Рацевич Cтепан Владимирович
Том второй, часть вторая. На развалинах Нарвы

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Рацевич Cтепан Владимирович (russianalbion@narod.ru)
  • Обновлено: 07/02/2013. 80k. Статистика.
  • Статья: Мемуары
  •  Ваша оценка:


    "Глазами журналиста и актера"

    Том 2-й часть 2-я

    На развалинах Нарвы

       Из писем, радио, газетных сообщений я знал, что город почти весь разрушен. Что, например, в его центральной части не сохранился ни один дом. Увиденное собственными глазами, превзошло все самые худшие опасения.
       Сплошные руины напоминали о беспощадном уничтожении всеми средствами, имеющимися у враждующих сторон, города семисотлетней истории. Уничтожили красавицу древнюю Нарву с ее замечательными памятниками старины, архитектурными ансамблями, готическими зданиями с неповторимыми по красоте каменными порталами.
       В первую очередь я направился на Эха улицу, где раньше жил в доме Хайдака. Пробирался с трудом по огромным каменным завалам, образовавшимся из-за обрушившихся стен. В доме Хайдака сохранилась наружная стена с оконным проемом моей комнаты. Вышел на Вирскую, оттуда на Вышгородскую улицу и забрался на огромный холм, высившийся на месте колокольни Преображенского собора. Кое-где сохранились каменные коробки зданий с зияющими отверстиями вместо окон и дверей, без крыш, с одинаково торчащими дымовыми трубами (ратуша, здание биржи, важня, гимназия, домик Петра Великого, типография Григорьева, дом Успенской церкви и соседние дома). Поразили руины немецкой церкви на Вестервалли улице. Сохранились высокие стропила с небольшим количеством черепицы и целиком одинокая восточная стена, где находился алтарь.
       Немало разрушений причинила война комбинату "Кренгольмская мануфактура" но все же в этой части города многое сохранилось. Не были уничтожены фабрики, многие корпуса остались в неприкосновенности. Сгорели все деревянные бараки по левой стороне Кренгольмского проспекта, зато избегли разрушения дома Новой деревни и так называемой "Вяземской лавры". Спаслись кирпичные казармы, главная контора комбината, английская колония, больница, родильный покой.
       Судьба, а может быть и расчет, их уберегли, сохранив основательно сложенные кирпичные стены, но и на них остались следы снарядных вмятин, шрапнельных ран...
       Потянуло на то место на Вестервальской улице, где 29 апреля 1941 года началась моя неволя, к тюрьме. Сохранились развалины мощных стен, в которых многие сотни ни в чем не повинных нарвитян прошли первый этап заключения. Отсюда их партиями вывозили в Таллин, а затем вглубь Советского Союза. Прошел по Широкой улице, думал увидеть Шведо-Финскую церковь - её мы наблюдали из окна камеры. Пустое место, словно здесь вообще ничего не было.
       Долго, в скорбном молчании стоял у руин Нарвской русской гимназии. Вспомнилось многое и хорошее и печальное. Сколько наших учеников отправились ни за что искать смерть в лагерях Сибири. Не обошла беда и наших преподавателей, директора С.Н. Добрышевского, историка Э.Э. Маак и других.
       Начисто смел ураган войны Лаврецовскую больницу, но оставил здание покойницкой, где устроили жилое помещение.
       Спускаюсь к Речной улице. Как будто ничего не изменилось. Те же деревянные дома, что и до войны, правда, теперь изрядно потрепанные, облезлые, с залатанными крышами и покосившимися заборами. А вот и дом Гельдера, в котором я жил до войны. Та же закрытая веранда, которой я пользовался, высокое трехступенчатое крыльцо, большие двухстворчатые двери в мою квартиру, состоявшую из трех комнат. Но веранда покосилась, окна забиты фанерой, обои во многих местах сорваны. Захожу внутрь. Натыкаюсь на запустение и грязь. Моя квартира переделана на две. В одной из них живет Дмитрий Венела из Венкуля, когда-то активный участник просветительного общества "Заря", не один раз участвовавший в спектаклях, которые я ставил. Спрашиваю, где хозяин дома - Гельдер, жив ли, умер. В ответ слышу трафаретную фразу о судьбе тех, кого в молодой Советской Эстонии называли врагами народа: "Арестован и вывезен в Сибирь"...
       Сохранился соседний деревянный дом покойного страхового агента Якобсона. С его дочерью Евгенией я учился в одном классе Нарвской гимназии. По её окончании она вышла замуж за констебля нарвской полиции Раудсеппа, который в один день со мной разделил участь заключенного и отбывал свой срок в Вятлаге. Что с ним случилось позже не знаю, вероятнее всего погиб, как и большинство.
       Война обошла еще один дом в конце Речной улицы. Это был дом Ершовой, бывшей учительницы Ямской школы в Принаровье, вышедшей замуж за нарвского учителя начальной школы А.К. Пробста. Судьба уже немолодой супружеской пары сложилась драматично. Пробста арестовали в один день со мной, жену вскоре выслали в Сибирь.
       С Пробстом у меня произошла неожиданная встреча в Вятлаге, в бытность мою в центральной культбригаде. По приезде в Восьмой лагпункт, я увидел Пробста в одном из бараков в должности дневального. Он страдал общим недомоганием, жаловался на сердечные боли и, как инвалид, был освобожден от общих работ, ждал вызова на комиссию, чтобы по состоянию здоровья покинуть лагерь.
       Второй раз я встретился с Пробстом там же. Он выглядел плохо, еле передвигался по бараку, за него другие носили дрова и воду, а он все также терпеливо ждал вызова на комиссию.
       Мы разговорились. Я спросил его, куда он поедет в случае освобождения по здоровью из лагеря.
       - Вы спрашиваете, куда я поеду? Моя заветная мечта вернуться на Родину, в Нарву. Поселиться и дожить свой век в моем уютном домике на берегу Наровы...
       - Но Нарва оккупирована фашистами. Как вы в неё вернетесь?
       - Подожду... Пока поеду в Саратов, а может быть еще дальше. Сейчас затрудняюсь сказать куда, все будет зависеть от состояния здоровья...
       - У вас там есть родственники?
       - Никого... Но мир не без добрых людей.
       В следующий приезд в Восьмой лагпункт я Пробста не застал. Место дневального в этом бараке занимал другой человек. Спросил его, знает ли он что-нибудь о своем предшественнике. Ни он, ни другие заключенные ничего толком рассказать не могли. Но я понял, что Пробста освободили по состоянию здоровья, а куда он уехал никто не знал, писем Пробст никому не писал.
      
       Кто из старожил-нарвитян не помнит недостроенное двухэтажное здание из красного кирпича под оцинкованной крышей не доезжая Сутгофского парка по дороге на Усть-Нарву. Его строили наследники Судгофа под богадельню, но до войны недостроили. В современных условиях этому зданию нашли соответствующее применение. Окна заделали железными решетками, навесили деревянные козырьки, огородили высокой каменной стеной с башенками по углам для охранников - словом на свет появилось очередное "богоугодное заведение", именуемое Нарвской тюрьмой.
       Через искалеченный неоднократными взрывами, прямыми попаданиями снарядов и авиационных бомб деревянный мост между тем, что осталось от крепостей, направляюсь на Ивангородский форштадт. От лесопильного завода "Форест" сохранились стены и часть высокой трубы. Уцелело одноэтажное кирпичное здание конторы завода. Можно себе представить, какой огонь здесь бушевал, когда горели огромные запасы пиломатериалов на бирже. Ничего не осталось от соседних жилых домов и дворовых построек владельцев огородов братьев Кругловых.
       При подъеме на гору с левой стороны бросаются в глаза руины взорванных Знаменской и Никольской церквей. В целостности остался белый двухэтажный особняк наследников Пантелеева.
       На прямой, как стрела, Новой линии уцелели только одиночные дома: в начале линии богадельня имени Орлова, позднее приспособленная под клуб; деревянный дом Пилигримова, кирпичный Смирнова и два соседствующих дома - один кирпичный Изотова, другой деревянный Галактионова. Война будто миновала Госпитальную улицу, сохранившую прежний вид.
       Картину запустения, а вернее опустошительного разрушения, будто после страшной бури, представляло из себя Ивангородское кладбище.
       В окружении сломанных деревьев, тяжело израненная, искромсанная осколками снарядов жалкое впечатление производила кладбищенская Петровская церковь. В таком же состоянии находилась часовня-склеп Лаврецовых. Двери часовни открыты настежь. Вскрыт плиточный пол, подняты железные створы входа в склеп. Внизу два пустых цинковых ящика, из которых вытащены гроба с останками покойных. Куда их выбросили?
       По кладбищенским дорожкам невозможно пройти из-за поваленных во всех направлениях вековых деревьев. Выворочены и согнуты железные кресты, разбиты мраморные памятники и надгробия, искорежены и сплюснуты к земле под тяжестью деревьев многочисленные ограды.
       До войны чистое, уютное и ухоженное Ивангородское кладбище стало местом сборища хулиганов и всяких подозрительных личностей.
      
       Временно, до получения жилья, устроился на квартиру к бывшему жителю деревни Комаровки В. Румянцеву, занимавшему должность управдома в доме наследников Лаврецовых у Темного сада. С пропиской затруднений не возникло, так как начальником милиции оказался Аркадий Белов, в прошлом актер-любитель, подвизавшийся на сцене народного дома Суконной мануфактуры.
       Сразу же устроился на работу режиссером драматического коллектива Дома Культуры N 1, имевшего прописку в единственном в городе кинотеатре "Сяде", размещавшимся в депо Петровского добровольного пожарного общества в бывшем рву Германовской крепости. Маленький зал едва вмещал 130 человек. На крохотной сцене было не повернуться. Администрация кинотеатра неохотно выделяла помещение под спектакли и концерты, предпочитая лишний раз прокрутить кассовый фильм.
       В таком же положении находился Дом культуры Льнопрядильной мануфактуры размещавшийся в здании бывшей начальной школы. И здесь предпочтение отдавалось показу кинофильмов. Зрительный зал здесь был значительно больше, чем в "Сяде", вмещая более 200 зрителей. Имелась просторная сцена, что позволяло руководителю драматического коллектива П.А. Карташову-Герасимову работать уверенно и продуктивно.
       На первых порах у меня возникали финансовые затруднения. Небольшие денежные запасы, полученные из лагеря, быстро иссякли. Очень трудно пришлось до первого аванса в течение первых двух недель. Одному Богу известно, с каким трудом я изворачивался. Во всяком случае, обедать в столовой мне было не по карману. Питался всухомятку, главным образом обходился буханкой черного хлеба и литром молока. На собственном опыте убедился, что места заключения для человека - отличная школа выживания. Она научила меня быть предельно экономным, уметь, когда заставляют обстоятельства, питаться, как говорится "Святым духом". В любом случае никто не мог определить моих затруднений и думали, что я ни в чем не нуждаюсь, всегда сыт, живу не хуже окружающих...
       Не скрою, большую помощь оказывали старые знакомые, которых я навещал в свободные от работы дни. Все знали, да и я не скрывал, откуда вернулся, в каких условиях там жил. Повсюду угощали от сердца, делились лучшим куском и обижались, когда я из скромности. отказывался сесть за стол.
      

    Под наблюдением органов безопасности

      
       Драматический коллектив Дома Культуры N 1 занимался в культпросветотделе, в единственной его комнате, отведенной этому учреждению, среди столов, кресел, шкафов, в очень стесненных условиях.
       В его состав входили любители разных возрастов и профессий, больше всего рабочие и служащие Кренгольма. Прежде всего, это игравшая много лет на любительских сценах Т. Виноградова, участники самодеятельности довоенной Нарвы: Н. Иванов-Долинин, Н. Амман, Р. Матвеева. Активно участвовали в постановках бывшие члены Принаровских просветительных обществ, игравших в моих спектаклях, когда я был инструктором Принаровья: И. Фаронов (Переволок), П.Радугин и И. Стеклов (Криуши), И. Чепурин (Кароль).
       Для первого своего спектакля выбрал сцену из романа Фадеева "Молодая гвардия". Играть нам пришлось не на сцене "Сяде", а в Кренгольмской больнице, в большой пустовавшей палате, которая, кстати сказать, не отапливалась. Никогда не забуду, как на генеральную репетицию - приемку спектакля, явилась городская комиссия во главе с председателем Горисполкома Л.Г. Климбергом. Члены комиссии с трудом отсидели репетицию, все замерзли, а Климберг, обращаясь ко мне, сказал: "Только за ваш героизм играть в таких условиях, следует поставить пятерку".
       Наряду со спектаклями, готовились и концертные программы. Выступать приходилось часто, два-три раза в неделю. Каждую субботу и воскресенье обязательно, а в другие дни в пору выборов и государственных праздников.
       За полтора года работы в Доме Культуры N 1, кроме одноактовок и отрывков из спектаклей, были поставлены и сыграны: пьесы Островского "Не в свои сани не садись", "Не все коту масленица"; пьесы современных авторов Поташева "Сын", Сергиевского "Настенька", Катаева "День отдыха".
       Поначалу работа спорилась. Коллектив жил дружной сплоченной семьей до тех пор, пока у некоторых участников самодеятельности не обнаружились черты зависти и склочности. Две закадычные подружки, имевшие длинные острые язычки - А. Варуль и З. Иванова в погоне за лучшими ролями не брезговали никакими средствами в достижении своих целей, внося сумятицу и постоянные раздоры. По их мнению я оказывался пристрастен к некоторым исполнителям, выдвигая их на основные роли (Виноградова, Матвеева) и одновременно лишал ролей Варуль и Иванову. Посыпались жалобы заведующему отделом культуры Горисполкома Волкову. Вспоминалась моя работа в буржуазной Эстонии, период заключения, моя, якобы, неблагонадежность.
       По странному совпадению в период наиболее острых склок меня пригласили в отдел МГБ для собеседования с каким-то незнакомым мне человеком, который отрекомендовался как представитель министерства государственной безопасности.
       Разговор был долгим и нацеленным в одну точку: каковы мои отношения с Варуль и Ивановой. Чекист подробно расспрашивал, как я занимаюсь с коллективом над постановкой спектаклей, все ли у нас благополучно с распределением ролей, все ли довольны моей работой, есть ли у нас внутренние распри и есть ли у меня претензии к отдельным участникам коллектива. По вполне понятным причинам, я отклонился от прямых ответов, не желая "ставить точки над и". Собеседник был немало удивлен, когда услышал, что работой и её результатами я удовлетворен, никаких претензий ни к кому не имею. Если иногда и происходят размолвки, то это закономерное и нисколько не удивительное явление в жизни художественного коллектива. Сухо попрощавшись, чекист строго предупредил, что наш разговор конфиденциален и не подлежит разглашению.
       Готовили к постановке комедию Валентина Катаева "День отдыха". Роли уже были распределены, Варуль в спектакле не была занята. Тем не менее, на читку она явилась и во всеуслышание заявила, что будет играть роль хозяйки гостиницы. Среди участников спектакля произошло некоторое замешательство. Никто не ожидал с её стороны такой наглой выходки. Все обратились в мою сторону, как я стану реагировать. Чтобы внести ясность, я совершенно спокойно ответил ей:
       - Анна Григорьевна! Пока что режиссер здесь я! И данной мне властью распределяю роли, веду репетиции, выпускаю спектакли и несу личную ответственность перед руководством и коллективом за результаты нашей деятельности. Наиболее подходящей кандидатурой на роль хозяйки гостиницы считаю Виноградову, но не возражаю, если вы станете её дублировать. Ближе к выходу спектакля увидим: кто из вас лучше будет играть роль на репетициях, тот и будет играть премьеру. Судить об этом будет весь наш коллектив и представитель отдела культуры. Вы согласны?
       На лице старой чувашки зардел румянец. Она сквозь зубы процедила:
       - Конечно, какие могут быть разговоры...
       В день генеральной репетиции, проходившей в помещении отдела культуры, проездом из Ленинграда в Таллин задержался в городе директор Ленинградского областного дома народного творчества А.А. Жуков, который присутствовал на нашей репетиции и которого я попросил быть судьей в роли с хозяйкой гостиницы. Проверить решили по первому акту. Первой репетировала Варуль, второй - Виноградова. Просмотрев игру обеих актрис, Жуков во всеуслышание авторитетно заявил:
       - Двух мнений быть не может Премьеру должна играть Виноградова. Варуль надо еще поработать над ролью, чтобы претендовать на участие в этом спектакле.
       На некоторое время воцарилось глубокое молчание. Каждый понимал, что слова Жукова крепкий щелчок по носу зазнавшейся Варуль. Как ужаленная она вскочила со своего места и выскочила из кабинета, хлопнув дверью. За ней ушла и Иванова. Все облегченно вздохнули, словно сбросили с плеч тяжелую ношу. Репетиция продолжалась. В конце репетиции Жуков пожелал нашим любителям успешно сыграть спектакль, похвалил всех за трудолюбие и хорошее знание ролей.
       С тяжелым чувством возвращался я домой, отлично понимая, что Варуль станет мне мстить, благо муж ее, бывший работник НКВД, свои связи с этим учреждением не порвал. Ведь в то время достаточно было маленького заявления о моей неблагонадежности и все, срок или ссылка мне были бы обеспечены.
      
       У Румянцева в квартире я жил недолго. Он же сумел меня устроить в восьмиметровую комнатку в деревянном бараке недалеко от железнодорожного депо со стороны Кренгольмского жилого района. В ней жил некий Петров, который проворовался и был осужден на два года тюремного заключения. В своей "келье" устроился неплохо, правда "удобства" были на улице. В комнате остались кровать, стол, тумбочка, два стула и кое-какая посуда. Топить плиту нужно было часто, дощатые стены плохо сохраняли тепло, ночью дополнительно приходилось включать электроплитку.
       Свыше года проработал спокойно, а в феврале 1949 года получил повестку с предписанием явиться в отделение милиции, имея при себе паспорт. Неужели, подумал я, новые неприятности из-за Варуль или вызывают по старым делам, не дают покоя и возможности забыть лагерные мытарства.
       Меня принял совершенно незнакомый молодой мужчина в штатском. Сесть не предложил, визит мой происходил стоя. Перед ним лежал большой лист бумаги с начерченными графами, в которые он вносил ответы на задаваемые вопросы.
       А вопросов было много. Когда и за что был арестован, в каких антисоветских организациях состоял, с кем из контрреволюционеров был знаком и поддерживал преступную связь, бывал ли за границей, по какой статье и на какой срок был осужден, где отбывал наказание и когда вышел на свободу, почему приехал в Нарву, где живу и где работаю. И множество других вопросов, которых я уже и не припомню.
       Особенно долго изучался мой паспорт, словно сомнения охватывали человека: не фальшивый ли он. Чуть ли не через лупу рассматривали штамп, где было указано, на основании каких документов паспорт выдан.
       А в паспорте четко было отштамповано: паспорт выдан на основании положения о паспортах. Как будто ничего особенного в этих строчках не было, а расшифровывались они так: паспорт принадлежит бывшему политическому заключенному, который ограничен в праве проживания в столице и городах республиканского подчинения, а также в приграничной зоне. Ограничения владельца такого паспорта распространялись и на право на работу: нельзя было быть номенклатурным работником. состоять на государственных и выборных должностях, работать в детских учреждениях (чтобы, Боже упаси, не привить подрастающему поколению антисоветские настроения), на военных и номерных заводах, предприятиях и учреждениях.
       В гнетущем настроении выходил из милиции. Думалось: "Не дают покоя, казалось бы, отбыл положенный срок, пора бы и оставить в покое. С какой стати напоминать о прошлом. Так нет же, надо тревожить старые раны, применять психологическое давление, вероятно с целью угрозы на всякий случай, если вдруг захочется опять свернуть на антисоветскую стезю". И ведь что любопытно. Все, о чем меня спрашивали в милиции, им хорошо было известно. Нужно было только заглянуть в мое дело, которое неотступно, после отъезда из лагеря, следует за мной. Складывалось впечатление, что система запрограммирована на то, чтобы бывший заключенный все время помнил, что он должник государства, что он неполноценный гражданин своей страны и поэтому государство, в лице карательных органов, может в любой момент призвать его к ответу, как за прошлые, так и за будущие грехи.
      
       Лагерная привычка рано вставать сохранилась и здесь. Просыпался в шесть, в начале седьмого. Умывался, делал небольшую прогулку вдоль железнодорожного полотна до Паэмуру. Вся территория от железной дороги до казарм летом зарастала высокой травой и лопухами. Их победоносное шествие прерывали кое-где возделанные под огороды участки земли, где по воскресным дням копались жители Кренгольма. Пр. Ленина напрямую соединялся с ул. Пушкина попрек железнодорожных путей со шлагбаумами. Когда проходили составы переезд закрывался и у шлагбаумов скапливались машины, повозки, автобусы. Место здесь было бойкое, оживленное. Частенько старушки приносили сюда свои запасы и вязания, приторговывая к своей скромной пенсии.
       Обычно по утрам я шел на расположенный рядом рынок и закупал продукты на весь день. Возвратившись, устраивался у окна - знакомился с новыми пьесами, подбирал для концертных программ стихи, интермедии, а то просто читал художественную литературу.
       Солнечный март 1949 года напоминал о наступлении весны. В такие дни, когда солнце врывалось в мою "келью", становилось даже жарко. Порой, отрываясь от книги, я подолгу наблюдал из окна за жизнью вокзала, который восстанавливался пленными немцами и хорошо был виден. С удовольствием наблюдал за прибытием пассажирских поездов, видел, как стремительно проскакивают, не останавливаясь у станции, товарные составы, наблюдал за повседневной работой маневровых бригад.
       Однажды, глядя в окно, я увидел картину, глубоко меня взволновавшую и, не скрою, обеспокоившую. Ближе к паровозному депо, на запасной путь, прибыл эшелон с вагонами заключенных. Хорошо мне знакомые вагоны с железными решетками и вышками на крышах охранялись вооруженными стрелками. Захотелось рассмотреть этот состав поближе. Выйдя на улицу, я увидел на запасных путях еще несколько таких же эшелонов, к которым никого близко охрана не подпускала. Позднее я узнал, что в эти мартовские дни происходил массовый вывоз неблагонадежных эстонцев, литовцев, латышей в глубь Советского Союза, в основном в Сибирь, Казахстан, Колыму. Несколько дней подряд поезда с вывозимыми людьми проскакивали станцию, не останавливаясь, в направлении Ленинграда. Трудно подсчитать, сколько людей было увезено в этих эшелонах. Во всяком случае, несколько десятков тысяч...
       По ассоциации вспомнил недавний вызов в милицию, допрос, запись на листе бумаги, где мои данные вписывались вместе с другими вызываемыми, на один общий лист, который видимо, послужит в дальнейшем списком кандидатов на поездку в отдаленные края...
       Не дай Бог повториться пройденным испытаниям, я их, наверное, уже не выдержу...
      
       Наступило горячее, знойное лето 1949 года. По ночам выпадали обильные осадки. Днем, словно по заказу, держалась отличная солнечная погода.
       Мой отпуск начинался 10 июня. Отдых распределил так: на неделю еду в Причудье, посещаю деревни, где более двадцати лет назад работал театральным инструктором, затем возвращаюсь в Нарву и на две недели отправляюсь в дом отдыха под Ленинград, путевка в который начиналась с 20 июня.
       Объезд Причудья начал с Мустве. От Мустве до деревни Тихотка (6 километров) шел пешком. Отдохнув сутки у учителя Д.И. Рунина в дальнейший 25 километровый путь до Калласте (Красные горы) не спеша, направился пешком вдоль берега Чудского озера. По дороге купался, заходил в хутора к эстонцам пить парное молоко. В одном месте даже поспал. Вечером пришел в Калласте. Отыскал бывшего председателя Красногорского просветительного общества И.Ф. Павлова и воспользовался его гостеприимством. Конечным пунктом в моем пешем путешествии было село Нос в шести километрах от Калласте. Пару дней гостил у своего товарища по гимназии Владимира Розанова. Возвращался из Причудья на автобусе через Тарту с заездом к своему другу по университету Александру Коровникову.
       Недельная поездка по родным, знакомым местам, встречи со старыми друзьями, которых я так давно не видел, оставили у меня незабываемые впечатления. В эти погожие июньские дни физически и душевно я отлично отдохнул и на время забыл про нарвские неприятности, изрядно потрепавшие мне нервы.
       Накануне отъезда в дом отдыха, 19 июня утром, приехал в Нарву. Сходил на базар за продуктами, зашел на квартиру к Рае, она была на работе. Дома была её мать, которую я попросил, чтобы вечером Рая зашла ко мне.
       Соседка по квартире передала мне неприятную новость: заходил какой-то незнакомый человек в светлом костюме... Очень расстроился, когда узнал, что я уехал. Интересовался где я, когда приеду. Обещал зайти еще.
       Только успел пообедать, как постучали. На пороге стоял в светлом костюме хорошо знакомый мне сотрудник нарвского МГБ Степанов. Попросил пройти его в комнату, предложил пообедать.
       - Нет, нет, некогда, - ответил он, внимательно осматривая своими тусклыми, бесцветными глазами комнату, - одевайтесь, пошли со мной!
       - Куда?
       - К нам в отдел!
       - Зачем? - теряя присутствие духа, закричал я, - вы собираетесь меня арестовать?
       На лице Степанова появилась недобрая улыбка. Он прошел к дверям и там остался стоять.
       - Зачем напрасно волноваться! Начальник хочет с вами познакомиться, побеседовать. Узнать, как живете, как работаете. Ведь у нас в отделе вы еще не были?
       Я закрыл комнату на ключ и мы пошли. Было нестерпимо жарко. Июньское солнце палило вовсю, практически дышать было нечем. На мне были открытая рубашка с короткими рукавами, светлые брюки, тенниски. Очень хотелось пить и я не мог себе простить, что не попил чаю после обеда.
       Бывший дом мясника Васильева на Белой улице, сохранившийся после войны, занимал нарвский отдел МГБ. Проходим в кабинет к Степанову. Грязная угловая комната с выцветшими обоями, давно не крашеными полами, столом и двумя стульями. На стене портрет Сталина. Загаженное мухами окно выходит во двор. Степанов предлагает стул, сам садится за стол, извлекая из ящика стола кучу бумаг. Найдя требуемую бумажку и прочитав её про себя, смотрит на меня внимательно и медленно, как бы безучастно, говорит:
       - Гражданин Рацевич, вы арестованы!
       На какое-то время, правда, очень непродолжительное, воцаряется молчание. В первый момент я растерялся от неожиданности, просто не знал, как реагировать на это явно абсурдное заявление. И вдруг во мне все заклокотало от страшной обиды. За что опять такая несправедливость? Честно проработал полтора года на глазах у всех и под контролем отдела культуры Горисполкома. Не раз начальство меня благодарило, ставя в пример другим работникам культуры и, вдруг, опять тюрьма...
       - Может быть, скажете, за что арестовываете? Чем я навредил советской власти? Или, может быть, мое дело пересмотрено и решено наказать меня вновь?
       - Ничего не знаю... По распоряжению Таллинского прокурора мы обязаны вас арестовать и отправить в Таллин.
       - Покажите мне эту бумагу, - вызывающе потребовал я.
       - Вы мне не верите?
       - Так же не верю, как вы мне говорили, что желаете со мной встретиться для знакомства и ознакомительного разговора. Скажите, почему продолжаются методы ареста, давно осужденные партийными органами. Для чего понадобилось лгать, сочинять небылицы, чтобы привести меня в это учреждение?
       Бумагу мне Степанов не показал и на заданный вопрос не ответил. Заперев ящик стола на ключ, он встал, собираясь выйти.
       - Посидите несколько минут, сейчас подадут машине. Мы отвезем вас на квартиру, соберете необходимые вещи и в дорогу. Ночным поездом отправим вас в Таллин.
       Минут пятнадцать просидел я со своими горькими думами. Все больше приходил к выводу, что мой арест, эхо тех мартовских арестов жителей Прибалтики. Так видимо решили соответствующие органы, подбирая под чистую всех, кто не стоял у станка и не выращивал хлеб. Просоветски настроенное подрастающее поколение интеллигенции с просторов Советского Союза займет места репрессированных деятелей Прибалтики, построит новую Эстонию, Литву, Латвию без каких-либо буржуазных заморочек. А может быть, потребовалась дешевая рабочая сила для ударных строек социализма, вот правительство и решило привлечь к ним всех, кого только можно было, с наименьшими издержками на производство. Под это "благое дело" можно было и пустить побоку конституционные права человека быть свободным и независимым от репрессивных структур. Да, как не было свободы у человека до войны, так нет её и сейчас, что бы там ни говорили партийные газеты о свободе совести и построении социализма в нашем государстве.
       Мои размышления прервал вернувшийся Степанов:
       - Машина ждет внизу... Едемте!..
       По приезде ко мне Степанов позвал понятых, в том числе мою соседку, и произвел довольно поверхностный обыск. Не обошлось и без традиционных вопросов, типа: "Оружие есть? Антисоветская литература имеется?"
       С собой взял чемодан, в который уложил белье, одежду, обувь, кое-какие пьесы и книги. В матрасный чехол запихал зимнее пальто, финку, валенки, подушку. Степанов запечатал комнату и даже помог донести вещи до машины. Я еще успел шепнуть соседке, чтобы она сбегала на квартиру Раи и сообщила ей о моем аресте.
      

    Снова за тюремной решеткой.

      
       Во второй раз я прощался со свободой. Сижу в канцелярии нарвского отдела МГБ, ожидаю дальнейших событий. Рядом, на полу, лежат мои вещи. Две девушки, служащие МГБ, сидящие за отдельными столами, старательно что-то переписывают и кокетливо перешептываются с пристутсвующими военными в форме сотрудников МГБ. Им нет до меня дела.
       Входит Степанов. Предлагает мне до отъезда на вокзал два варианта: посидеть в канцелярии, или в КПЗ, благо там сейчас никого нет. Выбираю второй вариант. Хочется остаться одному, чтобы никто не мешал обдумать мое новое положение.
       В небольшой квадратной камере кроме нар нет ничего. Окно отсутствует, круглые сутки горит тусклая лампочка под потолком. Уходя. Степанов закрыл дверь на деревянный засов. Некоторое время посидел на нарах, потом прилег. Мысленно пытаюсь разобраться в сложившейся ситуации, понять, что же послужило причиной моего ареста. Ведь не так же просто, за здорово живешь, таллинскому прокурору взбрело в голову подписать санкцию на мой арест. Вспоминаю день за днем свой полуторагодовой служебный стаж в Доме Культуры, пытаясь установить, какие события, случаи, неприятные разговоры могли бы вызвать хотя бы подозрения моей нелояльности к советской власти. Ведь вел себя, как говорится "тише воды, ниже травы", ни с кем не вступал в дискуссии на политические темы, никому не высказывал своих политических убеждений и взглядов, не рассказывал об ужасах тюремной и лагерной жизни в период войны.
       Безоговорочно участвовал в общественных работах, первым выходил на воскресники по уборке городских улиц от развалин, по приведению в порядок Темного сада и так далее. Не считался с выходными днями и если требовали обстоятельства, назначал дополнительные репетиции, проводил индивидуальные занятия, работал честно, с полной отдачей сил на благо и процветание Дома Культуры.
       Может быть, открылись какие-нибудь новые обстоятельства из моего "преступного" прошлого.
       До мелочей стал вспоминать весь ход следствия 1941 года, когда следователь Шаховской всяческими приемами пытался сделать из меня преступника, не упуская случая прицепиться к любой мелочи, которая смогла бы послужить козырем для моего обвинения. Казалось все было им сделано для того, чтобы выискать мою вину, доказать, что меня арестовали не зря.
       После долгих размышлений пришел к выводу, что я стал жертвой доноса. Неужели в моей судьбе неблаговидную роль сыграли мои разногласия с Варуль? Тайное стало явным спустя восемь лет, когда судебные власти, признав свою ошибку, реабилитировали меня и я вернулся в Нарву.
       К вечеру пришла в отдел Рая. Её принял начальник отдела МГБ и сообщил, что меня высылают за пределы Эстонии, как неблагонадежного элемента. Меня выпустили из КПЗ, дали побеседовать с Раей. Она принесла еды и мы поели. Договорились, что вечером она подойдет к поезду меня проводить.
       К поезду ехали в сопровождении не то армянина, не то абхазца, суетливого и юркого чекиста, который все время торопился, озирался кругом, нет ли кого поблизости из моих знакомых и ни под каким видом не разрешал Рае ко мне подходить. Лишь вмешательство приехавшего позже Степанова позволило провести мне с ней время до прихода поезда. Но чекист от нас не отходил. Правда он то исчезал, то вновь появлялся, но чувствовалось, что его взгляд с нас не спускается. Пришел поезд, объявили посадку.
       Над вокзалом спустилась теплая июльская ночь. Перрон пустынен. Немногочисленные пассажиры заняли свои места в вагонах. Я пристроился у открытого окна. Рая со мной, напутствует бодрыми, сердечными словами сквозь слезы. Пытаюсь её утешить, говорю бессвязные слова, в голове путаница мыслей, ничего толкового в голову не приходит...
       Поезд трогается. Рая идет за вагоном. Долго еще виднеется на платформе её светлое платье, белеет копна волос. Последним исчезает во тьме беленький платочек, которым она на прощание махала.
       Пассажиров совсем мало. Полки пустые. Я взобрался на вторую полку, охранник, не сходя с места, следит за мной. Стоило мне сойти вниз и пойти в туалет, как он последовал за мной и стоял в тамбуре, пока я не вышел.
       Спал беспокойно, постоянно вертясь на жесткой полке. Зимнее пальто вытаскивать из мешка не хотелось, а плащ служил плохой подстилкой. Бока заболели и под утро сполз вниз, пристроившись у окна.
       В седьмом часу утра приехали на железнодорожный вокзал в Таллине. Несмотря на раннее утро и близость моря, в городе жарко. В привокзальном ларьке купили две бутылки лимонада. Платил я, благо деньги у меня еще были.
       Пешком идем до тюрьмы. Тяжелые вещи оттягивают руки, часто останавливаемся. Чекисту это не нравится, он все время подгоняет, говорит, что надо побыстрее меня сдать, чтобы успеть на поезд, идущий обратно в Нарву.
       Убедившись, что от понуканий нет никакого прока, конвоир взял мой чемодан. С одним мешком мы пошли быстрее. От вокзала вдоль железнодорожных путей идем в сторону Морских ворот. "Неужели, - подумал я, - он ведет меня во внутреннюю тюрьму на Пагари?" Решил спросить:
       - Куда мы идем?
       - На Пагари, - неохотно ответил он.
       На сердце стало тяжело при одном воспоминании о двухмесячном пребывании в этой тюремной душегубке, без воздуха. А каково там будет сейчас, в такую жару?!..
       Вступили в узкую Пикк улицу. Приятной прохладой встречают старинные каменные громады. Завернули за огромную кирху. Вот на Пагари, знаменитый чекистский центр Советской Эстонии, через который прошли тысячи и тысячи людей в памятные 1940-41 годы. Улица пустынна, ни одного прохожего. Словно врезанные в здание огромные железные ворота наглухо закрыты. Через них меня дважды возили в 1941 году. Тогда я их не видел, но ощущал, когда "черный ворон" через узкий проезд в воротах осторожно въезжал во двор.
       Конвоир позвонил в звонок на стене. Открылась одна из створок ворот, пропуская нас во двор. И сразу входим в подвал. Успел взглянуть на верхние этажи. Часть окон зарешечена. За этими решетками кабинеты следователей. В каком то из них по ночам меня допрашивал Шаховской. У наружных дверей, через которые мы попали в подвал, маячит часовой в сине-красной фуражке с автоматом на шее.
       Проходим множество коридоров, поднимаемся на первый этаж в маленькую канцелярию, где одетый в гражданское заспанный дежурный принимает меня, записывает в журнал мои данные.
       Происходит неувязка с отчеством. В сопроводительной бумаге значится "Степан Васильевич", по поводу чего я начинаю протестовать, заявляя, что это не я. Дежурный вяло пререкается:
       - Подумаешь, отчество не совпадает. Фамилия правильная. Имя правильное. Остальное неважно.
       Сопровождавший меня охранник ушел, получив расписку. Дежурный уселся читать детектив. Осматриваюсь. Комната, в которой я нахожусь, почти пуста. Стол, несколько стульев, телефон. Неизвестно, куда выходит высокое продолговатое окно, плотно занавешенное зеленой шторой. Стоящая тишина навевала дремоту, тем более что я плохо спал эту ночь.
       Через какое-то время в комнате стали появляться военные, штатские, одетые в легкие летние платья женщины. По их поведению понял, что это служащие, значит сейчас девять утра.
       Дежурный, принявший меня, сменился. Продолжаю сидеть в углу комнаты, ожидая решение своей дальнейшей участи. Пришел тюремный надзиратель. Приказал взять вещи и следовать за ним. Предупредил, чтобы я ни о чем его не спрашивал, шел молча и как можно тише.
       Петляя по длинным коридорам, проходили лестницы и лестничные площадки. Несколько раз надзиратель ставил меня лицом к стене, чтобы я не видел встречного заключенного. Наконец дошли до большой площадки, где на известном расстоянии друг от друга находились тюремные боксы, в один из которых надзиратель посадил меня вместе с вещами. Боксы были настолько маленькие, что чемодан и мешок отняли у меня возможность даже шевелиться. Я мог только сидеть, встать не мог, потому что на ногах лежали мои вещи.
       Принесли пайку хлеба и обед, состоявший из супа с пшенной крупой и такой же кашей. Суп я съел, потому что хотелось пить, до каши не дотронулся. Достал из чемодана и пожевал кусок полукопченой колбасы, оставшейся с вечера.
       Несколько раз стучал в дверь, вызывая надзирателя, чтобы отвел в туалет. Не столько заставляла надобность, сколько хотелось хоть немного походить, размять кости, попить из крана холодной воды. Томительное сидение в боксе продолжалось довольно долго. Наконец пришел надзиратель и скомандовал: "Выходи с вещами, быстро!"
       Пришли в небольшую комнату. Заставили раздеться догола. Начался обыск. Перетрясли все вещи, прощупывали каждую тряпку. Особенно долго обследовали каракулевый воротник зимнего пальто. С помощью бритвы распороли край воротника, всунули туда металлический прут и стали им там шевелить, проверяя, не звякнет ли металл.
       Вспомнился случай в бытность мою в красноярской тюрьме. Со мной в камере сидел эстонец, фамилии его не помню, в прошлом богатый коммерсант, у которого в меховом воротнике зимнего пальто были спрятаны золотые часы довольно большого размера и так ловко, что прощупать их не представлялось возможным. Сколько раз проходили обыски, столько раз пальто проходило через руки охранников и все же часы не могли найти. Каждое утро владелец их доставал, заводил и прятал обратно.
       И вот однажды... Пришли два надзирателя и велели этому эстонцу выйти из камеры с вещами. Мы, оставшиеся в камере, строили различные догадки, что бы это значило, как он вдруг вернулся и рассказал, что с ним произошло.
       В караулке ему предложили по хорошему отдать часы, в противном случае обещали посадить в карцер. Эстонец решил упорствовать, клялся, что никаких часов у него нет. Надзиратели, не слушая его, взяли пальто и на его глазах отпороли часть воротника. Просунули туда проволоку и ей нащупали твердый предмет. В подкладке, под мехом лежали часы. Их охранники забрали, не выдав никакой расписки. Сомнения не было, кто-то из находившихся в камере, оказался стукачам. Но кто это был, мы так и не узнали.
      
       Во время обыска у меня изъяли около двенадцати рублей, безопасную бритву, резинки для носков, подтяжки, иголки, карандаш, ножницы и сберегательную книжку с вкладом на 500 рублей. Пришлось пройти и все остальные процедуры, предваряющие помещение в камеру: стрижку наголо, фотографирование в фас и профиль, душ.
       В камеру доставили уже заполночь. Заключенные спали на полу, почти голые. Подвесные койки не опускались, так как в камере было больше человек, чем коек. Впечатление от камеры было такое, словно это парилка. Дышать было нечем, тело покрывала испарина, пахло потом, луком и еще какой-то едой. Попытался заснуть, ничего не получалось. Так до утра и пролежал с открытыми глазами, устремленными на слабо горевшую лампочку под потолком. В шесть утра надзиратель объявил подъем.
       В камере одни эстонцы. Между собой говорят на родном языке. Нашел только одного, кто с грехом пополам изъяснялся по-русски. От него я узнал, что все здесь сидящие были в немецкой оккупации, а после разгрома фашистов оставались в лесах, жили в бункерах, землянках, занимались диверсиями, убивали партийных работников, грабили магазины. Пользовались поддержкой хуторян, не сочувствовавших советской власти. От них узнавали о приближении отрядов милиции, время от времени прочесывавших лес и выискивавших бандитов.
       - Так вот в какое общество я попал, - с тревогой подумал я и никак не мог сообразить, почему тюремное начальство определило меня в такую камеру. На третьи сутки за мной пришел надзиратель и велел выходить с вещами. Посадили в "черный воронок" и отвезли в тюрьму на Батарейную улицу. На Батарейной я сменил несколько камер, пробыв здесь в общей сложности пять с половиной месяцев.
      
       В один из дней к нам явился начальник корпуса, объявив, что желающие могут обратиться с просьбой или жалобой в высшие судебные и административные органы, для чего могут получить бумагу и карандаш. Решил что времени свободного больше, чем достаточно, почему бы не написать, не опротестовать свой вторичный арест, тем более что обвинение мне не предъявлено и я по существу даже не знаю, за что сижу в тюрьме. Написал очень обстоятельно и в корректной форме в Президиум Верховного Совета СССР, генеральному прокурору СССР, начальнику тюрьмы. Долго и терпеливо ждал ответов, уповая на то, что начальство обязано отвечать на приходящие письма, особенно, если это касается лиц, незаконно обиженных. Но ответов не было. Вероятно, сидящие в тюрьмах не относятся к тем категориям граждан, которым подлежит получать ответы на вопросы и жалобы. Так объяснял я себе и сидящим со мной в камере, почему нас забыли...
       Однажды с утра надзиратель нервничал, требуя навести порядок в камере, убрать посуду, снять висевшее на просушке белье. Мы поняли, ожидается приход начальства.
       Так и произошло. Часов в одиннадцать пришли трое военных, как потом мы узнали, представители тюремной администрации, узнать, как мы живем, у кого какие имеются претензии, рекомендации, пожелания. Предложили говорить правду, ничего не утаивая.
       Нас построили в один ряд, подходили к каждому. Интересовались, когда и за что арестован, статью, по которой или осужден или идет следствие.
       Дошла очередь и до меня. Вопросы задавал молодой офицер в чине старшего лейтенанта.
       - За что арестованы?
       - Не знаю.
       - Как так не знаете? Не говорите ерунды! Занимались антисоветской деятельностью?
       - Ничего подобного! Работал и вел себя примерно, как и подобает советскому гражданину!
       - Значит, находились в оккупации, работали на фашистов?
       - Я их в глаза не видел!
       - Имейте в виду, в Советском Союзе арестовать ни в чем не повинного человека не могут, вы это отлично знаете! Значит, совершили преступление, в котором не желаете сознаться и пытаетесь прикинуться невинной овечкой!
       На нашу перепалку обратили внимание два других офицера. Один из них, старший по возрасту, у которого из-под фирменной фуражки пробивались седые волосы, подошел вплотную ко мне и негромко спросил:
       - Вы раньше были судимы?
       - Да
       - По какой статье?
       - По 58-й.
       - Отбывали срок заключения в лагере?
       - Да.
       - Вероятно, не так давно вернулись?
       - Полтора года назад...
       Все трое переглянулись. По выражению их лиц без труда можно было догадаться, что им все ясно, почему я здесь сейчас в тюрьме.
       Третий офицер, до того не задавший никому ни одного вопроса, проходя мимо меня, бросил фразу, которая врезалась мне в память и запомнилась на всю жизнь:
       - Не надо было из лагеря возвращаться домой! Понятно?!..
      
       Наконец меня вызвали к следователю. По существу это был даже не допрос, а так, ни к чему не обязывающая беседа. Следователь ограничился несколькими, малозначимыми вопросами, касавшимися моего пребывания в лагере. Спросил, по какой статье отбывал срок, когда освободился, где все это время жил и работал.
       - Вот и все, что я хотел у вас спросить, - сказал он, - можете возвращаться в камеру.
       - Я не выйду из кабинета, пока не узнаю, на каком основании был арестован, что я такого сделал, что меня упрятали в тюрьму. Вы что же собираетесь вторично судить меня по одному и тому же делу? Я отбыл положенный срок. За мое безупречное поведение и хорошую работу в лагере вышестоящие органы советской власти смогли освободить меня досрочно Получается, что меня освобождают досрочно для того, чтобы снова посадить за решетку?
       - Рацевич, успокойтесь! За старое дело лишать вас свободы мы не собираемся. В практике советского правосудия таких случаев не было!
       - Хочу этому верить, но, увы, никак не могу. Свое пребывание в тюрьме рассматриваю как судебную ошибку. Если это донос, познакомьте меня с материалами дела, я имею на это право. Я настаиваю на встрече с прокурором, который обязан предъявить обоснованное решение о моем аресте.
       - Хорошо, встречу с прокурором мы вам организуем. Идите!
       Через неделю меня снова привели в кабинет следователя. На этот раз за столом рядом с ним сидел моложавый мужчина в прокурорской форме.
       - Рацевич, вы добивались встречи со мной, - сказал прокурор, - рассказывайте, что вас интересует, о чем хотите спросить?..
       Все, что накопилось на сердце, что столько времени лишало сна и покоя, беспокоило, волновало и, конечно, страшно возмущало, я выложил прокурору, который внимательно слушал не перебивая и не пытаясь возразить. Заканчивая свое обращение к нему, я просил конкретно высказаться, что является поводом лишать меня свободы снова.
       Я закончил. В кабинете воцарилась на какое-то время тишина. Совершенно неожиданно прокурор повел беседу со следователем о какой-то статье помещенной в "Правде". Наговорившись вволю, следователь достал из стола папку с моим делом и стал вслух читать. Я с огромным интересом слушал показания, которые давали сразу же после моего ареста И. Фаронов, М. Колесникова, Н. Амман. Их спрашивали, не занимался ли я антисоветской пропагандой, как относился к органам советской власти и прочие вопросы, в таком же роде. Фаронов и Колесников давали точные, аргументированные ответы в мою пользу. Какие-то путанные, непонятные показания давал Амман. То-ли он был напуган вызовом в МГБ, то-ли не знал, как и что говорить. Было совершенно непонятно, с какой целью и зачем он стал рассказывать о моей поездке в деревни Причудья незадолго до ареста. Из протокола было непонятно, хотел ли он охаракетерзовать мое выступление с отрицательной стороны или отвлекал внимание от прямого ответа на заданные вопросы.
       Спустя восемь лет, когда я вторично вернулся в Нарву из ссылки, при встрече с Фароновым, я узнал следующее.
       На второй день после моего ареста Фаронова вызвали на допрос. Следователя совершенно не интересовали успехи художественного коллектива, руководимого мной, которые описывал Фаронов. Всячески пытаясь сбить его с толку, следователь основное внимание уделял политической направленности моей деятельности: какую вел антисоветскую пропаганду, как часто восхвалял прежний буржуазный строй в Эстонии, как и когда встречался с буржуазными элементами и прежними своими друзьями.
       Когда Фаронов на все эти провокационные вопросы ответил отрицательно, следователь в полном разочаровании его отпустил, не забыв напомнить о секретности вызова и ответственности за ложные показания, если они выявяться....
       Продолжая зачитывать документы, следователь перешел к актам обыска, оставленным вещам, что было сдано на хранение, что осталось в квартире. Это было уже неинтересно и следователь закончил следующими словами:
       - А теперь подпишите составленный протокол. Следствие по вашему делу закончено. Вот ручка.
       - Как закончено, - в недоумении спросил я, - по-моему, оно и не начиналось. Первый раз вы вызвали меня, чтобы спросить фамилию, имя, отчество, год рождения, где и за что отбывал наказание. Вторичный мой визит был сегодня. Спрашивали не вы, а я, бесполезно пытаясь узнать, в чем состоит моя вина, на основании которой меня вторично арестовали. Какое же это следствие? Не мне вас учить, но предварительное следствие суть стадия уголовного процесса, в котором следователь собирает доказательства, для установления факта преступления и виновных лиц. На основании материалов предварительного следствия решается вопрос и предании суду. Но в данном случае нет никаких юридических оснований держать меня под стражей. Я ведь не опасен обществу ни физически, ни морально. На мне нет преступлений, влекущих за собой юридическую ответственность. Вся логика юриспруденции говорит о том, что меня следует немедленно освободить из тюрьмы.
       Следовать с прокурором переглянулись, прокурор хмыкнул, подавая мне ручку, предварительно опущенную в чернильницу:
       - Я буду, краток, а то чернила высохнут. Логика юриспруденции настолько темная вещь, что не нам с вами в этом разбираться. Поэтому вам пока придется остаться в тюрьме, подписать бумагу об окончании следствия и ждать решения своей дальнейшей участи.
       Мне слишком хорошо были знакомы приемы работников следственных органов применяемых в том случае, когда подследственный отказывается подписывать документ. И все же я осмелился высказать собственное суждение, сказав, что занесу его в протокол и только после этого подпишу. Следователь, рассвирепев, закричал на меня, какое я имею право диктовать свои условия, что я забываю, где нахожусь и кто я есть. Но вмешался прокурор. Очень спокойно он заметил следователю:
       - Пускай пишет, раз так настаивает!
       А сам в душе вероятно подумал: "Чем бы дитя не тешилось... Все равно от этой записи ничего не изменится, события пойдут своим чередом!"...
       Потекли однообразные тюремные дни, как две капли воды похожие один на другой. Тепло кончилось, наступила осень. Меня никто не беспокоил, не вызывал на допросы, словно обо мне забыли. Ежедневно, не смотря ни на какую погоду, всей камерой выходили на двадцатиминутную прогулку. Разнообразие в монотонную жизнь вносил банный день.
       В этот день, после подъема, надзиратель предупреждал, чтобы все были готовы к помывке. Иногда ждали два и более часа, когда за нами приходил надзиратель. Санобработка начиналась у парикмахера. Потом вели в предбанник. Снимали верхнюю одежду и сдавали её в прожарку. После этого ждали, когда кончит помывку предшествующая камера. На мытье давалось не более пятнадцати минут. Причем температуру воды регулировал надзиратель за стенкой, подававший то очень горячую, то холодную воду. Смена температуры душа сопровождалась громкими криками, чтобы надзиратель смог среагировать и повернуть кран в ту или иную сторону. При всем при том мы успевали не только помыться, но и простирнуть полотенце, носовой платок, носки и прочую мелочь из личного туалета. Один-два раза в месяц брали в стирку белье. Возвращали его не глаженным, часто недоставало сорочек, гимнастерок, которые ошибочно попадали в другие камеры. Все это приходилось долго искать, пока они обнаруживались.
       На деньги, имевшиеся на лицевых счетах у заключенных, разрешалось выписывать продукты их тюремного ларька. Сперва это разрешалось раз в две-три недели, потом реже, а затем и вовсе прекратили, ссылаясь на то, что ларек закрылся на ремонт. При мне только один раз можно было выписать колбасу и масло. А вскоре не стало даже сахара и булок.
       Зато, с каким нетерпением ожидались продуктовые посылки из дома! Из своего, более чем скромного заработка, Рая смогла выслать несколько посылок и отправить их через своих знакомых, ездивших в командировки в Таллин. Огромным подспорьем в однообразной и малопитательной тюремной пище служили соленый шпик и репчатый лук, который я получал в посылках.
       По издавна существующему в тюрьме порядку, владелец посылки делился её содержимым со всеми, находившимися в камере. Каждый получал хотя бы маленький кусочек рыбы, мяса, сала, что доставляло огромную радость всем жильцам камеры.
       Руководствуясь строгими тюремными правилами, надзиратели запрещали иметь заключенным бумагу - писчую, оберточную, газетную, цветную и даже папку. Передавая заключенным посылки, они требовали незамедлительно освобождать продукты от бумаги. Их не интересовало и не беспокоило то, что некуда было пересыпать сахарный песок или сушеное молоко, что особые трудности возникали при освобождении масла от пергаментной бумаги.
       Никакие просьбы и увещевания не принимались во внимание, их тюремщики и слышать не хотели. Пробовали жаловаться корпусному начальству. В пример приводили существовавшие порядки при самодержавии, когда политические заключенный имели право в неограниченном количестве пользоваться бумагой и письменными принадлежностями для занятий и творческой работы. Мы же, под страхом карцера, не смеем иметь клочок бумаги и огрызок карандаша. Не выслушав нашу просьбу до конца, корпусной повернулся и вышел из камеры.
       Полугодовое пребывание в тюрьме на Батарейной не прошло бесследно в смысле духовного развития. Я перечитал огромное количество книг, в основном классики. С наслаждение окунулся в прекрасный мир художественных творений Тургенева и Гончарова. Не расставался с Диккенсом, перечитал его "Приключения Оливера Твиста", "Жизнь Дэвида Копперфильда", "Крошка Доррит", "Холодный дом". Легко одолел огромный роман Голсуорси "Сага о Форсайтах". И с каким упоением углублялся в философские мысли французского Толстого - романиста Виктора Гюго, читая его "Собор Парижской Богоматери" и "Отверженные". С раннего утра, сразу же после завтрака, подсаживаюсь на табуретку у окна и углубляюсь в книгу. Читаю без перерыва до самого обеда, не слыша и не видя, что происходит в камере. Книга переносила меня в другой мир, позволяла на какое-то время забыть, что я нахожусь в тюрьме, внутренне сопереживать литературным героям, жить насыщенной духовной жизнью...
       Сидевшие со мной в камере эстонцы, были связаны с немецкими оккупантами, служили старостами, полицаями, состояли в профашистской организации омакайтсе. Были и такие, которые самым непосредственным образом участвовали в уничтожении коммунистов. Почти все они, как я позже узнал, были осуждены Военным трибуналом к 25 годам исправительно трудовых лагерей.
       Со мной рядом, на соседних нарах спал эстонец-хуторянин из-под города Выру по фамилии Пярт - приятный, словоохотливый старичок, любивший поговорить по-русски, хотя это уму давалось с трудом. Русский язык он знал с детства, когда учился в русской церковно-приходской школе. Став хуторянином и женившись на эстонке, по русски разговаривать, перестал и многое из того, чему его учили, забыл.
       Как-то вечером, после отбоя, когда мы улеглись спать, он придвинулся ко мне и стал тихонько, на ухо (чтобы не услышал надзиратель), рассказывать мне как совершенно неожиданно стал врагом советской власти, был арестован и теперь ждет сурового приговора:
       - Хутор, на котором я жил со своей старухой с тридцатых годов, отстоял далеко от проезжей дороги и еще дальше от города Выру, так порой мы не знали, что происходит вокруг нас. Во время оккупации немцы нас не беспокоили, только один раз по делу государственных налогов зашел староста, поинтересовался, как я живу, принес почту, почтальон в то время болел. Когда немцы отступили и ушли, мы не имели понятия. Но однажды ночью, нас со старухой разбудил громкий стук в запертые ворота. Мы решили не открывать. Но стучать продолжали все более настойчиво. Я подошел к окну, меня увидали двое мужиков, стучавших в дверь и стали кричать, чтобы я, старый болван, немедленно открывал ворота, а иначе они все переломают, а дом подожгут. И все-таки, я не послушался. Раздались выстрелы, зазвенели разбитые стекла окна. Старуха настолько испугалась, что соскочила из постели и побежала открывать дверь. Вошли двое эстонцев среднего возраста, за плечами у которых висели винтовки, а у одного на ремне болтался пистолет. Они потребовали еды, пития и удобно расположившись за столом, который накрыла жена, стали рассказывать о своем житье - бытье. Они рассказали, что живут в лесу, называют себя "лесными братьями", скрываются от советской власти, пришедшей на смену немецкой, ведут с нею борьбу, стремясь восстановить прежнюю, досоветскую власть. Объяснили нам, что долг каждого эстонца помогать им и впредь они будут каждые три дня приходить за продуктами и это будет наш вклад в дело освобождения Эстонии от советской оккупации. А свою просьбу подкрепили обещанием сжечь хутор, а нас убить, если мы на них донесем. Что нам оставалось делать? Старуха горько поплакала, но каждую третью ночь выносила за крыльцо хлеб, свинину, картофель и другие продукты, которыми мы сами кормились. Наутро еды не было, видимо её забирали и нас больше не беспокоили.
       Однажды, когда мы с женой убирали хлев, во двор вломилось множество солдат и среди них два молодых офицера. Дело было зимой, стоял мороз, и они попросились в избу погреться и еще попросили парного молока, если есть. Мы им конечно молока налили и за столом они нам сообщили, что ищут лесных братьев. Только что прочесали ближайший лес и теперь пойдут дальше.
       Не знаю, удалось ли им обнаружить лесных братьев, но видимо, да, так как положенные с вечера продукты пролежали до утра не тронутыми.
       Прошло достаточно много времени. Мы уже забыли про лесных братьев и тех, кто их искал, спокойно, без тревог занимались своим хозяйством, как однажды, в дождливую темную ночь в ворота опять требовательно застучали и во двор вошли трое милиционеров в форме. Они предъявили ордер на обыск и на мой арест. Перерыли весь дом и двор, залезли на чердак и сенник, искали оружие и требовали сказать, где скрываются лесные братья, так как по их сведениям они часто бывают на нашем хуторе.
       Привезли меня в Таллин в тюрьму на Батарейной улице и вот я здесь в камере, вместе с вами. Следователь мне попался суровый, грозится расстрелять, если я не сообщу имена сообщников. Настоятельно рекомендует не запираться и обещает освободить, так как я старый. А что говорить, ума не приложу...
       Я ему так же шепотом предложил рассказать все как было и положиться на Бога и судьбу. Во всяком случае, сказал я, вам не придется брать на душу грех лжи, ибо ложь всегда вылезет наружу, одна ложь вызывает другую, оскверняет душу и лишает человека спокойствия и сна.
       Наговорившись, мы уснули, а скоро старика Пярта перевели в другую камеру и я потерял его из вида.
       В середине ноября, совершенно случайно, я узнал о его дальнейшей судьбе.
       Был банный день и нашу камеру привели в баню. В предбаннике стены, как и во всей тюрьме, оштукатурены. Заключенные их постоянно царапают, дают о себе знать краткими, лаконичными записками. Например: "Василий Иванов - 10".Надпись расшифровывается так: "Василий Иванов 10 лет заключения". С трудом, среди нескольких фамилий, я разобрал фамилию "Пярт - 25". Двадцать пять лет получил этот пожилой, безобидный хуторянин.
       Характерная деталь. В довоенный период и во время войны за антисоветскую агитацию и прочие несерьезные дела, политические заключенные получали, как правило, не более 10 лет. А в конце сороковых годов ставка увеличилась в два с половиной раза. Почти все, с кем я сидел на Батарейной в 1949-1950 годах, получали 25 лет заключения, пять лет поражения в правах и пять лет ссылки в отдаленные края.
      
      

    Монах Алипий.

      
       Из числа находившихся в нашей камере, самой примечательной личностью являлся старец Алипий, немощный и постоянно больной монах.
       Тяжелый крестный путь прошел этот человек с первых дней Октябрьской революции и до наших дней. Вечно преследуемый за свои религиозные убеждения, без конца арестовываемый советской властью, Алипий претерпел невероятные страдания и все их вынес благодаря стойкой вере несгибаемого христианина, готового на любые жертвы во имя Бога. Особенно трудно ему пришлось на строительстве Беломоро-Балтийского канала. Десятки тысяч таких же, как он политических заключенных в нечеловеческих условиях вручную трудились на земляных работах, лопатами ковыряя мерзлую землю, на тачках по сходням её вывозили на многие десятки метров, падали от истощения, болезней, голода и тут же погибали. Алипий почти постоянно пребывал в молитве и это помогало переносить все испытания, но в то же время вызывало бурю ярости, насмешек и издевательств у надзирателей. Но ничто не могло сломить стойкого старца. За недоказанностью преступлений, приписываемых Алипию, его приходилось выпускать, но религиозное подвижничество опять вызывало глухую ненависть системы и Алипия вновь арестовывали по надуманным обвинениям в антисоветской пропаганде.
       В конце сороковых годов, после отбытия очередного срока наказания, Алипий приехал в Эстонию и был назначен настоятелем храма Успения Пресвятой Богородицы в Пюхтецком Свято-Успенском женском монастыре в Куремяэ. Казалось бы, кончились многолетние мытарства и испытания престарелого служителя церкви. Здесь он почувствовал себя в полном покое и душевной радости, окруженный вниманием и сочувствием молящихся, старавшихся помочь ему как материально, так и морально, после стольких лет физических и духовных страданий.
       Летом 1949 года в Йыхви хоронили благочинного Романа Мянника. Среди многочисленного духовенства, отпевавшего усопшего, был и Алипий.
       Во время отпевания в храм вошли двое в штатском и, подойдя к Алипию, попросили его поехать с ними и окрестить дома ребенка. Привыкший идти навстречу верующим в их желаниях, особенно в отношении детских душ, Алипий с радостью согласился. Не подозревая ничего плохого, Алипий сел с ними в машину, тем более что после обряда крещения ему было обещано на той же машине возвращение в монастырь. Обманным путем его отвезли в Таллин во внутреннюю тюрьму на Пагари улице, а через неделю перевели в тюрьму на Батарейной улице.
       С утра до позднего вечера, с перерывами на завтрак, обед и ужин Алипий горячо молился. Даже во время прогулок он молился и во время отдыха, стоя у окна, молился. К его молитвам привыкли не только находившиеся в камере, но даже надзиратели, через волчок наблюдавшие, как Алипий становился на колени, подолгу опуская голову на бетонный пол, пребывая в молитвенной отрешенности.
       Принимая во внимание болезненное состояние Алипия, тюремный врач разрешил ему пользоваться койкой в любое время.
       С первых же дней нашей встречи и знакомства в камере я сразу почувствовал к Алипию глубокое уважение и искреннее расположение. Если жизнь его сломала физически и искалечила здоровье, то духовно он остался силен и непоколебим. Стойкость и принципиальность характера, искренняя и глубокая вера помогали Алипию переносить все муки камерного содержания. Была в нем еще одна замечательная черта, характеризовавшая душу подлинного христианина: он никогда не сетовал на свою судьбу, все её удары принимал безропотно, спокойно, не обижаясь и не злобствуя на тех, кто заключил его в тюрьму. Про таких людей он говорил:
       - Они не ведают, что творят, а их скорби и печали впереди!
       В частых беседах, делясь своими размышлениями о смысле жизни, Алипий называл себя счастливцем, потому что меньше всего думал о себе, а находил утешение в молитвах и в том, чтобы помогать другим. Помню, как-то спросил его, как он может быть вне окружающей нас скорби, не печалиться при виде страданий и мучений людей.
       - В переводе с греческого языка Алипий означает беспечальный, - чуть слышно ответил он, - душевная умиротворенность спасет меня в жизни...
       В ноябре 1949 года нас навсегда разлучили. Алипия отправили в ссылку в Новосибирскую область. Вероятнее всего в суровом сибирском крае он нашел вечное успокоение, этот страдалец за веру, пронесший сквозь революционные вихри России свой тяжелый подвижнический крест...
       Почти через двадцать лет мне попалась в руки десятикопеечная (в буквальном и переносном смысле) брошюра эстонских авторов Сооп и Кескюла изданная издательством "Эести Раамат" выпуска 1967 года мерзопакостная антирелигиозная агитка под названием "Куремяэский монастырь" с описанием жизни Пюхтецкого монастыря.
       Если бы авторы не затронули имя Алипия, я бы умолчал об этом, с позволения сказать, "литературном произведении".
       Уже в предисловии читатель получает соответствующее направление мысли. Тихая, трудовая обитель, по словам авторов, является " ... одним из немногих сохранившихся до наших дней оплотов религии, напоминающих о мрачных временах средневековья..."
       А вот что они пишут о старце Алипии. Цитирую полностью:
       "В 1949 году в Куремяэском монастыре был священником некий архимандрит Алипий. Во время Великой Отечественной войны этот священнослужитель находился в Туле, где руководил контрреволюционной группой, сеял панику среди верующих, восхвалял фашистские порядки и клеветал на Советскую власть. После отбытия срока наказания он вернулся в Куремяэский монастырь, чтобы получить отпущение грехов..."
       Подошла зима 1949 года. В моем положении ничего не изменилось. Принял решение снова написать прокурору СССР. Хотя на первое заявление ответа я не получил, но решил спросить у него, доколе мне, невинному человеку, сидеть в тюрьме.
       Но события опередили это решение.
       В один из томительных дней меня вызвали с вещами на выход. "Либо переводят в другую тюрьму, либо отправляют куда подальше" - решил я, собирая вещи. Привели в тюремную канцелярию. Молоденькая служащая предложила подписать какую-то бумажку, в которой было сказано, что мне, на основании постановления Особого совещания при МГБ СССР от 26 ноября 1949 года, назначена ссылка в Красноярский край.
       Снова заглазное решение, без всякой мотивации.
       - За что, за какие преступления меня высылают? - был мой первый вопрос.
       - Читайте, что написано. Мне известно не больше вашего...
       - Но здесь ничего не сказано ...
       В ответ девушка промолчала и ручкой показала место, где надо было расписаться...
      

    Высылка на вечные времена

       В тюремном коридоре столпилось множество таких же, как я ожидавших очереди расписаться в канцелярии под извещением о высылке. Меня сразу же окружили, стали расспрашивать, на какой срок ссылка, куда отправляют. Говорили о трех местах высылки: Красноярский и Новосибирский края, Казахстан. Если не обозначен срок высылки, значит на вечные времена.
       Всех ссыльных перевели в старый корпус тюрьмы на Батарейную улицу, в большую камеру, окнами обращенную во двор и рассчитанную на несколько десятков заключенных. Толстые крепостные стены камеры покрыты плесенью. Нары насквозь пропахли сыростью. В углу тяжелая железная параша. Утром и вечером выводят на оправку в грязную, холодную уборную... По одной стороне стены ржавые рукомойники, по другой пробитые в камне отверстия для испражнений. В уборной был вечно мокрый каменный пол, по которому разливалась зловонная смесь воды и мочи.
       Режим в нашей камере отъезжающих не сравним с порядками в прежнем корпусе. Чувствуем себя свободно, днем отдыхаем лежа на нарах, громко разговариваем, некоторые даже поют от избытка чувств. Надзиратель у нас редкий гость. Начальство не приходит вообще, про обыски все забыли. Никого из нас никуда больше не вызывают, мы на положении ожидающих этапа и со дня на день будем отправлены по назначению.
       В камере только и разговоров, кто, куда назначен на высылку, в какой край, каковы у каждого перспективы. Знатоки географии козыряют знаниями Сибири, рассказывают условия тамошней жизни, отдавая предпочтение южной части Красноярского края, где отличный климат, летом жара, произрастают арбузы и дыни. Назначенным в Красноярский край завидуют, сочувствуют тем, кто попадает в Новосибирскую область, представляя, что нам холодно и неуютно.
       Почему-то многие убеждены, что в ссылке станут работать по своей прежней специальности, потому что так уверяли следователи, завершая дела и напутствуя каждого своего подследственного обещаниями райских условий будущей жизни.
       Пессимисты в нашей камере были другого мнения. Они рассуждали трезво и жестко.
       - Кто такие ссыльные? - задавали они вопрос и сами же отвечали, - Такие же заключенные, с той лишь разницей, что не сидят за решеткой и не требуют конвоя. В остальном они будут терпеть всякого рода ограничения, что и у заключенных. О работе по специальности и думать нечего. Всех ждет тяжелая, изнурительная работа на лесоповале в сибирской тайге, на полях колхозов и совхозов, освоение бескрайних просторов целины.
       Впоследствии я воочию убедился во лжи следователей и правоте скептиков. Но это будет потом, а сейчас все были как под наркотическим действием свободы, после томительных месяцев заключения в тюрьме.
       Лежа на нарах, размечтался пожилой пскович, в прошлом крупный партийный работник, снятый с должности и вычищенный из партии за троцкистский уклон. Он просидел десять лет в Соловках, а теперь высылается в Казахстан:
       - А хорошо бы, товарищи, как Пушкину, отправиться в ссылку в село Михайловское! Я бы ездил по выходным дням к своим во Псков!.. Замечательно! А что, если написать такое заявление товарищу Берии, может примут во внимание мой непрерывный десятилетний стаж лагерной жизни, да еще в северных условиях.
       Снежным ярким утром вывели нас в последний раз гулять на тюремный двор. В коридоре повстречались с другой группой ссыльных, возвращавшихся с прогулки. Среди других заключенных, тяжело опираясь на палку, едва шел старец Алипий. Я его сразу узнал. У него страшно осунулось лицо, он весь побелел, стал похожим на старца Зосиму. Я окликнул его, помахал рукой. Алипий обернулся и, как мне показалось, улыбнулся. Значит узнал..
       Это была наша последняя встреча.
      
       Утром, 5 января 1950 года, нас, как сельдей в бочку, запихали в столыпинский вагон и увезли из Таллина. К вечеру поезд доехал до Нарвы и остановился, для смены локомотива.
       Второй раз на положении заключенного приезжаю в родной город. Локомотив отсоединили и наступила тишина, не нарушаемая ни стуком колес, ни окриками охранников. Но что это за звуки? Прислушиваюсь внимательно. Да, сомнения нет, это звон колокола Кренгольмской Воскресенской церкви. "Звонят к всенощной", - подумал я. Кто-то из сидящих в вагоне подсказывает:
       - Сегодня Великий Сочельник, завтра Рождество Христово....
       Звон вызывает острую, щемящую боль, гнетущее состояние. Хочется кричать о несправедливости, бежать из заделанного решетками вагона в храм, искать там утешения...
       Медленно отъезжаем от станции. Нет сил сдержаться, слезы текут по щекам. В ушах надолго задерживается колокольный звон, хотя фактически его уже и не слышно за рокотом Кренгольмских водопадов...
       Морозным утром 7 января по заснеженным улицам Ленинграда нас везут в черных "воронках" в пересыльную тюрьму Кресты. На противоположном берегу Невы высятся шпили Александро-Невской лавры. И опять праздничный колокольный звон, теперь уже к обедне.
       В камере, где я оказался, было более 120 человек. Но еще оставались свободные места, так что в камеру могло войти человек 150. Нары были расставлены только по одной стороне камеры, вдоль другой можно было прогуливаться. Общество оказалось самое изысканное: представители интеллигенции - врачи, адвокаты, инженеры, журналисты, художники, - в свое время, начиная с 1936-37 годов сидевшие в тюрьмах, лагерях по 58-й статье. Арестованы вторично, заочно осуждены на высылку. Большинство протестовало по поводу необоснованного ареста, ничего не помогло, безответными остались заявления.
       Условия пребывания в Крестах были сносными. Ежедневно выводили на прогулку. Оказавшиеся в камерах ленинградцы через день получали передачи из дома.
       Кормили, по сравнению с другими тюрьмами, лучше, чем где-либо. Суп бывал разнообразный: крупяной, кислые щи, свежие щи, уха. Однажды на второе дали мясные котлеты, а вечером на ужин - винегрет. Видавшие виды, прошедшие многие тюрьмы, старые заключенные диву дивились такому тюремному меню...
       Познакомился в камере с ленинградцем Соловьевым, в прошлом партийным работником, незадолго до войны осужденным за шпионаж в пользу Германии. По его рассказу, в 1941 году он находился в ленинградском белом доме (внутренняя тюрьма НКВД) и встретился там с веселым, остроумным Борисом Ивановичем (фамилию его забыл), редактором выходившей в Эстонии русской газеты.
       Я насторожился. Неужели с ним вместе сидел Грюнталь, Борис Иванович, мой бывший шеф и редактор "Старого Русского листка"? Стал расспрашивать, как выглядел тот человек - приметы вроде бы совпадали. Потом Соловьев вспомнил и фамилию - Грюнталь. Вспомнил, что его осудили на 10 лет исправительно-трудовых лагерей. В какой лагерь его направили и когда, Соловьев сказать не мог. Грюнталь оставался еще в камере, когда Соловьева вызвали с вещами.
       Через месяц, в первых числах февраля, из ссыльных Ленинградской пересылки сформировали большой этап. Нас везли в вагонах-теплушках. Название вагона "теплушка" себя не оправдывало. Мерзли мы отчаянно, ибо углем снабжали из рук вон плохо. Никто не знал, в какой город нас везли, не сомневались только в одном - везли на восток. Трое суток мучались в холоде и не менее этого страдали от голода. Сухой паек, выданный на трое суток, съели в один день, так были голодны.
       На четвертый день нас привезли в Киров (бывшая Вятка). Узнали эти места, когда нас выводили их вагонов и под усиленным конвоем проходили мимо станционных построек, на которых красовалась вывеска "Киров".
       Неужели, подумалось мне, опять попаду в Екатерининские тюремные казематы, где провел полгода до отправки в Вятлаг после первого ареста. Но нас привели в пересыльную тюрьму, огромная площадь которой была занята тюремными деревянными одноэтажными бараками довоенной постройки. Камеры в них оказались небольших размеров, по обе стороны уставленные двухэтажными нарами. Между окном и дверью узкий проход шириной не более полуметра, только-только пройти одному человеку.
       В продолжение одного месяца, пока мы оставались в Кировской пересыльной тюрьме, сутками приходилось оставаться на нарах: есть на них, отдыхать. Сидели целыми днями, ничего не делая и не разговаривая, ибо обо всем уже переговорили. Размять кости удавалось только на двадцатиминутных прогулках во дворе тюрьмы.
       Кормили скверно. Хлеб получали полусырой, поэтому пайка в 450 грамм казалось мизерной. Баланду варили из гнилой, мороженой капусты. На ужин получали жидкую пшенную кашицу и кусок ржавой селедки.
       Камеры не топили, согревались собственным теплом. Одолевали клопы. Они падали с потолка, вылезали из нар и бревенчатых стен. Каждый день жаловались тюремному начальству, которое не принимало никаких мер по нашим жалобам. Утешала мысль, что мучаться нам не долго, со дня на день ожидался этап и нас должны были отправить дальше.
       В клоповнике мы промучились полтора месяца. Когда поочередно начали вызывать с вещами на этап, мы радовались, как дети. Вывозили несколько тысяч ссыльных. Тюремщики не скрывали, что отправляют в Сибирь. Миновали Пермь, Свердловск, Тюмень, Омск, Новосибирск.
       Выгружали на запасных путях станции Красноярск. В Красноярскую пересыльную тюрьму, расположенную на окраине города, добирались пешком, увязая в непролазной грязи. Несколько дней шел дождь, ноги тяжело месили мокрый снег с липкой глиной пополам.
       Провели в большое старое каменное здание, которое в своих толстенных стенах перевидало многие десятки тысяч заключенных. Здание построено основательно, крепко, на века - решетки из толстого кованого железа, могучие железные двери, толстенные двери и высоченный забор вокруг. Столь огромных камер, как в Красноярской пересыльной тюрьме, я еще нигде не видел. В нашей камере спокойно размещалось пятьсот заключенных и на сплошных двухъярусных нарах оставались еще свободные места.
       Свели в баню. Все вещи, кроме кожаной обуви, велели сдать в прожарку, так как у многих были вши. За отсутствием тюремного парикмахера мы не смогли пройти санобработку, постричься, машинкой снять щетину с лица. Такими же обросшими, как и приехали, вернулись в камеру после бани.
       Зашел корпусной начальник. Поинтересовался, как мы устроились, у кого имеются просьбы к тюремной администрации и объявил, что на следующий день, с самого утра, всех, без исключения, будут вызывать к тюремному следователю для выяснения профессии, чтобы по приезде на место высылки, устроиться на работу по специальности.
       Такое сообщение всех обрадовало. Мысленно я унесся в один из городов Красноярского края, где стану работать в одном из Домов Культуры и сотрудничать в местной газете.
       Все приободрились. Из мешков и чемоданов извлекалась лучшая одежда. Смущало только одно: как придти к следователю небритыми и с волосами, из которых можно было косы вязать.
       У кого-то в вещах нашлась безопасная бритва с одним лезвием, благополучно миновавшая многочисленные обыски. Половина всех в камере решилась бриться, другие разумно рассудили, что одного лезвия, в лучшем случае, хватит человек на десять. Брить вызвались двое, когда-то занимавшиеся парикмахерским делом.
       На первый десяток выбрившихся приятно было смотреть. Не обошлось, правда, без мелких царапин, но зато лица выглядели посвежевшими, чистыми, словно люди вернулись из настоящей парикмахерской. Дальше, прежде чем брить, приходилось долго точить лезвие бритвы. У следующих пациентов наших доморощенных парикмахеров бритва не срезала, а рвала волосы. "Клиенты" поднимались с табурета с проклятиями, стонами и окровавленными лицами. Желающих побриться становилось все меньше и меньше. Глядя на все это, я в душе решил отказаться от подобных мук и терзаний. Но галантный парикмахер, тщательно отточив на граненом стакане лезвие, предложил мне занять место "клиента". Я все еще не мог решиться. Но парикмахер так настойчиво уговаривал меня, что я согласился. Одному Богу известно, что я испытал за пятнадцать минут экзекуции. Обильно катившиеся по щекам слезы обильно смешивались с кровью. Сознаюсь. Такого мучительного бритья я никогда в жизни не испытывал ни до, ни после.
       На следующий день после завтрака стали вызывать к следователю. Мне показалось, что это не следователь, а просто тюремный служащий, которому было поручено вести несложные разговоры с заключенными об их профессиях. Каждого из нас он задерживал на две-три минуты, интересуясь, не работал ли кто по сельскому хозяйству, кому знакомо скотоводство, огородничество. Он охотно беседовал с медицинскими работниками, расспрашивая об их специальностях. Учителя, бухгалтеры и другие счетные работники, судебные деятели, журналисты, актеры - его совершенно не интересовали. Стоило мне сказать, кто я такой, как он моментально прервал беседу и, вошедшему в кабинет конвоиру, отдал распоряжение отвести меня обратно в камеру.
       За пять дней пребывания в Красноярской пересыльной тюрьме мы ещё более отощали. Поддерживались только за счет хлебной пайки. Приварок же состоял из жидкого супа и такой же жидкой каши, сваренной из прогорклого пшена.
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Рацевич Cтепан Владимирович (russianalbion@narod.ru)
  • Обновлено: 07/02/2013. 80k. Статистика.
  • Статья: Мемуары
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.