка А.Д. Дерябина кота-агностика откровенно бесила. Бесила настолько, что (собственно говоря) давно бы следовало изодрать руку пришлеца когтями в клочки, чтоб отучить его мучить животных раз и навсегда. Следовало бы! Но на практике не получалось. На практике коту не хватало решительности и агрессивности. Ему всегда почему-то казалось намного проще еще чуть-чуть потерпеть, чем обострять отношения и затевать совершенно ненужную свару. За что и приходилось расплачиваться. А именно: раз по восемь на дню ощущать на загривке шкодливые пальцы Дерябина и слышать его голосок, выговаривающий деланным басом: "Кис!!! Кис!!!"
      
      Относительно же финала нашей истории - рокового визита старичка-штрафничка - мы можем сказать одно: старичок у кота-философа ни малейшего интереса не вызвал. Старичок-штрафничок был для этого слишком банален и примитивен: пахнул едко и пряно (как, в общем, и свойственно всем старичкам), Э. Лимонова не лапал, на хозяйку не прыгал, и ушел по-джентельменски рано - часа через полтора.
      Сам старичок-штрафничок у кота, повторяем, даже и тени интереса не вызвал, но вот после его ухода начались дела удивительные и неслыханные.
      
      Хозяйка и ее что-то зачастивший в последнее время гость немного (ну, мы же не можем без этого!) поиграв в трали-вали, вдруг, ничтоже сумняшеся, вспомнили о вопиющем состоянии своего жилища и тут же принялись его прибирать и украшать. Для этого все свои вещи, нелепо и крайне уродливо распиханные по углам, они вытащили на самую середину комнаты и стали (весьма и весьма, надо признать, живописно) разбрасывать их то здесь, то там.
      
      Сразу же поднялась густая волна одуряюще разнообразных запахов, а их плоская и бедная комната стала вдруг выглядеть и заманчиво, и красиво, что (с чисто эстетической точки зрения), конечно же, радовало не лишенного художественной жилки кота, но (с сугубо практической точки зрения) его же настораживало и раздражало, ибо... ибо с практической точки зрения кот никаких перемен не одобрял. Девятилетний жизненный опыт давным-давно научил кота, что любые резкие перемены - это лишь первый этап на пути к окончательному бытовому краху.
      
      И обе эти вещи: и неожиданные, совершенно ненужные именно здесь и сейчас перемены, и моментально последовавший за ними окончательный и бесповоротный крах не заставили - увы! - себя ждать. Его хозяйка (sic!), к которой кот, между прочим, всегда относился прохладно-подобострастно, его хозяйка, собравшись, как обычно, на улицу и надев, как всегда, свой узкий кожаный плащ, вдруг взяла и засунула (sic!) кота к себе за пазуху.
      
      Такого по отношению к коту-мыслителю не позволял себе никто и никогда. За исключением... и здесь из глухих подвалов памяти вдруг выплыл, казалось, давно позабытый образ Страшного Ветеринара, который в давние, баснословно давние времена с точно такими же коварством и наглостью залез прямо в пах к Лимонову-шестимесячному котенку и вырезал из него целые океаны боли. Короче, это было... у-жас-но.
      
      Ага... Окажись на месте кота-философа другое, чуть менее уравновешенное существо из Семейства Кошачьих, то последствия были бы - непредсказуемы. Но кот Э. Лимонов лишь разок-другой приглушенно мявкнул и, выпростав из розовых подушечек свои хищно изогнутые коготки, позволил себе лишь чуть-чуть поцарапать хозяйку за туго колыхавшиеся под тяжестью его мохнатого тела полушария.
      
      А затем начались события настолько странные, что кот предпочел на часок-другой притвориться мертвым. Ибо началось...
      
      Но расскажем-ка все по порядку. Дело в том, что Вселенная, в которой до сего дня обитал Лимонов-кот, оканчивалась, как известно, бескрайней Лестничной Клеткой. Правда, на самой бескрайней Лестничной Клетке кот за все восемь с половиной лет своей жизни ни разу, собственно, не был и всю информацию об этом запретном и дальнем уголке Ойкумены добывал, прижавшись носом и ухом к щелястой входной двери.
      
      Судя по стекавшейся оттуда к коту информации, на бескрайней Лестничной Клетке обитали:
      
      a) невообразимо-огромный доберман Бадди. С точки зрения кота - символ всего Агрессивного и Ужасного;
      
      b) уличный кот Мурзик, оскорбительно нелишенный, в отличие от кота-философа, мужского начала, и бывший для него символом всего Бесцеремонного, Грубого и Наглого;
      
      c) домашняя кошка Тася. С точки зрения нашего, весьма и весьма, между прочим, (в платоническом смысле) влюбчивого кота - символ всего Утонченного и Прекрасного.
      Таково было, до сего дня, строение Вселенной кота Лимонова.
      
      И вот теперь представьте, читатель, что испытал наш кот... Или нет, лучше представь, что испытали бы вы, если б на девятом (по человечьему счету - на сорок седьмом) году своей жизни вдруг обнаружили, что таинственная и запретная Лестничная Клетка является не концом, а лишь началом Вселенной. Началом - ага! И та множественность миров, о которой в самых своих смелых мечтах вы позволяли себе лишь смутно догадываться, вдруг стала грубым и непреложным фактом. Ибо к вам за пазуху сквозь скучный запах мертвой кожи плаща, сквозь нежный аромат хозяйкиного пота и нестерпимую вонь духов "Ландыши" вдруг начали пробиваться сотни, тысячи запахов, неоспоримо доказывавших, что кроме одного-единственного добермана Бадди в мире существуют и ротвейлер Мейсон, и бультерьер Тайсон, и лжекавказец Джульбарс, и злые, как черти, братья-близнецы ризеншнауцеры Рэкс, Крэкс и Снарк, и карликовый пудель Дефолт, и афганская борзая Фауна и сотни других ипостасей Агрессивного и Ужасного.
      
      Подумайте, мой читатель, что испытали бы вы, если бы к вам, за пазуху долетали бы тысячи восхитительных ароматов, неопровержимо свидетельствующих, что, кроме Таськи и Мурзика и вас самих, в мире есть еще Моськи, Боськи и Васьки, Пупочки, Пусечки, Лапочки, Усатики, Хвостатики и Полосатики, Кутузовы, Нельсоны и Чубайсы, а также сотни, тысячи, десятки тысяч других домашних и уличных, и полууличных и полудомашних, а также и совершенно диких представителей великого Семейства Кошачьих!
      
      
      **************************************************************
      
      ....Еще целый час или два Вселенная пахла бессчетным собачьим и кошачьим народом. Потом потянулись места незаселенные и пустынные. Они пахли асфальтом, бензиновым смрадом, голой землей, человечьей мочой, перегнившими листьями и мокрой, живой корой скрипевших где-то в черной дали деревьев.
      
      Монотонно мотались хозяйкины сумки. Под курчавым и теплым кошачьим брюхом слегка подрагивала ее большая и твердая грудь.
      
       - Видать - всему, даже этой, как ее, Изощренности Господней когда-нибудь да приходит конец, - лениво подумал кот и тут же заснул.
      Ему снился Кошачий Бог.
      
      Он был похож на Льва, которого кот ни разу в жизни не видел.
      
      **************************************************************
      
      Очнулся кот в залитом сухим электрическим светом трамвайном салоне.
      
      
      **************************************************************
      
      Кот поскреб коготками деревянную лавку, выгнул горбом спину, надменно прищурился и, оглядев свои новые владения, твердо решил, что променял очередное шило на мыло. Потом кот сожрал полбанки кошачьих консервов, тщательно вылизался, немного поразмышлял о сугубо абстрактной возможности того, что наряду с Кошачьим Богом где-то может существовать еще и Собачий Антибог и, мало-помалу, снова заснул.
      Наряду с Кошачьим Богом ему снился Собачий Антибог. Он был похож на Кинг-Конга, которого кот однажды видел по телевизору.
      
      
      
       Глава X
       Конец дороги
       Не в немецких ботфортах ямщик! Н. В. Гоголь
      
      Так мы и ехали далее впятером (не считая кота-богоборца). Так мы мчались и мчались далее, и Шарабан Одиннадцатый Номер все нес и нес нас вперед, не разбирая пути-дороги.
      
      Он продирался сквозь глухие еловые чащи, лихо взбирался на сыпучие горные отроги, бодро скользил по заоблачным горным ледникам, а потом вновь соскальзывал вниз и бесстрашно шлепал по гатям и топям, форсировал бурные реки, объезжал озера и неустрашимо плыл по бескрайним, как море, степям.
      
      Это был еще тот Шарабан, сработанный (на века!) золотыми руками работяг Ленинградского вагоностроительного завода. Это был еще тот Шарабан Одиннадцатый - эх! - Номер.
      
      Долго петляла наша дорога, и за сотни, тысячи верст пути мы немало кого повстречали и немало чего увидели, и я мог бы длить и длить свой рассказ, растянув его на тома и тома (или, выражаясь по-старинному, на томы, томы и томы), но - дорог; нынче бумага, а еще дороже наше с тобою, читатель, время, так что вынужден я закругляться и о многом - эх! - умолчать.
      
      Вынужден я - эх! - умолчать о том, как в глухой и темной еловой чаще нас внезапно атаковали Матерные Зверушки - Ежик Без Ножек и Заяц Без Яиц. Вынужден я умолчать, как бесстрашный поэт-атлет на пару с товарищем Голопупенко не только сумели отбить жесточайший натиск этих Зверушек, но и целых одиннадцать верст гнали их до самого смрадного логова, от которого, правда, наши герои вынуждены были ретироваться, ибо рядом со смрадным сим логовом мрачно паслись два доисторических зверя-реликта - Матерый Человечище и Негр Преклонных Годов.
      Вынужден я умолчать о том, как в чистом озерном скиту три недели подряд нас учил уму-разуму седобородый отшельник Асфальт Тротуарыч. Вынужден я умолчать, как в заоблачной горной сакле ровно четыре луны кряду дозволял нам вкушать халву своей мудрости столетний аксакал Укроп Помидорыч. Вынужден я умолчать, как на перекрестке семи дорог повстречался нам торговец подержанными эпиляторами купец Иголкин и увязавшийся с ним просто так Поп с Гармонью.
      
      Много о чем вынужден я умолчать. Может быть, слишком о многом. Не умолчу лишь о том, что на пятнадцатый месяц пути Шарабан привез нас к высокому и глухому забору, за которым скрывался вольный город О'Кей-на-Оби, он же бывший город N на реке M.
      
      
       ЧАСТЬ ВТОРАЯ
       ДОПОДЛИННАЯ ИСТОРИЯ ГОРОДА N НА РЕКЕ M
      
      (правдивая документальная повесть, кропотливо составленная бизнесменом Ивановым во время его двухмесячных штудий в архивах вольного города О"Кей-на-Оби)
      
      Рукопись представляет собой черную, мелко исписанную тетрадь, толщиной в 96 листов. На первой странице наличествует аккуратно выведенный синим карандашом эпиграф:
      
      
      "Говоря о стереотипе поведения, мы обязаны всегда указать эпоху, о которой идет речь... Достаточно было организовать в Канаде продажу водки, а на Таити - консервов, и сразу же изменился стереотип поведения дакотов и полинезийцев, причем редко - к лучшему. Однако во всех случаях изменения шли своим путем, на базе уже сложившихся навыков и представлений".
       Л. Н. Гумилев
      
       Следующая страница выдрана. На ее место вложен исписанный химическим карандашом листок, разобрать на котором нам удалось лишь обрывок фразы: "...разбавленный квас за три копейки".
      
      Начиная со страницы третьей следует более или менее разборчиво написанный ручкой текст:
      
      
       Глава I
       Основание города
      
      Мой любезный читатель! Город N на реке М был основан императором Петром III, коего адъюнкт-профессор де Сиянс Академии Фаддей Гумилев (дальний предок знаменитого Льва Гумилева) уговорил прорубить окно в Евразию.
      Случилось это в самом начале 1762 года.
      
      11 января 1762 года (день, позднее ставший считаться Днем Основания города) император находился в нелюбимом им Зимнем дворце, где по давней привычке перебегал из комнаты в комнату своей детской, подпрыгивающей, чуть-чуть страусиной походкой. Тысяча мыслей тряслась и подпрыгивала в его небольшой голове. Мысль первая: он - император!
      
      Но эта мысль уже успела ему надоесть. Уже целую вечность, уже целых шесть с половиной дней, с того самого часа, когда он наконец увидел на смертном одре восковое лицо ненавистной тетки, он был - император.
      
      Император. Царь-батюшка.
      
      Петр встал, по-балетному широко расщиперил ноги и стал (для царя - довольно талантливо) передразнивать виденного им на площади мужичка:
      
      - Tsa-ar ba-tush-ka! - скоморошьим голосом выводил Петр. - Tsa-ar ba-tush-ka! Tsa-ar ba-tush-ka!
      
      Ну, "батюшка" и "батюшка". Нечего здесь.
      
      И он продолжил свой страусиный галоп из комнаты в комнату.
      
      - Ужасно холодно во дворце, - думал Петр. - Страшно холодно. Просто-таки неприлично холодно.
      
      Мой Бог! Не топят. Совсем ни черта не топят.
      
      На шесть миллионов золотом набухали мрамора и махагона, а на простые березовые дрова денег - не...
      
      - А вон у трюмо, - тут же перескочил с мысли на мысль Петр, - вон у палисандрового трюмо отломилась ножка, а у огромных, напольных, черт знает во сколько золота обошедшихся казне часов начисто осыпались с циферблата стрелки.
      Ха! Император увидел, как в скошенном на бок трюмошном зеркале отражается бронзовый циферблат часов, очень похожий на лицо без носа. Вот она, тетушка. Вот она - тетушка! Всю свою жизнь прожила в... позолоченной нищете...
      
      Император притормозил и радостно взбрыкнул ножкой.
      
      Он придумал бон мо! Сам - придумал бон мо! "Позолоченная нищета" - ведь это бон мо? Бон мо!
      
      - Надо кому-нибудь рассказать, - подумал Петр. - Расскажу-ка лакею. Впрочем, нет. Лакей - дурак. Не поймет.
      
      Ха! А кто это прячется за жирную спину лакея? Какое умное, доброе, какое истинно русское лицо. Наверное, - мужичок. Tsa-ar ba-tush-ka!
      
      Император дернул щекой и сказал:
      
      - Privjet, Muzichok!
      
      Мужичок тут же вытянулся по стойке "смирно" и заорал:
      
      - Рад-ста-ва-ва-ство!
      
      Петр довольно причмокнул губами.
      
      - Kak zovut, muzichok?
      
      - Адъюнкт-профессор де Сиянс Академии Фаддей Гумилев, ва-ва-ство!
      
      - Molodets, muzichok!
      
      Мужичок, собрав все положенные ему Господом силы, гаркнул:
      
      - Рад-ста-ва-ва-ство!!!
      
      - Poslushay-ка, muzichok, - с деланным недовольством показывая пальцем на уши, продолжил Петр, - moya tjotka, императрица Елизавета, vsu svou zizn prozila v позолоченной нищете...
      
      Все так же храня безукоризненную солдатскую стойку, профессор чуть-чуть улыбнулся и встряхнул головой, словно концертный знаток, услыхавший верную ноту.
      
      - Chto, horosho, muzichok? Sаm znaju, сhto horosho... Nu, stupay, stupay. Hotja postoy. Chto eto?
      
      Петр указал на зажатый в левой руке Гумилева лист бумаги.
      
      Гумилев покраснел и опустил взгляд долу.
      
      - Che-lo-bit-na-ja?
      
      Не поднимая глаз, профессор смущенно кивнул.
      
      - Chto prosish? Imenia? China?
      
      - Для себя не прошу ничего. Прошу для России, ваше величество.
      
      - Che-e-ego?
      
      - Прошу единственно для России. Нижайше молю заложить город N на реке M. Город сей...
      
      - Che-go? Che-go?
      
      - Город сей послужит окном в Евразию для всей Империи Российской, ваше величество. Таковы суть резоны науки геополитики, каковые отнюдь...
      
      - Politica? Nе lublu.
      
      Царь испытующе посмотрел на некрасивое лицо Гумилева.
      
      "Нет, - подумал Петр, - эти глаза не могут лгать".
      
      Он сделал ищущий жест рукой, отчего между его большим и указательным пальцем тут же возникло заостренное лебединое перышко, после челобитная легла на широкую спину лакея и мгновением позже приросла резолюцией "Быть по сему".
      
      Окно в Евразию было, считай, прорублено.
      
      Ради окна в Евразию загоревшийся Петр даже чуть-чуть отложил давным-давно намеченную им войну с Данией. Ради связи с Евразией он пошел на почти несовместные с его полудетским характером жертвы. Так, лейб-гвардии Преображенский полк, коему по прежнему плану Петра надлежало брать Копенгаген, был в течение одной ночи перекинут на короткую и очень глубокую реку M с ясно очерченным Высочайшим Указом заданием: не щадя живота прорубать окно из Европы в Азию, попутно возводя на оной реке город N.
      
      Для викториального же споспешествования во исполнение сей нелегкой задачи полку было придано сорок семь тыщ крепостных мужиков, а также выездная бригада де Сиянс Академии.
      
      За те семь с половиной месяцев, что успел процарствовать Петр, мужички, академики и лейб-кампанцы успели срубить черную баню, возвести кирпичный острог, поставить одну православную и две инославные церкви, выстроить оперный театр (точную копию италианской "Ла Скала", за исключением пары колонн, содранных со французской "Гранд Опера"), а также заложить величественнейшее здание Ста Сорока Канцелярий, оставшееся - увы! - недостроенным.
      
      Помешал учиненный Екатериной II переворот.
      
       История города N при Екатерине Великой
      
      Последствия переворота были печальны: императора задушил Алексей Орлов, лейб-гвардии Преображенский полк вернулся в свои гатчинские казармы, а сорок семь тыщ крепостных мужиков поголовно были раздарены особо отличившимся участникам переворота. Выездную бригаду де Сиянс Академии разогнали.
      
      Строительство города N на реке M высочайше было велено прекратить.
      
      **************************************************
      
      С чем решительно не был согласен неугомонный адъюнкт Гумилев.
      
      Дело в том, что хотя профессор, как и все тогдашние петербургские интеллектуалы, в общем и целом горячо приветствовал переворот, но, слывя - по чистой воды недоразумению - фаворитом покойного императора, он был вынужден затаиться и скрываться. Таился и скрывался профессор в тамбовском имении княгини Дашковой, где за сто пятьдесят рублей серебром в год обучал четверых ее детей читать и писать по-древнехазарски.
      
      Именно Екатерина Романовна (как ни мешал тому тогдашний фаворит императрицы Григорий Орлов), именно, повторяю, Екатерина Романовна, опираясь на живую поддержку заклятого врага всех Орловых - Никиты Панина, в конце концов умудрилась выхлопотать для Гумилева личную аудиенцию у государыни.
      
      Правда, на самой аудиенции Гумилева ждал весьма и весьма прохладный прием. Преподнесенная им четырехсотстраничная ода "Древняя Русь и Великая Степь" была небрежно отложена в сторону, мольба: "Не дать окну в Евразию порасти забвения травой", - была перебита разговором о погоде, после чего императрица, притворно вздохнув, подарила ему копеечную томпаковую табакерку и отослала на половину наследника - преподавать теорию этногенеза.
      
      Жалованья профессору положили восемьсот рублей в год. На окно в Евразию царица не дала ни копейки.
      
      - Знаешь, Катиш, - рассеянно сказала императрица княгине, лишь только захлопнулась дверь и дворцовую залу покинул разом облагодетельствованный и униженный адъюнкт Гумилев. - У сего адъюнкта весьма некрасивое и весьма... простонародное лицо. Как ты думаешь?
      
      - Ваше Величество, - глубоко кланяясь, ответила ей княгиня, - сегодня вы заставляете меня краснеть.
      
      - Катиш, что с тобой? - удивилась императрица. - И отчего ты здесь, где... нету чужих, называешь меня "ваше величество"?
      
      - Я называю вас "ваше величество", Ваше Величество, поелику я имею честь разговаривать с императрицей Екатериной Второй, каковую потомство (как я имею дерзость думать) прозовет в веках "Великой".
      
      Княгиня зажмурилась, и голос ее зазвенел:
      
      - Но я очень боюсь, Ваше Величество, как бы мечтания мои так и не остались мечтой.
      
      "Она позволяет себе черт-те что", - по-немецки подумала императрица, но по давней привычке везде и всюду сеять только любовь, широко улыбнулась и милостиво переспросила:
      
      - Катиш, ну, что, что с тобой? Какая муха сегодня тебя укусила?
      
      - Такая муха, сударыня, - как девочка, порозовев, ответила ей княгиня, - что сегодня вы соизволили выгнать с глаз долой умнейшего мужа России!
      
      "Придется прогнать и ее", - печально подумала императрица, но вслух произнесла:
      
      - Хорошо. Хорошо. Я выделяю сто тысяч рублей серебром... да, ровно сто тысяч рублей серебром на это твое... ужасное окно в Евразию. Ну, что, Катиш, мир?
      
      И она ласковым жестом протянула Екатерине Романовне пухлую руку.
      
      Но осчастливленной Екатерине Романовне было мало просто протянутых рук. По-девчоночьи взвизгнув, она набросилась на императрицу, припала к ее лучшему в мире челу и осыпала его тысячей поцелуев.
      
      "Ну, как на нее, дуру такую, сердиться? - по-немецки подумала государыня. - Как на нее сердиться? Но - прогоню. Все равно. Прогоню. Не сейчас. После. Но... прогоню. Непременно".
      
      ...Итак, город N стал получать по сто тысяч рублей серебром ежегодно. Правда потом, по прекращению краткого фавора Екатерины Романовны, сумма сия была урезана сперва до двух с половиной тысяч, а потом и до двухсот сорока четырех рублей с полтиною, так что стесненная в средствах администрация города была вынуждена заколотить не только оперный театр, но и самый острог, а также закрыть и обе инославные и единственную православную церковь, и, наконец, пойти и на вовсе уже беспрецедентные жертвы и упразднить сто тридцать семь из первоначально задуманных императором Петром ста сорока канцелярий (несчастные же чиновники трех уцелевших департаментов жили все эти годы тем, что брали друг с друга взятки). Короче, город усыхал, хирел, откровенно дышал на ладан и с величайшим, - чтоб не сказать больше, - трудом дождался воцарения императора Павла.
      
      
       История города N с 1795 по 1917 годы
      
      
      Пятилетнее царствование императора Павла стало для города N пятилетием процветания. За эти пять лет был, наконец, достроен величественный административный комплекс Ста Сорока Канцелярий, а от кирпичной Мариинской тюрьмы к белокаменной Александринской больнице был протянут прямой, словно нитка, Веселый проспект, вызывавший законное удивление иностранцев. На Центральной же площади по проекту самого Кваренги заложили конно-летящий памятник Державному Основателю, на мраморном цоколе коего была высечена приличествующая случаю латинская надпись: "Papi ad Paulus" .
      
      Император Павел даже всерьез подумывал перенести сюда из Санкт-Петербурга столицу, но... пришло 11 марта 1801 года и - императора Павла не стало.
      
      При всех же последующих государях - при трех Александрах и обоих Николаях - город N на реке M был обычным губернским городом. Хотя, конечно, не без некоторого полуистлевшего имперского шарма. Окно (как-никак) в Евразию.
      
      
       История города N при Советской власти
      
      
      Революция и гражданская война затронули город N слабо. Можно даже сказать: вообще не затронули, - если, конечно, забыть о том не слишком приятном факте, что в 1919-ом он на целых три месяца попал в руки белофиннов. Из этих - не слишком-то, впрочем, цепких рук - город был выбит Первым Ударным Полком Червонного Казачества имени Соединенных Штатов Пролетариата (комполка - тов. Урюпчик, комиссар - тов. Млынарчик).
      
      Имеется также вполне достоверная информация о том, что т. Ленин (наряду с г. Владивостоком) очень любил называть город N городом нашенским.
      Товарищ Сталин город N упразднил. Стер его с географической карты, а жителей репрессировал.
      
      Упрямый тов. Хрущев город N восстановил. Вновь пропечатал его на всех географических картах, скрупулезно вернул всех случайно уцелевших жителей, а взамен безвозвратно утраченных прислал по партийным путевкам румяных и рослых крестьян из Рязанщины, Гомельщины и Харьковщины.
      
      Добродушный тов. Брежнев наградил город N какой-то медалькой.
      
      В тысяча же девятьсот семьдесят третьем году в жизни города N наконец-то случилось событие воистину историческое - город выиграл переходящее знамя ЦК профсоюзов. Кумачовый трофей сего всесоюзного состязания должен был вручить городу лично товарищ Пельше. Да так и не вручил.
      
      Ибо произошло... Да уж, произошло. Но обо всем по порядку.
      
      
       Глава II
       Канун катастрофы
      
      В 1973 году (как, впрочем, и во все предыдущие годы, начиная с года 1965) N-ский обком партии возглавлял Август Януарьевич Гром-Жымайло.
      
      Август Януарьевич был человеком - штучным.
      
      Например, поговаривали, что в его жилах текла августейшая кровь Ягеллонов. Но не эта, скорей всего, липовая королевская кровь делала Августа Януарьевича человеком-уникумом.
      
      Дело в том, что практически каждого, даже самого никудышного, даже самого дрянного человека всегда хоть кто-нибудь да любит.
      
      Берию любили женщины, Гитлера - личная охрана.
      
      Гайдара - Чубайс.
      
      К. У. Черненко - Л. И. Брежнев.
      
      Августа Януарьевича ненавидели абсолютно все, кому хоть раз довелось его видеть и слышать.
      
      Его не любила интеллигенция - как кондового хама и номенклатурного сукиного сына.
      
      Его ненавидел рабочий класс - за нерабочее происхождение.
      
      Его ненавидело колхозное крестьянство - за чересчур лютый нрав и вопиющее агрономическое невежество.
      
      Его недолюбливал свой брат номенклатура - за слишком вертикальный карьерный взлет, а также за то, что он был личной креатурой Ю. В. Андропова.
      
      (Ю. В. Андропов, к слову сказать, тоже чисто по-человечески испытывал к своему протеже определенную брезгливость, а что терпел его и продвигал, так это ведь из соображений очень высокой политики).
      
      Собственная жена презирала Августа Януарьевича так, как, пожалуй, только жена и может презирать и ненавидеть мужа. Она ненавидела его целиком, от подметок до лысины: она ненавидела его плоское, словно блин, лицо, его липовую королевскую кровь, его матерный рязанский выговор, его пьянство и блядство, его стойкую неспособность исполнять супружеские обязанности и его нечастые (один-два раза в год) попытки эти обязанности выполнить.
      
      Его пятнадцатилетняя дочь стеснялась родного отца до икоты. Стоило ей где-нибудь услышать свою собственную фамилию - "Гром-Жымайло", как она начинала совершенно безудержно - всем лицом и всей крохотной грудью - краснеть. Ее хрустальной мечтой было выйти замуж и переменить фамилию.
      
      Домработница Василиса Марковна испытывала к своему работодателю не то что бы ненависть (Василиса Марковна относилась к тому редчайшему сорту Божьих старушек, что не способны испытывать ненависть и ни к кому и ни к чему), а - безграничное нравственное изумление. Ее искренне удивляла та гремучая смесь из самого забубенного барства и самой копеечной мелочности, которую ее работодатель ежечасно демонстрировал в быту. Смешение столь вроде бы разных, но равно неугодных Господу качеств искренне озадачивало Василису Марковну. Когда ее матушка служила нянюшкой в доме поэта Брюсова (весь род Василисы Марковны издавна жил в прислуге, в людях), то там, сначала у просто поэта, а потом и важного большевистского начальника Валерия Ивановича все было не так. Совсем не так.
      
      Личный шофер Саня не любил своего шефа обстоятельно и подробно. Личный шофер Саня не любил его за:
      
      во-первых, за то, что Саня не любил любое начальство из принципа;
      
      во-вторых, потому, что он унизительно медленно ездил (с такой издевательской скоростью - 35, ну, максимум 45 кэме - во всем Политбюро передвигались только два мудака - Гром-Жымайло и Суслов);
      
      и, наконец, за то, что Август Януарьевич, как последний еврей, лично брал на учет буквально каждую каплю бензина.
      
      Даже клопы в доме и те, казалось, недолюбливали Августа Януарьевича. Во всяком случае, они кусали его намного чаще и намного больней, чем всех остальных домочадцев.
      
      При всем том Август Януарьевич единолично рулил пятимиллионным городом и чувствовал себя - преотменно. Это еще очень и очень большой вопрос, кто себя лучше чувствовал - Август Януарьевич или, скажем, только что сорванный с грядки хрусткий неженский огурец в хрестоматийных пупырышках. Именно так: как только что сорванный с дачной грядки хрусткий неженский огурец в хрестоматийных пупырышках и чувствовал себя Август Януарьевич 12 сентября 1973 года - дня накануне Катастрофы.
      
      12 сентября 1973 года Август Януарьевич встал, как всегда, ровно в шесть часов и привычным жестом открутил ручку радио. Радио спело гимн и шершавым утренним голосом сообщило о свержении президента Альенде.
      
      - Тудеме-сюдеме, - нахмурившись, пробормотал секретарь обкома.
      
      Падение президента Альенде его, если честно, слегка обрадовало. Даже и не слегка, а очень и очень обрадовало. Настолько обрадовало, что он с немалым трудом сохранил на лице выражение легкой гражданской скорби.
      
      - Тудеме-сюдеме, - повторил Гром-Жымайло, и выражение легкой гражданской скорби у него на челе тут же сменилось выражением глубокой умственной сосредоточенности.
      - Тудеме-сюдеме, - вполголоса повторил он.
      
      Август Януарьевич считал варианты.
      
      Но как он ни считал, все получалось прекрасно. Как он ни считал, получалось, что московско-кавказско-казахская мафия выходила из чилийского переворота намного более ослабленной, чем родная Августу Януарьевичу чекистско-русистская группировка.
      
      - Правда, - тут же присовокупил Август Януарьевич, любивший в карьерных делах объективность и точность, - одновременно непропорционально усилится и пара таких непредсказуемых игроков, как Машеров и Романов. Но Машеров и Романов - это... молодо-зелено и до поры... неопасно.
      
      - Машеров и Романов, тудеме-сюдеме-взад-назад, Ма-ашеров и Рома-а-анов! - в полголоса напевал Август Януарьевич, усиленно и продуктивно размышляя.
      За этими размышлениями он и сам не заметил, как умылся, побрился, плотно позавтракал, надел коричневую западногерманскую тройку и финский, бутылочного цвета плащ, после чего спустился в личную "Чайку", с обычной черепашьей скоростью переполз город, подъехал к присутствию, поднялся к себе на пятый этаж и дал приказ начать прием граждан.
      
      Он так глубоко задумался, что даже и не заметил, как начался сам прием граждан.
      Август Януарьевич продолжал скрупулезно вывешивать шансы и попутно думать о том, что за человек генерал Пиночет (буквально с каждой минутой он испытывал к бедовому генералу все более и более усиливающуюся сугубо человеческую симпатию), итак, глава города продолжал скрупулезно вывешивать шансы, как вдруг он очнулся и осознал, что в соседнем кресле сидит и сердито молчит директор завода "Монументскульптура".
      
      (Директор "Монументскульптуры" был весьма и весьма молодой - для директора - человек с математически правильными чертами твердого юношеского лица).
      
      - Интересно, - спросил его Август Януарьевич, не сумевший сразу остановить разгон своей мысли, - а что за человек генерал Пиночет?
      
      - Аугуст Януарьэвич-ч, - ответил ему директор с легким галицийским акцентом, - этого я-у не знаю. Аугуст Януарьэвич-ч! - директор горько вздохнул - Меня-у рэжут смэжники.
      
      Буквально минуту спустя выяснилось, что юный директор должен был отлить для дружественной Эфиопии двадцативосьмитонный памятник Ленину. Бронзы для политически важного Ленина у директора нет. Срок сдачи объекта - сегодня.
      Август Януарьевич на долю мгновенья задумался. У Августа Януарьевича, само собой, тоже не было ни грамма бронзы. Зато был бесценный, проверенный всей его жизнью рецепт по выходу из практически всех затруднительных положений.
      
      Август Януарьевич встал и осторожно поинтересовался у собеседника, является ли он, собеседник, членом партии.
      
      - Да, Аугуст Януарьэвич-ч, - печально вздохнув, ответил юный директор, - являусь.
      
      - А коммунист, бл..., - проникновенно продолжил Август Януарьевич, - обязан, бл..., изыскивать внутренние резервы. В любой, бл..., ситуации.
      
      - Аугуст Януарьэвич-ч, - запротестовал было его оппонент, - у меня-у на заводе рэзервов нет. Вообш-шэ.
      
      - Вопрос же срыва сроков сдачи объекта, - с официальной сухостью парировал Гром-Жымайло, - будет рассматриваться на ближайшем бюро обкома. В персональном порядке.
      
      - Аугуст Януарьэвич-ч! - взмолился директор.
      
      - Иди, орел, иди, - пресек бесполезный спор Август Януарьевич и слегка подтолкнул собеседника к выходу, - иди и ищи свою блядскую бронзу.
      
      Директор вышел.
      
      За огромными резными дверями персонального кабинета Августа Януарьевича уже дожидался своей законной очереди войти внутрь председатель овощеводческого колхоза "Путь к счастью". Дожидался, как выяснилось где-то минутой позже, зря.
      
      Ибо, как только овощевод-председатель услышал из уст секретарши команду "На вход" и на ватных от страха ногах пересек приемную, красная кремлевская вертушка на необъятном столе Августа Януарьевича еле заметно вздрогнула и издала негромкий звонок.
      
      Август Януарьевич вскочил, сделал несколько совершенно ненужных движений, пролепетал нечто абсолютно неактуальное, типа: "О, Боже мой!" и заходившей от ужаса крутым ходуном рукой схватил трубку.
      
      В трубке звучал баритон Ю.В. Андропова.
      
      - Август Януарьевич, - как всегда, сухо сказал Ю. Андропов, - к вам в город с визитом направляется товарищ Пельше. Срок визита - суббота. В крайнем случае, воскресенье. Подготовьтесь заранее (трехсекундная пауза). Обязательно обговорите этот вопрос с Петром Петровичем Семибатько. Август Януарьевич, вы все поняли?
      
      - Да, Юрий Владимирович, - каким-то удивившим его самого октябрятским фальцетом пропищал Гром-Жымайло.
      
      - Тогда до свидания.
      
      Раздался басовитый гудок.
      
      **************************************************
      
      И вот здесь известный своей невозмутимостью Август Януарьевич сперва побелел, потом поалел и велел отменить прием граждан.
      
      - Тудеме-сюдеме, - все тем же, и не думавшим никуда пропадать пионерским фальцетом пробормотал Август Януарьевич и, неестественно высоко задирая короткие ноги, стал мерить шагами свой кабинет, не уступавший по величине хорошему футбольному полю...
      
      - Тудеме-сюдеме, - повторил он, и на его плоское, словно блин, лицо легло выражение глубокой умственной сосредоточенности. - Тудеме-сюдеме-взад-назад, - вдохновенно напевал он.
      
      Август Януарьевич считал варианты.
      
      Информация, которую почел нужным довести до него товарищ Андропов, носила характер весьма и весьма тревожный. И угрожающий. В самом первом своем приближении она раскладывалась на пять составляющих.
      
      Составляющая первая. Сам факт звонка.
      
      (Август Януарьевич сел за письменный стол и с усилием выдернул из толстой пачки девственно чистый лист финской бумаги).
      
      "Итак, составляющая первая, - мысленно повторил он. - Сам факт звонка".
      (Август Януарьевич начертил на листке жирную букву "А" и обвил ее двумя витками колючей проволоки).
      
      Товарищ Андропов звонил Августу Януарьевичу не каждый год, и сам факт любого его звонка был для Августа Януарьевича как - маленький орден. В другое время и при других обстоятельствах сам факт приватной беседы со вторым (а по сути - первым) человеком в государстве привел бы Августа Януарьевича в состояние безудержного административного восторга.
      
      Но - не сегодня.
      
      Да. Не сегодня.
      
      Сегодня этот потенциально безудержный административный восторг был придавлен тяжелой волной животного страха, поднятого пунктами "б", "в" и "г".
      
      Итак, составляющая вторая (она же пункт "б").
      
      Из того, что тов. Пельше был назван именно "тов. Пельше", а не "Арвидом Яновичем", с вероятностью... ну, скажем, девяносто девять и девять десятых процентов следовало, что старейший член Политбюро, верный соратник великого Сталина, старый пердун тов. Пельше таки продал родную чекистско-русистскую группировку и переметнулся к московско-кавказско-казахской мафии. (Людей из родной группировки товарищ Андропов звал только по имени-отчеству).
      
      Составляющая третья. Из двух-трехсекундной паузы между словами "Подготовьтесь заранее" и "Посоветуйтесь сы... " с вероятностью... да, практически все сто процентов следовало, что старейший член Политбюро, верный соратник великого Сталина и т. д., и т. п. тов. Пельше должен покинуть город N политически опороченным. Подробности этого, как всегда, блестящего плана, хранились у Петра Петровича Семибатько - главы N-ского КГБ.
      
      Составляющая четвертая - выводится простым сопоставлением сроков. Визит тов. Пельше в город N будет носить характер контрольно-пожарный.
      
      И, наконец, составляющая пятая. Самая важная. Выводится самостоятельно.
      Недопоставки бронзы для политически важного Ленина были делом рук московско-кавказско-казахской мафии.
      
      Август Януарьевич решительно утопил красную кнопку спецсвязи.
      
      - Директора "Монументскульптуры" ко мне, - буркнул он в решетчатое окно недавно поставленного селектора.
      
      
      ********************************************************
      
      - Ну, что, бл..., - волком прорычал Август Януарьевич, когда пятью минутами позже к нему в кабинет ввели молодого директора, выкорчеванного из личной "Волги" прямо в пальто и шляпе, - тебе, что, бл..., на свободе жить надоело?
      
      - А-у-гу-уст Я-ну-арь-э-вич-ч? - недоуменно проблеял директор.
      
      Гром-Жымайло близоруко сощурился и, на метр брызжа слюной, прохрипел свою знаменитую, вошедшую в сотни анналов фразу:
      
      - Ты может, бл..., думаешь, что сейчас не сажают? Зря думаешь. Это они не сажают, а я, бл..., сажаю. Понял, бл...?
      
      Юный директор выпрямился, геометрически правильные черты его лица окаменели и заполыхали алым огнем:
      
      - А-у-гу-уст Я-ну-арь-э-вич-ч! - простонал он. - Вы можете выугнать меня из партии. Можете посадить у турьму. Это ваше право. Но бронзу поставляю не я, и взять мне ее неоткуда. Вообш-шэ.
      
      - А мне где взять, бл ...? - рявкнул Гром-Жымайло.
      
      - Не знаю.
      
      - А кто знает?
      
      Директор уставился в потолок и независимо пожал плечами.
      
      - Умник, бл...!
      
      Гром-Жымайло злобно выпятил нижнюю челюсть и опять заходил по кабинету.
      
      - Умник, бл... , - вновь повторил он. - Умник, бл..., - в очередной раз произнес Август Януарьевич и, столь часто гостившее на его лице выражение глубокой умственной сосредоточенности, сменилось вдруг выражением непосильной интеллектуальной работы.
      
      - Умник, бл...! - словно какое-то магическое заклинание, все твердил и твердил секретарь обкома. - Умник, бл...! Тудеме-сюдеме. Умник бл...! Может быть? Нет, не может. Тудеме-сюдеме-умник-бл... Тудеме-сю... деме. Ту-де-ме-сю..., - Август Януарьевич остановился, как вкопанный. - Хорошо, бл...! Будет тебе бронза!
      
      Директор выдавил кривую улыбку недоверия.
      
      - Будет тебе бронза! Иди - работай.
      
      И юный директор осторожно, бочком вышел в приемную.
      
      
      ********************************************************
      
      
      Август Януарьевич снял синюю трубку городского телефона и собственноручно набрал шестизначный номер главной епархии местной православной церкви.
      
      - Кравченко, ты? У меня к тебе, бл..., дело.
      
      (Август Януарьевич церковных чинов и званий не признавал и, общаясь с церковными иерархами, звал их исключительно по фамилиям).
      
      - Послушай-ка, Кравченко, на твоей е... церкви сколько, бл...., колоколов?
      
      - Сколько колоколов? Двадцать восемь? Половину снимешь. Снимешь, говорю, и передашь на завод "Монументскульптура".
      
      Т. Кравченко (он же архиепископ Варвсоний) попробовал было мягко возразить. Просьба секретаря обкома, осторожно начал он, является несколько необычной и несколько странной просьбой, настолько необычной и странной, что он, т. Кравченко, эту вполне, впрочем, по-человечеству понятную просьбу никак не может удовлетворить, не имея на то письменной санкции Патриарха или запротоколированного решения горисполкома.
      
      В ответ т. Кравченко услышал долгую и однообразную ругань.
      
      Смысл этой однообразной и долгой ругани сводился к тому, что одного-единственного гром-жымайловского звонка в Управление по делам религий хватит, чтобы т. Кравченко отправился рядовым монахом в самый дальний сибирский скит.
      
      Т. Кравченко грустно вздохнул и выказал робкое желание пострадать за веру.
      
      Услышав такое, тов. Гром-Жымайло от изумления стал говорить официально и литературно. Бесстрастным, словно Устав Партии, голосом он сообщил, что трудами и чаяниями небезызвестного Петра Петровича Семибатько у местного КГБ собрано на т. Кравченко сравнительно небольшое досье, толщиною в третий том "Капитала".
      После чего тов. Гром-Жымайло прокашлялся и все тем же бесстрастным, словно Устав родной Коммунистической Партии, голосом прочел некоторые места из этого сравнительно небольшого досье вслух.
      
      И вот здесь т. Кравченко, несколько, прямо скажем, опешил. Т. Кравченко... т. Кравченко прожил всю свою жизнь в условиях жесточайшей иерархии, искони свойственной Русской Православной Церкви, и был человеком очень дисциплинированным. Спорить с первым секретарем обкома ему было психологически трудно.
      
      Кроме того, т. Кравченко был человеком грешным. А грешному человеку стыдно и страшно жить, зная, что у местного КГБ все, абсолютно все его грехи собраны в сравнительно небольшое досье толщиною... с Библию.
      
      Господи, как же ему стыдно и страшно жить!
      
      В общем, т. Кравченко капитулировал. Четырнадцать колоколов в тот же вечер сняли и переплавили в т. Ленина.
      
      
      ********************************************************
      
      Потом говорили, что именно бычий напор Августа Януарьевича в сочетании с природной мягкостью (и благоприобретенной греховностью) архиепископа Варвсония, мол, и привели город N к Катастрофе.
      
      В смысле, навлекли на него Божий Гнев.
      
      Чего не знаем, того не знаем. Никакой информации от Господа-Бога у нас, увы, пока нет. Но мы твердо знаем одно: в полседьмого вечера колокола с собора были уже содраны, политически важный памятник уже отлит, но никаких Божьих Кар непосредственно вслед за этим не последовало.
      
      Судите сами, читатель. На город мало-помалу спустилась не по-осеннему теплая ночь, но засидевшиеся на службе Август Януарьевич и Петр Петрович все обсуждали и обсуждали план политической дискредитации тов. Пельше.
      
      Директор завода "Монументскульптура" совместно с заехавшим на денек из Москвы университетским другом пил водку, ругал антинародный режим и время от времени пытался исполнить а капелла сначала Визбора ("Уходит наше поколение") , а потом и Окуджаву ("Надежды маленький оркестр").
      
      Архиепископ Варвсоний в компании отрока и отроковицы из интерната для умственно неполноценных детей вписывал очередную страничку в свое досье. Личный шофер Саня, идя на реальный риск, калымил прямо в машине Первого. Получив на лапу не много, не мало тысячу "рэ", он вез подпольного миллионера Самвела на загородный пикник с шашлыками и девочками.
      
      Короче, в городе шла нормальная вечерняя жизнь. Август Януарьевич, Петр Петрович и зашедший на огонек т. Попрыгуй (зав. отделом) после долгих пререканий и споров, наконец, решили преподнести тов. Пельше Большой Походный Сервиз императора Петра III.
      
      Макиавеллевское коварство этого плана заключалось в том, что лично товарищ Брежнев во время своего исторического визита в город N довольствовался Малым Походным Сервизом из 24 предметов. Таким образом, приняв не по чину богатый дар, недалекий тов. Пельше был бы навечно дискредитирован лично в глазах дорогого Леонида Ильича Брежнева.
      
      Утвердив мефистофельский план, Август Януарьевич поехал домой. Поехал не без приключений: как доложил смущенный завгар, у его личной "Чайки" полетела трансмиссия, и Августу Януарьевичу пришлось добираться домой на дежурной "Волге", которую вел пожилой и неразговорчивый шофер Андрон.
      
      Приехав домой, Август Януарьевич плотно отужинал, во время ужина вдрызг разругался с женой и, опечалившись от ругани, выпил немного спиртного. Выпив спиртное, Август Януарьевич плюхнулся в мягкое кресло и осоловело уставился в телепрограммку. Смотреть было - нечего! Просто нечего.
      
      Судите сами:
      
      17.35 (уже прошел) - худ. фильм "Ждите меня, острова!"
      19.10 - футбол 1/32 финала "Динамо" (Ленинград) - "Котайк" (Абовян).
      21.00 - (как положено) программа "Время".
      21.45 - х.ф. "Юность Шварценеггера" (15-ая серия).
      
      И - все!!!
      
      Август Януарьевич плюнул и (делать-то нечего) включил футбол. По цветному телеэкрану шустро бегали маленькие армяне и нога за ногу, чуть-чуть не засыпая на ходу, передвигались здоровенные ленинградцы. Здоровенных ленинградцев подгонял профессионально взволнованный голос Николая Озерова. "Да-а... не-е-легко сегодня придется спа-артаковцам", - то и дело вздыхал популярный комментатор. (Хотя никаких спартаковцев - Август Януарьевич на всякий случай еще раз вгляделся в программку ТВ - на поле вроде бы не было). "Да-а, не-е-легко-о... - с грустью продолжил Николай Озеров, и на середине этой мастерски растянутой фразы маленькие армяне забили гол.
      
      Август Януарьевич выругался и выключил звук телевизора.
      
      Но и теперь, лишившись моральной поддержки Николая Озерова, армяне творили на поле все, что хотели. А уж после того, как самый носатый и волосатый, самый кривоногий и маленький и, вследствие этого, особо ненавистный Августу Януарьевичу армянин вколотил головой очередную шайбу, Гром-Жымайло, по своему обыкновению, однообразно выругался и полностью загасил телевизор.
      
      (Нет, положа руку на сердце, Август Януарьевич почти что одинаково не любил что наглых, как танк, южан, что чересчур много строящих из себя ленинградцев. Но в данном конкретном случае Август Януарьевич - хочешь - не хочешь - болел за Питер, как за представителя - хочешь - не хочешь - славянской расы).
      
      Итак, Август Януарьевич, по своему обыкновению, однообразно выругался и загасил телевизор.
      
      На часах было 19.55. Ничто не предвещало случившейся ровно четыре часа спустя Катастрофы.
      
      Директор "Монументскульптуры" на пару с университетским товарищем по-прежнему пил принесенный с завода гидролизный спирт, по-прежнему костерил антинародный режим и не забывал каждые десять-пятнадцать минут исполнять а капелла сперва - "Уходит наше поколение", а потом и - "Надежды маленький оркестр".
      
      Архиепископ Варвсоний, охолонув от непотребств, бухнулся перед иконой на колени и до утра замаливал как дневной, так и вечерний грех.
      
      Личный шофер Саня, в оба глаза глядя, как веселится богатый мясник Самвел, с неподдельной печалью думал, что, как ни крути, а эти черножопые жить умеют.
      В главном цеху "Монументскульптуры" остывал политически важный т. Ленин.
      
      В городе, повторяем, шла обычная вечерняя жизнь. Первый секретарь обкома, погасив телевизор, пил спиртное. Сперва он выпил свои законные вечерние 250 грамм, разрешенные (а, отчасти, даже и рекомендованные) медициной. Потом - еще 250 грамм в счет на редкость трудного дня и чегой-то неважного настроения. Потом еще 250 - в счет невиданного унижения славянской расы. Потом... потом спиртное закончилось, и Август Януарьевич отправился в комнату дочери (проверить приготовление ею уроков).
      Проверяя уроки, Август Януарьевич мало-помалу впал в педагогический раж и перебил все принадлежавшие дочери грампластинки, - всех этих "Роллинг Стонз", всех этих "Битлосов", всех этих "Киссов", "Дорсов" и "Лед Дзеппелинов", всех этих блядских выродков, измывающихся над славянской расой, не исключая, естественно, группу "Ди Попл" и особо ненавидимого Августом Януарьевичем обер-волосатика Яна Гиллана.
      
      Расколошматив пластинки (на которые, к слову сказать, пошли все карманные деньги дочери за последние два с половиной года), Август Януарьевич лег в постель и спал, как младенец.
      
      
      Архиепископ Варвсоний лег спать в четвертом часу утра. Сны епископа были греховны.
      Личный шофер Саня заснул в полвторого. Под утро ему пригрезилось, что самая грудастая, самая симпотная, самая клевая телка (черненькая) бросила на фиг всех этих чурок и перебежала к нему, к шоферу. Во сне они вытворяли та-а-акое!
      
      Директор завода "Монументскульптура" спал, как убитый, и снов не видел. Его упившийся до безумия друг высунул голову в форточку и полночи орал по-английски, пугая прохожих:
      
      - I"m a lovely little stork !
      
      
      
      
      
      
       Глава III
       Пробуждение
      
      
      Проснувшись на следующий день утром, Август Януарьевич осознал, что чувствует он себя на удивление сносно. Да, чуть побаливала голова, да, сердце в груди стучало и ухало, как у влюбленного юноши, да, пол под ногами слегка подкашивало, а во рту стояла характерная похмельная сухость, но - могло быть и хуже.
      
      Куда как хуже.
      
      Когда тебе давно за сорок, а ты по-прежнему пьешь, как лошадь, ты можешь однажды просто-напросто лечь и не проснуться. Как Петр Иванович Глущенко. Редкостный был мудак. Директор Сыровского Дворца культуры. Лег он однажды и - не проснулся. И пил-то, главное, не особенно.
      
      Август Януарьевич осторожно потрогал занимавшее половину груди сердце и вдруг осознал, что очень, очень хочет жить. Хочет со страшной, невообразимой доселе силой.
      
      Он ясно припомнил лицо тов. Глущенко, намазанное толстым слоем посмертного грима. Гример перестарался, и тов. Глущенко лежал в гробу таким молодым и красивым, каким никогда не был в жизни.
      
      Август Януарьевич снова потрогал свое не в такт застучавшее сердце и неожиданно понял, что больше никогда... никогда не будет пить.
      
      Никогда. Ни глотка. Даже вина и пива.
      
      Это ведь страшная глупость - пить, когда тебе уже далеко за сорок, и ты уже однажды стоял в карауле у гроба товарища Глущенко.
      
      Решение это далось ему настолько легко, что Август Януарьевич сперва в него не поверил. Он прошел на кухню, налил себе полный стакан кефира, залпом хлопнул его и осторожно прислушался к своему организму: желание не пить не проходило.
      
      - Неужто я и в самом деле больше не пью? - спросил себя пивший без малого тридцать пять лет секретарь обкома.
      
      - Не пью, - ответил его напрочь выжженный водкой желудок.
      
      - Не пью, - ответило его невпопад стучащее сердце.
      
      - Не пью, - ответил его неподвластный более алкогольному дурману мозг, скрывавший в себе, как нежданно-негаданно выяснилось, совершенно мересьевскую силу воли.
      
      - Ну, и дела-а... - озадаченно простонал полновластный хозяин пятимиллионного города и, собрав в гармошку невысокий, веснушчатый лоб, протянул руку к настенному календарю.
      
      Внимание! Скажи мне, читатель, что в принципе может угрожать человеку, собирающему в гармошку свой невысокий веснушчатый лоб и протягивающему свою, чуть, конечно, подрагивающую от абстинентного тремора руку к висящему перед ним настенному календарю? Какие такие опасности может таить в себе этот, пусть чуть-чуть архаичный, пусть немного смешной, но, прямо скажем, весьма и весьма надежный способ счисления времени?
      
      Итак, внимание! И еще раз внимание! Август Януарьевич собрал в гармошку свой невысокий веснушчатый лоб, протянул руку к настенному календарю и легко, почти без усилия, выдрал страничку.
      
      "12 сентября 1973 года", - машинально прочел он на вчерашнем, отслужившем свое листке, - 56 год Великой Октябрьской Социалистической Революции. 95 лет со дня рождения Кемаля Ататюрка, видного деятеля турецкого национально-освободительного движения. 125 лет Августу Бебелю. Советы садоводам..." - и, не дочитав "Советы садоводам", Август Януарьевич скомкал листик и равнодушно бросил его в специально для таких вот целей поставленную на кухне мусорку.
      
      "12 сентября 1973 года", - механически прочел Август Януарьевич на наружной, открывшейся его взору странице. - 56 год Великой Октябрьской Социалистической Революции. 95 лет со дня рождения Кемаля Ататюрка, видного деятеля турецкого национально-освободительного движения. 125 лет Августу Бебелю. Советы садоводам..."
      Август Януарьевич хлестко выругался, раздраженно смял страничку и со злостью выбросил ее в мусорную корзину.
      
      "12 сентября 1973 года", - прочел он на очередном, покрывавшем календарь листике, - 56 год Великой Октябрьской..." И так далее, слово в слово, вплоть до "Советов садоводам".
      
      Еще один листок - вновь 12 сентября.
      
      Еще один листок - вновь 12 сентября.
      
      Еще один листок - тоже.
      
      Короче, минуту спустя никакого календаря на кухонной стенке не было, а рядом с ней на вощеном паркетном полу возвышалась неопрятная груда серо-желтых страничек, по большей части грубо скомканных и криво выдранных.
      
      На всех страничках стояло одно и то же число. 12 сентября 1973 года. На всех листках сообщалось о 95-летии Кемаля Ататюрка и 125-летии Августа Бебеля.
      Речь Августа Януарьевича мы, помнится, обещали приводить в виде только и исключительно подцензурном. Неукоснительно следуя этому, столь невовремя данному нами обету, мы вынуждены воспроизвести произнесенный Августом Януарьевичем семиминутный красочный монолог в следующем виде:
      
      - Да ................................... лысый.....! ........! ..........!! ............? ................. Чучмеки!........ нюх................. нос.................. глаз.................. славянской........ расы........................ !!!!................................ календарь!
      
      После чего Август Януарьевич чуть отдышался и привычным жестом открутил ручку радио. Радио спело гимн и шершавым утренним голосом сообщило о свержении президента Альенде.
      
      - Кроме этого очкастого у них и тем других нету! - в сердцах прокричал Август Януарьевич и тут же о сказанном пожалел. Ведь очки носил не только Альенде. Очки носил еще и... Ю. В.
      
      В смысле - лично товарищ Андропов.
      
      - Это я про Альенде, - робко пояснил Август Януарьевич в ту сторону, где, как он полагал, должно было находиться подслушивающее устройство, после чего быстро-быстро оделся, тихо-тихо позавтракал и раньше срока поехал на службу.
      
      На службе, в просторном предкабинетном предбаннике, его давно уже дожидались тов. Семибатько и зашедший на огонек т. Попрыгуй (зав. отделом). Тут же, сначала в предбаннике, а потом и в кабинете состоялось кратенькое рабочее совещание на тему: подготовка к историческому визиту тов. Пельше в свете последних указаний тов. Андропова. Совещание было в самом, что ни на есть, разгаре, когда кремлевская вертушка на необъятном столе Августа Януарьевича еле заметно вздрогнула и издала мелодичный звонок.
      
      Звонил товарищ Андропов.
      
      - Август Януарьевич, - как всегда, сухо сказал товарищ Андропов, - к вам в город с визитом направляется товарищ Пельше. Срок визита - суббота. В крайнем случае, воскресенье. Подготовьтесь заранее. (Трехсекундная пауза). Обязательно обговорите этот вопрос с Петром Петровичем Семибатько. Август Януарьевич, вы все поняли?
      
      - Да, Юрий Владимирович, - упавшим куда-то в область желудка голосом прохрипел Гром-Жымайло.
      
      - Тогда, до свидания.
      
      Раздался басовитый гудок.
      
      - Ну, - преувеличенно громко, с развязностью практически равного обратился к Августу Януарьевичу Петр Петрович, - какие Цэ-У дал Ю-Вэ?
      
      Август Януарьевич ничего не ответил.
      
      - Ю-Вэ дал свое "фэ"? - продолжал благодушествовать Петр Петрович. - Он, небось, намекает... - здесь главный N-ский чекист наконец-то заметил выражение лица своего шефа, - Август Януарьевич, что... Юрий Владимирович нами недоволен?
      
      - Нет, - произнес Август Януарьевич, наконец, догадавшийся положить на место трубку и закрыть рот. - Юрий Владимирович нами доволен ... Вполне. Товарищ Попрыгуй, немедленно освободите помещение.
      
      - Пе-е-етя, - прошелестел Август Януарьевич в самое ухо начальнику КГБ, когда т. Попрыгуй с подчеркнуто безразличным лицом вышел из кабинета. - Пе-е-етя, - повторил он, лихорадочно соображая, можно ли говорить то, что он собирается говорить, не только начальнику КГБ, но и, вообще, кому бы то ни было на свете. - Пе-е-етя, у Ю-Вэ проблемы. Большие проблемы. С головой.
      
      - Э? - удивился Петр Петрович.
      
      - Пе-е-етя, - продолжил Август Януарьевич все тем же свистящим шпионским шепотом, все так же не отрывая своих пересохших от ужаса губ от уха главы спецслужбы. - Пе-е-етя, ведь он повторил мне все, что говорил вчера. Все то же самое. Слово в слово.
      
      - Ав-в-вгуст?
      
      - Пе-е-етя. Клянусь! Как коммунист коммунисту.
      
      - Ав-в-вгуст! - ответил начальник N-ского КГБ, чуть заикаясь (он заикался в минуты волнения). - У Ю-Вэ с головой все о-окей. С-сам знаешь, какая у него голова. Ав-в-вгуст, это он что-то хотел тебе сказать, а ты и не понял.
      
      - Ты думаешь, Петр?
      
      - Ав-в-вгуст! Я знаю Ю-Вэ (ты в к-курсе) еще по Венгрии. П-по п-пятьдесят шестому. Ю-Вэ на ветер слов не бросает. Н-никогда. Н-ни за что. Это он что-то хотел тебе сказать, а т-ты и не понял.
      
      - Что-то хотел сказать? - озадаченно переспросил Август Януарьевич.
      
      - Н-ну, да. Что-то.
      
      - Что-то хотел сказать?
      
      - Ч-что-то.
      
      - ЧТО ЖЕ ЭТО ТАКОЕ он хотел мне сказать, что нельзя говорить по спецтелефону?
      
      - Ав-в-вгуст?
      
      - П-петр?
      
      - Ав-в-вгуст?
      
      - П-петр?
      
      - Товарища Пе-е-ельше? - наконец, обреченно выдохнул Гром-Жымайло.
      
      - Ага, - спокойно констатировал Петр Петрович. - Л-ликвидировать. Н-на хер.
      
      - А на фига?
      
      - Ю-Вэ виднее.
      
      - Ну да, а потом нас же с тобой и посадят.
      
      - Август Януарьевич! - оскорбленно отчеканил Петр Петрович. - Ю-Вэ своих людей не сдает. Н-никогда. Н-ни за что. У нас, у чекистов, с этим строго.
      
      ("А у нас, у коммунистов, - грустно подумал Август Януарьевич, - с этим запросто. Сдадут - и пикнуть не успеешь").
      
      Но выбора что так, что так - не было.
      
      Пришлось Августу Януарьевичу и Петру Петровичу срочно вернуть т. Попрыгуя из приемной и тезисно, в общих чертах, набросать черновой макет покушения на тов. Пельше. Тов. Пельше было решено застрелить. Бывалый т. Попрыгуй предложил застрелить тов. Пельше в специально оборудованном охотничьем домике, с тем, чтобы потом выдать его кончину за несчастный случай на охоте.
      
      После трех с половиной часов обсуждения план утвердили.
      
      Конкретное руководство операцией было возложено на т. Попрыгуя.
      
      На тов. Семибатько - общий контроль за исполнением.
      
      Утром следующего дня, придя, как всегда, к девяти часам на работу, Август Януарьевич с самого утра испытывал известное напряжение. Ровно в 10.02 кремлевская вертушка на необъятном столе Августа Януарьевича еле заметно вздрогнула и издала мелодичный звонок.
      
      Звонил товарищ Андропов.
      
      - Август Януарьевич, - как всегда, сухо сказал товарищ Андропов, - к вам в город с визитом направляется товарищ Пельше. Срок визита - суббота. В крайнем случае, воскресенье. Подготовьтесь заранее. (Трехсекундная пауза). Обязательно обговорите этот вопрос с Петром Петровичем Семибатько. Август Януарьевич, вы все поняли?
      
      - Да, Юрий Владимирович, - обреченно выдавил Гром-Жымайло.
      
      - Тогда, до свидания.
      
      Раздался басовитый гудок.
      
      - Ну, - нетерпеливо переспросил тов. Семибатько, с самого утра стоявший рядом на стреме. - Оп-п-пять?
      
      - Да, - кивнул головой Гром-Жымайло. - Опять.
      
      - Слово в слово?
      
      - Да. Слово в слово.
      
      Последовало минут семь или восемь густой, как гуталин, тишины.
      
      **************************************************
      
      - Ав-вгуст? - наконец, произнес тов. Семибатько.
      
      - Ну? - недовольно переспросил первый секретарь обкома.
      
      - Ав-в-вгуст, т-ты н-ни о чем не д-догадываешься?
      
      Август Януарьевич никогда не был дураком. Многие считали его дураком, но он не был дураком. Он был хамом, свиньей, мерзавцем, сволочью, но - не дураком. Он все давно понял.
      
      - Ну... догадываюсь. Что делать-то будем?
      
      - Ты - п-первый секретарь. Ты и д-думай.
      
      - Думай. Легко сказать, бл... .
      
      - Ав-в-вгуст! Ты - п-первый секретарь обкома. Т-тебе п-принимать решение.
      
      - Решение! (Долгая однообразная ругань). А потом ты же меня и посадишь.
      
      - С-скажут - п-посажу. А решение тебе принимать.
      
      - Ладно, - Август Януарьевич встал и впился в Петра Петровича своим долгим, холодным, строгим, многократно описанным десятками мемуаристов взором. - Хорошо. Решение принято. Звонить Юрию, бл... , Владимировичу. Исполняйте.
      
      - Кто - "исполняйте"? - удивился Петр Петрович.
      
      - Ты. Звони Ю-Вэ.
      
      - Звони с-сам. - твердо ответил Петр Петрович.
      
      - Как коммунист коммунисту приказываю!! - заорал Гром-Жымайло. - Звони Юрию, бл... , Владимировичу!!!
      
      - Как ч-чекист отвечаю: звони с-сам.
      
      - Товарищ Семибатько! Я вам приказываю.
      
      - Товарищ Гром-Жымайло! Я вам отвечаю: звоните сами.
      
      - Ладно, - Август Януарьевич сел и вновь припечатал Петра Петровича своим навсегда вошедшим в историю взором. - Хорошо. Позвоню. Я-то, бл..., позвоню. Но тебе это, Петр, запомню.
      
      **************************************************
      
      Ослабевшей от страха рукой Гром-Жымайло снял теплую телефонную трубку и вновь свалившимся куда-то в область желудка голосом просипел:
      
      - Говорит город N. По срочному делу товарища Андропова.
      
      Полминуты спустя из перламутрово-розовой трубки полился удивительно близкий голос тов. Андропова.
      
      - Да. Я слушаю. Я слушаю. Да.
      
      - Юрий Владимирович, Гром-Жымайло у телефона.
      
      - Очень рад, Август Януарьевич. Здравствуйте еще раз. В чем состоит ваше срочное дело?
      
      - Юрий Владимирович, какое сегодня число?
      
      - Август Януарьевич, вы... - сухой баритон на пару мгновений замолк, - вы... сошли с ума?
      
      - Юрий Владимирович, КАКОЕ СЕГОДНЯ ЧИСЛО?
      
      - Сегодня - 12-е, товарищ Гром-Жымайло. У вас - все?
      
      - Да, Юрий Владимирович.
      
      - Тогда, прощайте.
      
      Раздался басовитый гудок.
      
      Август Януарьевич задумчиво произнес:
      
      - Дела-а...
      
      - Ч-что он о-ответил?
      
      - Что-что... 12-ое.
      
      - Ну, это в Москве. А у нас?
      
      - А я знаю? Кто в городе отвечает за время? Кто в этом городе отвечает за время? Ты, бл... , КГБ или не КГБ?
      
      - Ав-в-вгуст, - обиделся Петр Петрович, - причем з-здесь мой КГБ? За время отвечают эти... как их... а-астрономы. Из... этот, как ее... К-кульмановской обсерватории.
      
      - Черт с тобой. Зови астрономов.
      
      
      
       Глава IV
       Мнения ученых
      
      
      Мнение первое:
      
      Директор Кульмановской обсерватории оказался преклонных лет донжуаном. Оба наших героя ждали, что вот войдет седой, как лунь, звездочет в остроугольном колпаке, а вошел подчеркнуто нестарый, шестидесяти-с-чем-то-летний мужчина в огромных очках и каком-то сверхсуперимпортном кожаном блейзере, вошел, разочарованно чиркнул взглядом по немолодой гром-жымайловской секретарше и развязно сказал:
      
      - Здрас-с-суйте!
      
      Повисла неловкая пауза.
      
      - Здравствуйте-здравствуйте, - ответил наконец за обоих тов. Семибатько, - здравствуйте, д-дорогой... - Петр Петрович искоса глянул в конспект, - здравствуйте, д-дорогой Д-добрыня Израилевич. Вы, наверно, д-догадываетесь, зачем мы вас сюда п-позвали?
      
      - В общих чертах да, э-э-э... догадываюсь, - тяжелым оперным басом ответил Добрыня.
      - Скажите, Добрыня Израилевич, - продолжил Петр Петрович, после чего резко встал и профессионально цепким движением ухватил директора под локоток, - скажите, а в вашей небесной канцелярии в п-последние дни все... в п-порядке?
      
      - Не совсе-эм, - понимающе кивнул астроном и, чуть-чуть помедлив, добавил, - наблюдаются некоторые э-э-э аномалии.
      
      - Какого рода аномалии, Д-добрыня Израилевич?
      
      - Аномалии в движении э-э-э планет. Возвратно э-э-э поступательные движения. Своего рода эффект...
      
      - Послушай-ка ты, жид пархатый! - вдруг с места в карьер заорал молчавший доселе Август Януарьевич. - Ты мне вот что, еврейчик, скажи. Вот просто возьми и скажи. Какое сегодня число?
      
      - Прошу вас заметить, - с достоинством загудел Добрыня Израилевич и взял от обиды такое нижнее "до", что стоявшая рядом хрустальная пепельница угрожающе зазвенела, - прошу вас заметить, что во мне только 7/16 еврейской крови, а также 8/16 русской и 1/16, извините, испанской. Так что я э-э-э точно в такой же степени "жид пархатый", как и, скажем, э-э-э "русиш швайн". Но охотно э-э-э извиняя ваше э-э-э сос-то-я-ни-е, я вам все же отвечу... Сегодня - двенадцатое.
      
      - А вчера?
      
      - И вчера было двенадцатое.
      
      - А завтра?
      
      - И завтра, скорее всего, будет двенадцатое.
      
      - Но почему?
      
      - А потому, что трудно э-э-э... сказать, - по-прежнему чуть оскорбленно продолжил директор. - Существуют разные, да... совершенно э-э-э разные точки зрения. Но большинство из теорий сходится в том, что причины данного э-э-э явления носят характер скорее локальный, нежели э-э-э вселенский. Т.е. я хочу сказать, что это у нас произошли некоторые из-ме-не-ни-я. А с движением э-э-э планет ничего существенного не случилось.
      
      - А ч-что это з-за "изменения"? - с опаской поинтересовался Петр Петрович.
      
      - А такие э-э-э изменения, - все тем же роскошным оперным басом пророкотал Добрыня, - что это конкрэтно у нас остановилось и пошло по кругу Время.
      
      - Отчего же по к-кругу? - всполошился Петр Петрович и от огорчения выпустил директорский локоть.
      
      - Не могу э-э-э сказать. Мои познания в физике Времени более чем поверхностны. Более чем, - и Добрыня Израилевич проиллюстрировал поверхностность своих знаний широким и плавным жестом холеных рук, густо заросших коричневым волосом. - В вопросах физики Времени я э-э-э не специалист.
      
      - А к-кто, - вдруг не выдержал и не хуже Августа Януарьевича вспылил Петр Петрович, - к-кто здесь, черт п-побери, с-специалист?!
      
      - Некто э-э-э Гольдфарб, - ответил Добрыня Израилевич. - Яков э-э-э Михалыч. Старший э-э-э лаборант кафедры те-о-рэ-ти-чес-кой физики.
      
      - С-старший - к-кто?
      
      - Ла-бо-рант.
      
      - А п-профессора нет?
      
      - Есть. Только этот э-э-э лаборант стоит э-э-э семи академиков. Во всяком случае, Яков Михалыч - это единственный физик в стране, с которым почел нужным вступить в переписку Ричард э-э-э Фейнман. Если вам это имя что-нибудь э-э-э говорит.
      
      - О, Господи, - горько вздохнул Август Януарьевич, - еврей на еврее.
      
      
      Мнение второе:
      
      Яков Михалыч действительно оказался евреем. Но евреем каким-то неправильным. Можно даже сказать - не типичным.
      
      Во-первых, в кабинет (шутка сказать!) первого секретаря обкома он зашел, словно в гости к маме. Во-вторых, зайдя, Августа Януарьевича он упорно величал Валерианом Михайловичем, а тов. Семибатько (тоже же ведь, как ни крути, а начальника всей КГБ!) столь же упрямо путал с тов. Осьмибрюшко, четвертым секретарем по идеологии.
      В-третьих, и это, пожалуй, самое главное, во всем облике этого самого Яков Михалыча сквозила какая-то отвратительная физическая сверхполноценность. Собственно, если б не хищно изогнутый нос да не близоруко сощуренные глаза, он бы вполне сошел за древнерусского богатыря: бочкообразная грудь, здоровенные руки-лопаты, густая, окладистая, идеально русая борода. Это его телесная избыточность глубоко оскорбляла Августа Януарьевича, ибо Август Януарьевич был свято уверен в том, что каждый работник умственного труда обязан быть худым, сутулым и шепелявым.
      
      - Ну, что я могу сказать? - вкусно окая, начал псевдорусский богатырь Яков Михайлович. - Вопрос это непростой, ох-хо-хох, какой непростой. Вопрос упирается в хронотеорию Хэвисайда. А теория эта путанная и недоказанная.
      
      - Ты мне лучше скажи, какое сегодня число? - в нелепой надежде на некий неслыханный прежде ответ пронзительным тенором выкрикнул Август Януарьевич.
      
      - Число-то сегодня, Валерьян Михалыч, двенадцатое. И завтра будет двенадцатое. И послезавтра. Это-то ясно. А вот как же это все объяснить, а?
      
      Гольдфарб задумчиво пошевелил короткими пальцами.
      
      - Как бы это все объяснить? Ведь что такое, дорогие мои товарищи, Время? Время - это причинно-следственные связи. Ежели ничего не происходит, то никакого Времени нет... Я понятно объясняю?
      
      Август Януарьевич отрицательно мотнул головой.
      
      - Не. Непонятно.
      
      - Ну, хорошо... Причинно-следственные связи это ведь, братцы, - что? Вон, стоит, например, кружка пива. Я подношу ее ко рту. Выпиваю. Три события: я взял кружку пива, поднес ее ко рту, выпил. И только, подчеркиваю, только из-за того, что все эти три события связаны причинно-следственной связью, мы и можем определить, какое из них произошло раньше, а какое позже.
      
      Гольдфарб вперил в Августа Януарьевича наглый взгляд своих иконописно голубых глаз и произнес по слогам, как говорят с детьми и иностранцами:
      
      - Е-же-ли же, по-ло-жим, та же са-ма-я круж-ка прос-то сто-ит и с не-ю ни-че-го не про-ис-хо-дит, то мы не смо-жем от-ли-чить сос-то-я-ни-е э-той круж-ки в мо-мент, ска-жем, "икс" от сос-то-я-ни-я э-той же круж-ки че-рез мил-ли-ард, ска-жем, лет. И ежели в нашей Вселенной есть только одна эта кружка, то в этой Вселенной никакого такого Времени нет. Я понятно объясняю?
      
      Август Януарьевич отрицательно мотнул головой.
      
      - Ясно. А вы?
      
      Гольдфарб ткнул коротким и толстым пальцем в тов. Семибатько.
      
      - Я, к-кажется... п-понял.
      
      - Ну, вот и прекрасно. Вот вы, товарищ Осьмибрюшко, все потом и объясните... второму товарищу. Ох-хо-хох, о чем бишь я? А!... Итак, мы выяснили, что для существования Времени жизненно необходимы причинно-следственные связи. Проще сказать, события. Но любые ли события могут создать течение Времени?
      
      Гольдфарб торжествующе поднял палец.
      
      - С точки зрения классической физики - да. С точки зрения хронотеории Хэвисайда - нет.
      
      - Хэвисайд - еврей? - заинтересованно переспросил Август Януарьевич.
      
      - Нет, англичанин. Ох-хо-хох, о чем, бишь, я? А!... Итак, с точки зрения теории Хэвисайда Время обладает определенной инерцией. Возьмем, например, все ту же, уже отчасти знакомую нам кружку пива. (Напоминаю, что кроме нее в нашей с вами Вселенной вообще ничего нет). Предположим, что в этой кружке происходит одно-единственное изменение: с относительно небольшой скоростью, - ну, скажем... один миллиметр за один миллиард лет - в ней оседает пена. Достаточно ли этого оседания пены, чтобы создать в нашей Вселенной течение Времени?
      
      С точки зрения классической физики - да.
      
      С точки зрения хронотеории Хэвисайда - нет.
      
      Гольдфарб недовольно пощупал воздух руками-лопатами.
      
      - Причем, с точки зрения хронотеории Хэвисайда возможны целых две формы несуществования Времени: способ первый, банальный - Времени просто нет (пиво в кружке окаменеет). Способ второй (наш вариант): Время пойдет по кругу - пена в кружке будет оседать и вспучиваться, вспучиваться и оседать. А дальше...
      
      Гольдфарб бессильно развел могучие длани.
      
      - А дальше на пальцах не объяснить. Дальше требуется применение ох-хо-хох какой сложности математического аппарата. Да и с аппаратом, знаете ли, можно до самой физической сути так и не докопаться. Так что разве... разве что голые выводы. Спрашивайте.
      
      Повисла густая, неприлично долгая тишина. Минуты четыре спустя ее прорезал тонкий голос Августа Януарьевича.
      
      - Ну, там пиво, пена, - это я, в принципе, все уяснил. Вспучивается-оседает, ясно-понятно. Но вот с нами-то, с нами-то что произошло? Мы ж, бл... , не пиво.
      
      - С нами? - Гольдфарб на пару мгновений опешил. - С нами, дорогой Валериан Михалыч, случилось именно то, что, собственно говоря, и предсказывала хронотеория. Грубо говоря, как количество, так и, особенно, качество причинно-следственных связей, в нашем горячо любимом городе стали настолько меньше некой критической величины, или, выражаясь по-научному, наш локальный индекс Хэвисайда стал настолько меньше соответствующего индекса окружающего нас времени и пространства, что это пространство-время нас просто-напросто отторгло. Произошло то, что раньше или позже, очевидно, и должно было произойти. Пространство окуклилось. Время пошло по кругу.
      
      - А ок-к-кружающий мир? - с тревогой переспросил тов. Семибатько.
      
      - А его просто нет.
      
      - Как это нет! - возмутился Август Януарьевич. - Как это нет, когда я всего полчаса назад разговаривал по телефону с товарищем Андроповым.
      
      - Ха! - бестактно ухмыльнулся Гольдфарб. - Ваш товарищ Андронов - просто-напросто информационный фантом, плод достаточно сложной игры электромагнитных колебаний. Смените телефонный аппарат и товарищ Андронов исчезнет.
      
      Август Януарьевич дико зыркнул на стоявшую посередине стола перламутрово-розовую вертушку и, помолчав, добавил:
      
      - Ну, бл... , хорошо. А вот ежели я к товарищу Андропову в Кремль не позвоню, а... а живьем поеду, - попаду?
      
      - Нет.
      
      - А куда попаду?
      
      - Обратно приедете.
      
      - Как... обратно?
      
      - А вот так. Обратно. Окружность нашей теперешней Вселенной километров 35-36. Обогнете ее по экватору и вернетесь в исходную точку.
      
      - То есть как это?
      
      - Да элементарно. Ребята с нашей кафедры уже проверяли: ровно 40 минут езды на кафедральном газоне.
      
      - А если... на "Чайке"?
      
      - Минут тридцать максимум. Но самое забавное...
      
      Гольдфарб оживился, его голубые глаза заблестели.
      
      Так загораются глазки при виде нелапанных девок у злобного бабника, так у горького пьяницы светлеет лицо при виде халявного алкоголя. Гольдфарб преобразился. Было понятно, что только сейчас, после слов "но самое забавное...", для него началась интересная физика и стоящий слов разговор.
      
      - Самое, братцы, забавное, - зачастил Гольдфарб, -что внешний диаметр нашей Вселенной метра 3,5. Серьезно! Наши ребята-экспериментаторы замеряли. Не прямо, конечно, замеряли, а через "це". Просто взяли и тупо замерили "це" - скорость света. А чего ее, спрашивается, мерить, когда результат уже сто лет, как известен - 3 • 108 м/с. Но они вот взяли и замерили! И получили ребятки мои результат... - здесь Гольдфарб минутку-другую помедлил, как бы боясь покалечить столь жутким известием хрупкую психику собеседников, - и получили ребятки мои результат на четыре (че-ты-ре!) порядка больше. В пятый, десятый, сто двадцать пятый раз проверили - 3 • 1012 м/с! Кинулись тут же ко мне: Яша, ты, мол, теоретик, ты умный, давай, выручай, ищи объяснение. Легко, бл..., сказать, ищи! Сутки сидел, чуть мозги не поломал. Не кушал. Не какал. Думал. Ну, не может такого быть, хоть бей, хоть режь, хоть тресни. Ну, не-е мо-жет та-ко-го бы-ыть!!! Однако же вот - результат измерения! Сегодня в восемь утра, наконец, осенило. Скорость-то света в вакууме, есес-с-сно, осталась прежней, но изменился сам, так сказать, аршин, которым мы эту самую скорость меряем! То, что кажется нам километром, на самом деле, - дай Бог, дециметр, и реальные размеры нашего мира - метра 3,5! Нас как бы стиснуло окружающим нас Пространством-Временем! Понятно?
      
      Август Януарьевич нетерпеливо мотнул своей небольшой головой с далеко забегающими вбок залысинами и произнес:
      
      - И понимать не хочу. Ты вот лучше-ка объясни мне, мил человек, следующее: товарищ Андропов - не тот, что в телефоне, а настоящий, он что, не заметил, как мы исчезли?
      
      - Думаю, что нет.
      
      - Как? - искренне возмутился Август Януарьевич.
      
      - Нас ведь вытеснило не только из Пространства, но и из Времени.
      
      Лицо Гольдфарба потухло и приобрело сходство с лицом человека, страдающего хронической зубной болью. Было очень заметно, что все, что он сейчас излагает, является для него набором скуловоротных банальностей, рассуждать о которых он может только из вежливости.
      
      - Нас ведь вытеснило не только из Пространства, но и из Времени. И тамошний товарищ Андронов никогда и ничего не слышал о городе N на реке M.
      
      - Как не слышал? - изумился Август Януарьевич.
      
      - Так. Ведь такого города там больше нет. Нет ни города N, ни трехступенчатой истории его основания, ни героической девяностодневной партизанской войны с оккупационными войсками белофинского генерала Тумба-Юханссона, ни знаменитого разгрома, учиненного Червонным Казачеством объединенным войскам учрежденцев и генерала близ деревни Горелово, ни сверхсекретного распоряжения товарища Молотова от 09.05.38 - ничего этого там больше нет.
      
      - А вот у меня брат в Архангельске? - тревожно спросил Петр Петрович.
      
      - Можете не переживать. Он жив и здоров. Но про вас никогда и ничего не слышал.
      
      - Совсем... ничего?
      
      - Ну, разве что крохотная, ничем не заполненная щелочка зияет в его сознании. Причем... причем не только в его. Ну, скажем, какому-нибудь там историку, профессионально изучающему XVIII век, ничего не известно про два или три дня из недолгой жизни императора Петра III. И это незнание нашего гипотетического историка слегка раздражает, и он всю свою жизнь стремится узнать, а что же именно делал император такого-то и такого-то января тысяча семьсот шестьдесят такого-то года, но не узнает ничего и никогда, потому что именно в эти два-три дня и упрятана вся история нашего раз и навсегда пропавшего города. Может быть, нечто подобное тревожит и вашего брата. Но, повторяю, - слегка. Слишком уж мало места мы занимаем как в пространстве, так и во времени. М-да...
      
      Лицо Гольдфарба чуть-чуть оживилось, хотя и осталось скучающим (Было по-прежнему ясно, что, будь его воля, он говорил бы совсем о другом).
      
      - Мда, господа... В структуре Внешнего Мира вообще возможны самые анекдотические изменения. Скажем, товарищ... как его... Андронов?
      
      - Андропов! Ан-дро-пов!
      
      - Скажем, товарищ Андропов вполне может стать каким-нибудь товарищем Питекантроповым, а, например... великий национальный поэт Александр Сергеевич Хлопушкин вполне может стать Слепушкиным или Пушкиным.
      
      - Каким, на хрен, Пушкиным? - возмутился Август Януарьевич. - Хлопушкин - это наше все!
      
      - И тем не менее. Ведь наше инстинктивное благоговение перед фамилией "Хлопушкин" в очень значительной степени - дело привычки. И, если абстрактно подумать, то это довольно смешная фамилия, и фамилия, скажем, Пушкин или Кукушкин абсолютно ничем не хуже. Более того! Достоевский там не попадает на каторгу, Лев Толстой разминется с французским ядром на десятом бастионе и доживет до глубокой старости, и напишет целую стопку толстых и скучных романов, а вот Юрий Михайлович Лермонтов, наоборот, повстречается на узкой горной тропинке с каким-нибудь шалым абреком и, разваленный надвое его шашкой-гурдой, погибнет во цвете лет, желторотым мальчишкой, и никто в Большом Мире никогда не прочтет ни откровенно провального "Героя нашего времени", ни гениальных "Санкт-Петербургских фантасмагорий". А что касается Павла Антоновича Че...
      
      - Скажите, Яков Михалыч, - вдруг перебил его мрачно и долго молчавший тов. Семибатько, - а почему это вы, в вашем возрасте и с вашими з-знаниями до сих пор - лаборант?
      
      Гольдфарб покраснел и махнул рукой.
      
      - Дак... разжаловали!
      
      - З-за ч-что?
      
      - Дак... - лицо Гольдфарба стало густо-пунцовым, - за... рукоприкладство.
      
      - Как так?
      
      - А вот так... - вновь взмахнул богатырской ручищей Гольдфарб. - Попутал бес дурака под седые яйца. Пришел к нам, короче, на кафедру один аспирант. Парень, в целом, хороший, но - нервный. И, как выяснилось позже, антисемит. Стал он ко мне приставать: чего, типа, окаешь? Раз, мол, еврей - обязан картавить. А я виноват, что окаю? Я же с Волги. Там все окают. Вы б слыхали моего дедушку Мордухая Ароновича, - чистый Максим Горький... И вот случился у нас на кафедре один междусобойчик. (А аспирант этот, забыл вам сказать, спортсмен, боксер. Вице-чемпион города и кандидат в мастера спорта. Удар правой - чуть не двести пять килограмм). И вот случился у нас на кафедре один междусобойчик...
      
      Гольдфарб запустил пятерню в косматую бороду и после полуминутной паузы продолжил:
      
      - А водка, скажу я, напиток сло-о-ожный. Ее далеко не каждому можно пить. Тем более, если это не водка, а спирт гидролизный. Ну, слово, короче, за слово, Белым Тезисом по столу, получился, короче, у нас конфликт...
      
      Гольдфарб печально вздохнул.
      
      - Ко-о-онфликт. Себя я, конечно, тоже ничуть не оправдываю. Был о-бя-зан стерпеть. Но... не смог. Сломал аспиранту четыре ребра, ну, и... разжаловали.
      
      - А в-вашего в-визави? - заинтересованно спросил Петр Петрович.
      
      - А он намедни, стал быть, выписался из госпиталя и... перевелся на новую кафедру. Был физик-теоретик, стал - почвовед.
      
      - Да погоди ты, Петр, с ерундой, - нетерпеливо прервал их Август Януарьевич. - Дальше-то что с нами будет?
      
      - Дальше? Сразу ведь и не скажешь, Валериан Михайлович. Нужно все обсчитать.
      
      - Так считай, твою мать! Считай, Рабинович!
      
      - Не так все просто, - Гольдфарб смерил Августа Януарьевича долгим и пристальным взглядом, - до-ро-гой то-ва-рищ. У хронотеории, - он снова вперил в Августа Януарьевича свой наглый и пристальный взгляд, - такой аппарат... та-кой ап-па-рат... Чудовищный. Неподъемный. Надо быть Хэвисайдом, чтобы выдумать такой аппарат. А чтобы пользоваться им, надо быть Юрой Романенко.
      
      - Что за юра-романенко? - всполошился тов. Семибатько.
      
      - Юрий Юрьевич Романенко, - уважительно отозвался Гольдфарб, - лучший математик нашего города. И боюсь, что не только города. Всего СССР.
      
      - Т-так т-тащите его сюда!
      
      - А он уже ждет. У вас в предбаннике. В любую минуту его можно поднять сюда, но, предупреждаю: Юра - человек со странностями.
      
      - Какая разница, - нетерпеливо прикрикнул тов. Гром-Жымайло, - приглашайте!
      
      - Еще раз предупреждаю, - упрямо повторил Гольдфарб. - Юра - человек со странностями. Все математики, между нами говоря, чуть-чуть не от мира сего, но Юра даже и среди математиков умудряется выделяться примерно так же, как выделялся бы рядовой математик среди бригады, скажем, знатных овощеводов. Вы уяснили примерный масштаб Юриных странностей?
      
      - Уяснили, уяснили, - томясь, ответил тов. Гром-Жымайло.
      
      - Звать?
      
      - Звать!
      
      - Ладно, зову. Но на всякий случай в последний раз предупреждаю: Юра - человек со странностями.
      
      
      Мнение третье:
      
      Юра и вправду оказался человеком со странностями. Войдя, он тут же обрушил на всех собравшихся свой горячий и взволнованный монолог, из которого ни Петр Петрович, ни Август Януарьевич не поняли ни единого слова, за исключением одной-единственной фразы (вернее, даже начала фразы): "В силу данного мне таланта я..." - все же остальные его слова были густой математической абракадаброй, которую он частично наборматывал, а частично настрачивал в школьной тетрадке своим черным и длинным, словно сигара, "Паркером".
      
      Это надо было, читатель, видеть! Как он настрачивал: синусы и арксинусы, дельты, дзеты и гаммы, игреки и эпсилоны, отощавшие интегралы и солидные, бокастые матрицы - все это с треском выщелкивалось из-под его золотого пера, разлеталось по чистым клеточкам, прилипало к листам бумаги, разрасталось в огромные, словно очередь за дефицитом, формулы, после чего безжалостно сокращалось, сводилось к коротенькому, в четверть строки, остатку и припечатывалось сверху все той же чеканной фразой: "В силу данного мне таланта, я...".
      
      Что же касается его внешности, то она тоже была весьма и весьма необычна. Это была внешность десятилетнего мальчика. Хилые ручки-прутики, пухлые щечки с чахоточно ярким румянцем, трогательный воробьиный нос и карикатурной величины очки - все напоминало в нем классического вундеркинда-третьеклассника... И только чуток опосля, чуток остыв и сообразив, что даже самый-самый одаренный вундеркинд доктором наук быть не может, вы скрепя сердце давали ему лет восемнадцать-двадцать. (И лишь где-нибудь через час, досконально его изучив, вы, наконец, начинали различать его истинный возраст: лет тридцать - сорок).
      
      - Послушай-ка, Юрочка, - пророкотал Гольдфарб, наблюдавший бесчинства романенковского "Паркера" с почти что отеческой нежностью (так смотрят немолодые, убеленные сединами родители на вошедших в возраст детишек-поскребышей). - Послушай-ка, Юрочка, а какой у всей этой лабуды физический смысл?
      
      - А такой физический смысл, - прокричал Романенко шатким фальцетом, - что гамма больше, чем дельта, если (разумеется!) лямбда константа. Вот и весь физический смысл и начхать мне на твой физический смысл!
      
      - Юрочка, не хами, - с деланной строгостью ответил ему Гольдфарб, - а если меньше нуля?
      
      - Кто меньше нуля?
      
      - Лямбда меньше нуля, мудила!
      
      - Тогда (разумеется!) все величины мнимые. Человек мало-мальски грамотный мог бы это понять и сам.
      
      - Т.е.... - игнорируя все романенковские колкости, заключил Яков Михайлович, - т.е. пространство так и остается свернутым. Юрочка-лапочка, а ты мог бы сравнить эту гамму с эм-большое на це-квадрат? Это хотя бы в принципе возможно?
      
      - Не только возможно, - истекая иронией, словно раненный боец кровью, ответствовал Романенко. - Э-ле-мен-тар-но. Не только я (в силу данного мне таланта), но и любой мало-мальски грамотный человек мог бы и сам догадаться, что гамма (при любых значениях всех прочих параметров) всегда больше, чем М большое на це-квадрат на два-три порядка.
      
      - Так-так-так, - в глубочайшей задумчивости продолжил бубнить Гольдфарб, - так-так-так. Больше, говоришь? Больше... А ежели - резонанс?
      
      - Какой резонанс? - вскипел Романенко. - Где резонанс? Говори формулу.
      Гольдфарб вздохнул и насыпал на чистый тетрадный листок жирных матриц.
      
      Романенко взял слабой рукой листок, высокомерно прищурился и вдруг заорал:
      
      - Выходит!
      
      - Выходит? - с тревогой переспросил Гольдфарб.
      
      - Выходит! - истошно вопил Романенко. - Яш-ш-ша! Выходит!! Лямбда стремится к нулю!
      
      - ?
      
      - Да! И гамма-лярва все ж таки меньше, чем дельта!
      
      - Меньше?
      
      - Ага, меньше!
      
      - Слушай... а тебе же начхать на физический смысл?
      
      - Ну, знаешь! - Романенко вдруг перешел с фальцета на тенор и с комической взрослостью всплеснул ручками-прутиками. - Я ведь тоже, Яш, человек. У меня ведь жена в Москву уехала.
      
      - Ирка? Уехала? Вот ч-черт... - Гольдфарб виновато отвел взгляд в сторону. - Понимаешь, Юр, ведь практического смысла наш результат не имеет.
      
      - Как... не имеет?
      
      - А вот так... Не имеет. Мы знать не знаем, с чем нам надо попасть в резонанс. Хронопараметры внешнего пространства никогда и никем не измерены. Понимаешь, Юра, хронотеория в заоблачных академических сферах ни малейшим авторитетом не пользовалась и никому не приходило в голову их измерять. Тем более, что процедура это высокозатратная... Да и хлопотная...
      
      - Ой, как худо, Яш!
      
      - Куда как, Юр, худо!
      
      Здесь Август Януарьевич не выдержал:
      
      - Да чего ж нам делать, ученые вы люди? Что же нам делать-то, а?
      
      Гольдфарб посмотрел на Романенко. Романенко на Гольдфарба.
      
      - Ну, что, Яш, я скажу?
      
      - Говори, Юр.
      
      Романенко поправил свои огромные, как бы на вырост купленные очки и произнес пронзительным детским фальцетом:
      
      - Ничего не делать. Просто жить.
      
      
      
       Глава V
       Заговор
      
      Уютный и небольшой кабинет, отделанный скромным каррарским мрамором. На дверях кабинета - неброская золотая табличка:
      
       Т. А. Попрыгуй
       Зав. отделом Оргий и Вакханалий
      
      
      В кабинете двое: сам Т.А. Попрыгуй и хорошо знакомый читателю П. П. Семибатько. Попрыгуй и Семибатько играют в шахматы. В углу еле слышно трындит телевизор.
      
      Т е л е в и з о р (голосом Н. Н. Озерова). Да-а... не-е-елегко сегодня придется спа-артаковцам.
      
      П о п р ы г у й. Как вам, Петр Петрович, погодка сегоднинская? Дождичек в 17.15 особенно был приятным.
      
      С е м и б а т ь к о. П-преувеличиваете, Тамерлан Аркадьич, как всегда, п-преувеличиваете. Мои орлы который год у семнадцать-пятнадцатьного дождика температурку замеряют. Семь лет подряд - двенадцать с половиной градусов.
      
      П о п р ы г у й. И все ж таки было в нем нечто эдакое... приятнинское. Вы поняли, Петр Петрович, на что это я намекаю?
      
      С е м и б а т ь к о. Понял я тебя, Тамерлан Аркадьич, понял. А вот ты, Тамерлан Аркадьич, з-заметил ли новое платье у гром-жымайловской секретарши? О-оригинальная такая расцветка - в м-мелкий г-горох. И д-декольте... до п-п-пола.
      Понял ты, на что я теперь намекаю, Тамерлан Аркадьич?
      
      П о п р ы г у й. В общих чертах, Петр Петрович, схватываю.
      
      Т е л е в и з о р (голосом Николая Озерова). Да-а... не-е-елегко сегодня придется спартаковцам.
      
      Посторонний слушатель, равно как и наблюдатель, наверняка не заметил бы ровным счетом ничего странного в этом скромном обмене служебными новостями. Может, и сам этот посторонний слушатель (и наблюдатель) не удержался бы и вставил бы свое наблюдательско-слушательское словцо о капризах погоды, о мастях и статях гром-жымайловской секретарши, о нелегкой судьбе футболистов-спартаковцев и о... да, мало ли о чем еще! И, повторяем, ровным счетом ничего этот гипотетический слушатель и наблюдатель не заметил бы странного за исключением разве что одного - разыгранной Петром Петровичем и Тамерланом Аркадьичем партии в шахматы.
      
      Ибо дебют, выбранный Петром Петровичем и Тамерланом Аркадьичем, был, прямо скажем, новым и свежим словом в двухтысячелетней истории шахмат. Дебют был отмечен печатью изысканности и глубины: это был некий (на редкость, признаться, странный) гибрид ферзевого гамбита с испанской партией. Ладья Петра Петровича уже пятый ход стояла под боем, что, впрочем, напрочь игнорировалось обоими партнерами: Тамерлан Аркадьевич упорно елозил конем с поля с8 на поле в6 и обратно, а Петр Петрович исполнял не менее диковинный перепляс ферзем на королевском фланге.
      
      П о п р ы г у й. Ну, а сам-то?
      
      С е м и б а т ь к о (побивая собственного слона). Н-ни капли не пьет. И все б-бегает, б-бегает трусцой возле дачи.
      
      П о п р ы г у й. Добегается.
      
      С е м и б а т ь к о. О-осторожно, Тамерлан Аркадьевич.
      
      Т е л е в и з о р (голосом Николая Озерова). Да... не-е-еле... Го-ол! Го-о-о-л! Го-о-о-о-ол!!!
      
      А между тем, Петр Петрович и Тамерлан Аркадьевич замышляли не более и не менее как государственный переворот. Притом, что ни Петр Петрович, ни Тамерлан Аркадьевич по складу своих натур интриганами не были. К перевороту их подталкивала неумолимая логика обстоятельств.
      
      Судите сами, читатель. Со дня Катастрофы минуло долгих шесть лет. А, может, и долгих семь. А, может, и долгих восемь. Точный счет времени был, увы, навсегда потерян. Нет, в ведомстве Петра Петровича был, конечно, специально выделенный чиновник, в чью прямую обязанность входил строжайший учет сменявших друг друга 12-х чисел. Но чиновник этот уже лет пять, как вышел на пенсию и, выходя, неизвестно куда подевал всю отчетность. Так возникла дыра в хронологии.
      
      Все эти шесть-семь-восемь лет политико-административное устройство города N на реке М оставалось прежним. Правда, кое-что изменилось. Были, скажем, в городе N такие учреждения, где именно по двенадцатым числам платили жалованье. С этим дедушкиным обычаем пришлось без сожалений расстаться. Платить зарплату работникам этих учреждений каждый день было бы политически наивно.
      
      В то же время на большинстве промышленных предприятий города N зарплату выдавали пятнадцатого. И здесь руководству обкома партии пришлось решительно вмешиваться. Было бы непростительной близорукостью вечно поддерживать рабочий класс в критическом состоянии "три дня до зарплаты".
      
      (Специальным постановлением бюро обкома зарплату и аванс на таких предприятиях велено было платить по "условно пятым" и "условно двадцатым" числам каждого условно нового месяца)
      
      Но все эти перемены носили, конечно, характер сугубо внешний. В главном все оставалось по-прежнему: неизменной оставалась скрупулезно соблюдавшаяся все эти шесть-семь-восемь лет программа теле - и радиопередач, неизменным оставался ложившийся по утрам в почтовые ящики граждан номер газеты "Правда", неизменными оставались пунктуально проводившиеся ровно в час дня общегородские собрания, клеймившие генерала Пиночета, равно как и не претерпел никаких изменений имевший быть ровно в 16.15 единый политчас, посвященный историческим решениям XXIII съезда партии.
      
      И все эти мероприятия давно уже не выжимали из граждан ни капли энтузиазма. По ежедневно стекавшейся к Петру Петровичу информации почти 95 % граждан-участников общегородских собраний не испытывали никаких отрицательных чувств к генералу Пиночету, в то время как не менее 97-98 % граждан, посещавших единый политчас, испытывали резко выраженные негативные чувства к XXIII съезду партии. Что же касается не менявшегося уже семь лет подряд номера газеты "Правда", то его во всем городе давно уже читал только один человек - старый большевик Отто Юльевич Гамбургер, член РСДРП(б) с 1905 года, личный друг Карла Либкнехта и ветеран интербригад.
      
      Но ситуация в городе была не просто плохой. Ситуация еще и на глазах ухудшалась. Так, рабочие завода "Монументскульптура" уже две недели фактически бойкотировали единый политчас, а учащиеся средней школы Љ238 уже четвертый день подряд срывали общегородское собрание. Особую же тревогу вызывали, как всегда, настроения интеллигенции. Так, директор Кульмановской обсерватории Киселев Добрыня Израилевич с некоторых пор стал систематически позволять себе махровые антисоветские высказывания. В частности, неоднократно именовал членов Бюро обкома "обкомовскими мудрецами", а лично к товарищу Гром-Жымайло приклеил гнусную кличку "обермудак". Даже старый большевик Отто Юльевич Гамбургер не далее как сегодня утром впервые в жизни отшвырнул в сторону номер газеты "Правда" и с неизжитым за семьдесят лет жизни в России верхнегерманским акцентом закричал:
      - Они там ф Ци-ика сафсем уше не снают о чем им писа-а-ать!
      
      Как вы и сами понимаете, если такое стал себе позволять большевик с дореволюционным стажем, то что вообще можно было требовать с простых беспартийных граждан?
      
      Итак, ситуация была критической. Ситуация была ужасающей. Ситуация ухудшалась прямо-таки на глазах. Ситуация требовала действий, действий и еще раз действий.
      А что мог тот же Петр Петрович в данной конкретной ситуации предпринять?
      Поставить вопрос на Бюро? Не раз и не два пытался Петр Петрович со всей остротой поставить на Бюро обкома вопрос о том, а не следует ли обкому партии по-ленински гибко приспособить свою работу к конкретным условиям свернувшегося времени и пространства.
      
      Не раз и не два, товарищи! А какой был толк?
      
      Да никакого!
      
      Формалисты, буквоеды и ретрограды в лице Гром-Жымайло, Осьмибрюшко и Неунывай-Скамейко не давали Петру Петровичу буквально ни рта раскрыть, ни слова сказать, ибо формалисты, буквоеды и ретрограды в лице Гром-Жымайло, Осьмибрюшко и Неунывай-Скамейко, принимая большинство важнейших решений сугубо келейно, давно уже на практике подменили собой Бюро, и - фактически - давно уже поставили себя над партией.
      
      А вот этого Петр Петрович не прощал никому и никогда. Когда кто-нибудь (или что-нибудь) ставили себя над Партией. Вот т.т. Берия и Хрущев в, соответственно, 1953 и 1964 годах рискнули поставить себя над Партией и где теперь т.т. Хрущев и Берия?
      "Партия, - любил повторять Петр Петрович, - оценивает в глаза, за глаза и между глаз"!
      
      А как же вы думали, дорогие товарищи? В глаза, за глаза и между глаз! Это ведь вам не х... собачий, это - Партия!
      
      **************************************************
      
      Петр Петрович вздохнул, неловким жестом поправил большие очки в литой золотой оправе (от впервые надетых сегодня утром очков в рабоче-крестьянском лице Петра Петровича неожиданно выступило нечто старорежимно-барственное) и убрал наконец свою ладью из-под боя.
      
      - Ну, что, Тамерлан Аркадьич, стало быть, завтра? - спросил он бархатным вечерним голосом.
      
      Тамерлан Аркадьич вскочил и пугливо зыркнул куда-то в угол.
      
      - Так что, Тамерлан Аркадьич, завтра? - все тем же сочным и звучным голосом повторил Петр Петрович.
      
      Тамерлан Аркадьевич на цыпочках подкрался к телевизору и до предела усилил звук.
      Телевизор (голосом Арнольда Шварценеггера) оглушительно выкрикнул: "Сак май дак!"
      
      - Т-с-с, - прошептал Тамерлан Аркадьевич, - завтра, так завтра.
      
      
      
       Глава VI
       Завтра
      
      
      Итак, завтра...
      
      А что нам, читатель, завтра? Давай-ка лучше поговорим. Поговорим просто так. Поговорим, как советовал классик, о вещах необязательных и потому приятных.
      Давайте порассуждаем о мистической силе телевиденья.
      
      Нельзя преувеличить могущество голубого экрана. Богатство, ум, красота, сама гениальность - все ничто перед его волшебным сиянием. Ибо телеэкран - это не просто окно в реальность. Телеэкран - это и есть реальность. Того, чего нет на экране, того (прости за трюизм) на 99 % нету в действительности.
      
      Ибо что главное в жизни? Деньги?
      
      Как бы не так - деньги.
      
      Сравни серую, словно портянка, жизнь директора Центрального рынка с разноцветным загадочным существованием пузатого дядечки, объявляющего по НТВ прогноз погоды. Сравни и реши, кто из них червь и раб, а кто Царь и Бог?
      
      Сравни и пойми, что настоящая граница между элитой и быдлом проходит по хрупкой поверхности телевизора.
      
      И человек-счастливчик, протаранивший эту грань, не только вливается в до предела узкий круг теле- и радиоаристократии, не только досыта тешит свое тщеславие, но и, по сути, превращается в безотказно действующий виртуальный штамп, оставляющий миллионы и миллионы отпечатков.
      
      Ибо миллионы мужчин, к которым он ежевечерне сходит с телеэкранов, постепенно заражаются его манерой шутить, его манерой молчать, его манерой курить и стряхивать пепел на пол, его манерой вставлять между фразами словечко-паразит "м-м-да", его манерой одеваться во все черное и прикрывать лысину шляпой.
      
      А десятки миллионов женщин (вне всякой зависимости от его реальной мужской привлекательности) ежевечерне видя его, начинают его желать, постепенно впускают его в тайный мир своих сексуальных фантазий и, по сути, именно ему, а не своим осточертевшим реальным мужьям рожают миллионы и миллионы теледетишек.
      
      Ибо телеэкран, господа, это - великая сила. Богатство, ум, красота, сама гениальность - все ничто... в прочем, мы об этом уже, кажется, говорили.
      Телеэкран - это власть. П.П. Семибатько отлично сие понимал. Задуманная им революция была революцией виртуальной.
      
      Революция началась ровно в 17.30.
      
      Ровно в 17.30 на телеэкране появилась на редкость симпатичная барышня.
      Ослепительно улыбнувшись, барышня объявила, что по многочисленным и т. д., и т. п. просьбам граждан вместо ранее объявленного х/ф "Ждите меня, острова!" будет показан х/ф "Автомобиль, скрипка и собака Клякса".
      
      Ошарашенный город N прилип к телевизорам.
      
      Дальше - больше! Ровно в 19.15 все та же юная барышня, все так же обворожительно улыбаясь, объявила, что вместо матча 1/32 финала Динамо (Ленинград) - Котайк (Абовян) будет показан матч 1/16 финала Котайк (Абовян) - Спартак (Москва).
      А ровно в 21.45 по приказу все той же моментально полюбившейся народу барышни была показана очередная (16-ая!!!) серия х/ф "Юность Шварценеггера".
      
      Именно в 21.45 к телевизору сел Август Януарьевич Гром-Жымайло.
      
      Дело было на даче (последние годы Август Януарьевич почти безвыездно жил на даче), на верхней застекленной террасе, давно уже заменившей Августу Януарьевичу нечасто посещаемый им городской Кабинет.
      
      Уютно устроившись перед телеэкраном и машинально прихлебывая прямо из горлышка чрезвычайно полезный для здоровья однопроцентный ацидофилин, Август Януарьевич с привычным нетерпением ждал тех из года в год открывавших 15-ю серию кадров, где А. Шварценеггер очень быстро и профессионально бьет морды тт. Каменеву и Зиновьеву. И каково же было его возмущение, когда увидел оскорбивший его своей незнакомостью кадр, где А. Шварценеггер выдирал бороденку т. Троцкому. Дальше - больше! Вместо особо любимой Августом Януарьевичем классической сцены, где А. Шварценеггер, руководствуясь постановлением ЦК "О журналах "Звезда" и "Ленинград", раз за разом отшлифовывал жим, он узрел непривычное, преисполненное ошеломляющей и абсолютно ничем не оправданной новизны действо, где А. Шварценеггер отрабатывал становую тягу, руководствуясь статьей товарища Ленина "Как нам реорганизовать Рабкрин".
      
      Август Януарьевич, по своему обыкновению, однообразно выругался и сунул задрожавший от возмущения палец в розовый диск спецсвязи.
      
      - В ПОРОШОК, - вертелось у него в голове. - В ПОРОШОК. СОТРУ.
      
      После чего Август Януарьевич набрал номер т. Попрыгуй.
      (Т. Попрыгуй, наряду с основной работой в ООиВ, курировал на Бюро также и электронные СМИ).
      
      Однако номер заведующего Отделом ответил долгим, звенящим в ухе молчанием.
      Однообразно выругавшись, Август Януарьевич набрал номер тов. Семибатько.
      
      Не ответил никто.
      
      Окончательно осатанев, Август Януарьевич трахнул всем кулаком по кнопке вызова секретарши.
      
      - Слушай, Виктория, - выпалил он, когда парой секунд спустя к его креслу неслышно подплыла секретарша, - что у меня, бл..., со связью?!
      
      Пожилая и некрасивая секретарша печально вздохнула и опустила взор.
      
      - Вик-то-ри-я, что у меня, бл..., со связью?
      
      - Август Януарьевич, - осторожно произнесла секретарша и вдруг впервые за все четырнадцать лет беспорочной службы посмотрела шефу прямо в глаза. - Август Януарьевич, я вам... очень давно хотела сказать... не ругайтесь, пожалуйста... матом...
      
      - Что-о-о?!
      
      - Август Януарьевич, связь отключила я.
      
      - Что?
      
      - Связь отключила я. По приказу Петра Петровича.
      
      - Какого, бл..., Петровича?!!!
      
      - Семибатько.
      
      И здесь за спиной у Августа Януарьевича кто-то осторожно громыхнул сапогами.
      Август Януарьевич обернулся - за спиной у него сконфуженно переминались с ноги на ногу два чекиста.
      
      Один был красивый и молодой. Другой (в годах) слегка походил на Буденного.
      Красивый и молодой сделал решительный шаг вперед и до автоматизма отточенным жестом вытащил из-за спины пару наручников.
      
      - Вы это оставьте! - пронзительным тенором закричал Август Януарьевич. - Вы это, бл..., оставьте! Сейчас не тридцать седьмой год!
      
      - Да Август же Януарьевич, - отечески гакая, утешил его похожий на Буденного, - да это же ж все для проформы.
      
      - Исключительно для проформы, - кивнув головой, подтвердил молодой и красивый.
      Август Януарьевич сунул руки в тесные кольца наручников и заплакал.
      
      
      
       Глава VII
       Пять лет после завтра
      
      Читатель. Еще раз представь не раз уже виденный тобой кабинет Главы Администрации на четвертом (самом последнем) этаже величественного здания Ста Сорока Канцелярий. Это очень красивый и очень большой Кабинет. Очень и очень большой. Величиной с футбольное поле.
      
      Кабинет практически пуст. В самом центре его гигантского лакового озера возвышается один-единственный, кажущийся крохотным среди всей этой неохватной шири, письменный стол. Над столом возвышается Петр Петрович.
      
      Петр Петрович заметно одряхлел и постарел.
      
      Петр Петрович улыбается.
      
      Петр Петрович доволен.
      
      Ему просто нравится быть Главой Администрации. Очень и очень нравится. Очень, очень и очень.
      
      Хотя в чем, казалось бы, прелесть этого, ох, какого нелегкого и, ох, какого хлопотливого дела?
      
      Ну, Кабинет. Да - кабинет. Прежний кабинет Петра Петровича был, конечно, поменьше, но не так, чтоб намного.
      
      Ну, само собой, Должность. Глава, как-никак, Администрации. Ну, само собой: почет, авторитет, уважение. В своей прежней должности - начальника N-ского КГБ Петр Петрович никогда не испытывал недостатка ни в почете, ни в авторитете, ни в уважении.
      
      Так в чем же все-таки смак этого, ох, какого нелегкого и, ох-ох, какого хлопотливого дела?
      
      А весь смак в том, что ты - первый. ПЕРВЫЙ. Тому и не разъяснишь, кто этого не попробовал.
      
      Ну, вот есть, например, у Петра Петровича лицо. Лицо, прямо скажем, завалящее, непородистое. Но с тех пор, как Петр Петрович стал - Первым, лицо это само собой налилось какой-то Государственной Силой. Печать какой-то Державной Значительности лежала отныне на этом лице. Все это видели, да и сам Петр Петрович это - видел.
      А вытури Петра Петровича из Кабинета, останется на его лице хоть капля значительности?
      
      То-то.
      
      Петр Петрович взял непослушными пальцами сигарету "Новость" и с наслаждением закурил. Со дня снятия Гром-Жымайло прошло лет пять или шесть. Ну, максимум семь. В крайнем случае - восемь.
      
      Петр Петрович вздохнул. Так и не удалось ему толком наладить отчетность. А ведь как исступленно мечтал некогда Петр Петрович наладить пунктуальнейшую отчетность и, вообще, раз и навсегда покончить со всем этим гром-жымайловским бардаком, но... получилось, увы, далеко не все из того, о чем он мечтал, заступая в должность.
      Петр Петрович еще раз вздохнул, и выпустил облачко белого дыма... Ему вдруг ясно припомнились первые дни и месяцы после переворота. "Пожилые реформаторы" - так ласково звал их народ. "Пожилыми реформаторами" прозвали в языкастом народе тот, самый первый состав оргбюро: самого Петра Петровича, его умницу-первого зама Сидора Сидоровича и легендарную восьмерку рядовых членов: Пал Палыча, Михал Михалыча, Вадим Вадимыча, Сурен Суреныча, Василь Василича, Степан Степаныча, Семен Семеныча и Акопа Акоповича.
      
      (Тамерлан Аркадьевич, хотя и был, конечно, и душой и телом переворота, в новый состав оргбюро не вошел и через месяц-другой вышел по состоянию здоровья на пенсию).
      
      Петр Петрович улыбнулся и выпустил новое облачко. Перед его внутренним взором проплыли до боли знакомые лица членов того оргбюро.
      
      Да... народ в оргбюро подобрался отборный, матерый. У каждого члена бюро был свой, лишь ему одному присущий значок: у одного - восемнадцать свисающих на самую грудь подбородков, у другого - бильярдной чистоты лысина, у третьего (у Акопа Акоповича) вообще не было ни ног, ни рук. В инвалидной коляске приезжал на заседания оргбюро героический Акоп Акопович!
      
      Да что уж там говорить! Случайных людей в оргбюро не было. Ведь каждый седой волосок из зеркальной лысины Сидор Сидоровича был возложен им на алтарь народно-хозяйственного строительства и потом взошел - где заводом, где баней, где клубом, а где густо унавоженной и вовсю плодоносящей колхозной теплицей. А каждый из восемнадцати подбородков Василь Василича вместил в себя годы и годы беспорочной чиновничьей службы, вобрал километры подписанного и целые десятилетки отсиженного, а их розовый, нежный, воистину драгоценный жир был плодом сотен и сотен пайков из лучших обкомовских распределителей. Каждая из рук и ног Акопа Акоповича... Да хули там говорить! Ведь руки и ноги Акопу Акоповичу отрубил (шашкой, по пьяному делу) не кто-нибудь, а сам маршал Жуков!
      
      (Сперва обрубил, а потом и отблагодарил - продвинул. Ох, и продвинул!).
      
      - Да-а... - направив затуманенный ностальгией взор в потолок, радостно выдохнул Петр Петрович, - это, бл..., были люди. Лю-ди! Недаром нас, пожилых реформаторов, так любил и так уважал народ.
      
      Так ведь и было за что уважать. Ну, во-первых... во-первых, в городе все было тихо-мирно. В городе уже очень давно, уже года два-три, фактически длилось 15-е число и весь рабочий класс, трудовое крестьянство вкупе с народной интеллигенцией города напряженно готовились к приходу очередного, 16 сентября.
      
      Программа ТV на последние 2-3 года:
      
      17.35 - х/ф "Аршин мал алан".
      19.10 - футбол, 1/8 финала Котайк (Абовян) - Динамо (Киев).
      21.00 - как положено, программа "Время".
      21.45 - х/ф "Юность Шварценеггера". Заключительная 18-ая серия.
      
      - Да-а, - подумал Петр Петрович, давя в огромной чугунной пепельнице докуренную почти до фильтра сигарету "Новость", - мы, пожилые реформаторы, обеспечили, что там ни говори, неуклонное поступательное движение. И от многих бед и несчастий спасли свой народ. Но - не от всех.
      
      Нет. Не от всех.
      
      Во-первых, появилась Заграница. К счастью - липовая. (В ней жили точно такие же советские люди, как и в городе N на реке М.) Настоящей Заграницы - с рекламами, с голыми бабами, с надменными холеными жителями, лопочущими, чуть что, не по-русски, такой Заграницы не было. Бог уберег. А была лишь такая Заграница: страна Эменесия, страна Ветерания и страна Пионэрия - Страна Счастливого Детства.
      Во-вторых, развилась спекуляция временем. Собственный правнук Петра Петровича - Тимофей частенько якшался с этими самыми спекулями и по бешеным ценам скупал у них время. В квартире у правнука царил 79, кажется, год: играл ансамбль с идиотским названием "Абба", приходившая в дом молодежь носила облегающие свитера-водолазки и педерастические туфли-платформы, и стоило лишь ансамблю "Абба" завести свое "мани-мани-мани", как вся молодежь тут же начинала синхронно дергаться и забрасывать под потолок свои здоровенные туфли-платформы с нанесенной на них фабричной краской "модной потертостью".
      
      Впрочем, Петр Петрович не жаловался. Вон, у Василь Василича его двоюродный внук и сам стал фарцовщиком времени. Бедный Василь Василич даже стеснялся сказать, какой в хоромах у внука был сейчас год. (Не то 85, не то 83). В квартире у внука творились вещи жуткие, страшные: стоял галдеж и картеж, сладострастно наяривал козлоногий ансамбль по имени "Модерн Токинг", и вся приходившая к внуку в дом молодежь была одета просто по-скотски. Девки носили кожаные мини-юбки, едва прикрывающие пупок, а парни - просторные джинсовые шаровары, надувные нейлоновые куртки и эти, как их... кроссовки.
      
      Иногда, устав лапать друг друга под музыку "Модерн Токинга", эта, позабывшая стыд и страх молодежь набивалась всем скопом в дальнюю комнату и смотрела невиданную и неслыханную заграничную штучку под названием видео - что ли - магнитофон. (Маленький такой телевизор с голыми тетками).
      
      - Да-а, - умудренно прошамкал Петр Петрович, - молодежь - она ведь это ... она ведь всегда молодежь.
      
      - В-третьих, - продолжил мысленно перечислять недостатки Петр Петрович, - в третьих, появились... - Петр Петрович весь, как маков цвет, заалел и прилип от смущения взглядом к полу. - Появились... даже стыдно сказать. Появились политические партии. Откуда они взялись, так навсегда и осталось загадкой. Если б лет десять назад кто-нибудь сказал Петру Петровичу, что в их городе N на реке М возможны политические партии, то Петр Петрович над таким человеком сперва бы очень долго смеялся, а потом бы, естественно, посадил. Хотя, шут его знает, может, и не посадил. Да нет, нет - посадил... Но факт остается фактом. В их городе N на реке М появились политические партии.
      
      - С чего это все началось? - с тревогой подумал Петр Петрович.
      
      Пожалуй с того, что развалилось Правительство Пожилых Реформаторов.
      
      Да! Этот отборный, матерый, этот не пальцем деланный партийно-хозяйственный люд, эти номенклатурные чудо-богатыри, эти, казалось бы, сносу не знающие люди-гвозди с годами проржавели, просели и дали, надо честно признать, слабину.
      
      Первым дал слабину героический Акоп Акопович. Героического Акопа Акоповича убрал, если честно, сам Петр Петрович. Сдал его в N-ский Дом Хроников. Сдал к херам. Героический Акоп Акопович был человеком одновременно кипучим и жутко неумным. Сочетание глупости и кипучести придавало любому его начинанию эффект термоядерной бомбы. Даже сейчас, в N-ском Доме Хроников, он все так же лучился энергией и сутками напролет сволочил санитаров, изводил врачей, костерил фельдшеров и, сплетая по-византийски тонкую сеть интриг вокруг начальника отделения, вгонял того в зеленую тоску.
      
      - Потом... что же было потом? - Петр Петрович мучительно сморщил свой высокий и узкий лоб. - А! Потом Василь Василич обвинил Сидора Сидоровича в бонапартизме, а тот его - в волюнтаризме, монетаризме и стремлении огульно хватать верхи. Пришлось прогонять обоих. Потом Пал Палыч впал в субъективный идеализм. Потом Михал Михалыч не сумел работать по-новому. Потом... что же было потом? А! Потом Степан Степаныч спелся с Сурен Суренычем и, совратив Семен Семеныча, они стали (втроем) подкапываться под него самого. Под Главу. Пришлось, естественно, гнать их взашей. Потом пришлось избавиться и от Вадим Вадимыча. (Петр Петрович уже и не помнил, за что).
      
      ...И не то беда, что один за другим исчезали номенклатурные чудо-богатыри, а то беда, что на их место в бюро прибивались какие-то юноши, какие-то безусые и жидконогие сорокапятилетние юнцы, какого-то совершенно неизвестного Петру Петровичу типа - наглые, хваткие и агрессивные. А когда Петр Петрович, раскусив этих юношей, выбрасывал их из бюро вон, юнцы не желали уходить по-тихому и по-хорошему, они подымали отчаянный шум и вой, они начинали напропалую гадить, вовсю выступать на митингах, пускать на Петра Петровича всевозможную клевету и создавать собственные (sic!) партии.
      
      Один за другим проходили перед мысленным взглядом Петра Петровича эти растерявшие и честь, и совесть юнцы. Вот бывший директор завода "Монументскульптура". Петр Петрович ясно представил его по-прежнему геометрически правильные, хотя и слегка обезображенные временем черты (пока суть да дело, юный директор успел разменять полтинник). Этот наглец-директор взял - и на тебе! - организовал так называемую "Партию сельской интеллигенции". Сия, с позволения сказать, партия призывала каждые пятьсот дней переходить к новому числу.
      
      А бывший университетский приятель директора, этот жирный алкаш, что заехал сюда на несколько дней из Москвы, а потом угодил под сокращение пространства-времени и навечно застрял в городе N на реке М, этот недалекий человек возглавил так называемую "Партию городской интеллигенции". Партия призывала менять число каждую (sic!) неделю.
      
      Изгнанный за бонапартизм Сидор Сидорович (Сидор Сидорович не отставал от молодых) создал партию, призывавшую двигаться назад, а не вперед, - к 11, 10, 9 и так дальше числу. Его "Партия движения Назад с лицом, повернутым Вперед" была одной из самых популярных в городе, а портретами улыбающегося Сидора Сидоровича с его фирменным слоганом: "Мы политикой не занимаемся, мы огурцы рОстим" были оклеены в городе N все столбы.
      
      Был еще выгнанный за идеализм Пал Палыч. Но этот не опасен - болтун...
      
      Такова была ситуация во вверенном Петру Петровичу городе N на реке М.
      
      - Но при всем при том, - удовлетворенно констатировал Петр Петрович, - ситуация в городе все же находится под контролем.
      
      Хотя, конечно, над этим жестким контролем не мешало бы установить еще один, сверхжесткий контроль. А над этим сверхжестким контролем, под контролем которого находится тот контроль, под контролем которого находится вся ситуация в городе, следовало бы установить еще один - сверхсупержесткий контроль, который будет осуществлять функцию неукоснительного контроля над тем контролем, под контролем которого находится тот контроль...
      
      Петр Петрович почувствовал, что мысль ему не дается. Для удобства воображения Петр Петрович мысленно представил себе самый первый контроль, под жестким контролем которого находилась вся ситуация в городе, в виде мелкой собачки типа болонки. Второй же контроль, под контролем которого находился контроль-болонка, он представил в виде собаки побольше, навроде дога. И, наконец, третий суперконтроль, под сверхжестким контролем которого находились оба первых контроля, Петр Петрович представил в виде огромной собаки, величиной с лошадь.
      Все три собаки энергичной трусцой бежали по узкой лесной дорожке, причем самый маленький и самый первый контроль, контроль-болонка, все норовил подобраться поближе к контролю-догу, а потом затаиться, изловчиться, оседлать его и, яростно вращая коротким курчавым хвостиком, совершить с ним содомский грех. Но, не обращавший на него ни малейшего внимания, контроль-дог сам все время стремился подобраться вплотную к контролю-лошади, с тем, чтоб тоже, в свою очередь, затаиться, изловчиться, совершить молниеносный бросок и отхватить ему болтающийся между ног огромный детородный орган.
      
      - Кончай дурить! - пролаял тяжким басом контроль-лошадь. - Кончай дурить, мужики. Мы - у цели.
      
      - У какой у цели? - протявкал в ответ контроль-дог срывающимся на бас подростковым тенором.
      
      - Да, у какой? - поддержал его контроль-болонка тонким фальцетом.
      
      - У какой, у какой! - рявкнул главный контроль. - Да у охотничьего же домика!
      
      Все три контроля (тут же превратившиеся из собак в евреев) стали протискиваться в низкие и узкие двери домика, причем в этих низких дверях от тесноты и толчеи они практически сразу слились в какого-то одного, неуловимо знакомого и очень неприятного на вид человека.
      
      Петр Петрович присмотрелся к незнакомцу и тут же безо всякого труда узнал его. Да и как же было Петру Петровичу не узнать его, когда этот очень неприятный на вид человек был он сам - товарищ Семибатько Петр Петрович.
      
      Товарищ Семибатько Петр Петрович осторожно, на цыпочках вошел в охотничий домик и внимательно осмотрелся. На первый взгляд в помещении не было никого. Петр Петрович вгляделся попристальней - в помещении было полно народу. Это был свой, до боли знакомый и до боли родной советский народ: какие-то орденоносные старички, какие-то голоногие пионеры, какие-то идейные пожилые еврейки с тонкими черными усиками.
      
      - Мо-ло-дой че-ло-век! - по слогам прокричала ему одна такая еврейка, чьи крошечные черные усики вдруг страшно напомнили Петру Петровичу точно такие же нитевидные усики одной американской кинозвезды, исполнявшей заглавную роль в кинофильме "Унесенные ветром". - Мо-ло-дой че-ло-век! А вы зна-е-те, что я родилась в ордена Ленина Калининградской области имени Л. Кагановича? А вы зна-е-те...
      
      Не дослушав ее, товарищ Семибатько помчался вперед. Оттолкнув локтем какого-то бородатого пионера, он увидел...
      
      Товарища Пельше Арвида Яновича!
      
      Товарищ Пельше лежал, картинно раскинув руки и ноги, и вовсю истекал неправдоподобно густой и алой кровью.
      
      Истекая кровью, он не забывал причитать очень и очень жалобно:
      
      - Пошто ты меня убил, Петр Петрович? Пошто ты меня убил, Петр Петрович? Ах, Петр Петрович, Петр Петрович, пошто ты меня, старика, убил?
      
      Петр Петрович, очертя голову, бросился к нему и попытался закрутить ему в горле специальный вентиль (Такой круглый ребристый вентиль, как точно помнил Петр Петрович, должен был находиться в горле практически каждого члена Политбюро). Закрутив этот вентиль, Петр Петрович смог бы раз и навсегда перекрыть эту бьющую толстым и твердым фонтаном кровь, но - между товарищем Пельше и Петром Петровичем вдруг соткался из воздуха двух с половиной метровый товарищ Андропов и сказал скучным голосом, теребя волосок над губой:
      
      - Товарищу Семибатько Петру Петровичу за убийство товарища Пельше Арвида Яновича, совершенное неоднократно и с особым цинизмом, предлагается объявить... да, ладно, все мы, товарищи, люди, все мы, хе-хе, человеки... предлагается объявить совершенно нестрогий выговор безо всякого занесения.
      
      Но лишь только Петр Петрович успел облегченно вздохнуть, как вдруг из-за спины двух с половиной метрового товарища Андропова высунулся крошечный тов. Гром-Жымайло и тонким, противным, откровенно бьющим на жалость голосом заорал:
      
      - А я говорю, с занесением! А я говорю, с занесением! С за-не-се-ни-ем, я го-во-рю! Юрий Владимирович, ему нельзя без занесения. Он ведь меня тоже убил.
      
      Петр Петрович сперва решил незаметно, пока никто не видит и не слышит, схватить крошечного тов. Гром-Жымайло и еще разочек-другой его убить, но потом, убедившись, что со дня своей смерти тов. Гром-Жымайло просто на редкость в физическом смысле поздоровел, тов. Семибатько почел за лучшее сделать ноги, но крошечный тов. Гром-Жымайло вдруг резко-резко протянул к нему свои поразительно тонкие, сплошь заросшие фиолетовым пухом руки, и тов. Семибатько вдруг ощутил, что оттолкнуть эти страшные руки у него не хватает ни моральных, ни физических сил, ибо все тело Петра Петровича пронзила противная ватная слабость, а крошечный тов. Гром-Жымайло вдруг крепко-крепко его схватил, легко, как целлулоидного пупса, подбросил, прильнул к его жилистой шее, что-то жизненно важное в ней перекусил, а потом вдруг нежно, томно и жарко зашептал ему в самое ухо:
      
      - Петр Петрович, проснитесь! Петр Петрович, проснитесь! Товарищ Семибатько, проснитесь немедленно!
      
      Петр Петрович открыл глаза. Перед ним стояла его секретарша. Милая, добрая, уютная, старенькая секретарша Виктория Викторовна.
      
      - Товарищ Семибатько, вставайте! Товарищ Семибатько... а, вы уже проснулись?
      Петр Петрович радостно кивнул. Потом еще раз облегченно выдохнул, полез в лежавшую на столе початую пачку "Новости", пошуровал в ней неловкими пальцами, достал коротенькую сигарету и с наслаждением закурил.
      
      Закурив, он вопросительно посмотрел на не спешившую уходить Викторию Викторовну.
      - Товарищ Семибатько, - как-то странно робея, сказала она, - здесь к вам два... два товарища... по одному вопросу.
      
      - Где? - деловито осведомился Петр Петрович.
      
      - В... в приемной.
      
      - Сколько, говоришь, товарищей?
      
      - Двое.
      
      - В приемной они?
      
      - Да... в приемной. Звать?
      
      - Зови, - бесшабашно махнул рукой Петр Петрович.
      
      - Да-да. Зову.
      
      И по знаку Виктории Викторовны в кабинет неловко, бочком, вошли два чекиста.
      Один был красивый и молодой. Другой (в годах) чуть-чуть походил на Буденного.
      - С-сынки, - зашамкал Петр Петрович, обрадовавшись неожиданным собеседникам, - м-мне з-здесь т-такой херни сегодня наснилось, с-сынки.
      
      - Минуточку! - произнес красивый и молодой и до автоматизма отточенным жестом вытащил из-за спины пару наручников.
      
      - С-сынки, - удивился Петр Петрович, - а это еще з-зачем, с-сынки?
      
      - Да дорогой же наш Петр Петрович, - отечески гакая, утешил его похожий на Буденного, - это же ж все для проформы.
      
      - Да-да, - кивнув головой, подтвердил красивый и молодой, - исключительно для проформы.
      
      Петр Петрович сунул костистые руки в просторные кольца наручников и заплакал.
      
      
      **************************************************
      
      - Па-а-ал! Па-а-а-лыч! - позвала Виктория Викторовна через пару минут после того, как тов. Семибатько, бережно поддерживаемый с обеих сторон чекистами, наконец вышел вон.
      
      - Па-а-ал Па-а-а-лыч! По-о-омещение свободно!
      
      На зычный зов Виктории Викторовны в кабинет вошел высокий черноволосый мужчина. Он подошел к окну, единым рывком распахнул обе створки и впустил в кабинет тугую волну холодного осеннего воздуха. Потом, перевесившись через край подоконника, закричал во все горло:
      
      - Лю-у-уди-и! Во-о-о-оля!
      
      
      **************************************************
      
      Так завершилась история города N на реке M.
      
      Так началась нелепая и тревожная история вольного города О"Кей-на-Оби.
      
      
      
      
       ЧАСТЬ III
       ВОЛЬНЫЙ ГОРОД О"КЕЙ-НА-ОБИ
      
      Когда станешь болшая,
      Отдадут тебя замуж,
      Во деревню болшую,
      Во деревню чю-жу-ю.
      Там по праздникам дощь, дощь,
      И по будням там дощь, дощь.
      Мужики, как напьются,
      Топорами де-ру-ца.
       Русская песня
      
      
      
      
      
       Глава I
       Подвиг товарища Голопупенко
      
      - Вы любите Эф Киркорова? - спросил я Фриду, когда наш Шарабан въезжал в огромные, поросшие мхом, гранитные ворота города N (плод медиевистских фантазий императора Павла).
      
      - Не знаю, - недоуменно пожала плечами Фрида, - его песни как-то... не трогают душу.
      
      - А песни Киркорова, - назидательно ответил я ей, - и не должны трогать ничью душу. Ибо смысл его песен в том...
      
      (Здесь я на минутку отвлекся. Проехав ворота, мы вырулили на широкий проспект, заставленный унылыми монументами эпохи застоя).
      
      - Ибо смысл его песен в том, что можно жить и не имея души.
      
      - Хм, - ответила Фрида и трогательно сморщила лоб в гармошку. - Хм! - повторила она и обиженно посмотрела в окно.
      
      Мое остроумие (или то, что казалось мне моим остроумием) ее всегда раздражало. И, вообще, весь я - ее раздражал. А ведь когда-то, в самом-самом начале нашей дороги, я ей чуть-чуть... или не так уж чуть-чуть?.. нравился. Теперь же от каждого моего слова ее начинало трясти. У меня всю жизнь так.
      
      - Есть люди, - по-прежнему глядя в окно, проговорила она (а за окном проплывал очередной шедевр очередного местного церетели: воткнутая прямо в небо остро заточенная гранитная стамеска и прижавшиеся к ней два бронзовых мужика с перекошенными мордами). - Есть люди, которые в принципе не способны изречь ничего, окромя негатива.
      
      - Еще посоветуй мне, - моментально отреагировал я, - поскорее убраться в свой Израиль.
      
      - Хм, - покраснела Фрида и опять не нашлась, что ответить.
      
      - Ты произнесла свое "хм" - припомнив все накопившиеся за время пути обиды, выпалил я, - с цинизмом тридцатилетней незамужней женщины .Откуда цитата?
      
      - От верблюда, - ответила Фрида. - Из... из Довлатова.
      
      - Умница! - похвалил ее я.
      
      - А ты произнес свое "ум-ни-ца!" - позеленев от ненависти, прошипела Фрида, - с цинизмом сорокалетнего неженатого многодетного кретина!
      
      - Еще скажи: импотента.
      
      - И - скажу.
      
      - Что-о-о?!
      
       - Друзья! Друзья! - наконец-то прервал наш словесный мордобой сидевший напротив Фриды А.Д. Дерябин. - Ну, что это вы, в самом деле? Чего вы свирепствуете? Вы вот лучше ответьте-ка мне на вопрос: а в какую цену в этом городе горох лущеный? Вы зря смеетесь, товарищи, - Дерябин укоризненно покачал головой. - Зря, между прочим, смеетесь. Рис, греча, пшено, и, в особенности, лущеный горох - суть наиважнейшие продукты питания, зная цены на кои, мы, товарищи, мОгем... т.е. могЁм... т. е, естественно, мОжем...
      
      - Ты рис с пшеном не равняй! - вдруг зычно заорал на него из своей водительской будки Е.Я. Голопупенко. - Ты, парень, рис с пшеном ни-ког-да не равняй! Ведь ежели ты выбрал по карточкам полкило риса, то цельных... цельных три дня ты живешь - как нарком. А вот ежели тебя отоварили пшеном (по тому же, заметь, девятому талону), то тут-то ты, парень, посвищешь в кулак. И вспомнишь ты, парень, Евстафия Яковлевича Голопупенку, да уж поздно будет! Потому как полкило пшена супротив полкило риса - это как... как какой-нибудь толстожопый тов. Маленков супротив самого товарища Молотова. Ты это, парень, запомни и больше рис с пшеном ни-ког-да не равняй!
      
      - Я прям-таки удивляюсь, Евстафий Яковлевич, - независимо пожал плечами А.Д. Дерябин, - на вашу вопиющую некультурность и необразованность. "Отоварить". "Пшеном". "По двадцатому талону". Какой-то дореволюционный жаргон! Можно подумать, что вы даже программу "Время" не смотрите. Если бы я вас искренне не уважал, то я бы, простите, решил, что вы и Пикуля не читали...
      
      Тов. Голопупенко заложил поперек проспекта виртуозный вираж и сконфуженно вымолвил:
      
      - Так я ведь это... и не читал...
      
      - Ка-а-ак?! - негодующе возопил Анатолий Дмитриевич.
      
      - А так, - вконец опечалившись, буркнул Дважды Еврей Советского Союза. - Ни хрена не читал.
      
      - Даже "Битву железных канцлеров"?
      
      - Ну, да.
      
      - Даже "Пером и шпагой"?
      
      - Даже.
      
      - Бог мой! Мой Бог! - огорченно покачал головой Анатолий Дмитриевич. - Вам что... безразлична родная история?
      
      - А на хрена мне твоя история?
      
      - Бог мой! Мой Бог! - продолжал вовсю возмущаться Дерябин. - И это мы называем культурой!! И вот это мы называем - куль-ту-рой! Я уж и не спрашиваю про роман Булгакова "Мастер и Маргарита". Ведь вы, Евстафий Яковлевич, естественно, и слыхом не слыхали, что рукописи не горят, мандарины кусаются, а осетрина имеет только вторую свежесть?
      
      - Не. Не слыхал.
      
      - Бог мой! Мой Бог! И это мы называем культурой!!!
      
      - Анатолий, - с неожиданной злостью вдруг прошипела Фрида, - сию же минуту перестань.
      
      - Но, Фрида, но, лапка, - Дерябин чуть перегнулся и по-супружески нежно облапил ее обтянутую черным ажурным чулком коленку, - но ведь он не читал даже "Битву железных канцлеров"!
      
      - А ты не читал даже Райнера Марию Рильке.
      
      - Как не читал? - запротестовал было Анатолий Дмитриевич. - Как это не читал? Ну, да... не читал. Но, Фрида, но, лапка, но ведь я-то этого хотя бы стесняюсь. А он своим невежеством, видите ли, гордится. Мой Бог! Он гордится тем, что не читал "Битву железных канцлеров"! Я вообще сомневаюсь, смотрит ли он телевизор.
      
      - Ты его тоже не смотришь. У нас в Шарабане нет телевизора.
      
      - Но ведь он-то его не смотрит из принципа!
      
      - И это, между прочим, хорошо, - отрезала Фрида и, словно мусор, смахнув с коленки дерябинскую ладонь, дала понять, что пререкаться более не намерена.
      
      - Бог мой! Мой Бог! - продолжал вхолостую кипятиться Дерябин. - Мой Бог! И это мы называем культурой. И вот это мы называем - куль-ту-рой!!!
      
      Ему было очень обидно за культуру.
      
      - Давайте (ха-ха!) зайдемте в сей сельский маг и разрешим столь взволновавший всех нас вопрос о ценах на крупы, - примиряющим баском пророкотал из высокого кресла кондуктора поэт-атлет-экстрасенс и ткнул своей квадратной ладонью в проплывавшее за окном унылое серое здание казенного вида. Нижний этаж этого здания (в странном контрасте со всем остальным побитым фасадом) блестел свежей краской и черным стеклом. Над гостеприимно распахнутой дверью отливала золотом вывеска: "ТОО "Добрыня Никитич".
      
      Мы остановились и вышли.
      
      Никаких, впрочем, круп за толстой стеклянной дверью здания не было. А был там - страшный переизбыток, казалось, со всех четырех сторон струящегося света, до зеркального блеска надраенный пол, точеные черные стулья, полупрозрачные столики и потрясающей сексапильности барышня в мини. Ноги у барышни росли непосредственно от ушей.
      
      - Девушка, миленькая! - гаркнул оробевший от всей этой роскоши тов. Голопупенко. - Где б мне здесь отоварить крупу по девятому талону? А? Подскажи!
      
      - Товарищ продавщица! - перебил его А.Д. Дерябин. - То-ва-рищ про-дав-щи-ца! - по слогам повторил он, блудливо лаская взором две затянутые в колготки ослепительно стройные колонны ног. ; То-ва-рищ про-дав-щи-ца (к сожалению, не знаю вашего имени-отчества). Не обращайте ни малейшего внимания на то, что сейчас вам скажет этот некультурный старик. Вы мне лучше подскажите, товарищ продавщица, к вам колбаску сегодня завезли? Мне колбаски бы докторской грамм бы пятьсот. И еще бы сметанки. Еще бы сметанки хорошо.
      
      Девушка удивленно взмахнула своими темно-фиолетовыми ресницами, но потом (очевидно, следуя какой-то намертво вбитой в ее хорошенькую головку программе) произнесла румяным кукольным голоском:
      
      - Дорогие друзья! Мы рады вас приветствовать в центральном офисе инвестиционного фонда "Добрыня Никитич", принадлежащего мегахолдингу "Койка-диалог". Дорогие друзья! Эксклюзивный инвестиционный фонд "Добрыня Никитич" всегда готов предоставить вам следующий пакет услуг.
      
      Здесь вас могут:
      
      a. обналичить,
      
      b. отксерить,
      
      c. перевести в офшор,
      
      d. вживить вам харизму,
      
      e. откорректировать имидж,
      
      f. обеспечить вам должность и.о. с оплатой в у. е.,
      
      g. обучить вас иностранному языку по методу Илоны Давыдовой,
      
      h. снять порчу,
      
      i. вернуть любимого,
      
      и т. д., и т. п.
      
      Барышня ослепительно улыбнулась:
      
      - Что вы предпочитаете, господа?
      
      - Что у. е., - вдруг в очередной раз не выдержал и заорал на нее эмоциональный Единожды Герой. - Что у. е.! Что мне твои у. е.! За у. е. нынче, девонька, и петух снесется, а вот ты мне крупу отоварь по девятому талону. Отоварь - а?! За рубли!
      
      - И колбаски бы докторской грамм бы пятьсот, - блудливо елозя взором, поддержал его кандидат неизвестно каких наук.
      
      Девушка вновь удивленно качнула ресницами и обреченно произнесла:
      
      - Дорогие друзья! В свете перманентной рекламной кампании, проводимой головным мегахолдингом "Койка-диалог", и учитывая, что инвестиционный фонд "Добрыня Никитич" является эксклюзивным дистрибьютором и торгует без... Хорошо, господа, хорошо. Я свяжусь с руководством.
      
      И еще раз грустно вздохнув, она глубоко утопила наманикюренным пальчиком серую кнопку селектора.
      
      Раздался мягкий звонок, потом характерный треск (как будто откуда-то сильно сверху спускался средних размеров слон), и из-за толстой зеркальной перегородки выплыл весьма и весьма типичный для учреждений такого рода молодой человек - ростом ровно два метра и весом сильно за сто кэге.
      
      Его идеально сидевший двухтысячедолларовый костюм чуть-чуть оттопыривался слева.
      (Я не батька Кондрат, но, при первом же взгляде на безразмерную харю, коей имел счастье единолично владеть молодой человек, я тут же вспомнил строку Гумилева: "Лицо как вымя").
      
      Наш небольшой коллектив смущенно молчал. Молчал и молодой человек. Молчал с монументальной бесстрастностью гранитной глыбы.
      
      Молчание длилось долго.
      
      Сперва минуты две-три.
      
      Потом минут пять или даже шесть. И вот, в тот момент, когда молчание стало просто-таки неприличным, вконец уплотнившуюся тишину вдруг прорезал дробный стук каблучков, и из-за необъятной спины замершего вавилонским столбом детины выбежал пожилой, небрежно одетый гном с позолоченным "Паркером" за правым ухом.
      
      - Абрек Ашотович, - подобострастно обратилась к паркероносному гному длинноногая sexy-girl, - у господ к вам ряд деловых предложений. Предложений несколько... путаных, но вы же сами велели, Абрек Ашотович, в неясных случаях обращаться непосредственно к вам.
      
      - Велел. Велел, - ответил Абрек Ашотович неожиданно мягким тенором, после чего повернулся к секретарше спиной и внимательно осмотрел нашу группу. ; Резюмируйте, господа, и - он сделал короткий и властный жест рукой, - и, умоляю вас, побыстрей, ибо время мое слишком дорого стоит.
      
      - Мне бы колбаски, - начал А.Д. Дерябин.
      
      - Размеры партии?
      
      - Пол... кило.
      
      Абрек Ашотович удивленно повел иссиня-черной бровью и больше А.Д.Дерябина не замечал.
      
      Затем он повернул свое изрезанное фиолетовыми морщинами лицо к стоявшему рядом с Дерябиным Е.Я. Голопупенко.
      
      - Ваш - вопрос?
      
      Тов. Голопупенко обиженно пожевал губами и что было силы выпалил:
      
      - А у меня эта... крупа, т.е. какая крупа - книга! Хорошая книга. Жидо-масонская.
      
      - Тема? Жанр? Наличие спонсора? Предполагаемый объем тиража?
      
      - Да какого там тиража? - вновь вспылил эмоциональный Е.Я. - Какого, мил человек, тиража? Книга-то - только тиха! - един-ствен-ная. Это же... инкунабула!
      
      - Ин-ку-на-бу-ла? - вновь шевельнул пушистой бровью Абрек Ашотович. - Что означает это слово?
      
      - Ну... это вроде как, мил человек... - и так напряженное лицо Евстафия Яковлевича стало вконец беспомощным и растерянным, - это вроде как, мил человек, с одной стороны так, а с другой - эдак. Вроде того.
      
      - Понятно. Не знаете. Ира, - Абрек Ашотович поманил секретаршу, - свяжитесь-ка с Гольдманом и выясните у него значение слова "ин-ку-на-бу-ла".
      
      Длинноногая Ира, утопив очередную серую кнопку, пошушукалась по селектору с невидимым миром Гольдманом и ровно через сорок пять секунд произнесла:
      
      - Абрек Ашотович! Инкунабула - это первопечатная книга, изданная до 1501 года.
      
      - Антиквариат? - Абрек Ашотович секунд пятнадцать-двадцать помедлил. - Хорошо - хорошо... Где мы, а где антиквариат, но все равно... хорошо. Давайте сюда вашу книгу.
      Евстафий Яковлевич суетливо всучил ему том.
      
      Абрек Ашотович брезгливо потрогал мягкую кожу переплета.
      
      - Ира. Просканируйте. И факсом - к Гольдману.
      
      И вновь между обворожительной Ирой и таинственным Гольдманом произошел почти не различимый человеческим ухом разговор, едва-едва превышавший по громкости стрекот электросчетчика.
      
      Ровно через две минуты тридцать секунд длинноногая Ира выпалила:
      
      - Абрек Ашотович! Это не наш масштаб. Книга издана в тысяча девятьсот пятьдесят четвертом году издательством Московской хоральной синагоги. Указанный тираж - 3,5 тыс. экземпляров. Предполагаемая цена: двести-триста рублей.
      
      - Пятьдесят долларов, - спокойно констатировал Абрек Ашотович, - действительно, не наш масштаб. Что ж, - моментально забыв об Евстафии Яковлевиче, он переложил свой тяжелый, словно гантелька, взор на переминавшегося с ноги на ногу поэта-атлета, - что ж... хорошо. Что - у вас?
      
      - Как сказал Пастернак... - витиевато начал поэт-атлет.
      
      Но, видать, не судьба была нынче Дмитрию Рыкову процитировать Барда из Переделкина.
      
      - Какие пятьдесят долларов! - вдруг завизжал и забрызгал слюной Е.Я. Голопупенко. - Какие, на хрен, пятьдесят долларов! Да она миллионы стоит. Слышишь, ты? Мил-ли-о-ны!
      
      (При первом же вопле тов. Голопупенко слоноподобный молодой человек моментально отделился от перегородки и, заслонив патрона спиной, встал в боевую стойку. Но стоило Абреку Ашотовичу лишь чуть-чуть шевельнуть иссиня-черной бровью, как юноша враз успокоился и снова растекся по зеркальной стене киселем).
      
      Абрек же Ашотович был даже, казалось, отчасти рад тому базарно-вокзальному тону, в котором пошел вдруг у них разговор.
      
      - Миллионы, говоришь? Ну, вот и зарабатывай миллионы. Но не бери меня в долю. Позволь мне остаться бедным. Ничего дешевле миллиона у тебя, естественно, нет?
      
      - Так эта... - вновь растерялся Е.Я., - нет. Ничего у меня эта... нет. Разве что Шарабан. Транвай. Одиннадцатый номер.
      
      - Как ты сказал?
      
      - Транвай.
      
      - Трам - что?
      
      - Вай.
      
      - Опомнись, старик, опомнись. Трамвай? - Абрек Ашотович укоризненно покачал головой. - Откуда в вольном городе О'Кей-на-Оби трамвай? Последний трамвай в нашем городе уже четырнадцать лет как сдали в пункт приема металлолома. Между прочим, наш глубоко уважаемый мэр, Сидор Сидорович, завтра будет открывать памятник Последнему Трамваю. Памятник, заметь, старик, из бронзы. Поскольку живых - железных - трамваев в нашем городе больше нет.
      
      Тов. Голопупенко хмыкнул и независимо выставил вперед обутую в блестящую галошу ногу.
      
      - Да есть у меня, говорю я тебе, транвай.
      
      - Откуда же он у тебя, дорогой?
      
      - Откуда-откуда! От верблюда! У нас в шестом трампарке на улице Барочной этих самых транваев сколько угодно. Хоть этой, как ее... хоть ухом ешь.
      
      - Значит, ты можешь достать сколько угодно трамваев? - усмехнулся Абрек Ашотович.
      
      - Да нет. Сейчас у меня только один.
      
      - И он у тебя где?
      
      - Где-где... В этой, как ее... Караганде. Здесь он стоит. У входа.
      
      Абрек Ашотович недоверчиво пошевелил кустистой бровью.
      
      - Ира, проверь.
      
      Длинноногая Ира пулей вылетела за дверь и стремглав вернулась назад.
      
      - Абрек Ашотович... это... правда!
      
      И здесь мы увидели то, что, боюсь, в этой жизни видели очень немногие. А, может быть, даже никто не видел.
      
      Мы вдруг узрели, как у Абрека Ашотовича эмоции возобладали над разумом. Такое бывает. Очень редко, но бывает... Ведь человек (как бы он ни был страшен и грозен с виду) он все-таки - человек. И, будучи человеком, не может жить без ошибок и ляпсусов. И чем грознее он с виду, тем нелепей ошибки приходится ему совершать.
      
      Все на свете бывает. Боксеры-профессионалы получают по морде от уличных хулиганов. Теннисисты, обладатели Большого Шлема, запузыривают мячи в белый свет. Элитные супергроссмейстеры зевают коней и ферзей. И даже акулы большого бизнеса (и такое, читатель, бывает) совершают ошибки, которые, в принципе, не имеет никакого права совершать даже рядовой представитель канадской компании, впаривающий по офисам китайские цанговые карандаши за четверть цены по случаю дня рождения любимой дочери генерального директора фирмы.
      
      У каждого Наполеона есть свое Ватерлоо. У каждого Джорджа Сороса - свой "Связьинвест".
      
      Итак, внимание! И еще раз внимание! Абрек Ашотович высоко подпрыгнул, издал торжествующий ирокезский вопль, стремительно, словно кинжал, выхватил мобил и, с пулеметной скоростью выстрочив на нем номер, заорал:
      
      - Гольдман, мать твою, Гольдман! Какое там, на хрен, некогда, слушай сюда: сколько процентов аренды простит нам старый козел... Какой козел? Да Сидор же Сидорович! Наш горячо обожаемый мэр! Так сколько процентов аренды скостит нам старый козел, если мы подарим ему трамвай. Нет, Гольдман, ты не ослышался. Подарим ему ТРАМ-ВАЙ. Живь-ем. Сколько? Двадцать? Гольдман, я тебя уволю. Пятьдесят он простит. Как минимум пятьдесят. А ежели мы подгадаем кураж и бережно-бережно (понял, Гольдман? - бе-е-ре-ежно) и, главное, вовремя возьмем его за старое вымя, то и - все сто. Я загодя знаю все, что может выкинуть наш уважаемый мэр. Именно из-за этого, кстати, я и сижу в своем кресле, а ты, Гольдман, в своем. Что? Гольдман, мой уши! Именно из-за этого, говорю, ты - умный очкастый аид - сидишь в своем маленьком кресле, а я - глупый, нормально видящий гой - в своем большом. Просто я умею читать в душах чиновников, а вот ты, Гольдман, - нет. Так что бери-ка двухнедельный отпуск (за свой, естественно, счет) и записывайся на семинар "Психофизиология козлов". Ну, пока, Гольдман! Пока! Будь здоров. Будь здоров, говорю, и срочно готовь небесной красоты папочку для подарочного диплома.
      
      Зачехлив свою мобилу и понимая, что сказанного не вырвешь из наших ушей и не засунешь себе обратно в рот, Абрек Ашотович сделал абсолютно непроницаемое лицо и спросил, как о какой-то не идущей к делу пустяковине:
      
      - И сколько ты хочешь за свой трамвай, дорогой?
      
      Евстафий Яковлевич что-то беззвучно подсчитал в уме и очень просто сказал.
      
      - Два миллиона долларов.
      
      *****************************************************************************
      
      - Ско... лько? - простонал наконец Абрек Ашотович.
      
      - Два миллиона долларов, - все так же тихо и просто ответил Дважды Еврей Советского Союза.
      
      - Хорошо пошутил, дорогой. Называй настоящую цену.
      
      - Моя цена - два миллиона долларов.
      
      - Веселый ты человек, дорогой. Моя цена пять тысяч рублей и ящик водки.
      
      - Два миллиона долларов.
      
      - Пять тысяч рублей и два ящика водки.
      
      - Два миллиона долларов.
      
      - Десять тысяч рублей. Три ящика водки. И - эх! черт с тобой! - одна двухнедельная путевка в бывший обкомовский санаторий.
      
      - Хорошо, - согласно кивнул головой тов. Голопупенко. - Полтора миллиона долларов.
      
      - Послушай сюда, дорогой. Мне точно такой же трамвай вчера предлагали за восемь... Во-семь. Ты-сяч. Рублей.
      
      - Чего ж вы не взяли?
      
      - А! Не хочу иметь с тем человеком дела. Скользкий он человек, нехороший он человек. Ты, дорогой, - совсем не такой, с тобой хочу иметь дело, и поэтому слушай мое последнее слово: десять тысяч рублей, три ящика водки и - эх! черт с тобой! - две двухнедельные путевки в бывший обкомовский санаторий.
      
      - Полтора миллиона долларов.
      
      - Ва-а-ах!
      
      Абрек Ашотович вздохнул, распустил лицо, блеснул невесть вдруг откуда взявшимся золотым зубом и превратился в типичнейшего (до неузнаваемости) кавказца. В заросшего недельной седой щетиной продавца помидоров.
      
      - Слушай сюда, дорогой, ну, нет таких денег, нет! Я старый бедный армян, какие доллары-шмоллары? У меня дочка Светочка, у меня старая жена Шагинэ, у меня правнук Вахтанг и русская любовница Наташа (вот такой жопа!). Всем надо пить, всем надо есть, всем в ресторан ходить надо. Слушай дорогой, а у тебя дети-внуки-любовницы есть?
      
      - Я - один, - твердо ответил тов. Голопупенко. - Полтора миллиона долларов.
      
      - Слушай, дорогой, ты, извини меня, как баран. Заладил, словно баран: полтора миллиона долларов, полтора миллиона долларов! Ну нет таких денег, дорогой. Во всем городе нет!
      
      - Миллион двести.
      
      - Пятнадцать тысяч рублей. Мое самое последнее слово. Водка, путевки - все как обещал.
      
      - Миллион двести тысяч долларов.
      
      - Двадцать тысяч! Рублей! Слушай сюда, дорогой, ты хоть раз в своей жизни такие деньги видел?
      
      - Миллион сто пятьдесят тысяч.
      
      - Рублей?
      
      - Долларов.
      
      - Какие доллары, слушай? - нетерпеливо всплеснул короткими ручками Абрек Ашотович. - Ты где живешь - в Сэшэа? Ты как говоришь - по-английски или по-русски? Вот из ер нэйм? Из Москоу э биг сити? Не понимаешь? Нет? Тогда считай на рубли.
      
      Евстафий Яковлевич поднял голубые глаза к потолку и тихо сказал:
      
      - Рубли - это бумага. А доллары - это... доллары.
      
      - Ва-а-ах! Тяжело с тобой, дорогой. Давай-ка, что ли, чуть-чуть отдохнем с дороги: немножко покушаем шашлык, немножко попьем коньяк, немножко туда-сюда, если хочешь, конечно, потанцуем с девушками. Ирочка, проводи уважаемого гостя ко мне наверх.
      
      - Я никуда не пойду, - тихо ответил тов. Голопупенко. - Миллион сто пятьдесят тысяч долларов.
      
      - Хо-ро-шо. - помрачнев, процедил Абрек Ашотович. - Хо-ро-шо! Не хочешь по-хорошему - давай по-плохому. Не хочешь со мной по-хорошему? Давай по-плохому! Давай! - он уверенно сел за широкий стол. - Как вас зовут, гражданин?
      
      Лицо Абрека Ашотовича зачугунело и приняло выражение стопроцентно ментовское. Исчез рандолевый зуб, исчез армянский акцент, напрочь куда-то пропала седая щетина. Перед нами сидел усталый и мудрый следователь из древнего советского фильма. Абрек Ашотович помучил тонкими пальцами щеку и повторил:
      
       - Как вас зовут, гражданин?
      
      Тов. Голопупенко испуганно подтянул штаны и растерянно произнес:
      
      - Так это... кого - меня?
      
      - Вас.
      
      - Так это... Голопупенко я, Евстафий... Евстафий... как его?... Яковлевич.
      
      - Очень хорошо. Документы на растаможку трамвая у вас, Евстафий Яковлевич, имеются?
      
      - Так это...
      
      - Имеются или нет?
      
      - Так это... в общем-целом... так сказать... с одной стороны... а с другой... сто...
      
      - Стало быть, - не имеются. Ай-ай-яй, гражданин, Евстафий, как вас?
      
      - Яковлевич.
      
      - Я-ков-ле-вич. Стало быть, имеет место грубейшее нарушение Устава таможено-караульной службы. Незаконный и, прошу вас заметить, Евстафий, как вас?
      
      - Яковлевич.
      
      - Я-ков-ле-вич, абсолютно беспошлинный ввоз контрабандного транспортного средства, объемом двигателя... о, пардон, пардон!... весом более трех тонн и длиной более... более двух с половиной метров. Что у нас полагается, Ира, за такого рода нарушения?
      
      Длинноногая Ира пошелестела бумагами и произнесла скрипучим сутяжным голоском:
      
      - Штраф 10 тысяч у. е. с конфискацией.
      
      - Слышите, Евстафий... как вас?
      
      - Яковлевич.
      
      - Слышите, Евстафий Яковлевич, с кон-фис-ка-ци-ей... Стало быть, трамвая у вас уже, можно сказать, нету.
      
      - Нет?
      
      - Нету, Евстафий Яковлевич, нету.
      
      - Хо-ро-шо, - тов. Голопупенко тяжко вздохнул и твердо промолвил. - Вызывай представителя власти.
      
      
      ******************************************************************
      
      - Ка... ак?
      
      Лицо Абрека Ашотовича от безмерного изумления снова стало на минуту интеллигентным.
      
      - Ка-а-ак? Ка-а-ак вы сказали? - пролепетал он и выбежал на самую середину офиса.
      - Вызывай представителя власти, - отчеканил тов. Голопупенко. - Зови ментов. Пусть мой транвай отойдет властям, а не вам, спекулянтам долбанным.
      
      - Ну, дед... - обессилено выдохнул Абрек Ашотович. - Ну, дед! Тяжелый ты, дед, человек.
      
      - Уж какой есть.
      
      - Ладно. Уговорил! Пять. Тысяч. Долларов. Пять тысяч долларов, дед! Ира, внесите бабульки.
      
      И сексапильная Ира тут же внесла на огромном жостовском подносе рыхлую груду серо-зеленых купюр. С каждой лежавшей на нем продолговатой бумажки на нас хмуро глядел бородатый анфас президента Гранта.
      
      - Ну, дед! - вновь всплеснул короткими ручками Абрек Ашотович. - Ну, - дед! Повезло тебе, дед! На всю жизнь ты теперь обеспечен.
      
      Но товарищ Голопупенко решительно оттолкнул поднос и все так же твердо промолвил:
      
      - Моя цена - миллион сто пятьдесят тысяч долларов. Другой цены не будет. Хоть зарежьте.
      
      Абрек Ашотович нехорошо усмехнулся, взглянул на него и, показав идеальной белизны вставные клыки, прохрипел:
      
      - А вот это мы можем. Это мы, дедушка, можем. Валеронька, подсуетись. Нужны па-ца-ны...
      
      ****************************************************************************
      
      Абрек Ашотович сидел, вальяжно развалясь в принесенном безмолвной обслугой кресле, и, попивая дымящийся черный кофе, презрительно наблюдал за дальнейшей судьбой упрямого тов. Голопупенко.
      
      И горька же была несчастного тов. Голопупенко дальнейшая участь! Ибо схватили его па-ца-ны и распяли на двух принесенных все той же безмолвной обслугой неструганых досках. И хлестали бичами его па-ца-ны и, глумясь, приговаривали:
      
      - Соглашайся на пять тысяч долларов, царь иудейский!
      
      Но тверд был тов. Голопупенко и лишь все новые и новые малиновые рубцы вздувались на его иссеченных бичами ребрах. И отвечал он им:
      
      - Миллион сто пятьдесят тысяч долларов есьм. А что ниже этого, то - от Лукавого.
      
      И отвергал он бумажки с портретом горького пьяницы Гранта и требовал бумажек иных, со светлым ликом праведника Франклина и, впадая в пророческий транс, все твердил и твердил, что суждено тем бумажкам быть сложенными в стандартные банковские пачки и что пачек тех явится числом сто пятнадцать.
      
      И не час и не два терзали его па-ца-ны, и уже не рубиновые рубцы, а сплошное кровавое месиво было на несчастного тов. Голопупенко спине и грудной клетке, и уже готов был он, воскликнув (почему-то по-английски): "Benjamin Franklin, into Your hands I commend my spirit! " - отойти в Лучший Мир, как раздался вдруг громоподобный крик: "Суки! Бляди! Всем на пол!" - и ворвались в офис Абрека Ашотовича осиянные светом бойцы из Управления по Борьбе с Организованной Преступностью.
      
      И их пятнисто-камуфляжный Командир отрубил своим острым мечом Абреку Ашотовичу правое ухо, а после, все тем же (но уже густо окровавленным) мечом он трижды перерубил крепчайшие пеньковые путы, коими прикручен был к доскам тов. Голопупенко.
      
      И поведал страдалец Евстафий свою им Историю, и умилились Бойцы, и восславили они страстотерпческий подвиг тов. Голопупенко, и конфисковали они Шарабан (Одиннадцатый Номер) как ввезенный без прОтокола и нерастаможенный.
      
      
      
       Глава II
       Гимн великому городу
      
      
      Обманул нас Абрек Ашотович. Обещанное им открытие Памятника не состоялось ни через день, ни через два, ни даже через неделю. Оно случилось лишь через три с половиной месяца.
      
      За этот срок все мы как-то устроились. Фрида работала в магазине Абрека Ашотовича продавщицей, поэт-атлет-экстрасенс подался в уличные музыканты, Е. Я. Голопупенко, в качестве колоритнейшего представителя ширнармасс, буквально не вылезал из телевизора, а что касается А. Д. Дерябина, так он и вовсе сделал головокружительную карьеру и сумел занять какой-то крошечный пост в Правительстве Сидора Сидоровича.
      
      Даже вечно сонный кот, по имени Эдуард Лимонов, и тот нашел себе занятие по душе - он ежедневно пробовал все новые и новые виды кошачьей пищи и к исходу третьего месяца, наконец, утвердился в своем окончательном выборе: он стал есть исключительно дорогущие банки "Гурмэ" и иногда (для разнообразия) - "Игл Пак Холистик".
      
      Лишь один ваш покорный слуга - бывший бизнесмен Иванов - так до сих пор и болтался, словно хризантема в проруби. Ни жилья, ни работы, ни хоть какого-нибудь источника хоть каких-то доходов. И что самое обидное, подобно классическому ленинградско-московскому интеллигенту, с 1993 года живущему на иждивении ближайших родственников, и обожающему употреблять словосочетания типа "экология души" и "неприкосновенный запас духовности", ваш покорный слуга даже пальцем не пошевелил, чтобы раздобыть работу, жилье и доходы. Ибо ваш покорный слуга... самое-то смешное, что ваш покорный слуга все эти дни занимался именно тем, что имело самое непосредственное отношение и к "экологии души" и даже... пардон! - к "неприкосновенному запасу духовности". Ваш покорный слуга все это время писал роман. Толстый, сугубо реалистический роман из древнеримской жизни. Главным героем романа был один тридцативосьмилетний древнеримский офицер, полностью разочаровавшийся в окружавшей его древнеримской действительности и... и вообще...
      
      
       Лирическое отступление о муках творчества.
      
      Толстый, сугубо реалистический роман покамест целиком помещался в десятистраничном отрывке. Уже целых полтора месяца я клещами выдирал из себя этот чертов отрывок, начинавшийся с: "Публий Сцилий Семвер был высоким, широким в кости мужчиной, охочим до неразбавленного вина и дешевых гетер...", и заканчивавшийся короткой звенящей строкой: "Он шел, слегка подволакивая раненую при Гавгамелах ногу".
      
      Середина бесконечно варьировалась.
      
      Вот говорят, что Лев Толстой ровно 25 раз переделывал сцену Шенграбенского сражения. Говорят, что Эрнест Хемингуэй переписывал последнюю страницу "Прощай, оружие" раз чуть ли не 40.
      
      Дети!
      
      Передо мною они оба - дети. Я перемарывал свой отрывок раз, чтоб не соврать, 90.
      После каждой такой переделки он становился все хуже и хуже. Господи, как же я мучился! Писать этот древнеримский роман было все равно, что рожать ежа без наркоза. За все эти месяцы я так и не смог прожить до конца тех десяти с небольшим минут, в течение коих давно уже ненавистный мне Публий Сцилий Семвер сперва проигрывал в кости четыре с половиной сестерция, а потом (после того, как, проигравшись в прах, вдруг нащупывал за подкладкой плаща случайно завалившуюся туда греческую драхму) отыгрывал их обратно.
      
      (К слову сказать, этому самому Публию Сцилию я придал некоторые черты своего, редко, но метко пьющего великолукского дяди, его сопернику - тихому греку с узкими миндалевидными глазами - подарил внешний и внутренний облик А.Д. Дерябина, а хозяина корчмы - добродушно-грубоватого ассирийца я беззастенчиво содрал с тов. Голопупенко).
      
      Господи, как же я мучился! Я все ухудшал и ухудшал свой отрывок, пока, наконец, не превратил его в какую-то скованную почти стихотворным ритмом кашу. Я даже стал переделывать столь прежде нравившиеся мне первую и последнюю фразы: в первой строке я заменил "охочий до" на "был большим любителем и ценителем", а "гетер" на "шлюх", а к последней, звеняще-чеканной фразе я в отчаяньи приделал следующее высокохудожественное окончание:
      
      "Он шел, слегка подволакивая раненую при Гавгамелах ногу. Его только что купленные сандалии издавали скрипучий, короткий, почти непристойный звук: "тр-р-рюх-плюх-тр-р-рюх-плюх-тр-р-рюх-плюх". В прозрачном ночном далеке сквозили слегка заостренные силуэты кипарисов".
      
      Хотя, если честно, мои творческие проблемы заключались совсем не в этом. Не в том заключались мои проблемы, какой такой именно звук издавали недавно купленные Семвером сандалии и в каком таком далеке сквозили сто лет невиданные мной силуэты кипарисов. Проблема моя состояли в том, что Публий Сцилий Семвер, давно уже ставший для меня абсолютно живым человеком (я с предельной ясностью видел каждый волосок на его рано начавшей лысеть голове, каждую капельку пота на его шишковатых залысинах, каждую черневшую на его одутловатой харе веснушку и конопушку), этот чертов Публий Сцилий решительно ничего не желал делать, кроме как проиграть тихому греку с миндалевидными глазами четыре с половиной сестерция, отыскать за подкладкой плаща случайно завалившуюся туда древнегреческую драхму и отыграть их обратно. В этих несложных действиях полностью раскрывался его простой и грубый характер. Публий Сцилий Семвер решительно отказывался делать хоть что-нибудь еще.
      
      В результате получалась какая-то, извините, меня, ахинея. Рассказ - не рассказ, роман - не роман, повесть - не повесть. Какой-то не имеющий ни конца, ни начала отрывок. Какой-то невнятный кусок неизвестно к чему ведущегося повествования. Не очень было понятно, что с этим куском теперь делать. Разве что вставить в рамочку и повесить на стену.
      
      Господи, как же я мучился! Как это было больно, сладко и стыдно. Без денег, без жилья, без женщины я ходил и грезил сценами из древнеримской жизни, почти умирая от своего бессилия прикрепить их к листу бумаги. Я опустился, я исхудал, я стал неопрятен и страшен. Мне случалось не есть по несколько дней. Однажды я попытался украсть с прилавка банан, меня поймали и не слишком больно, но как-то очень обидно и долго били. Боже, как же я мучился! А зачем? Что мне мешало подойти к тому же Дерябину и тактично ему намекнуть: брат, мол, Дерябин, ты, мол, при должности, а я, не в обиду тебе будет сказано, совершенно без денег, так что, брат мой Дерябин, выправь-ка ты мне, что ли, патент на уличную, скажем, торговлю. Чем хочешь. Хочешь газетами, а хочешь - гондонами.
      
      Но я предпочитал некрасиво и молча страдать. Лишь на сорок четвертый день этих бессмысленных и кровавых усилий мне, наконец, удалось отодрать себя от переписываемого в девяносто девятый раз отрывка и... ( я жил тогда в огромном и гулком здании закрытого навсегда института и уже вторую неделю подряд старался влюбить Семвера в черноглазую подавальщицу. У нее, у этой подавальщицы, было красивое тело рано созревшей женщины и растерянный взгляд тринадцатилетней девочки, не до конца уверенной, нравится ли она мальчишкам. Путем хитроумно выстроенной детективной интриги она должна была вывести Публия Сцилия на императора Траяна, которому я придал отдельные черты нашего учителя физкультуры. Но сначала Публий Сцилий Семвер был просто обязан в нее влюбиться. Как бы не так! Он, гад, и ухом не вел и явно собирался идти этой же ночью к шлюхам).
      
      Итак, к концу сорок четвертого дня мне, наконец, удалось отодрать себя от переписываемого в девяносто девятый раз отрывка и нечеловеческим усилием воли разогнать эту шайку-лейку: и Публия Сцилия Семвера, и тихого грека с миндалевидными глазами, и черноглазую подавальщицу, и добродушно-грубоватого ассирийца, - мне, наконец, удалось отвлечься от поисков завалившейся за подкладку плаща древнегреческой драхмы (продолговатой и рубчатой, теплой на ощупь), забыть о несчастных четырех с половиной сестерциях и, пробившись на прием к А.Д. Дерябину, тактично ему намекнуть: брат, мол, Дерябин, ты, мол, при должности, а я, не в обиду тебе будет сказано, совершенно без де... и далее по тексту.
      
      
      
       Отступление второе. О секретах успеха.
      
      
      ...А.Д. Дерябин робко мигнул своими узкими миндалевидными глазами и разразился долгим молчанием.
      
      - Понял, - кивнув головой, еле слышно ответил я. - Вас. Товарищ Дерябин. В общем и целом. Понял.
      
      Ибо не мальчик был я, и не один, слава Богу, ковер истоптал за свои почти сорок лет в кабинетах чиновников. Ибо не мальчик был я, и уже через сутки зарегистрировал ООО "Сила через - радость!", весь уставной капитал которого был поделен на следующие равные доли:
      
      25% уставного капитала владел (через два подставных лица) А.Д. Дерябин.
      
      25% уставного капитала владел (через три других подставных лица) главный санитарный врач города Э.Ю. Яковлев.
      
      25% уставного капитала владел (напрямую) начальник управления эстетики городской среды К.К. Карабасов.
      
      Оставшимися 25% единолично владел и распоряжался ваш покорный слуга.
      Снабженное благожелательными визами А.Д. Дерябина, К.К. Карабасова и Э.Ю.. Яковлева заявление ООО "Сила через - радость!" спустя каких-то два дня легло на стол к мэру.
      
      Дальнейшее напоминало холодный душ.
      
      Или - электрошок.
      
      Или, даже можно сказать, - ожог напалма.
      
      Заявление вернулось из главной Приемной с редчайшей резолюцией "Отказать".
      
      Вообще-то, резолюция "Отказать" выходила из-под пера Главы буквально в считанных случаях. Обычной резолюцией мэра была резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная светло-синей пастой. Она-то, в общем, и значила: "Отказать".
      (Резолюция же "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная темно-фиолетовыми чернилами, означала: "Как вы мне все надоели! Делайте все, что считаете нужным". Резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная в нежно-салатной гамме, означала именно: "Г-ну Карабасову. Разобраться". И, наконец, резолюция "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненная красной ручкой, означала: "Срочно, вне всякой очереди, выдать патент - дело взято под личный контроль Сидором Сидоровичем".)
      
      Но нас, повторяю, все эти нюансы и тонкости не касались. На нашем заявлении стояла уникальная резолюция "Отказать".
      
      Мы, как говорится, сами и напросились. Ибо прошение наше противоречило глубинному убеждению Сидора Сидоровича, что торговать газетами и журналами (а мы собирались торговать именно газетами и журналами) должны только сами редакции газет и журналов и более никто.
      
      На ходу приноравливаясь к этой странной логике колхозного рынка, мы взяли в дело пятого дольщика - редактора популярного молодежного журнала "Актуальные вопросы полового созревания" (к слову сказать, этот восьмидесятитрехлетний редактор оказался человеком весьма бескорыстным: весь его интерес в нашем бизнесе заключался лишь в том, что мы обязались продавать за месяц не менее тысячи ста экземпляров горячо любимых им "Актуальных вопросов").
      
      Новое заявление за подписью аксакала-редактора, наконец, возымело успех. Успех включал в себя все: и резолюцию "Г-ну Карабасову. Разобраться", выполненную революционным красным цветом, и ослепительно-белый, стыдливо хранящий тепло только что отпечатавшего его принтера патент, вынесенный на цырлах лично начальником лицензионного отдела, и набранный ровными черными буквами лучший в городе адрес: Веселый пр., д.35 (знаменитый Пятак между пятизвездочным отелем "In God we Trust" и станцией метро "Мытный рынок").
      
      Торговля пошла - сказочная.
      
      Одного криминального еженедельника "Мочилово и кидалово" уходило в день выхода по пятьсот экземпляров. Да что там "Мочилово", если даже сверхпопулярного молодежного журнала нам удавалось продать за месяц штук тридцать-сорок, так что в конце мы выкидывали на помойку лишь экземпляров тысяча семьдесят-тысяча шестьдесят.
      
      Такая пошла торговля, что даже заслуженный ветеран Пятака Жора Бабкян, прославившийся тем, что ни разу в жизни не платил мафии, однажды сказал нам с незлой стариковской завистью:
      
      - Да-а, ребятки... у-ухватили в-вы за х-хвост птицу-удачу!
      
      Так сказал нам Жора Бабкян - заслуженный спекулянт Пятака с дореформенным стажем. Сам Жора Бабкян!
      
      Но... я очень боюсь, что все изложенные чуть выше нюансы, все эти прибыли-взятки-наезды-откаты, весь мелкорозничный реализм действительной жизни уличных спекулянтов просто не стоят твоего, читатель, утонченного и просвещенного внимания.
      
      Зато что уж точно стоит твоего внимания, так это имевшее быть ровно в половину двенадцатого грандиозное народное гулянье. А именно
      
      
       Праздник Открытия Памятника Последнему Трамваю.
      
      
      Как выяснилось где-то сутками позже, Праздник Открытия Памятника стал самым последним событием целой эпохи. Т.е. он оказался мероприятием, как ни крути, историческим. Что я могу сказать, как живой свидетель Истории?
      
      Во-первых, ни черта не видно. События исторические лучше смотреть дома, по телевизору. Там вам покажут все: и седого осанистого Ельцина верхом на танке, и чадящие верхние этажи Белого дома, и рассевшихся на рельсах полуголых шахтеров, и подписывающего соглашение в Рамбуйе Виктора Степановича Черномырдина.
      
      Человек же, вляпавшийся в Историю живьем, видит, как правило, разную ахинею: круто остриженный затылок двухметрового соседа спереди, лихо рассекающий толпу отряд каскоголовых омоновцев, какого-то седого, неопрятно одетого мужика, которого все почему-то принимают за Ельцина, но который, однако, оказывается Гавриилом Поповым, какого-то стоящего перед толпой и уныло матерящегося в мегафон милицейского полковника и прочая, и прочая, и прочая.
      
      Нечто подобное видел, читатель, и я. Стоя в живом человеческом море, я видел то колючую спину маячившего передо мной невысокого чеховского интеллигента в дореформенной куртке-болонье, то разноцветную стайку оживленно щебечущих пэтэушниц в головокружительно коротких кожаных юбочках, то двух худых, словно щепки, тургеневских юношей в стильных полувоенных френчах а la Леонид Парфенов, то кривоватый и разнокалиберный строй чересчур молодых, похожих на школьников, милиционеров, то наш Шарабан Одиннадцатый Номер, казавшийся удивительно бедным и маленьким на подпиравшем его огромном мраморном постаменте, то стоявшую близ постамента неожиданно скромную, обитую блеклым жэковским кумачом трибуну, и (наконец-то!) на самом почетном месте этой трибуны я видел лично Евстафия Яковлевича Голопупенко.
      
      Единожды Герой был идеально побрит, безупречно наглажен, до смерти перепуган, накрепко привязан к широкому и цветастому, словно детский набрюшник, галстуку и даже (как мне показалось) уже успел выпить для храбрости рюмку-другую.
      
      Рядом с Евстафием Яковлевичем, равномерно покачивая всеми своими восемнадцатью подбородками, стоял величественный Василь Василич - Зам Сидора Сидоровича по Тылу. (Самого Сидора Сидоровича - как почтительно перешептывались в толпе - на Празднике Открытия Памятника не было).
      
      - Дорогие та-а-ащи! - начал величественный Василь Василич. - Слово пре... пре... дается... слово... предо... ается... - Василь Василич минутку-другую помедлил. - Слово предоставляется мне - Василь Василичу.
      
      Тяжело дались эти годы ястребоклювому Заму по Тылу. Как, может быть, помнят особо внимательные читатели этой сумбурной книги, Василь Василич некогда обвинил Сидора Сидоровича в бонапартизме. (А тот его, соответственно, в волюнтаризме, монетаризме и стремлении огульно хватать верхи). Сидор Сидорович всех этих беспочвенных обвинений ему отнюдь не забыл и, придя к власти, немедленно велел приковать Василь Василича к уединенной скале, находившейся на самой границе пространства-времени. Долгие десять лет простоял величественный Василь Василич в этом весьма унизительном для руководящего работника его уровня положении, и все эти долгие десять лет специально выписанный из N-ского зоопарка орел методично выклевывал Василь Василичу печень. На одиннадцатый год Сидор Сидорович Василь Василича, наконец-то, простил, и определил своего исклеванного, словно российский сыр, недруга, на почетную и ответственную, но, опять же, чуть-чуть унизительную должность Зама по Тылу.
      
      - Дорогие та-а-ащи! - продолжил многоопытный Василь Василич. - Позво мне от ли всей... апсеснасти... вру... тащу... Гу... пенко Большой Подарочный Набор!
      
      (Бурные продолжительные аплодисменты).
      
      - Дорогие та-а-ащи! Большой Подарочный Набор вру... тащу Гу... пенко поручил мне лично Сидор Сидорович!
      
      (Бурные продолжительные аплодисменты).
      
      Раздаются здравицы:
      
      - Хай живэ Сыдор Сыдорович!
      
      - Сидар Сидаравыч, мы лубим тебя, дарагой!
      
      - Мы политикой не занимаемся, мы огурцы рОстим!
      
      После чего слегка контуженный аплодисментами Василь Василич передал товарищу Голопупенко лично подобранный Сидором Сидоровичем Набор.
      
      Набор состоял из:
      
      а) бронзового бюста тов. Кагановича,
      б) коллекции порнографических открыток,
      в) сорокакилограммового мешка сахара-рафинада,
      г) японского видеомагнитофона марки "Видик-Шмидик",
      д) толстой стопки почетных грамот за 1932-1969 годы,
      е) мало ношенного драпового пальто,
      ж) шеститомного собрания сочинений Патриса Лумумбы.
      
      Отягощенный дарами тов. Голопупенко расчувствовался и пустил слезу.
      
      Сентиментальный, как и все старики, Василь Василич тотчас припал к нему на грудь и зарыдал навзрыд.
      
      Потом (минут через десять-пятнадцать) после деликатного возвращения рыдающих Василь Василича и Евстафия Яковлевича обратно в Президиум (подчеркнуто бесстрастные молодые люди, незаметно поплевав себе на руки, деловито перенесли туда их обоих под микитки) начался Большой Праздничный Концерт.
      
      Знаешь ли ты, читатель, что такое Большой Праздничный Концерт?
      
      Нет, ты не знаешь, что такое Большой Праздничный Концерт! В Концерте принимал участие самый-самый цвет окейской богемы: певцы Генка Коняхин и Филя Киркоров, характерный танцор Бен-Бей-Бек, исполнитель военно-патриотических баллад Иван Малахолов, стриптиз-певица Жанна Преображенская, неподражаемый рассказчик анекдотов Вова-с-Тамбова, Арчил Арзуманян (секс-певец), неизбежный Яша Рабинович и еще десятков пять-шесть почти безымянных звезд - какая-то мало известная мне, но, судя по голосу, весьма популярная тетка в двухметровом кокошнике, какой-то бугрившийся мускулатурой атлет, какая-то босоногая нимфетка в окружении стайки поклонников, какой-то рыхлый, толстый, огромный, страдающий страшной одышкой певец, по прозвищу Полтора Кобзона, какая-то бойкая бабушка в декольте, какой-то лысый и подшофе, какой-то пузатый и чуть обдолбанный и прочая, и прочая...
      
      Это был самый-самый смак окейской богемы! И самый-самый-самый ее цвет!
      
      Первым вылетел на эстраду сверх-супер-звездно-эксклюзивный дуэт: Генка Коняхин и Филя Киркоров. Пели они на удивление складно, хотя и каждый свое.
      
      Генка нехотя бил чечетку, оглушительно цыкал рандолевым зубом и еле слышно бубнил себе под нос:
      
       Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
       Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
       Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
       Гоп-стоп, мы подошли из-за угла,
       Гоп-стоп, мы подошли из-за угла...
      
      Филипп же Киркоров выделывал по-над сценой грациозные балетные па и выводил медово-бархатным баритоном:
      
      
       Но почему-почему-почему
       Был све-то-фор
       Зеленый?
       Да потому-потому-потому,
       Что был он в жы-ы-ызнь
       Влюбленный!
      
      Публика на площади переминалась с ноги на ногу и тихо умирала от восторга.
      
      Потом популярная тетка в двухметровом кокошнике пропела неожиданно тоненьким голоском:
      
       В нашенской квартирке
       Ком-му-наль-ной
       Мы предпочитали секс
       А-наль-ный.
      
      Охваченная ностальгией площадь рыдала ручьем.
      
      Потом сводный хор золотопогонников что-то складно проорал строем, потом неизбежный Яша Рабинович уныло пробормотал свои не менявшиеся лет семь-восемь пять-шесть хохм (чеховский интеллигент рядом со мной уронил очки и чуть не описался от хохота), потом... но стоит ли особо расписывать, что было потом?
      
      Я думаю, мой читатель, ты и сам без труда представишь и зажигательно-искрометный танец, который исполнил характерный танцор Бен-Бей-Бек, и протяжно-народную песню "Вдоль по Питерской", коею порадовал нас Полтора Кобзона, и убойно-забойный, моментально подхваченный площадью шлягер "Ай-люли-три-рубли", исполненный босоногой нимфеткой в сопровождении хора поклонников, и искрометно-улетные монологи знатного сатирика М. Задорнова, и незатейливый пейзанский юморок Вовы-с-Тамбова, и неспешно-патриотческие баллады И. Малахолова, и... и все, что угодно. Но одного, я уверен, представить тебе не дано.
      
      Ты не сумеешь вообразить, что вытворял на сцене Арчил Арзуманян. Секс-певец.
      
      Читатель! Это было что-то.
      
      Не знаю, может быть, здесь сыграло роль мое не вполне достаточное питание во время недолгой карьеры литературного гения. А, может, сказалось известное перенапряжение последних недель во время титанической борьбы за патент. А, может быть, я просто-напросто перебрал доступную моему психологическому устройству дозу пошлости. Короче, меня вытошнило.
      При первых же рвотных позывах я опрометью покинул площадь.
      
      **********************************************************************
      
      М-да, читатель... живи я в тридцатых годах и будь я героем Юрия Карловича Олеши, я бы сейчас, вероятно, подробно и трепетно переживал свою оторванность от класса-гегемона. Но я живу (слава Тебе, Господи!) не в тридцатых годах, и я герой (что тоже неплохо) не Юрия Карловича, из-за чего к своей полной оторванности от победившего охлоса я отношусь, в общем и целом, спокойно.
      
      Т.е. без лишней горечи.
      
      Как, впрочем, и без особых восторгов.
      
      Мир уродлив и это часть Божьего замысла. Мир уродлив, и к этому нужно относиться, как к данности. Мир уродлив... но, черт побери!... он далеко не всегда уродлив.
      
      Я замедлил шаги и невольно огляделся вокруг. Окружавший меня городской пейзаж был безупречен, как проза Довлатова.
      
      В чем это выражалось? В его соразмерности.
      
      *********************************************************************
      
      В чем это выражалось? В необъяснимой гармонии отдельных деталей. В удивительной выверенности ширины улиц к их длине. В почти безупречной равности этих как бы минуту назад окаменевших стен размаху раздвинувшего их в стороны пустого уличного пространства. В их идеальной, ранящей глаз прямизне, прихотливо прерываемой свободным изгибом каналов.
      
      Окружавший меня пейзаж был так нестерпимо прекрасен, что в уголках моих глаз поневоле вскипала влага. Ведь заполнявшая его до краев красота пребывала в слишком кричащем, в слишком разительном диссонансе с неверной человеческой сутью его обитателей. Окружавший меня пейзаж был так нестерпимо красив, что я ... я, короче, не выдержал и прикоснулся губами к нагретому робким сентябрьским солнцем гранитному парапету канала.
      
      ***************************************************
      
      Парапет был теплым и твердым, как девичья грудь.
      
      ***************************************************
      
      Но ... но даже и здесь мой жадный к уродствам глаз все-таки выхватил из окружавшего меня пейзажа вопиющую несообразность.
      
      Там, где Веселый проспект прерывался широким каналом им. Шверника (быв. Павлоградским), растопырил свои бесчисленные луковки и маковки Храм Всех Скорбящих. Нет, сам по себе Храм был, может, даже неплох, но - выпадал из контекста.
      
      Как будто в двух-трехстраничный рассказ Хемингуэя алкоголик-редактор вдруг взял и затиснул пару абзацев из Гоголя.
      
      Неделю назад отремонтированный Храм полыхал нестерпимо яркими красками. В густой и черной воде канала отражалась оперная безвкусица его луковок и завитков.
      
      
       Глава IV
       Жизнь Пятака
      
      
       Там в стихах пейзажей мало,
       Только бестолочь вокзала
       Да театра кутерьма.
       Только люди как попало:
       Рынок, очередь, тюрьма.
       Жизнь, должно быть, наболтала,
       Наплела судьба сама.
       А. Тарковский
      
      
      - Мама дорогая! - вдруг похлопал я самого себя по слегка, увы, уже облысевшему темени. - Ведь от Всескорбящего же Храма ровно три минуты ходьбы до Пятака. Надо б сходить и проверить, как там идет процесс.
      
      Процесс шел вовсю. Наш красный газетный стенд стоял абсолютно голый. Товар со стенда сметали начисто. Брали практически все. Попросту - все. Даже молодежный журнал "Актуальные вопросы полового созревания".
      
      - Слушай, в чем дело? - спросил я бригадира точки Славу.
      
      - И сам не знаю, - недоуменно пожав худыми плечами, ответил он. ; Наверное, это из-за вторжения.
      
      - Какого вторжения?
      
      - Ну... графа Дракулы.
      
      - Какого графа?
      
      Слава потупил глаза и перевел разговор на имевшую место позавчера недосдачу.
      В этом отношении Слава был типичнейшим аборигеном. Жители города О"Кей-на-Оби были, прямо скажем, людьми весьма и весьма общительными (чтоб не сказать, болтливыми). Они с превеликой охотой поддерживали практически любую беседу: о талантах и странностях Сидора Сидоровича, об интригах на выборах в Городскую Думу, о поголовной коррупции, просто разъевшей город, о головоломных проблемах свернувшегося лет двадцать назад пространства-времени, о капризах погоды, о последней книге Пелевина, короче - практически обо всем.
      
      Однако они старательно избегали одной-единственной темы. Мистической темы некого "Вторжения" и столь же таинственно связанного с ним "графа Дракулы". Точно такой же неявный, хотя и достаточно прочный испуг вызывали у них некстати сказанные слова "товарищ Троцкий" и "товарищ Сталин".
      
      Правда, жители бывшего города N были вообще людьми со странностями. Взять того же Сидора Сидоровича. Или Женю Бабкяна.
      
      А Секс-Символ Семидесятых? А Генка по прозвищу "Кариес"? А его неразлучный друг - мороженщик Санька по прозвищу "Йес-Ичиз"?
      
      Нет, безусловно, жители бывшего города N были людьми с чудинкой. Единственным относительно нормальным обитателем Пятака был бард-демократ Тюнькин.
      
      
       Горестная история барда-демократа
      
      Бард-демократ был человеком не просто нормальным. Он был человеком серьезным и нудным. Будучи человеком нудным, зрителей он не баловал, и из года в год исполнял одни и те же две песни: одну лирическую - "Сосны. Высокие ели", другую юмористическую - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"
      
      Иногда, для придания своему выступлению большей нарядности, он тыкал перстом в расположенное на противоположной стороне красно-кирпичное здание Мариинской тюрьмы и, не переводя дыхания, выдавал на-гора роскошную английскую фразу:
      - Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижн андэ вэ тиррани ов вэ комьюнистс!
      
      Что, между прочим, было чистейшей правдой. Году в 71-72-ом бард-демократ действительно изучал устройство Мариинской тюрьмы изнутри. (Статья, согласно тогдашнему УК - 129-ая. Злостный неплатеж алиментов).
      
      *********************************************************************
      
      ...Этот бард-демократ, к слову сказать, не всю свою жизнь был уличным музыкантом. Как знала на Пятаке любая нелегально торгующая телепрограммой бабка, некогда он работал в рекламном агентстве "Любимый город" и занимал там эксклюзивно-престижную должность поэта-текстмейкера, и, между прочим, именно Тюнькин три года назад сочинил до сих пор гремевший по городу лозунг Бабаевских хлебных складов:
       "Кекс "Столичный" - секс отличный!"
      
      Правда, потом работа в рекламной компании у Тюнькина не заладилась. Господь его знает, что было тому причиной. То ли подгадил ему на редкость скверный и нудный его характер, то ли лозунг: "Кекс "Столичный" - секс отличный!" был с его стороны лишь одномоментной вспышкой гениальности, то ли все любимогородские интриганы и завистники объединились, как водится, супротив человека талантливого с целью человека талантливого, как водится, взять да и выжить, но - в один далеко не прекрасный день Александр Г. Тюнькин сменил галстучно-офисный труд текстмейкера на горький и пыльный хлеб уличного музыканта.
      
      Не помог весь проделанный им титанический труд. Вдохновение покинуло Тюнькина начисто и, как ни тужился бард-демократ, как ни старался он выдавить из себя хоть какую-то фразочку, хоть бы отчасти сравнимую с великим лозунгом хлебных складов (например, рекламный девиз агентства знакомств "Наталья": "Всем попробовать пора бы, как вкусны и нежны бабы", или пиар-слоган компьютерного центра "Чиз": "Имеет некоторый смысел вам рассказать про жар холодных чисел"), все было напрасно, и Тюнькину все же пришлось сменить галстучно-офисный труд текстмейкера на горький и пыльный хлеб уличного музыканта.
      
      На новой работе сперва все шло нормально. В смысле - Тюнькин лабал, лохи башляли, и за два-три часа не слишком напряжной работы Тюнькин теперь заколачивал больше бабок, чем за две-три недели унылого офисного сидения в агентстве "Любимый город".
      Бабки, короче, шли. Бабульки, короче, капали. Бабок, чего там греха таить, хватало. Хватало жене, хватало любовнице, хватало на новые записи, хватало на пиво баночное и даже на тридцатипятилетний армянский коньяк "Васпуракан".
      
      Такая райская жизнь продолжалась почти что полгода. А потом начались неприятности.
      
      Физически неприятности воплотились в виде такого довольно крепенького, довольно амбалистого с виду бородача. Бородач не только пришел на Пятак с точно такой же, как у Тюнькина, надтреснутой восьмирублевой гитарой, и не только все время пытался встать на излюбленном тюнькиновском месте ; у угла, но к тому же принялся исполнять точно те же, что и бард-демократ, популярные песни, одну лирическую - "Сосны. Высокие ели", другую юмористическую - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"
      В отношении песен здоровяк-бородач высказывал претензии авторства. Т.е. он утверждал, что именно он, бородач, их сочинил.
      
      Как ни абсурдны были претензии потерявшего честь и совесть амбала, пришлось обращаться в суд. В роли суда выступала, как водится, местная мафия. В роли же местной мафии выступали, как водится, четыре азербайджанца: Толик, Алик, Малик и еще один - самый широкоплечий, самый маленький и самый густо небритый мафиозо, имя которого все почему-то всегда забывали.
      
      Бородач предоставил им на экспертизу кипу густо исписанных черновиков, беловые самиздатовские варианты и тоненький сборник стихов "Привет, Зурбаган!" из поэтич. серии "Тебе в дорогу, романтик".
      
      Бард-демократ отделался голословным утверждением, что песни не купленные и их может петь каждый.
      
      Спор этот вызвал жестокий раздрай среди искусствоведов в адидасе. Толик и Малик взяли сторону более солидного с их точки зрения бородача, Алик - более привычного ему барда-демократа, а самый плечистый и самый маленький азер (чье имя все почему-то всегда забывали) придерживался того мнения, что пусть они (пилять!) оба поют, нам же (пилять!) больше будет бабок.
      
      Хотя о расколе в стане мафии наши певцы так ничего никогда и не узнали. Ведь по древнему, словно мир, обычаю толковище братвы велось строго отдельно от коммерсантов (в кафе "Азери-Байнар" на ул. Кракова), и обоим нашим друзьям-врагам был объявлен лишь окончательный и не подлежащий обжалованию вердикт большого бандитского курултая.
      
      Обе песни - и "Сосны. Высокие ели" и эта (пилять!) про веник объявлялись неотъемлемой собственностью бородача. Что же касается всех остальных песен, то их позволялось петь им обоим: барду-демократу с восьми утра до пяти вечера, а амбалу-бородачу - с пяти вечера и до восьми утра. Судебные издержки (по сто, короче, баксов на каждое, короче, рыло всех четырех уважаемых членов суда) решено было возложить на проигравшего барда-демократа.
      
      Для Александра Г. Тюнькина начались отныне гиблое время. Ибо это, прямо скажем, весьма и весьма непродуктивное занятие - петь и плясать в первой половине дня.
      Бард-демократ не только напрочь забыл вкус пива баночного и тридцатипятилетнего армянского коньяка, и не только (с большим, между прочим, скандалом) расстался с любовницей, но и его самого чуть было не бросила жена и, между нами говоря, уж лучше бы она его бросила, ибо пожилая и некрасивая бард-демократовская жена (так никогда и не забывшая ему имевший место в 1971 году злостный неплатеж алиментов) ела его поедом всю вторую половину дня, когда бард-демократ, напевшись и наплясавшись, хочешь - не хочешь, возвращался в родные пенаты.
      
      Пошли лихие деньки! Вокал стал настолько невыгоден, что бард-демократ, трезво все расценив, вообще расстался с гитарой и стал уже просто просить милостыню. Прося милостыню, он делал особый нажим на свое мрачноватое обаяние потомственного интеллигента и вовсю эксплуатировал ветвистую английскую фразу:
      
      - "Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижн андэ вэ тиррани ов вэ комьюнистс!"
      
       История поэта-атлета
      
      Что же касается Дмитрия В. Рыкова (ибо, как, конечно, давно догадался читатель, кряжистый амбал-бородач, поломавший карьеру Тюнькина, был наш старый и добрый друг поэт-атлет), что касается Дмитрия Рыкова, то его новая работа ему, в общем и целом, пришлась по душе.
      
      Ну, во-первых, как ни крути, лавэ. Благодарные граждане накладывали ему за день в футляр от гитары, тысяч, бывало, по сорок. Примерно половину этой суммы отбирали золотозубые азеры, но и оставшейся половины хватало (ха-ха!) на жизнь. С избытком хватало.
      
      Во-вторых, поэта-атлета привлекала странная прочность его нынешнего положения. Было что-то незыблемое и основательное в том, что он, Дмитрий В. Рыков, стал теперь нищим с гитарой.
      
      Его прежняя многолетняя должность - поэт-атлет, либеральное светило, видный общественный деятель, автор поэтич. сборника "Привет, Зурбаган!", и т.д. и т.п., - вся его прежняя деятельность почему-то таила в себе некий вынесенный за скобки подленький знак вопроса:
      
      А не является ли она, вся его многотрудная деятельность, просто-напросто никому не нужной херней?
      
      И что-то подсказывало Дмитрию Рыкову:
      
      Да, является.
      
      В его новой работе этот подлый вопрос был отсечен изначально. Если он пел то, что проходящим мимо гражданам казалось херней, денег в гитарный футляр не капало, и золотозубые азербайджанцы выговаривали ему: "Слушай, брат, зачем так плохо поешь, а? Смотри, поставим вместо тебя Колю-с-баяном!".
      
      Если же он пел то, что проходящих мимо граждан действительно радовало или печалило, деньги в футляр начинали течь рекой, и золотозубые азера тут же перебрасывались замаслившимися от вожделения взглядами, а потом начинали очень долго и ожесточенно галдеть по-азербайджански на предмет увеличения поэту-атлету арендной платы.
      
      Подлаживаясь к вкусам народа, поэт все сужал и сужал свой репертуар и, в конце концов, ограничил его двумя отвоеванными у конкурента песнями: одной лирической - "Сосны, Высокие ели", а другой юмористической - "Куды ж ты, пидла, вэник заховала?"
      
      Кстати, была и еще одна причина, мирившая Дмитрия Рыкова с его нынешним положением. Ему просто нравилось все бестолковое население Пятака: ему нравился Санька по прозвищу "Йес-Ичиз", ему нравился Генка по прозвищу "Кариес", ему нравился Жора Бабкян по прозвищу "Ни цента мафии!" - его всю жизнь притягивали чудаки и оригиналы.
      
      Главным же здешним чудаком и оригиналом был, безусловно, Секс-Символ Семидесятых.
      
      
       Горестная история Секс-Символа Семидесятых
      
      Секс-Символ торговал выключателями и батарейками. Когда-то, в те бесконечно далекие и бесконечно счастливые времена, когда торговля на Пятаке была совсем еще дикой и неупорядоченной, когда торговая наценка составляла минимум двести процентов, короче, во времена мэров-либералов Пал Палыча и Савл Савлыча, Секс-Символ торговал также и водкой. На его дощатом столе, среди россыпи выключателей и батареек, стояла высокогорлая бутылка "Столичной" и лежал написанный от руки плакатик: "За водяру отвечаю репой".
      
      Но те времена, повторяем, уже давным-давно миновали. И сейчас Секс-Символ торговал одной электротехникой.
      
      Впрочем, главное место в жизни Секс-Символа занимала отнюдь не торговля. Центральное место в жизни Секс-Символа занимала наука.
      
      История.
      
      ИСТОРИЯ с Большой Буквы.
      
       А, вернее, та интерпретация ИСТОРИИ, которую Секс-Символ почерпнул из книг Н. Фоменко.
      
      (В теории Н. Фоменко Секс-Символа чуть-чуть, конечно, смущала личность автора. А именно - те бесконечные сальные шуточки, которые Н. Фоменко то и дело отпускал с телеэкрана. Но вот сама Теория его объективно привлекала).
      
      Теорию Н. Фоменко Секс-Символ творчески переработал и в неторговые дни охотно излагал всем желающим (и не желающим). "Во-первых, - осторожно начинал Секс-Символ, - (это только во-первых, - понятно-ясно?!) во-первых, - самое-самое главное! А. А. Гитлер был за нас. Это настолько понятно и ясно, что даже буржуазные фальсификаторы так и не смогли укрыть от народа тот факт, что А.А. Гитлер воевал с американцами. А человек, воевавший с американцами, просто не мог объективно не быть за нас. Понятно-ясно?!"
      
      "Во-вторых, - в этом месте Секс-Символ Семидесятых, как правило, прекращал торговать, - во-вторых, годы жизни В.И. Ленина указаны неправильно. В.И. Ленин родился не в 1870 году, а в 1905. В 1917 году (любой грамотный человек может получить эту цифру простым вычитанием) В.И. Ленину было всего 12 лет, и всем заправлял не он, а его старший брат Саша (А.И. Ленин)".
      
      Понятно-ясно?!
      
      Именно в А.И. Ленина и стреляла в 1919 году еврейка Фанни Каплан, в то время как В.И Ленин сдавал в это время экстерном экзамены за курс гимназии. 22 июня 1941 года, - на этом этапе Секс-Символ Семидесятых мог запросто запихнуть в пасть несогласному все свои выключатели и батарейки - 22 июня никакая война, естественно, не началась (да и как же она могла начаться, если А.А. Гитлер был за нас?), а началась ожесточенная дискуссия о роли профсоюзов между возмужавшим В.И. Лениным и И.В. Сталиным.
      
      На стороне И.В.Сталина, - на этой стадии впавшего в академический раж Секс-Символа начинала побаиваться даже местная мафия - на стороне И.В.Сталина был практически весь состав тогдашнего Политбюро, зато на стороне В.И.Ленина был Ю.А.Гагарин. Бороться с Ю.А.Гагариным И.В.Сталин был, естественно, жидковат, из-за чего в 1943 году добровольно подал в отставку и открыл первую в нашей стране кооперативную шашлычную на проспекте (вот ведь ирония судьбы!) именно Ю.А.Гагарина.
      
      И так далее, и так далее, и так далее. Уж о чем, о чем, а об ИСТОРИИ Секс-Символ Семидесятых мог говорить часами. А если дать ему волю, то и сутками...
      
      ***************************************************************
      
      ...Столик Секс-Символа был на Пятаке крайним. Далее начиналось скудно освещенное пространство подземного перехода. Нас, спекулянтов, из перехода безжалостно изгоняли Не гоняли оттуда одних музыкантов и нищих. Музыканты и нищие в переходе, соответственно, и толпились.
      
      Миновав дощатый столик Секс-Символа, и благополучно избежав очередной семнадцатичасовой лекции о закулисной борьбе в Политбюро фракций Шелепина и примкнувшего к ним Шепилова, я приблизился к переходу. У самого спуска в его оранжевое жерло расположилась живописная группа индейцев-боливийцев.
      (Откуда в городе О"Кей-на-Оби могла вдруг взяться живописная группа индейцев-боливийцев, так навсегда и осталось для меня загадкой. Как, впрочем, и то, откуда в нем могли появиться журнал "Playboy" и пиво "Хайниккен").
      
      Индейцы - все как один крохотные, круглолицые, унизанные отроческими прыщами, были окружены густым и плотным кольцом ядреных русских девок.
      
      (Вот вам, кстати, еще одна - совершенно неразрешимая - загадка. Загадка женской славянской души. Он весь в прыщах и ростом с табуретку, а девкам, вишь, нравится. Им важно, что гармонист. И что... иностранец).
      
      Итак, индейцы яростно дули в трубы и били в тамтамы. Барышни млели и таяли.
      Я миновал их, скривившись от зависти.
      
      В следующем, залитом желтым светом колене перехода изможденная сорокапятилетняя девушка исполняла классические арии.
      
      Ей не подавал ничего и никто. Вид у сорокапятилетней девушки был настолько жалкий, что люди мягкосердечные предпочитали поскорей миновать ее быстрым шагом, а люди жестокосердные, напротив, останавливались и злорадствовали.
      Ни те, ни другие не давали ей ни копейки.
      
      - Мой мель-мель-ник, - выводила сорокапятилетняя девушка, цепляя прохожих умоляющим взглядом, - пра-пра-во не жди меня-а-а...
      
      Я опустил глаза и прибавил шагу...
      
      Метрах в двадцати от сорокапятилетней девушки побирался старик без ног. Делал он это с каким-то достоинством и... как бы это лучше сказать? ...тактом. В каждом его жесте, слове и взгляде сквозил природный, чуть придерживаемый артистизм, свойственный нищим-профессионалам.
      
      Я в общем-то (судите меня, как хотите) уличным попрошайкам никогда и ничего не даю, но здесь (опять же судите меня, как хотите) не удержался. Ущипнув котлету вчерашней выручки, я низко нагнулся и запихнул в стоявшую на черном асфальте шапку-ушанку огромную, словно лопух, тысячу.
      
      Сгибаясь к шапке, я вдруг поймал боковым зрением знакомую бородищу лопатой.
      Я распрямился и пригляделся получше. Низкая челка. Изогнутый пористый нос. Свисающие почти до колен павианьи длани.
      
      Конечно, это был он. Гольдфарб Яков Михайлович.
      
      (Мы познакомились пару недель тому назад во время моих круглосуточных бдений в приемной Сидора Сидоровича).
      
      - Яков Михалыч! - заорал я. - Якы-ы-ыв Ми-ы-ыхалыч!
      
      Гольдфарб обернулся, тоже признал меня и радостно поднял ручищи.
      
      - Михал Сергеич! Друг дОрОгОй! - пропел он с неизжитым за все эти долгие годы оканьем.
      
      Мы обнялись. Яков Михалыч слегка придушил меня и в четверть силы помял. Потом начался разговор, и мы совсем уже было нырнули в обычный, слегка преувеличенно интеллектуальный треп с недельку не встречавшихся умников (я, например, уже приготовил, а отчасти даже и начал пространнейшую тираду о том, что поэзия Бродского представляет собой весьма органичный сплав графомана и гения), как вдруг нас отвлек совсем другой разговор. Он состоялся между просившим милостыню стариком и еще одним стариком. С орденом.
      
      
       История великой любви старика Сухотина
      
      - И не стыдно тебе попрошайничать?
      
      Старик равнодушно поднял глаза.
      
      - И не стыдно тебе попрошайничать?
      
      Старик презрительно оглядел спрашивавшего. Спрашивавший был стар. Очень и очень стар. Стар благопристойной, хотя и не слишком-то сытой, старостью.
      
      Ботинки были вычищенные и крепкие. Ветхие брюки заутюжены в острую складочку, а к прямоугольному лацкану чересчур нового, в попугайную серую крапинку пиджака был прикручен красно-белый кругляш ветеранского ордена.
      
      Ордена Отечественной войны. Второй степени.
      
      - Зачем ты перед ними... унижаешься?
      
      Старик с кругляшом сделал крошечный шаг вперед, и Сухотин вдруг понял, что и этот старик - тоже. Этот старик был точно такой же урод, как и он, Сухотин. Под острой и ровной складочкой его заношенных брюк были не ноги. Протезы.
      
      - Тебе... не стыдно?
      
      - А почему? - удивился Сухотин.
      
      - Что - почему?
      
      - Почему мне должно быть стыдно?
      
      - Как почему? Как почему? Ты же фронтовик? Ветеран?
      
      - Какой ветеран, дядя? - усмехнулся Сухотин. - Всю войну я провел в тылу, на Ташкентском фронте. А ноги мне отрезало в шестьдесят четвертом. В шестьдесят четвертом. По пьянке. Понял?
      
      - По... пьянке?
      
      - Ага. Пилой.
      
      - Пилой, го-о-оворишь? Пило-о-ой?!
      
      Безногого с орденом аж перекосило.
      
      - Да из-за таких... таких... как ты... именно из-за таких сволочей, как ты... именно... именно...
      
      "Наверное, не стоило так ему отвечать, - подумал Сухотин. - Наверняка не стоило".
      Ведь если что-нибудь в них, родившихся с тридцать пятого по тридцать восьмой, и вколотили, так это не любовь к Родине и этому, как его, Сталину, и не преданность партии и этому, как его, блядь, коммунизму, а нерассуждающее, автоматическое уважение к тем, кто хотя бы день, хотя бы час, хотя бы минуту был там, на войне. А этот старик не только был там, но и оставил там ноги.
      
      Старичок с кругляшом продолжал шипеть и брызгать слюной:
      
      - Да вот именно из-за таких говнюков, как ты, все вот именно так и получилось. Именно из-за таких говнюков, как ты... Именно!
      
      Голос безногого с орденом пошел петухом и высох. Он тяжело засопел, повел кадыком в коричневых пятнышках, а потом вдруг бросил долгий, мутный от боли взор на растянувшуюся вдоль всего перехода барахолку.
      
      Бросив тоскующий взор, он вдруг как бы разом, до самого-самого донышка понял всю безмерность и, одновременно, всю бессмысленность всех своих претензий и, ничего не сказав, устало взмахнул рукой и зашагал прочь, тяжело расставляя ноги.
      
      Сухотину понравилось, как он шел. Не каждый бы смог так идти. Даже на чешских протезах.
      
      Проводив его насмешливым и, одновременно, почти ослепшим от слез взглядом, Сухотин поправил стоявшую на асфальте шапку-ушанку, после чего вздохнул, привычно выматерился, и, просунув руку за пазуху, не глядя, пересчитал выручку: толстую пачку стошек и тонкую - двушек. Выручка была слабая. Тысяч семь-восемь. Подавали не то, чтобы плохо, а как-то недружно. То набегут и закидают деньгами, то хоть бы кто чего дал. Старик не любил, когда подавали недружно.
      
      Было ли ему стыдно? Нет, ему не было стыдно. Никогда, даже в самый свой первый нищенский день, ему не было стыдно.
      
      Было неловко. Было боязно. Было жутко физически тяжело. Но не было стыдно. Причем же здесь стыд? Ведь это - такая работа. Когда-то он был моряком. Потом дальнобойщиком.
      
      Теперь он работал нищим.
      
      Работа, как работа. Работа, как работа. На пятый? На шестой? На седьмой? Нет, на девятый, кажется, день этого своего нищенства старик встретил Катьку... Катеньку. Кто-то ее привел в их холостяцкую, поголовно мужскую квартиру. Может быть, Колька, а, может быть, Мишка. Кто-то из живших в их коммуналке молодых, здоровенных алкоголиков.
      
      Привел, а потом, ясное дело, вырубился, предпочтя такую простую дурь, как ларечная водка, такой благодати и редкости, как молодая, ядреная баба.
      
      Короче, тот, кто ее привел - вырубился, и злая и пьяная Катька полночи бродила по коммуналке, а в конце концов (наверное, по ошибке) толкнула никогда не запиравшуюся дверь в угловую комнату деда Сухотина...
      
      Сухотин спал и проснулся лишь оттого, что пьяная Катька, тихонечко крёхая, неловко взгромоздилась к нему на ложе и его старый, драный, никогда не знавший тяжести двух тел топчан перекосился на бок и сконфуженно пискнул.
      
      ***********************************************************
      
      Когда безногий старик Сухотин впервые за семь... какое за семь! впервые за... восемь? ... впервые за о-дин-над-цать лет занимался любовью, он боялся лишь одного, что это - Богом ли, дьяволом ли посланное - женское тело сейчас нащупает его обрубки, поймет, что он - урод, и оторвет его от себя, прогонит. Но Богом ли, дьяволом ли посланная Катька-стерва и думать - не думала его прогонять, она набрасывалась на него снова и снова, и старик Сухотин благодарно входил в нее, дивясь про себя ненасытности ее похоти.
      
      - У меня нет ног, - сказал он ей в коротком промежутке между любовями.
      Катька не отвечала. Она лежала пластом на спине и жадно ловила ртом воздух...
      
      - У меня нет ног, - повторил Сухотин.
      
      - А ... у тебя есть? - спросила она.
      
      - Е-есть.
      
      - А это главное, котик, - ответила Катька и тут же схватила его своей маленькой и холодной рукой за предмет их беседы.
      
      С этой ночи они стали жить вместе. Катька и старик Сухотин. Катька была баба - особенная. У нее была сотня, а, может, и тысяча недостатков. Она была лгунья и пьяница. Она была воровка и шлюха. У нее были сотни, а, может, и тысячи недостатков, но самый главный ее недостаток заключался в том, что она была молодая и... красивая. Слишком молодая и слишком красивая для безногого старика Сухотина.
      
      Старик понимал, что верна она ему быть не может. Хотя, одновременно, и не мог представить того, что она ему неверна. Просто не мог и все. Эта мысль попросту не помещалась в его голову. С чего, казалось бы, она должна была быть ему верна, но Сухотин так долго, так прочно и так уютно верил в то, что Катька, несмотря ни на что, ему, старику, верна, что поверить в иное он сумел лишь тогда, когда лично увидел ее на кухне с молодым соседом.
      
      Он полз мимо кухни в сортир в четвертом часу утра. Уже подползая к туалету, он вдруг услышал на кухне какой-то шум и поднял голову. Катька-стерва сидела верхом на Кольке и, отлягивая вниз своим жирным и белым задом, осторожно вскрикивала: "О! А! О! А! О! А!"
      
      И чего больше всего стыдился потом старик Сухотин, так это того, что даже и тогда, даже видя Катьку верхом на Кольке, он секунд десять-пятнадцать потратил на то, чтобы как-нибудь связать эти равномерные вздрагивания белого зада с тем, что Катька, все-таки, несмотря ни на что, ему, старику, верна.
      
      То, что это не так, он понял не умом - телом. Лишь глядя на свои вздыбившиеся шалашом трикотажные треники, он, наконец, осознал, что то, что делают Катька и Колька называется бесповоротным и страшным словом "трахаться", и что Катька у него на глазах просто-напросто спаривается с чужим молодым мужчиной.
      
      И за что еще больше стал презирать себя старик Сухотин, так это за то, что суку-Катьку он буквально минутой позже простил. Буквально за одну минуту он успел выдумать какую-то длинную и запутанную, какую-то на редкость убедительную цепь объяснений, безупречную логическую последовательность которых он тут же забыл, но окончательный вывод запомнил.
      
      Вывод был такой: Катька ни в чем не виновата, потому что он без нее не может.
      Простить он, конечно, простил, но ему было неприятно смотреть, как Катька гарцует верхом на Кольке. Было противно и стыдно.
      
      Нет, если б она ему приказала, он бы, конечно, остался и, ясное дело, - смотрел. Но Катьке-то было все равно. Она ни о чем его не просила, она что есть силы отлягивала своим жирным и белым задом и осторожно вскрикивала: "О! А! О! А!", - а раз ей было все безразлично, он решил не смотреть и потихонечку уползти обратно в комнату.
      
      Возвратившись, он достал из корзины с бельем купленную три года тому назад бутылку водки и в два приема выпил ее из большой фарфоровой кружки. Он пил не запивая и не закусывая. Пил, почти что не чувствуя колючего запаха водки, - ему было настолько все все равно, что большую фарфоровую кружку он даже не стал ополаскивать и пил прозрачную водку прямо вместе с чаинками и осевшим на донышко желтым сахаром.
      
      Он глотал колючую водку и думал о Катьке. Он понимал, что может ее прогнать. Ведь жить без женщины - это не сложно. Он может прогнать ее и весь остаток своей мужской жизни просто-напросто кончать в руку. Кончать в руку или в курчавое Катькино лоно, какая, в сущности, разница? Да никакая.
      
      И в то же время старик понимал, что никогда ее не прогонит.
      
      Ведь он не сумеет жить без другого.
      
      Он не сможет жить без густого и терпкого запаха Катьки, которым пропах теперь в его комнате каждый угол, он не сможет жить без крошечных белых крапинок пасты, которые она оставляла по утрам на треснутом зеркальце в ванной, почистив зубы, он не сможет жить без хищной Катькиной радости, с которой она вырывала у него из рук принесенные им подарки. Он терпеть не мог ее неизменно следовавших за этим фальшивых и приторных ласк, ее неискренней благодарности и этого ее неизменного: "дусик-пампусик", но он просто умрет, если больше никогда не увидит, как взрываются ее черные глаза, как хищно сверкают ее ослепительно-белые, как у рекламных красоток, зубы и как, вырывая у него из рук подарок, она чуть-чуть вздрагивает своим жирным и крупным, плотно обтянутым тоненькой юбкой задом и незаметно для себя самой выдыхает: "А-а!"
      
      Значит, он ее просто-напросто... любит?
      
      - Нет, - подумал старик, - это называется по-другому.
      
      Просто он не умеет жить в одного себя.
      
      Подавляющее большинство людей отлично умеет жить в одних себя, а вот он, старик Сухотин, - не может.
      
      Это совсем не значит, что он, старик Сухотин - добрый. Нет, он - злой и с каждым годом этой сучьей жизни становится все злее и злее. Просто он не умеет жить в одного себя. Просто-напросто. Не меньше, но и не больше.
      
      Просто-напросто, подумал Сухотин, он сейчас доползет до шифоньера и достанет еще одну - ма... ма-аленькую бутылку водки и, когда он ее в себя вольет, в нем не останется уже ничего, кроме водки и Катьки, Катьки и водки, и еще чего-то - большого, липкого, теплого, что подымалось в его груди при слове "Катька", распирало ему грудь и грозилось лопнуть, этой, как ее, блядь, - лу... лубови".
      
      *********************************************************************
      
      Когда Катька в полседьмого утра пришла отсыпаться в угловую комнату, в комнате, к ее удивлению, никого не было. Целых полчаса, матерясь и вздыхая, она искала старика по всем углам и, наконец, нашла его между стеной и шифоньером.
      Пьяный старик занимал на удивление мало места. Места между стеной и шифоньером с трудом хватило бы, чтобы засунуть туда чемодан. Да и тот небольшой.
      
      *********************************************************************
      *********************************************************************
      *********************************************************************
      *********************************************************************
      *********************************************************************
      *********************************************************************
      *********************************************************************
      
      К пяти часам дня торговля на Пятаке пошла такая правильная, что даже Жора Бабкян, как ни бился и ни старался, а так и не смог припомнить такой воистину сказочной тяги.
      
      Судите сами, читатель.
      
      Только факты:
      
      Факт первый. Моя (совместно с А.Д. Дерябиным, К.К. Карабасовым и Э.Ю. Яковлевым) газетно-журнальная точка продала в тот день целых 14 (четырнадцать!) пачек сверхпопулярного молодежного журнала "Актуальные вопросы полового созревания".
      Факт второй. Со столика Секс-Символа Семидесятых смели под ноль абсолютно все выключатели и батарейки.
      
      Факт третий. Поэт-атлет перевыполнил план по выручке в 4 (четыре!) раза и заработал за день 118 тысяч. ("Я человек не злой и на чужую удачу не завистливый, - монотонно бубнил себе под нос Дмитрий В. Рыков, жестоко завидуя тем, кто сделал в тот день по 10-15 планов).
      
      Факт четвертый. Оба друга-мороженщика - и Санька по прозвищу "Йес-Ичиз", и Генка по прозвищу "Кариес" - распродали в тот день абсолютно все свои запасы, как легальные (из окейского хладокомбината), так и нелегальные - слепленные в подвале бомжами-макальщиками, и со слезами на глазах снялись в половине четвертого.
      
      Факт пятый. Даже несчастный бард-демократ в тот знаменательный день не только выдоил досуха английскую фразу: "Лэдис энд джентльмены, айм э рашн поуит ху хэз бин пут ин вис прижн..." и т.д., и т.п., - но и впервые продал целых два экземпляра сборника своих стихов и размышлений о жизни. Сборник был издан им за собственный счет лет восемь назад и носил пронзительное название "Люся, я боюся!"
      
      *************************************************************
      
      Старик Сухотин собрал в тот вечер тысяч восемьдесят. Этот ужасный, ни до, ни после не повторявшийся фарт начался с того, что один какой-то (главное, трезвый!) мудила запихнул ему в шапку цельную тысячу.
      
      Потом пошло и поехало: цельная тыща - семь раз, цельных пять тысяч - три раза, один раз десять тысяч, полная шапка мелочи и еще одна длинная серенькая бумажка с крошечной надписью не по-нашему: "Файв долларз".
      
      Сухотин снова сунул руку за пазуху, не глядя проверил выручку и спокойно, без суеты, прикинул, что если такая тяга не схлынет до самого вечера, то он уже сегодня сможет купить Катеньке давно облюбованное им колечко с рубином.
      
      
      
       Глава V
       История трех ополчений
      
      - Видишь ли, - задумчиво пробубнил Гольдфарб, - честь этого открытия, собственно говоря, принадлежит Юре.
      
      - Какого открытия? Какого такого открытия? Нет никакого открытия! Понял? - зачастил совершенно седой, но по-прежнему страшно похожий на октябренка Юра. - Нет никакого открытия! Я просто исследовал поведение квазидискретных функций в точке, максимально приближенной к локальному минимуму. И я просто-напросто выяснил (при определенном количестве здравого смысла это смог бы выяснить каждый), что "бэ" при неравной нулю "вэ" начинает стремиться к псевдобесконечности. Разумеется, если дельта константа.
      
      - Юрочка, не скромничай, - пророкотал Гольдфарб и отхлебнул большой глоток коньяка из тяжелой хрустальной рюмки. - Ради Бога, не скромничай. Открытие остается открытием, даже если его истинный масштаб оценить, в общем, некому.
      И Яков Михайлович еще раз приподнял рюмку и отпил из нее соломенной влаги.
      
      Мы сидели в кафе "Фрегат Паллада". Это маленькое и очень уютное кафе располагалось в самом-самом центре города N - на пересечении Веселого проспекта и улицы Кракова. Кафе гремело по городу своими коньяками. Поговаривали, что один из его хозяев (а у крошечного кафе было то ли двенадцать, то ли тринадцать хозяев-дольщиков) имел непосредственный выход на кладовые обкома. То есть он якобы имел возможность беспрепятственно запускать лапу в абсолютно секретный, еще гром-жымайловский винный фонд, хранившийся в подвалах Ста Сорока Канцелярий. Правду ли говорили, нет - я и сейчас не знаю. Во всяком случае, в кафе всегда имелся зело отменный, почти сорокалетней выдержки коньяк по цене не то, что разумной (драконовская была цена), но все же доступной рядовому уличному спекулянту.
      
      И еще в кафе имелась барменша Татьяна Геннадьевна. Татьяна Геннадьевна была высокой и хрупкой брюнеткой с бездонными антрацитовыми глазами. И Юра, и я, и Гольдфарб, да, в общем-то, вся мужская часть посетителей кафе была чуть-чуть влюблена в Татьяну Геннадьевну. Нас в ней пленяло сочетание внешности рано созревшей женщины с растерянным взглядом тринадцатилетней девочки, не до конца уверенной, нравится ли она мальчишкам.
      
      В данный момент Татьяна Геннадьевна краем уха прислушивалась к журчанию нашей научной беседы и одновременно читала выложенный на прилавок любовный роман.
      - Юрочка скромничает, - продолжил басить Гольдфарб. - Суть Юрочкиного открытия отнюдь не банальна. Она заключается, собственно, в том, что в точке, максимально приближенной к резонансной...
      
      - Простите? - перебил его я.
      
      - Ну, в той, короче, точке, где частота колебаний нашего локального подпространства почти совпадает с частотой колебаний Мирового Пространства-Времени, и, где (вроде бы!) обязан наступать резонанс, на самом деле имеет место эффект сверхторможения.
      
      - Сверх - чего?
      
      - Торможения. Возьмем, например, кружку пива...
      
      - Не надо, - торопливо взмолился я, - не надо брать кружку пива, Яков Михалыч. Мне... и так все понятно.
      
      Гольдфарб высокомерно задрал рыжеватые брови.
      
      - Ты, Михаил, - наисчастливейший человек. Мне, например, понятно еще далеко не все... Хо-ро-шо! Забудем о кружке пива. Выпьем ее и отставим... Итак, там, где из самых общих соображений обязан наступать резонанс, то есть непропорционально малые усилия должны приводить к удивительным по значительности результатам: каждое "апчхи" вызывать оглушительно громкое эхо, каждое шевеление пальца - рушить берлинские стены, и, вообще, обязана наступать невыносимая легкость бытия, там, Михаил, имеет место эффект совершенно обратный: рев тысячи глоток уходит глухо, как в вату, титаническое напряжение мускулатуры не способно поколебать даже крошечный камешек, - в общем, имеет место открытый Юрой эффект Сверхторможения, который, к слову сказать, ваш покорный слуга считает частным случаем Закона Сохранения Неадекватности. Вот так-то.
      
      Гольдфарб выплеснул в свою наполовину разрушенную временем пасть остатки коньяка и закусил их шоколадкой.
      
      - И что дальше? - лениво поинтересовался я.
      
      -А Бог его знает, что дальше. Более или менее ясно, что зона сверхторможения - это не каменная стена. Это - некая достаточно тонкая и очень упругая пленка, которая может, конечно, порваться, а может спружинить и отшвырнуть нас назад. Все зависит от величины набранного нами разгона. (И, разумеется, от степени жесткости и упругости самой этой пленки.)
      
      - И?! - несколько преувеличивая степень своей заинтересованности, перепросил я. - Хватит ли нам разгона?
      
      - Не-а. Не хватит, - тяжко вздохнул Яков Михалыч. - Так считаю я - старый и битый пессимист Гольдфарб. А вот кипучий и юный оптимист Юра полагает, что - хватит. Хватит, не хватит, это, Михаил, вопрос веры. Реальный ответ мы можем получить лишь с течением времени.
      
      - И много потребуется времени?
      
      - Повторяю, - раздраженно буркнул Гольдфарб. - Господь его знает. Быть может, мы с первого раза проскочим зону сверхторможения, даже толком не осознав, что она - есть. Быть может, она пару раз отшвырнет нас обратно, и мы прорвем ее в цикле четвертом-пятом. Может быть - в двадцать пятом. Может быть - никогда. Точнее не скажешь. Какие-то выводы можно будет сделать, лишь отнаблюдав циклов пять-шесть. А каждый цикл, Михаил, будет длиться лет по пятнадцать-двадцать.
      
      - Мда... печально...
      
      - Для тебя - да. А я могу утешаться тем, что все это очень и очень красивая физика. Плюс я могу ловить некий дополнительный кайф от крепнущей с каждым годом Юрочкиной гениальности.
      
      Седой Юра зарделся.
      
      - Ну, ты скажешь, Яш.
      
      - Юра, заткнись, - прикрикнул на него Гольдфарб. - Вот ты, например, Михаил, знаешь, что Юрочка решил две, да нет, уже целых три проблемы Гилберта? А?! Неслабо? А также нашел (около года тому назад) абсолютно корректное доказательство Большой Теоремы Ферма? Ни черта ты не знаешь. И все вы там, в своем Большом Мире ни черта об этом не знаете. А в нашем Маленьком Мире Юрочкины открытия почти всем до феньки. За исключением разве меня, человека в математическом смысле, увы, малограмотного.
      
      - Ну, ты тоже скажешь, Яш...
      
      - Юра, заткнись. Ну, что... еще по сто граммиков?
      
      Чуткая Татьяна Геннадьевна моментально оторвалась от выложенного на прилавок романа и подарила Гольдфарбу свой блестящий антрацитовый взгляд.
      
      - Бесценная Танечка, - небрежно начал Гольдфарб, - еще три по сто коньячка. И цельный холодный кувшин мандаринового сока.
      
      Татьяна Геннадьевна потупилась. Она была неравнодушна к Гольдфарбу.
      
      - Вам ведь "Васпуракана", Яков Михалыч?
      
      - Разумеется, Танечка, только "Васпуракана".
      
      - А ведь нету "Васпуракана" - то.
      
      - Ка-а-ак?! - возмутился Гольдфарб.
      
      - Я плачу! Я! - вдруг ворвался в их разговор ваш покорный слуга и красивым (сугубо купеческим) жестом швырнул на прилавок котлету с деньгами.
      
      - Я плачу, Танечка!
      
      - И-и... и не думай! - взмахнул павианьей ручищей Гольдфарб. - Сегодня платим мы с Юрой.
      
      - ??? - удивился я.
      
      - Мы здесь удачно, - пояснил он, - впарили одну программу компьютерщикам. Теперь вот - гуляем.
      
      -А-а... понимаю, - без тени радости ответствовал я и вернул во внутренний карман своей джинсовой куртки растрепанную котлету с выручкой. Сегодня, увы, платил - не я. А мне так нравилось корчить перед Татьяной Геннадьевной богатого и щедрого дядю.
      
      - Нет "Васпуракана", Яков Михалыч. Только коньяк "Ани".
      
      - Как же так, Танечка?
      
      - Да уж такой сегодня день, Яков Михалыч. Посетители, чес-слово, словно с цепи сорвались. Давай и давай, давай и давай, и все равно мало...
      
      Татьяна Геннадьевна улыбнулась. Улыбка у нее была виноватой и слабой.
      
       - Восемь бидонов с мороженым и три с половиной ящика коньяка! Чес-слово, Яков Михалыч. Восемь бидонов с мороженым и три с половиной ящика коньяка! Вот и нету "Васпуракана"...
      
      - Знаете что, Танечка, - раскрыл, наконец, рот молчавший доселе Юра. (Юра заметно побаивался Татьяну Геннадьевну), - а ведь это они напоследок гуляют. Боятся, видать, графа Дракулу.
      
      Татьяна Геннадьевна вздрогнула и прожгла незадачливого октябренка раскаленным ацетиленовым взглядом.
      
      - Юрий Юрьевич! Кто ж это... на ночь-то глядя, такие га-дос-ти-то рассказывает?
      
      - Да, брат, - рассудительно прогудел Гольдфарб, - ты это сморозил зря. При барышне-то.
      
      Юра вконец растерялся и забубнил нечто и вовсе невнятное.
      
      - Да что вы, товарищи... я же... я же просто хотел сказать... хотел вам сказать... да что ж вы, товарищи... нельзя же вот так, товарищи...
      
      Почти гениальный Юрочка погибал у нас на глазах. Его пухлые щечки пылали малиновым жаром, с губ слетали бессмысленные слова, а тонкие ручки-прутики теребили и мяли скатерть. Почти гениальный Юра погибал прямо здесь и сейчас. И он бы так и пропал, не приди к нему (нежданно-негаданно) интенсивнейшая поддержка в лице меня.
      
      - А вот я, господа, - задрожавшим от наглости голосом начал я, - лично я Юрия Юрьевича не осуждаю. Потому как и сам такой. Мда... Можете считать меня олигофреном. Можете - мелким пакостником. Но я уже столько раз слышал: "граф Дракула", "граф Дракула", "граф Дракула" - а что это за граф, и отчего он "дракула", так до сих пор и не знаю.
      
      - Как не знаешь? - удивленно переспросил Гольдфарб.
      
      - А так, не знаю.
      
      - Что, действительно не знаешь?
      
      - Да, действительно не знаю.
      
      - Ни-че-го?
      
      - Ни аза.
      
      - Честное слово? - опять подивился Гольдфарб.
      
      - Да честное октябрятское!
      
      - Ну... тогда слушай, - нерешительно начал Яков Михалыч.
      
      
       История трех ополчений.
      
      
       I. История графа Дракулы.
      
      - История эта началась около года тому назад, - задумчиво произнес Яков Михалыч. - Началась же она с того, что со всех концов страны Ветерании в столицу страны г. Ветеранск стали стихийно съезжаться самые бодрые, самые бравые, самые хорошо сохранившиеся ветераны и стихийно же принялись объединяться в особый отряд, получивший в народе название:
      
      Отдельный Истребительный Батальон имени графа Дракулы.
      
      Батальон (поначалу) создали просто так: то ли к очередной годовщине московской олимпиады, то ли для очередного традиционного марш-парада, посвященного ежедневному полету Ю.А Гагарина, то ли уж совсем просто так - в порядке стихийного творчества масс и их разрешенного марксистской теорией революционного энтузиазма.
      
      - Батальон, повторяю, создали просто так, - пробасил Гольдфарб и выдержал долгую-долгую паузу...
      
      *********************************************************
      *********************************************************
      *********************************************************
      
      ...Но! - подумал однажды батька Кондрат, сидя теплым осенним вечером на залитой электрическим светом веранде и перелистывая (в тысячный раз) тоненький томик любимого автора. - Но! - вдохновенно подумал батька. - Раз есть теперь у нас Вооруженные Силы, должны эти Силы хоть с кем-нибудь да вооруженно повоевать? Должны. Факт! Имею ли я право томить их - сильных, злых и веселых - в тесных и душных казармах? Имею ли я такое право? Нет. Не имею.
      
      И, додумав эту мысль до конца, батька тут же покинул тесный и затхлый мир ненавистной ему мещанской веранды и, выйдя на Главную Площадь, созвал бойцов батальона на экстренный митинг.
      
      На митинге он произнес короткую эмоциональную речь, призывавшую охваченных революционным энтузиазмом солдат бросить, наконец, вызов одряхлевшему и окостеневшему старому миру, а в конце этого спича распаленный собственным красноречием батька энергично выбросил мускулистую руку вперед, синхронно откинул квадратный подбородок назад и выдал цитату из Николая Степановича:
      
       Мускул свой,
       дыханье
      и тело
       Тренируй
       с пользой
       для военного дела.
      
      Пришедшаяся к месту стих. цитата потонула в овациях. Бойцы батальона были готовы идти в бой хоть сейчас.
      
      Оставалось решить, куда.
      
      С близлежащей Эменесией бойцы батальона воевать наотрез отказались.
      
      - Народ там молодой, здоровый, - говорили бойцы, - у каждого, почитай, второго в руках - гитара.
      
      - Что мы, - продолжали рассуждать бойцы, - давно гитарой по яйцам не получали?
      
      - Куда как сподручней, - утверждали они, - взять и зачистить вольный город О'Кей-на-Оби. Народ там, конечно, тоже не слабый, но уж больно он там бестолковый. Мы их всех победим.
      
      Сказано - сделано! Ровно сутки спустя батальон отправился в путь, предварительно усилившись двумя реквизированными в Музее Революции танками.
      
      (Танки, выпущенные заводом "Рено" в 1918 году, носили весьма характерные для той далекой эпохи названия: "Боец за свободу товарищ Троцкий" и "Боец за свободу товарищ Сталин").
      
      Дела батальона (поначалу) складывались бойко и радостно. Преодолев Средне-Прусскую возвышенность, батальон с налету сокрушил укрепизбушку Асфальт Тротуарыча, как свечку, запалил заоблачную саклю Укроп Помидорыча, и, походя рассредоточив Матерных Зверушек вкупе с примкнувшим к ним Негром Преклонных Годов, всей своей массой обрушился на купца Иголкина.
      
      Купца батальон пустил в распыл, практически не заметив, а вот на беду свою увязавшегося с ним Попа с Гармонью не чуждые ни шутке, ни юмору бойцы батальона гнали с воем и гиканьем ровно сто четырнадцать верст, пока не загнали на самую высокую в этих краях колокольню.
      
      - Это был, - вдохновенно продолжил Яков Михалыч, - воистину сталинско-путинско-жуковский молниеносно-стремительный марш-бросок, и через каких-нибудь три с половиной недели Отдельный Истребительный Батальон уже вступил в предместья города О'Кей-на-Оби и принял свой первый бой.
      
      Бой у поселка городского типа Краснооктябрьский.
      
      
       II. История Первого Ополчения
      
      Мэр-либерал Пал Палыч, узнав о приближении вражеских полчищ, тотчас созвал общегородской демократический митинг.
      
      На вышеназванный митинг (а надобно вам сказать, что практически одновременно с митингом по первому городскому телеканалу шел захватывающе-интересный фильм из жизни валютных красоток и международных бандитов), итак, на созванный Пал Палычем митинг пришло человек 50. Из них физически противостоять красно-коричневой опасности вызвалось человек 14. Эти-то 14 ратников и составили костяк так называемого Первого Ополчения.
      
      Во главе Ополчения встал генерал-майор Некутузов.
      
      Наши сведения о генерал-майоре крайне скудны и отрывочны. Судя по фотографиям в личном деле, был он совсем не воинственным с виду мужчиной с тугим глобусообразным брюхом, более похожим, прямо скажем, на доцента или бухгалтера, нежели на полководца и стратега. О его индивидуальных качествах восьмитомное личное дело умалчивает. Не было у него, судя по всему, никаких таких индивидуальных качеств. Разве что упоминается (причем - неоднократно) его незаурядная страсть к приватизации казенного имущества.
      
      Выйдя за город, Первое Ополчение бесследно сгинуло.
      
      О судьбе его говорили разное.
      
      Одни говорили, что-де во всем виноват сам генерал-майор Некутузов. Что, выйдя-де за город, генерал-де майор изъял всю материально-техническую часть, срочно ее приватизировал и реализовал на товарно-сырьевой бирже. О судьбе рядовых ратников сторонники этой версии предпочитали ничего не сообщать, а на прямой вопрос отделывались, как правило, глухим и мрачным молчанием. Лишь в самые откровенные минуты самые фанатичные (и, как правило, не самые трезвые) сторонники данной версии проговаривались, что судьба рядовых-де ратников была-де ужасна: генерал-де майор их всех тоже якобы приватизировал, отвез на товарно-сырьевую биржу и продал в публичные дома для сексуальных меньшинств.
      
      Сторонники же противоположной версии утверждали, что в публичные дома для сексуальных меньшинств был продан сам генерал-майор Некутузов. Четырнадцать же потерявших и честь и совесть ратников, разделив на четырнадцать частей материально-техническую часть, ее-де срочно приватизировали и реализовали на товарно-сырьевой бирже.
      
      Так или иначе, Первое Ополчение бесследно сгинуло. А Отдельный Истребительный Батальон находился уже в 3,5 км от поселка городского типа Краснооктябрьский.
      
      
      I. История Второго Ополчения. Битва у пос. городского типа Краснооктябрьский
      
      
      Сообщение о страшной судьбе Первого Ополчения вызвало в бывшем городе N на реке М политический кризис. Вследствие этого кризиса мэр-либерал Пал Палыч с позором ушел в отставку. К власти пришел новый мэр - Савл Савлыч, позднее вошедший в историю под именем мэра-сантехника.
      
      Первым делом мэр Савл Савлыч вновь созвал общегородской демократический митинг. Учтя роковые ошибки своего предшественника, он заранее согласовал на телевидении деликатный вопрос о том, чтобы очередная серия все того же захватывающе-интересного фильма из жизни международных красоток и благородных бандитов была заменена на передачу о нравственном возрождении Русской Православной Церкви.
      
      В результате этих мер на общегородской митинг пришло тысяч восемьдесят. Из них физически противостоять красно-коричневой опасности вызвалось человек 40.
      Эти-то 40 ратников и составили основу так называемого Второго Ополчения.
      
      Во главе ополчения встал генерал-лейтенант Бесшабашный.
      
      Сведений о генерал-лейтенанте сохранилось (увы!) до обидного мало. Судя по одной-единственной дошедшей до нас фотографии, генерал был жилист, худ, по-штабному сутуловат, взгляд имел пронзительно острый, лицо - по-шукшински скуластое.
      Его двенадцатитомное личное дело упоминает, что генерал-лейтенант был человеком всесторонне духовно и физически развитым, мог говорить и читать на пяти языках, был маниакально одержим идеей возрождения Русской Армии, в финансовых же делах был так же щепетилен и честен до маниакальности. Был одарен он нелегким (воистину генеральским) характером и в широких штаб-офицерских кругах проходил под прозвищем "Николай Палкин".
      
      Во вверенном ему ополчении генерал моментально навел железный порядок. Он лично (из именного браунинга) расстрелял четырех проворовавшихся интендантов, лично (публично) высек вожжами укравшего ящик гвоздей полковника Беспощадного и собственноручно избил кулаками в кровь напахавшего в финансовой отчетности младшего лейтенанта Кудрявенького-Легавенького. Рядовых же солдат-несунов непреклонный генерал-лейтенант ежедневно обыскивал и лично сажал на гауптвахту.
      В результате этих, прямо скажем, беспрецедентных по жестокости действий материально-техническая часть была разворована не полностью, а лишь на 98%.
      Удалось спасти одну-единственную установку "Град", к которой генерал Бесшабашный из своих личных средств, по копейке отложенных из скудного генеральского жалованья, прикупил три десятка ракет-снарядов.
      
      Эта-то установка "Град", чудом сбереженная неугомонным генерал-лейтенантом, и сыграла свою судьбоносную роль в знаменитом сражении у пос. городского типа Краснооктябрьский.
      
      Ураганным огнем установки "Град" были уничтожены:
      
      а) принадлежащий близлежащему АОЗТ "Красный Памперс" склад бракованных силикатных изделий;
      
      б) охранявший склад сторож Михалыч вместе с дробовиком и ушанкой;
      
      в) 18 выехавших на загородный пикник депутатов Городской Думы с секретаршами и личной охраной;
      
      г) одно неустановленное лицо кавказской национальности;
      
      д) один автомобиль "Вольво" (красный);
      
      е) один автомобиль "Вольво" (синий);
      
      ж) один автомобиль "Жигули" первой модели (цвета ржавчины);
      
      з) принадлежавшее АОЗТ "Красный Памперс" стадо элитных нетелей;
      
      и) три четверти личного состава Второго Ополчения, которое мл. лейтенант Кудрявенький-Легавенький поднял в атаку, не дожидаясь условного сигнала (красной ракеты).
      
      Не пострадал лишь личный состав Отдельного Истребительного Батальона.
      
      Во-первых, потому, что генерал-лейтенант Бесшабашный, чересчур глубоко задумавшись о возрождении Русской Армии, неправильно выбрал сектор обстрела, а во-вторых, потому, что возглавлявший вражеский батальон хитроумный Кацман учел боевой опыт сербов в Косово и выставил на поле брани поддельных (надувных) солдат. Настоящих же бойцов из плоти и крови он спрятал в погребах близлежащей деревни Горелово.
      
      Ответная атака по мановению руки хитроумного Кацмана, моментально покинувшего свои погреба батальона, оказалась на редкость удачной. Оборонительные порядки Второго Ополчения были смяты. Оба танка - и "Боец за свободу товарищ Троцкий", и "Боец за свободу товарищ Сталин", - вышли на оперативный простор и сходу захватили пос. городского типа Краснооктябрьский.
      
      Остатки Второго Ополчения попали под перекрестный огонь и были практически полностью уничтожены.
      
       Генерал Бесшабашный застрелился, оставив стадвадцативосьмистраничную записку с детальным планом возрождения Русской Армии.
      
      Полковник Беспощадный сдался в плен. Мл. лейтенант Кудрявенький-Легавенький пал смертью храбрых.
      
      Отдельный Истребительный Батальон и здание Ста Сорока Канцелярий разделяли лишь 25 километров чистого поля.
      
      
      
      I. История Третьего Ополчения. Ганнибал у ворот! Шестимесячное противостояние
      
      
      Сообщение о разгроме Второго Ополчения вызвало в городе уже не кризис - панику. Мэр Савл Савлыч бежал, переодевшись в женское платье. После сорока трех часов безначалия к власти пришел новый мэр - Сидор Сидорович, позднее вошедший в историю под именем мэра-реалиста.
      
      Свою деятельность новый мэр начал с того, что ввел в городе осадное положение и всеобщую воинскую повинность. Новое 120-тысячное ополчение мэр возглавил лично. Его помощником по сугубо оперативным вопросам стал генерал армии Ответственный.
      
      Наступила эпоха так называемой Странной войны или Шестимесячного противостояния.
      Герой Краснооктябрьского Кацман неожиданно уподобился Ганнибалу в Капуе и, разместив свой штаб в Гореловском доме культуры, не делал решительно ничего.
      Напрасно стыдил его первый зам - "Хитр. Х-л", напрасно второй его зам - горячий и пылкий Азмайпарашвили - почти ежедневно строчил на него доносы в Ставку, напрасно его третий зам - прекрасная и трепетная Венера Зарипова - на одном особенно шумном и пьяном банкете взяла да и шепнула ему на ушко:
      
      - Не все, о, Кацман, боги дают одному человеку. Ты умеешь побеждать. Пользоваться победой ты не умеешь.
      
      Ничего не ответил ей Кацман. А только налил себе полную рюмку шведской водки "Абсолют", залпом выпил ее и закусил малосольным огурчиком.
      
      Что же касается противоположного лагеря - лагеря защитников демократии, то вы, конечно, и сами понимаете, что ни мэр Сидор Сидорович, ни генерал армии не искали в те дни оперативного обострения. Будучи стороной проигравшей и битой, они молча зализывали раны и, стиснув зубы, пунктуально претворяли в жизнь генеральный план поэтапной мобилизации и милитаризации, разработанный лично мэром-реалистом. Лишь пару раз в месяц генерал позволял себе отвести душу и силами роты коммандос проводил беспокоящий рейд непосредственно в ставку противника.
      
      Таковы были реалии Шестимесячного противостояния. Но хрупкое равновесие этой Странной войны было безвозвратно поломано нынче утром. Дело в том, что именно нынешним утром на красном революционном дирижабле "Любимец партии товарищ Бухарин" в ставку Кацмана прибыл батька Кондрат.
      
      Цель батькиного приезда не только не скрывалась, но и широко рекламировалась. Он прибыл лично возглавить штурм города О"Кей-на-Оби.
      
      *************************************************************
      
      - Ну, и что... теперь? - тихим шепотом спросил я Гольдфарба.
      
      - Господь его знает, - протяжно вздохнув, ответил он. - Решающий бой, говорят, завтра утром. Но это, конечно, только так говорят. Во всяком случае уже сегодня в два часа дня было состояться духовное окормление ратников на заводе "Монументскульптура".
      
      - На... за... воде? - не веря своим ушам, спросил его я.
      
      - Понимаешь, - осторожно пожевал губами Гольдфарб, - это аб-со-лют-но гениальная задумка Сидора Сидоровича. Аб-со-лют-но... Нет, я, естественно, понимаю, что присовокуплять эпитет "гениально" к имени-отчеству Сидора Сидоровича сделалось в наши дни как бы... не совсем... шарман. Произнося это слово, ты поневоле сливаешься с целым хором подхалимов и подпевал. Но что хорошо, то, на мой взгляд, всегда хорошо. Ведь так, Михаил?
      
      - Так.
      
      - Повторяю, это аб-со-лют-но гениальная по простоте и красоте задумка. Духовное окормление ратников будет проводиться одновременно с отливом ко-ло-ко-лов!
      - Не... не понял? - опять удивился я.
      
      - Духовное окормление ратников будет проводиться строго одновременно с отливкой ко-ло-ко-лов! - сияя, продолжил Гольдфарб. - Еще третьего дня на завод "Монументскульптура" свезли со всего города 14 памятников Ленину, а вчера, согласно генеральному плану поэтапной мобилизации и милитаризации, их должны были использовать для отливки колоколов. На каждый отлитый из очередного Ленина колокол должен духовно окормляться очередной полк. Говорят (но это только так говорят), что окормлять бойцов собирается сам архиепископ Варвсоний.
      
      - А потом? - уныло продолжил я.
      
      - Что... потом?
      
      - Ну, окормит он их, что - потом?
      
      - Потом, - осторожно пожал плечами Гольдфарб, - потом, вероятно... бой. И знаешь, это, наверное, к лучшему. Грешно, конечно, так говорить, бой - это бой, но, знаешь, это все-таки к лучшему. Мы так все устали от неопределенности! Мда... К тому же нас просто заела преступность. Я серьезно тебе говорю. Ты ведь, естественно, в курсе, что между поселком и городом по ничьей полосе гуляют молодцы-атаманы?
      
      - Не-е-ет...
      
      - Ну ты даешь! Не дай же тебе Господь попасть да к ним под салтык!
      
      - Что... юдофобы?
      
      - Нет. Баксолюбы. У них, брат, какой-то особенный, чисто звериный нюх. Ежели есть у тебя хотя бы одна долларовая купюра, они, гады, ее чуют. Я серьезно тебе говорю. Так вот, после боя молодцам-атаманам однозначно - каюк. Победит батька Кондрат, им ужасный каюк, а вот ежели победит Сидор Сидорович...
      
      - А победит Сидор Сидорович! - вдруг перебил его чей-то голос.
      
      Мы обернулись У самого входа в кафе стоял коренастый и маленький, разросшийся не ввысь, а вширь человек в идеально пошитой пиджачной тройке.
      
      Игнорируя всех присутствующих, он подошел прямиком ко мне и, ослепительно улыбнувшись, протянул небольшую и крепкую руку.
      
      - Разрешите представиться, - по военному четко отрапортовал он. - Сидор. Гм. Сидорович. Неунывай. Гм. Скамейко. Всенародно избранным мэр и (со вчерашнего дня) еще и Гм. Кандидат на должность мэра. Выдвинут Объединенным Фронтом Людей и Блядей.
      
      Я ошарашено клацнул челюстью.
      
      
      
       ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
       ВОЛЬНЫЙ ГОРОД O'КЕЙ-НА-ОБИ
       (продолжение)
      
       А был бы начальничек чуть поумней,
       Он бы с нею пошел на дележ...
       А.Галич
      
      
       Глава I
       Всенародно избранный мэр
      
       - Сидор Сидорович, - продолжил он все с той же (почти что военной) четкостью. - Неунывай. Гм. Скамейко. Всенародно избранный мэр, а со вчерашнего дня еще и Гм. Кандидат на должность мэра. Выдвинут Объединенным Фронтом Людей и Бл...
      
       - Нет-нет! - торопливо взмолился я и понес нечто жаркое и маловразумительное:
      
       - Да-да, я помню, Сидор Сидорович... вы, ради Бога, простите меня, Сидор Сидорович... но дело в том, Сидор Сидорович... дело, Сидор Сидорович, в том, что в тех местах, откуда я родом, слово... "бэ" считается... крайне!... неприличным словом.
      
       Мэр недовольно взбрыкнул головой.
      
       - А это еще почему?
      
       - По... понимаете, Сидор Сидорович, - продолжил вовсю запинаться я, - в тех местах, откуда я родом, слово... "бэ" считается словом... матерным.
      
       - Ну, допустим. Матерным. И что же из этого?
      
       - Оно считается, - я перешел на сконфуженный шепот, - абсолютно нецензурным и абсолютно же непечатным словом.
      
       Сидор Сидорович недовольно провел указательным пальцем по переносице.
      
       - Странно. Гм. Странно... А вот в нашем. Гм. Городе слово. Гм. "Бэ" означает человека диалектически мыслящего. Реалистически мыслящего политика-практика - вот что значит в наших краях это слово. А... кстати! А как в тех местах, откуда вы родом, называют диалектически мыслящих политиков-практиков?
      
       Я на долю секунды опешил.
      
       - Ну, в общем-то так и называют... политики... пра... практики.
      
       Мэр вновь осуждающе почесал переносицу:
      
       - Глупо. Гм. Крайне. Гм. Глупо. А вот меня, молодой чаэк, впредь потрудитесь называть только так: Сидор. Гм. Сидорович. Неунывай. Гм. Скамейко Всенародно избранный мэр, а также и кандидат на должность мэра, выдвинутый Объединенным Фронтом Людей и... Политиков-практиков. Уяснили?
      
       - У... уяснил.
      
       - Ну, вот. Гм. И отлично.
      
       Всенародно избранный мэр закатил глаза к потолку и задумчиво потеребил частично сохранившийся за ушами серебристый газончик.
      
       - Мне вот что. Гм. Непонятно. Мне непонятна сама. Гм. Постановка вопроса. "Слово матерное" - "слово нематерное!" А что. Гм. Ежели оно матерное, то оно уже и - не слово?
      
       - Слово! - горячо согласился я. - Разумеется, слово! Но - непечатное.
      
       - Непечатное?
      
       - Да.
      
       - Под словом "непечатное", - всенародно избранный мэр пронзил меня взглядом, - вы, молодой чаэк, надо так плгть, подразумеваете слово, не подлежащее. Гм. К употреблению в открытой печати?
      
       - Совершенно верно! Совершенно верно!
      
       - Хорошо. Гм. Очень. Гм. Хорошо... Да, нет. Гм. Идиотство.
      
       Всенародно избранный мэр заложил руки за спину и стал метать по-ленински быстрые шажки от стойки бара к порогу и от порога к стойке.
      
       - Идиотство, - продолжил он, - полное. Гм. Идиотство. Ну, хорошо, допустим, как-нибудь. Гм. (С грехом пополам) вы сможете обойтись без слова... "бэ". Но как вы сумеете обойтись без слова "жопа"?
      
       - Э-э? - недоуменно проблеял я.
      
       - Как, молодой чаэк, вы сумеете обойтись без слова "жопа"?!!
      
       - ???
      
       - Ведь это. Гм. Слово вы, молодой чаэк, надо так плгть, тоже считаете абсолютно нецензурным и непечатным?
      
       - Да... э-э...
      
       - И как же вы без него сумеете. Гм. Обойтись? В действительности?
      
       Мои давным-давно заалевшие щеки стали от стыда раскаленно-пунцовыми, и я, заломив по-девчоночьи руки, опять запищал нечто жаркое и малопонятное:
      
       - Да нет, Сидор Сидорович... вы... э-э... не так... меня поняли. В реальной. Гм. Жизни мы это слово склоняем... и в хвост э-э... и в гриву. Мы без него обходимся лишь в публицистике, в ли... литературе и фи... фи... философии...
      
       - Не смешите меня, молодой чаэк, - Сидор Сидорович вновь пробуравил меня своим равнодушно-презрительным взором. - Ради Господа. Гм. Иисуса Христа, не смешите! Не выставляйте себя полным. Гм. Идиотиком. Без слова (щажу вашу юношескую стыдли... а, впрочем, на кой такой ляд мне щадить ее!)... без слова, молодой чаэк, "жо-па" до сих пор не смогла обойтись ни одна публицистика, ни одна литература и ни одна. Гм. Философия. Ибо никакой мало-мальски правдоподобной модели Бытия без этого. Гм. Термина не построишь. Вы согласны с вышеизложенным?
      
       - Да ... э-э... - невнятно вымолвил я.
      
       - А я таки вижу, что вы, молодой чаэк, не сильны в философии!
      
       Уронив в эту фразу, Сидор Сидорович резко выбросил руку в сторону, и стоявшая рядом Татьяна Геннадьевна благоговейно вложила в нее запотевший стакан мандаринового сока.
      
       - Да-с, - злорадно заключил Сидор Сидорович, принимая предложенный Татьяной Геннадьевной дар, как должное, - в Общей Гносеологии Бытия вы, молодой чаэк, дуб дубом.
      
       Я самокритично потупил взгляд долу и еле слышно ответил:
      
       - Во... возможно.
      
       - А хотите, - вдруг пробулькал в стакан Сидор Сидорович, - хотите... я... возьму вас к себе в... ученики?
      
       Я поднял враз просиявший взор и, не веря своему счастью, промолвил:
      
       - Ко... нечно!
      
       - Тогда, - всенародно избранный мэр со стуком поставил порожний стакан на стол. - Нам следует. Гм. Покинуть эти. Гм. Стены. Вы готовы?
      
       - Да.
      
       - Сейчас вы последуете за мной. Как я полагаю, нам надо начать с осмотра Музэя.
      
       - С музея? - опять удивился я .
      
       - Нет-с, молодой чаэк, с Му-зэ-я! - возмущенно поправил меня Сидор Сидорович и произнесенное им слово музэй вдруг отозвалось в моей душе еле слышным приветом из какого-то страшно далекого ленинградского детства. - Музэя, молодой чаэк, и только - Му-зэ-я! Прошу! - он указал мне на дверь и тут же направился к выходу.
      
       Я, хочешь не хочешь, последовал вслед за мэром.
      
       У самого выхода я обернулся и окинул крохотный зальчик кафе прощальным и долгим взором. В нем было все как всегда: Гольдфарб цедил свой коньяк, Романенко строчил на бумажной салфетке какие-то формулы, а прекрасная и недоступная Татьяна Геннадьевна, грациозно подперев кулачком щеку, снова читала свой любовный роман.
      
       На ее красивых устах порхала смущенная улыбка сопереживания.
      
       Печально вздохнув, я вышел наружу. Перед самым входом в кафе стояла огромная черная "Ауди".
      
       - В Музэй! - подойдя к машине, негромко скомандовал Сидор Сидорович.
      
       Шофер почтительно распахнул дверцу. Мы вошли внутрь. "Ауди" выстрелила и стремглав понеслась к пункту своего назначения.
      
      
       ...Вот что скажу я, читатель...
      
      А ведь классно ездить с мигалкой!
      
      Город О'Кей-на-Оби, конечно, не Москва и не Санкт-Петербург, но город все же не маленький, и от пересечения Веселого проспекта с улицей Кракова (где находилось кафе) до здания Ста Сорока Канцелярий общественным транспортом нужно было ехать час с лишним. Мы с Сидором Сидоровичем домчались туда за восемь минут. Буквально! Глухо стукнула дверь, лихо взвизгнула, набирая скорость, черная "Ауди", мелькнул частокол желто-серых домов, сверкнула тусклым графитовым блеском река в гранитной оправе, прошелестел под шинами выгнутый плавной дугой Кавалергардский мост, пулей промчался назад одиноко стоявший в сквере памятник Сталину, и вот оно ; неспешно наползающее на нас, огромное здание Ста Сорока Канцелярий, напоминавшее здоровенный сундук, облицованный черным мрамором.
      
       В дороге Сидор Сидорович не молчал ни секунды.
      
       - Высшая Гносеология Бытия, - курским соловьем разливался он, - суть схоластостатическая теория, в коей... в коей... Гм. Вам это еще, пожалуй, рано. Возьмем-ка мы что-нибудь. Гм. Попроще. Ну, например... Всеобщую Теорию Всего. Хорошо?
      
       - Хорошо.
      
       - Ну, вот. Гм. И чудненько. Ну, вот. Гм. И славненько. Всеобщая Теория. Гм. Всего суть меннонитическая теория, в коей применяется метод активного матричанья ; главный метод Низшей Гносеологии Бытия, опирающийся на... ; мэр испытующе посмотрел на меня. ; Боюсь, что Всеобщая. Гм. Теория Всего для вас тоже пока еще. Гм. Тяжеловата... Возьмем-ка мы что-нибудь совсем. Гм. Банальное. Совсем. Гм. Замызганное. Ну, например, Вопрос Смысла Жизни. Хорошо?
      
       - Хорошо.
      
       - В чем, молодой чаэк, заключается Смысл Жизни?
      
       - А?
      
       - В чем, молодой чаэк, заключается Смысл. Гм. Жизни?
      
       - Он заключается в том, - осторожно начал я, - в том, что... Смысл... э-э-э... Жизни... Заключается в том, что... Смысл Жизни...
      
       - Ай-ай-яй, молодой чаэк! Скажите честно, не знаете?
      
       Я смущенно кивнул.
      
       - Ай-ай-яй и как вам не стыдно! Запомните раз. Гм. И навсегда. Смысл. Гм. Жизни...
      
       - Приехали, Сидор Сидорович! - перебил его глуховатый голос шофера.
      
       - ... заключается в том... Как, уже? Ну, ничего-ничего, - всенародно избранный мэр энергично взмахнул рукой, - я вам потом. Гм. Доформулирую.
      
       Шофер распахнул тяжеленную дверцу, и мы вышли наружу.
      
       (Между прочим, к величественному зданию Ста Сорока Канцелярий мы подъехали отнюдь не с главного, украшенного жирными мраморными колоннами входа, а долго-долго подбирались нему какими-то длинными и темными закоулками. Сперва мы миновали фанерную вахту с длинным шлагбаумом, потом обогнули какой-то жидкий и чахлый сквер, потом поплутали среди неопрятных груд прошлогоднего строительного мусора, потом потряслись по вымощенной продолговатым булыжником мостовой и, наконец, уперлись в серый некрашеный задник самого административного здания, где, наконец, и узрели скромную белую дверцу с медной табличкой "Музэй").
      
       - Ну-с, юноша, - произнес Сидор Сидорович, энергичным толчком открывая дощатую дверь, - милости, ткскзть, прошу, к нашему, ткскзть, шалашу.
      
       Сразу же за дощатой дверцей располагался темный и тесный холл, в глубине которого смутно чернела высокая винтовая лестница. Выбивая лихую корабельную дробь, мы с Сидором Сидоровичем побежали наверх.
      
       - Я тебе так скажу, - неутомимо частил Сидор Сидорович, с превеликим трудом перекрикивая грохот шагов. - Я тебе вот что, парень, скажу. Просто возьму и скажу, - все твердил и твердил он, с каждым новым витком головоломно закрученной лестницы необъяснимо теряя интеллигентность. - Ты, парень, не прав. Ты, парень, просто-напросто встал на глубоко ошибочные рельсы. Не, я то-о-о-о-орчу! - вдруг тоненько взвизгнул он. - Не, я то-о-о-о-орчу! Слово ему не нравится. Типа - матерное. Да ты сам-то хоть понял, на кого ты, по-русски говоря, батон крошишь?
      
       Здесь мы достигли самого верха, и Сидор Сидорович распахнул своей сильной рукой еще одну дверь ; на этот раз дорогую, дубовую, украшенную сложной фигурной резьбой и толстым кисточками позументов.
      
       - Смотри, сука! - заорал Сидор Сидорович. - Прямо сюда смотри! Смотри, на кого ты крошишь!
      
       И здесь я, наконец-то, увидел, на кого я, по-русски говоря, крошил свой батон. За толстой дубовой дверью расстилался почти километровой длины коридор, по обеим сторонам которого стояли какие-то странные статуи. Нет, первые семь-восемь статуй были статуями заурядными, мраморно-белыми: В.В. Путин, Т. Д. Лысенко, П.А. Первый, но вот дальше... дальше сплошной чередой шли странные серые статуи никому не известных чиновников.
      
       Мама дорогая, и на кого ж я крошил свой батон! Пристыженному моему и пылающему сидор-сидоровичеву взору предстали шеренги чиновников в длинных напудренных париках и тяжелых парчовых камзолах, шеренги чиновников в пышных войлочных бакенбардах и зеленых, биллиардного сукна вицмундирах, шеренги чиновников ровно остриженных и гладко выбритых в неброских и фантастически дорогих, пошитых у лучших санкт-петербургских портных костюмах, шеренги чиновников угреватых, патлатых, заросших скрипучей недельной щетиной в атласных малиновых галифе и маслянисто посверкивающих кожаных куртках, легионы чиновников чуть посытее и повыхоленней в шершавых серых толстовках и сандалетах на босу ногу, легионы чиновников совсем уже сытых и насмерть испуганных в защитного цвета френчах и низких сапожках козлиной кожи, пара-тройка дивизий чиновников крайне воинственных в форме времен Великой Отечественной (до 1943 - шпалы и ромбы, после 1943 - погоны со звездами), пара-тройка дивизий чиновников чуть более мирных в толстых чесучовых кителях и наваксенных сапожищах черного хрома, и десяток дивизий чиновников совсем уже замиренных в рубашках, костюмах и галстуках фабрики им. Володарского...
      
       Нет, это еще не все!
      
       ...вслед за поклонниками отечественного легпрома стояли когорты чиновников чуток позажиточней в костюмах, баретках, рубашках и галстуках болгарских, польских и румынских, колонны чиновников совсем уже вестернизированных в костюмах, баретках, рубашках и галстуках производства бывшей ГДР, колонны чиновников немногословно-солидных в костюмах, баретках, рубашках и галстуках югославских и финских. И в самом-самом конце экспозиции, почти что не выделяющейся, но строго отдельной от прочих группой стояло с полсотни товарищей в костюмах от Кардена и Ив Сен-Лорана.
      
       Я восхищенно встряхнул головой.
      
       - Во-о-от!!! - во всю данную Господом мощь закричал Сидор Сидорович и с размаху ударил рукой по плечу фигуру какого-то неплохо устроившегося товарища в бордовом пиджаке от Версаче. - В-о-от! Па-а-а-арень!!! Учись. Смотри. А то видишь ли!!! Слово! Ему не нравится. Типа - матерное. Ты лучше учись, па-а-а-арень!!!
      
       И, неожиданно взяв свой прежний, псевдопрофессорский тон, всенародно избранный мэр продолжил:
      
       - Что ж вы бунтуете-то, батенька? Ведь перед вами - стена-с. Всесильная. Гм. Стена-с. Российского. Гм. Чиновничества-с. Ведь перед вами, батенька мой, стра-а-ашная сила! Здесь вам не академик Лапчатый. И не батька (хе-хе) Кондрат. На одну ладошку посадим-с, другой. Гм. Ладошкой прихлопнем-с - вам ведь мокренько будет. Мок-рень-ко-с! Я вам это, батенька мой, вполне гарантирую .
      
       Здесь всенародно избранный мэр осторожно привстал на цыпочки, сделал едва уловимое взглядом движение и выхватил прямо из воздуха толстую пачку черно-белых снимков.
      
       - Вот соизвольте-ка видеть. Ваш. Гм. Покорный слуга в молодости. Вот я - рядовой секретарь пионерской организации 2-ой Образцовой школы имени В. Я. Смирнова. Вот я - внештатный инструктор Корякского крайкома партии. А вот, соизвольте-ка видеть, тысяча. Гм. Девятьсот семьдесят первый год... Золотая пора-с правления Л. И. Брежнева. А вы... хотя б знаете, как мы в Корякском крайкоме пели?
      
       Здесь Сидор Сидорович вдруг снова привстал на цыпочки, сложил на широкой груди холеные руки и, не слишком (для мэра) фальшивя, запел:
      
       За Брежнева Лё-о-о-ню!
       В Коря-а-акском крайкоме
       Последний инструктор
       Вам па-а-асть разорвет!
      
       - Вот как мы пели! - выдохнул Сидор Сидорович и размазал рукой по лицу нескупую слезу. - Вот как мы, батенька, пели. А для вас уже и "блядь" - нехорошее слово. Хе-хе-хе... Да таких ли, батенька, слов наслушался я в Корякском крайкоме! Таких ли, батенька, слов! А... а вот, - Сидор Сидорович осторожно вынул из воздуха особенно густо заляпанный пальцами снимок, - вот, соизвольте-ка видеть, ваш покорный слуга на повышении. В Горагропроме. (В столице нашей Родины Москве-с). А вот, соизвольте, голубчик вы мой, посмотреть: я послан на укрепление в город N на реке М. Вторым. Гм. Секретарем по идеологии-с. А вот я уже после. Гм. Катастрофы. Вот позади меня календарь с четырежды проклятой датой. 12-ое! Сентября! Тысяча! Девятьсот! Семьдесят! Третьего года!
      
       Сидор Сидорович вдруг весь налился каким-то пунцово-малиновым соком и завопил:
      
       - Вот как оно достается! Понял?!! А то слово ему не нравится. Типа - матерное. Да вы просто там все заж-ра-лись! Скажите честно, зажрались, суки? Уже и х... за мясо не считаете?!!!!!
      
       Я, отчаянно струсив, пролепетал:
      
       - Сидор Си...
      
       - Что Сидор Сидорович? ; продолжал истошно орать кандидат на должность мэра. - Что Сидор Сидорович? Я уже шестьдесят пять лет как Сидор Сидорович. Мне ж до смертинки - три пердинки, а вот вы-то, вы-то, молодые, как будете жить?
      
       Я осторожно пожал плечами.
      
       Сидор Сидорович горько вздохнул.
      
       - Ты-то как будешь жить?! Е...ться-сраться-колотиться! Ты-то как будешь жить?!!!
      
       - Сидор Сидорович! - вдруг попросту спас меня чей-то тихий, вкрадчивый, неизвестно откуда взявшийся голос. - У вас радиообращение.
      
       Сидор Сидорович недовольно мотнул головой.
      
       - А?!
      
       - У вас радиообращение, Сидор Сидорович, - все с той же непреклонной и мягкой настойчивостью повторил голос.
      
       - Хорошо-хорошо, - раздраженно пробурчал Сидор Сидорович и еще пару раз механически повторив: "Ты-то как будешь жить?! Ты-то как будешь жить, а?!" - плавным жестом вынул из воздуха микрофон и безо всякого перехода произнес с кавказским акцентом:
      
       - Братья и сьостры! В тяжкий и трюдный час довелос говорить мне с вами. Братья и сьостры! Враг ко-аварен и сылен. Он прислал к нам Отделный Истрэбителный Баталыон самой отборной и самой кровавой красно-коричневой сволочи. Братья и сьостры! - всенародно избранный мэр поманипулировал возникшими как всегда из воздуха графином и стаканом и сделал гулко отдавшийся в микрофоне глоток. - Ну... еще полгода, ну... годик и - Отделный Истрэбителный Баталыон рухнет под тяжестью своих прэступлений. Братья и сьостры! Враг - будит побежден! Победа - будит за намы!
      
       Произнеся все это, Сидор Сидорович безвольно выпустил микрофон и тут же обессилено рухнул в услужливо соткавшееся из воздуха кресло.
      
       - То-аварищ Иванов, - вполголоса пробормотал он, на ходу засыпая - Ви... хр-хр ... сва-абодны. Но если вас... то-аварищ Иванов, интэресует мое мнение по целому ряду... хр-хр-хр... во-апросов, то ви... можэте подождать меня в Приемной. Я вам его изложу, как толко перетолкую с другими то-аварищами, и стану... хр-хр... хотя бы чють-чють посвабодней...
      
       Едва завершив эту фразу, он упал головою на грудь и вовсю захрапел. Я не дыша, на цыпочках, пошел в Приемную.
      
      
      P. S. Как мне удалось впоследствии выяснить, странности речи Сидора Сидоровича объяснялись тем, что у него, подобно шварцевскому Дракону, было целых три головы: Голова Культурная, Голова Номенклатурная и Голова с Грузинским Акцентом.
      См. предвыборную брошюру "130 вопросов к Сидору Сидоровичу" (Изд. дом "Фильтруй базар!", г. О"Кей-на-Оби, IV квартал 199... года).
      
      
      
      
       Глава II
       Великая любовь Музы Николаевны
      
       Эх, петроградские трущобы!
       А я на Пряжке родился,
       Да по трущобам долго шлялся,
       И грязным делом занялся.
       Старинный ленинградский романс
       (запись В. Шефнера)
      
      
       Читатель. Тебе еще не надоели наши герои? Давай на часик-другой отдохнем от них. Давай-ка вернемся в далекий и яростный 1964 год. Давай - черт возьми! - на пару часов посетим берега полноводной красавицы-Пряжки.
      
       В далеком 1964 году на берегах полноводной красавицы-Пряжки располагалось немало всевозможных зданий и учреждений. Здесь и гремевшая на весь Петербург Никольская городская психушка, здесь и расположенная визави Никольской психушке родная автору этих строк 235 школа, здесь и распространявшая одуряюще теплые, сладкие и несказанно травмировавшие детскую душу автора запахи кондитерская фабрика им. Самойловой (быв. Бормана), здесь и принадлежавший некогда быв. Борману Шоколадный домик, такой изящный и маленький, что его хотелось украсть, незаметно спрятав в карман, здесь и неуютный, огромный, мрачный, больше похожий на больницу или завод, нежели на жилье, дворец великого князя Александра Александровича, окруженный высокой, наполовину съеденной патиной, медной решеткой с зелеными вензелями в виде двух перевернутых "А", здесь и растерявший за годы блокады свою красоту Дом Сказки, здесь и расположенный визави Дому Сказки ничем не примечательный безликий доходный дом, несший на своем скучноватом фасаде мраморную мемориальную доску: "В этом доме с ... по ... жил и умер поэт Александр Блок".
      
       Да, мой читатель! Велик и славен город святого Петра и в нем вокруг иного случайно уроненного плевка может набраться поболее достопримечательностей, чем во всей, прости меня Господи, деревеньке Кучково, более известном под именем - город Москва.
      
       Но к делу, читатель. К делу.
      
       Для нас с тобой дом с мемориальной доской интересен, собственно, тем, что в нем - с... и по... - жила и умерла обычная ленинградская старушка Муза Николаевна. Причем проживала она в той же самой квартире (в ее времена - коммуналке), где некогда жил и умер поэт Александр Блок.
      
       Муза Николаевна была обычной петербургской старушкой и, следовательно, идеалисткой. Она по праву принадлежала к тому пленительному племени седых и восторженных старых дев, глядя на которых любой, не до конца изгадивший душу человек начинает помаленьку оттаивать и с неподдельной печалью думать о том, что через каких-нибудь десять, пятнадцать, ну, самое большее, двадцать лет, таких вот чудесных старушек уже и вовсе не будет и окончательно восторжествуют меркантилизм и голый расчет. Но проходит и десять, и двадцать, и даже все тридцать лет, и ничего не меняется: на смену одним идеалисткам приходят другие - такие же хрупкие, седые и восторженные и уже грядущие поколения начинают потихоньку оплакивать неминуемое и скорое исчезновение этих чудесных дам, ведать не ведая о том, что идеализм этих идеалисток - совершенно неистребим и не хуже голого практицизма укоренен в действительности.
      
       Итак, привычной средой обитания Музы Николаевны был стопроцентный, чистейшей невской воды идеализм. Причем идеализм вполне безобидный - литературный. Роль кумира и фетиша в нем исполнял поэт Александр Блок.
      
       И хотя Муза Николаевна принадлежала к людям как бы от самого рождения культурным, к людям, для которых культурность - точно такой же отличительный, резко кидающийся в глаза признак, как для других людей - громкий голос, рыжие волосы или двух-с-чем-то-метровый рост, но, при всей своей утонченности и культурности, Муза Николаевна была еще и человеком абсолютно не книжным и у того же горячо любимого ею Блока не помнила наизусть и пары строк. Откровенно говоря, она из горячо любимого ею Блока вообще ничего не помнила, за исключением хрестоматийного:
      
       Ветер. Ветер. Белый снег.
       Ветер. Ветер. На ногах не стоит человек.
       Ветер. Ветер. На всем белом свете .
      
       И, хотя, согласитесь, весьма и весьма мудрено представить, ну... например, пушкиниста, знающего лишь: "Тятя, тятя, наши сети..." - или исследователя творчества, скажем, Тургенева, не читавшего ничего, кроме "Му-Му", но факты все же на редкость упрямая вещь. Яростная блоколюбка и блокоманка Муза Николаевна знать не знала и ведать не ведала никаких принадлежащих перу ее кумира стихов. Более того, ни в каких его стихах Муза Николаевна и не нуждалась.
      
       Блок был для нее тем же, что для деревенской бабы - Христос.
      
       И она о нем ровно столько же и знала.
      
       Но ни одна деревенская баба не жила, не сочтите за богохульство, в самом Вифлееме, в тех же самых яслях, где родился ее Господь, а вот Муза Николаевна - жила. И от сознания ежеминутно совершаемого ею святотатства невыразимо страдала.
      
       Жить в месте сакральном было для Музы Николаевны невыносимо нравственно тяжело. Ей было горько видеть на кухне тупые следы кавалерийского палаша, которым в годы разрухи лично рубил дрова Александр Александрович и ежевечерне наблюдать, как эти, священные для нее следы равнодушно попирает своими кирзовыми сапогами бравый прапорщик Подбутылко. Ей было досадно думать, что в крохотной угловой комнатке, где жила теперь чета тихих татар Хабибуллиных, некогда спала Любовь Дмитриевна - Прекрасная Дама. И уж вовсе невыносимо было для нее даже помыслить о том, что за тоненькой стенкой, в просторной соседней зале, там, где теперь храпит и бранится во сне жилец Моргачев, располагался некогда кабинет Александра Александровича и была написана поэма "Двенадцать", включая и столь поразившие ее бессмертные строки:
      
       Ветер. Ветер. Белый снег... и т.д., и т.п.
      
       (Каждое же посещение уборной, учитывая, что это была именно та уборная, которую некогда посещала и Любовь Дмитриевна и... и сам Александр Александрович, было для Музы Николаевны... нет, этого не поймет никогда и никто!)
      
       Будучи человеком энергичным, Муза Николаевна с таким положением отнюдь не смирялась. Отнюдь. Ни за что! Будучи человеком энергичным и деятельным, она изо дня в день бегала, суетилась, хлопотала, отчаянно требовала, чтобы квартиру расселили и устроили в ней музей, или музэй, как с гордым санкт-петербургским прононсом выговаривала сама Муза Николаевна.
      
       Жильцы дома вяло поддерживали идею организовать музэй. Всем им давно хотелось покинуть осточертевшие коммуналки.
      
       К середине 1964 года идея - организовать музэй - вполне и до конца овладела массами. Везде: в коридорах и в комнатах, в прихожей, на кухне и даже в ванной изо дня в день все громче и громче звучало: музэй! музэй! музэй! (Жильцы квартиры, сами того не замечая, давно уже стали произносить словечко "музей" в аристократической транскрипции Музы Николаевны). Громко: музэй! и осторожно, шепотом: толстиков.
      
       (Человек с кургузой фамилией "Толстиков" занимал в те годы ту же самую должность, что раньше Киров и Жданов).
      
       Музэй. Блок. Толстиков.
       Толстиков. Блок. Музэй.
      
       Изо дня в день повторяли жильцы.
      
       ...Хотя, говоря откровенно, жильцов коммуналки, конечно, немного смущало, что смешные старушки, вроде Музы Николаевны, и этот раздражающе красивый и надменный человек, писавший что-то стихами, могли иметь хоть какое-то отношение к величественному слову "толстиков". Но, как убеждала жильцов сама матушка-жизнь - могли. И жильцы, смиряя гордыню, признавали, что жизнь - штука сложная, и какую-то роль в ней могут сыграть и стихи.
      
       Ну а Муза Николаевна торжествовала. И будучи, как и все идеалисты, крайне практичной во всем, что хоть как-то касалось ее идеала, она тут же решила использовать это свое торжество и придать желательный крен Вопросу о Печке.
      
       Вопрос о Печке был застарелый и крайне больной вопрос. Уже целых пятнадцать лет - с сорок девятого по шестьдесят четвертый год - выступавший в коридор угол печки-голландки мешал коллективу жильцов.
      
       Мешал абсолютно всем, кроме, естественно, Музы Николаевны, которой печка тоже мешала, но был неприкосновенна и свята, как и все, чего касался своей рукой Александр Александрович.
      
       Чисто физически печь занимала от силы метр и обходить ее было легче легкого. Но... как это часто бывает, практически все: вся многолетняя безнадюга коммунального житья, вся затаенная ненависть к этому раздражающе красивому человеку, слушавшему в переполненном зале какие-то до головной боли непонятные смычки, вдруг выплеснулись... нет, ты понял меня, читатель? Не просто все - ВСЕ : уличный хам, обматеривший безответного Хабибуллина в пятьдесят девятом, бесплатная путевка в Гагры, так и не доставшаяся патологически жадному жильцу Моргачеву в тридцать седьмом, шикарная грудастая баба, проигнорировавшая тогда еще младшего сержанта Подбутылко в сорок шестом в Чехословакии, сплошные пятерки по алгебре, которые с сорок девятого по пятьдесят третий (включительно) год получал неприятный рыжий еврей по фамилии Глазман, короче, - вся десятилетиями копившаяся в душах жильцов гражданская скорбь вдруг разом вскипела и выплеснулась на чуть выпирающий в коридор угол печки-голландки и печку решили снести.
      
       (Быть может, жильцам казалось, что после выноса печки начнется иная - справедливая и хорошая - жизнь? Такая, короче, жизнь, в которой и пятерки по алгебре, и шикарные бабы, и бесплатные путевки в Гагры начнут доставаться не чужому наглому дяде, а им самим? Чего не знаем читатель, того не знаем. Мы твердо знаем одно: печку решили снести).
      
       Но решение это, подобно сотням и сотням других, столь же выпестованных и выстраданных, и не менее наболевших решений, как-то измельчало и высохло на долгом пути к осуществлению. Сначала - хочешь не хочешь - ждали, когда вернется из отпуска жилец Моргачев, в чью комнату печка выходила фасадом. Ну, а потом... а потом Муза Николаевна (а Муза Николаевна вовсю протестовала и швыряла в соседей целые вороха негодующих слов: культура, поэзия, овеществленная историческая память, слушайте музыку Революции и т.д., и т.п., - чем, естественно, только раззадоривала жильцов и лишь дополнительно раздувала похоть их коллективного произвола), потом Муза Николаевна впервые спрягла величественное слово толстиков с легкомысленными словами музэй и блок.
      
       И здесь... здесь застарелый Вопрос о Печке вдруг высветился с совершенно нежданного краю. Жильцы квартиры вдруг вспомнили, что слово музэй находится в неприятном родстве со словом советская власть. (Шутки с которой - плохи). Жильцы вдруг припомнили, что и сам этот раздражающе красивый и раздражающе непонятный человек не всю свою жизнь слушал в переполненном зале какие-то там смычки, что он успел написать еще и поэму "Двенадцать" ("Революцьонный держите шаг!"), где, оставаясь все так же раздражающе непонятным (почему, например, "революцьонный", а не "революционный"?) сумел сослужить этой власти ха-арошую службу.
      
       Так что какое-то время печку сохранял страх. Ну, а потом, когда рядом со словами "музэй" и "блок" зазвенело вдруг сладкое, словно грешная командировочная любовь, словцо "расселение", ни о каких покушениях на печку уже не могло быть и речи. Путь-дорога в счастливую жизнь пролегла вдруг вовсе не через снос, а через благоговейное и бережное хранение проклятой печки.
      
       Что оказалось - увы! - чепухой.
      
       Все: и противоестественный союз фамилий "Толстиков" и "Блок", и эфемерное торжество Музы Николаевны, и какая-то якобы польза, которую якобы как-то можно извлечь из стихов, - все это оказалось чистой воды ахинеей и понадобился всего один день - да какой там день! - буквально полдня, буквально пара часов, чтоб реализм действительной жизни все это раз и навсегда развеял.
      
       День этот, правда, начинался как Торжество. Как полный триумф победившей химеры. Музу Николаевну академик (академик!) Хрусталев на своей личной (личной!!) "Волге" ("Волге"!!!) отвез в Смольный.
      
       В СМОЛЬНЫЙ...
      
       ************************************************************
      
       Собственно говоря, это было уже не просто себе Торжество.
      
       Собственно говоря, это был такой УСПЕХ, для которого простая человеческая речь и слов-то не содержит.
      
       ************************************************************
      
       Итак, ровно в 14.00 на своей изумрудно-зеленой "Волге" за Музой Николаевной заехал академик Хрусталев. Все соседи: и давным-давно вернувшийся из отпуска жилец Моргачев, и бессловесная чета Хабибуллиных, и бравый прапорщик Подбутылко, и вечно нетрезвый доцент Николаев с кафедры марксизма-ленинизма, ; все были в сборе (на кухне), когда раздался веселый автомобильный гудок, и к подъезду подкатила новая "Волга" академика.
      
       - Эт за Никалавной, - равнодушно прошамкал жилец Моргачев, - у ей совещание.
      
       - В Смольном? - лениво поинтересовался доцент Николаев.
      
       - Ага, в Смольном.
      
       - Говорили же ж, что в исполкоме, - как бы для одного приличия посомневался доцент.
      
       - Да не, в Смольном. В Смольном, - все так же бесстрастно повторил жилец Моргачев, как бы самим этим ледяным равнодушием намекая на какие-то иные, не так уж давно миновавшие времена, когда совещания в Смольном были и для него не в диковинку.
      
       "Волга" еще раз весело забибикала, из обшарпанной двери подъезда выпорхнула расфуфыренная в пух и прах Муза Николаевна, академик Хрусталев (седой высокий старик с не по-советски прямой спиной) галантно распахнул перед нею блестящую дверцу, они уселись на заднее сиденье, "Волга" фыркнула и покатилась вдоль Офицерской.
      
       *************************************************************
      
       Вернулась Муза Николаевна поздно вечером и целых два дня ничего никому о совещании в Смольном не говорила. Спрашивать не решались - мешал заработанный ею в последнее время авторитет. Но с каждым часом любопытство соседей росло, а авторитет ее падал.
      
       - Так что... Никалавна, - наконец в пятницу вечером осторожно спросил ее прапорщик Подбутылко (все они снова были на кухне: и жилец Моргачев, и бессловесная чета Хабибуллиных, и вечно нетрезвый доцент Николаев с кафедры марксизма-ленинизма), - так что... Никалавна, - продолжил он, - решили чего-нибудь... в Смольном?...
      
       - О, да, решили! - беззаботно прощебетала Муза Николаевна и машинально взяла со стола запечатанную пачку пельменей. - Товарищ Толстиков обещал! - лицо ее просияло, а голосок зазвенел "Пионерской зорькой". - Товарищ Толстиков обещал! Что музэй Александра Блока - будет!
      
       - Ка-агхда? - осторожно поинтересовался бравый прапорщик Подбутылко.
      
       - В тысяча! Девятьсот! Семьдесят! Третьем году!
      
       - Ка-а-агхда?!!
      
       - В тысяча девятьсот семьдесят третьем году ...
      
       - Через де-е-евять лет?
      
       - Ну, да... через девять лет. В данный момент в исполкоме нет де...
      
       - Старая ты дура!
      
       И, распушив ее заковыристой офицерской бранью, бравый прапорщик Подбутылко вышел.
      
       - Старая ты жопа! - прокричал и вышел нервный жилец Моргачев.
      
       Осуждающе покачав головами, покинула кухню бессловесная чета Хабибуллиных.
      
       - Ма-а-ать твою йоб! Ма-а-ать твою й-й-йоб!!! - простонал, как всегда, нетрезвый доцент Николаев и тоже вышел.
      
       Тысяча девятьсот семьдесят третий год был цифрой нелепой, обидной. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году люди, может быть, будут летать на Марс. В тысяча девятьсот семьдесят третьем году, может, уже и денег не будет. Может, уже ни Моргачева, ни Хабибуллина не будет в этом тысяча девятьсот семьдесят третьем году. Загадывать на целых девять лет вперед мог лишь человек недалекий, наивный.
      
       *************************************************************
      
       Муза Николаевна осталась на кухне совершенно одна, сжимая в руках чуть размякшую от жары пачку пельменей.
      
       В трех зазря включенных конфорках еле слышно потрескивал газ. Укрепленное под потолком радио играло "Болеро" Равеля.
      
       Никогда и никто из жильцов не смел ругать ее... матом. Любой из них понимал, что если он вдруг осмелится прибегнуть в ее присутствии к нецензурной ругани, случится... нечто ужасное. Нечто совершенно непредсказуемое. Но вот сегодня это случилось, и неожиданно выяснилось, что она абсолютно ничего не способна сделать в свою защиту. Абсолютно ничего. Ее могут обругать, ударить, унизить, ее могут даже убить, а она абсолютно ничего не сможет сделать.
      
       Абсолютно ничего!
      
       Муза Николаевна испуганно выпустила пельмени.
      
       Ей нужно срочно уйти. Ей нужно срочно уйти из этой ужасной и очень опасной квартиры.
      
       Ей нужно срочно уйти. Просто взять - и уйти. В широкий и яростный мир. К простым и добрым советским людям.
      
       Муза Николаевна выбежала в прихожую. Сорвала, любовно прижала к груди и тут же, о чем-то задумавшись, уронила на пол вырезанный из "Огонька" портрет Александра Блока. Постояла. Аккуратно надела пальто, намотала кашне, аккуратно примерила перед зеркалом свою любимую черную шляпку с узенькими полями, и, так и оставшись в серых матерчатых шлепанцах, раскрыла дверь и выбежала наружу.
      
       Она неслась вниз по лестнице. Все смешалось в ее голове: и блестящая, изумрудно-зеленая "Волга", и академик Хрусталев, вежливый, как англичанин, и длинная кроваво-красная дорожка Смольного, и товарищ Толстиков, немножко вульгарный, но, в целом, довольно милый, и эта твердо обещанная им цифра: "1973 год", и перекошенное от ненависти лицо прапорщика Подбутылко, и эти его слова "Старая ты дура!" (не-ет: "Старая ты жопа!") и последовавшие вслед за ними потоки грязной и нецензурной ругани.
      
       Муза Николаевна вздрогнула. Последний раз ее оскорбляли... нецензурно поздней осенью сорок первого года. Они ехали в эвакуацию в холодном, продуваемом всеми ветрами телячьем вагоне, и этот огромный рабочий с Кировского вдруг ни с того, ни с сего как заорет на нее: "Ах, ты, сука, да именно из-за таких блядей, как ты, мы сейчас в такой жопе!" - а потом как вдруг схватит ее своими огромными, сплошь исколотыми перстнями и якорями ручищами и на полном ходу вдруг как выкинет из вагона!
      
       И она очень-очень больно ударилась попой о мерзлую землю, а потом очень-очень долго догоняла свой эшелон и ей совсем-совсем было есть, и она продала все-все свои носильные вещи, кроме крошечных дамских часиков марки "Ракета" (а часики эти она бы, конечно же, не продала б ни за что, ведь она загадала: пока тикают часики, бьется Ванечкино сердце).
      
       Но Ванечку все равно убили.
      
       *************************************************************
      
       Муза Николаевна бежала вдоль темной, скупо подсвеченной желтыми фонарями Офицерской: мимо запертых булочной и домовой кухни, мимо института Лесгафта с белой статуей бегуна за темно-зеленой оградой, мимо ощетинившегося строительными лесами недостроенного Дома Быта, мимо небесно-голубой синагоги, мимо несоразмерно огромного, напоминающего выброшенный на сушу океанский корабль Дворца культуры имени Первой пятилетки, мимо залитого водопадом огней Театра оперы и балета имени Кирова, мимо памятника композитору Римскому-Корсакову, мимо памятника композитору Глинке, - она все бежала, бежала и бежала и время от времени с наслаждением выкрикивала: "Ах, ты, сука, да именно из-за таких блядей, как ты, мы сейчас в такой жопе!"
      
       Ей было жутко и весело. Она была рабочим с Кировского завода. У нее были мускулистые, толстые, сплошь исколотые перстнями и якорями руки и никто - ни прапорщик Подбутылко, ни жилец Моргачев, ни даже... да-да!... ни даже сам товарищ Толстиков ей ровным счетом ничего не могли сделать.
      
       (Ровным счетом ничего!)
      
       - Ветер! Ветер! - выкрикивала Муза Николаевна, то умирая, то вновь воскресая от наслаждения и восторга. - Белый снег! Белый снег!
      
       Ведь она была - поэт. Ее звали - А. Блок. А вы что, не знали? Ее звали Блок Александр Александрович. Она только что написала поэму "Двенадцать" и буквально на днях (а вы и не знали?) получила за нее Ста-лин-ску-ю премию. И она абсолютно точно знает, на что ей эту Сталинскую премию употребить. Она купит себе квартиру в писательском доме на улице Ленина и будет в этой отдельной квартире совершенно отдельно от всех прочих писателей жить. Именно так! А вы что, голубчик, не знали?
      
       - Ветер! Ветер! - кричала она, когда два равнодушных, как смерть, санитара запихивали ее в карету "Скорой помощи". - Белый снег! Белый снег!
      
       - Ре-бя-та! - кричала она сбежавшейся на скандал и радостно улюлюкавшей ей вслед декабристской шпане. - Чи-тай-те повесть Алексея Максимовича Горького "Молодая гвардия!" Чи-тай-те поэму Александра Александровича Блока "Хо-ро-шо!" Ведь вы пионэры, ребята! А это самое-самое главное! Самое-самое главное! Вы - пионэры! Ветер! Ветер! Белый снег...
      
       Карета умчалась.
      
       *************************************************************
       А печку все-таки разобрали.
      
       И жилец Моргачев отвез ее к себе на дачу в Комарово.
      
       *************************************************************
      
       А музей Александра Блока открылся лишь 25 ноября 1980 года.
      
      
      
       Глава III
       Бондарчук да Винчи
      
       Коль мысли мрачные к тебе придут,
       Откупори шампанского бутылку,
       Иль перечти "Архипелаг Гулаг".
       П. Белобрысов (высококачественный человекопоэт)
      
      
       В огромной (величиною с герцогство Люксембург) Приемной народу собралось на удивление немного. Собственно, можно было сказать, что его, народу, там и вовсе не было. В доступной моему взору части Приемной располагались:
      
       а) осатаневший от бесконечного ожидания генерал армии Ответственный,
      
       в) вальяжно развалившийся в креслах модный писатель с внешностью дамского мастера (роскошный черный парик, очки, усы, эспаньолка),
      
       с) и некий иссиня-курчавый и огненноокий человек, похожий на захудалого библейского пророка.
      
       Впрочем, огненноокого псевдобиблейца было мудрено не признать. Ведь еще каких-нибудь пару часов он услаждал мой слух своим ангельским пением.
      
       Чего там темнить, читатель. Это был - он.
      
       Арчил Мочиллович Арзуманян.
      
       Увидев звезду живьем, я, как и любой обыватель, немного опешил.
      
       Я был ошарашен.
      
       Я, как говорится в народе, чуть-чуть прибалдел.
      
       Уж и не знаю, как ты, читатель (может, ты обедаешь с Солженицыным, а ужинаешь с Пугачевой), но лично я до этого случая не был особенно избалован обществом звезд. Говоря совсем откровенно, вот эдак в быту, живьем, за все тридцать восемь лет своей нескладно прожитой жизни я видел одного-единственного суперстара - популярного телеведущего А.Г. Невзорова.
      
       Случилось это 20 августа 1991 года.
      
       Ваш покорный слуга (тогда еще никакой не бизнесмен, а простой ленинградский безработный М. Иванов), находясь в компании трех десятков точно таких же, как он, бездельников, вторые сутки подряд ошивался в пикете близ телецентра, Чапыгина, 6, где, типа, спасал демократию и боролся, блин, за свободу.
      
       А популярный телеведущий, стало быть, шел на работу. Поравнявшись с пикетом, А.Г. Невзоров как-то очень нервно и пристально на нас посмотрел. Настолько нервно и пристально, что и ваш покорный слуга и все остальные бездельники сразу же поняли, что он для того-то и шел на работу столь неудобным и дальним путем (а мы торчали пикетом у каких-то глухих и темных задворок, где, по мысли мудрых вождей, планировавших, как оборонять телецентр, должны были воспрепятствовать обходному маневру спецназа), что он для того, повторяю, и шел на работу столь долгим путем, чтоб избежать, по возможности, встречи со всякими там защитниками свободы.
      
       А здесь вдруг - здрасьте! - ПИКЕТ.
      
       Три десятка мордоворотов.
      
       Короче, на красивом и в те времена еще очень худом лице А.Г. Невзорова довольно ясно и выпукло прочитывалась мысль о том, что сейчас его будут бить. Бить долго, коварно и жестоко. Что он, популярнейший телеведущий А.Г. Невзоров, сейчас подвергнется совершенно ненужному физическому воздействию. Телеведущий (надо отдать ему должное) сделал решительный шаг вперед. По цепи пробежал узнавающе-негодующий ропот. Популярный телеведущий сделал еще один крохотный шаг вперед и...
      
       И - все.
      
       Никто его, разумеется, даже пальцем не тронул. И А.Г. Невзоров достаточно мирно, если не считать нескольких посланных ему вслед циничных хмыканий и улюлюканий, миновал нашу цепь, после чего каждый из нас вновь занялся своим прямым делом: он - продолжил купаться в лучах всесоюзной славы и вести передачу "600 секунд", мы - спасать демократию и бороться, блин, за свободу.
      
       ...Вот и весь мой, читатель, великосветский опыт. А здесь сам Арчил. Живьем!
      
       Будучи человеком крайне воспитанным и с раннего детства культурным, я очень и очень неловко, бочком-бочком-бочком, старательно избегая встречаться взглядом с кумиром, пробрался за столик и судорожно ткнулся носом в разложенный по столу журнал "Плейбой".
      
       Меня, похоже, никто не заметил.
      
       Арчил (целиком погруженный в себя самое) продолжал с невыразимой печалью смотреть в окно.
      
       Модный писатель с внешностью дамского мастера чуть-чуть царпнул меня остекленелым взором, крутанул какой-то зажатый в ладони длинный кожаный лоскуток, после чего очень тихо и очень талантливо что-то закудлыкал себе под нос.
      
       Судя по всему, я:
      
       а) не модный,
      
       b) не писатель,
      
       c) не издатель,
      
       d) не спонсор
      
       для него попросту не существовал.
      
       Что же касается двухметрового генерала армии, то вконец осатаневший от многочасового ожидания генерал оскорбленно пялился в потолок и игнорировал скопом всех штатских.
      
       Короче, появление мое в необъятной Приемной ажиотажа, прямо скажем, не вызвало.
      
       И что же мне оставалось делать?
      
       Я обреченно зарылся в журнал "Плейбой" и занялся созерцанием абсолютно голой и именно из-за этой своей банной наготы какой-то абсолютно не сексапильной Синди Кроуфорд.
      
       *************************************************************
      
       - Мо-ло-дой че-ло-век! - вдруг раздался у меня над ухом чей-то тихий и вкрадчивый голос.
      
       Я поднял голову.
      
       Бархатистым и влажным голосом вещал иссиня-курчавый псевдопророк.
      
       - Мо-ло-дой че-ло-век! - повторил он. - У вас что за проект?
      
       Я (наконец-то) обрел дар речи.
      
       - Что? А?
      
       - Видите ли, мо-ло-дой че-ло-век, - Арчил чуть добавил в свой голос меду и мягко взял меня под руку, - у вас такая... э-нер-гич-на-я нижняя челюсть и такое на редкость... ин-тел-ли-гент-ны-е черты лица, что я отчего-то решил, что вы человечек творческий и что Сидор Сидорович вас, несомненно, позвал для того, чтобы подкинуть вам тот или иной материал. Я таки угадал? Угадал? Да?!
      
       - Ну-у-у... - слегка опешив, промямлил я, - в самых... э-э-э... общих ... чер...
      
       - Я таки угадал! - узкое лицо Арчила Мочилловича просияло. - Ах, как я угадал! Сидор Сидорович вам подкинул таки материал!
      
       - Да... э-э-э..., - продолжил смущенно заикаться я, - что-то вроде... э-э-э... этого...
      
       - Ах, как я угадал!
      
       И здесь огненноокий Арчил поднес свое искаженное страстью лицо впритык к моему (на редкость культурному и интеллигентному) и проартикулировал одними губами:
      
       - Мой вам, муж-чи-на, совет. От-ка-зы-вай-тесь.
      
       - Но... почему? - опять удивился я.
      
       - А потому, - произнес Арчил с невыразимой печалью, - что...
      
      *************************************************************
      
       Здесь, друг-читатель, я вынужден на минутку прервать своего оппонента. Ведь ты, друг-читатель, еще, можно сказать, и не знаешь его. Ты знаешь его как певца (секс-певца).
      
       И только.
      
       В то время как Арчил Мочиллович был натурой широко и разнообразно одаренной. (Или ; как перешептывались бессчетные недруги у него за спиной ; широко и разнообразно бездарной).
      
       Энциклопедичностью своей натуры он отчасти напоминал Леонардо да Винчи. Или, на худой конец, Микеланджело. Или - на самый худой конец - Сергея Бондарчука.
      
       Умными и цепкими руками Арчила Мочилловича было создано процентов 95 окейской городской масс-культуры.
      
       Судите сами, читатель:
      
       Под псевдонимом Виссарион Белинкин он вел ньюс-колонку в еженедельнике "Фильтруй базар!"
      
       Под псевдонимом Лаобсарб Гомиашвили он писал монументальные полотна и ваял стометровые статуи.
      
       Под псевдонимом Андрей Мак-Карелин он вел на городском телевиденье военно-кулинарную передачу "Андреевский смак".
      
       Под псевдонимом Ефим Пропеллер он, как блины, выпекал эссе и рассказы и каждые два-три месяца шлепал на стол читателю новый роман.
      
       Под псевдонимом К.Р. (... той) он создавал стихи, симфонии и кантаты.
      
       Кроме этого, в свободное от всех вышеназванных занятий время, трудоголик Арчил:
      
       а) снимал видеоклипы,
      
       б) продюсировал телесериалы,
      
       в) занимался черным, белым и серым пиаром,
      
       г) торговал залежалой мукой,
      
       д) ставил на театрах мюзиклы и исполнял в них главную роль,
      
       е) ежегодно выставлял коллекцию эксклюзивной женской обуви.
      
       Кажется - все.
      
       Вот с каким человеком, читатель, свела меня судьба!
      
      
      *************************************************************
      
       - А потому, - с невыразимой печалью продолжил он, - что Сидор Сидорович вам, безусловно, заплатит. И заплатит - по-царски. Но потом... - Арчил меланхолично взглянул в окно, - но потом он же и будет вас презирать. Как одного чело... но не важно! Не важно! Я ведь обеспокоил вас совсем не поэтому.
      
       - Да-а... а зачем? - с интересом спросил его я.
      
       - Видите ли, - с легкой грустью ответил Арчил, - сегодня я решил преподнести Сидору Сидоровичу свои... прозопоэзы.
      
       - Что-о?
      
       - Свои... стихотворения в прозе. Издательский дом "Фильтруй базар!" наконец-то сподобился выпустить мои прозопоэзы отдельным сборником.
      
       - А-а...
      
       - Там есть одна, - Арчил чуть запнулся и покраснел, - одна... прозопоэза. Нет-нет! Она - удалась. Но для меня чрезвычайно важно ваше мнение. Вам прочитать?
      
       - Почту за честь! - горячо согласился я.
      
       Арчил Мочиллович встал, по-балетному далеко отставил ногу и объявил задыхающимся от восторга голосом:
      
       - Прозопоэзы!!!
      
       Он нервно сглотнул.
      
       - Прозопоэза намбэ найн.
      
      
       Каламбуры карапуза.
      
       Вон идет тесный, укутанный во все теплое шар. Идет, пыхтит, смешно переваливаясь с боку на бок.
      
       Шар возрастом мал. Нет и двух.
      
       - Пап, - смешно выгугукивая, обращается ко мне шар, - пап, а, пап, пофитай мне фто-нибудь.
      
       - Стихи? - улыбаясь, спрашиваю я.
      
       - Ага, пап. Фтихи.
      
       И я начинаю наши с ним любимые из И.А. Анненского:
      
       Сочинил ли нас царский указ,
       Потопить ли нас шведы забыли...
      
       - Фмефто фкафок, - смешно выгугукивая, подхватывает шар, - ф пфофетфем у наф...
      
       - Фмотри, пап, фмотри! - прерывает он сам себя.
      
       А ведь и есть на что посмотреть: смешно подбрасывая свой обтянутый в тонкие трусики задик, бежит сухонькая, вся в кругленьких седеньких буклях, старушка.
      
       Бежит-спешит! Хрустко лопается новорожденный ледок под ее высокими каблучками ее туфелек и сухонькая, крохотная, - нет и семидесяти двух - старушка бежит-спешит, смешно переставляя на бегу свои длинные тощие ножки в ажурных черных колготочках.
      
       А вот прошел крохотный, укутанный во все кожаное рэкетир.
      
       А вон прошмыгнул укутанный в живописнейшую рванину русский бомжик. Хрустко лопается...
      
       - Мда, - озадаченно почесал я в затылке, - как бы это дело того... подсократить?
      
       ... прозрачный новорожденный ледок под его старенькими, тщетно просящими кашки галошками . А вон важно посапывая и смешно переваливаясь с боку на бок...
      
       Мне помог случай. Вдруг СТРАШНО повеяло холодом.
      
       Вернее, не так. Сперва Модный Писатель, привычно вздохнув, заученным жестом достал из пакета стильную лыжную шапочку и натянул ее на роскошные кудри.
      
       Потом генерал армии, вполголоса матюгнувшись, полез в пузатый портфель и водрузил на свой седой ежик солдатскую шапку-ушанку.
      
       А потом и огненноокий Арчил, прервав декламацию, сунул руку в холщовую торбу и выудил из нее длинный вязаный шарф, гигантские варежки и пару дворницких валенок в черных галошах.
      
       И вот тогда уже СТРАШНО повеяло холодом.
      
       Вернее, опять не так. Сперва меня до самых костей пробрало ледяным сквозняком. Потом дырявые листья росшего рядом в фаянсовой кадке рододендрона стали на глазах желтеть и сворачиваться в трубочку. А потом расстилавшаяся передо мною столешница вдруг обросла на палец рождественским инеем, а под ногами - о, Боже! - блеснул прозрачный новорожденный ледок.
      
       - Что? Это? - испуганным шепотом спросил я Арчила.
      
       - Не бойтесь, муж-чи-на, - с невозмутимым спокойствием ответствовал он. - Ничего не бойтесь. Это - пройдет. Это всего-навсего Шпион-Вася.
      
       - Кто?
      
       - Тише, муж-чи-на... т-с-с-с... вот и он...
      
       И здесь я наконец увидел и самый источник холода. Это был очень маленький, заметно сутулящийся при ходьбе человек с извилистым и вытянутым лицом шириной в ладошку. Мигая тусклыми глазками, человек на цыпочках пересек Приемную и минут десять спустя скрылся за линией горизонта.
      
       (Где-то там, за равнодушно поблескивающей линией горизонта и находился, по слухам, Главный Вход в Кабинет Сидора Сидоровича).
      
       - Какая... - тщательно подбирая слова, заметил я, - какая... ин-те-рес-на-я личность.
      
       - Ради Бога, не смешите! - со стуком снимая валенки, хихикнул Арчил. ; Тоже мне - личность! Это же просто Шпион-Вася. Зам. Сидора Сидоровича по Орг. Выводам.
      
       Завершив эту тираду, Арчил с размаху бухнулся в мягкое кресло и, щелкнув пультом, зажег экран телевизора.
      
       На экране огромного, величиной со средний рублевский коттедж, телевизора вовсю веселился Генка Коняхин. Широко разевая фиксатую пасть и энергично работая толстыми бедрами, Генка лабал свой самый последний хит "Давай-ка мать, займемся группенсексом".
      
       - Не-на-ви-жу, - позеленев от избытка эмоций, зашипел мне в самое ухо Арчил. - Если б вы только знали, муж-чи-на, как же я не-на-ви-жу это р-рыло...
      
       На доброе лицо Арчила Мочилловича было страшно смотреть.
      
       - Если б вы только знали, муж-чи-на. Как же я...
      
       - Да бросьте вы так расстраиваться, - попытался утешить его я.
      
       - ... не-на-ви-жу это р-рыло. Нет, вы мне скажите, муж-чи-на, в нем есть sexy? Вы мне скажите, в этой усатой, фиксатой и мордатой бездарности есть хоть капелька sexy?
      
       И здесь, понапрасну не тратя слов, певец чуть отклячил свой туго обтянутый балетными брючками зад и с блеском продемонстрировал одно из своих знаменитых эротодвижений.
      
       - Скажите, муж-чи-на, в нем есть это?
      
       - Да успокойтесь вы, - поспешно ответил я, - нету. Нету!
      
       - Так зачем же, - на метр брызжа слюной, продолжил Арчил, - зачем же он лезет в эротопоэзию? Зачем эта усатая, фиксатая и мордатая бездарность лезет в эротопоэзию? Не-е-ет! И еще раз - нет! Уж ежели всесильный Господь создал тебя мордатой, усатой и фиксатой бездарью, уж ежели Он не заронил в твою душу ни зернышка sexy, этой тревожной, этой волнительной би-сек-су-аль-нос-ти ; пой свой "Гоп - стоп!" Пой свой "Гоп - стоп!"!!! Слышишь ты меня, р-рыло?!!!!!
      
       Но здесь, по счастью, сверхмегахит, наконец-то закончился, и усатый, фиксатый и абсолютно бездарный Генка Коняхин сменился каким-то излучающим тугие волны солидности дядечкой, незамедлительно погрузившимся в некие путаные полит. прогнозы. Разгоряченный Арчил еще минуту-другую поубеждал незримого Генку петь свой "Гоп - стоп!", после чего наконец успокоился и произнес со своей обычной меланхолией.
      
       - А я ведь, муж-чи-на, обратился к вам совсем не поэтому.
      
       - Да-а... - обреченно выдавил я, - а зачем?
      
       - Видите ли, - с горьким вздохом продолжил он, - издательский дом "Фильтруй базар!" наконец-то сподобился выпустить сборник моей... рифмопоэзии. "Лом о смокинги гни, комсомол".
      
       - Что-о?
      
       - "Лом о смокинги гни, комсомол". Так называется сборник моей... рифмопоэзии.
      
       - А-а!
      
       - Видите ли ... там есть одна... одна рифмопоэза. Нет-нет! Она - удалась. Но для меня чрезвычайно важно ваше мнение. Вам прочитать?
      
       - Естественно.
      
       Арчил опять чуть отставил свой худенький зад и опять совершил одно из своих молниеносно-изысканных эротодвижений, после чего запрокинул назад иссиня-курчавую голову и по-девичьи ломким голоском произнес:
      
       - Рифмопоззия.
      
       Он нервно сглотнул.
      
       - Рифмопоэза намбэ найн.
      
       Лайк э вёрджин.
      
      
       А-а-ах!!!
       Эта де-воч-ка.
       С - хэмингуёвинкой.
       Ты что же,
       целочка?
       Иль так?
       С особинкой?
       А-а-ах!!!
       Эта де-воч-ка:
       В у-упор,
       в о-отпад.
       Ты - королевочка!
       Я - твой фанат!!!
      
      
       Выкрикнув: "Я твой фанат!!!" - поэт обессиленно рухнул в мягкое кресло и глухо спросил:
      
       - Ну... как?
      
       - Си... си... сильно! - сумел, наконец, ответить я.
      
       - Что, стильно?
      
       - И... и сти... стильно!
      
       - Мда-а... - майской розой расцвел Арчил. - Но я, ведь, собственно, обратился к вам совсем не поэтому.
      
       - О, Господи! А зачем?
      
       - Видите ли, - продолжил поэт своим обычным (почти что предсмертным) шепотом, - буквально на днях я закончил батально-аллегорическое полотно "Сидор Сидорович пронзает змею национального сомнения". Нет-нет! Оно - получилось. Но для меня чрезвычайно важно ваше мнение.
      
       - О, Господи, - засуетился я. - У вас с собой что... репродукция?
      
       - Зачем репродукция? Во-о-от..., - и Арчил осторожно уперся наманикюренным пальцем в стену. - О-ри-ги-нал.
      
       Лишь сейчас я его заметил.
      
       Две трети стены занимало огромное полотно, площадью в восемь соток.
      
       - Это... мое... - прошептал Арчил и полиловел от смущения.
      
       Пожалуй, и было с чего лиловеть. Полотно являло собой образец весьма неожиданного для Арчила Мочилловича чеканно-имперского стиля.
      
       Необъятную грудь Сидора Сидоровича выстилала сплошная броня орденов и точно такая же слепленная из орденов кольчуга (но чуть поскромней и пожиже) укрывала и атлетический торс подававшего ему меч Василь Василича, в то время как узкое, длинное, темное, как бы политое оливковым маслом тело змеи было отвратительно и непристойно голым.
      
       С особым тщанием вылепил крепкий реалист Арчил дорогую добротную ткань обоих костюмов, а также не пожалел ни таланта, ни красок, ни просто физических сил на лица обоих рыцарей: лица были младенчески розовы и - одновременно - державно-суровы, в то время как узкая, длинная, черная, перекошенная бессильной злобой морда змеи буквально сочилась скепсисом и иронией.
      
       По-над рыцарями высилось кое-как намалеванное синее небо. В небе, широко раскинув черные крылья, парил орел и плыло голубовато-серое облачко, похожее на ноздреватый комок апрельского снега.
      
       ("Но где, черт возьми, - с каким-то смутным беспокойством подумал я, - где же сквозная тема Арчила?").
      
       Сквозная тема присутствовала. У подававшего меч Василь Василича была расстегнута ширинка.
      
       - Ну... как? - чуть просевшим от страха голосом спросил Арчил.
      
       - Чудовищно. В смысле - великолепно.
      
       - Вы это говорите... искренне?
      
       - Вполне.
      
       - Мда-а... - лицо реалиста порозовело. - Но я ведь, собственно, побеспокоил вас совсем не поэтому.
      
       - А почему?! - с привычным ужасом выкрикнул я.
      
       - Видите ли, я, - чуть смущаясь, начал Арчил, - я решил посвятить Сидору Сидоровичу свою... симфопоэму. Симфопоэму намбэ найн. Она называется... "Полет... шмеля"! Хотя нет-нет! "Полет шмеля" - это произведение какого-то другого бисексуала. Как его? Ча?... Ча? Ча?
      
       - Чайковского!
      
       - Совершенно верно! Совершенно верно! А мой проект называется... "Ползок тарантула"! Да, именно "Ползок тарантула"! Слу-шай-те!
      
       И Арчил достал из мешка электрогитару.
      
       - Слу-шай-те! Слушайте мой "Полет шмеля"! Т. е. слушайте мой... "Ползок тарантула"! Слу-шай-те! Нота "ля" четвертой октавы. Скрип струны. Невесомый шлепок по деке гитары. Потом еще один скрип. Потом еще один шлеп по деке гитары. Скрип-скрип-скрип! Шлеп-шлеп-шлеп! Скрип-скрип-скрип! Шлеп-шлеп-шлеп! Нота "ре" четвертой октавы! Скрип! Скрип! Шлеп! Шлеп!...
      
       *************************************************************
      
       Ни-ког-да!
      
       Ты слышишь меня, читатель?
      
       Ни-ког-да я еще так не радовался упругим и звонким шагам Сидора Сидоровича.
      
       Ворвавшись, как вихрь, в Приемную, всенародно избранный мэр единым кивком головы успокоил распоясавшегося бисексуала (несчастный Арчил так, казалось, навек и застыл с широко распахнутой белозубой пастью и нелепо воздетыми над декой гитары сухопарыми дланями).
      
       Затем Сидор Сидорович коротким взмахом руки подозвал меня и генерала.
      
       - Товарищ генерал армии! - по-военному четко отрапортовал он. - Прошу вас проследовать в мой Кабинет. Вас, молодой чаэк, - он ткнул в меня пальцем, - это тоже касается.
      
       Мы отправились в путь. Где-то километра через четыре потянуло приятным кладбищенским холодком. У самого Входа в Приемную смущенно моргал оловянными глазками Шпион-Вася.
      
      
       Глава IV
       Книга пророчеств товарища Кагановича
      
      
       Долой интеллигентов и грузинов!
       Из предвыборных лозунгов национально-радикальной партии
      
      
      
      В Кабинете, близ подробной (в половину натуральной величины) карты поселка Краснооктябрьский, Сидор Сидорович притормозил и взял в руки огромную, величиной с бильярдный кий, указку.
      
       - Нуте-с, молодой чаэк, - скороговоркой пробормотал он, по-видимому полностью сейчас пребывая в своей первой, псевдопрофессорской ипостаси. - Нуте-с, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что поселок, ткскзть, Краснооктябрьский наши. Гм. Вооруженные силы намерены штурмовать в четыре колонны. Согласно Льву. Гм. Николаевичу. Die erste Kolonne marschiert. Die zweite Kolonne marschiert ... И так далее.
      
       Полутораметровая указка Сидора Сидоровича описала большой убедительный полукруг.
      
       - Первая, ткскзть, колонна, - продолжил он, с аппетитом глотая гласные, - будет наступать в районе Ложнолохматой чащи. Второй, ткскзть, колонне, надлежит захватить и удерживать свиноводческий комплекс... Как бишь его?
      
       Сидор Сидорович искоса глянул в запрятанную в рукав пиджака шпаргалку.
      
       - Свиноводческий комплекс "Спут-ник"... Третьей колонне, надлежит сковать основные силы противника в районе чулочно-носочной фабрики. И наконец (the last but not, ткскзть, the least ) четвертой, ткскзть, колонне, предстоит нанести основной удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем Сучий. Гм. Выгон.
      
       Здесь стоявший навытяжку в шаге от Сидора Сидоровича генерал армии вдруг сдвинул лохматые брови и, испепелив меня взглядом, рявкнул:
      
       - Си-ы-ы-ыдор!!!
      
       - Что, Алексей? - осторожно переспросил его Глава Администрации.
      
       - ВОЕННУЮ ТАЙНУ ведь выдаешь, Сидор!
      
       - Знаю, - всенародный избранный мэр подошел к генералу, привстал на цыпочки и, приобняв его за квадратные плечи, заглянул ему прямо в глаза. - А как же нам без него, Алексей?
      
       Генерал армии сконфуженно крякнул.
      
       - Никак, Сидор.
      
       - Вот ведь и я ведь про то. Или ты что-нибудь нам предлагаешь?
      
       - Что, что, - генерал опять рубанул меня взглядом, - ограничь его знания конкретной задачей.
      
       Сидор Сидорович саркастически закатил глаза.
      
       - Хороший ты генерал, Алексей.
      
       Генерал потупился.
      
       - Знаю, Сидор.
      
       - Но ни хрена ты в штатских людях не понимаешь.
      
       Всенародно избранный мэр со стуком поставил указку на пол.
      
       - Ведь это же интеллигент, Алексей. Я ж таких, бля буду, пачками хавал! Они ж без знания общей картины шагу не ступят, гады.
      
       - А мы его, - генерал в очередной раз испепелил меня взглядом и достал из кармана огромный костлявый, усыпанный крупной старческой гречкой кулак, - а мы его, Сидор, заставим.
      
       - Что ж..., - Сидор Сидорович не спеша почесал указкой за ухом, - что ж... это, бля буду, мысль. Но сначала попробуем-ка по-хорошему, - и, вновь состроив постную лекторскую гримасу, всенародно избранный мэр продолжил. - Ну-с, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что четвертой, ткскзть, колонне надлежит нанести основной удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем Сучий. Гм. Выго... Ах, да, Алексей, как там у тебя с "Монументскульптурой"?
      
       - Как-как..., - генерал тяжело засопел и стал пересчитывать взглядом паркетные шашечки.
      
       - Окормили вы ратников?
      
       - ...
      
       - Окормили вы ратников?
      
       - Нет.
      
       - То есть?
      
       - Си-ы-ы-ыдор!!! - вдруг голодной белугой взревел генерал и, как подкошенный, бухнулся на колени. - Си-ы-ы-ыдор!!! Избавь ты меня от этого вашего Бабченки! Как друга молю! Избавь.
      
       Генерал тяжело приподнялся с колен и простер к потолку клешнястые длани.
      
       - Был приказ (твой, Сидор, приказ!) этому самому Бабченке: к тринадцати нуль-нуль доставить на завод четырнадцать Лукичей. "К тринадцати?" - спрашиваю его я. - "Да-а, - отвечает, - к три-над-ца-ти". - "Четырнадцать?" - спрашиваю. "Да-а, - отвечает, - че-тыр-над-цать". - "Лукичей?" - "Ага, - говорит, - Лукичей". - "Доставишь?" - "Ага, - отвечает, - дос-тав-лю". Хо-ро-шо!
      
       Не чуждый эстетике генерал выдержал долгую театральную паузу.
      
       - Тринадцать нуль-нуль. На заводе шесть Лукичей. Пятнадцать нуль-нуль. На заводе семь Лукичей. Семнадцать нуль-нуль. На заводе по-прежнему семь Лукичей. Си-ы-ы-ыдор!!!
      
       - Что, Алексей?
      
       - Позволь, я его расстреляю!
      
       - Кого?
      
       - Этого самого Бабченку!
      
       - Кончай дурить, Алексей, - Сидор Сидорович по-физкультурному заложил указку за плечи. - Кончай, короче, дурить. А Бабченко... А что Бабченко? Бабченко-то свое получит. Кто он сейчас? Госпожнадзор? Все! - Сидор Сидорович со свистом разрубил указкой воздух. - На полгода пойдет на культуру. А ты кончай, короче, дурить, Алексей, и лучше-ка мне поведай, чем это все у вас завершилось?
      
       - Чем-чем, ; генерал опять стал разглядывать шашечки, - говорю же, ничем. Та-а-ак! Кадилом помахали и - на передовую... Кадилом помахали и - на передовую! Отливка колоколов по боку. Окормление ратников - псу под хвост. Си-ы-ы-ыдор!!! Позволь я его все-таки шлепну!
      
       Сидор Сидорович недовольно поморщился.
      
       - Хватит ваньку валять, Алексей. Ты лучше, давай, запомни, чтоб завтра к 16-00 все 14 Лениных были у меня перелиты, а все 14 колоколов - повешены. Ты меня понял? Не выполнишь - сам пойдешь на культуру. Вместе с Бабченко.
      
       Генерал осекся, вытянулся по стойке "смирно" и оглушительно рявкнул:
      
       - Так точно, товарищ Главнокомандующий!!! Разрешите выполнять?!!
      
       - Разрешаю, - довольно кивнул большой головой Сидор Сидорович. - Хотя нет... Алексей. Постой-постой, - всенародно избранный мэр минутку-другую помедлил. - Завтра, боюсь, будет тебе уже не до памятников. Назначим-ка мы... ответственным... Назначим-ка мы ответственным... Эй, Василий!
      
       В почтительном далеке тут же соткалась из сумрака сутуловатая фигура Шпиона-Васи.
      
       - Послушай-ка. Гм. Василий. Чтоб завтра... - Сидор Сидорович с удовольствием втянул ноздрями исходящий от Первого Зама аромат бодрящего крещенского морозца. - Чтоб завтра к 16-00 все 14 Владимиров Ильичей были у меня перелиты, а все 14 колоколов - повешены. Понял ты меня, Василий? Ответишь. Гм. Головой. Не выполнишь - сгною на культуре. Вместе с Бабченко... Понял?
      
       Бессловесный Шпион-Вася кивнул и не хуже генерала армии вытянулся по стойке "смирно".
      
       - Стало быть, понял... - улыбнулся Сидор Сидорович. - Эх! Василий-Василий... Васюня ты мой, Василий! Золотой ты мой человек!
      
       И Сидор Сидорович, на минутку поддавшись сентиментальности, подманил к себе Зама по Орг. Выводам и попытался похлопать его по плечу.
      
       Однако где-то на полпути к плечу Первого Зама рука Сидора Сидоровича вдруг оделась в плотную муфту белого инея и всенародно избранный мэр, не на шутку струхнув, почел за лучшее торопливо вернуть ее за спину.
      
       - Ну-с, - обращаясь ко мне и явно скрывая испуг, затараторил он, - ну-с, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что нашей, ткскзть, третьей колонне надлежит сковать превосходящие силы противника в районе чулочно-носочной фабрики. Вы согласны со мной, молодой чаэк?
      
       - Согласен! - выпалил я, с превеликим трудом побеждая желание уподобиться обоим замам и вытянуться по стойке "смирно". - Всецело согласен с вами, товарищ Главнокомандующий!
      
       - Ну, вот. Гм. И славненько. Ну, вот. Гм. И чудненько. А... - здесь всенародно избранный мэр вдруг пристально посмотрел на меня, и я таки замер столбом не хуже Шпиона-Васи и генерала армии, - а четвертой, ткскзть, колонне надлежит нанести основной удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем Сучий. Гм... Ва-а-асилий!!! - вдруг, в тысячный раз прервав самого себя, оглушительно заорал Сидор Сидорович. - Чтоб твою в перегреб, Василий! Ты еще здесь?
      
       Шпион-Вася смущенно моргнул оловянными глазками.
      
       - ТЫ ЕЩЕ ЗДЕСЬ?!
      
       Шпион-Вася уперся взглядом в пол, отчего на вощеных паркетных шашечках тут же образовался небольшой сугробик.
      
       - ЗАХОТЕЛ НА КУЛЬТУРУ?!!
      
       Шпион-Вася стал с величайшей поспешностью растворяться в воздухе.
      
       - ВМЕСТЕ С БАБЧЕНКО?!!!
      
       Шпион-Вася исчез. Вместе с ним исчез и выросший было на паркетном полу сугробик. И лишь с высокого потолка продолжали свисать две огромные искрящиеся сосульки.
      
       - Вот ведь люди! - продолжал раздраженно ворчать Сидор Сидорович. - Вот ведь, БЛЯ БУДУ, люди. Ну, ни хрена не понимают ПО-ХОРОШЕМУ. Не понимают и все! Ну, да ладно-ладно... - он печально вздохнул и на пару минут еще раз превратился в профессора. - Итак, молодой чаэк... О чем бишь я? ... Итак, молодой чаэк, соизвольте-ка видеть, что четвертой колонне надлежит нанести основной, ткскзть, удар в районе площади имени 55-летия Советской власти, более известной под именем. Гм...
      
       И здесь Сидор Сидорович вдруг выдержал долгую-долгую паузу.
      
       Я с ужасом ждал, что всенародно избранный опять начнет говорить о чем-нибудь постороннем. Но мэр прокашлялся и промолвил:
      
       - ... под именем Су-чий. Гм. Вы-гон... Короче, это весьма и весьма остроумный план. Но в этом весьма и весьма остроумном плане не хватает одной ма-аленькой, ткскзть, детальки. И знаете, молодой чаэк, какой?
      
       - Какой?
      
       - Мы знать не знаем, как нам проникнуть вы... - всенародно избранный мэр затравленно зыркнул куда-то в угол и продолжил свистящим шепотом, - в Ле-нин-ску-ю ком-на-ту.
      
       - Куда-куда? - удивленно переспросил я.
      
       - В Ле-нин-ску-ю, ма-ать ва-шу, ком-на-ту!
      
       - А где она ... ну, хотя бы находится... ну, эта ваша комната?
      
       - Где-где! - новый трусливый зырк в угол и новая порция свистящего конспиративного шепота. - В ди-ри-жаб-ле "Лю-би-мец пар-ти-и то-ва-рищ Бу-ха-рин"!
      
       - А-а... - легкомысленно закивал головой я, - понятно.
      
       - Ни черта! - вспылил Сидор Сидорович. - Ни черта вам, молодой чаэк, пока непонятно! Вам непонятно даже, кто поможет нам проникнуть вы... (свистящий шпионский шепот) в Ле-нин-ску-ю ком-на-ту.
      
       - Кто?
      
       - Вы - юноша!
      
       Я с привычным уже недоумением поскреб пятерней за ухом.
      
       - А зачем мне туда... ну, короче, вообще... проникать?
      
       Сидор Сидорович раздраженно всплеснул короткими лапками.
      
       - Хо-хо-хо! - он погрозил мне толстеньким пальчиком. - Ха-ха-ха! Он еще спрашивает! Я то-о-о-о-орчу! Он еще спрашивает! Да ты хотя бы, бля буду, знаешь, что такое эта самая... (испуганный шепот) Ле-нин-ска-я ком-на-та?
      
       - Ну-у-у... - неопределенно промямлил я, - в самых... э-э-э... общих э-э-э... чертах, наверное, знаю: Ленин, знамя, очень много красного.
      
       - Совершенно верно! - горячо закивал головой Сидор Сидорович. - Совершенно верно! Бюст товарища Ленина, стенгазета "На страже" и... (шепот) Зна-мя Час-ти, во-от что страш-но!
      
       - А что же здесь... страшного?
      
       - Он еще спрашивает! - Сидор Сидорович вновь погрозил мне пальцем. - Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Я то-о-о-о-орчу! Он еще спрашивает! Да ты хотя бы, бля буду, знаешь, что покуда цела... (шепот) Ле-нин-ска-я ком-на-та, покуда висит... (шепот) стен-га-зе-та "На стра-же" и покуда стоит... (звенящий сугубо шпионский шепот) гип-со-вый бюст то-ва-ри-ща Ле-ни-на и склоняется долу Зна-мя Час-ти, Отдельный Истребительный Батальон - непобедим!
      
       - Почему?
      
       - Да потому что из гипсовой головы товарища Ленина на каждого поверженного бойца будет вылезать по восемь новых!
      
       - По восемь новых?
      
       - Да-с, молодой чаэк! По восемь новых! Это, кстати сказать, та Самая Главная Тайна, которую так и не выдал врагам Мальчиш-Кибальчиш!
      
       - Ну... так возьмите, - несмело посоветовал я, - возьмите и... э-э-э взорвите к... э-э-э чертовой матери всю эту комнату вместе с... э-э-э... бюстом и... дирижаблем.
      
       - Взорвать, говоришь? - сурово переспросил Сидор Сидорович.
      
       - Ну, да.
      
       - А про "Книгу пророчеств товарища Кагановича", ты что - ни хера не слыхал?!!!
      
       - Си-ы-ы-ы-ы-ы-ыдор!!!!! - шаляпинским басом взревел генерал. - Подумай, ЧТО доверяешь и КОМУ доверяешь!
      
       - Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! - Сидор Сидорович погрозил ему пальчиком - Не боись, Алексей, не боись НИ ХЕРА!
      
       И всенародно избранный мэр закружился по кабинету в вихре вальса
      
       - Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! Я то-о-о-о-орчу! Ха-ха-ха!
      
       В кабинете послышались звуки арии "I could have danced all night" .
      
       - Хо-хо-хо! Ха-ха-ха! - вовсю заливался он.
      
       Звуки музыки Фредерика Лоу становились все отчетливей и отчетливей и все громче и громче.
      
       - Хо-хо-хо! Я то-о-о-о-орчу! Ха-ха-ха! - всенародно избранный мэр грациозным кивком головы пригласил на тур генерала. - Я то-о-о-о-орчу! Он выйдет отсюда. Либо нашим. До самого донышка нашим. Бля. Человеком. Либо. Хо-хо-хо! Я то-о-о-о-орчу! Ха-ха-ха! Вообще. Бля. Не выйдет.
      
       Звуки музыки стихли. Сидор Сидорович остановился, отпустил генеральскую талию и вытер квадратной ладонью обильно стекавший с высокого лба пот.
      
       - Стало быть вы... молодой чаэк, - задыхаясь, продолжил он, - ничего... как вы утверждаете... не слышали о... о "Книге пророчеств товарища Кагановича"?
      
       - Нет, не слышал, - со вздохом признался я, - зато я много слыхал о... о "Книге жидо-масонских мудростей и жидо-масонских печалей".
      
       - Оставьте, - всенародно избранный мэр брезгливо передернул плечами. - Ради Господа. Гм. Иисуса Христа, оставьте! Это лжемудрости и лже. Гм. Книга. А вот "Книга пророчеств товарища Кагановича"... это... Гм. Концентрированная Мудрость Партии. "Книга пророчеств" содержит ответы абсолютно на все, как мыслимые, так и немыслимые вопросы.
      
       Сидор Сидорович оживился.
      
       - Абсолютно на все. Вы меня поняли? Почему Луна не из чугуна? Почему "лотерея" рифмуется с "гонорея"? В каком веке ходили греки назад пятками? Почему, наконец, два родных брата, практически близнецы - оба рослые, ражие, оба не дураки выпить, имеют столь различную судьбу: один из них становится первым секретарем обкома, а второй так и остается простым алкоголиком и пропивает в родной коммуналке последнюю комнату? Что важнее: деньги, женщины или посмертная слава? Почему советская власть, с одной стороны, абсолютно непобедима, а с другой стороны и сама не способна никого до конца победить? И так далее, и так далее, и так далее. Короче, на любой, даже самый дурацкий вопрос имеется свой ответ в "Книге пророчеств товарища Кагановича".
      
       Сидор Сидорович заложил руки за спину и стал не спеша выхаживать вдоль ковровой дорожки.
      
       - Очень и очень кратенько об истории данной. Гм. Книги. Представьте себе 31-е. Гм. Декабря. 1949 года. Весь наличный состав тогдашнего Политбюро отмечал на Ближней. Гм. Даче наступление очередного подотчетного периода. Ну, вы, молодой чаэк, надо так пылгть, и сами немного знаете привычки и нравы тогдашнего Политбюро: шутки, веселье, смех. Брызжущий через край искрометный юмор. Так, товарищ. Гм. Микоян прочитал с приятным армянским акцентом "Стихи о советском паспорте". Товарищ. Гм. Буденный сплясал на заставленных новогодней закуской столах русский народный танец "барыня". Товарищ. Гм. Ворошилов несильным, но верным лирическим тенором исполнил матерные. Гм. Частушки. Даже нелюдимый и глубоко (по причине врожденного заикания) закомплексованный товарищ Молотов и тот чего-то такое - уж даже не помню, что - изобразил. Один товарищ. Гм. Каганович так и не сумел отыскать в себе ни-ка-ких застольных талантов и просто-напросто-таки не знал, что ему делать.
      
       Сидор Сидорович притормозил и изобразил на холеном лице полнейшее недоумение.
      
       - Наконец, товарищ. Гм. Каганович встал и решительно объявил, что сейчас он разденется. Гм. До трусов, залезет в ближайший сугроб и просидит там до самого боя курантов.
      
       Сидор Сидорович задумчиво пососал черенок невидимой трубки.
      
       - Слова у товарища Кагановича ни-ког-да не расходились с делом. Он разделся. Гм. До трусов и ровно два с половиной часа, дожидаясь боя курантов, сидел в сугробе. ( А мороз в эту ночь достигал тридцати семи с половиной градусов Цельсия. Очень, конечно, хочется округлить и соврать, что - сорок. Но мы, большевики, всегда скрупулезно придерживаемся фактов. Ровно тридцать семь с половиной градусов. Не меньше, товарищи, но и не больше).
      
       Сидор Сидорович чуть-чуть замедлил свой и без того до предела неспешный ход и, разгладив невидимые усы, продолжил:
      
       - Слэдует ли удывляца, что очэредной тысяча девятьсот пятидесятый год лэгкомысленный то-аварищ Каганович встрэтил в - болницэ. У то-аварища Кагановича была температура тридцать дэвять с половиной. Говоря бэз обиняков, то-аварищ Каганович был уже при смэрти. И находясь, говоря без обиняков, при смэрти, то-аварищ Каганович начал вдруг бистро-бистро и часто-часто что-то такое говорить, что окружавшие его чэресчур самонадеянные то-аварищи сочли за простой предсмертный брэд. Брэд! - Сидор Сидорович осуждающе покачал головой и погрозил чересчур самонадеянным товарищам черенком невидимой трубки. - Но к счастью! Невдалеке от них находился по-большевистски скромный и мудрый то-аварищ Сталин, который и подсказал этим чересчур самонадеянным, а, может быть... а, может быть, и сознатэлно вставшим на путь врэдительства гражданам, что так называемый брэд товарища Кагановича есть никакой не брэд, а целая система научно организованных пророчеств, представляющая нэмалый... да-да... нэ-ма-лый как практический, так и тэоретический интэрес. После чего по-большевистски скромный и мудрый то-аварищ Сталин по-дружески попросил руководство тогдашнего МГБ записать так называемый брэд товарища Кагановича на импортную магнитофонную пленку. Эта-то импортная магнитофонная пленка, записанная руководством тогдашнего МГБ по дружеской просьбе то-аварища Сталина, и составила, после своей расшифровки, основную основу... нэт! Нэлзя так сказать!... - Сидор Сидорович задумчиво пошевелил пальцами, как бы стараясь вынуть из воздуха нужное слово. - И составила после своей расшифровки основной костяк так называемой "Книги пророчеств то-аварища Кагановича", более известной в узких кругах высшей партийной номэнклатуры как Концентрированная Мудрость Партии. Правда, - здесь всенародно избранный мэр нехорошо усмехнулся, показав прокуренные клыки, - правда, некоторые не в мэру рэтивые подхалымы почему-то прэдпочитают ее называть Концентрированной Мудростью самого то-аварища Сталина. Ну да, - он опять усмехнулся, - ну да Аллах им судья!
      
       Сидор Сидорович вынул изо рта невидимую загогулину трубки и осторожно потрогал тоже незримый, но, судя по всему, давным-давно погасший табак.
      
       - На самом-то деле, - он с хрустом зажег виртуальную спичку, - на самом-то деле это никакая, конечно, не книга, а... диафилм. Да-да, диафилм. Товарищ Ответственный! Как говорится, не в слюжбу, а в дрюжбу, покажите нам с то-аварищем Ивановым этот стол широко разрэкламированный мной диафилм.
      
       Товарищ Ответственный низко нагнулся (отчего между штанами и кителем вылез кусок голубой генеральской рубахи) и вытащил из-под стола тяжелый горбатый ящичек. Потом он со стуком поставил его на стол, осторожно сдернул фигурную крышечку и обнажил темно-коричневый, чуть-чуть приплюснутый с боков аппарат. Потом, все время что-то ворча, генерал двумя пальцами вытянул из него толстую медную трубку, размотал извилистый тонкий провод, включил его в сеть и, оглушительно выстрелив тумблером, зажег внутри диаскопа тусклый лимонно-желтый свет.
      
       (В это время у соседней стены сам собой размотался клеенчатый белый экран, единственное стрельчатое окно закрылось темно-зеленой шторой, а под высоким лепным потолком по-киношному медленно погасли все девяносто восемь люстр).
      
       ...По экрану начали медленно переползать неровные серые кадры. Первым выскочил мутный и серый, перечеркнутый крест-накрест квадрат с крошечной надписью: "2-я образцовая кинофабрика, г. Брест". Потом возникли четыре бородато-усатых профиля. Потом появились строгие буквы: "Всесоюзная Коммунистическая Партия - ВКП (б)". Затем возник поясной портрет раскуривающего сигару капиталиста, а под ним - некий смутно знакомый и сразу хватающий за сердце текст:
      
       Ненависть к ним,
       К империалистам Америки.
       Ненависть к ним,
       К гиенам,
       К червям презрения.
      
       - Я то-о-о-о-орчу! - раздался визгливый тенор Сидора Сидоровича. - Слышь, Алексей, я то-о-о-о-орчу! Не та лента.
      
       - Да слышу я, слышу, - ответил ему недовольный бас генерала, в кромешной тьме менявшего катушку с пленкой.
      
       Полминуты спустя опять поползли неровные серые кадры: опять появился перечеркнутый крест-накрест квадрат с крошечной надписью: "2-ая образцовая кинофабрика, г. Брест", опять возникли четыре бородато-усатых профиля, опять промелькнули строгие буквы: "Всесоюзная Коммунистическая Партия - ВКП (б)", потом возник поясной портрет товарища Кагановича, раскуривающего папироску "Дели", затем еще один портрет товарища Кагановича - на смертном одре: т. Каганович метался на узкой больничной койке, товарищ Сталин, сжимая в руках знаменитую трубку, печально сидел чуть-чуть в стороне, а т. Абакумов в белоснежном халате, наброшенном прямо на голубую чекистскую шинель, записывал откровения т. Кагановича на импортную магнитофонную пленку.
      
       Потом побежали ровные строчки текста, бесстрастно зачитываемые вслух визглеватым тенором Сидора Сидоровича.
      
       - Товарищ Каганович, - равнодушно частил он, - абсолютно точно предугадал: убийство Улафа Пальме, несостоявшийся импичмент президента Клинтона, отставку товарища Зюганова с поста председателя КПРФ, вторжение советских танков в Чехословакию, берлинский путч в ГДР, обвалы рубля 17 августа и 22 июня, падение орбитальной станции "Мир" на город Бобруйск, возникновение диктатуры подполковника КГБ Мхата Мгабунги (А.М. Рабиновича) в Центрально-Африканской республике, а также...
      
       - А также, - вдруг перебил сам себя Сидор Сидорович, - а зачем мы вообще читаем всю эту херню? Слышь, Алексей, времени мало, подсократи.
      
       - Слушаюсь, товарищ Главнокомандующий! - отозвался хриплый бас генерала и доселе лениво переползавшие кадры вдруг побежали бодрой трусцой.
      
       - Пророчество товарища Кагановича, еще одно пророчество товарища Кагановича, - невнятно бубнил всенародно избранный мэр, - опять пророчество товарища Кагановича, и еще одно, блин, пророчество товарища Кагановича, озарение товарища Маленкова, лжепророчество примкнувшего к ним... Хорошо - хорошо. Хорошо - хорошо ... Исторические аспекты пророчеств товарища Кагановича, морально-этические аспекты пророчеств товарища Кагановича, экологические аспекты пророчеств товарища Кагановича, вклад товарища Кагановича в марксистско-ленинскую науку... Теория Пяти...
      
       - Ас-та-но-ви-те! - вдруг закричал Сидор Сидорович, незаметно подпуская акцент. - То-аварищ Ответственный, астановите! Это - интэресно.
      
      
       Вклад товарища Кагановича в марксистско-ленинскую науку.
      
       С давних пор луди задавали себе вапрос: что такое судба? Что такое рок? Что такое шикзаль? Фатум?
      
       Пачиму, например, два родных брата, практически блызнецы, имеют стол непохожие судбы: один становится пэрвым секретарем обкома, а другой так и остается самым обычным пьяницей и в конце концов пропивает в своей коммуналке последнюю комнату? Почему, например, один гражданин ударит топором по башке одну-единственную старушку-процентщицу и, как самый последний лох, практически сдохнет от угрызений совести, а другой закатает в асфальт миллионы и выскочит в благодетели человечества?
      
       Почему, например, кто-то, будучи малым наипустейшим да и попросту глупым, накатает левой ногой какую-нибудь (ла-ла-ла!) Марсельезу и под соусом сей Марсельезы пролезет в бессмертие, а другой, будучи человеком серьезным и вдумчивым, испишет за жизнь с полсотни томов и останется никому, за исключением жены и любовницы, неизвестным?
      
       ПОЧЕМУ?
      
       С давних пор человечество билось над этой проблемой, и с давних же пор десятки и сотни буржуазных горе-ученых пытались хоть как-нибудь да разрешить ее в своих высосанных из пальца псевдотеориях. Но лишь верный ученик великого Сталина Л.М. Каганович, опираясь на бессмертное учение Маркса-Энгельса-Ленина, сумел создать подлинно научную теорию Пяти Волосков, где и сумел, наконец-то, объединить понятия Рока, Фатума и Карьеры.
      
       Итак, впавший в предсмертный транс ученик великого Сталина Л.М. Каганович абсолютно точно установил, что понятия Судьбы и Карьеры опираются на наличие (или отсутствие) на черепе того или иного советского (или антисоветского) человека следующих Пяти Волосков:
      
       Первого Волоска - Волоска Честолюбия,
      
       Второго Волоска - Волоска Общественной Востребованности,
      
       Третьего Волоска - Волоска Жестокости,
      
       Четвертого Волоска - Волоска Политической Гибкости,
      
       и, наконец, Пятого Волоска - Волоска Везения.
      
       Верный ученик великого Сталина выяснил: в возрасте 2 ; 4 лет на черепе каждого, примерно, третьего советского (как, впрочем, и антисоветского) человека проклевывается Первый из Пяти Волосков - Волосок Честолюбия.
      
       В зависимости от конкретных исторических условий, из людей, получивших один-единственный (Первый) Волосок, получаются:
      
       а) добровольные осведомители,
      
       б) пожизненные футбольные фанаты,
      
       в) яростные толкователи газеты "Правда",
      
       г) профессиональные собиратели автографов.
      
       Еще через пару лет на черепе каждого двадцатого советского (как, к сожалению, и антисоветского) человека проклевывается Второй Судьбоносный Волосок -Волосок Общественной Востребованности. Из счастливых обладателей первых двух волосков выходят:
      
       а) добровольные осведомители,
      
       б) фанатики здорового образа жизни,
      
       в) фрезеровщики V и VI разряда,
      
       г) и (в условиях буржуазного общества) всеми уважаемые церковные старосты и умеренные филантропы.
      
       Где-то еще через полгода у каждого примерно сотого отдельно взятого человека в придачу к первым двум появляется Третий, совершенно необходимый для успешного освоения социальной лестницы волосок - Волосок Жестокости. Из людей, обладающих этим тройным набором, формируется средний класс:
      
       а) добровольные осведомители,
      
       б) инструктора обкомов и горкомов,
      
       в) не хватающие с неба звезд служаки-полковники,
      
       д) бригадиры некрупных бандитских группировок,
      
       ж) и (в условиях буржуазного общества) бизнесмены средней руки: из тех, что разговаривают только по сотовому, курят только "Парламент-лайт" и имеют от ста двадцати до ста тридцати тысяч долларов долга.
      
       (На свете, естественно, немало людей, имеющих ТОЛЬКО один Волосок Жестокости. Их судьба незавидна. Из них получаются солдаты-сверхсрочники и резчики скота на городских бойнях).
      
       Еще через 5-6 лет лишь у каждого примерно десятитысячного человека вырастает Четвертый судьбоносный Волосок - Волосок Политической Гибкости.
      
       Из обладателей всех четырех волосков рекрутируется общественная элита:
      
       а) добровольные осведомители,
      
       б) члены Политбюро,
      
       в) ведущие популярных телепрограмм,
      
       г) криминальные авторитеты,
      
       д) и (в условиях буржуазного общества) рядовые мультимиллионеры.
      
       И, наконец, где-то в 15-16 лет лишь у одного из ста миллионов прорезывается Пятый (самый, по сути, важный) Волосок ; Волосок Везения. Из обладателей всего пятерного набора получаются роналды рейганы, владимиры ленины, борисы ельцины, биллы гейтсы, иосифы сталины, чингиз-ханы и пол поты.
      
       (Из людей же, вследствие некой небесной иронии, обладающих ТОЛЬКО одним Пятым Волоском, формируется клан бытовых везунчиков: любимцев начальства и женщин, регулярно находящих на улице полные кошельки и ежемесячно выигрывающих в лотерею).
      
      
       - Такава, - протяжно заключил Сидор Сидорович, - такава Тэория Пяти Волосков, разработанная впавшим в предсмэртный транс вэрным учеником вэликого Сталина Л.М. Кагановичем.
      
       - И... что... - прерывающимся от сладкого ужаса голосом спросил я его, - вы... позвали... меня сюда... для того... чтобы сообщить... что у меня, короче, полный набор?!
      
       - Полный набор, прастите, чэго? - удивленно пробурчал Сидор Сидорович.
      
       - Ну, полный, короче... набор всех... пяти волосков?
      
       - У каво?
      
       - У... у... меня...
      
      - У ва-ас?!
      
      - Да.
      
       - Па-ка-жи-тэ.
      
       - Что?
      
       - Тэмя.
      
       Я развернулся макушкой к пробивавшемуся из-под зеленой шторы пыльному лучику света.
      
       - Тэк... тэк... тэк, - задумчиво произнес Сидор Сидорович, весьма и весьма неприятно шуруя холодной ладонью по моему слегка - увы! - уже облысевшему темени, - у вас, малодой чэлавэк, набор очын стандартный. У вас заурадный двойной набор. Ви, слючайно, не фрэзэровщик?
      
       - Нет.
      
       - И нэ доброволный освэдомител?
      
       - Нет... что вы, нет!
      
       - Тогда, вириятно, с годами вас ждет судба старичка-физкультурника - фаната здорового образа жизни.
      
       От обиды моя макушка порозовела.
      
       - Ну, если... как вы говорите... меня, якобы, ждет судьба старичка-физкультурника... и если (как вы говорите) набор волосков у меня совершенно стандартный... То... то что вам вообще тогда от меня, извините, нужно?
      
       - Нам? От тебя? - Сидор Сидорович удивленно насупил короткие брови. - Видитэ ли, маладой чэлавек, теория Пяти Волосков лычно к вам отношения не имэет. Я, говоря откровенно, рассказал вам ее лишь для поддержания относытелно интэллэгентной беседы. А ви, лычно ви, нам нужны для того...
      
       Сидор Сидорович сощурился и пробуравил меня хитрым и цепким взором.
      
       - Ведь вы, молодой чаэк, учились в 235-й средней школе?
      
       - Да, - удивленно ответил я.
      
       - В 1975 году имели по поведению "неуд"?
      
       - Да.
      
       - С 1971 по 1975 годы носили подпольную кличку "Гандон"?
      
       - Д-да... - хотел было ответить я, но не успел.
      
       Ибо слова мои вдруг потонули в оглушительном грохоте. Где-то там, в темноте, кто-то упал, поднялся, потом снова упал. А потом еще раз (с нестерпимым шумом) поднялся.
      
       Здесь, наконец, генерал армии догадался зажечь в кабинете свет.
      
       Посреди кабинета стоял, пошатываясь, очень кругленький и очень маленький (ну чистой воды колобок) человек в дорогой кашемировой тройке. Его черный костюм был во многих местах разорван и густо измазан чем-то белым. На его голове телепалась чалма из наполовину расползшихся и темно-коричневых от крови и пыли бинтов. Человечек со свистом дышал и держался двумя руками за сердце.
      
       - Ба... Бабченко - ты? - удивленно произнес Сидор Сидорович. - Но почему ... в таком виде?
      
       - Си... си... сидор си... дорович... обо... ро... на... про... прорвана! - прохрипел Бабченко и, как подкошенный, рухнул на черные шашечки пола.
      
      
       Глава V
       Самая короткая
      
      
       Here comes a candle
       to light you to bed.
       Here comes a chopper
       to chop off your head.
       Английская народная песенка
      
      
       - Тэк-тэк-тэк, - задумчиво пробормотал Сидор Сидорович и невозмутимо переступил через распростертое на полу бездыханное тело. - Короче так, Алексей. Едешь на передовую. Держишься там до утра. Любой ценой... Что там еще? Ты, - он, не глядя, тыкнул перстом в моментально соткавшегося из сумрака Шпиона-Васю, ; ты, Василий, ответишь мне за завод. Чтоб завтра к 16-00 все 14 Лукичей... тьфу!... все 14 Владимиров Ильичей были у меня перелиты, а все 14 колоколов ; повешены. Не выполнишь - сгною на культуре... Что там еще? Все.
      
       - Сидор Сидорович! - в отчаянье выкрикнул я.
      
       Всенародно избранный мэр обернулся:
      
       - Что?
      
       - Сидор Сидорович! А каковы мои функции в... в предстоящем сражении?
      
       - Чьи? Твои?
      
       - Да.
      
       - Oh, bother, bother ! - Сидор Сидорович недовольно мотнул головой. - Сейчас мне, знаешь, не до тебя. Давай, брат, потом.
      
       - Но, Сидор Сидорович! - взмолился я. - Но я действительно не понимаю, зачем вам - я. И почему именно я? Я вообще ничего не понимаю.
      
       - Oh, bother! That's all right. That's all right, now please! Ка-ра-шо... Вы учились в 235-ой средней школе?
      
       - Да.
      
       - В 1975 году имели по поведению "неуд"?
      
       - Да.
      
       - С 1971 по 1975 год носили подпольную кличку "Гандон"?
      
       - Да.
      
       - По истории СССР имеете в аттестате зрелости оценку "посредственно"?
      
       - Да.
      
       - That's all right, now please. Ка-ра-шо... Короче, именно вы упомянуты в "Книге пророчеств товарища Кагановича" на стр. 190. Именно вы тот единственный. Гм. Человек, который сможет живьем проникнуть вы... - мэр перешел на шепот, - в Ле-нин-ску-ю ком-на-ту, после чего вам нужно расколошматить бюст (шепот) то-ва-ри-ща Ле-ни-на на кус-ки, разорвать в лоскуты Зна-мя Час-ти и приписать к стен-га-зе-те "На стра-же" словцо из трех букв. Сразу же после этого главный секрет всей Красной Армии будет похерен, а Отдельный Истребительный Батальон ; обречен.
      
       - Но, позвольте-позвольте, - попробовал возмутиться я, - я вовсе, простите меня, не намерен...
      
       - The time is pressed! - нетерпеливо махнул рукой Сидор Сидорович. - The time is really pressed, old chap .
      
       - Я вовсе, пардон, не намерен, - упрямо продолжил я, - осквернять святыни, кои... кои пусть даже и оставляют меня глубоко безразличным. Ведь вы же, например, не станете же разорять капище, ну, скажем... зороастрийцев. Ведь не станете? Да? А чувства почвенников и коммунистов лично мне абсолютно также чужды...
      
       - Why not ? Почему бы и не осквернить?
      
       - ...как и чувства зороа... Да поймите же, Сидор Сидорович! - взмолился я. - Поймите же, наконец, что мои либеральные принципы строжайше предписывают мне уважать аб-со-лют-но любое религиозное чувство. Даже чувства людей лично мне глубоко несимпатичных. Помните, как у Вольтера, Сидор Сидорович? Я ненавижу ваши взгляды, но я отдам свою жизнь...
      
       - You're talking nonsense .
      
       - ...чтобы вы могли ...
      
       - Shut up!
      
       - ... их свободно высказать.
      
       - ... Hold your tongue, you !!!
      
       И здесь Сидор Сидорович вдруг приблизил свое гладко выбритое лицо впритык к моему и, обдав меня запахом девяностодевятидолларового мужского лосьона, процитировал по-английски четыре стихотворные строки, вынесенные к этой главке вместо эпиграфа.
      
      *************************************************************
      
       Охота спорить отсохла у меня начисто.
      
      
       Глава VI
       Великая любовь Зинки-цирички
      
      
       Как пахнут подмышками брусья на физкультуре.
       И.Бродский
      
      
       I
      
       Вообще-то все звали ее "кассирша". Зинка-кассирша. Хотя никакой кассиршей Зинка, конечно, не была. Была она, как и все, циричкой. Но прозвище шло к ней, и практически все: и начальство, и цирики, и баланда звали ее за глаза (да и в глаза) "Зинкой-кассиршей".
      
       Только страшные зеки в своих тесных и душных камерах звали ее ласково: "командирьчик" (впрочем, так: "командирьчик" зеки звали почти что любую женщину в форме). Это, конечно, смешно, но именно свирепое, рабское обожание зеков и было одной из главных причин, миривших Зинку с ее сволочной службой.
      
       Одной из самых и самых главных.
      
       Вы только, ради Христа, не подумайте, что Зинка была какой-нибудь там... уродиной. Нет и еще раз нет. Лицо и бедра у нее были средние, а грудь - так даже хорошая (высокая и пышная грудь). Но почему-то вне стен тюрьмы мужики ее практически не замечали. Даже не то чтоб не замечали (еще, бывало, как замечали!), а просто, говоря откровенно, вне стен тюрьмы ей так ни разу и не удалось расшевелить ни в одном мужчине хоть что-то, хотя б отдаленно напоминающее свирепое и рабское обожание зеков.
      
       Как говорила ее лучшая подруга Тамарка (тоже циричка), Зинке не хватало блядовитости (по-научному: "секс-эпиль"). В самой-то Тамарке этой самой... секс-эпиль было в избытке. Столько было в Тамарке этой самой научной секс-эпиль, что Зинка даже иногда удивлялась, отчего это Тамарка тоже работает здесь, в тюрьме, а не пошла, например, в артистки, или, на самый худой конец, в секретутки в офисе.
      
       И хотя в глубине души Зинка, естественно, понимала, что Тамарка все ж таки недостаточно хороша, чтобы быть артисткой, но, смотря, например, сериал на ОРТ, или новую кассету по видео, или праздничный, скажем, концерт ко Дню милиции, Зинка каждый раз придирчиво сравнивала всех увиденных там артисток со своею лучшей подругой и каждый раз совершенно по-детски радовалась, если хоть что-нибудь: глазки, попа или, особенно, грудь у Тамарки были лучше.
      
       У самой же Зинки и глазки, и бедра, и даже, если честно, грудь были средние, но ей - если совсем по-честному - существенно ниже среднего везло с мужчинами, потому что ей (как изо дня в день твердила Тамарка) катастрофически не хватало "секс-эпиль". Почему ей не хватало этой самой... секс-эпиль Зинка не могла понять, хоть зарежьте. Ведь в постели, если на то пошло, Зинка вовсе не была мороженой рыбой. В постели, если на то пошло, она иной раз до синяков кусала губу, чтоб не вспугнуть кавалера кошачьими взвизгами, а иной раз (чтобы не оставлять на поголовно женатых кавалерах компрометирующие их следы) она так впивалась наманикюренными коготками в ветхую простынь, что раздирала ее в клочки (а простынь была не казенная и стоила чуть не сотню).
      
       Но вне постели, в вертикально стоящей, одетой Зинке не оставалось даже следа от этого ее ночного неистовства и когда она вечером шла по Невскому, на нее смотрели одни грузины.
      
       ...В 199... году Зинка ушла в отпуск. За полтора с лишним месяца отпуска случалось разное. Так, например, бывший Зинкин муж стал окончательно бывшим мужем. Вообще-то в разводе с ним она была уже целых три года и восемь месяцев, но все эти три года и восемь месяцев бывший муж не реже раза в неделю заходил к ней и в каждый его приход у нее с ним... было. Эти равнодушные, как бы супружеские, но все равно сохранявшие легкий привкус греховности коитусы давно уже стали для Зинки точно такой же непоборимой привычкой, как и привычка каждые четыре дня ходить в тюрьму и получать там свою порцию свирепого и рабского обожания зеков.
      
       Кстати, бывший Зинкин муж был удивительно странным человеком. Он был весь какой-то... чуть-чуть не такой. Чересчур откровенный и, в то же время, застегнутый наглухо. Как тряпка, безвольный и, одновременно, по-ослиному упрямый. Вроде бы очень смазливый, но временами - жутко уродливый. Умный и глупый. Худой, но - с животиком.
      
       И даже Зинкино расставание с ним протекало как-то на редкость странно: этапами. Это ее расставание с ним протекало настолько неуклонно и настолько размеренно, что Зинке временами казалось, что уже в самый их первый день они сразу же начали расставаться, а не знакомиться.
      
       Зинка хорошо помнила этот их первый день и особенно хорошо она помнила своего бывшего (или все-таки, еще будущего?) мужа ; муж был наглажен и отутюжен, весь, как барашек, курчавился и густо, томно и сладко пахнул коньяком "Арарат"и одеколоном "Престиж". Зинка отлично запомнила, как он пришел на ту вечеринку вместе с Тамаркой, и Тамарка одним-единственным взмахом ресниц дала ей понять, что этот отутюженный и наглаженный будущий муж ей на фиг не нужен и что она привела его сюда специально для нее, для Зинки.
      
       И как бывший (или все-таки будущий?) муж это вроде и сам осознал и, в общем-то, почти и не лип к Тамарке (а Тамарка в своем черном панбархатном платье с глубоким дразнящим вырезом была в этот вечер просто вообще - отпад!), практически и не лип к Тамарке, а лишь полыхал во все стороны своими желтыми цыганскими глазищами и все обминал и обминал свой слипшийся на самом кончике в едва заметную ниточку черный ус. А когда популярный актер Михаил Боярский запел про коня, косящего, мол, лиловым глазом, бывший-будущий муж подошел к Зинке и судорожным кивком головы пригласил ее танцевать. И хотя танец был быстрый, а вовсе не медленный, бывший-будущий муж тут же крепко-крепко ее обнял, а потом больно-больно промял ее тонкие ребрышки своими твердыми пальцами и густо, томно и сладко задышал ей в самое ухо одеколоном "Престиж" и коньяком "Арарат".
      
       И уж, само собой, она по минутам помнила, как он провожал ее через весь город домой и как безошибочным женским инстнинктом она поняла, что это у них ; серьезно, и тут же твердо решила ничего ему в первый вечер не позволять и все же (под самое утро) позволила.
      
       И сейчас ей казалось, что именно в то хмурое и серое утро, когда бывший муж, наконец, перестал бестолково и яростно терзать ее и наконец отвалился и тоненько-тоненько засопел, и начался неумолимый процесс их взаимного расставания.
      
       Уже на самой свадьбе бывший муж был какой-то чуть-чуть не такой: не такой веселый и остроумный, не такой наглаженный и отутюженный, не так идеально - волосок к волоску - причесанный, он был весь какой-то слегка потертый, какой-то чуток обкусанный молью - его черные усы уже не слипались на кончике в едва-едва заметную ниточку, его серые брючки уже не разрезались точно по серединке безукоризненно ровной и острой, как бритва, складкой, его глаза уже не полыхали на десять шагов лукавой цыганщинкой, и лишь по-прежнему густо, томно и сладко пахло от него одеколоном "Престиж" и коньяком "Арарат".
      
       Потом, через год, бывший муж невесть почему раскудрявился. Его густые и черные волосы вдруг раз и навсегда расхотели виться. А где-то годика через два в самом-самом центре его густой шевелюры вдруг прорезалась круглая, словно туркменская дынька, лысинка, а черные волосы вокруг нее раз и навсегда свалялись в прямые и жесткие патлы.
      
       Еще через год, не посоветовавшись ни с кем, муж сбрил усы. А поскольку, сбрив усы, бывший муж так никогда и не полюбил бриться, то отныне его толстая, круглая, как бы циркулем проведенная ряшка была шесть дней из семи покрыта скрипучей и колкой щетиной.
      
       Еще через год аромат коньяка сменился жидким и едким запахом водки.
      
       Долее всех продержался свежий и острый запах одеколона "Престиж". Он сохранялся просто на редкость долго - целых лет пять, но сейчас (после отпуска) от мужа пахло только с неделю немытым телом. И когда сейчас, после отпуска, бывший муж навестил ее и, привычным жестом скинув пиджак, не глядя набросил его на спинку стула, а потом все тем же привычным, незрячим жестом подсунул ей твердые пальцы под лямки лифчика и тихо прошептал: "Я очень-очень соскучился", - Зинка вдруг поняла, что самая последняя частица некогда любимого ею мальчика навсегда покинула тело этого растолстевшего, облысевшего и фантастически поглупевшего мужчины и что ей гораздо легче отдаться сейчас на улице первому встречному, чем иметь с этим толстым чужим человеком физическую близость.
      
      Короче, бывший Зинкин муж стал окончательно бывшим мужем. А уже утром следующего дня она пошла в тюрьму, на работу.
      
       Она шла вместе с Тамаркой по длинной и узкой тюремной галёре и жадно ловила ноздрями подзабытый за время отпуска запах тюрьмы: терпкий, спертый и чуть-чуть сладковатый запах зеков.
      
      *************************************************************
      *************************************************************
      
      
       Тамарка шла рядом и тараторила без умолку. Она говорила, говорила и говорила. Она говорила о произошедшем за время Зинкиного отпуска жутком подорожании цен, о новой дурацкой моде на супермини, о двух артистах и трех генералах, буквально на днях объяснившихся ей в любви, о том, что уволился Груздин, ну, такой высокий и неприятный, с кошачьими усиками, и оформились два деревенских мальчика (один ; даже очень ничего), о том, что новый начальник тюрьмы почти уже точно решил объявить со вторника новое, блин, усиление (а кому это надо, а? блин? вообще?), о том, что вчера один, ну, законченный, Зин, придурок, глядя на нее в метро...
      
       Тамарка говорила, говорила и говорила. Зинка шла рядом и думала о чем-то своем...
      
      
       II.
       993-я камера
      
       - Девять пять! Девять пять! Бо-ро-да!
      
       - Го-во-ри!
      
       - Девять три табачку просит.
      
       - Кто говорит?
      
       - Игорь! Беда!
      
       - Слышь, Беда, не могу. Чистый голяк. Чис-тый го-ляк, го-во-рю! У самих табаку на одну закрутку.
      
       *************************
      
       Где-то минут через сорок.
      
       - Эй, ра-бо-чий! Слышь, рабочий... Сам-то откуда? С какого района? С Кировского? У нас тут один, Доцент сидит, тоже с Кировского. Слышишь, рабочий, сходи-ка за табачком в девять семь. Скажи Лелику (запомни, рабочий, Ле-ли-ку), девять три табачку просит. Скажи, что п...ец. Вся хата уже неделю без табаку сидит. Хорошо, рабочий?
      
       Проходит минуты две-три.
      
       - Что говорят? Нет такого? Как нет? Выдернули? На су-у-уд? Слышишь, братва, Лелика на суд выдернули. А просто так не дают?
      
       Проходит еще минуты четыре.
      
       - Что? Не дают? Ты им сказал, что вся хата неделю без табаку сидит? И все равно не дают? Вот... с-суки... Наберут, бл..., в тюрьму: не нырять, бл..., не плавать!
      
       *************************
      
      
       Проходит еще часа полтора.
      
       - Командир!... А, командир?! Подгони сигаретку... Вся хата неделю без табаку сидит.
      
       - Ага, сигаретку ему. А на воле, ты думаешь, лучше? Восемь семьдесят пачка!
      
       - Ну... командир...
      
       - Не, ты понял меня? Во-семь семь-де-сят!
      
       - Ну... командир ...
      
       - Сказал, не дам. Не гони.
      
       - Ну, и...
      
       Человек отходит вглубь камеры и что-то шепчет себе под нос долгим бессильным матом.
      
       *************************
      
       Проходит еще чертова уйма времени. В поле зрения все с того же, с кошачьей терпеливостью прилипшего к шнифту человека появляются две женские фигуры в хаки. Человек расплывается в похотливой улыбке.
      
       - Командирьчик... (воркующе) Ко-ман-дирь-чик!... Подгони сигаретку, а? Вся хата неделю без табаку сидит.
      
       - Ага. Сигаретку ему.
      
       - Ага. Си-га-рет-ку!
      
       - А на воле, ты думаешь, лучше? Восемь семьдесят пачка!
      
       - Ну... ко-ман-дирь-чик...
      
       - Во-семь семь-де-сят пачка! Или ты, может, решил, что мне здесь такие тыщи платят, что я могу всем подряд сигареты дарить?
      
       - Ну... ну... командирьчик...
      
       - Да ладно уж. Хрен с тобою. Бери.
      
       - Благодарю, командирьчик. Вся хата благодарит.
      
       На двенадцать человек честно делятся две сигареты. И лишь тринадцатому ; лежащему у самого дальняка на тощем полосатом матрасике петуху Ганке - не достается ничего.
      
       И здесь... здесь происходит нечто и вовсе странное.
      
       Из узкой щели шнифта на матрасик к Ганке вываливается третья сигарета. Ганка робко поднимает ее и выкуривает в одно жало.
      
      
       III.
       Галера третьего этажа
      
      
       - А ты знаешь, Зин, - сказала Тамарка Зинке, когда, миновав камеру 993, они прошли дальше по коридору, - знаешь, этот, короче, Зин, голубок... он очень, короче, похож на одного артиста. Ну, на этого, помнишь? Ну, в том идиотском фильме с Абдуловым и Алферовой. Ну, он там сначала моется с Гурченко в ванной, а потом Караченцов их всех убивает. Вспомнила?
      
       - Не-а, - равнодушно ответила Зинка.
      
       - Ну, его ж еще тыщу раз показывали! А он прям-таки копия этого, Зин, артиста. Прям-таки копия! Прям-таки копия! Глаза такие большие-большие, серые такие, грустные, влажные, брови такие густые, носик такой аккуратненький, а рот такой пухлый, такой негритянский, страстный.
      
       - Ну вот его теперь в этот страстный рот по четырнадцать раз на дню и харят, - с неожиданной для самой себя злостью вдруг ответила Зинка.
      
       - Я тебя умоляю! - не унималась Тамарка. - Я тебя, Зин, умоляю! Я же чисто про внешность. А внешность у него, Зиночка, классная. Копия того артиста. Ко-пи-я! Как же его фамилия? Ца... Цапиков? Или - Царапиков? Есть, Зин, такой артист - Цапиков?
      
       - Нет, - все с той же, неведомо почему клокотавшей внутри нее злостью ответила Зинка. - Нету такого артиста! Нету!
      
       - А... Царапиков?
      
       - Тоже нет. Есть - Чаплин.
      
       - Я тебя умоляю! Фамилия того артиста вовсе не Чаплин. Он, во-первых, наш, советский. Во-вторых, он без усиков. А, в третьих, он на-а-амного, Зин, интересней этого твоего... Чаплина. Ну, он там еще вместе с Кореневой в конце улетает на дирижабле. Вспомнила?
      
       - Не-а, - механически ответила Зинка, думая вовсе не о дирижаблях.
      
       И не о Чаплине.
      
      
       IV
       Однокомнатная квартира в Купчино
      
      
       Идя со смены домой, Зинка все время старалась вспомнить, как называется фильм и какой же такой артист моется с Гурченко в ванной. Да так и не вспомнила.
      
       Ей лишь удалось воскресить в своей памяти его лицо, вернее, лишь часть лица - его серые внимательные глаза и мечтательную, чуть виноватую улыбку. Эти внимательные глаза весь вечер смотрели на нее из постепенно сгущавшегося осеннего сумрака и провожали ее до самого дома. И уже дома, когда она сняла, как всегда, свою турецкую куртку и, как обычно, сварила себе на ужин пачку пельмешек "Моя семья", эти внимательные серые глаза тихонечко мерцали где-то в самом дальнем углу кухни, а когда, докушав пельмешки, она уселась смотреть телевизор, эти внимательные глаза и слабая, чуть виноватая улыбка затаились где-то в углу, за телевизором.
      
       Лишь когда она легла спать, эти лицо и глаза потихонечку выцвели.
      
       *************************
      
       ...Во сне ей привиделся дождь. Во сне было просто не продыхнуть от дождя, густого и жирного, словно щи со свининой. Она бежала в одних чулках по какой-то мучительно узкой и длинной дороге, и эта дорога расползалась и хлюпала у нее под ногами, словно раскисшее тесто.
      
       Как это уже много раз случалось с нею во сне, она видела себя как бы со стороны - как совершенно отдельного от самой себя человека, и, как это почти всегда случалось с нею во сне, видеть себя со стороны ей было крайне неприятно и стыдно, так что к этой Зинке, бежавшей в одних чулках, она не испытывала сейчас ни жалости, ни сожаления.
      
       Бежавшая по дороге Зинка споткнулась о какую-то корягу и с размаху шлепнулась в грязь.
      
       "Вот и хорошо, ; подумала Зинка, видевшая ее со стороны, ; нечего здесь бегать".
      
       Зинка в одних чулках поднялась и, притворно охая, поковыляла дальше.
      
       Навстречу ей все по той же мучительно длинной дороге шел какой-то маленький и худенький мальчик. На мальчике была клетчатая ковбойка, синие форменные штаны и красные, облепленные жирной сверкающей грязью кеды. Лицо этого мальчика показалось Зинке странно знакомым. "Вот дура!" ; сказала она самой себе во сне. Да и как же этому мальчишескому лицу не быть знакомым, когда это было лицо ее мужа, - молодое, веселое, с едва проросшими и похожими на крохотные реснички усиками. Но когда неуловимо знакомый муж подошел чуть поближе, Зинка поняла, что обмишурилась. Молодое его лицо продолжало буквально на глазах молодеть, пока не стало, наконец, лицом Скоробогатикова Пети.
      
       (В этого самого мальчика, в Скоробогатикова Петю Зинка ; до дрожи и обмороков ; была влюблена в седьмом классе).
      
       Странно, что Зинка, наблюдавшая все это со стороны, видела в Скоробогатикове Пете просто смешного и угловатого мальчика, в то время как Зинка, бежавшая по мучительно длиной дороге в одних чулках, продолжала видеть в нем того недоступного красавца, силача и атлета, того круглого отличника, видного общественника и солиста-гитариста их школьного ВИА, каким он ей казался тогда, во время влюбленности.
      
       Но почему-то с каждой минутой красавца, силача и атлета в Скоробогатикове Пете оставалось все меньше и меньше, и все больше и больше становилось в нем смешного и угловатого мальчика в тесноватой ковбойке и облепленных жирной грязью кедах, и в конце концов он оказался сидящим на плоском матрасике, он зачем-то сжимал в своих толстых красных губах брошенную Зинкой сигарету и отвечал (почему-то шепотом): "Благодарю".
      
       А дождь все усиливался. Он и до этого лил, как из лейки, а сейчас он пошел все гуще, гуще и гуще, и вот желтая хлябь под ногами, наконец, расплылась и - превратилась в студеное синее небо.
      
       И обе Зинки: и Зинка в одних чулках и Зинка, видевшая ее со стороны, наконец-то слились в одного человека и полетели по этому небу, и рядом с ними летел на своем плоском матрасике Скоробогатиков Петя, и вокруг не было никого, кроме них двоих, и этого студеного, упруго колыхавшегося под ними неба.
      
      
      
      
      
      
       V.
       993-я камера
      
      
       Вошедший - крохотный мужичок с обритой наголо головой поелозил взглядом по камере и еле слышно пробормотал: "...здорово... му... мужики...".
      
       Он хотел это сделать совсем не так. Он мечтал по-хозяйски войти и что было мочи выкрикнуть: "Здорово, братва!!!", гаркнуть так звонко и так голосисто, чтобы сразу быть принятым за ; человека и сразу начать иную - человеческую, нормальную жизнь, такую же упругую, звонкую, и голосистую, как и сам этот тюремный клич: "Здорово, братва!!!"
      
       Но у вошедшего ничего не вышло. У него получился лишь этот гортанный, на половину проглоченный всхлип: "...здорово... му... мужики...".
      
       Народ в 993-ей хате молчал. Все было ясно и так. Все с полувзгляда вычислили масть вошедшего.
      
       Все было ясно и так. Но...
      
       Но... как безнадежно больной способен думать лишь о путях излечения своей болезни, как смертельно влюбленный не может сутками не мечтать о предмете своей любви, как помирающий с голоду не способен интересоваться ничем, кроме еды, так и одиннадцать дней не видевший табака народ в камере мог сейчас думать лишь об одном: есть или нет у вошедшего закурить.
      
       И все двенадцать пар жадно глядевших на вошедшего глаз тут же пересеклись и тут же вступили в молчаливый и стыдный сговор: что, мол, сейчас, покуда вошедший еще не успел предъявить, можно ведь сделать вид, что он всех их обманул этим своим... приветствием и они (ну, что с них взять?) просто приняли его за... человека и просто взяли и покурили его человеческого, неопомоенного табачку, ведать не ведая о том, что он, вошедший, ну... этот...
      
       И когда эта грешная мысль посетила разом все двенадцать голов, кто-то (а, вернее, не кто-то, а, естественно, главный по хате ; Игорь Беда) негромко спросил:
      
       - У тебя курить... есть?
      
       - ... есть! - торопливо ответил вошедший и вытащил из кармана красно-белую пачку "Стрелы", набитую рыхлой зеленой махоркой.
      
       - ...ку... курите... му... мужики... курите, - взахлеб бормотал он.
      
       Вышло шесть самокруток.
      
       (По одной на двоих).
      
       Кайф.
      
       (Вечный кайф!)
      
       Если, конечно, забыть о том, что они курят.
      
       И лишь выкурив все до самой последней крошки, лишь всосав самый-самый последний глоток этого горького и пьяного дыма, кто-то (а, вернее, опять не кто-то, а опять, естественно, главный по хате - Игорь Беда) наконец, спросил:
      
       - Тебя что... перекинули?
      
       (Беда - настоящая фамилия Кторов - был высокий и неширокий в кости человек с лицом очень бледным и каким-то... совсем нетюремным. В старых советских фильмах такие вот подчеркнуто бледные и подчеркнуто нездешние лица обычно принадлежали молодым, пылко любящим Родину белогвардейским поручикам, в конце концов - после долгой душевной борьбы - переходящим на сторону коммунистов).
      
       - Тебя что, перекинули? - повторил он.
      
       (Кстати, что до статьи, то сидел Беда по сто сорок четвертой. Он был квартирный вор).
      
       - ... ага... перекинули... - торопливо согласился вошедший.
      
       - Откуда?
      
       - ...а с этого... с главного... корпуса...
      
       - Откуда-откуда? - с сомнением переспросил Беда.
      
       - ...то есть не с главного корпуса, а с этой... сы... с девяносто пятой...
      
       (Т.е. из хаты напротив).
      
       - С девяносто пятой?
      
       - ...ага...
      
       - С де-вя-нос-то пя-а-той... А ты, - Беда передернул кадыком и через силу промолвил, - а ты почему... не предъявляешь?
      
       Вошедший молча уперся взглядом в цементный пол.
      
       - Ты, - с отвращением выдавил Кторов, - ты ведь... опущенный?
      
       - ...ага, ; торопливо согласился вошедший, - пидор...
      
       - И почему же не предъявляешь?
      
       Вошедший продолжил молча вылизывать взглядом пол.
      
       - ...не... не знаю... - наконец, со вздохом промолвил он, - ...не знаю... почему я не предъявляю...
      
       - Ай-ай-яй, - осуждающе покачал головой Кторов. - Не знаешь. Ни хера ты не знаешь. Да ты хоть подумал своей головой, что тебе сейчас за это будет?
      
       - ...ага, - обреченно кивнул головою вошедший, ; подумал...
      
       - Подумал, значит, - нехорошо улыбнулся Кторов. - Рисковый ты пидор. Все-все понимаешь. И все-таки делаешь... Ну да ладно! - красивое лицо Кторова на секунду обезобразилось кривоватой гримаской великодушия. - Бога моли, что попал в такую мирную хату. Бога моли! Слышишь ты меня? Бога! Ну... ну... а коли опять что не так, то тогда, голубок, извини. Мигом узнаешь, как шлёмки об голову гнутся. Знаешь, как шлёмки об голову гнутся?
      
       - ...ага, - печально кивнул головой вошедший, - знаю...
      
       - А за что перекинули?
      
       - ...а мне это, - ответил вошедший, - мне завтра... на суд... а меня это... в девяносто пятой здорово... били...
      
       - На суд? - заинтересованно переспросил Кторов. - И какая статья?
      
       - ...так это... рэкет... воору... женное... вымогательство...
      
       Беда с сомнением осмотрел тщедушную фигурку вооруженного рэкетира.
      
       - Рэкет? Беда-а... И что, сильно били?
      
       - ...ага... сильно...
      
       - И кто ж тебя бил? Борода?
      
       - ...не... борода - он... - вошедший саркастически ухмыльнулся, - борода - он... мужик ничего... это граница меня бил... там граница есть... слышал?... зверь... чесслово... зверь... сильно бьет, - вошедший еще разок ухмыльнулся, - на... насмерть.
      
       - А ну, покажи.
      
       - ...вот... во-о-от...
      
       Вошедший торопливо сбросил промасленный панцирь ватника и с какой-то суетливой и странной гордостью закатал кверху рубаху.
      
      *************************************************************
      *************************************************************
      *************************************************************
      
       ...Под рубахой у вновь вошедшего оказалась нездоровая, с сероватым тюремным отливом кожа, почти равномерно покрытая бесчисленными синяками и ссадинами. Среди этих многочисленных синяков и ссадин особенно выделялась огромная темно-лиловая гематома, представлявшая собой удивительно четкий след сапога сорок шестого размера.
      
      *************************************************************
      
       - О, Господи! - прошептал кто-то.
      
       - ...вот он... граница... - все с той же суетливой и странной гордостью причитал вошедший. - ...вот он... граница... насмерть бьет... насмерть...
      
       - Та-а-ак, - растерянно пробормотал Кторов, стараясь не смотреть на громадный лилово-красный синяк с четко обозначенными выступами и впадинами подошвы. - А как тебя... опустили?
      
       - ...так это... - равнодушно махнул рукою вошедший, - так это ж еще на воле... на рыбалке, - вошедший грустно вздохнул, - ага... на рыба-а-алке... а этот самый граница, - вошедший вновь оживился, - он ведь зверь, чесслово, зверь... как хочет, так, чесслово, и издевается... он меня ведь еще и петь заставлял... чесслово!
      
       - Петь? - недоуменно переспросил Кторов.
      
       - ...ага... петь...
      
       - Как петь?
      
       - ...а вот так!
      
       Вошедший повернулся к народу спиной, навалился тщедушной грудью на железную дверь камеры и заорал:
      
       Жил - был у опера
       Се-рень-кий коз-лик!!
       О-о как! О-о как!
       Се-рый ко-зел!!!
      
       Народ в камере всполошился.
      
       - Да тише ты, мудак, не ори!
      
       - Из-за одного кирданутого пидора прессанут, блин, всю хату.
      
       - Да в кайф, братва, в кайф!
      
       - Ага, в кайф. Давно, блин, дубинала не пробовали.
      
       - Да в кайф, братва, в кайф! Ментов на х...!
      
       Но вошедший ничего, уже, казалось, не видел и не слышал. Далеко запрокинув назад свою небольшую, покрытую сеткой шрамов голову, он выводил:
      
       Опера коз-ли-ка!
       О-чень лю-би-ла!!
       Дачки давала,
       В ларек выводила.
       О-о как! О-о как!
       Во-ди-ла в ла-рек!!
       О-о как! О-о как!
       Во-ди-ла в ла-рек!!!
      
       А кто-то (вернее опять не кто-то, а сладко кемаривший на верхней шконке юный баклан по кличке Бабуля) опять во всю накопленную за двадцать три года жизни дурь завопил:
      
       - В кайф, братва, в кайф. Ментов на х...!
      
       Опера коз-ли-ка!
       Учила стучати ...
      
       голосил вошедший.
      
       И вдруг разом заткнулся. Словно кляп проглотил.
      
       А полсекунды спустя из коридора донесся какой-то малопонятный шум. Потом - предвещавшее очень мало хорошего громкое топанье и громыханье. А еще мгновение спустя, хищно постукивая дубиналом, в хату вошли прессбыки.
      
      
       VI
       993-я камера
      
      
       К счастью, никакие это были не прессбыки. (Это зеленым обитателям камеры просто так показалось). Никакие это были не прессбыки. Это был один-единственный цирик Груздин Алексан Михалыч, который (врала Тамарка) пока не уволился, а дорабатывал последних две смены.
      
       Итак, это был цирик Груздин. К счастью. Хотя, может, не к такому и счастью, поскольку цирик Груздин был, во-первых, как зюзя, пьян, а, во-вторых, доведен до состояния самого что ни на есть белого каления.
      
       (Самое-то забавное, что цирик Груздин Алексан Михалыч ; в нормальной своей ипостаси - был, в общем-то, человеком незлым и даже склонным оказывать различные поблажки зекам. Но сейчас - будучи, во-первых, как зюзя, пьян, а, во-вторых, будучи доведенным до самой точки кипения - цирик Груздин был, пожалуй, намного опасней самого от природы жестокосердного человека).
      
       - Ах, вы, бляди! - вскричал цирик Груздин, стремительно выбегая на самую середину камеры (Зинка-циричка, согласно инструкции, осталась стоять у двери). - Ну, не бляди? Не суки? Не пащенки? "Ментов на х...!" Я вам сейчас покажу "ментов на х...!" Я вас самих сейчас посажу на х...! Поняли вы меня, мудаки? Поняли? Протащу по всем хатам корпуса и всех до единого усажу на х...!
      
       Ах, вот ведь в чем, оказывается, было дело! Цирик Груздин Алексан Михалыч, оказывается, слышал, как кто-то (мы-то с вами, читатель, знаем, кто) подкричал на галеру "ментов на х...!"
      
      *************************************************************
      
       Это был сверхпопулярный тюремный лозунг. Ударение, в отличие от идентичной по написанию бытовой ругани, ставилось в нем на самом последнем слоге. Этот сверхпопулярный тюремный клич Груздин, как и любой цирик, слышал по семьдесят раз на дню. Но сейчас, услышав в семьдесят первый, невесть почему огорчился по самое некуда.
      
      *************************************************************
      
       - Короче, - на метр брызжа слюной, прошипел он, - кто сейчас крикнул "ментов ...!"?
      
       Камера молчала.
      
       - Кто крикнул "ментов...!"?
      
       Камера продолжала хранить перепуганное молчание.
      
       - Короче, ты, - он тыкнул пальцем во вновь вошедшего, - говори, кто крикнул "ментов ...!"?
      
       Вновь вошедший тут же, как по команде, потупил взор и занялся напряженным рассматриванием цементного пола.
      
       - Говори, не бойся, - продолжил Груздин. - Досидишь до суда в собачнике. Говори, не бойся. Не бойся ничего, говори. Да говори ты, придурок отъе...ный, кто крикнул "ментов ...!"?
      
       Вновь вошедший, продолжая самым внимательным образом изучать бугорки и впадинки пола, молча ткнул пальцем в Ганку.
      
       - Ой ли? - удивился Груздин.
      
       - ... да нет, - со вздохом ответил вошедший, - правда...
      
       - Он, что ли?
      
       - ...ага... он...
      
       Груздин озадаченно почесал в затылке. Потом поправил криво выросшие усы и нервно сглотнул.
      
       - Ну, все-о-о... - наконец, простонал он. - Ну, все-о-о... Каюк тебе, пидор. Я тебя пе-ре-ки-ды-ва-ю. В девятьсот девяносто пятую. Понял? К Лисицину. Все-о-о! Каюк тебе, пидор.
      
      
       VII
       Галера
      
      
       - А знаешь что, Саша, - очень-очень тихо сказала Зинка Груздину, когда, заперев на оба ключа дверь камеры, они вывели Ганку в коридор, - а ведь ты никуда сейчас его не перекинешь.
      
       - Кого?
      
       - Этого... мальчика.
      
       - Это еще почему? - Груздин нервно сглотнул.
      
       - Потому что я, - все так же тихо и твердо продолжила Зинка, - тебе сделать этого не позволю.
      
       - Ты? - удивился он.
      
       - Да, Саша, я.
      
       Они встретились взглядами.
      
       - А куда я его перекину? - отведя взгляд в сторону, взвизгнул Груздин. - Куда я его перекину? К тебе в постель?
      
       - Хотя бы, - зло ответила Зинка. - Хотя бы.
      
      
       VIII
       995-я камера
      
      
       - А тебя-то за что?
      
       - Да так. Фунфырик черного был на кармане.
      
       - Это что... кража?
      
       - Да не. Двести двадцать четвертая. Ширка.
      
       - По-нят-но, - произнес по слогам Гришаня, хотя, если честно, не понял из вышесказанного ни единого слова. Он не только не знал, что такое "черное" и "двести двадцать четвертая", но даже довольно-таки смутно себе представлял, что означают "фунфырик" и "ширка". - По-нят-но, - еще раз по слогам повторил он и для поднятия духа присовокупил услышанную пару дней назад в КПЗ веселую фразочку. - Ни-че-го! Дедушка Ленин тоже семь раз в тундру плавал!
      
       Гришаня с тоской оглядел выученную за эти дни наизусть тесную клетку 995-ой камеры. Квадратная серая дверь. Железные шконки в два яруса. В высоком и узком проеме между дверью и шконками - крашеная в темно-коричневый цвет стена. Со стены на Гришаню озорно смотрели вырезанные из газеты "Правда" анфасы и профили. (Именно эти смешные картинки позавчера, когда он впервые переступил порог камеры, и убедили Гришаню, что здесь живут люди, а не звери). В натуре, прикольные фотки: сидящий на велотренажере Пеле, а рядом с ним - улыбающаяся красотка в бикини. Беременная тетка с далеко выпирающим вперед пузом, а под ней - вырезанное из какой-то совершенно другой статьи объявление: "Аляска хочет знать виновных". Свирепая бульдожья морда с двумя уржачными подписями: "Прокурор" и "Решая судьбы людей".
      
       Гришаня снова вздохнул. Давным-давно позабывшие о нем наркоты, сгрудившись на нижней шконке, устроили свой обычный базар-вокзал.
      
       - В табаке э-ле-мен-тар-но, - переливаясь патокой, все клокотал и клокотал голос усатого Славика, как бы микропахана всех наркотов, - э-ле-мен-тар-но заслать и шири, и шмали, и пару-тройку колючек и даже..., - голос усатого Славика засахарился и полился сплошным медом, - и даже... баян-двушничек!
      
       - Баян? - восхищенно переспросил второй наркот.
      
       - Ага! - закивал курчавой головой Славик. - Баян. Э-ле-мен-тар-но...
      
       Гришаня печально перекантовался на спину и, уставившись в потолок, принялся размышлять о том, что волновало его больше всего на свете. Т.е. о собственном деле.
      
       Дело Гришани было делом, откровенно говоря, плевым. Он всего-то снял кроссовки и куртку с одного пидора. (С пидора не в смысле пидора, а в смысле ; полного лоха). Был у них во дворе один лоховатый, короче, пацан, и они с Перебаскиным за что-то (Гришаня уже и не помнил, за что) повесили на него пару червонцев. Пацан, короче, не нес. Они с Перебаскиным включили счетчик. Когда натикало, короче, сотен за восемь, они с Перебаскиным сняли с него турецкую кожанку, плеер, часы и кроссовки.
      
       А пацан накатал заявление и пошел с ним в ментовку.
      
       То, что ему из-за такой вот херни придется съездить на зону, казалось Гришане жуткой несправедливостью. Ему, Гришане, за которым числились десятки как автомобильных, так и квартирных краж, ему, без пяти минут члену одной (неважно какой) преступной группировки, ему, для которого драки, грабежи и изнасилования давно уже стали (а хули ж вы думали?) просто бытом, ему сесть в тюрьму за какую-то паленую куртку, копеечный плеер и слепленные грязной бомжой в ближайшем подвале кроссовки было, конечно, до слез обидно. Настолько ему вдруг стало обидно, что Гришаня и в самом деле чуть-чуть не пустил слезу и, чтоб разогнать печаль-тоску, с преувеличенной бодростью выкрикнул:
      
       - Ни-че-го! Дедушка Ленин тоже семь раз в тундру плавал!
      
       Потом, приподнявшись на локте и смахнув с глаз предательски набежавшую влагу, Гришаня еще раз осмотрел свое новое жилище.
      
       995 камера, как и всегда в дневные часы, беспробудно дрыхла. Спал здоровенный бомж-алиментщик Толян, спал недомерок-армяшка Гамлет, судимый за угон мотоцикла, спал приколист Вован (Борода), набивший фейс участковому, спал худой, как спица, разбойник Мыкола - любимец камеры, все эти дни донимаемый беззлобной подначкой: "Тебя как зовут? Орёль. А почему такой маленький? Болель", уронив здоровенную татуированную толстую лапу спал отличный пацан, пару недель назад перекинутый сюда из главного корпуса, тяжелостатейник Граница.
      
       Не спали одни наркоты.
      
       - И граммиков... сто пятьдесят - сто шестьдесят кисленького, ; соловьем заливался на нижней шконке Славик. - Кислого. Мда... Но все это чистой воды ахинея в сравнении с еще одним приколом. Каким? А вот таким. Мда... Прикол называется "Однажды в полете мотор отказал".
      
       Второй наркоман подобострастно хихикнул.
      
       -"Однажды в полете мотор отказал". Мда... Это, в общем-то, один из вариантов секс-раствора. Что? Секс-раствора не знаешь? Ну, бра-а-атан! Да ты, оказывается, еще совсем-совсем зеленый... Да с тобой, оказывается, еще работать, работать и работать. Секс-раствора не знает! Ну, бра-а-атан... Мда. Короче, запоминай: берешь фунфырик джефа, граммиков сорок кислого, прогоняешь, потом часочек-другой выдерживаешь на холоде, а потом ...
      
       Гришаня вновь обессиленно рухнул на шконку. Вот такой теперь будет его жизнь на ближайшие два-три года. Т. е. на ближайшую тысячу дней. Тысячу дней. И все из-за этой... суки. От жалости к самому себе (а Гришаня сейчас казался самому себе необыкновенно хорошим, практически святым человеком, в то время как накатавший заявление лох представлялся ему гнусной и невообразимой сволочью), так вот, от жалости к самому себе Гришаня опять всплакнул и, проплакавшись, понял, что мстить за обиду терпиле не будет. Ибо...
      
       Ибо, как вдруг нежданно-негаданно понял Гришаня, сила и ужас и уже перенесенных им и, особенно, еще только предстоящих ему страданий чересчур велики, чтобы винить в ней одного, отдельно взятого человека, и что этого отдельно взятого человека, этого несчастного, накатавшего заявление лоха, он просто обязан будет - простить.
      
       И в то же время Гришаня знал, что ни забыть, ни простить всех своих обид и унижений он уже никогда не сможет, и что до самой смерти он будет за них мстить, мстить и мстить - всем остальным, совершенно случайно подвернувшимся под руку вольным людям.
      
       Додумав эту мысль до конца, Гришаня заснул. Как и у всех новичков, сны у него были вольные. Он видел родную улицу, идущих по ней девчонок в коротеньких юбочках и громыхающий где-то вдали трамвай.
      
      
       IХ
       995-я камера
      
      
       Прошло три долгих и трудных дня. Все эти дни Гришаня жил в 995 камере и уже очень многому научился. Он, например, напрочь забросил свою поговорку про дедушку Ленина. Будучи от природы человеком неглупым, Гришаня достаточно быстро сообразил, что в 995 камере к дедушке Ленину относятся, мягко говоря, негативно.
      
       ************************************************************
      
       Камера 995 вообще была достаточно странной камерой. Насколько, например, камера 993 была тихой и мирной, настолько камера 995 была хатой тревожной, беспредельной и сучьей. Причем (чего, естественно, не мог знать Гришаня) каких-нибудь пару недель назад камеры 993 и 995 были практически не различимы.
      
       Но ровно четырнадцать дней назад в камере 995 появился Граница.
      
       Если бы 995-ую камеру населяли бы не первоходки, а люди хотя бы чуть-чуть бывалые и опытные, то они, эти гипотетически опытные седаки, наверняка бы задались очень простым вопросом: а почему это к ним, бомжам, алиментщикам, наркоманам и прочим обладателям статей почти символических вдруг взяли и подселили насильника и убийцу? И, задавшись этим вопросом, они, эти опытные седаки, наверняка бы сделали кое-какие выводы. Но непроглядно зеленый народ в камере заметил лишь явную нестыковку позорной, несмотря на убийство, статьи и крутых, и сугубо блатных Границыных привычек и подходов. Больше зеленый народец в камере не разглядел ничего и скрепя сердце признал в Границе вожака и лидера.
      
       *************************************************************
      
       Итак, Гришаня уже целых пять дней прожил в 995 камере. И уже целые сутки в камере шла потеха. Перекинули свежего пидора. И Гришаня, хотя уже и считал себя достаточно тертым зеком, все эти двадцать четыре часа не раз и не два сдерживался, чтоб не дать слабину и, упаси Господи, не разреветься, глядя на выделываемые неистощимым Границей все новые и новые фокусы.
      
       - Ни-че-го, - мысленно утешал себя Гришаня, - это ведь не человек. Это ведь... пидор. Ничего! - вполголоса повторил он, после чего не выдержал и таки прошептал одними губами: "Ни-че-го! Дедушка Ленин тоже семь раз в тундру плавал!"
      
      
      
       X
       Комната отдыха
      
      
       В каптерке негромко играло радио. Теперь, в связи перестройкой и ускорением, радио разговаривало по-английски, пожалуй, и чаще, чем по-русски. Вот и сейчас красивый и сильный мужской голос уверенно выводил:
      
      
       Where do I begin to tell you story
       Of how great a love can be
       The sweet love story that is older than the sea
       Where do I start?
      
       - У тебя что раньше... никого не было?
      
       - Нет, - еле слышно ответил Генка (он же Ганка - теперь мы будем звать его настоящим именем).
      
       - Вообще никого?
      
       - Вообще.
      
       - Но у тебя же в карточке стоит... сто семнадцатая ...
      
       - Это неправда, - с отвращением ответил Генка.
      
       (Это действительно не было правдой).
      
       - With her first hallow... - с переливами выводил голос, - she gave a meaning...
      
       - Ты умеешь шевелить ушами? - вдруг спросил Генка.
      
       - Нет, - засмеялась Зинка.
      
       - А я умею.
      
       Он показал.
      
       - ...to this empty world of mine.
      
       - А ты умеешь... - весело начала Зинка и вдруг осеклась и тихо спросила. - Ты будешь помнить меня всегда?
      
       - Да, - ответил Генка.
      
       Потом помолчал и снова добавил.
      
       - Да.
      
       - That never be another love another time.
      
       - Когда ты выйдешь на волю, - продолжила Зинка, ; у тебя еще будут... женщины. Это ведь, ничего, то, что с тобою... случилось. Это, конечно, страшно, но это ведь - ничего. Когда ты выйдешь на волю, у тебя еще будет очень много женщин и не таких, как я, а... - здесь Зинка запнулась и насквозь прокусила губу, - а ... молодых и красивых.
      
       (Плевать, - с каким-то непонятным ей самой остервенением думала она, - во вторник у Сашки у Груздина последняя смена, и я сдохну, но прослежу, чтобы он моего мальчика и пальцем не тронул).
      
       - У тебя еще будет очень много женщин. Понимаешь, очень. И тогда ты меня забудешь?
      
       - Нет, - убежденно ответил Генка, - не забуду.
      
       - That never be another love another time.
      
       - И еще ...
      
       - Что?
      
       - И еще я умею рисовать.
      
       Он взял чистый листок бумаги, зеленый фломастер и нарисовал смешного слоненка с большими ушами и крошечным, загнутым кверху хоботом.
      
       (Этого слоника Зинка будет потом всю жизнь хранить в специальной шкатулочке, запрятанной в самый дальний ящик ее комода. В той же блестящей, под перламутр, шкатулке будет лежать сочинение Пети Скоробогатикова "Общий кризис капитализма", золотое кольцо, засохшая веточка флердоранжа и серебряный крестик ее неродившегося ребенка).
      
       - И еще я хочу сказать...
      
       - Что?
      
       - She came into my word and made the living fine.
      
       - Что никаких таких женщин у меня больше не будет.
      
       - Почему?
      
       - Потому что я всю свою жизнь буду любить только тебя.
      
      
       XI
      
       Свое обещание Генка выполнил.
      
      
       XII
      
       А вот Зинка сплоховала. Она не учла того, что в связи с таки объявленным новым начальником тюрьмы усилением все графики сдвинулись, и последняя смена Груздина пришлась на субботу.
      
      
       XIII
      
       Выписка из личного дела.
      
       ФИО: Тимофеев Геннадий Викторович
       Год рождения: 1973
       Пол: мужской
       Статья обв. з-чения: 117, п.1
       Дата поступления в ИЗ 45/1: 12.07.19...
       Дата выбытия из ИЗ 47/1: 15.10.19...
       Причина выбытия: смерть
       Причина смерти: острая сердечно-сосудистая недостаточность.
       и.о. гл. врача ИЗ 45/1 Клименков В.В.
       Дата. Печать. Подпись.
      
      
       XIV
      
       Малява,
       посланная из камеры 995 в камеру 993 в конце ноября того же года
      
      
       (пунктуация и орфография подлинника)
      
       Беда! То что ты прочетал на стене в пражарке оказалась правда.
      
       Границу ни кто не напрягал. На пол лег сам.
      
       Нам он сказал, что его апустили еще в гл. корпусе. А потом (он сказал) его перекинули из гл. корпуса к нам что бы там (в гл. корпусе) его не забили аканчательно.
      
       Если еще что узнаети (особенно за кумовских или пидеров) соабщайте.
      
       С глубоким уважением ко всей братве хаты 993 от всей братвы хаты 995
      
       Гришаня
       (Дедушка Ленин)
      
      
      
      
       Глава VII
       Ночь перед битвой
      
      
       ...с свинцом в груди.
       М.Ю. Лермонтов
      
      
       - Ох-хо-хох! - всею грудью вздохнул Сидор Сидорович, с невыразимой печалью глядя на длинное здание Мариинской тюрьмы, проплывавшее за окнами нашего "Ауди". -Ох-хо-хох! - повторил он все с той же (невыразимой) печалью. - Воистину се есмь юдоль слез и страданий!
      
       - Вам что... - осторожно спросил его я, - жалко... заключенных?
      
       - Не то слово "жалко!" - простонал Сидор Сидорович. - Не то слово "жалко"! Воистину плачу навзрыд и ревмя, молодой чаэк, рыдаю, лишь токмо помыслю о сотнях и сотнях загубленных судеб, кои... лишь токмо помыслю о сотнях, сотнях и сотнях загубленных судеб, кои и... и... - Сидор Сидорович привалился лицом к моему плечу и забился в рыданиях. - И сразу! Навзрыд!
      
       Минуты две-три мы мчались вперед, рыдая.
      
       - Нет, конечно, - всенародно избранный мэр чуть-чуть успокоился и, достав кружевной платочек, осушил свои слезы, - нет, конечно, на предвыборном митинге я об этих материях не распространяюсь. Ибо избирателей моих волнует, собственно, только одно: а не слишком ли им, заключенным там, за стенами тюрьмы, жирно и сладко? "Не слишком?" - с тревогой переспрашивает меня среднестатистический Иван Иваныч. "Нет-нет", - успокаиваю его я, - "не слишком". "И не жирно?" - спрашивает он меня. "Нет", - успокаиваю его я, - "не жирно". "И не сладко?" "Нет-нет, не сладко".
      
       Сидор Сидорович задумчиво оттопырил губу.
      
       - Так что на предвыборных митингах я об этих предметах молчу в тряпочку... И ведь заметьте, что у среднестатистического Иван Иваныча значительно больше шансов попасть в тюрьму, чем у какого-нибудь зацикленного на правах заключенных Рабиновича. Но, если спросить у этого самого Иван Иваныча, а не взять ли нам всех, ткскзть, заключенных (т.е., в сущности, точно таких же иван иванычей) и чохом, гуртом, безо всякого суда и следствия РАССТРЕЛЯТЬ, то что нам ответит милейший Иван Иванович? Что-что... А всех. Прямо сейчас. Скопом! К СТЕНКЕ!!!
      
       Сидор Сидорович вздохнул и промокнул платочком огромную, величиною с грецкий орех, слезу.
      
       - Вот ведь что страшно, Мишаня. Ты вот, я знаю, смеешься над нами, начальниками. Выставляешь нас в своих книжках полнейшими идиотами...
      
       - Сидор Си... ! - сконфузился я.
      
       - Выставляешь. Я знаю. Но вот ты о чем не подумал, Мишаня. Ведь все мы, начальники, могли быть в десятки (а, может, и в сотни) раз хуже при полном и безусловном одобрении Иван Иваныча. При полном и. Гм. Безусловном. Вот ведь что страшно, Мишаня.
      
       Я, признаться, не знал, что мне противопоставить беспощадной Сидор Сидоровичевой логике. Настолько не знал, что тоже, в свою очередь, глубоко и протяжно вздохнул и стал бездумно разглядывать сменявшиеся за стеклом городские виды.
      
       А за окном расстилался Веселый проспект. Один за другим наплывали нарядные, глянцевые, до тошноты хрестоматийные пейзажи. (Ощущение было такое, будто перед самым моим носом кто-то лениво листает шикарный туристский каталог). Вот проплыл пятизвездочный отель "In God we trust". Вот промелькнул тяжелый тоталитарный ампир станции метро "Мытный рынок". Вот пролетел изящный Гагаринский скверик с бронзовым памятником Екатерине Дашковой. Вот, гордо выпятив грудь, не спеша отступил назад огромный гранитный дворец князей Юсуповых. Вот загрохотал под колесами чугунный Юсуповский мостик, а вот... о, Боже!
      
       А вот показалась марширующая по мосту рота народного ополчения.
      
       Ополчение состояло сплошь из лично знакомых мне спекулянтов. (Из уважения к шедшим на верную гибель бойцам шофер, въезжая на мостик, чуть-чуть сбавил скорость и надавил мигалку). Во главе сводной роты печатал шаг Секс-Символ Семидесятых. Прохладный сентябрьский ветер картинно овевал его жирную грудь, его гордо выпяченный вперед яйцевидный животик, его длинные голые ноги, его ослепительно-алые шорты и черные найковские кроссовки. (С апреля по ноябрь Секс-Символ Семидесятых ходил топ-лесс).
      
       Вслед за Секс-Символом плечом к плечу шли два бывших смертельных врага: бард-демократ и поэт-атлет. Певцы прижимали к груди гитары и хором горланили только что сочиненный ими "Гимн народного ополчения".
      
       Позади певцов и Секс-Символа вышагивали прочие спекулянты: Санька по прозвищу "Йес-Ичиз", Генка по прозвищу "Кариес", Жорка по кличке "Ни цента мафии", и даже... о, да!... маршировала сама, не к ночи будь помянута, местная мафия в лице Толика, Алика, Малика и еще одного - самого широкоплечего, самого маленького и самого густо небритого бандюгана, которому, как мне кажется, так и суждено остаться в нашем повествовании навек безымянным.
      
       Я (слаб человек!) не удержался и, приспустив тонированное стекло, сделал им ручкой.
      
       Завидев знакомую харю в окошке правительственной "Ауди", свежемилитаризированное население Пятака застыло, как вкопанное. Я (слаб-слаб человек!) снова не выдержал и, ненатурально грассируя, прокричал:
      
       - Пьивет, товаищи! Мы пьидем к победе капитаистического тьюда! - выкрикнул я первую же пришедшую в голову пошлость, после чего вновь задвинул стеклышко и вальяжно раскинулся в мягком VIP-кресле.
      
       Пораженные ступором спекулянты скрылись где-то в туманной дали. Ушедший в себя Сидор Сидорович отрывисто материл кого-то по сотовому. И что мне оставалось делать? Я вновь прилепился носом к стеклу и принялся вновь любоваться городским пейзажем.
      
       Сразу же за Веселым проспектом раскинулся бывший фабричный пояс. Контраст между великолепием центра и убожеством пояса был разителен: облицованные мрамором дворцы и бараки заводов с непристойно торчащими вверх кирпичными трубами, тенистые скверы с мускулистыми статуями и вытоптанные желтые газоны с рассыпанными по ним чинариками из-под "Беломора" и "Примы". Шикарные супермаркеты с пуленепробиваемыми витринами и скошенные набок ларьки с чипсами, лимонадом и пивом.
      
       Вслед за фабричным поясом потянулись сродственные ему хрущобы. После хрущоб - стада безликих польских "корабликов". Потом с монотонностью телеграфных столбов замелькали многокилометровые парники какого-то пригородного не то совхоза, не то колхоза. Потом, чуть потупясь, словно невесты в подвенечном уборе, выступили островерхие башенки и крокетные арочки местной Рублевки. А потом... потом вдруг наплыли какие-то совершенно безлюдные, какие-то странные, какой-то воистину сказочной красоты места, щедро распростертые до самого горизонта. Эти места... да, нет, они явно были достойны пера, более поднаторевшего в гимнах природе. Но, поскольку ни Пастернака, ни Бунина, ни Юрия Казакова в нашем летевшем, как пуля, "Ауди" не было, то воспевать их, читатель, мне. Не суди меня строго.
      
       Итак, как говорится, с Богом! Легкая позолота сосен. Тяжкие россыпи чуть сырого песка. Хрестоматийная паутинка, повисшая на острие сосновой иголки. И - самое-самое главное! - то ощущение прозрачности, пустоты и простора, что свойственно даже не лесу, не лугу, не полю, а - раннему-раннему утреннему городу, уже насквозь просвеченному солнцем, но еще не загаженному людьми.
      
       Это было красиво. И даже чуточку... больно. Душе одного человека было чересчур тяжело вместить такие количества красоты.
      
       И вдруг... как говорится, чу! - среди всех этих, неизвестно за что подаренных мне кубических верст простора, среди всей этой, как бы хранящейся про запас пустоты и тишины я вдруг узрел тоненький столбик темно-коричневый пыли, вздыбившийся на полкилометра ввысь у самой линии горизонта.
      
       - Что это? - удивленно спросил я Сидора Сидоровича.
      
       - Это, - равнодушно ответил он, не отрываясь от сотового, - один. Гм. Мудак. Чиновник. Гм. Призрак.
      
       - Кто?
      
       - Чиновник. Гм. Призрак.
      
       И здесь, присмотревшись, я действительно разглядел в самом центре закрученной в штопор пыли сухопарую фигуру мужчины, по виду - типичнейшего чиновника, сидевшего верхом на коренастой монгольской кобылке. Чиновник-всадник (или, если угодно, чиновник-призрак) двигался неестественно быстро и буквально в пару скачков настиг нашу мчавшуюся во весь опор "Ауди".
      
       - Кто это? - враз пересохшим от ужаса голосом спросил я Сидора Сидоровича.
      
       - Кто-кто, - брезгливо поморщился он и спрятал мобилу. - Конь. Гм. В пальто. Это Франкенштейн Роберт Карлович. Чиновник. Гм. Призрак. Можете так не дрожать. Он - не опасен.
      
       - Всенародно избранный! - вдруг прогремел мне в самое ухо оглушительный голос поравнявшегося с нами чиновника-призрака. - Я! Ждал! Тебя!... 14 лет, 11 месяцев, 18 дней и 8 часов с э-э-э... минутами и вот я, наконец, дождался тебя, о, всенародно избранный!
      
       - Оч-ч-чень приятно, - окаменев лицом, прошипел Сидор Сидорович.
      
       - А мне неприятно, - высокомерно прогрохотал Роберт Карлович и чуть-чуть привстал в стременах, - и знаешь, почему мне неприятно? Да потому, что я тебе - не рад. Я ждал тебя 14 лет, 11 месяцев, 18 дней и 8 часов с э-э-э... минутами, но я тебе - не рад. Ибо всех полюбивших тебя ты растер в пыль, всех доверившихся тебе ты втоптал в грязь и все во имя чего? Все во имя своего безудержного властолюбия! Все во имя безумной мечты сделать свою и без того необъятную власть воистину всеохватывающей и абсолютной!
      
       - И во имя блага Города! - нетерпеливо перебил его Сидор Сидорович. - Не забывай о благе Города, Роберт!
      
       - А я и не забываю о благе Города, Сидор!!! - возопил Роберт Карлович, и все близлежащие веси и долы тут же отозвались только, казалось, усилившимся от расстояния эхом. - А я и не забываю, о, всенародно избранный! (А, может быть, просто ловко подтасовавший итоги выборов, а?) Это ты кое о чем забываешь! Все эти 14 лет, 11 месяцев, 18 дней и 8 часов с э-э-э... минутами я спрашиваю себя: Где? Лучшие? Люди? Города? Где Гамлет Харенович? Где Руслан Русланович? Где Э.Ю. Яковлев? Где Василь Василич? Где наконец не мешавший никогда и никому (не помню - увы! - ни фамилии, ни имени его, ни отчества) нижайший и тишайший Министр Культуры?
      
       - Где Руслан Русланович? - вскричал Сидор Сидорович и даже самый кончик его носа побелел от гнева. - Ах, где ж наш Руслан Русланович? - Сидор Сидорович покачал головой и пронзил Роберта Карловича исполненным ледяного презрения взором. - Где бедный Руслан Русланович? А кто испоганил ему Харизму? Кто разгрыз его Имидж? Кто, как не ты, мерзейший и архиподлейший Роберт? Кто, как не ты, погубил честнейшего из моих Чиновников, тщась занять его Кресло и подобраться поближе к моему Кабинету? А что касается только что упомянутого тобой Э.Ю. Яковлева, - добавил он неожиданно обыденным тоном, - то он и сейчас при должности, потому что (в отличие от тебя) всегда знал свое место.
      
       - И какова ж его должность? - побледнев, спросил Роберт Карлович.
      
       - Начальник СЭС, - спокойно ответил Сидор Сидорович.
      
       - Начальник всей СЭС?
      
       - Да, Роберт, всей СЭС.
      
       - Ах!!! Так!!! - Роберт Карлович на пару минут потерял дар речи. - Ах... так! ; он издал душераздирающий вопль. ; АХ... ТАК!!! ТОГДА Я ОПЕЧАТЫВАЮ ТВОЕ "ВОЛЬВО", - Роберт Карлович чуть-чуть увеличил мощность голоса, отчего с голубого небесного свода вдруг посыпались градом оглушенные криком птицы, - ЗА ОТСУТСТВИЕ В ОНОМ "ВОЛЬВО" ОГНЕТУШИТЕЛЯ!!!!!
      
       - Ты ничего уже не опечатаешь, - покачав головой, все с той же ледяной иронией ответил ему Сидор Сидорович. - Ты ничего уже не опечатаешь, бывший инспектор Госпожнадзора. И даже в лучшие свои годы ты б ни за что не посмел притронуться к моему "Вольво", которое до встречи с тобой все почему-то считали "Ауди" (видать, по ошибке - ох, и давно, глупый Роберт, ты, похоже, не видел приличной машины!)... Даже в самые благополучные свои времена ты б ни за что не решился бы этого сделать. Так что лучше уйди, Бобби. Христом-Богом молю я тебя. Развейся. Исчезни. Не вводи ты меня во искушение и не вынуждай доставать САМ ЗНАЕШЬ ЧТО. Ведь сейчас я ЭТО достану. Ты понял?
      
       - А я не боюсь тебя, Сидор! - возопил Роберт Карлович, дошедший, видать, до самого краешка своего гнева. - Я не боюсь тебя, Сидор! Я НЕ БОЮСЬ ТЕБЯ!
      
       - Ну, как знаешь, Роберт, - прошептал Сидор Сидорович и, достав из кармана (будучи давним поклонником "Сказки о тройке", я моментально узнал ее), достав из кармана засверкавшую, словно бриллиант, Большую Идеально Круглую Печать, на полном ходу бесстрашно высунулся из машины. - Видишь? - вопросил он. - Ты ее видишь?
      
       - Вижу! - ответствовал чиновник-призрак.
      
       - Боишься?
      
       - НЕТ!
      
       - Ну, пеняй на себя, - вновь прошептал Сидор Сидорович и еще на пару-тройку вершков бестрепетно выпроставшись из машины, тоненько-тоненько заголосил. -Властью, данною мне избирателями-телезрителями, налагаю я на тебя, нечестивый Роберт, Большое Административное Заклятие. Да будет впредь по сему! Аминь. Йорики - морики - частичное - разгосударствливание - судьбоносный - консенсус - гарики - марики - ночью - кошмарики - музыка - александрова - слова - михалкова - взад - назад - батяня - комбат - частичное - недофинансировывание - распилка - бюдже...
      
       - Нет, я солгал. Я очень боюсь тебя, Сидор, - простонал Роберт Карлович и вместе со своим коренастым коньком растворился в воздухе.
      
      
       ************************************************************
      
       - Что? Это? Было? - ошарашенно пробормотал я, когда самые следы Роберт-Карловичева скакуна скрылись за линией горизонта.
      
       - Что? Это? Было? - в тон мне отозвался Сидор Сидорович. - Это было мое. Гм. Славное прошлое. Или мое позорное прошлое, если угодно. Видите ли... - Сидор Сидорович на долю секунды помедлил, - видите ли, этот Роберт. Гм. Карлович, этот глубоко. Гм. Несчастный, в сущности, человек или даже не человек, а просто крошечный. Гм. Кирпичик, использованный мной для воздвижения Властной Вертикали. Использованный и оказавшийся. Гм. Ненужным. Ведь я, молодой чаэк, этими самыми. Гм. Руками воздвиг Властную. Гм. Вертикаль.
      
       - Да-а? ; с уважением переспросил его я.
      
       - Да, - спокойно кивнул Сидор Сидорович, - вот этими самыми. Гм. Руками. Можете. Гм. Потрогать.
      
       И я благоговейно потрогал его холеную, маленькую и, в то же время, на удивление твердую ладонь и, честно говоря, не нашелся, как это действие прокомментировать.
      
       - Вот этими. Гм. Руками, - повторил мэр.
      
       - А как же все это... произошло? - из вежливости поинтересовался я.
      
       - В двух словах не расскажешь, - с довольной улыбкой ответствовал Сидор Сидорович, - не расскажешь и в трех словах. Ведь это целая, ткскзть, поэма. Или целая. Гм. Баллада. Да, именно. Гм. Баллада. Да.
      
       И Сидор Сидорович, полулежа в удобном кожаном кресле, не спеша рассказал:
      
      
      
       Балладу о Властной Вертикали
      
      
       Зачин
       Заря времен
      
       На самой-самой заре времен - в эпоху мэров-либералов Пал Палыча и Савл Савлыча вольный город О'Кей-на-Оби был поровну поделен между Саранской и Забалканской преступными группировками. Практически каждая вещь в городе контролировалась либо Саранской, либо Забалканской преступными группировками, а если вдруг какая-то вещь (совершенно случайно) и не контролировалась ни той, ни другой ПГ, то она, эта вещь, почти наверняка принадлежала могущественнейшему олигарху Иванову-по-матери .
      
       Такое положение дел казалось вечным, а всевластие обеих группировок и олигарха - незыблемым.
      
      
       Песнь самая первая, повествующая
       о несчастной судьбе маршала
       милицейских войск А.А. Пониделко
      
       Маршал милицейских войск Автандил Пониделко был человеком большой личной скромности. И он вовсе не вымогал у Иванова-по-матери какой-то неслыханно крупной взятки. Он всего-то просил у него откат в 2,5%.
      
       Дело в том, что возглавляемое Ивановым-по-матери ООО "Совесть" отродясь не платило Налога на правоохранительные органы. За те 11 лет, что успело просуществовать ООО, этого налога накопилось аж на 400 миллионов долларов. И вот маршал милицейских войск и просил себе 2,5% или, как легко подсчитать, 10 миллионов долларов, с тем, чтоб раз и навсегда позабыть о невыплаченном ООО "Совесть" налоге.
      
       Требование, согласитесь, более, чем умеренное. Более чем! Но жадность Иванова-по-матери давно уже вошла в бывшем городе N в поговорку. Так что Иванов-бизнесмен ответил маршалу решительным и безапелляционным отказом. А ровно через четырнадцать дней ошарашенный маршал нашел у себя на столе указ о собственной отставке.
      
       И сколько ни бился потом А. А. Пониделко, сколько ни умолял он жестокосердного олигарха навсегда забыть о его, злосчастного маршала милицейских войск, столь нелепой и столь нетактичной просьбе, Иванов-по-матери оставался непреклонен и так и не простил Автандила Аркадьевича, покуда тот не выплатил ему (по частям) сумму, всемеро превышающую размеры некогда требуемого им отката.
      
       После этого маршал милицейских войск был на работе немедленно восстановлен, но Иванов-по-матери, будучи человеком крайне мстительным и злопамятным, еще целых три года продержал А. А. Пониделко на весьма унизительной для его звания генерал-полковничьей должности.
      
      
       Песнь вторая
       Вертикаль образовывается
      
       Шли годы. Могущественный олигарх все множил и множил свои богатства. Шли годы, читатель. Годы, годы и годы. И вот настал, наконец, момент, когда фактический владелец города решил подмять под себя торговлю продуктами питания.
      
       Сказано - сделано. Не знавший удержу Иванов-по-матери купил в близлежащей стране Рекламии 2,5 тыс. тонн куриных окорочков по цене (запомни эти цифры, читатель) по цене 23 руб. 00 коп. за 2,5 килограммовую упаковку.
      
       Продавать же каждую такую упаковку сребролюбивый магнат собирался уже за 124 руб. 44 коп. и, соответственно, рассчитывал получить (запомни и эти цифры, читатель) с каждой 2,5 килограммовой пачки ровно 101 руб. 44 коп. чистой прибыли.
      
       - Какие 101 руб.? - озадаченно спросите вы. - Какие 44 коп? А накладные расходы?
      
       В том-то и дело, читатель!
      
       В том-то и дело, что не было у Иванова-по-матери никаких таких накладных расходов. Решительно никаких. Вообще.
      
       Таможенных пошлин он не платил. Магазины и склады арендовал даром. Своим продавцам как по пятым, так и по двадцатым числам выдавал такие гроши, о которых и вспоминать неудобно. О налогах и речи не было. Ну, а что касается такой немаловажной расходной статьи, каковой издавна слыли в нашем любезном Отечестве взятки, то, как только что мог убедиться читатель, Иванов-по-матери давно уже не платил чиновникам никаких взяток, а, наоборот, сами господа чиновники только и ждали удобного случая, чтобы перевести на банковский счет Иванова-по-матери немалую сумму в валюте.
      
       И вот такой-то человек решил подмять под себя торговлю куриными окорочками! Зачем ему это было нужно, я и посейчас не ведаю. Знал бы могущественный олигарх, что, встряв в торговлю продуктами питания, он будет дотла разорен Горветупром и его, никому пока неизвестным, Главой Русланом Руслановичем. Знал бы могущественный олигарх, что, потеряв капитал, он утратит и все свое политическое влияние. Ах, кабы знал о том олигарх! Уж, верно, тогда бы он приискал себе совсем другие занятия.
      
       Но к делу, читатель. Итак, глава Горветупра Руслан Русланович лично посетил Иванова-по-матери в его двухэтажном особняке на улице Кракова и лично вручил ему отпечатанное на допотопной машинке "Ятрань" Предписание, уведомлявшее олигарха, что партия кур. оч-ков, закупленных ООО "Совесть" в стране Рекламии, должна быть (в обяз. пор-ке) подвергнута бак. исследованиям на мыт, сап и тропич. лихорадку.
      
       - "В обяз. пор-ке", - перечел олигарх и добродушно осклабился.
      
       С годами Иванов-по-матери стал человеком чуточку сентиментальным. В свои иные, в свои молодые и задорные годы он почти наверняка бросил бы этого нелепого посетителя в пожелтелом халате... ну, например, жившей за стенкой своре питбулей, специально прикормленной на мясо чиновников, или - еще лучше! - отдал бы его на поругание личной охране (охрану Иванова-по-матери издавна осуществлял взвод двухметровых женщин-шварценеггеров, обученных всем видам секретной китайской драки). Вот что почти наверняка сотворил б олигарх в свои в свои молодые и задорные годы! Но сейчас он лишь добродушно осклабился и тихо-тихо сказал, что обязательно постарается выполнить просьбу столь уважаемого им ветеринара.
      
       - В таком случае, - негромко ответил Руслан Русланович, - вам следует (в обяз. порядке) оплатить стоимость всех проведенных бак. исследований, а также стоимость всех истраченных на эти бак. исследования вет. препаратов.
      
       Олигарх задумчиво пошевелил своими длинными пальцами и вполголоса уточнил, что он в принципе никаким государственным, а уж тем более (упаси Боже!) частным структурам, никогда и ничего не платит. Такова его, Иванова-по-матери, маленькая стариковская странность.
      
       Руслан Русланович недоуменно взглянул на магната, что-то торопливо отчеркнул в своем карманном требнике-справочнике и своим неприятно-тягучим, похожим на скрип несмазанной двери голосом поинтересовался, что, если он правильно понял уважаемого Иванова-по-матери, возглавляемое им ООО "кОрысть"... ах, простите-простите!... "Совесть" стоимость необходимых бак. исследований возмещать отказывается?
      
       - Именно так, - печально кивнул олигарх, - отказывается.
      
       - В таком случае, - бесстрастно продолжил Руслан Русланович, - согласно статьи такой-то и такой-то Устава, я буду вынужден опечатать склады ООО "кОрысть"... ах, простите-простите!... "Совесть" Большой Идеально Круглой Печатью, как представляющие ... э-э-э... прямую опасность для здоровья... э-э-э... граждан.
      
       И он достал из полы закрученного в трубку халата столь хорошо знакомую нашим читателям Большую И.К. Печать...
      
       ...Враз потерявший кураж олигарх при виде Большой Идеально Круглой Печати сперва побледнел, потом - онемел и тут же торопливо пошел на попятную.
      
       (Нет, конечно, - чисто теоретически - Иванов-по-матери знал, что где-то в победитовом сейфе Главы Администрации есть потайной, совершенно секретный ящичек, где - по слухам - и должна храниться Большая Идеально Круглая Печать, но, что касается не слухов, былин и саг, что касается презренной и голой практики, то абсолютно все чиновники, с которыми по сю пору довелось иметь дело могущественному олигарху, в особо торжественных случаях, обходились Небольшой Неидеально Круглой Печатью, а в случаях неторжественных и рядовых - простыми треугольными и прямоугольными штампиками).
      
       - All right! - во все тридцать два искусственных зуба улыбнулся Иванов-по-матери и тут же попытался придать охватившему весь его организм животному страху вид легкой дружеской фамильярности. - All right! - напряженно повторил он единственное известное ему нерусское слово. - All right! Май... май хренд. All right! Лично для вас, дружище, я сделаю исключение из своих - хе-хе - правил и оплачу стоимость всех необходимых исследований в твердой, да, именно, дружище, в твердой валюте.
      
       - Зачем в валюте? - простодушно удивился Руслан Русланович. - Оплатите в... рублях, - он некрасивым, сугубо плебейским жестом почесал себя за ухом. - Оплатите в рублях. Согласно приказа Сидора Сидоровича от такого-то числа и за номером... - он на память назвал число и номер приказа, - стоимость одного бак. исследования на мыт составляет 4 руб. 24 коп., одного бак. исследования на сап - 104 руб. 24 коп., а стоимость одного (наиболее, знаете ли, муторного) исследования на тропич. лихорадку составляет 128 руб. ровно. Заплатите в рублях. Иностранной валюты мы не принимаем.
      
       - All right! - разочарованно процедил Иванов-по-матери, после чего распахнул свой огромный, украшенный золотой монограммой бумажник, равнодушно выдернул из него новехонькую, стоящую колом пятисотку и, не глядя, бросил ее на журнальный стол.
      
       - Нет, - все с той же обезоруживающей наивностью поправил его ветеринарный инспектор, - ввиду особой значит. указанной суммы вам будет намного удобней провести ее по безналу. Так вы сможете сэкономить, - заговорщицки понизил голос Руслан Русланович, - целых четыре процента на Налоге с продаж!
      
       - Ничего-ничего, - невесело улыбнулся Иванов-по-матери, - я уж как-нибудь переживу потерю этих четырех процентов.
      
       - Стало быть, вы желаете оплатить все сразу и налом? - уважительно переспросил Руслан Русланович.
      
       - Да-да, именно так, - равнодушно кивнул головой олигарх, - все сразу и налом.
      
       - В таком... случае... - растерянно пробормотал Руслан Русланович, - ввиду особой значит. указанной суммы, я бы хотел вызвать бронемашину и отряд инкассаторов.
      
       - Хорошо-хорошо, - поспешно согласился с ним Иванов-по-матери, с неподдельной жалостью глядя на страдающего слабоумием ветеринара, - делайте все, что считаете нужным, товарищ ветврач. Вызывайте!
      
       - И еще... - продолжил Руслан Русланович, - вы только поймите меня правильно. Ввиду особой значит. указанной суммы я бы хотел, чтобы все было запротоколировано документально. Чтоб, как говорится, и комарик носа не подточил! Я составлю вам счет-фактурку?
      
       - Составляйте.
      
       И Руслан Русланович, высунув от усердия язык, принялся составлять счет-фактурку.
      
       В законченном виде написанный им документ имел вид следующий:
      
      
       Счет-фактурка выполненных работ
      
       От ... .... Года.
      
       Отправитель: Горветупр.
       Получатель: Иванов-по-матери.
       Вид работ: бак. иссл-ния на мыт, сап и тропич. лихорадку.
      
       Калькуляция выполненных работ:
       I. Бак иссл-ния на мыт.
       Стоимость работ - 3 руб. 53 коп.
       НДС (20%) - 0 руб. 71 коп.
       Стоимость работ вместе с НДС: - 4 руб. 24 коп.
      
       II. Бак. иссл-ния на сап
       Стоимость работ - 86 руб.87 коп.
       НДС (20%) - 17 руб. 37 коп.
       Стоимость работ вместе с НДС - 104 руб. 24 коп.
      
       III. Бак иссл-ния на тропич. лихорадку
       Стоимость работ - 106 руб. 67 коп.
       НДС (20%) - 21 руб. 33 коп.
       Стоимость работ вместе с НДС: 128 руб. 00 коп.
      
       Всего кол-во выполненных работ: 5 841 тыс. ед-ц. (1 947 тыс. иссл. . на мыт, 1 947 тыс. иссл. на сап и 1 947 тыс. иссл. на тропич. лихорадку).
      
       Итого к оплате: 1 381 279 680 руб. 00 коп.
      
       В т.ч. НДС (20%) - 276 255 936 руб. 00 коп.
      
       Плюс НСП (4%) - 55 251 187 руб. 20 коп.
      
       Плюс НДС (20%) с НСП (4%) - 11 050 237 руб. 44 коп.
      
       Плюс НСП (4%) с НДС (20%) с НСП (4%) - 442 009 руб.50 коп.
      
       Всего к оплате: 1 448 023 114 руб. 14 коп.
      
      
       Печать. Подпись
       Примечание: без печати недействительно.
      
      
      
       Все закружилось перед глазами Иванова-по-матери. Все завертелось и закачалось. Целых минут пятнадцать он мог видеть лишь разнообразную чушь и дичь: какие-то фиолетовые круги, какие-то раскаленно-малиновые зигзаги и какие-то сотканные из дыма темно-коричневые баранки, медленно-медленно поворачивающиеся на идеально бархатном фоне.
      
       - Но по... по... почему, - сумел, наконец, выговорить он, - почему же... так мно-о-ого?
      
       - Таковы, - развел руками Руслан Русланович, - таковы уж наши расценки.
      
       - Но по... позвольте! - нашелся, наконец, олигарх, чей холодный аналитический ум и цепкий, всевидящий взгляд сумели даже сейчас, находясь в состоянии близком к нокауту, отыскать в документе явную несообразность. - Позвольте! По-а-азвольте! Почему это у вас в графе кол-во выполненных работ стоит эта несуразная цифра 5 841 000?
      
       - Как пять миллионов? - всполошился Руслан Русланович. - Где пять миллионов? Какие пять миллионов?
      
       - А вот здесь, - торжествующе произнес Иванов-по-матери и ткнул холеным ногтем в соответствующую графу отчетности, - вот здесь - 5 841 000!
      
       - Да-а... - сконфуженно согласился Руслан Русланович, - действительно 5 841 000... А! - он со всего маха хлопнул себя по лбу ладонью. - Это ведь из-за того, товарищ олигарх, что, согласно приказа Сидора Сидоровича за номером таким-то от числа такого-то, - он на память назвал число и номер приказа, - пробы на мыт, сап и тропич. лихорадку берутся из каждой упаковки. Понимаете, товарищ олигарх? Из каждой! А какое у нас число упаковок? 1 947 тыс. Ведь так? Так! А 1 947 тыс. исследований на мыт, плюс 1 947 тыс. исследований на сап, плюс 1 947 тыс. исследований на тропич. лихорадку и дают нам в сумме 5 841 000. Ведь правильно?
      
       - Правильно, - ошарашенно согласился Иванов-по-матери, но тут же одумался и закричал, - но... по-а-азвольте, почему из каждой?!
      
       - Таковы уж, - вновь развел руками Руслан Русланович, - городские ветеринарно-санитарные правила. Здоровье горожан - это для нас святое.
      
       - Но... по-а-азвольте! - вдруг тоненько-тоненько-тоненько, не хуже восьмипудовой базарной бабы, завизжал человек, еще пару минут назад бывший полновластным хозяином целого города. - По-а-азвольте! По-а-а-азвольте!!! Что же это у вас, дорогой вы мой, получается? Что же это у тебя, дорогой, получается? По двести с х... рублей за каждую упаковку? Да у меня весь навар с одной упаковки - сотня! Да у нее продажная цена - сто двадцать рублей с чем-то!
      
       - Что же делать, - в очередной раз развел руками Руслан Русланович, - повышайте цену.
      
       - Да кто же их купит?! - вскричал олигарх.
      
       - А вот это, - вдруг ответил ему ветеринарный инспектор с невесть откуда вдруг взявшимся ледяным сарказмом, - а вот это уже твои проблемы.
      
       О дальнейшем Иванов-по-матери вспоминал со стыдом. А, вернее, предпочитал вообще не вспоминать. Даже десятки лет спустя бывший олигарх так и не мог заставить себя вспомнить, как он сперва пихал в руки Руслану Руслановичу свой необъятный бумажник, а потом пытался всучить ему чемодан, доверху набитый долларами, а потом... А потом... У каждого из нас, читатель, имеется за душой что-то, о чем мы не решимся рассказать ни другу, ни свату, ни брату, ни даже случайному попутчику в поезде. Так и Иванов-по-матери предпочитал просто не помнить, как он стоял на коленях и целовал Руслану Руслановичу его испачканные в вет. препаратах руки, как поминутно срывающимся то на писк, то на бас голосом умолял его разобраться, войти в положение и отменить хотя бы одно-единственное исследование на тропич. лихорадку, оставив исследования на мыт и на сап в целости и неприкосновенности, как хотел отдать ветврачу на поругание весь взвод своих женщин-шварценеггеров, как сулил ему откат в 90 %.
      
       Все эти немыслимые унижения абсолютно ни к чему не привели.
      
       Руслан Русланович остался неумолим.
      
       Иванов-по-матери был разорен и, что намного страшней, - политически опорочен.
      
      
       Песнь третья
       Вертикаль усиливается
      
       Как наверняка уже и сам догадался читатель, демонстративное разорение Иванова-по-матери явилось событием знаковым. И лишь на три с половиной дня пережила олигарха Забалканская преступная группировка.
      
       (Означенная ПГ была стерта с лица земли городской Санэпидемстанцией, которая сперва опечатала все принадлежавшие забалканцам воровские притоны, обнаружив в них недокомплект сертификатов качества, а потом поувольняла всех работавших в группировке киллеров за отсутствие у них санитарных книжек).
      
       Саранская ПГ, заслышав о таких делах, самораспустилась, а ее рядовые бойцы перешли на работу в Правоохранительные Органы.
      
       Всевластие бизнесменов и рэкетиров было раз и навсегда сломлено. В городе начался период Правления Бюрократии, органично переросший в период Феодальной Раздробленности.
      
       Весь некогда единый город распался на почти независимые друг от друга микрорайоны. Исторический центр города был почти поровну поделен между тремя знатнейшими и сильнейшими госслужбами: Санэпидемстанцией, Горветупром и Министерством по налогам и сборам, а чуть менее престижные, но в финансовом смысле ой какие выгодные спальные районы достались Комитету по благоустройству городской среды и некогда обесчещенным Ивановым-по-матери Правоохранительным Органам. И наконец на бывших пролетарских окраинах (близ станций метро "Большие Владимиры Ильичи" и "Маршал Берия") ютились административные изгои: Комитет по защите прав потребителя, Комиссия по этике малого бизнеса, Органы Госпожнадзора и презираемое абсолютно всеми, даже собратьями-изгоями, Министерство Культуры.
      
       Каждая из служб чисто номинально признавала верховную власть Сидора Сидоровича и даже отчисляла в общегородской общак 5-10% своих доходов, но (феодализм, товарищи, - это феодализм) власть Сидора Сидоровича буквально на глазах хирела, чахла и скукоживалась.
      
       Власть попросту уплывала у него из рук. Во-первых (это почему-то особенно сильно раздражало Сидора Сидоровича), практически все подчиненные ему Главы стали называть его за глаза Первым Среди Равных. Во-вторых, на своих ежемесячных слетах непокорные Главы регулярно устраивали строжайше запрещенные Сидором Сидоровичем рыцарские турниры. На этих турнирах они выписывали друг другу шуточные предписания, вручали фальшивые ордера на обыск, поливали друг друга с головы до ног лжекомпроматом, ну а самым-самым верхом номенклатурного ухарства считалось у них опечатать специальной (турнирной) Небольшой Неидеально Круглой Печатью того или иного зазевавшегося Главу прямо у него в офисе.
      
       Чиновники благоденствовали. Простолюдины роптали. Сидор Сидорович чувствовал, как власть уплывает у него из рук.
      
       Но... при всех очевиднейших минусах, которые нес с собой период Всевластия Бюрократии, практически все историки, изучавшие ту эпоху, утверждают, что у Сидора Сидоровича был уникальный шанс уподобиться другому слабому, но исторически прогрессивному государю - Иоанну Безземельному и подписать с мятежными Главами служб некое подобие Великой Хартии, с тем, чтоб потом: через войну Алой и Белой розы, через Реформацию и Контрреформацию, через Тридцатилетнюю, а, может быть, даже и Столетнюю войну, - заложить в городе О"Кей-на-Оби основы зрелой европейской государственности.
      
       Но сей уникальный шанс был бездарно растрачен. И Сидор Сидорович (как уже не раз и не два с роковой неизбежностью случалось в российской истории) между путем европейским и азиатским выбрал путь третий - византийский.
      
      
       Песнь четвертая
       Вертикаль побеждает
      
       Подобно тому, как ордынский хан Узбек выискал некогда самого бедного, самого слабого, самого худородного из всех Рюриковичей - московского князя и вручил ему золотую пайцзу , так и Сидор Сидорович выбрал себе в тайные любимцы самого недалекого Главу одной из самых презираемых городских служб - начальника Госпожнадзора Франкенштейна Роберта Карловича.
      
       Правда, будучи тайной, внешне любовь Сидор Сидоровича практически не проявлялась. На ежегодной церемонии Целования Руки Главы Администрации Роберт Карлович подходил к мэрской длани одним из последних, впереди одного безымянного Министра Культуры да Главы Комиссии по этике малого бизнеса Е. А. Енукидзе, на ежеутреннюю церемонию Мэрского Одевания Роберт Карлович был зван не чаще раза в неделю, и уж речи, естественно, даже не могло пойти о том, чтобы ему было позволено повязать мэру галстук или вдеть ему запонку, каковой привилегией, как всем известно, обладал только не ведавший страха Безносюк Руслан Русланович, он же - Гроза Олигархов. Любовь Сидора Сидоровича проявилась, собственно, лишь в одном: он вручил Роберту Карловичу орден "За Заслуги перед Отечеством" восемнадцатой степени.
      
       Новость эта вызвала глухой ропот в среде городской бюрократии (понеже ни один Глава ни одной, даже самой продвинутой городской службы, означенным Орденом не обладал).
      
       - Не ладно ты делаешь, о Всенародно Избранный! - заявил однажды прямо в глаза Главе Администрации известный своей прямотой Каспарян Гамлет Харенович, Начальник Министерства по налогам и сборам. - Не ладно ты делаешь и не складно. Бо госпожнадзорские отвеку ниже нас, мытарей, сидели.
      
       - Холопьев своих, - рявкнул на него Сидор Сидорович и, осерчав, ткнул его прямо в грудь своим коротким и толстым пальцем, - холопьев своих вольны мы и миловать и казнить их мы паки вольны ж! Бо не чьим-то хотением, а всенародным волеизъявлением аз законно избранный мэр есмь! - заявил Сидор Сидорович и тут же, сменив гнев на милость, добавил. - Да на хрена тебе эта бляха, Хареныч? Ей цена - четыре дойчмарки в базарный день. А... а чтобы не было тебе, Хареныч, так уж дюже срамно, чтоб зависть к госпожнадзорскому быдлу не язвила и не жалила благородное сердце твое, жалую я тебе законное право каждый третий квартал не платить ни гроша в городской бюджет!
      
       И возликовал тут Гамлет Харенович и покричал он троекратную "уру!" Всенародно Избранному Мэру всея Великия, Белыя и Малыя О'Кей-на-Оби и знать он не знал и ведать не ведал, что ему предстоит...
      
       Ночь, читатель, Круглых Печатей.
      
      **************************************************
      
       Как и многие события этой путаной книги, Ночь Круглых Печатей началась с чистейшей воды ерунды. Она началась с "Разъяснения о противопожарных разрывах", спущенного в канцелярию Роберта Карловича из Администрации Сидора Сидоровича.
      
       Приводим сей исторический документ целиком.
      
      
      
       "Разъяснение о противопожарных разрывах".
      
       В ответ на ваш запрос за номером ... от ... сообщаем, что ПРОТИВОПОЖАРНЫЕ РАЗРЫВЫ во вверенном вам г. О"Кей-на-Оби (за исключением ПРОТИВОПОЖАРНЫХ РАЗРЫВОВ между зданиями, арендованными главами четырех традиционных конфессий, а также ПРОТИВОПОЖАРНЫХ РАЗРЫВОВ между зданиями, арендованными Героями СС и СТ, а также ПРОТИВОПОЖАРНЫХ РАЗРЫВОВ между зданиями, арендованными для некоммерческих целей полными кавалерами ордена Славы и лицами, награжденными орденом "За заслуги перед Отечеством" всех степеней) должны составлять НЕ МЕНЕЕ 227 МЕТРОВ.
      
       Здания, не отвечающие этому требованию, надлежит немедленно ОПЕЧАТАТЬ, а всякую как коммерческую, так и некоммерческую деятельность в них категорически ЗАПРЕТИТЬ.
      
       Контроль за исполнением данного Разъяснения возложен на начальника Государственной пожарно-контрольной службы ФРАНКЕНШТЕЙНА РОБЕРТА КАРЛОВИЧА.
      
       Управляющий делами
       Его Высокопревосходительства
       Всенародно Избранного Мэра
       Всея Великия, Белыя и Малыя О'Кей-на-Оби
       Делопроизводитель IV ранга
       Ничтожный В.В.
       Подпись. Печать. Число.
       Примечание: без печати недействительно.
      
      
       Бумажка, согласитесь, не из самых важных. Но вот какие были у нее последствия.
      
       Когда ранним осенним утром ...цатого ...бря такого-то года Главы всех городских служб подъехали к своим офисам, они нашли их двери закрытыми, а сами офисы - опечатанными.
      
       И офисы крупнейших и знатнейших городских служб - Санэпидемстанции, Горветупра и Министерства по налогам и сборам, и офисы служб чуток победнее и поскромнее, вроде Комитета по благоустройству городской среды и навек опозоренных Ивановым-по-матери Правоохранительных Органов, и даже облупленные, никогда не слышавшие слова "евроремонт" офисы служб-изгоев, вроде Комиссии по этике малого бизнеса и Подкомитета по экологии были опечатаны Большой И.К. Печатью, а к дверям их были намертво приклеены скотчем Разъяснения о противопожарных разрывах.
      
       На полях каждого Разъяснения неразборчивым почерком Роберта Карловича было приписано, что всем многоуважаемым г.г. Главам следует явиться завтра, ровно к 12-00, в головной офис Госпожнадзора (каб. 107) .
      
       И на следующий день ровно к 12-00 Главы - явились.
      
       Уже где-то с половины одиннадцатого небогатый пролетарский район близ станции метро "Корнет Оболенский" был заполнен бибикающим стадом "Вольво", "БМВ" и "Мерседесов", и ровно в 11-58 это лоснившееся на солнце стадо плавно перетекло к головному офису Госпожнадзора.
      
       А ровно в 12-00 на его обшарпанный грязно-зеленый балкон, поддерживаемый неопределенного цвета и возраста кариатидой, вышел начальник Госпожнадзора ФРАНКЕНШТЕЙН РОБЕРТ КАРЛОВИЧ и прерывающимся от нечеловеческого волнения голосом объявил:
      
       - Многоуважаемые г.г. Главы! Считаю абсолютно необходимым вас предупредить, что властью, данной мне лично Сидором Сидоровичем, я не только могу, вот этой самой, господа, - Роберт Карлович вынул и показал, - Большой Идеально Круглой Печатью, любого из вас опечатать прямо в вашей транспортном средстве и не только уполномочен вынести вам Самый Строгий На Свете Выговор, но также могу (любому из вас, господа) так Замутить Харизму и так Испоганить Имидж, что станет он Человечком Не Нашим и Чересчур Из Себя Вумным. Подумайте об этом, господа Главы. Один ваш неверный шаг и я эти свои угрозы выполню. И вот мой вам добрый совет, господа ...
      
       Роберт Карлович нервно икнул.
      
       - Вот вам мой добрый совет, господа Главы. Ступайте-ка вы назад, ибо никакого разговора в каб. 107 сегодня у нас не будет, и надобно вам возвратиться назад, к своим запечатанным офисам и терпеливо ждать, покуда я вас не вызову и не разрешу с каждым из вас вопрос в Индивидуальном Порядке...
      
       Роберт Карлович нервно поправил карман с печатью.
      
       - Поняли ли вы меня, господа Главы?
      
       Заволновалось тут стадо "Мерседесов" и "БМВ". Зафырчало. Забибикало. И вдруг... вдруг в жуткой панике откатилось оно назад и остался перед облупленным грязно-зеленым балконом один бесстрашный Безносюк Руслан Русланович на своих "Жигулях" самой первой модели. (Личная скромность отродясь не бравшего мзды Руслана Руслановича давно уже стала в г. О'Кей-на-Оби легендой). И не дрогнул бесстрашный Руслан Русланович и, высунувшись из своей ржавой и битой копейки, сжимая в руке простенький штампик: "В бух. Опл.", ринулся он на своего до зубов вооруженного недруга.
      
       И захохотал тут Роберт Карлович таким сатанинским смехом, что был он слышен на самой отдаленной станции "Автандил Пониделко", и тотчас покинул балкон, а минуту спустя растворились ворота офиса, и на подержанном, но еще сохранявшем бодрый товарный вид двенадцатилетнем "Вольво", сжимая в руках Большую И.К. Печать, выехал из них главный пожарный инспектор города.
      
       И краток был их, друг мой читатель, бой. А, вернее, никакого такого боя у них и не было. А просто взмахнул Роберт Карлович своим смертельным Оружием и произнес, как обещал, Сверхмалое Заклинание: "эники - беники - съели - вареники - серега - доренко!" - и тут же так Замутил Руслану Руслановичу Харизму, и так Испоганил ему весь Имидж, что стал Безносюк Руслан Русланович Человеком Не Нашим и Чересчур Из Себя Вумным, настолько Не Нашим и настолько, читатель, Вумным, что плюнули прочие Главы служб от отвращения и омерзения, а потом вдруг с воем и тявканьем накинулись на него и разорвали в мелкие клочья.
      
       Сделав свое черное дело, Главы служб аккуратно обтерли клыки от руслан-руслановичевых мяса и крови и немедленно возвратились назад, к своим запечатанным офисам, после чего, переговорив в Индивидуальном Порядке, все, как один, получили прощение.
      
       Стоит ли уточнять, что все они отныне платили в городской общак кто 70, кто 60, а кто и все 90 процентов, и что никто из них не только более не позволял себе называть Сидора Сидоровича Первым Среди Равных, но все они вообще едва осмеливались дышать, заслышав имя или отчество Главы Администрации.
      
       Стоит ли уточнять, что ни один из капитулировавших Глав впоследствии не избежал кто политической, а кто и физической смерти и что каждый из них просыпался в одно распрекрасное утро кто - Мздоимцем, кто - Казнокрадом, кто (что было, читатель, всего страшней) - Опасным Вольнодумцем, и что (стоит ли уточнять) и сам Роберт Карлович в одно далеко не прекрасное утро, проснувшись, не отыскал под подушкой Большой И.К. Печати, а потом ненароком взглянувши в зеркало, вдруг узрел в нем такого Вольнодумца и Мздоимца, что тут же, у зеркала, чуть было не повесился от отвращения, и лишь сбежав на нейтральную полосу, сумел избежать неминуемой смерти.
      
      *************************************************************
      
       - Вот так-то, Мишаня! - назидательно заключил Сидор Сидорович и не спеша расчехлил свой пристегнутый к поясу сотовый. - Вот ведь как оно бывает. В жизни, или... - в поисках нужного слова мэр мучительно сморщил лоб, - или, лучше сказать, в реальности. Ведь в жизни... или - как бы это получше сказать? - в... в реальности ведь практически все бывает. Ведь практически невозможно придумать такой, Мишаня, херни, чтобы ее не было в жизни или... - как бы это точнее сказать? - в... в реальности. Ведь жизнь, она... Эх, Мишаня-Мишаня! - и, вероятно, отчаявшись разъяснить мне понятие "жизнь" двумя словами, Сидор Сидорович огорченно взмахнул мускулистой рукой и, прижав к волосатому уху ракушку сотового, энергично возобновил свою прерванную минут тридцать назад беседу.
      
       За окнами "Ауди" уже смеркалось. Справа от нас тревожной стеной нависал синий лес, а слева чернело бескрайнее поле. В глубине поля переливалась россыпь крупных огней. Это был лагерь Третьего Ополчения.
      
       - Вы, молодой чаэк, - вновь услышал я тенор Сидора Сидоровича, - надеюсь, и сами. Гм. Понимаете, что с этой минуты я не смогу уделять вам столько внимания, сколько. Гм. Уделял доселе. Надеюсь, что о своем. Гм. За-да-ни-и вы не забыли. Ну, а чтобы быть в этом уверенным на все. Гм. Сто процентов, за вами присмотрят мои молодые люди.
      
       Сидор Сидорович поднес свои губы к моему уху и произнес с тяжелым кавказским акцентом:
      
       - Это очын харашо по-адготовленные молодые луди. Я вам не советую, то-аварищ Иванов, им противорэчить.
      
      
      
       Глава VIII
       Ночь перед Битвой
       (продолжение)
      
       ...с свинцом в груди.
       М.Ю. Лермонтов
      
      
       Всю ночь хорошо подготовленные молодые луди стерегли меня в отдельной палатке. Сквозь тонкие стенки моего укрывища ко мне вовсю пробивались звуки ночного лагеря: ржанье коней, матерщина солдат, сонное фырканье сидор-сидоровичева "Ауди" и надсадное, утробное урчание танков. От соседнего костра (палатка моя находилась в командирском секторе лагеря) долетал легкомысленный шум расслаблявшегося после долгого дня начальства: визгливый тенорок Сидора Сидоровича ритмично перебивался согласным хохотком генералов, а развратное подхихикиванье казавшихся мне жутко сексуальными по причине полной невидимости девиц гармонично аккомпанировало звону бутылей и стуку стаканов.
      
       Часу в четвертом утра я отчетливо различил, как надтреснутый тенорок Сидора Сидоровича и хриплый бас генерала Ответственного дуэтом исполнили старинную пионерскую песнь.
      
       Эта, весьма популярная лет тридцать назад в пионерских отрядах баллада, звучала, товарищи, так:
      
       Слезь, слезь, слезь,
       Свинья!
      
       С чувством выводил дуэт мэра и генерала.
      
       Слезь, слезь,
       Устала я.
      
       Со слезой умоляли они.
      
       Слезь, слезь, слезь,
       За-ра-за!
       Ты спустил
       Четыре раза!!!
      
       Под это сладкоголосое пение я и заснул.
      
      *************************************************************
      
       Мне снилась улица Савушкина. Я шел вдоль нее в своих отродясь не глаженных школьных брюках и насвистывал "Сентиментальный марш"...
      
       *************************************************************
      
       Ровно в восемь утра два моих стража (носившие, кстати, аристократические имена Тимофей и Фома) растолкали меня и вывели на оправку.
      
       Хлеща накопившейся за ночь струей по нежно-зеленым зарослям папоротника, я вдруг разглядел у самой линии горизонта нечто продолговатое и ярко-красное.
      
       - Что это? - спросил я ближайшего из своих стражей.
      
       - Это, - тут же ответил мне не то Фома, не то Тимофей, - именно ваш, - он перешел на опасливый шепот, - объ-ект, то-ва-рищ. Ди-ри-жабль "Лю-би-мец пар-ти-и то-ва-рищ Бу-ха-рин".
      
       - Кстати, - перебил его тот, что был чуть-чуть помоложе и чуть постройнее (кажется, именно он был Фома, хотя не исключено, что он был как раз Тимофей), - согласно полученному нами, - он ткнул пальцем в небо, - у-ка-за-ни-ю ваша э-э-э миссия должна быть осуществлена после завершения битвы. Именно после, товарищ. И, чтоб не подвергать вашу и э-э-э наши жизни ненужной о-пас-но-сти, нам следует перейти в ближайший блиндаж. Вперед, товарищ!
      
       И вежливо, но очень цепко взяв меня за руки, Тимофей и Фома окольными тропами отвели меня к блиндажу.
      
       Блиндаж оказался простым пехотным окопом. И он был вырыт очень и очень давно, этот окоп. Где-то в начале Второй мировой (если не Первой). Глубину он имел чуть поболее метра, а по краю зарос высокой и грязной травой. В центре валялись черные головешки, пара битых бутылок и пустой двухлитровый флакон из-под "Пепси-лайт". Вряд ли он мог спасти чью-то жизнь, этот старинный пехотный окоп. Но вид из него (после устроенной моим конвоем прополки) открылся просто отменный. Все поле будущей брани лежало, как на ладони. И укрепленный лагерь защитников демократии, и оккупированная врагом деревня Горелово, и занятый все тем же коварным врагом поселок Краснооктябрьский с зарешеченными бойницами Дома Культуры, и выползавшие из-за Дома Культуры оба старинных клепанных танка: и "Борец за свободу товарищ Троцкий", и "Борец за свободу товарищ Сталин", чуть приплюснутые с боков, словно тушка афганской борзой, - все вырисовывалось четко, ясно, в мельчайших подробностях, так что хоть садись и пиши батальное полотно.
      
       - Когда начало сражения? - небрежно спросил я конвой.
      
       - Ровно в 9-15, - ответил мне тот, что был чуть повзрослей и покряжистей (кажется, это был Тимофей).
      
       Я глянул на часы. Было ровно 8-10.
      
       - Мама дорогая! - тихо простонал я. - Еще це-е-елый час!
      
       Потянулись отвратительно долгие минуты ожидания. Изнывая от скуки, я без тени интереса наблюдал, как кто-то приземистый, лысый, вызывающе маленький (судя по властным, упругим жестам это был батька Кондрат) собирал бойцов батальона на предбитвенный митинг.
      
       В окружавшей батьку толпе мой обострившийся от безделья взгляд то и дело выхватывал то сутуловатую фигурку Кацмана, то точеный бюстик Венеры Зариповой, то затянутый в камуфляж атлетический торс Азмайпарашвили, то бесформенные очертания "Русс. М-ка", странно напоминавшие огромный пельмень, то прехорошенькую мордочку давешнего Октябренка с Фингалом, то плотно облитое гимнастеркой пузико "Хитр. Х-ла", - видно было практически все.
      
       Но из взволнованной батькиной речи до меня не долетало ни единого слова.
      
       - О чем они говорят? - спросил я конвой.
      
       - О-день-те на-уш-ни-ки, - проартикулировал одними губами тот, что был чуть пожиже и помоложе. - Прос-то о-день-те на-уш-ни-ки, - повторил он и протянул мне пару древних наушников, клееных и перекленных ярко-зеленой изолентой.
      
       Я надел наушники. (Они мне были ощутимо малы. У меня, читатель, башка шестьдесят второго размера). Итак, я надел наушники. Сквозь вой и скрежет эфира пробивался знакомый, чуть-чуть истеричный тенор. Батька произносил речь... Нет! Батька читал стихи. Стихи, разумеется, Н.С. Гумилева.
      
       Когда на бой идут - поют!
      
       По-евтушенковски покрёхивая, завывал батька.
      
       Но перед этим мо-о-ожно плакать,
       Ведь самый стра-а-ашный час в бою,
       Час ожидания а-атаки!!!
      
       - Чтоб в перегреб! - в сердцах матюгнулся я. - Нашел, что читать. Романтик хренов.
      
       Я отлично помнил эти стихи. (Не имевшие, кстати, ни малейшего отношения к Николаю Степановичу. Как, впрочем, и все, что приписывал Царскосельскому Киплингу темпераментный батька). Итак, я отлично помнил эти стихи. Вот что там было, читатель, дальше.
      
       Мне кажется, что я - магнит,
       Что я притягиваю мины.
       Разрыв - и лучший друг убит,
       И, значит, смерть проходит мимо.
      
       - Не, растудыть твою налево! - опять матюгнулся я. - Нашел, что читать. Р-р-романтик хр-ренов.
      
       Я глянул на часы. Было 8-38.
      
       Правда, ни мин, ни пуль, ни снарядов пока еще не было.
      
       Чтобы хоть как-то разогнать урчавшую где-то в толстых кишках тоску, я принялся разглядывать противоположный лагерь - лагерь Третьего Ополчения. Коренастый и маленький Сидор Сидорович (я в очередной раз подивился его разительному сходству с батькой) тоже проводил в своих войсках последний предбитвенный смотр. Перед Сидором Сидоровичем, выпятив грудь, стояли... Мама дорогая! Носи я очки, я бы тут же, наверно, протер бы очки, ибо перед Сидором Сидоровичем, выпятив груди, стояли все те номенклатурные витязи, о которых я прежде только читал в древних и мудрых книгах, стояли люди, которых я доселе считал простой литературной выдумкой: стоял Пал Палыч, стоял Михал Михалыч, стоял Николай Николаич, стоял один-единственный прежде вживе виденный мной Василь Василич, стоял Степан Степаныч, стоял Вадим Вадимыч, стоял Сергей Сергеич, стоял Сурен Суренович и даже безрукий и безногий Акоп Акопович, сжимая в зубах кинжал, не хуже других орлом восседал в инвалидном кресле. Мама дорогая! Подобно Фридриху Барбароссе, все эти былинные чудо-богатыри, восстав из праха и тлена, явились спасать Отечество!
      
       - Солдаты!!! Друзья!!! Бойцы!!!!! - срывая голос, истошно орал Сидор Сидорович. - Перед вами сейчас то же самое красно-коричневое быдло, которое вы уже не раз и не два били на полях сражений. И сегодня (я а-абсолютно уверен в этом!) вы так дадите ему просраться, что все они раз и навсегда позабудут дорогу к нашим пашням и нивам. Дадите вы им просраться, о, чудо-богатыри?
      
       - Да-да прос-ра, ва во-во! - гаркнули витязи.
      
       Стрелки на моих часах (это было паленое "Сейко" гонконгской сборки) показывали 8-58.
      
       - Через пятнадцать минут начнется, - с легкой тревогой подумал я. - Через пятнадцать минут. Т.е. через девятьсот секунд. Т.е., собственно, через тысячу ударов моего сердца. Начнется этот бой. Кровавая битва.
      
       - Неужто, - вдруг с каким-то идиотским недоумением продолжил думать я, - через каких-то ПЯТНАДЦАТЬ МИНУТ все эти с виду совершенно нормальные люди вдруг начнут УБИВАТЬ друг друга? А вдруг, - ужаснулся я, - они и меня убьют?
      
       А что же с них взять. Бабахнут разок и - убьют.
      
       Я глянул на часы. Было девять часов ровно.
      .
       В ушах у меня ухало. Во рту - горело. В мозгу (неизвестно зачем) крутились лихие срамные стишки:
      
       Эх!
       Раз
       на мат-
       рас,
       На
       мягку
       перину.
       За семь
       гривен -
       восемь
       раз
       Тетку
       Ка-
       те-
       ри-
       ну.
      
       - ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! - робко повторил я в слабой надежде выдать весь этот бред за образчик легкого окопного ёрничества (a la Вася Теркин). - ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! - произнес я чуть-чуть погромче и вдруг с ужасом осознал, что разговариваю с близстоящим деревом.
      
       Оказывается, я уже не мог отличить его темную, растрескавшуюся кору от белобрысых веснушчатых лиц своих спутников. - ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! - произнес я в четвертый раз и в отчаяньи закрутил головой, так, впрочем, и не отыскав ни Фомы, ни Тимофея.
      
       В полуметре от моих глаз подрагивала плотная серая пленка.
      
       - Да у него мандраж, - услышал я чей-то низкий и хриплый голос.
      
       - Ага, мандраж, - ответил этому голосу второй, баритон.
      
       - Эй, мужик! - позвал меня бас. - Ни х..., бл..., не слышит. Эй, мужик! Ты, бл..., не трясись. Ты лучше, бл..., выпей.
      
       Из-за серой неровной пленки высунулась черная фляга.
      
       - ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! ; смущенно пробормотал я и, присосавшись губами к горлышку, выпил добрый глоток.
      
       Это был коньяк. Армянский коньяк. Три звездочки.
      
       - ЭХ, РАЗ НА МАТРАС! - в тысячный раз проблеял я, и здесь мое зрение наконец-то вернулось в фокус.
      
       Я снова стал видеть ровное серое поле. По-над полем висела чуть обесцвеченная утренним солнцем ракета.
      
       - Ну-у... по-нес-лось, - выдохнул хриплым басом тот мой страж, что был чуток пожиже и помоложе и которого мы впредь, для экономии места, будем именовать Фомой. - Щас начнется.
      
       С разных концов необъятного поля физкультурной трусцой навстречу друг другу бежали две цепи. Канареечной дробью трещали ружейные выстрелы. Глухо ухали пушки. Отбойными молотками взрывались ракеты. Зрелище было нестрашным и каким-то совсем... не воинственным.
      
       - Что-то видно... хреново... - произнес я виноватым и тихим голосом (мне было порядочно стыдно за свой недавний разговор с деревом).
      
       - А хули ты здесь увидишь, - ответил баритоном второй мой страж, тот, что был чуть покряжистей и повзрослей, и которого мы (для краткости) впредь будем считать Тимофеем, - войну, товарищ, надо смотреть дома - по телевизору. В режиме онлайн. По Си-Эн-Эн.
      
       - Как? - удивленно переспросил я.
      
       - В режиме онлайн, - убежденно повторил Тимофей. - По Си-Эн-Эн. Да ты, товарищ, не бойся, у нас есть телевизор.
      
       Он щелкнул тумблером и зажег посреди окопа невесть откуда выкатившийся огромный экран.
      
       Развернувшись к полю брани спиной, я стал смотреть войну по телевизору
      
      
      
      
      
      
      
       Глава IX
      
       Битва
      
      
       ...с свинцом в груди.
       М.Ю. Лермонтов
      
      
       Вот это было совсем другое дело! Зрелище по Си-Эн-Эн было, во-первых, очень красивым, во-вторых, очень величественным, ну, а в-третьих, просто до чертиков жутким. Настолько жутким, что даже и мой мандраж наконец прошел и я перестал бубнить идиотский стишок про тетку Катерину.
      
       Зрелище было и вправду величественным. В разрубленном надвое кадре крупно маршировали две цепи. По левой половине экрана вышагивала бать-кондратьевская орда, по правой - сидор-сидоровичево ополчение. С левой стороны телевизора то и дело всплывали напряженные лица Азмайпарашвили, Кацмана и Венеры Зариповой, с правой - величественные лики Степан Степаныча, Михал Михалыча и Василь Василича. Прошла минута. Другая. И цепи сошлись! Чуть насморочный мужской голос что-то с пулеметной частотой залопотал по-английски. Суть его носоглоточных выкриков была, в общем, понятна без перевода.
      
       Грянул бой!
      
       Смертный бой!!
      
       Смертельная битва!!!
      
       В первой паре схлестнулся величественный Василь Василич с горячим и пылким Азмайпарашвили. И вот вам прямое достоинство телевизора: я видел их бой в мельчайших подробностях. Даже не по минутам, а - по секундам. И с ужасом я узрел, что не успел величественный Василь Василич даже как следует разглядеть своего стремительного, словно синайский вихрь, противника, не успел он даже составить, а уж, тем более, согласовать и утвердить общий генеральный план предполагаемых вооруж. д-ствий, как храбрый и быстрый Азмайпарашвили уже достал израильский автомат "Узи" и полоснул горячим живым свинцом по бочкообразной груди Зама по Тылу...
      
       - Хочешь попкорну? - вдруг прогудел у самого моего уха басок Фомы.
      
       - Не... я его не люблю, - отказался я.
      
       - Ну... как хочешь, - удивился конвойный и на всякий случай поставил невдалеке от меня блюдце с белыми зернышками.
      
       ...Итак, во весь экран зашатался величественный Василь Василич и, убей меня Бог, если не различил я в чухонской скороговорке диктора истерический выкрик: "Fuck in shit!" - во весь огромный экран зашатался величественный Василь Василич, а потом... потом вдруг поднял свою породистую, отродясь не сжимавшую ничего тяжелее пера или шведской мобилы ладонь и отмахнул ею рой грузинско-израильских пуль, словно стайку докучливых насекомых. После чего нехорошо усмехнулся Василь Василич и все той же холеной номенклатурной ладонью достал он... о, да! ... достал он грозно сверкнувшую во всю ширину экрана Большую И. К. Печать и направил ее точно в лоб своему недругу.
      
       И все.
      
       Попросту - все.
      
       Что был на свете Азмайпарашвили, что не было на свете никакого Азмайпарашвили.
      
       Лишь остался на пожухлой осенней траве гигантский лиловый оттиск, а что там билось и умирало под оттиском - того человеческий глаз различить был не в силах.
      
       Так погиб горячий и пылкий Азмайпарашвили - Положительный Грузин и Патриот.
      
       - Классно дядька херачит! - набив, рот попкорном, произнес Тимофей.
      
       - Да не, - покачал головою Фома, - кацо был тоже хорош.
      
       - Да фуфло твой кацо!
      
       - Он такой же твой, как и мой, - обиженно пробасил Фома. - Просто я, сука, люблю справедливость.
      
       - И еще ты любишь вы.....ться.
      
       - Что-о?!
      
       - Ничего. Ты лучше смотри.
      
       Я торопливо последовал его совету. И не пожалел. Ибо именно в этот момент величественный, словно линкор "Шарнгорст", Василь Василич развернулся к трепещущему от страха Кацману.
      
       - П...ц жиденку!!! - дал свой прогноз Тимофей.
      
       И был мой страж от истины недалек, ибо напрасно ловкий и быстрый Кацман звенел кольчугой, рубил воздух секирой и, издавая неприятные гортанные выкрики, пытался продемонстрировать подсмотренные по телевизору приемы "кун-фу". Ибо это его - не спасло.
      
       Пожалел на него Василь Василич Большую И. К. Печать и прихлопнул простым треугольным штампиком: "В бух. Опл.". Взмахнул Василь Василич штампиком - и тут же стала вакантной в Правительстве завидная должность Дежурного Еврея.
      
       (И вскричал невидимый глазу диктор: "Poor guy! Oh my Lord!")
      
       И ничто, казалось, уже не могло остановить Василь Василича, ибо пер и пер он вперед, мня себя уже не рядовым Замом по Тылу, а неким аппаратным демиургом, вольным кого хочешь карать и кого хочешь миловать. Никто и ничто, казалось, уже не могло остановить Василь Василича и уже заносил он над очередной оцепеневшей от страха жертвой Большую И. К. Печать, как вдруг... И вот ведь, читатель, очередное достоинство телевизора! Еще какую-то пару секунд назад наблюдал я прекрасный разгневанный лик Василь Василича, а сейчас показали мне его со спины, и я вдруг увидел, как невысокий, невзрачный и даже сквозь выпуклое экранное стекло чуть-чуть припахивающий перегаром "Русс. М-к" тихо-тихо подкрался к нему сзади на цыпочках.
      
       Ничего не сказал ему "Русс. М-к", а только (прости уж, читатель, за образность) а только херакнул его со всего маху дубиной. Херакнул "Русс. М-к" дубиной - и мало что осталось от Василь Василича.
      
       Забились ручки и ножки, как тросточка хрустнул позвоночный столб, и мудрейшая голова в Правительстве с шорохом провалилась в штаны. Таков был ужасный и страшный конец Зама по Тылу.
      
       ("Sic transit Gloria mundi!" ; промямлил за кадром диктор).
      
       И уже вскинул было победно буковку "V" сидевший в далеком бункере батька, но тут же плюнул и опустил, ибо не дрогнули номенклатурные витязи и тотчас бесстрашный Степан Степаныч явился на смену величественному Василь Василичу!
      
       Насколько Василь Василич был величественен, настолько Степан Степаныч был -лют. На полметра в сторону торчали его смертоносные усы-пики. Шварценеггеровскими желваками вздымались огромные мышцы его ног и рук, а по-шварценеггеровски же необъятную грудь трехслойной тяжкой броней устилали ордена и медали. Четырнадцать звезд Героя Социалистического Труда! Одиннадцать звезд Героя Советского Союза! Двадцать четыре ордена Ленина, четыре ордена Мать-героиня и даже один орден Бани Британской империи - вот что отягощало блестящей броней его грудь и устрашающе позвякивало при ходьбе.
      
       Да, лют был Степан Степанович. Воистину, братцы - лют!
      
       (Говорят, бывают страшней, да только мы вот не видели).
      
       Ох, и лют был Степан Степаныч! Походя затоптал он Венеру Зарипову, единым щелчком прикончил незадачливого Октябренка с Фингалом, а над безымянным двенадцатипудовым гражданином (чью титулатуру на майке я некогда разобрать не сумел) лютый Степан Степаныч, прежде, чем оного гражданина убить, вволю наиздевался и натешился.
      
       Сперва излупцевал он его своими пудовыми кулачищами, потом досыта попинал сапогами, а уж только потом с какой-то расслабленной, доброй улыбкой вынул Степан Степаныч свою булатную шашку-гурду (с ужасом узнал я в ней ту самую усыпанную бриллиантами и оправленную в чистое золото шашку, что подарили в 1981 году товарищу Брежневу), вынул Степан Степаныч свою усыпанную бриллиантами шашку, выдохнул по-мясницки "Кхе!" и единым сечком развалил гражданина от уха до паха.
      
       Да, лют был Степан Степаныч! Но и конец его был тоже, товарищи, страшен.
      
       Ибо, когда вытирал Степан Степаныч о траву свою залитую кровью и облепленную дымящимся мясом шашку, подобрался к нему с тыла "Хитр. Х-л" (тихо, как мышь, просидевший полдня в засаде) подобрался к нему, стало быть, с тыла "Хитр. Х-л" и надел ему на голову кипящую миску с варениками.
      
       Заметался ослепленный раскаленными варениками Степан Степаныч, но "Хитр. Х-л" (напрочь лишенный какой-либо жалости) окатил его с головы до ног свекловичной горилкой, после чего достал китайскую, купленную в ближайшем ларьке за 2 руб. 50 коп. зажигалку и... да, читатель!... поджег...
      
       Синим факелом заполыхал тут Степан Степаныч и ... все-все, читатель, нет у меня больше слов, и давайте-ка лучше чуток помолчим и помянем грешную душу Степан Степаныча, если жила, конечно, душа за этой трехслойной броней орденов и напластованием мышц.
      
       ...Злонесчастного Степана Степановича сменил героический Акоп Акопович. И хоть не имел Акоп Акопович (как, конечно же, помнит читатель) ни рук, ни тем более ног, но сумел и он подавить без счету врагов ободами своей инвалидной колесницы. Ибо до скорости ветра разгонялся Акоп Акопович и с жутким криком: "Скоро всей вашей Америке кердык!" - врезался в ряды Отдельного Истребительного Батальона, после чего все несся и несся вперед, оставляя позади себя дымящиеся от крови коридоры.
      
       Да, энергичен был Акоп Акопович! Энергичен, неукротим и бодр, но все же совершил и он пусть небольшую, но зато роковую ошибку. Ведь разгоняясь в горячке боя, он набрал таки первую космическую скорость и хоть подавил теперь Акоп Акопович и вовсе без счету врагов, но сотни и сотни раздавленных тел отняли от набранной им скорости лишь самую малую долю, и не сумел остановиться Акоп Акопович и, подчиняясь неумолимым законам физики, понесся вперед и с пронзительным воплем: "Скоро всей вашей Америке кердык!" - вылетел в космос.
      
       Так погиб героический Акоп Акопович. И поныне летает по эллипсовидной орбите его окоченелый труп, а его обледенелый рот и поныне распахнут в последнем предсмертном крике.
      
       Ну, что, читатель, еще? Николай Николаич и Вадим Вадимыч приняли легкую, но глупую смерть от шальной пули. Оба они попали под ураганный огонь, который вдруг открыл из-под лилового оттиска на мгновенье очнувшийся Азмайпарашвили.
      
       Ну, что там, читатель, еще? Никогда не смогу я забыть, как Пал Палыч и Сурен Суренович ценою собственных жизней остановили прорыв вражеской бронетехники. Да и разве можно забыть, как оба батькиных танка: и "Боец за свободу товарищ Троцкий", и "Боец за свободу товарищ Сталин" со страшной скоростью двадцать пять километров в час надвигались на блиндаж-окоп, занятый Пал Палычем и Сурен Суренычем? Разве можно забыть, как Пал Палыч и Сурен Суреныч поначалу пытались остановить продвижение этих механических чудищ бутылками с зажигательной смесью, но - увы! - безо всякого результата.
      
       Почему же без результата? А потому, что покойный (он был раздавлен бешеной колесницей Акопа Акоповича) генерал армии Ответственный имел, как впоследствии выяснилось, с корпорацией "Пепси" некий тайно-эксклюзивный контракт, вследствие чего и заменил все бутылки с "Коктейлем Молотова" на эквивалентные им по объему емкости с "Пепси-лайт". До последней минуты я буду помнить, как при очередном попадании в танк очередной емкости с "Пепси", на экран выскакивал диск-жокей Децл и задорно выкрикивал: "Пепси! Пейджер! Тусовая вечерина!"
      
       И уж тем более я не забуду, как оба героя - и Пал Палыч, и Сурен Суренович, помянув незлым, тихим словом покойного генерала армии, обвязались гранатами и кинулись каждый под свой танк.
      
       И крикнул перед смертью Пал Палыч: "За "Блендамед"!"
      
       И прокричал перед смертью Сурен Суреныч (с невыразимым сарказмом): "Тефаль", ты всегда думаешь о нас!"
      
      (Что поделать, читатель! Нужно же ведь и героям кормить семью).
      
       Раздались два взрыва. Потом зазвучала приятная музыка. Потом подымавшийся от павших героев дымок вдруг свился в слова:
      
       "РЕКЛАМНАЯ ПАУЗА"
      
      
       Невнимательно глядя на высоченную грудастую брюнетку, эмоционально убеждавшую двух каких-то небритых урок, что она, мол, не из полиции, я лениво оперся спиною о бруствер и похлопал себя по карманам в поисках курева. Отыскав наконец пачку "Винстона", неловкими от многочасового безделья пальцами я содрал золотинку, разогнул квадратную крышечку, выдернул легкий листик фольги с нерусской надписью "Pull", выцапал сигарету, торопливо чиркнул зеленым "Крикетом" и... и здесь вдруг раздался...
      
       ВЗРЫВ.
      
       Взрыв невероятной и жуткой силы.
      
       Впрочем, невероятным и жутким этот взрыв мог показаться тому, кто видел его со стороны. Я же сперва почувствовал лишь короткий и хлесткий, кипятком обваривший скулу хук слева, а потом ощутил, как кто-то невообразимо большой и сильный вдруг сграбастал меня за шиворот и подбросил на пару метров вверх. Долей секунды спустя этот кто-то невообразимо большой со всей дури ударил меня сапогом точно в копчик, в копчике что-то хрустнуло, все мое тело пронзила нестерпимая боль, перед глазами поплыли косые сиреневые зигзаги, а потом все померкло.
      
       Очнулся я через энное количество времени, лежа пластом на спине. Над моей головой покачивалось неправдоподобно огромное небо. В его аквамариновой глубине медленно-медленно плыло чуть подсвеченное солнцем облачко. А в самом-самом центре необъятного небесного свода ... впрочем, я, вероятно, не князь Андрей, и это высокое вечное небо так и не пробудило в моей душе ни малейшего желания пофилософствовать.
      
       Первая моя мысль была:
      
       - Жив? Жив!
      
       Вторая:
      
       - Как телевизор?
      
       Увы! Огромный экран разлетелся в мелкие дребезги. Более того, оба моих стража... оба моих... товарища были... собственно говоря... убиты.
      
       Один был просто убит. Другой был убит и - без головы.
      
       Его голова, еще каких-то пару минут назад произносившая вполне осмысленные сентенции типа: "Товарищ", "Хули", "На, попей коньяку", - лежала теперь на земле совершенно отдельно от тела. Метрах в двух.
      
       Второй же мой товарищ остался практически целым и лежал, как и я минуту назад, на спине. Его голубые глаза, не мигая, смотрели на вечное небо, а рот был чуть-чуть приоткрыт, как будто (мелькнула дурацкая мысль) он хотел поиграть в Билла и Монику...
      
      *************************************************************
      
       ... твою мать!
      
       *************************************************************
      
       .. твою мать!
      
      *************************************************************
      
      
       - С каким наслаждением, - вдруг подумал я, - с каким наслаждением я взял бы сейчас за шкирку всех державников, всех почвенников, всех либерал-патриотов и -с утра и до вечера, а потом и с вечера и до утра - тыкал бы их носом в эти два теплых, как молодое говно, трупа, ласково приговаривая:
      
      
       Куш-шай-те, господа,
       Куш-шай-те, господа,
       Ваше любимое блюдо:
       Свежая мертвечинка.
      
      *************************************************************
      
       ... твою мать!
      
      *************************************************************
      
       Но поскольку желание мое было - с одной стороны - совершенно неосуществимо, а, будучи осуществимым, становилось - увы! - совершенно бессмысленным, ибо все державники, все почвенники и все либерал-патриоты, даже и будучи перенесенными некой волшебной силой прямо сюда, наверняка бы сочли эти два трупа лишь за еще одно доказательство своей правоты, я мысленно послал всех этих господ к их православно-державно-либеральному черту и занялся осмотром самого себя.
      
       Тщательный осмотр самого себя убедил, что мне неслыханно повезло: я остался не только живым, но и целым. Абсолютно, можно сказать, целым, за исключением, правда, того пустяка, что с моей правой икры свисал здоровенный лоскут ярко-красного мяса и в образовавшуюся над ним дыру можно было просунуть детский кулак.
      
      *************************************************************
      
       ... твою мать!
      
      *************************************************************
      
      
       Кое-как перевязав разорванную икру рукавом рубахи, я ухватился за край окопа, с невероятным трудом подтянулся на младенчески слабых от смертного страха руках и - где-то с попытки четвертой-пятой - наконец покинул блиндаж.
      
       Далеко-далеко, на противоположном конце огромного поля, покачивался продолговатый дирижабль "Любимец... партии товарищ... Калинин"? Да нет, не Калинин. "Любимец партии товарищ... Косыгин"? Да нет, опять ведь не так. "Любимец партии..." Да, ладно, черт с ним. Тупо следуя вколоченной в мозги программе, я поковылял туда.
      
       Я шел очень долго. Час, или два. Ни единой живой души на этом поле скорби и брани не было. Один-единственный раз я увидел торопливо прошмыгнувшего куда-то по личным делам кота. Потом - измазюканную в крови с головы до лап чайку. Потом - сноровисто обиравшего мертвых бомжа.
      
       Но ни единой бессмертной души на этом поле скорби и брани давно уже не было. Вокруг расстилалась голая, ровная, равномерно усыпанная трупами павших земля. И вдруг ...
      
       В каких-то семи-восьми шагах от себя...
      
       Я увидел Сидора Сидоровича и батьку Кондрата, неторопливо сходившихся в последнем смертельном поединке.
      
      
      
      
       Глава Х
       Схватка титанов
      
      
       А ху-ху не хо-хо?
       Из частной беседы.
      
      
       Читатель. Я не Гомер и не Эсхил. И, чтоб описать схватку Сидора Сидоровича с батькой Кондратом, мне не хватает эпической мощи и, боюсь, что - таланта.
      
       Читатель. Не верь энергичной и бодрой фальши голливудских картин. Нету на свете вещи более неэстетичной, чем драка.
      
       Итак, представь себе Сидора Сидоровича и батьку Кондрата (не забывай, что оба они похожи, как близнецы). Представь, как мелькают их голые локти, как багровеют от запредельной натуги лысины, как подрагивают их огромные, обтянутые тонкой костюмной тканью зады. Услышь утробное рычание Сидора Сидоровича и щенячье взвизгивание батьки Кондрата. Представь, как батька Кондрат оседлал было Сидора Сидоровича и, зажав ему горло стальною рукой, в охотку его душил. (Это левой рукой, читатель, а незанятой правой он гвоздил и гвоздил Сидора Сидоровича по некогда безупречно правильному, а ныне безобразно распухшему и ставшему одним сплошным синяком лицу. Гвоздил и гвоздил, читатель. Гвоздил, гвоздил и гвоздил!)
      
       А теперь, читатель, в последний раз напрягись и вообрази, как Сидор Сидорович вдруг вывернулся из железных батькиных объятий и, аки Тайсон Майк, вцепился зубами в хрящеватое ухо своего визави, отчего батька взвыл, а Сидор Сидорович завис на батькином ухе намертво и лишь по-бульдожьи сучил челюстями.
      
       - Господа! - не выдержав накала этой сцены, вмешался я. - Господа! Да что ж вы такое де...
      
       - Какие мы тебе "господа"? - плачущим от боли голосом перебил меня батька. - Какие мы тебе "господа", сионистский ты выкормыш?
      
       - Я такше, в швою ошередь, не шоглашен, - не выпуская плененного уха, поддержал его городской голова, - ш нажыванием наш шловцом "гошпода".
      
       - Ну, хорошо, "товарищи", - согласился я. - Пусть будет "товарищи". Да что ж вы такое, товарищи, делаете? Ох, не тому учил вас Ульянов-Ленин.
      
       - Да нашрать мне на Ленина! - по-прежнему не ослабляя хватки, закричал голова. - Или ты хочешь шкажать, што иж-жа этого блядшкого Ленина я должен ждать город левочентриштам?
      
       - А я, - все тем же, чуть-чуть переливчатым от боли тенором возмутился батька Кондрат, - должен оставить его сионистам?
      
       - Ни хера не шоображает, - осуждающе покачал головой всенародно избранный.
      
       - Ни хера, - согласился батька. - Совсем ни хера.
      
       - Короше, бра-тан! - так и не разжав челюстей, по слогам произнес Сидор Сидорович и дружески похлопал своего визави по плечу. - Давай, короше, продолжим мочилово.
      
       - Давай, - согласился батька.
      
       И они продолжили мочилово.
      
      
       ...Полминуты спустя из рычащего клубка сцепившихся намертво тел вылетела лакированная туфля Сидора Сидоровича. Потом - чей-то палец. Потом - чья-то голова.
      
       Это было жуткое зрелище: неподвижно лежащая в пыли голова и пара дерущихся тел, одно из которых - безголовое - тут же удесятерило свои усилия. Затем из пыхтящей кучи-малы вылетела рука с золотыми часами "Роллекс". Потом чья-то нога в разорванном на пятке лиловом носке. Потом - чья-то одетая в черные брюки задница.
      
       В общем, минут через семь-восемь облюбованное бойцами ристалище стало сильно напоминать не то анатомический театр, не то съемки очередного блокбастера А.Г. Невзорова: то тут, то там неаппетитно валялась испускавшая банный парок расчлененка, а сама несмотря ни на что продолжавшая схватку пара бойцов усохла до неизвестно чьей головы с гигантским фингалом и отчаянно извивавшейся в зубах у нее короткой мускулистой ляжки.
      
       Брезгливо переступив через сражающихся, я продолжил свой путь к дирижаблю.
      
      
      
       Глава ХI
       Анхэппи энд
      
      
       На подступах к дирижаблю похолодало. Зеленые кроны деревьев красиво посеребрились инеем, а редкие мелкие лужицы покрылись прозрачным пятнистым ледком.
      
       У самого дирижабля смущенно переминался с ноги на ногу Шпион-Вася. Я, собственно, по одним вдруг нагрянувшим холодам и признал его, ибо лицо Шпиона-Васи относилось к тому сорту лиц, запомнить которые сразу почти невозможно, а что же касается его одеяния, то вместо обычной скверно пошитой чиновничьей униформы на нем был веселый спортивно-дачный прикид: атласные шорты, адидасовские кроссовки, и тесная черная майка с тисненой английской надписью:
      
       "Only the balls bounce. "
      
       Шпион-Вася моргнул оловянными глазками, осторожно поковырял ногтем буковку "b" в слове "balls" и несмелым кивком головы пригласил меня внутрь дирижабля.
      
       Я подошел, заполошным рывком отворил дирижабельную дверцу и, боязливо втянув голову в плечи, протиснулся в низкое и узкое пространство тамбура.
      
       В самом конце тамбура виднелась еще одна дверь. На двери золотилась надпись:
      
       "Лен-ская к-та"
      
       Я осторожно толкнул и ее. Дверь отворилась.
      
      *************************************************************
      
       Комната как комната.
      
       Скромно белел бюст товарища Ленина.
      
       Тяжко склонялось долу темно-пурпурное Знамя Части.
      
       Намертво прикнопленная к стене стенгазета "На страже" сулила суровый отпор любому агрессору.
      
       (Рядом с газетой на красивом обойном гвоздике висел небольшой отрывной календарь. Я машинально взглянул на число и мельком подумал, что на моей бесконечно далекой и бесконечно прекрасной Родине уже давным-давно прошли президентские выборы. Кто-то в них победил: Ельцин или Зюганов?)
      
       Я снова окинул Ленинскую комнату долгим тоскливым взором. Осторожно поскреб в затылке. Недоуменно переступил с ноги на ногу. Минуту-другую поразмышлял о том, что настоящая фамилия Ленина ; В.И. Бланк. Потом вздохнул, вынул вечное перо и начал с самого легкого: приписал к стенгазете "На страже" словцо из трех букв. После чего опять немного подумал, плюнул, не выдержал и пририсовал суровому маршалу Жукову огромные буденовские усы, а веселому маршалу Буденному - остроконечную бородку и фингал под глазом. Потом скороговоркой выматерился, достал из пристроченной изнутри к джинсовой куртке петли небольшой молоток и на ватных от страха ногах подошел к товарищу Ленину.
      
       В.И. Ленин - с хрестоматийным прищуром - равнодушно вглядывался в светлое будущее.
      
       Я снова трусливо выматерился и пару раз на пробу качнул молоток.
      
       Нет. Не могу.
      
       Я снова занес молоток.
      
       Опять не могу.
      
       Не могу и - все.
      
       Я бессильно вернул молоток обратно в петлю.
      
       НЕ МОГУ!
      
       И здесь... и здесь я заметил, что за тоненькой гипсовой коркой необъятного лба товарища Ленина копошатся какие-то странные капли. Я вгляделся попристальней. Так и есть. Внутри каждой капельки мне почудилось нечто неуловимо знакомое. Я вгляделся еще, еще и еще.
      
       Да-да, так и есть. Внутри каждой капли копошилось по восемь маленьких полупрозрачных кацманов. Восемь маленьких полупрозрачных батек кондратов. Восемь нежных и трепетных венер зариповых. Восемь горячих и пылких азмайпарашвили. Восемь крошечных октябрят с фингалом.
      
       Я бешено выругался и изо всей силы ударил товарища Ленина по лбу молотком.
      
       Когда душное облако розовой пыли, наконец, осело, а крохотные капельки на полу, наконец, перестали подпрыгивать и плясать, я сделал рассерженное лицо и прусским парадным шагом подошел к Знамени Части.
      
       Знамя Части лениво клонило долу свое огромное темно-лиловое полотнище.
      
       Я осторожно потрогал пальцем лезвие спрятанного в кармане куртки скальпеля.
      
       Опять не могу.
      
      Совсем не могу.
      
       Вообще.
      
       ДА ЛУЧШЕ Я ЭТИМ САМЫМ СКАЛЬПЕЛЕМ...
      
       И здесь я нежданно-негаданно осознал, что истинный цвет Знамени был вовсе не красный, а - розовый. Серовато-беловато-розовый, как кусочек докторской колбасы, купленной в каком-нибудь забытом Богом и советской властью областном городке по талонам. Серовато-розовато-белый.
      
       А радикально пурпурный цвет придавали Знамени сновавшие по его поверхности бесчисленные кроваво-красные капли. Причем, снова - о Боже! - снова внутри каждой капельки мне почудилось нечто до боли знакомое. Я вгляделся получше. Да! Внутри каждой кроваво-красной капли сидело то восемь брызжущих энергией сидоров сидоровичей, то восемь смазливых и медоречивых пал палычей, то восемь отважных акопов акоповичей, то восемь нечистых на руку полковников беспощадных и т. д., и т. п. ....
      
       Я в последний раз люто выругался и, задрав, словно шашку, скальпель, искромсал Знамя Части в лоскуты.
      
      *************************************************************
      
       Пахнуло легким крещенским морозцем. На самом пороге Ленинской комнаты стоял, переминаясь с ноги на ногу, Шпион-Вася.
      
       Шпион-Вася глядел на меня в упор. Его взгляд... да нет, чтоб описать его взгляд, у меня снова боюсь,что не хватит художественного дарования.
      
       Его взгляд... была, короче, такая советская рыба - окунь морской. (После гайдаровских реформ я больше ее в магазинах не видел.) Была, короче, такая сугубо советская, а, может быть, даже партийная рыба - окунь морской. Так вот, взгляд ее темно-лиловых, на две трети выпученных из орбиты глаз удивительно напоминал взгляд Шпиона-Васи.
      
       - Вы, - тихим, словно шелест травы, голосом спросил он, - вы выполнили... свое задание?
      
       Я молча кивнул головой.
      
       - В таком случае, - все тем же едва-едва слышным шепотом продолжил Шпион-Вася, - я попросил бы и вас передать... Сидору Сидоровичу... что и я, в свою очередь, сделал... свою... работу... Все 14 колоколов отлиты, а все 14... Владимиров Ильичей... полностью... израсходованы. Давайте-ка во избежание кривотолков... сверим... время.
      
       Мы (во избежание кривотолков) сверили время.
      
       Мое паленое "Сейко" показывало 14-27.
      
       Двухтысячедолларовая Шпиона-Васина "Омега" - 14-28.
      
       - И еще, - добавил Шпион-Вася и смущенно поковырял буковку "о" в слове "only", - давайте... во избежание кривотолков... сверим месяц, год и число.
      
       Я (во избежание кривотолков) вновь взглянул на часы и механически засек дату.
      
       Мое паленое "Сейко"... Да нет, мое паленое "Сейко" явно сейчас пребывало в состоянии предсмертной агонии и показывало черт знает что. Но - что характерно - и хваленая Шпиона-Васина "Омега", судя по тому, какое у Зама по Орг. Выводам вдруг сделалось лицо, тоже сообщала ему нечто несусветное.
      
       - Какое, - вдруг впервые за все эти дни совершенно нормальным голосом спросил меня он, - какое, еб вашу мать, сегодня число?
      
       Я, не сгибая ног, подбежал к настенному календарю и в последней нелепой надежде впился глазами в дату.
      
       На календарике значилось:
      
       "12 СЕНТЯБРЯ 1973 ГОДА"
      
      
      
      
      
       Эпилог
      
      
      
      
       Однажды в студеную зимнюю пору
       Сижу за решеткой в темнице сырой.
       Гляжу, поднимается медленно в гору
       Вскормленный в неволе орел молодой.
       Старинная пионерская песня.
      
      
      
      
       Глава I
       Only the balls bounce
      
      
       Разнообразие не поощрялось...
       Братья Стругацкие
      
      
       - Вас что-нибудь... удивляет? - тихим, словно шаги таракана, голосом спросил меня Шпион-Вася.
      
       - Да нет, - смущенно хихикнул я, - хотя... если честно, меня чуть-чуть удивляет ваша э-э... форма...
      
       - Моя... форма?
      
       - Да... э-э... ваша форма. Видите ли, она... немецкая.
      
       - Не-мец-ка-я? - по слогам повторил Шпион-Вася и с очень плохо скрываемой гордостью одернул форму.
      
       Да и, пожалуй, грешно было бы не гордиться эдакой формой: ее лакированной черной фуражкой с не по-русски высокой тульей, ее литым золотым шитьем, ее железным крестом с настоящими (каждый по восемь карат!) бриллиантиками и самым, можно сказать, писком военно-тевтонского шика - воткнутым прямо в глаз серебристым моноклем.
      
       - Не-мец-ка-я?! - вновь по слогам повторил Шпион-Вася и от обиды выронил стеклышко.
      
       Между прочим, Шпиона-Васю давно уже никто не звал этим именем. Шпиона-Васю все (и давно) звали только Василием Витальевичем. Дело в том, что Василий Витальевич (бывший Шпион-Вася) уже в течение очень и очень солидного срока (месяцев шесть или семь) исполнял обязанности Главы Администрации.
      
       Поначалу все, естественно, ждали, что Главой снова станет Август Януарьевич. Но и Август Януарьевич, и вновь воскресший Петр Петрович, не говоря уже о также воскресшем и вовсю работавшем в Горагропроме Сидоре Сидоровиче, короче, практически все виднейшие представители номенклатуры города практически единогласно утверждали, что при создавшемся весьма непростом положении наилучшей кандидатурой на пост Главы является именно Василий Витальевич.
      
       Поначалу все это воспринималось, как шутка. И мне, если честно, казалось, что, в общем-то, кто угодно: я, вы, А.Д. Дерябин, Е. Я. Голопупенко и даже Секс Символ Семидесятых лучше подходят на пост Главы, нежели Шпион-Вася. Но уже через пару недель с глаз жителей города вдруг разом спала какая-то пелена, и все мы вдруг начали видеть, что Василий Витальевич просто родился для кресла Главы Администрации.
      
       - Понимаешь, - цедя свой вечный коньяк, объяснял мне Гольдфарб Яков Михалыч, - я ведь, естественно, понимаю, что чересчур активно нахваливать Василия Витальевича - суть как бы поступок... не вполне либеральный. Ведь с каждой такой похвалой ты как бы все больше сливаешься с хором всевозможных подхалимов и подпевал. Но ты, Михаил, надеюсь, и сам осознаешь, что Василий Витальевич - личность? Своеобразная, тихая, внеэмоциональная, но лич-ность. Личность.
      
       - Да-а, - отрываясь от выложенного на мокрый прилавок лавбургера, вздыхала Татьяна Геннадьевна, - это... мужчина...
      
       Поддержка нового руководства была настолько единодушной, что на мой обывательский взгляд уже не требовалось никаких таких выборов. Однако на выборах решительно настоял сам Василий Витальевич.
      
       На этих (состоявшихся строго в отведенные Уставом города сроки) выборах ему противостояло целых 14 кандидатов: кандидат от коммунистов, кандидат от филателистов, кандидат от Союза писателей, кандидат от анархистов, кандидат от Объединенного общества филокартистов и нумизматов, кандидат от Союза сексуальных меньшинств и т.д.,и т.п. В нечто единое целое всю эту разношерстную братию объединяло только одно: пунктом один всех 14 программ всех 14 кандидатов значилось, что при создавшемся в городе непростом положении единственным по-настоящему достойным претендентом на пост Главы является Василий Витальевич.
      
       Предвыборная борьба обещала быть жаркой, но... когда до дня голосования оставалось всего два месяца, в электоральную драчку вмешался еще один кандидат - Братан-Петя.
      
       Братан-Петя и Шпион-Вася были похожи, как близнецы. Например, в то самый день, когда Шпион-Вася поступил на работу в органы, Братан-Петя стал полноправным членом N-ской преступной группировки. А когда Шпион-Вася вербанул своего первого сексота, Братан-Петя впервые в жизни совершенно самостоятельно сходил на мокруху, и, наконец, именно в тот самый незабываемый вечер, когда Шпион-Вася впервые примерил перед зеркалом погоны полковника, Братан-Петя стал полноправным вторым помощником первого заместителя и. о. начальника N-ской преступной группировки.
      
       Симпатии города разделились практически пополам.
      
       - Я понимаю, - кивал седою головою Гольдфарб, - что публично хвалить и Петра Павловича, и Василия Витальевича стало в наши тревожные дни... не совсем комильфо. Но ведь ты, надеюсь, и сам понимаешь, что оба они - на редкость пассионарные личности?
      
       - Да-а, - пригорюнясь, вздыхала Татьяна Геннадьевна, - это... муж-чи-ны...
      
       Итак, симпатии города разделились практически поровну. Исход предстоящего народного волеизъявления стал вдруг совершенно непредсказуемым. Вернее, он БЫЛ БЫ совершенно непредсказуемым, если бы - по трагической и нелепой случайности - буквально за день до выборов Братан-Петя не перерезал бы себе во время бритья горло электробритвой.
      
       *************************************************************
      
       - Ну, и что, что немецкая? - с вызовом повторил Шпион-Вася и от огромного (величиной с избу) телевизора перешел к монументальной картине "Василий Витальевич пронзает змею национального сомнения". - Ну, и что, что немецкая? - повторил он и обиженно посмотрел на свиту.
      
       Свита негодующе загудела.
      
       (К слову сказать, на подавляющем большинстве членов свиты были тяжелые твидовые пиджаки, мохеровые шарфы и добротные шапки-ушанки, давно уже ставшие своего рода номенклатурной униформой и носимые не без некоторого аппаратного шика. Лишь лица, максимально приближенные к Василию Витальевичу, как-то: Август Януарьевич, Петр Петрович и, само собой, Сидор Сидорович, хотя и страдали теперь бесконечными отитами, фронтитами, ринитами, тонзиллитами и еще полусотней других, не известных науке простудных болезней, упорно оставляли открытыми и лбы, и уши, и шею).
      
       - Ну, и что, что немецкая? - в сотый раз повторил Глава. - Нельзя же отринуть все ... все сразу. Ведь не все было плохо. Нет! Не все.
      
       Василий Витальевич горделиво одернул форму и искоса глянул на экран телевизора. На экране он, впрочем, мог видеть лишь самого себя, присутствующего на торжественном спуске на воду авианосца "Малюта Скуратов".
      
       - Нет, не все было плохо! - убежденно повторил Василий Витальевич. - Автобаны строились. Порядок на автобанах - был. Мы, конечно, решительно отмежевываемся от отдельных нарушений законности, имевших место в Аушвице, Б. Яре и Треблинке, но... - здесь он вернулся к своей основной, слегка заторможенной манере речи (фразу об отдельных нарушениях отдельных норм он проговорил торопливой скороговоркой), - но... прошу вас заметить, что безработицы в Рейхе... не было. А вот порядок... порядок был. Нет! Не все было пло... - здесь Василий Витальевич прожег негодующим взором Петра Петровича и Сидора Сидоровича, затянувших было хором "Хорст Вессель", - ...хо! Не все было плохо!... Но я вас позвал... не для этого. Я вас позвал, господин Иванов... для того, чтобы по-дружески (пока что - по-дружески) предупредить вас о том, что пребывание ваше в нашем городе кажется мне... неуместным. Ни вы не подходите этому городу, ни он - вам. Видите ли, у нас есть определенные... исторически сложившиеся и глубоко укоренившиеся в городском укладе... традиции, которым вы... господин Иванов, решительно не желаете... соответствовать. Короче... вы поступили бы намного бы благоразумней, если б попытались проникнуть в страну Пионэрия и поискали бы там... Точку... Перелома...
      
       Здесь Василий Витальевич вновь посмотрел на экран, где он опять мог видеть лишь себя самого в окружении детишек, страдающих болезнью Альцгеймера, и, неодобрительно покачав головой, продолжил:
      
       - По имеющимся у нас... сведениям из этого места вы могли бы вернуться на свою... историческую родину. Добиться этого мы вам поможем. Ведь вы... - здесь он сделал вялый, почти незаметный жест рукой и всю свиту тут же как ветром сдуло к линии горизонта, - ведь вы... господин Иванов, кажется, в свое время знакомились с... "Книгой пророчеств товарища Кагановича"?
      
       - Да-да... немного, - смущенно ответил я.
      
       - Вот это, - он благоговейно поднес к моему лицу свою узенькую ладошку, в самом центре которой смутно виднелось что-то черное. - Вот это четыре... раз, два, три... да, именно четыре Волоска из... из Причинного Места товарища Маленкова. Каждый, кто... разорвет эти Волоски и произнесет при этом Заклинание Номер Восемь, тут же окажется в стране Пионэрия, непосредственно у Точки Перелома. Вам это ясно?
      
       - Да, - опупело промолвил я, - в общем и целом ясно.
      
       - Тогда, господин Иванов, пожалуйста... действуйте.
      
       - Да-да, конечно... Только скажите... - я нервно хихикнул, - а эти... хи-хи... волоски действительно из... этого самого места тов. Маленкова?
      
       - Да, - торжественно закивал головой Шпион-Вася, - дей-стви-тель-но. ОРГАНЫ не обманывают.
      
       - Э-э? - опять удивился я.
      
       - Нет, ОРГАНЫ, конечно, на то и ОРГАНЫ, чтобы дезинформировать через слово, но в таких вопросах ОРГАНЫ не лгут никогда. Это - святое.
      
       - Значит, - вконец опечалился я, - эти волоски действительно...
      
       - Да.
      
       - Тогда я не буду.
      
       - Но... по-че-му?!! - искренне изумился Шпион-Вася.
      
       - Мне... мне противно.
      
       - ОРГАНЫ не знают такого слова.
      
       - А я - знаю, - вдруг с поразившим меня самого упорством ответил я. - И я - не буду.
      
       - ОРГАНЫ... - с придыханием начал Василий Витальевич.
      
       - Я не буду. Ты понял?
      
       *************************************************************
      
       Погоди, читатель, сейчас я тебе все объясню. Сейчас ты поймешь причины моей несговорчивости. Только для этого нам снова придется вернуться в далекие семидесятые годы. Ведь именно в ту, самую первую эпоху застоя я и приобрел некий личный опыт, вынуждающий меня никогда не совершать того, к чему я испытываю стойкое внутреннее отвращение.
      
       Дело же было, читатель, так. Году в 74-75 ( я учился тогда в седьмом "А" классе 235-ой средней школы), на углу Майорова и Садовой, ко мне подошел один чрезвычайно интеллигентный с виду мужчина и очень тихим и вкрадчивым шепотом попросил меня сделать ему ЭТО. Рукой. За каковые несложные действия он предложил совершенно немыслимые с моей пионерской точки зрения деньги - двадцать рублей.
      
       Я, покраснев, отказался. Потому что было ПРОТИВНО.
      
       Потом практически все мои друзья практически в один голос говорили, что я полнейший кретин, и что такая удача выпадает человеку раз в жизни. Я же в ответ пожимал худыми в те годы плечами и (делать-то нечего) соглашался, что да, мол, слегка туповат и практической жилки лишен.
      
       Сейчас же я понимаю, что интеллигентный мужчина, пойди я в тот вечер с ним, меня б наверняка изнасиловал. Вот такой, читатель, достаточно мелкий случай из частной жизни.
      
      *************************************************************
      
       - Ты понимаешь, что мне ПРОТИВНО?
      
       - Ва-асилий Ви-итальевич! Ва-а-асилий Ви-итальевич! - вдруг, изо всех сил форсируя голос, прокричал из своего прекрасного далека смутно маячивший на горизонте Сидор Сидорович. - Позвольте. Гм. Мне разорвать Волоски и отправить молодого. Гм. Чаэка в Страну Пионэрию.
      
       - Нет, Сидор Сидорович, - подчеркнуто вежливым тоном ответил ему Шпион-Вася и (я не поверил своим глазам!) тонкие губы Василия Витальевича вдруг расплылись в каком-то подобии полуулыбки, - лично вы... Сидор Сидорович, нам нужны здесь и... сейчас. Как же мы без вас? Уж не бросайте нас, Сидор Сидорович.
      
       И он вновь посмотрел на необъятную ширь телеэкрана.
      
       На экране он - наконец-то - узрел не себя: высокая и голенастая блондинка пела, виляя узкими бедрами:
      
       Я жизнь отдам за ночь с тобой,
       Я жизнь отдам за ночь с Главой,
       Я все отдам, чтоб по-овстречать такого, как Ва-а-асилий.
      
       - А знаете что... - просиявшее было лицо Василия Витальевича вдруг подернулось дымкой и стало печальным, - я, пожалуй... пойду вам на... навстречу... и лично проконвоирую вас в страну... Пионэрию.
      
       После чего ювелирно точными движениями пальцев он порвал волоски и произнес высокой захлебывающейся скороговоркой:
      
       - Тох - тибидох - тибидох - тибидох - тибидох - реальный - социализм - не плох? - не плох!
      
       Раздался взрыв.
      
       Потом вдруг нахлынуло радостное чувство умирания, смешанное с чувствами полета и восторга.
      
       Потом наконец-то последовал сам этот упоительно быстрый и долгий полет.
      
       А потом произошло крайне грубое и резкое приземление.
      
      *************************************************************
      
       Я сидел на куче опавших листьев. Передо мною стоял Леня Прыщ и деловито мочился на куст смородины.
      
      
      
      
      
      
       Глава II
       Разговор с Богом.
      
      
       - А, это ты, Миш! - увидев меня, радостно крикнул Леня. - При-ы-ывет, Миш!! Здо-о-оров, Миш!!! Сейчас вот только поссу... Все, короче, поссал... Здорово!
      
       И он протянул мне свою усыпанную мелкими желтыми каплями руку.
      
       Я (от изумления) безвольно пожал её.
      
       - Ну, как дела, Миш? - заинтересованно спросил меня Леня.
      
       - Да так... как-то все, - неопределенно пожав плечами, ответил я.
      
       - Ну вот и отлично, Миш! - торопливо кивнул мне Леня, после чего расплылся в щербатой улыбке и затрещал. - А мне здесь, Миш, один, короче, стишок рассказали! О такой стих! Клевый-клевый-клевый-клевый! Только... чур, никому! Ага?
      
       - Хорошо.
      
       - О такой стих! Клевый-клевый-клевый-клевый!
      
       Прыщ опасливо зыркнул по сторонам и произнес, икая от хохота:
      
       За-ахожу я-а в бу-доч-ку,
       Та-ам сидит мадам,
       Подымаю ю-боч-ку,
       Что-о я вижу там?
       Посередине - ды-роч-ка,
       По краям - пушок,
       Это называется: "дамский петушок".
      
       "Дамский петушок", понял? Дамский петушок! А это рядом с тобой что за хрен?
      
       И он ткнул коротким и мокрым пальцем в переминавшегося с ноги на ногу Василия Витальевича.
      
       - А это... - опять чуть-чуть подзамялся я, - это, Лень, Петя... т.е. Вова... это - Вася!!!
      
       - Нормальный пацан?
      
       - О такой!
      
       - А-а...
      
       Прыщ с нехорошим дворовым прищуром уставился на Василия Витальевича. Тот, в свою очередь, тоже с головы до ног окатил его своим невыразимым фиолетовым взором.
      
       - А ты... - наконец первым прервал молчание Василий Витальевич, - ты смотрел... ФИЛЬМ?!
      
       - Какой? - не ослабляя прищура, вопросом на вопрос ответил Леня.
      
       - ТРИСТА СПАРТАНЦЕВ!!!
      
       - Нормальный хоть фильм?
      
       - Зыковский! ... Клевый! ... О такой! ... - Шпион-Вася на пару мгновений замолк, подбирая слова. - О такой фильм! Там один, короче, пацан та-акая, короче, сволочь! А другой, короче, за нас. И он его спрашивает: "Ты чего, блядь, наделал?" А тот его мечом - хуяк! хуяк! - Василий Витальевич выломал тонкий и гибкий прут смородины и начал хлестать им Прыща по голым ногам. - Хуяк, короче, хуяк! А тот его - по ебальничку! А тот его - по ебальничку!
      
       - Опа! - Прыщ поднял овальную крышку помойного бака и принялся с удивительной ловкостью парировать ею удары Василия Витальевича.
      
       - Хуяк, короче, хуяк!
      
       - Опа, короче, опа!
      
       Я огляделся.
      
       Олежка, Стас, Человек с Незапоминающимся Лицом и еще с десяток других полузнакомых ребят играли в "слона и милитона". Парочка крутобедрых мамаш прогуливалась туда-сюда с колясками. Пригоршня малышат копошилась у гаража, возле песочницы.
      
       Я еще разок огляделся. Что-то менялось вокруг.
      
       Да нет ведь - не так.
      
       Что-то менялось ВО МНЕ.
      
       Сам пейзаж оставался прежним: крошечный скверик, гараж, до дыр проржавевшая горка-ракета. Что-то менялось внутри пейзажа.
      
       Земля изменяла свой цвет - он становился насыщенней и темней, он на глазах обрастал оттенками и подробностями, и среди палых осенних листьев я вдруг разглядел перебегавшего черной каплей жука, а на неровной от ржавчины гаражной стенке то, что казалось мне бессмысленными меловыми подтеками, вдруг сложилось в четкую надпись:
      
       "Х... + П...ДА = СЕКС"
      
       Что-то менялось во мне.
      
       Меня вдруг охватил лихорадочный интерес ко всему живому.
      
       Мне стало вдруг катастрофически не хватать тех тысяч и тысяч мелочей, из которых, собственно, и состоит бесконечность нашего детства.
      
       Мне стало вдруг не хватать элегантных и жирных пиявок, подвижных, как ртуть, водомерок, трескучих стрекоз, ярко-красных клопов-пожарников, уродливых, словно ночной кошмар, личинок жуков-плавунцов и прочая, и прочая, и прочая.
      
       Я жадно всмотрелся в мир.
      
       Нет... окружавший меня пейзаж был почти что лишен насекомых. Кроме вездесущих мух и комаров я сумел рассмотреть лишь зависшую тонким бирюзовым пунктиром стрекозку, да еще - по разлохмаченному стволу росшей у самого гаража березы деловито сновал взад-вперед рыжий муравьиный народ.
      
       А в двух шагах от березы на низкой зеленой скамейке сидел Бог.
      
       Бившее прямо в глаза сияние мешало мне толком увидеть его, но я все же заметил его хороший серый костюм, плотную щетку усов, чуть запылившиеся темно-коричневые штиблеты и защитного цвета рубашку с наглухо застегнутым воротом.
      
       Бог с интересом посмотрел на меня и тихо сказал:
      
       - Здравствуй.
      
       Я неловко переступил с ноги на ногу и растерянно вымолвил:
      
       - Здравствуйте, Бог.
      
       Бог помолчал, достал из кармана алюминиевый портсигар с косо выдавленной надписью: "За мирный космос!" - надавив кнопочку, распахнул его и осторожно вытащил из-под толстой белой резинки скрюченную на бок папироску. Потом по-цыгански, с присвистом, продул мундштук и негромко спросил:
      
       - Чего же ты хочешь, Михаил?
      
       - Я хочу... обратно, - подумав, ответил я.
      
       - Во Внешний Мир?
      
       - Да, во Внешний Мир.
      
       Бог кивнул головою и закурил.
      
       (От раскаленного конца его папиросы отлетал сиреневый нежный дым, а из приплюснутого мундштука валил дым другой - обильный, грубый и желтый).
      
       - Нет, ты не понял, - все так же тихо продолжил он. - Весь фокус в том, какой тебе нужен Внешний Мир.
      
       - А что, разве я могу... выбирать?
      
       - Конечно, можешь.
      
       - Ну, какой-какой... - я мечтательно закатил глаза и расплылся в дурацкой улыбке. - Ну, такой, естественно, Внешний Мир, в котором бы моя страна была бы страной процветающей и... и свободной. Это раз. Чтобы доллар стоил рублей, максимум, восемь. Это два. И чтоб во главе моей Родины стоял относительно молодой, относительно умный, и мало-мальски порядочный человек, обязательно... прочитавший "Войну и мир" и... и "451 по Фаренгейту"...
      
       - Значит, относительно... молодой? - улыбнулся Бог.
      
       - Да, - убежденно ответил я.
      
       - И обязательно прочитавший этого... Брэдбери?
      
       - Да.
      
       - Ты уверен?
      
       - В чем?
      
       - В том, что хочешь именно этого?
      
       - Да... - убежденно ответил я, - я... уверен.
      
       - А вот по-моему ты - лжешь.
      
       - По-че-му?
      
       - Да потому что ты хочешь совсем не этого. - Бог встал и неспешно прошелся вдоль длинной зеленой скамейки. - Ты хочешь другого. И знаешь, чего ты на самом деле хочешь? Ты хочешь, чтобы в Америке произошла революция. И чтобы обещанный тебе в детстве коммунизм был наконец-то построен. И чтобы на Красной площади была всего круглей земля. И чтобы...
      
       - Да!!! - что есть силы выкрикнул я.
      
       - Что "да"? - Бог удивленно вскинул черные брови.
      
       - Вы совершенно правы... Господи... Совершенно правы. Совершенно! Я хочу... именно этого. Но ведь это же... невозможно?
      
       - Что значит "невозможно"? - Бог конфузливо кашлянул. - Что значит "невозможно"? Я ведь все-таки... Бог. Для меня ведь нет ничего невозможного. Или, скажем так, почти нет. Вот, например, недавно (хотя... шут его знает, может быть, и давно: ведь у нас тут, собственно, нету времени - сплошная Вечность) так вот, один... в чем-то очень похожий на тебя молодой человек на коленях молил меня, чтобы Колумб не открыл Америку. И что бы ты думал? Ведь я ему этот мир построил! Вылепил этому младому безумцу Мир, в котором Америка была открыта лишь в 1723 году Витусом Берингом. А уж победа-то Эсэсэсэрии в Холодной войне в сравнении с эдаким опытом - просто шутка!
      
       Бог выбросил в урну докуренную почти до мундштука беломорину.
      
       - Итак, что там у нас? Победа Эсэсэсэр в Холодной войне... Тэк-тэк-тэк... Победа... Эсэсэсэрии... Тэк-тэк-тэк. В холодной... Для этого всю Мировую историю нужно подправить в трех точках.
      
       Бог вновь достал, продул и аккуратно вставил в угол рта папиросу.
      
       - Да!.. Именно в трех. Точка первая - 1953 год. В твоем мире, Михаил, Людоед проживет лишних полгода. Согласен?
      
       - Естественно!
      
       - Ес-тест-вен-но? - Бог иронично покатал во рту папиросу и вынул беременный коробок за две копейки. - А ты хотя бы в самых общих чертах представляешь, что это такое - лишних полгода жизни Людоеда?
      
       - Мне все равно, - убежденно ответил я.
      
       - Ему все равно! - Бог осуждающе закусил беломорину. - Ему все равно! - Бог выстрелил спичкой и закурил. - Нет, ты у нас все-таки у-ди-ви-тель-но смелый человек, Михаил! Даже тот молодой безумец, что пытался закрыть Америку, был, по правде сказать, несколько более осторожен. Ему все равно! Ну, да ладно-ладно... - Господь глубоко затянулся. - Итак, Михаил, Людоед в твоем Мире проживет лишних шесть месяцев и подохнет лишь в сентябре. Освободившийся после гибели Людоеда трон тут же займет Лаврентий Павлович Берия, который, к слову сказать, и осуществит в стране цикл куда как более последовательных и куда как более радикальных либеральных реформ, нежели по-колхозному трусоватый Никита Сергеевич (именно эти - куда как более последовательные - реформы и сделают победу СССР в Холодной войне возможной). Ты согласен с таким поворотом? Но учти, Людоед проживет лишних шесть месяцев.
      
       - Согласен, - кивнув головой, ответил я, - мне все равно.
      
       - Да, я помню. Помню, что ты, Михаил, человек у-ди-ви-тель-но мужественный. И в качестве премии за гражданскую смелость я хочу подарить тебе один сюжет. Ты ведь, кажется, пишешь?
      
       Я покраснел, как десятиклассник, которого прямо на комсомольском собрании спрашивают, не занимается ли он онанизмом, и еле слышно пробормотал:
      
       - Да... пишу...
      
       - Прекрасно! - ответил Бог. - Великолепно! Вот такой, Михаил, сюжет. Представь себе: че-ло-век. Обычный такой Че-ло-век. Голова, гениталии, руки и ноги. Перед человеком обычный детский манежик. И в этом манежике ползают три годовалых младенца: Вова, Сосо и Адольф (предположим, что в мире, где возможен подобный сюжет, все они родились одновременно). Три прелестных таких, три глазастых и лобастых младенца. И вот ежели наш че-ло-век поочередно возьмет их за пухлые ножки и шваркнет башкою об стенку, весь, Михаил, XX век пойдет совершенно по-иному и десятки... нет... даже сотни миллионов точно таких же прелестных глазастых младенцев останутся жить. Каков, Михаил, сюжет?
      
       - Не... не знаю, - почти что не слушая Господа, выпалил я, - мне, честно говоря, не до этого.
      
       - Не до этого? - Бог обиделся и засопел. - Не до этого! Ему, видите ли, не до этого! Ну, да... ладно. Значит - просто плохой сюжет. Хотя, если честно, мне... Ну, да ладно: не до этого - так не до этого. Итак, следующая. Гм. Узловая точка - июль шестьдесят девятого. Что для тебя 20 июля 1969 года?
      
       - Не... не помню.
      
       - Вспоминай.
      
       - Чехо... Да нет, нет! Какая, на фиг, Чехословакия! Американцы!!!
      
       - Где?
      
       - На Луне.
      
       - Ум-ни-ца! - умилился Господь. - Умница! Совершенно верно! Американцы на Луне - это ведь стало для тебя крушением целой Вселенной. Кстати, почему, Михаил?
      
       - Ну... видимо, потому... - подумав, ответил я, - что нарушился ее основной Закон: что наши везде и всюду первые.
      
       - Со-вер-шен-но верно! Со-вер-шен-но верно! И ты, Михаил, с чисто детской непоследовательностью начал чуть-чуть ненавидеть наших. За то, что они позволили себе не быть первыми. Ведь так?
      
       - Так.
      
       - Хо-ро-шо! Первыми на Луне высадятся Пацаев и Добровольский. Но...
      
       Бог осуждающе посмотрел на давным-давно погасшую беломорину, порылся в карманах, вновь достал коробок, вытряхнул из него желтую, едва-едва помеченную коричневой серной крапинкой спичину, отыскал на широкой измызганной грани неповрежденное место, приноровившись, чиркнул и - попытки где-то с третьей-четвертой - наконец-то зажег: сначала спичку, а затем и неохотно занявшуюся от нее папиросу.
      
       - Но у чудес, Михаил, - продолжил Господь, - имеются, как известно, свои законы, и этот очередной триумф советской космотехники с одной стороны сохранит, а с другой - заберет одну жизнь. Ну, во-первых...
      
       Бог спрятал беременный коробок в боковой карман пиджака.
      
       - Ну, во-первых, Эрнесто Че Гевара не отправится в 1966 году в Боливию и доживет до девяноста трех лет в качестве никому не нужного и всеми презираемого кубинского Буденного. Хорошо?
      
       - Хорошо.
      
       - И не жалко тебе, - удивленно спросил меня Бог, - этого р-р-романтического гер-р-роя? Ведь живой Че Гевара не нужен решительно никому, даже жене, а мертвый - решительно всем, включая Зюганова и Пелевина. Неужто же у тебя, Михаил, достанет суровости обречь его на бессмысленное стариковское гниение?
      
       - Достанет. Либо я, либо он.
      
       - Марксистский подход! ... А вот... э-э... а Бориса Николаевича Ельцина амнистированные в 1954 году уголовники все-таки сбросят с крыши вагона. Хорошо?
      
       - Хорошо.
      
       - Ты же его... любил?
      
       - Да. Раньше.
      
       - А теперь?
      
       - А теперь... не очень.
      
       - Настолько не очень, что ты его - хоп! - и с крыши вагона?
      
       - К черту. Либо я, либо он.
      
       - Марксистский подход!
      
       Бог встал и вновь походил, разминая затекшие ноги.
      
       - Марксистский подход! Марк-сист-ский... под-ход...
      
       Он нервно выщелкнул в урну так толком и не раскурившуюся, а лишь распустившуюся диковинным черным цветком папиросу.
      
       - Марксистский... Вот ч-черт! Не выходит! ... Ка-кой по-зор!!! Я ошибся в расчетах. Две. Да, именно две, Михаил, человеческих жизни у нас с тобой заберет этот славный триумф советского космостроения. Только... только я очень боюсь, что отдать мне эту вторую жизнь тебе будет несколько... м-м-м... потруднее. Твой друг...
      
       - Какой?
      
       - У тебя один друг... Так вот, твой друг... он... короче, сперва заболеет, а потом он... умрет. Видишь ли, Михаил, детская смертность в той гипотетической Вселенной, где будет выстроен коммунизм, окажется несколько... а, если честно, то просто в несколько десятков раз выше, нежели детская смертность в мире, где коммунизму победить не суждено. И, вследствие всего этого, твой друг сперва заболеет, а потом он ... умрет. Хорошо?
      
       Я ничего не ответил.
      
       - Хо-ро-шо?!
      
       Я вновь ничего не ответил.
      
       - ХОРОШО?!!
      
      ******************************************************************
      
       - Хо... рошо... ; еле слышно ответил я, глядя на вытоптанную, как пятка, землю. - Хо... рошо... Либо я, либо он.
      
       - Марк-сист-ский под-ход! - довольно кивнул Господь. - Итак, Михаил, коммунизм мы с тобою, считай, построили. Ведь высадка на Луне Пацаева и Добровольского произведет эффект разорвавшейся бомбы. Уже через каких-нибудь семь-восемь лет идеи западного мироустройства окажутся безнадежно дискредитированными, а утверждение о безнадежном техническом отставании Старого мира станет зацитированным до дыр общим местом. Миллионы позавчерашних консерваторов начнут голосовать на выборах за Жоржа Марше и Гэса Холла. Миллионам новообращенных леваков будет нравиться в новой жизни решительно все - даже повсеместно вводимые продуктовые талоны. В конце концов даже в старой и доброй Англии лейбористская партия добровольно сольется с коммунистической и триумфально возьмет на выборах 99 процентов... Да... - вымолвил Бог, - спешу успокоить твою чут-ку-ю совесть. Революция будет абсолютно бескровной. (Невиданному Милосердию перешагивающей с континента на континент Революции Роз первый поэт планеты Е. А. Евтушенко посвятит немало проникновенных строчек). Итак, коммунизм мы с тобою, считай, построили. Но... но...
      
       Бог привычно раскрыл портсигар и не нашел под толстой белой резинкой ни одной папиросы.
      
       - Есть курить, Михаил?
      
       - Не... я бросил.
      
       - И давно?
      
       - Давно. Уже... год.
      
       - И не тянет?
      
       - Тянет. Терплю.
      
       - За-ви-ду-ю, - оскорбленно вымолвил Бог. - А у меня вот ни хрена не хватает силы воли. Нет, я, конечно, мог бы бросить, используя свои... м-м-м... способности. Но считаю это как бы... не совсем корректным. А простой, человеческой силы воли, чтобы бросить курить, у меня, увы, нет. Но вернемся к нашим баранам. Итак, третья, Михаил, точка. Третий. Гм. Узел. Любишь Солженицына?
      
       - Нет.
      
       - Я тоже... Итак, Третий. Гм. Узел. 1979 год. Точнее, 14 октября 1979 года. Причем с точки зрения. Гм. Вселенской нам с тобой этот Узел на фиг не нужен. (Нет, мы воспользуемся, конечно, моментом и подправим пару-тройку решений тогдашнего Политбюро, а также пригладим десяток-другой чересчур запальчивых выступлений тогдашнего молодого генсека Шепилова, но... с точки зрения. Гм. Вселенской нам этот Узел на фиг не нужен). Нам этот Узел нужен лишь для того... Для чего, Михаил?
      
      ******************************************************************
      
       Я промолчал
      
       - ДЛЯ ЧЕГО?
      
      ******************************************************************
      
       Я вновь ничего не ответил.
      
      ******************************************************************
      
       - Хорошо-хорошо, - со вздохом вымолвил Бог. - Я сам все скажу. Да... Гм. Сам, - Бог нервно прищелкнул пальцами и сотворил из влажного вечернего сумрака папиросу. - 14 октября 1979 года нам понадобилось для того... - Господь закурил. - Видишь ли, Михаил, у меня такой, короче, характер, что уж ежели я леплю человеку Мир, в нем все должно быть - чики-поки. Т.е., я хочу сказать, что в этом Мире должны осуществляться абсолютно ВСЕ как явные, так и тайные желания и стремления человека, попавшего ко мне ну сюда... ну... на... на ковер. Ну вот, например, тот самый то и дело поминаемый мной молодой человек, что так страстно мечтал закрыть Америку, одновременно мечтал заняться любовью с собственной тещей. (И я ему в осуществлении этой его мечтинки помог). У тебя, Михаил, такие... простые желания тоже, конечно, имеются, но мы о них поговорим несколько... позже... Ибо не в них сердцевина твоей... м-м... личности. Короче, пойми, что уж, ежели я вызвал сюда человека и стал лепить ему Мир, в этом Мире все должно быть - чики-поки. А 14 октября 1979 года нам нужно для того... Для чего, Михаил?.. Для че-го? Ну, что, так и будем играть в молчанку?
      
      ******************************************************************
      ****************************************************************** ******************************************************************
      
       Я вновь ничего не ответил.
      
       - Ну хорошо-хорошо. Ты помнишь... Вот, ч-черт! Кха-кхе... - Бог глубоко и надсадно закашлялся, - кхе-кха-кха-а!!! ...С тех пор как эти сволочи начали класть в "Беломор" кубинский табак, курить "Беломор" стало решительно невозможно!.. Кхе-кха... Ну, все, вроде полегче... Пойми, Михаил, ведь это дело... естественное, бывающее с каждым взрослеющим человеком, но у тебя оно как-то потом - не срослось. Тебе кажется, что срослось, но на самом деле оно - не срослось. Настолько не срослось, что, говоря по-честному... Кха-кхе!!! Вот, ч-черт!.. Короче, возьми-ка ты лучше вот этот листочек, написанный, собственно, тоже тобой, но как бы... в несколько ином Измерении. Любопытствуешь посмотреть?
      
       И он протянул мне небрежно вырванный из школьной тетрадки лист бумаги.
      
       Я уперся взглядом в заглавие. Заглавие было написано карандашом, а потом трижды подчеркнуто гелевой ручкой. Оно гласило:
      
      
       История великой любви М. Иванова
      
      
       Мне вдруг вспомнилось очень странное время: 20 мая 197... года.
      
       Я шел по улице. У меня были очень большие проблемы. Мне грозила годовая двойка по астрономии, у меня на носу выпускные экзамены, сдавать которые я был не готов, не говоря уже об экзаменах вступительных, сдавать которые я был не намерен.
      
       У меня были очень большие проблемы. Но все эти проблемы мне, если честно, были - по фигу.
      
       Более того! Если бы я вдруг загремел в тюрьму или заболел какой-нибудь неизлечимой болезнью, я вряд ли бы счел и эти сложности заслуживающими хоть какого-то внимания.
      
       Мне было б на них - наплевать.
      
       Я шел вдоль улицы Савушкина и фальшиво насвистывал "Сентиментальный марш".
      
      
       ...Сейчас мне практически невозможно вспомнить себя самого - свои месяцами неглаженные школьные брюки, свои позорные красные кеды, свою по- цыплячьи узкую грудь и свою презрительно задранную кверху губу без единого волоса.
      
       И лишь немногим проще мне сейчас вспомнить улицу Савушкина: без единой спутниковой тарелки, без единого поблескивающего в окнах стеклопакета и без единой мобилы в руках у прохожего.
      
       Но я твердо помню одно. Мы себе нравились. Я казался себе красавцем-мужчиной, а улица Савушкина образца 197... года казалась и мне и себе вполне современной.
      
      ********************************************************************
      
       Итак, я шел вдоль улицы Савушкина и фальшиво насвистывал "Сентиментальный марш".
      
       И вот показалась площадка детского сада. Карапуз лет пяти подбежал к ограде и начал пристально смотреть на меня своими широко раскрытыми шоколадными глазищами.
      
       Вообще-то, что сейчас, что тогда проблем в общении с детьми у меня практически не возникает, но именно этот малыш вдруг воспылал ко мне какой-то странной и неудержимой ненавистью.
      
       - Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! - радостно выкрикнул он сквозь прутья решетки.
      
       Я недоуменно пожал худыми плечами и чуть прибавил шагу.
      
       - Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! - с удовольствием повторил свои слова этот, словно слетевший с дореволюционной пасхальной открытки ангельчик.
      
       - Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! Дядь-ка сра-ный, и-ди в жо-пу! - вдруг начали хором скандировать все остальные, моментально облепившие ограду малышата, и я поспешно бежал, провожаемый криками и победными воплями.
      
      
       Дядька сраный,
       иди в жопу!
       Дядька сраный,
       иди в жопу!
      
       Неслось мне вслед.
      
       Улепетывая, я так и не удосужился стереть со своих губ улыбку. Откровенно говоря, я был - польщен. Впервые в жизни меня назвали "дяденькой".
      
       И вот я снова иду вдоль улицы Савушкина. У меня все те же большие проблемы. Мне грозит годовая двойка по астрономии, у меня на носу выпускные экзамены, сдавать которые я не готов, не говоря уже об экзаменах вступительных, сдавать которые я не намерен. Но мне на них - наплевать. Более того, если бы я, скажем, вдруг загремел в тюрьму или вдруг заболел какой-то смертельной болезнью, я вряд ли бы счел эти сложности заслуживающими хоть какого-нибудь внимания.
      
       Ибо меня заботит одно - Шевелева.
      
       Она заполняет собою все.
      
       Шевелева - это я сам, неторопливо бредущий вдоль улицы Савушкина. И дующий вдоль улицы Савушкина теплый июньский ветер - это Шевелева. И недовольно косящийся на меня милиционер - это Шевелева. И звонко лопающиеся стручки акации - это тоже Шевелева. И даже выпиваемый мною разбавленный квас за три копейки настолько пронизан моею великой любовью, что мало-помалу тоже становится Шевелевой.
      
       Я пригубляю теплую жижу, вспоминаю светящийся взгляд Шевелевой и вдруг - безо всяких явных причин - переполняюсь таким нестерпимым счастьем, которое сейчас, через тридцать пять лет, мне уже не дано испытать, даже получив Нобелевскую премию или переспав с мисс Вселенной.
      
      
       ...Ну, вот... - помолчав, продолжил мой собеседник, - а, что касается 14 октября, то в этот день для тебя навсегда закончилось... Ну да ладно-ладно, мы оба, короче, знаем, что в этот трижды проклятый день для тебя раз и навсегда завершилось. Дело, повторяю, естественное, бывающее практически с каждым взрослым человеком, но... но у тебя это как-то все потом... не срослось. И с этого дня для тебя началась какая-то совершенно чужая жизнь. Настолько чужая, что все эти годы тебе почему-то кажется, что однажды тебя толкнут и разбудят. Это правда?
      
       - Правда.
      
       - Тогда, Михаил, внимание! Сейчас я толкну тебя и ; разбужу. Ровно через минуту ты проснешься в том красногалстучном звонкоголосом раю, где ты и она ; единое целое, где на Красной площади всего круглей земля, и где от каждого по способностям и каждому - по потребностям. Ты готов, Михаил?
      
       - Гото... - чуть было не выпалил я, но тут же одумался и заорал. - Нет! Ты мне сначала скажи: КАКОЙ БУДЕТ ПЛАТА?!!!
      
       Бог ласково улыбнулся в усы:
      
       - Плата?
      
       - Да, Господи, плата.
      
       Бог вновь улыбнулся.
      
       - А никакой такой платы не будет. Решительно никакой. Вообще! Более... того, все предыдущие выплаты тоже ... м-м ... аннулируются: Людоед подохнет пятого марта, Эрнесто Че Гевара поедет в Боливию и погибнет там, как герой, юный Боря Ельцин, проиграв футболку и тапочки, благополучно слезет с крыши вагона, а твой друг, - Бог назвал его имя и фамилию, - после двух с половиной месяцев интенсивнейшей терапии ничуть не менее благополучно покинет Саратовскую областную больницу. Никакой такой платы не будет. Я пошутил.
      
       - Вообще никакой? - опять спросил его я.
      
       - Вообще.
      
       - Совсем никакой?
      
       - Абсолютно.
      
       - Т.е. вы хотите сказать...
      
       - Ну, Михаил, но так же нельзя! - наконец, не выдержал Бог. - Прямо какой-то Фома Неверующий: "а совсем?", "а вообще?". Ну, не бу-дет пла-ты! Не бу-дет! Т. е. платой, если тебе так уж хочется знать, явилось само твое согласие отдать мне этих людей. А что касается пункта последнего, то по нему никаких таких провокативных уступок не предусматривалось изначально. Ну, разве... Да какая же это плата! Это же... элементарная логика. А против логики ведь никто... даже Бог, Михаил...
      
       Он снова прищелкнул пальцами и сотворил из полуночной тьмы еще одну папиросу.
      
       - Ведь ты, Михаил, надеюсь, и сам догадываешься...
      
       - О чем? - удивился я.
      
       - Ты что, САМ не понимаешь?
      
       - Нет.
      
       - НЕ ПОНИМАЕШЬ?
      
       - ...?
      
       - Но это же э-ле-мен-тар-на-я логика!
      
       - Ну?
      
       - Ты что, не понимаешь, кто не родится, если...
      
       - Ну?!
      
       - Если, короче, ты...
      
       - Ну?!!!
      
       - Если ты...
      
       - Хватит! Я понял... Жауко ми Дэнку.
      
       - Что... что ты сказал? - в свою очередь удивился Бог.
      
       - Ничего. Жауко ми Дэнку.
      
       - Что?
      
       - Воук скушал ми ногу.
      
       - Какой волк? Ты о чем, Михаил?
      
       - Я сказал, что я ПОНЯЛ.
      
       - Ну, и... ?
      
       - К черту!
      
       - Что?
      
       - Все.
      
       - Ка-а-ак?! Ты э-то серь-ез-но?!
      
       Бог нервно прищелкнул пальцами и закурил.
      
       - Ну ты это вообще, Михаил! - возмущенно продолжил он. - Я, как дурак, корежился, творил ему целый Мир, а он... Да ты хотя бы знаешь, что... что у тебя попросту НЕТУ альтернативы! Вернее, конечно, есть, но ...
      
       - Какая?
      
       - Альтернатива у тебя одна: УЙТИ, ОТКУДА ПРИШЕЛ!
      
       - Хорошо.
      
       - Не-э-эт! Ты не понял! - с каким-то странным восторгом воскликнул Бог. ; Ты не понял!!! ОТКУДА ПРИШЕЛ - это не столь полюбившаяся тебе восьмикилометровая Приемная в бывшем городе N на реке M. ОТКУДА ПРИШЕЛ - это: Ленинградская область, Приозерский район, бывший пионерлагерь "Юный Климовец", строение Љ 8. На топчан, к батарее! Вот что означает "ОТКУДА ПРИШЕЛ"!
      
       Я немного подумал и произнес:
      
       - Хорошо.
      
       Бог от удивления уронил папиросу.
      
       - Ты что... согласен?
      
       - Да.
      
       - Ты что, вообще... идиот?
      
       - Наверное.
      
       - Ты что, сам себя не любишь?
      
       - Да. По крайней мере таким.
      
       - Ну, Михаил! - Бог схватился за голову. - Ну, Михаил! Я, как дурак, корежился, лепил ему целый Мир... А он... Так, стало быть, ты согласен?
      
       - Да.
      
       - И готов ко всему?
      
       - Да.
      
       - Ко всему?!
      
       - Ко всему.
      
       - Ну, с Богом, - промолвил Бог.
      
      
      
      
      
       Я лежал на боку. Обе мои руки были намертво прикованы к батарее. Где-то в невообразимом, почти что космическом далеке еле слышно шипело радио.
      
       - На меня ведь за тридцать пять лет работы в театре, - все твердил и твердил чей-то до отвращения интеллигентный голос, - ни единых штанов не перешили. Они сгнили, но их не перешили. А все почему?.. Ведь у меня утром как? Сперва - молитва. Потом - весы.
      
       ************************************************************
      
       С выгнувшейся горбом деревянной стены на меня равнодушно смотрели позапрошлогодние газетные объявления.
      
       ...Нет, какой-то шанс у меня все-таки был.
      
       Крошечный. Чисто теоретический.
      
       Тридцать (с чем-то) процентов.
      
       КОНЕЦ
      
       САНКТ-ПЕТЕРБУРГ, ПЕТРОГРАДСКАЯ СТОРОНА.
       10.11.2012. 06-48

  • Комментарии: 1, последний от 20/03/2021.
  • © Copyright Метс Михаил Сергеевич (mets62@yandex.ru)
  • Обновлено: 11/12/2012. 818k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.