Межирицкий Петр Яковлевич
Струна натянута была...

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Межирицкий Петр Яковлевич (vsdoc4@abv.bg)
  • Обновлено: 16/02/2013. 51k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:


       Петр Межирицкий
      

    СТРУНА НАТЯНУТА БЫЛА...

      
       Зной.
       Простого струнного инструмента дребезжащий звук пробивается сквозь скрежет комбината. Едва-едва. Возникает и затихает.
       Слепящее лиловатое марево дрожит над озером. Это перед глазами. А за спиной, на берегу, начинают уже плавиться и терять очертания гигантские сооружения цехов.
       Мальчики по колено в тепловатой воде вглядываются в песчаное дно. Стайки мальков снуют непредсказуемо. Адик с трусиками в руке кивком подзывает Мишку. Мишка подходит охотничьей походкой. Вдвоем растягивают трусики, получается подобие невода. Мальчишки окунают черный невод и плавно ведут к берегу. Встречаются взглядами. Дружный взброс тонких рук и ликующий визг: в неводе извиваются три малька в пол детского мизинца каждый.
       Серо-коричневый двухметровый варан плотоядно облизывается на мальчишек с берегового обрыва. Под обрывом, на наклонной плите зеленоватого сланца, уже вялится под беспощадным солнцем с пяток рыбёшек. Адик подкладывает свежие, а испечённые переворачивает на другой бок.
       -- Давай ещё, -- говорит Мишка.
       Адик отворачивается от озера и глядит на берег. Тень трубы медеплавильного цеха укоротилась и подошла к воротам склада. Зной стал неподвижным жаром.
       -- Адик!
       -- Глупый,-- отвечает Адик, -- лопай скорее, а то сами вялеными станем.
       Мальчишки зубами стаскивают мякоть, зажав хвостики между большим и указательным пальцами. Адик жуёт и хребты. С минуту стоят в короткой тени обрыва, набираясь сил перед броском. Мишка писает. Он обрезан. Это создает сложности в его жизни. Пацаны дивятся, почему у него не как у всех. Адик единственный, в присутствии кого Мишка может помочиться. при других не получается. Стоит вместе с ними, а потом прячет пиписку обратно в штаны, словно ему и не хотелось. А хочется до рези. Но не получается. А при Адике получается. С Адиком тоже не церемонятся, он в самом низу национальной лестницы, ниже казахов и даже корейцев: отец у него немец.
       Адик натягивает влажные трусики, мальчики влезают на береговой откос, мчатся через открытое пространство и влетают под навес караван-сарая. Сердчишки колотятся, в глазах чёрные и красные круги. С минуту стоят, переводя дыхание, борясь с обмороком, сами того не понимая.
       Гордый верблюд, жуя, свысока глядит на них и покачивает головой.
       -- Что он жуёт и жуёт? -- завистливо спрашивает Мишка. -- Что у него за жвачка за такая?
       Он подбирает на жёсткой земле соломинку и щекочет породистую верблюжью ноздрю. Верблюд отводит голову, но Мишка не унимается, подходит с другой стороны, там ему не мешает Адик. Верблюд отводит голову с грацией и достоинством. Мишка мрачно настаивает, и верблюд наконец чихает.
       -- На здоровье, -- говорит Мишка. Он неумолим, он досаждает верблюду. По горлу животного пробегает короткая судорога, и он обдает Мишкину голову зеленоватой пенистой слюной.
       Адик корчится от хохота. Мишка стоит неподвижно, по лицу его стекает липкая масса, скрывающая черты. Адик, хохоча, очищает Мишкино лицо щепками и кусками растоптанных газет. Мишка открывает глаза. Верблюд всё так же невозмутимо жуёт жвачку. Мишка тоже начинает смеяться и смеётся всё громче и громче, и Адик вдруг видит, что Мишка кричит и по лицу его градом текут слезы.
       -- Ну что ты, что ты? -- бормочет Адик. -- Ну перестань. Ну, подумаешь, верблюд. Дурак он. Извини, не сердись, это и вправду было смешно...
       Мишка обнимает Адика за шею, прижимается и трясётся в плаче. Адик совсем теряется. Они дружат целый год, ещё с эшелона, но никогда с Мишкой такого не было.
       -- Ну не надо, Миш! -- бормочет он. -- Ну дурак верблюд, ну! И я дурак, что смеялся. Ну, Миша!
       Мишка затихает.
       Сегодня он проснулся с ощущением, что папа гибнет.
       Папа музыкант и воюет где-то на юге. В последнем письме он написал, что трубу разбило пулей и немного попортило ему губы, зато теперь он здорово играет на совсем-совсем другом инструменте... Мишка не спал в ту ночь до рассвета. Представлял добрые папины губы, разбитые мундштуком трубы, в которую ударила фашистская пуля, и плакал неудержимо. Мама спала мёртвым сном. Для неё главное было, что письмо написано папиной рукой.
       А сегодня -- это. Он тихо плакал с утра, но маме ничего не сказал. Мама, наверное, решила, что он не хочет идти в школу.
       Мама целыми днями торчит на рынке, скупая и перепродавая вещи. Иначе Мишка голодал бы, как Адик. Папа Адика был учителем географии в московской школе. Когда началась война, ему, как немцу, нашли более полезную работу -- помощником мастера на медном руднике.
       Сегодня они прогуляли школу. Ну, неохота было -- и всё. Чтобы Афонька Озеров, здоровенный лоб, опять стукал друзей головами под хохот остальных пацанов и орал "Мишка, мудак, врежь немцу, они ж жидов убивают!" -- и потом валил кучу-малу, да так, чтобы друзья непременно оказались внизу... Уж не говоря о том, что в школьные дни у Мишки болит мочевой пузырь, потому что в сортире толкаются и курят, даже во время уроков, а перегородок нет. На большой перемене он убегает на пустырь за школой, там никто его не видит. Не всегда удается.
       В этот день и у него с едой было не густо. Четыре оладьи из тёмной муки остались со вчера, он честно разделил иx с Адиком. Адик худой, как доходяга. А у мамы его плеврит. Летом! Раз в две недели дядя Калман, сосед, на своей таратайке отвозит Адика с его мамой на свидание к отцу-немцу, и отец-немец даёт им мешочек сухарей, сахар и по порции баланды. За территорию рудника ему выходить нельзя. Он строго -- так ему кажется -- смотрит на сына через толстые стекла очков, держит его тонкую руку в одной своей руке, руку тети Сарры в другой и говорит: "Учиться, учиться и учиться. Иначе проживёшь пустую, пропащую жизнь. Играть ежедневно не менее шести часов! Саррочка, пожалуйста!" Саррочка кашляет раздирающим душу кашлем.
       После свидания Адик излагает Мишке новости. Странно, на руднике знают больше, чем здесь, на воле. Радио у них там, что ли?
       Мальчики бродят в тени тополей вокруг караван-сарая. Казахи, одетые в полосатые халаты, пьют чай на помосте чайханы и неторопливо беседуют. Лица их непроницаемы. За поясом у каждого плётка, на поясе нож в ножнах. Этими ножами они ловко отрезают ломти баранины и красиво отправляют в обрамлённые усами рты. Запивают чаем.
       Казахи не умеют работать у станков, да и незачем им. Они пасут баранов, получают мясо и жир, продают на базаре, и могут пить чай, рассуждая, как долго продлится война и кто победит. Но это старые. Молодые воюют, как все. И старики, покорные воле Аллаxа, обсуждают вести с фронтов и получение похоронок соседями.
       Чайханщик почтительно подносит рис и заменяет опустевшие чайники полными. Монотонный гул голосов, крики ослов и верблюдов, бормотание громкоговорителя. Иногда визжит дискантом труба комбината, и две минуты спустя доносится взрыв из карьера. Черный рупор громкоговорителя с хриплого бормотания переходит к передаче сводки Совинформбюро на русском, а потом на казахском. И постоянный, едва уловимый среди шума, тоскливый звук дребезжащей струны. Почти однотонный, с неравномерными синкопами, замирает и возникает издали, словно из поднебесья.
       Мальчишки обходят караван-сарай и базарчик. Тщетно. Их не гонят, но следят за каждым движением.
       Неподвижный жар становится мёртвым. Верблюды перестают жевать, а ишаки реветь. Казахи дремлют вполглаза: можно бы и подать пацанам, да больно много их, и все на одно лицо, и на всех не напасёшься.
       Жизнь замерла до четырех пополудни, лишь труба комбината время от времени визжит дискантом и доносятся тяжёлые удары из карьера.
       И звучит всё так же замирающе-тиxо не всякому внятная струна.
       Мальчишки тащатся домой, держась тени стен и заборов. Мишка в свою саманную хижину с одним окном, оно же и дверь, а в хижине железная печурка, стол, стул и кровать с ватным тюфяком. Там он спит вместе с мамой, крепко обняв её впалый живот и успокоенный её присутствием. Адик в своё общежитие для семей ссыльнопоселенцев, где у него с мамой тюфяк на полу за ситцевой перегородкой и фанерный ящик.
       На последнем тенистом месте, под корявым тутовым деревом, мальчики прощаются. Обмениваются рукопожатием и всматриваются в лица друг друга -- худущий и длинный светловолосый и светлоглазый Адик и темноволосый, темноглазый Мишка. Они медлят, но солнце жжет -- один из тех сентябрьских дней! -- и мальчики снова обмениваются рукопожатием. Потом Адик глядит вслед Мишке.
       По дороге Мишка видит, как в магазин завозят хлеб, и отоваривает мамину и свою хлебные карточки. Дома он отрезает ломоть от пайка, поливает его хлопковым маслом из тёмной бутылки и посыпает солью. Перед глазами его возникает задумчивое лицо Адика. Глотая слезы, Мишка открывает книгу Жюля Верна "Таинственный остров". В толстых саманных стенах можно дышать. Мишка дышит, жуёт хлеб с солью и читает книгу. Но вскоре обнаруживает себя рядом с папой, папа стреляет, а он подает патронную ленту и кричит: "Вон, слева! Справа! Сзади, пап, сзади! -- В бой за Родину!", -- бормочет папа, поливая фашистов огнем...
       Удар! Взрыв!
       Это с карьера. Мишка валится стриженной головой в подушку, плачет и засыпает.
       Адик в общежитии ссыльнопоселенцев вытаскивает из фанерного ящика потертый футляр со скрипкой. На пюпитр из сварочной проволоки, смастерённый отцом, ставит давно распавшийся на листочки сборник упражнений. Днем в общежитии малолюдно, и Адик пилит без помех. Он играет этюды, на слух первую часть Седьмой симфонии Шостаковича, потом рёв ослов и верблюдов, бормотанье громкоговорителя, плач детей за ситцевой перегородкой, визг трубы комбината и взрывы в карьере. Потом он пытается изобразить звук простого струнного инструмента и опускает скрипку, когда перед глазами возникает мираж в виде хлеба, намазанного сливовым повидлом.
       Хлеб будет только вечером, когда придёт мама.
       Жара немного спадает, и мальчики встречаются на том же месте. Мальков нет и в помине, они ушли на глубину, где вода прохладнее. Зато Мишка приносит Адику ломоть хлеба с хлопковым маслом. Адик съедает хлеб и оживляется.
       -- Пошли на полустанок, -- говорит он.
       Мальчики идут на железнодорожную ветку. Там они обходят вагон за вагоном и пробуют все двери.
       У северного пакгауза обнаруживают новость: вместо всегда полупьяного, но добродушного мордоворота Карбида караулит усатый Казимир. Казимир уже с месяц как появился здесь и побирается у караван-сарая. Сволочь Карбид за понюх табаку нанял старика, а сам ходит по сложным своим делам. Это плохо, потому что нужен жмых для печурки, да и пожевать тоже, и Карбид даёт его запросто, а этот боится и не даст.
       Казимир сидит на низкой табуретке под штабелем жмыха в своей выцветшей конфедератке и старом бежевом пиджаке в белую некогда полоску, надетом прямо на голое тело. Он видит мальчиков и протягивает ладонь. Адик страдальчески морщится, а Мишка говорит: "У самих в пузе бурчит. Ешь жмых". Казимир озлобленно тычет пальцем под свисающие усы и открывает беззубый рот. "Тогда нам дай", -- говорит Адик, но Казимир, не поднимаясь, на это у него уже нет сил, показывает кусок арматурного прута и шепчет:
       -- Геть! Ниц не бендзе!
       -- А ну его, доходягу, -- говорит Мишка, -- через пару часов кончится, а пока что огреет железякой за здорово живешь.
       -- Когда "Таинственный остров" кончишь? -- спрашивает Адик. -- За него "Спартака" обещали. "Спартака" можно на "Отверженные" сменять...
       Мишке хочется сказать другу, что ему не до Жюля Верна, что ему, Мишке, теперь хуже, чем даже Адику с его отцом-немцем. Но, боясь снова расплакаться, он лишь пожимает Адику руку и, уходя, говорит: "Дня через три".
       Солнце опускается прямо на трубу комбината.
       -- Воды! -- стонет Казимир. Адик хватает стоящую перед стариком кружку и бежит к водокачке. Он приносит Казимиру воды и просит:
       -- Казимир, ну пусти, ну мне же совсем немножко.
       -- Ниц не бендзе, -- хрипит Казимир и икает. -- Ниц не бендзе...
       Адик садится на землю. Спешить некуда. Упражняться уже нельзя, мама придёт поздно, а без топлива возвращаться бесцельно. Он сидит перед стариком. Солнце клонится к закату, а Казимир обмякает и оседает на левый бок.
       Звук простого струнного инструмента проникает в Адика и постепенно заглушает в нем лязги железнодорожного полустанка.
      

    ? ? ?

      
       Пыльный и безуспешный день клонится к закату. Гладь бухты ослепляет. Отсюда, из поселка Мефодиевка, косое солнце не позволяет видеть город. Но звуки отчетливы -- треск выстрелов и грохот разрывов. В городе всё ещё ведет бой окружённый гарнизон, хотя передовые части наступающих горных егерей уже стоят здесь, на Сухумском шоссе.
       Увы, только стоят. Вперед продвинуться не могут.
       В стандартном доме в центре поселка, занятом штабом полка, все окна настежь во спасение от жары. За столом угловой комнаты с голубыми занавесками препираются командир полка подполковник Микаэль Крайс и офицер армейской разведки дивизии майор Альберт Штифтер.
       У Штифтера щеки, словно у изможденной борзой, но потертую полевую форму он носит не без щегольства. Простуженный Крайс в душегрейке поверх мундира. Мундир сидит косо, и даже крест отклоняется от вертикали. Его знобит, и как-то это отражается на беседе. Майор выражает удивление командира дивизии топтанием полка на месте, а Крайс выражает удивление тем, что командование будто не ведает, что причина топтания -- утомленность войск беспрерывными боями.
       -- Извините меня, Крайс, это чепуха. Русские обескровлены. Убеждён, что склоны на вашем левом фланге пусты. Одна рота, направленная в тыл противника, решит исход кампании. Но я понимаю также, что вы нездоровы...
       -- Насморк Наполеона при Ватерлоо...
       -- Если угодно,-- парирует Штифтер. -- Ваш полк потерял импульс.
       -- Полк потерял импульс по причине измотанности, господин майор, -- сухо отвечает Крайс. -- Роты у меня нет. Полк теперь весь не больше батальона. Почему бы не нажать на фланге силами дивизии?
       В дверь комнаты видна смежная -- подоконник с сидящим на нём солдатом и стул с человеком в красноармейской форме. Он полулежит спиной к беседующим офицерам, его черноволосая голова завалилась на бок.
       -- Дивизия сама по себе, -- говорит Штифтер, -- а ваш нажим сам по себе. Бёме!
       Из смежной комнаты появляется верзила с надменным лицом в черной униформе со знаками различия унтерштурмфюрера. Входя, он скользящим движением, словно кошка мышку, цепляет завалившегося на стуле человека. Короткий вопль. Бёме стоит перед офицерами, держа за шиворот молодого человека с семитскими чертами и громадными зрачками на побелевшем лице. Он держится на одной ноге благодаря презрительной помощи Беме. Другая нога пленного неестественно вывернута вовнутрь.
       Вопль раненого сливается с петушиной командой Крайса:
       -- Посадить! Извольте выполнять!
       Беме волочит раненого обратно и швыряет на стул. Сидящий на подоконнике солдат протягивает раненому сигарету, тот по-немецки посылает солдата к черту.
       В окна доносится близкая пальба танковых пушек.
       -- Ваши ребята очнулись от дневного сна,-- комментирует Штифтер. -- Я предельно разочарован, господин подполковник. Прошу вас выйти и дать мне допросить пленного.
       -- Позвольте мне самому допросить пленного, Альберт, -- не слишком убедительно переходя на дружескую ноту, говорит Крайз. -- Позвольте мне также отпустить его после допроса и переправить через боевые порядки. Он еврей, но не комиссар. И он ранен.
       -- Вы не вникаете в директивы, Крайс. Победа нужна нам не любой ценой.
       -- Что с вами сделалось, Штифтер? Вы вИнец, светский человек...
       -- Война ожесточает, -- улыбается венец. -- Вы этого не заметили, Крайс? Значит, вы ещё не воюете.
       -- Бальтцер! -- Солдат соскакивает с подоконника. -- Какого черта вы приволокли "языка", который рта не раскроет??
       -- Я приволок того, кто попался, господин полковник, -- дерзко отвечает Бальтцер командиру, перекрывающему проем двери.
       -- Позвольте... -- Штифтер пытается пройти мимо.
       -- Альберт, ведь вы не можете не понимать, как пресловутые директивы осложнили нам войну. Не зря новый командующий терпеть не может черные галифе...
       -- Значит, он разделит судьбу предшественника, -- роняет Штифтер и протискивается в дверь. -- Вам не стыдно пугать меня дружбой со своим однокашником?
       -- А вам играть на стороне тех, кто ссорит нас с цивилизованным миром?
       -- Я буду горд, что не убоялся ответственности. Бёме!
       Бёме входит с портфелем.
       -- Ну-ка, любезный, скажите нам, кто прикрывает ваш фланг по склонам гор.
       Пленный глядит в сторону. Рот изуродован недавним, но уже зажившим ранением, и от этого кажется, что он улыбается.
       -- Бёме!
       Из портфеля Бёме с непостижимой быстротой извлекает простой столярный молоток и несильно ударяет раненого по перебитому колену. Нечеловеческий вопль, и раненый начинает сползать со стула. Штифтер поддерживает его, Бёме выплескивает в лицо стакан воды. С мучительным стоном, стараясь коснуться колена, раненый мотается на стуле. Штифтер придерживает его руку.
       -- Вам нет смысла упрямиться, -- говорит он, -- все мы смертны. Как -- вот вопрос.
       Бёме снова ударяет раненого с той же силой, но, видимо, прицельно, потому что от вопля в дверь просовывается испуганная физиономия вестового полка.
       Глаза пленного утрачивают людское выражение. В них такая злоба, что у Бальтцера поднимаются волосы на затылке.
       -- Будь проклят, -- говорит пленный. -- Ты увидишь пожар Берлина.
       Выстрел. Бёме швыряет руку на ремень, но пленный уже сполз со стула, а Крайс прячет в кобуру пистолет:
       -- Вы правы, Штифтер, не надо бояться ответственности. Бальтцер, уберите тело и велите доставить его за боевые порядки. Он не изувечен.
       Штифтер смотрит на Крайса с холодным бешенством.
       -- Вы понимаете, что натворили? Это единственный пленный за много дней! Я буду докладывать об этом специальным рапортом.
       -- Xоть гроссбухом, майор, -- отвечает Крайс. -- У нас здесь война, а не живодерня, и эти вещи воюющие на передовой различают.
       -- Да? Прекрасно! Тогда позаботьтесь о том, чтобы разведать склоны!
       -- Можно мне, господин полковник?
       -- Идите, Бальтцер. Возьмите надёжного товарища. Могу я чем-то ещё быть вам полезен, майор?
       Штифтер выходит, на ходу надевая фуражку, за ним следует Бёме.
       Солнце склоняется к западу. Стрельба слабеет.
       Вестовой полка сообщает, что убит обер-лейтенант Энгель. Крайс вскакивает, садится и прикрывает рукой глаза. Вестовой тихо выходит: Энгель был любимцем командира и наиболее вероятным кандидатом на должность адъютанта полка.
      
      
       Бальтцер сидит на склоне над небольшим, в несколько домов, поселком цементного завода. По роду задания интересовать его должен заросший дубняком и кустарником склон балки с варварским названием. Именно там возможно расположение русских. Но взгляд шарит по округе, по причалам. Там, в контуре города, застыли стрелы портовых кранов. Солнце огромное, слегка сплющенное, оно выделяет решетчатые конструкции ферм. Эффектно -- черное кружево на багровом фоне. Вода Цемесской бухты отливает красным и синим. Тихо. Курортное место, бархатный сезон... Дерьмо кошачье!
       Он сидит на виду, хотя знает, что русские отличные стрелки. Выпадают такие дни, когда не слишком себя любишь и не слишком стараешься уберечься. Сегодня такой день. Да и солнце, хоть тусклое, светит русским в лицо.
       Дерьмо задание. И сам он дерьмо. Так получилось. А там он, невольный свидетель перепалки начальства, сообразил, что проклятых этих склонов не избежать, и, значит, лучше самому пройти их перед тем, как всех погонят скопом.
       Рядом, распластавшись, будто под обстрелом, лежит Питер Шуман. Он лет на десять старше Бальтцера, добрый прихожанин. Оглядывая местность, Бальтцер прикидывает, не прогадал ли он, выбрав Шумана с его травоядным мировоззрением и благообразностью движений.
       Фермы кранов на эстакадах завораживают. Новороссийск нисколько не напоминает Гамбург, но отсюда, с высоты, вид словно из кабины его крана на островах у Нордер-Эльбе при пересечении с железнодорожным полотном. Вид на озеро и ботанический сад особенно хорош осенью. Хотя кирхи лучше смотрятся зимой. На фоне туманного неба их шпили так меланхоличны...
       Цело ли это? Англичане бомбят вовсю. Гамбург - порт...
       -- А если русские нас заметят? -- вдруг спрашивает Шуман.
       -- А мы забросаем их гранатами, сынок, -- лениво отвечает Бальтцер.
       -- А если их будет так много, что?..
       -- Тогда мы их съедим, -- перебивает Бальтцер. -- Противно, но ничего не поделаешь, война.
       -- Мерзость пред Господом всякий надменный сердцем. Можно поручиться, что он не останется ненаказанным.
       -- Не тебя ли господь избрал орудием? Но учти, судьба у нас одна.
       -- Судьбы разные, конец один, -- с горечью соглашается Шуман. -- Не те времена, чтобы Господь щадил Содом и Гоморру для десяти праведников, да и тех не найдется в нашем стане.
       -- Красиво говоришь. Сыплешь перлы. Карать нас будет не господь.
       -- Когда Господу угодны пути человека, он и врагов его примиряет с ним, -- отвечает Шуман. -- Наш путь не угоден Господу.
       Бальтцер старается не слушать. Но слушает. Гениально прост план фюрера. Все они теперь заложники собственных деяний.
       А дома мать, Ульрика и теперь уже восьмилетний Микаэль. Нелепый пленный, и эта разведка во искупление...
       Он закурил и повесил голову.
       Отпуск, отпуск! Очередь в числе первых, как только придет приказ о возобновлении отпусков. Не опоздает ли приказ?
       Простофиля Шуман лопочет об опасностях, вряд ли подозревая, откуда их ждать. Но пошёл, вопреки страху. Вот что порядочность делает с людьми. Сам-то неглуп, а страх его глуповат и неуместен. Не снял каску, хотя лежать в ней щекой на грунте не очень удобно. Может, он прав в своём убеждении, и его господь бережёт лишь того, кто бережётся сам...
       Бальтцер набирает горсть камешков и один небольшой двумя пальцами с силой запускает по каске. Шуман садится и оторопело смотрит.
       -- Стреляют, -- сообщает он. -- Меня ударило по каске.
       -- Стреляют? -- смеется Бальтцер. -- Экое безобразие! Зря ты вскочил. Второй пулей тебя кокнут наверняка.
       Шуман видит камешки в руке Бальтцера и вздыхает:
       -- А я и впрямь подумал, что в меня попали.
       -- Если бы попали, ты бы уже не думал. Эти каски только кур поить.
       Шуман качает головой, снова устраивается поудобнее, а Бальтцер погружается в обдумывание предстоящего дела.
       Перед уходом он видел, что от моря до шоссе позицию принимает 16-я портовая команда, эта банда головорезов. Значит, полк перенацеливают на свой же левый фланг. И подкрепление появилось, он узнал чернявого Мадера из 1200-го. При таком обороте дела старый лис Крайс шанса не упустит. Наступать придется как раз там, где разведываешь.
       Преподобный Шуман сокрушается, что господь покинул его в нечестивом стане, однако уверен, что всеблагой встретит его у врат. Ублюдочная надежда, но у тебя нет и такой. Единственная надежда -- снова обмять Ульрику, пылкую любовницу и любимую жену. Все, что досталось в жизни. Сын? Тебе было почти тринадцать, когда погиб отец. Итог: отец участник Гамбургского восстания, сын воюет против его идеалов.
       Он вспомнил 1932. Был день, когда в самом центре, у громоздкого и холодного фасада "Чилеxауза" штурмовики забили железными палками парня из его смены. Он вернулся домой, и его тошнило. Потом пришёл сосед. Он жил в доме давно и наверняка знал об участии отца в восстании. Сосед принёс форму и весомо сказал: "Это от моиx ребят. Бесплатно. Завтра будем стоять здесь".
       Он не посмел не выйти. С улицы, подняв глаза, увидел за стеклом бледное лицо матери. Беременная Ульрика пряталась в спальне.
       С первого появления он стал любимцем штурмовиков. Им внушали почтение его светлые глаза, волосы, уже начинавшие седеть, его меланхолические шутки, им смеялись все, кроме него самого. Но особенно его скупые жесты, точные движения -- всё, чем он был обязан своей профессии. Он не вступил в партию и ухитрился выйти из штурмовых отрядов: родился сын, он много работал, кормилец...
       И вот приволок пленного вместо того, чтобы прикончить. Чистоплюй. В выговоре старого лиса столько было презрения...
       К чёрту, не желаю об этом думать...
       Море баюкает на своей глади отблески вечерней зари, и от этой картинки в памяти возникают навек заученные в школе строки Гете:
       "Бежит волна, шумит волна - задумчив, над водой сидит рыбак. Душа полна прохладной тишиной. Сидит он час, сидит другой... Вдруг шум в волнах притих, и влажною всплыла главой красавица из ниx... "
       Мысль бежит дальше, он пугается: случайность, знамение? Чьи молитвы отвратят беду, подстерегающую солдата?
       Он вспомнил жуткие звуки рукопашной -- хлюпающие, мяукающие, урчащие... Самое скверное -- иметь дело с матросами. Здоровенные лбы, как на подбор, и держатся вместе...
       -- Шуман, что ты думаешь о маршруте?
       -- Благоразумный видит беду и укрывается, неопытные идут вперед и наказываются, -- бубнит Шуман и выбирается из каски. Вовсе он и не спал.
       -- Да ты просто фонтан премудрости. Ручаюсь, это открыто тебе твоим господом только что, иначе ты не вызвался бы.
       -- Не святотатствуй, не произноси имя Господа всуе. Нам шаг до преисподней, а ты и на пороге богохульствуешь и сквернословишь.
       -- Слушай, Шуман, кошачье дерьмо, заткни xайло и отвечай мне, твоему командиру, по делу. Понял, сынок? Не то я тебя быстро наставлю на путь истины. -- Шуман молчит. -- Пойдём, как только стемнеет. Русские, наверно, тоже ждут этой поры -- попить-поесть, перевязать вавки. Мы обогнем балку повыше створного знака, пройдём с километр по направлению к вершине вон той горы, а от неё повернем обратно, к противоположному склону балки. Когда пойдем вниз, будь настороже. Никакого шума! Если меня убьют или ранят, бросай меня и расскажи в штабе, что видел. На этом месте оставь примету. Ну, палку какую-нибудь. Понял? Чудо какой ты у меня понятливый. Откуда ты такой? Аx, из Бамберга... И что, у вас там все такие? Ладно, отдыхай, я подниму, когда придет время.
       Командиру пристала заботливость. Покойный капитан Шредер не останавливался на постой, не расположив всех солдат батальона. Обер-лейтенант Энгель тоже... Новое офицерское пополнение не из таких. Всё мельчает...
       Море погасло. А в Гамбурге ещё светло. В водах Нордер-Эльбе отражаются дома, причалы. На кране кто-нибудь да работает, нисколько не интересуясь тем, что раньше здесь трудился примерный семьянин и потомственный докер Гонар Бальтцер...
       Нет пути назад. Все мы заложники, повязанные кровавой порукой...
       -- Сидит он час, сидит другой... вдруг шум в волнах притих... и влажною всплыла главой красавица из них... -- бормочет Бальтцер.
       Шуман поднимает голову:
       -- Глядит она, поет она: "Зачем ты мой народ манишь, влечешь с родного дна в кипучий жар из вод?" Ну разве это не о нас, господин ефрейтор?
       -- Заткнись! Вставай, шевелись! Пошли.
      
      
      
      

    ? ? ?

      
       Капитан первого ранга Xолостяков со сборным отрядом уматывает с позиций. На душе у него скверно. Позади немцы. Остаться -- пропадёшь ни за грош. Впереди похуже немцев -- заградотряды СМЕРШа. Уходит Xолостяков и от немцев, и от своих, лишь бы не коснуться. В этой задаче нет места аксиоме о кратчайшем расстоянии между точками. Кратчайшее то, при котором выживешь. И поэтому пробирается Xолостяков со своим маленьким отрядом по сложной траектории к 9-му километру Суxумского шоссе. Там штаб военно-морской базы, которой командиром быть имеет честь кап-один Xолостяков.
       Ретираде предшествовали следующие обстоятельства.
       С утра шум боя стал доноситься так ясно, что у штабных повытягивались лица. Шоссе опустело. Ни туда, ни оттуда. Связь с начальником гарнизона оказалась прервана. Xолостяков хмуро глядел на умолкшие телефоны. Кипучей натуре его противопоказано бездействие.
       Вдруг зуммер. Начштаба сорвал трубку и шепнул Xолостякову:
       -- Командующий армией!
       -- Слушаю, товарищ командующий!
       -- Не могу связаться с вашим начальством, вынужден дать приказ через его голову. Противник рвется на Суxумское шоссе. Возьмите людей и заткните дыру в районе вокзала.
       А по шуму боя ясно, что вокзал для немцев - давно пройденный этап.
       Xолостяков сказал, что сил и у него никаких, только штаб.
       -- Берите свой штаб и идите, -- рявкнул командующий. СМЕРШ маячил и перед ним.
       Но и Xолостяков пуганый. Это теперь он кап-один, а раньше был комбриг, из перспективных. Уж ему-то СМЕРШ!..
       -- А-а, пропадай моя телега! -- кричит он. -- Разбирай автоматы! Штабисты, писаря, повара, телефонисты -- по коням!
       На "эмке" и полуторке добрались до зоны боя и попали в кашу, в слоёный пирог. Неуправляемые советские слои перемежались организованными немецкими. Несколько стычек -- и от штаба остались ошмётки. Зато прибились под команду остатки других подразделений, и с этим отрядом пробирался недавно бравый, а теперь контуженный и порядком растерянный кап-один.
       Он так и не понял, что контузия не была случайной. За ним в его командирской форме охотились прицельно.
       Темнеет. Закат обещает пасмурную ночь, выгодную немцам, но не обороняющимся.
       Xолостяков соображает, где бы поставить в оборону сборный взвод, оставшийся на руках. Привести в тыл означает немедленный расстрел. Да и есть за что: линии обороны не существует.
       Пробираясь в сумерках низами и лощинами хорошо, в общем, знакомой местности, бравый кап-один xмуро думает о том, что, потеряв сознание после контузии, он отстал от своих и на полчаса оказался вне поля зрения подчиненных. СМЕРШ на такие вещи смотрит как? Остался без надзора -- мог вступить в сговор с врагом. Чушь, конечно, но виноватых искать станут непременно. Шутка ли, такой город -- порт, база флота, стратегическое направление... Поди докажи потом, что не верблюд. Автоматный диск разворочен, китель пробит? Да этих ублюдков хватит на то, чтобы сделать ещё насколько дырок в кителе с ним вместе, а уж потом сравнивать отверстия и говорить: "Да, похоже, то немецкие пули были. Надо было его из кителя-то вынуть..."
       Отряд огибает Адамовичеву Балку. Это самое узкое место между горами и морем. Южнее постреливают, а здесь тихо. Конечно, от этой кучки толку мало, но... Поставить её на фланге тех, кто держит оборону у моря -- и баста. Сколько поставил? Сколько было. Где сам-то был, когда пропал? На этот случай что-нибудь героическое он соврёт. Тут помогут и значительные черты лица, и умение сыграть, если надо. Да и настоящие же всё же пробоины на кителе и в автоматном диске.
       Сумерки сгущаются. Xолостяков останавливает отряд и велит рассыпаться вдоль склона балки. На фланге, где балка смыкается, ставит усиленный дозор. Прикидывает плотность. Получается что-то вроде поста на каждые пятьдесят метров.
       -- Стоять насмерть! -- велит он старшине. -- Подкрепление подойдет.
       -- Есть, товарищ капитан первого ранга!
       С тяжёлым сердцем покидает он рубеж. Подкрепление не подойдет. Все силы он знает наперечёт. Последняя боеспособная часть отрезана на Тамани -- 305-й Отдельный батальон.
       Что станет через несколько часов с этими?
       А самому как отвечать за то, что живым вернулся?
       "Сколько оставил? -- Сколько было!"
       Томительный звук возникает в темноте. Xолостяков привычно думает о ночных бомбардировщиках, но спутники идут молча, и он относит звук за счет недосыпания, контузии, усталости. Словно лопнула где-то в черном беззвёздном небе звучащая струна.
      

    ? ? ?

      
       Бальтцер лежит в карьере на обширной территории завода "Пролетарий" и вполне представляет скромное расстояние, отделяющее его от русских. Вся надежда на то, что русские не ищут контактов.
       Карьер круглый, ступенчатый. Бальтцер лежит на верхнем ярусе, у края. Над этим щербатым краем шумит ветерок. Бальтцер обоняет запах усохших травинок, их в темноте с тихим скрежетом колышет ветер где-то на уровне его глаз. Карьер позади Бальтцера раскрыт, западной стены нет. Там видна часть города: тусклые зарева, багровые хвосты дыма и полыхание в жутко светящихся каркасах домов.
       А здесь тихо. И Шумана уже нет рядом...
       ...У створного знака они оставались долго. Одиночные русские отступали почти бегом, связываться с ними в задачу не входило. Ветерок с моря после заката стал свежим. Бальтцер продрог. Некоторое время лежали неподвижно, потом Бальтцер придвинулся поближе к Шуману: запасливый святоша был в шинели.
       -- Когда мы завоюем эту жуткую страну, Шуман, я буду хлопотать о выделении тебе персонального прихода, там ты станешь замаливать грехи нашего воинства. Но чтобы я, твой земной заступник, не испустил к тому времени дух, пусти меня под свою шинель. Не держи зла, не по-христиански это.
       Шуман, не вставая, выпростал руки из рукавов шинели. Вдвоем они накрылись ею, прижались спинами. Бальтцер согрелся. Неприязнь к Шуману сменилась подобием симпатии. От святоши не воняло. То ли он ухитрялся мыться, то ли и впрямь срабатывала святость.
       -- Шуман, ты кто по профессии, парфюмер?
       -- Печатник, -- буркнул Шуман.
       -- Соци? Все печатники соци.
       -- Господу одинаково неугодны все партии.
       -- Болтаешь, сынок... Смотри, доболтаешься.
       -- Все там будем, -- ответил Шуман, и Бальтцер почему-то загрустил.
       Из состояния грусти его вывели муравьи.
       -- Шуман, ты и впрямь святой! Лежишь на муравейнике -- и хоть бы что! Вставай, пора двигаться.
       Он вылез из-под шинели, Шуман встал и молча натянул её на себя.
       Пошли на северо-восток. Подъём временами был крут, и Шуман, обременённый шинелью, да и годами не юноша, стал пыхтеть.
       -- Потише! -- шепнул Бальтцер. -- Оставь здесь манерку, брякает.
       Чувства его словно ощетинился щупальцами, каждое осязало, прислушивалось, принюхивалось.
       Он улавливал:
       -- запахи: пыль и сернистая вонь -- воронка, пряный аромат танина -- дубовый лист, роща;
       -- звуки: свист ветра в ушных раковинах, шорох ветра в кустарниковой листве, стук соударяемыx ветром сухих стеблей -- и ничего иного вблизи, кроме ветра;
       -- предметы (xоть ему самому это казалось неправдоподобно): яма впереди, выступ скалы, горная сосна...
       ...и -- стоп! -- запах железа и засохшей крови. Силуэт. Сгущенная тьма.
       Стрелять -- выдать себя. Не стрелять? быть убитым? Миг решает! Боже, спаси! Шуман, дерьмо кошачье, куда он прется?! Ужас...
       Он вздёрнул голову и уставился в небо, в мрак. Стиснутое запястье Шумана покорно замерло в его руке.
       Ну, убьют. Убьют! И что? Мир не рухнет. Эльба всё так же станет впадать в море.
       Он обкладывал себя последними словами, заставлял успокоиться.
       И успокоился.
       Бесшумный шаг вперед. Тьфу! Изуродованная пушка.
       Двинулись, прошли ещё немного, и Бальтцер с изумлением отметил, что продолжает всё так же считать шаги.
       Теперь они шли почти на восток. Ветер задул в спину, и это Бальтцера тревожило: желательно самому обонять противника, а не рассылать запахи по ветру. Возросшее умение русских -- это и умение принюхиваться.
       -- Отдыхай, -- шепнул он Шуману. Тот плюхнулся на землю. -- Вершина горы черт-помнит-её-название, пятьсот метров над уровнем моря. Отсюда потопаем вниз так тихо, как топал ты разве что в животике у мамочки. Если станешь шуметь, я сам прихлопну тебя, и ты при этом издашь не больше звуков, чем клоп, которого ты давишь ночью на перине. Понял?
       Шуман отдыхал, а он нетерпеливо стоял над ним. В 22:00 он тронул Шумана носком сапога и сказал:
       -- Вставайте, архиепископ, дела.
       Теперь спускались к балке, той самой, с варварским названием. Сам бог велел русским занять там позицию. А при таких тревожных обстоятельствах оборона всю себя покажет огнём, даже если стрельнет один. Малоприятная перспектива, но война вся малоприятна.
       Шуману он велел отсчитать двадцать шагов в сторону и двигаться параллельно. Чтобы не сбился, идти прямо на большой пожар в восточной части города. Каждые пятьдесят шагов остановка. Приседать и находить силуэт другого. Ритм движения -- раз, два, три. Сигнал тревоги -- писк летучей мыши. Львиный рев, конечно, громче, но это насторожит русских: до сих пор львов здесь не водилось, мы первые.
       Он так и не узнал, улыбнулся ли Шуман в этом месте его наставления.
       Некоторое время Бальтцер колебался: самому ли идти по краю балки или пустить Шумана? Пошел сам: надежнее.
       Год назад таких предосторожностей русские не стоили. Да, вымотались мы, подумал он и сморщился: кой черт -- вымотались... Они нас вымотали!
       Двигались тихо, Бальтцер едва слышал собственные шаги. Слева он ощущал уплотнение тьмы -- бесшумно идущего Шумана. Когда в очередной раз Бальтцер присел, он подумал, что розоватое зарево вдоль бухты может проявить их силуэты. Не велеть ли Шуману идти согнувшись? Не помешает, решил он, и стал сближаться с напарником. И только сделал шаг, как впереди раздался не очень умелый крик совы и почти сразу резкий окрик по-русски: "Стой! Кто идет?"
       Бальтцер присел. Прогремел оглушительный выстрел, и вспышка ослепила его до боли в глазаx. Он упал, тут же грянул второй выстрел, и Бальтцер с раздражением подумал, что осёл Шуман откроет сейчас по этим вспышкам автоматный огонь. Однако прошла секунда, вторая, Шуман, слава богу, не стрелял, зато Бальтцер стал опасаться, не убит ли Шуман наповал одним из этих выстрелов, хотя в темноте это было так же вероятно, как взрыв мочи в ночном горшке.
       И вдруг там, неожиданно близко, ночь разверзлась плотной красноватой вспышкой, и она обрисовала силуэт Шумана, стоящего на коленях и опрокидываемого взрывом.
       Бальтцер ещё не успел сообразить, а уже рванулся к Шуману. Шуман лежал на спине, подвернув под себя ногу, и что-то лопотал одними губами, почти без дыхания. Бальтцер, как за ручку снарядного ящика, схватил его за ворот и потащил обратно к вершине. Всё происходило бесшумно. Спустя минуту раздался ещё выстрел, но пуля пропела выше и левее. Наверно, русские обнаружили кровь.
       Бальтцер перестал волочить Шумана и склонился над ним.
       -- Шуман, -- шепнул он у самого уха.
       Шуман не прекращал лопотания. Бальтцера охватил страх. Он стал ощупывать шинель Шумана. На плечевом шве кровь вытекала тонкой пульсирующей струйкой.
       Вот тебе и вероятность попадания, подумал он, вот тебе и взрыв в ночном горшке...
       И тут его словно обжгло: Шуман был ранен в плечо пулей, в такую болевую точку -- и не закричал! молча стоял на коленях, пока его не доконала русская граната. Мозгляк Шуман, святоша Шуман!
       -- ...И от века до века Ты -- Бог. Ты возвращаешь человека в тление и говоришь: "Возвратитесь, сыны человеческие!" Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошел, и как стража в ночи...
       Шуман шептал псалом.
       Бальтцер зашарил по шинели, добрался до живота и отдернул руки. Живота не было. Потрясённый, он тёр ладони о скалу, а Шуман продолжал на прерывистом дыхании:
       -- Ибо исчезаем от гнева Твоего и от ярости Твоей в смятении. Ты положил беззакония наши пред Тобой и тайное пред светом лица своего...
       Не отдавая отчета в том, что делает, Бальтцер поволок Шумана по склону. Вдруг у него возникло чувство, что то ли это сон, то ли игра, и Шуман стал казаться большой тряпичной куклой, которую по условиям игры он обязан доставить к финишу -- и тогда им зачтут победу...
       Тут ужас происходящего пронзил его с такою силой, что он выронил ворот шинели, и зажал руками рот, потому что -- словно маятник качнулся назад -- зримо представил на месте Шумана себя и увидел, что это у него, у Гонара Бальтцера, докера из Гамбурга, утроба размолота в кровавое месиво, а его волокут за шиворот бездонной ночью, и рядом, прилипая и пружиня, жалко тянутся по шершавому камню его кишки...
       Он припал ухом к неровно дышащему рту.
       -- Шуман! Молись. Нас никто не слышит. Ты понимаешь?
       Он не думал так, но что-то побудило его сказать это, что-то более сильное, чем страх перед несомненной опасностью.
       В горле Шумана заклокотал вопль, он подавил его.
       -- Оставь, -- зашептал Шуман, -- не волоки меня, слуга Сатаны, я сейчас умру... Ибо отнял у нас Господь и справедливого вождя, и судью, и пророка, и прозорливца, и старца, и дал нам отроков в начальники, и юноша нагло возносится над старцем, и нет нам исцеления...
       Теперь шепот Шуман стал сиплым, дыхание всё торопливее и короче.
       -- Господи, прими душу... не достало ей сил сопротивляться надменным князьям земли и идолам иx...
       Шепот пресекся. Шумана сотрясала икота. Короткие, невероятной силы спазмы. Из развороченного живота несло смрадом. Бальтцер сидел, стиснув лицо ладонями. Визжащие звуки сводили его с ума.
       Вдруг всё прекратилось.
       -- Всё, -- сказал Бальтцер и испытал облегчение.
       Он взял автомат Шумана, вынул бумаги из карманов, с шеи снял солдатский жетон. Потом сложил Шуману на груди руки и проверил, закрыты ли глаза. Он делал это буднично.
       -- Всё, -- снова сказал он.
       Едва уловимый звук возник в черном небе. Бальтцер стал на колени. Времени не было, да и молиться он не умел. Он повторял "Прими, боже, душу его, прими, боже, душу праведника", пересыпая ругательствами. Его не беспокоило, как на это посмотрит бог. Он просто подумал, что Шуман не умоется на рассвете, не окинет взглядом пейзаж и не произнесёт сентенции, над которой кой-кто посмеется, но тихо, не вслух.
       Шумана нет больше.
       Он двинулся вниз, держась балки. В карьере устроил новый наблюдательный пункт. Со склона изредка скатывались и рвались в карьере гранаты. Позади по-прежнему полыхало зарево пожара, который лишь полчаса назад светил бедняге Шуману.
      
      

    ? ? ?

      
      
       Кап-один Xолостяков, будущий адмирал и герой, с возрастающей тревогой шагает к штабу на 9-м километре Суxумского шоссе. Ощущение такое, словно он не отступает, а ведёт немцев за собой. Последний старший офицер с оголённого участка фронта уходит в тыл. Конечно, никто его не освобождал от командования военно-морской базой, но это объяснение не для СМЕРШа. А остаться у балки -- станешь грудой падали.
       Невнятный звук лопнувшей струны переходит в ритмичное звяканье, и спустя мгновенье понуро идущий в сопровождении спутников кап-один вдруг осознает, что это -- наяву!
       Он становится посреди шоссе и голосом, звенящим от радости, поет:
       -- Сто-о-ой, кто иде-е-ет!
       Идет овеянный славой 305-й Отдельный батальон морской пехоты. Тот самый, отрезанный на Таманском полуострове огрызающийся арьергард. До того доогрызавшийся, что немцы решили его не замечать. Тем паче, что у них у самих с силами не густо. Какое там, подавляющее преимущество в живой силе и технике, откуда? Отрезали этот 305-й -- и забудем о нем. А черноморские катерники, тюлькин флот, ночью нашли батальон на песчаной косе и -- шёпотом! -- вывезли в Кабардинку. Там его, многострадальный, встретил приказ-награда: отсыпаться трое суток!
       Спустя два часа батальон был поднят по тревоге и снова двинут в огонь -- занять оборону в районе Мефодиевки.
       -- А-а-а-атставить! -- жовиально кричит кап-один. -- Батальону принять рубеж по склону Адамовичевой Балки! Быть готовым к вражеской атаке немедленно!
       Полчаса спустя, в штабе на 9-м километре, кап-один показывал дырки в кителе и уснащал рассказ героическими подробностями. Штабисты вкладывали персты в дыры и восторженно матерились.
       Синкопирующая струна тут больше не звучала...
      
      

    ? ? ?

      
      
       Дважды Адик приносил Казимиру воду. Казимир глядел ничего не выражающим взглядом. Стало почти темно, но в сухом воздухе лицо Казимира было отчётливо. Он протянул к Адику руку и зевнул. Глаза стали закрываться, рука упала. Адик подумал, что он засыпает, как вдруг Казимир со всхлипом втянул воздух и выдохнул, на миг раздув при этом щеки. Глаза раскрылись. Они сделались спокойны и добры. "Бери, мальчик, теперь я ни за что не отвечаю".
       -- Казимир, -- позвал Адик.
       Поляк не ответил. Адик взял его руку. Рука была прохладная и тяжелая. Костлявая грудь под пиджаком не шевелилась. Адик двумя пальцами -- он уже видел, как это делают, -- закрыл ему глаза, взял плитку жмыxа и поплёлся домой.
       Мама разжигала огонь и надрывно кашляла. Адик подложил в печурку жмыx, и в кастрюле забулькало.
       -- Что в школе? -- спросила мама.
       -- Казимир умер, -- шёпотом сказал мальчик.
       -- Тот, что пробирался в армию Андерса?
       Адик кивнул.
       -- Ну! -- прикрикнула мама и подавила кашель. -- Не раскисай! Это не вчера началось и не завтра кончится!
       -- А у Мишки папу убили,-- сказал Адик.
       Мама выронила нож, повернулась.
       -- Как -- убили? -- тихо сказала она. -- Я Мишину маму сегодня...
       -- Мишка ей не сказал.
       -- А тебе сказал?
       Адик отрицательно мотает головой.
       Мама подходит, присаживается на корточки, вглядывается в его выгоревшие на солнце глаза, и видит в них такое... Она прижимает сына, целует в упрямый подбородок и отходит к кастрюле.
       Адик вынимает скрипку и отворачивается в угол, к кровати. Невнятное бормотание, пиццикато, протяжная нота -- и вдруг такой вопль вырывается из инструмента, что за ситцевыми перегородками смолкают говор и крики. Занавеска распахивается, на пороге соседка Маргарита, её растрепанные волосы и горящие глаза наводят на мысль о грандиозном скандале. Сарра дернулась к сыну, Марго схватила её за руку. В неистовых, обведенных синяками глазах невыплаканные слезы. За нею молча толпятся три её девочки, все от разных отцов, и две соседки с маленькими на руках.
       Простой звук неизбывного страдания на одной почти ноте звучит в ночи.
      
      

    ? ? ?

      
       Бальтцер добрался до штаба полка вскоре после полуночи, молча бросил на стол жетон Шумана и доложил результаты разведки. Балка охраняется редким заслоном. Но, возвращаясь через карьер -- с большим риском, о чем он умолчал, -- он слышал приближение воинского подразделения, которое заняло оборону по восточному склону. На вопрос Крайса о численности, Бальтцер ответил, что, судя по шуму, около батальона.
       Спустя два часа 305-й ОБМП был атакован полком горных егерей. Потеряв свободу маневра, немцы шли на смерть не хуже русских. Ожесточение достигло предела. Авиация бомбила батальон от зари дотемна. Одно из подразделений СМЕРШ самовольно покинуло позиции и перешло в передовые порядки батальона со своими пулеметами и обильным боезапасом.
       Костяк 305-го формировался в Москве -- 14-й отряд водного заграждения. Люди были москвичи по национальности -- русские, татары, евреи, украинцы, даже немцы. Здесь они встали насмерть. Дальше этого рубежа, несмотря на адские усилия и ночные атаки, немецким войскам продвинуться не удастся.
       А в 305-м ОБМП спустя двое суток из 600 бойцов и командиров в строю останется сорок восемь израненных и насмерть усталых людей. 19 сентября их отведут, рассортируют и снова бросят в бой.
       Странно, никто из них никогда не упомянет о струне.
       Жаль. Струна звучала.
      

    Филадельфия, 1994

      

    Альманах "Побережье", N 4, 1995

      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       2
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Межирицкий Петр Яковлевич (vsdoc4@abv.bg)
  • Обновлено: 16/02/2013. 51k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.