Григорий Берх
Бегство от истины

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Григорий Берх (podderegin@mail.ru)
  • Обновлено: 10/12/2010. 36k. Статистика.
  • Статья: Философия
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Истинный лжец не идет от субъективного насилия к пассивному и неподатливому объекту. Его кредо - не менять нечто, устремляя его к желаемому, а создавать желаемое посредством дискурсивного ·ничтоЋ.


  • Бегство от истины

    "Отрицанием лжец утверждает"

    - Оттон Фрейзингский

    Умберто Эко, "Баудолино"

    "О чем невозможно говорить, о том следует молчать"

    - Л. Витгенштейн, "Логико-философский трактат"

    - А что следует делать с тем, о чем можно говорить, но о чем все молчат?

       Отношения языка и дискурса в высшей степени непрозрачны - в них нет ни единого намека на взаимно однозначное соответствие. Язык имеет, быть может, более весомый онтологический статус; сам факт наличия языка дает фундамент, основу для возникновения различных дискурсивных порядков. Последние включают в свой состав как непосредственное использование языка в процессах коммуникации (обыденной и специальной), так и тщательно регламентированные практики написания (интерпретации, комментария) текстов. С другой стороны, дискурс появляется одновременно с языком как его неизбежная эманация; он развивается до некоторой степени самостоятельно и меняет язык, приспосабливает его под себя, подчиняет своим правилам. Язык, в свою очередь, преломляется в речевых практиках и практиках, с речью связанных. Преломляется - и преломляет их. Поэтому неясно, где кончается власть языка и начинается власть дискурса. Язык и речь переплетаются друг с другом столь тесно, что проведение четкой границы между ними оказывается невозможным. Неразрывность взаимодействия этих смежных феноменов может быть высказана так: если предпосылка, дающая некие возможности - это язык, то процесс их осуществления - это дискурс.
      
       Статья Фуко "Порядок дискурса" выражает один из наиболее известных подходов к рассмотрению речевых практик. Статья по своей форме является программным произведением; в ней лишь намечаются приблизительные направления будущей работы, формируется понятийный аппарат, нарабатывается проблематика и методология. Поэтому тот факт, что прочтение "Порядка..." может оставить открытыми ряд вопросов, выглядит вполне ожидаемым и даже закономерным. Например, совсем непонятно, что делать с историей. Как в условиях настолько жестко детерминированной и закрытой системы может появиться что-либо действительно новое, не обусловленное нынешними данностями? Если сделать вопрос более общим, он будет звучать следующим образом: Как здесь вообще возможна история - не кумулятивное поступательное движение, связанное с равномерным усилением всех характеристик системы (с каузальным переходом от причины к следствию), а качественное, эпистемологическое развитие? Фуко не склонен напрямую отвечать на эти вопросы; он скорее описывает, нежели объясняет.
      
       Вопрос об источниках движущей силы истории - вопрос не только сложный, но и опасный. Такая форма вопрошания исторического была характерна для так называемой "спекулятивной" философии истории, то есть для метафизики. Она предполагала, наряду с нахождением некоего "субстрата", источника развития, телеологизацию исторического процесса. Генезис и дальнейший ход истории объяснялись действием некого трансцендентного начала, например, последовательным "самоосознанием" Абсолютного Духа (в диалектике Гегеля). Следовательно, предметом рефлексии и поиска такого рода философских концепций служили якобы скрытые от "непосвященных" принципы, которым подчиняются прошлое, настоящее и будущее. После ряда попыток преодоления метафизики угол зрения сильно смещается; объектом анализа новой, "критической" философии истории становятся такие понятия, как "рассказ о прошлом" и "язык историка". Вопрос об основаниях возможности истории или отходит на второй план, или вовсе исчезает из рассмотрения. Мне он, тем не менее, интересен. Если Гоголь хотел знать, куда летит "птица тройка", то мое любопытство вызывает другой вопрос - почему она вообще куда-то несется? Действительно, что это за кони, что несут ее по неисповедимым путям истории?
      
       Дискурс (в статье Фуко) являет собой как сознательную языковую деятельность, подчиняющуюся некоторому своду правил, так и структурирующее ее бессознательное. Упорядоченное социокультурными нормами применение языка очерчивает и размечает дискурсивное поле, организованное дискретно. Дискурс предзадает поток, течение, которому нужно следовать. "Нужно", фигура принуждения, маскируется мнимой очевидностью предложенных решений: дискурсивные механизмы должны убеждать людей, что им не приказали, а так и должно быть. Явное насилие порядка слов предстает очевидностью порядка вещей, "внешней", незнаковой реальности. В предельном случае дискурс - это автономная совокупность непрерывно воспроизводимых языковых практик, не нуждающихся для своего существования ни в чем ином, кроме самих себя (и не предполагающих существования этого иного). Здесь любое движение - это движение по кругу, а любое начинание - это продолжение. Подобная знаковая система тяготеет к самотождественности. Она стремится просто "быть", а не "быть чем-то", так как последний вариант предполагает наличие иного бытия, непостижимого и враждебного, иных реальностей, имеющих столько же прав зваться исходными точками отсчета.
      
       Порядок дискурса выполняет несколько важных задач по систематизации воспроизводящих
       его практик. Во-первых, посредством процедур исключения и прореживания текстов он подавляет некоторые опасные функции языка и распределяет властные полномочия по их использованию. Во-вторых, он сдерживает энтропию ничем не ограниченного мышления и, тем самым, "консервирует" текущее состояние системы. В-третьих, задача любого хорошо построенного дискурса - максимально полно, по возможности не оставляя промежутков, заполнить все обозримое изнутри него пространство. Получается совершенно замкнутая система, не приемлющая новизну, и тем самым - историю. Общим правилом дискурса (по крайней мере, такого дискурса, каким он описан в "Порядке..."), можно считать следующее: "Лишь то, что высказано - реально. Лишь то, что реально, может быть высказано". Всякая языковая практика воспроизводит как самое себя, свою потенциальную возможность длиться и возобновляться вечно, так и то целое, к которому она принадлежит, и чье упрямое тождество в итоге поддерживает. Процесс этот не имеет ни начала, ни конца; он абсолютно антиисторичен. Мысль, парализованная повторением, не способна не только вырваться из цепких пут социальной эстафеты, но даже и почувствовать их, помыслить иное, даже саму его возможность. Но движение и развитие присутствуют; значит, в структуре дискурса есть место и новизне, и истории, и, пусть ограниченной, но свободе. Остается лишь понять, где именно находится этот разрыв, вмещающий в себя все вышеперечисленные проявления человеческой негативности.
      
       Почему разрыв? Здесь действует старый как мир спекулятивный аргумент: если нет пустоты, то нет и движения ("...всё, что мне нужно - это несколько слов, и место для шага вперёд" - В.Цой). Так или иначе, развиваться способны только нестабильные системы. В конкретном случае: если речевые практики непрерывны, то история невозможна. История есть. Следовательно, разрывы, точки нестабильности наличествуют, нужно только найти их и увидеть. Фуко говорит о неких "промежутках", но лишь как о тех местах, где можно "поселиться, не спугнув никого", стать незаметно для целого его рядовой, ничем не примечательной частью. Но речь далее не пойдет ни об этой разновидности уже "размеченного" властью разрыва (его потенциальное содержание - сродни комментарию, повторяющему без конца одно и то же - незначительные смысловые флуктуации вокруг детерминирующего аттрактора-инварианта), ни о тех топосах, что ведут в отмеченные мистикой области откровения и пророчества. Искомый "разрыв" есть нечто принципиально иное.
      
       Можно попробовать вычислить его апофатически, путем исключения тех типов текстов и классов отдельных высказываний, которые не способны привнести новизну в порядок дискурса. Процедуры исключения, описанные Фуко, формируют в общем поле высказанного и высказываемого ряд областей, к которым потенциально может быть отнесен текст, утверждение или коммуникативная практика. Это тесно переплетенные области запрещенного и разрешенного, разумного и безумного, истинного и ложного.
      
       Дискурс всегда тем или иным образом нас к чему-то принуждает, и это, прежде всего, принуждение к истине. Только истина может адекватно функционировать и быть носителем властных полномочий; она представляет собой нечто неложное, незапрещенное и не относящееся к бреду сумасшедшего. Открыться для текстовых порядков - значит открыться для истины, быть в ней, смотреть на мир сквозь ее призму. Все, что входит в порядок дискурса (включая и ложь, и безумие), так или иначе, сопричастно истине. Фуко пишет об этом следующее: "...чтобы иметь возможность принадлежать дисциплине как целому, высказывание должно удовлетворять сложным и нелегким требованиям; прежде, чем его можно будет назвать истинным или ложным, оно должно быть, как сказал бы Кангилем, "в истинном"". Но чем же является эта истина? Это не истина в классическом, аристотелевском смысле. Речь не идет о критерии соответствия внешнему порядку вещей. В дискурсивных порядках корреспондентная трактовка истины работает, но прямо противоположным образом: не то, что соответствует реальности, истинно, а лишь то, что соответствует истине, реально. Все остальное обезвреживается, будучи вынесенным за пределы дискурса. Иными словами, критерий истины - это принцип различения реального и ирреального. Последнее составляют репрессируемые и как бы не существующие области безумного и - в меньшей степени - запрещенного.
      
       Критерием истины не является соответствие некой внешней реальности. Критерий истины - это и есть та функция, которая задает реальность, различает действительное и (не)возможное. Что здесь есть реальность, - не имеет значения; высказано, следовательно, существует. Следовательно, истина может только воспроизводить гомеостаз целого, не привнося никаких корректив. Она как бы "консервирует" реальность, четко выделяя класс истинных объектов, свойств и отношений, и тем самым изолирует ее от любых проявлений новизны. Что можно изменить в текущем положении дел, лишь говоря о вещах то, что они и так есть? То же, чего мы достигнем, если будем показывать на предметы пальцами. То есть ровным счетом ничего.
      
       Истина всегда перед глазами, так же, как и ее тень, отражение и дурное подобие - ложь. Это изнанка истины, ее полная противоположность, и при этом - плоть от плоти ее; явное принуждение к истине - это всегда и косвенное принуждение к четко установленному классу ложных высказываний.
      
       Мнимая сокровенность истины маскирует ее предельную доступность каждому, кто войдет в порядок дискурса, каждому, кто позволит ему "течь" сквозь себя. Вышесказанное верно и для лжи. Она тоже рядом, тоже перед глазами - не нужно идти далеко, чтобы соврать. Предоставляя "отобранную" ложь для всеобщего пользования, порядок дискурса сковывает более опасные проявления языка. Запрет и ложь не менее важны для поддержания замкнутости и автономности единого целого, чем области истинного и разрешенного. Они создают некий отрицательный "якорь" дискурсивных порядков, поддерживающий их целостность, монолитную структуру и - в вырожденном случае - дающий им неуязвимость. Применительно к дискурсу особого рода, подчиняющегося, впрочем, тем же правилам, Пелевин писал следующее: "Наиболее перспективной технологией продвижения гламура на современном этапе становится антигламур. "Разоблачение гламура" инфильтрует гламур даже в те темные углы, куда он ни за что не проник бы сам".
      
       Ложь как инструмент и выражение человеческой негативности неэффективна, ее использование в этом качестве сопряжено порой с совершенно неоправданным риском. Конечно, в отличие от истины, вторящей текущему состоянию "реальности", ложь хотя бы несет в себе нечто бунтарское, она отрицает то, что есть (не абсолютно, ставя под вопрос сам факт существования, но относительно, меняя лишь количественные и качественные характеристики субъекта высказывания). Но этот бунт все равно ни к чему не приводит, как не приведет и в дальнейшем - ложь всего лишь укрепляет тождественное, демонстрирует неуязвимость настоящего порядка слов. Пытаться с ее помощью "силой" снять дискурсивный центр - не самый лучший способ творить историю; последний будет активно оказывать сопротивление, прорываться через слои лжи, аннулировать ее достижения. Дискурсивная ложь - это ложь по установлению, по сговору. С тем же успехом, с каким она именуется ложью, она может быть названа также и частью истины. Поэтому бегство от истины - это не бегство ко лжи.
      
       Такие исключительные свойства воспроизводимых речевых практик навевают аллюзии на электролля Ртутеглава из "Сказок роботов" Лема. Чем сильнее по нему бьешь, тем крепче он становится. Лем об этом не писал, но можно предположить, что такой великан должен иногда позволять себя бить - хотя бы из соображений "профилактики" и "укрепления здоровья". Раздел "ложь" присутствует в структуре воспроизводимой речи по той же причине. Он собирает в себе высказывания и тексты, содержащие неправду относительно того, что существует. Всякая ложь такого рода противопоставляется вполне определенной истине; будучи произнесенной, она сразу же выявляется как ложь и далее существует с позорным клеймом лишь к вящей славе системы. Дискурсу жизненно необходимо отличаться от чего-либо, выделять свое тождество в окружающем хаосе как иное по отношению к иному, хотя бы даже и имманентному себе самому. Следовательно, одинаково важным является как отрицающее эволюцию истинное, так и обеспечивающее четкость границ ложное.
      
       Истина одна, едина и невидима, потому что кроме нее ничего нет; это такая антиутопия, побег из которой с использованием ее же средств невозможен. Чтобы победить подобное чудовище, нужны альтернативные методы, и прежде всего методы несиловые. Куда же можно бежать в поисках истории и свободы, спасаясь от мертвящей истины?
      
       Можно сойти с ума, но побег в безумие - это вряд ли хорошая идея. Безумец, не имея голоса во всеобщем хоре разума, вряд ли будет способен привнести что-либо новое в устои системы. Сумасшедшие, правда, могут вершить революции и быть пророками, но лишь тогда, когда они волей случая оказываются "в истинном", где чаще всего становятся его жертвами. Они готовы сделать шаг в сторону и отступить от общепринятых норм и канонов, но увы - никто никогда не воспримет их всерьез. Поэтому истоков истории в безумии не найти.
      
       Чтобы подвести промежуточный итог, можно сказать, что историю точно не стоит искать ни в одной из рубрик дискурсивного поля. В подобной схеме, связанной жесткой необходимостью, любой текст или высказывание автоматически оказываются отмеченными как истина, ложь или безумие. Поэтому, если брать во внимание исключительно описание дискурса в "Порядке..." Фуко, то в его рамках следует забыть про историю. Исключается любая возможность развития, система замкнута. Попытаемся достроить концепцию Фуко так, чтобы ее логичное завершение не противоречило здравому смыслу.
      
       Где же искать истоки творчества и истории? Очевидно, что не в вышеупомянутых областях "истинного" или исключенного из него. Может быть, имеет смысл обратиться к внедискурсивному? Но оно, как следует из аналитики термина, "вне дискурса", и противопоставлено ему (если и не противопоставлено, то все равно так или иначе включено - в качестве проекций и экстраполяций - в налично данную когнитивную оптику). Следовательно, этот вариант тоже выпадает из рассмотрения.
      
       То нечто, которое необходимо для концептуализации истории, должно удовлетворять ряду условий. Во-первых, оно должно быть неистинным и неложным, неразрешенным и не относящимся к запретам. Во-вторых, оно не должно подпадать в область безумия. Тем не менее, искомое является дискурсивным. Необходимо вспомнить о том, что дискурс дискретен, а значит и прерывен. Есть ли возможность каким-либо образом использовать эти ничем не заполненные промежутки? Да, если воспользоваться таинственной и удивительной способностью языка говорить о том, чего нет. Именно здесь лежит путь беглеца от навязчивой истины.
      
       "Истинное" - это вовсе не далее неделимый монолит. Связное единство порядка дискурса имеет в своем составе своеобразные "пробелы", вкрапления "ничто". Термин "ничто" не должен смущать читателя; употребляя его здесь, я имел в виду вовсе не метафизическое понятие, а нечто куда более конкретное. Речь идет о неосознанных, неотрефлексированных участках дискурса, где солнце властных практик светит меньше всего (или не светит вовсе), о каком-то роде прерывностей или смысловых "пустот" в знаковых системах, где социокультурные детерминанты почти не имеют силы. Именно эти прерывности, будучи незаметными на первый взгляд, становятся несамоочевидными при пристальном рассмотрении. Это либо "слепые пятна" дискурса, недоступные взору рядовых пользователей языка, либо (что то же самое) нечто настолько очевидное и постоянно мозолящее глаза, что у обывателей не возникает даже мысли о том, что в таких трюизмах можно сомневаться. Все вышеперечисленное и есть искомое "ничто" (если быть точным, то это только его экстериорное "описание"). В частности, именно его наличие дает негласную основу для интерпретации и комментария. Выявляемое только как языковой эффект, это дискурсивное "ничто" и есть искомый субстрат свободы, истории и творчества. Чтобы несколько подробнее пояснить сущность текстуального небытия, нам следует обратиться к ряду примеров.
      
       Во-первых, вспомним вселенную, сотворенную во "Властелине колец", "Сильмаллирионе" и ряде других небезызвестных произведений Профессора. История мира, география, флора, фауна, геральдика, эпос, языки, генеалогические древа - Средиземье поражает тщательностью описаний, степенью проработки и плотностью литературного окружения. Кажется, что Толкиен сказал об этом мире все, что можно было о нем сказать. Но достаточно задать простой вопрос, скажем, "Носил ли Арагорн штаны?", как внезапно становится ясно, что в первоисточнике об этом не говорится ни единого слова, а гардероб героя, за исключением сапог, эльфийского плаща и бижутерии, - следствие тяжкой сверхурочной работы читателей. Но не так уж важно, спасал ли Арагорн Средиземье с помощью штанов, или же без их поддержки, как то, что целостность тщательно проработанного мироздания теперь находится под большим вопросом; само оно теперь больше походит на дырявый швейцарский сыр. Феномен необоснованной экстраполяции штанов - следствие наличия в тексте неотрефлексированных разрывов, замаскированных неуемным читательским воображением. Текст мыслится нами гомогенным, целостным, обладающим полнотой. Но на деле в нем имеется множество "пробелов", что явно показывает приведенная выше экспликация проблемы "штанов Арагорна".
      
      
       В качестве второго примера можно привести абсурдистскую пьесу Тома Стоппарда "Розенкранц и Гильденстерн мертвы". Основа пьесы - классический сюжет "Гамлета", изложенный от лица второстепенных персонажей трагедии. В промежутках между описанными Шекспиром сценическими событиями они пытаются осознать свою роль в действии, понять, есть ли у них право выбора и хотя бы тень надежды на избавление от неизбежной смерти. Здесь в фокусе внимания оказывается фигура умолчания, категория "недосказанного" автором. Важно то, что рефлексия героев в течение внесценических интерлюдий, хотя никак и не влияет на развитие сюжетной линии идущего параллельно (почти что в буквальном смысле) оригинального "Гамлета", но заставляет нас взглянуть на старый сюжет с принципиально новой точки зрения. "Розенкранц и Гильденстерн..." иллюстрирует как раз тот случай, когда интерпретация нисколько не противоречит исходному тексту. Она представляет лишь иной взгляд на первичный дискурс. Ненасильственное толкование позволяет тексту выявить как присущую ему фундаментальную нелинейность, так и множественность потенциальных взаимосвязей. Главное, чтобы оно касалась только того, что осталось невысказанным. Подлинная интерпретация никогда не является насилием; она "встраивается" в текст, не встречая сопротивления с его стороны.
      
       Вполне очевидно, что смыслы, заключенные в "Гамлете", после такой интерпретации претерпевают серьезные изменения. "Деформация" исходного текста приводит к необратимой мутации старых смыслов и к порождению новых. Смещается и сам "центр тяжести" произведения. Проясняя недосказанное, заполняя его зияние непротиворечивым содержанием (неконтрадикторным по отношению к содержанию исходного текста), вышеупомянутая методика меняет общий контекст. Дискурсивная реальность, подобно тексту, имеет лакунарную структуру; она разорвана во времени и пространстве, разделена простым фактом прерывности речевых практик, а это значит, что и здесь есть аналог подлинной интерпретации, осуществляющей ненасильственную трансмутацию смыслов.
      
       Способ обойти процедуры прореживания и исключения текстов без явного насилия найден; подобные высказывания, имеющие творческий потенциал, я назову, в противовес истине и лжи, истинной ложью, что должно подчеркнуть их необычную диспозицию в порядке дискурса.
      
       То, что располагается за пределами дискурса, не поддается истинностной оценке. Истинная ложь является исключением - она дискурсивна, но не обладает этим параметром. Истинная ложь не относится ко лжи и не входит в область запрета, но в то же время она не является и частью истины, будучи выстроенной подобно "глокой куздре"; с "истинным" она имеет сугубо грамматическое сходство. Баудолино из одноименного романа Эко - один из самых успешных литературных лжецов (сравниться с ним может только гоголевский Чичиков). Эко дает замечательную характеристику механизмам "мимикрии" истинной лжи: "...Баудолино решил, что если он хочет стать лжецом замечательным, нужно прислушиваться к чужим речам и следить, как людям удается друг друга убеждать в истинности тех или иных высказываний". Отношения между истиной и истинной ложью можно охарактеризовать тем типом сходства, которое называется "aemulatio" (нечто среднее между подражанием и соперничеством). Истинная ложь "эмулирует" текущее положение дел, растворяется на его фоне, скрывая свою настоящую (и достаточно хищную) сущность. В связи с этим ее можно метафорически сравнить с призраком-доппельгангером. Как потусторонний фантом из романтической литературы ведет охоту за плотью того, чьим двойником он является, так и появление истинной лжи сулит смерть истине в ее первозданном виде. Привидение, чтобы стать чем-то большим, чем сгусток эктоплазмы, должно вселиться в чужое тело. Истинная ложь имеет схожую задачу: она стремится оказаться в "теле" истины, стать реальной и "осязаемой". Подобно призраку, не отбрасывающему теней и не отражающемуся в зеркалах, истинная ложь ни с чем не соотносится и ничему не противопоставляется. Она абсолютно нейтральна, и в этом заключается корень ее неуязвимости.
      
       Целью применения истинной лжи является направленное действие, что роднит ее с перформативными высказываниями. Высказывания этих двух типов одинаково лишены такого параметра, как предметно-истинностная оценка; их главный критерий - успех в применении. Если истинная ложь действительно перформативна, то производимое ею действие - несколько иного уровня (в т.ч. и онтологического), чем то, что было описано Остином. Это объясняется спецификой производимого эффекта; он скорее может быть охарактеризован как "сотворение". Остиновский перформатив - это слияние в одной форме высказывания и действия. Эти две ипостаси одинаково сильны и в истинной лжи, но действие здесь имплицитно, вторично. Оно выявляется только как косвенное следствие высказывания. С другой стороны, действие здесь имеет первостепенную важность - ведь акт истинной лжи осуществляется только ради него.
      
       Если рассматривать истинную ложь как перформатив, то она (по Остину) может быть истрактована как "неправильная" - в силу отсутствия референта. Но предсказанной коммуникативной неудачи при этом не происходить не должно. Истинная ложь - прерогатива мошенников, аферистов (и просто умных людей), а потому искренность здесь - это преграда на пути к успеху, и только. Если говорить об искренности или ее отсутствии, то в ней эти две крайности неразрывно соединяются. Чтобы примириться с Остином, мы скажем, что употребление истинной лжи являет собой самое искреннее проявление неискренности.
      
       Истинная ложь для достижения успеха должна скрывать свою перформативную природу; ее выявление Другими и будет означать коммуникативную неудачу. До своей реализации (в качестве части "истинного") истинная ложь существует под маской адекватного текущему положению дел констатива, после же она становится им по факту. Так или иначе, истинная ложь - это волк в овечьей шкуре, декларативное высказывание с перформативными эффектами.
      
       Синопсис истинной лжи как практики и интенции (возможно даже как мировоззрения) - "отрицать то, что есть, и распространяться о том, чего не существует" (высказывание взято мной из рассказа Эдгара По "Убийство на улице Морг", где оно имело скорее уничижительный оттенок). Данная цитата отражает нужный порядок действий. Сначала необходимо найти и помыслить отсутствие ("отрицать то, что есть"), а затем, после этой предваряющей операции, успешно совершить ненасильственную интерпретацию - разумеется, в свою пользу ("распространяться о том, чего не существует").
      
       Необходимо искать в порядке дискурса те места, где отсутствует всякая истинность или ложность. Тогда возникнет возможность по-настоящему соврать, - так, как никто никогда не врал; или, с тем же успехом, говорить такую правду, которую никто никогда не говорил. Поэтому отрицать то, что есть - не значит производить "истинное" посредством реализации установленной лжи. Здесь имеется в виду процесс тщательной рефлексии, направленной на то, чтобы увидеть "ничто" в текстовых порядках, качественно переосмыслить характер их существования. Отрицать - значит самым принципиальным образом отказывать текстовым порядкам в их претензии на непрерывность и самоочевидность. Только таким отрицанием, вскрывающим превращенный характер текстовой реальности, лжец утверждает. Нужно "помыслить немыслимое" - нечто как ничто и, наоборот, ничто как нечто; "увидеть невидимое" - "слепые пятна" дискурсивности.
      
       Если "хакеры" (вроде Чичикова или Баудолино) сумеют отыскать прерывности дискурса, то у них появится уникальный шанс использовать эти "прорехи мироздания" в свою пользу. Задействовав спящую Силу Отсутствия, они смогут навсегда изменить установленный порядок вещей. На чем же зиждется магическая сила "дискурсивного хакера"? В чем секрет его успеха? Только в том, что, в отличие от прочих, ищущих истину, он ищет те области, где она отсутствует. Даже если не принимать во внимание прерывный характер речевых практик, они всегда организованы в форме сложнейших знаково-символических систем. Ажурность же уязвима не в пример простоте - в монолите социокультурных предписаний всегда найдется неосознанная лазейка или возможность сыграть на взаимоисключающих параграфах.
      
       Не нужно искать истину. Нужно искать то место, где ее нет. Истину давно уже нашли, энтузиасты там не требуются. Поиск ее отсутствия, в свою очередь, - дело сложное и проблематичное. Эта работа на разных своих этапах вынуждена преодолевать многочисленные препоны. Еще до своего непосредственного начала она сталкивается с необходимостью преодолеть мощный подсознательный запрет на поиск "небытия" в структуре языковых практик ("оставь надежду всяк отсюда выходящий..."). Чтобы стать истинным лжецом, нужно и вовсе соответствовать шизофреническим требованиям. Требуются как умение воспринимать реальность "изнутри" (в роли органичной части "истинного"), так и способность удаляться от ее удушающих порядков, смотреть на них "снаружи". На этом парадоксы, связанные с осмыслением нового, не заканчиваются. Болезненную амбивалентность демонстрирует сама интенция "помыслить, что нечто есть, притом, что его нет".
      
       Истинная ложь сама по себе так же далека от безумия, как и то, что входит в область "истинного", но путь, ведущий от осознания текстуального "ничто" к его внедрению в "реальность", чреват определенным родом последствий.
      
       Пределов переосмысления "истинного" не существует - одна и та же "вещь" может быть изничтожена до основания, а затем вновь возрождена из пепла. Так может повторяться до бесконечности, и всякий раз она будет не той, что была прежде. То же верно и для практики ненасильственной, "подлинной" интерпретации - всякий раз она осуществляется как бы заново, из некоторой исходной точки, из определенной методологической установки. This game has no name; it will never be the same ("Generation П", В.Пелевин).
      
       Если успеху первого этапа ("отрицать то, что есть") всегда сопутствует некое подобие мистического озарения, то реализация второго ("распространяться о том, чего не существует") является скорее делом техники. Единственное правило, которого следует придерживаться в процессе применения истинной лжи ("правило для нарушения правил"), - это полный запрет на приложение этой техники к "истинным" элементам дискурса. Совмещение сотворенного образа "вещи" с независимым от него присутствием "реального" объекта с неизбежностью должно привести к неудаче. Истинная ложь вынуждена будет раскрыть свою очевидную эфемерность и необоснованные претензии на власть; как следствие, она будет отмечена как ложь и станет частью тождественного. Интерпретация, сотворенная путем актуализации текстуальных "разрывов", напротив, неуязвима - она не имеет никакого "внешнего" референта, которому должна соответствовать. Поэтому не стоит писать свой новый текст поверх старого стертого. Куда эффективнее начать все "с чистого листа". Или же можно разместить свои предложения между уже написанных строк так, чтобы новое в корне меняло старое, не вступая с ним, тем не менее, в прямую конфронтацию.
      
       Результат конвергенции истинной лжи и наличествующего порядка дискурса - смысловой компромисс между ними. Истинная ложь нейтрализуется, система переходит в фазу "нормального" развития, закрепляющего достигнутые результаты. Начинается новый диалектический виток.
      
       Действие, производимое истинной ложью, обязано своим существованием двум содействующим эффектам: теореме Томаса и принципу Мертона. Сжатая формулировка теоремы Томаса звучит следующим образом: "если человек воспринимает некоторую ситуацию как реальную, она становится реальной по своим последствиям". Принцип самоисполняющегося пророчества (self-fulfilling prophecy) Мертона оперирует с реальностью аналогичным образом. Сам факт предъявления такого высказывания, имеющего статус пророческого (и восприятие его в качестве такового), заставляет людей вносить коррективы в свои действия и менять приоритеты. В конечном счете, это приводит к реализации предсказанных событий. Родовое проклятие, негативная финансовая сводка - без разницы. Вещи будут валиться из рук, а акции, как и было предсказано рыночными аналитиками, упадут в цене. Пусть не так реально высказанное (что еще под вопросом), но реальны его последствия. Поэтому не имеет значения, соответствовало ли высказывание "порядку вещей" или бесстыдно лгало. Существенно одно - успешно его применение или же нет.
      
       Реальность - не более чем следствие того типа отношений, который устанавливается между ожиданиями и поведением (Р. - это всего лишь то, чего от нее ожидают). Именно в силу этого "реально то, во что веришь", как говорил незабвенный Морфеус (реальность виртуального в "Матрице" является вырожденным случаем самоисполняющегося пророчества; подключенный к нейроинтерактивной модели человек ежемоментно испытывает на себе беспощадный приговор собственной же имплицитной веры в действительность происходящего). И только поэтому истинная ложь, оперирующая в дискурсивной плоскости, то есть в пространстве представления (с которым соотнесены ожидания и верования субъекта), обладает таким созидательным потенциалом.
      
       Описание отсутствия неотличимо от констатации присутствия; онтологическая гетерогенность дискурсивного бытия и текстуального "ничто" - лишь досадное несовпадение, исправляемое со временем. Существование и не-существование высказанного тесно переплетаются, и в результате этой диффузии становится невозможным отличить одно от другого. Поэтому описывать мир - часто то же самое, что и изменять его (описание всегда искажает описываемое - "напрямую", самим своим фактом, или опосредовано, через последствия).
      
       В своей исходной точке истинная ложь - это фальшивка, мертвая форма без живого содержимого. Чтобы "ожить" и стать частью тотальности целого (и тем самым внести в него свои коррективы), она должна быть опосредована применением, будучи уже частью этого целого. Принимаемая Другим за чистую монету, истинная ложь окончательно интегрируется в "истинное"; ее "превращенность" постепенно сходит на нет. Короткий очерк первичного дискурса в мгновение ока обрастает целым сонмом вторичных текстов и речевых практик. Такая "реализация" задним числом обеспечивает истинной лжи существование в качестве части системы.
      
       Особенно прозрачен процесс применения истинной лжи в правовой сфере, - на примере такого источника права, как прецедент. Прецедент не имеет поначалу истинностной оценки. Когда же он ее получает, сама оценка претерпевает структурные изменения. Другая яркая и "акцентированная" разновидность истинной лжи - мошенничества и аферы, основанные на тех же прецедентных принципах.
      
       Может ли стать катализатором развития взятая отдельно, "незнаковая" деятельность? Вряд ли. Новый род деятельности нужно как минимум предложить в качестве этого нового рода, а не истинного продолжения старых методик или ложной девиации по отношению к ним.
      
       Истинная ложь, таким образом, являет собой такой тип действия, который служит проводником в мир человеческой негативности, способности творить историю. Она может быть задействована или в качестве нестандартного способа фрагментации "истинного" (обратите внимание на фотографию), или же как метод использования его прерывностей, смысловых лакун (неосознанных, неотрефлексированных и недосказанных мест). Истинная ложь не оперирует в рамках классической схемы субъект-объект. Метод истинного лжеца, опирающийся на Силу Отсутствия, в большей степени гуманен и, не в пример предыдущему подходу (S-O), гораздо более эффективен (но менее эффектен). Истинный лжец не идет от субъективного насилия к пассивному и неподатливому объекту. Его кредо - не менять нечто, устремляя его к желаемому, а создавать желаемое посредством дискурсивного "ничто".
      
       Наличие последнего является обязательной предпосылкой. С одной стороны, в условиях нынешнего переизбытка смыслов поиск плохо осмысленных участков дискурса крайне затруднителен - колоссальные объемы информации вторгаются в нашу жизнь и делают попытки контролировать ее. Но эта ситуация - палка о двух концах. Не(со)измеримость нарративных "вселенных" делает невозможными как всеобъемлющую, "казарменную" регламентацию практик, так и тотальный контроль за ее соблюдением.
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Григорий Берх (podderegin@mail.ru)
  • Обновлено: 10/12/2010. 36k. Статистика.
  • Статья: Философия
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.