Д.Х. Лоуренс
Д.Х. Лоуренс "Море и Сардиния" Глава 5. В Соргоно

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • © Copyright Д.Х. Лоуренс (olga_slobodkina@mail.ru)
  • Размещен: 04/02/2017, изменен: 11/12/2022. 85k. Статистика.
  • Глава: Перевод

  •   
      
      Разные поезда на узловой станции сидели рядышком на корточках и вели долгие-предолгие разговоры, пока наконец мы не тронулись. Это было прекрасно - ехать ярким утром в глубинку Сардинии в маленьком поезде, который уже казался таким знакомым. Мы снова путешествовали третьи классом, к недовольству железно-дорожных служащих в Мандасе.
      
      
      Сначала ландшафт был довольно открытым: все время - длинные отроги гор, обрывистые, но невысокие. Из нашего маленького поезда мы оглядывали местность - холмы и долины. Вдали - небольшой городок на пологом склоне. По своему компактному, укрепленному виду он сошел бы и за английский городок на известковых холмах - Даунс.* Человек в вагоне высунулся из окна, держа в руке белую скатерть, чтобы посигналить кому-то в отдаленном городке. Ветер развевал белую скатерть, городок вдали мерцал - маленький и одинокий в лощине. А наш поезд продолжал громыхать колесами.
      
      
      Забавное зрелище. Мы все время карабкались вверх. Дорога извивалась большими петлями, так что, если кто-то выглядывал в окно, он то и дело видел маленький поезд, бегущий впереди в противоположном направлении и выдыхающий большие клубы пара. Однако это наш собственный маленький паровозик громыхал по очередной петле. Наш поезд был длинным, но первыми шли грузовые вагоны, а пассажирские прицеплялись сзади. По этой причине наш паровозик всегда суетливо маячил в поле зрения, как собака, которая бежит впереди и сворачивает в сторону, а мы шли в хвосте неяркой вереницы грузовых вагонов.
      
      
      Я поразился, как ловко маленький паровозик постоянно взбирается на крутые косогоры, как храбро выныривает на линию горизонта. Мудреная дорога. Хотел бы я знать, кто ее построил. Ее швыряет вверх на холм и вниз в долину и по неожиданным изгибам самым непринужденным образом - не так, как настоящие большие дороги, которые кряхтят внутри глубоких и узких проходов в горе и несутся по тоннелям. Нет, эта взбегает на холм, как задыхающаяся маленькая собачонка, оглядывается вокруг и движется в другом направлении, беззаботно унося с собой и нас. И в этом - гораздо больше удовольствия, чем в системе тоннелей и искусственных проходов в горе.
      
      
      Мне сказали, Сардиния добывает собственный уголь, и достаточно для собственных нужд, но очень мягкий, не подходящий для паровых целей. Я видел груды этого угля: маленький, серый, как будто грязный. И груженые им вагонетки, также груженые вагонетки зерна.
      
      
      На каждой станции нас унизительно высаживали, а маленькие паровозики - с золотыми названиями на своих черных боках - бегали по боковым веткам, принюхиваясь к разным грузовым вагонам. Так мы и сидели, на каждой станции, пока какой-то вагон отбраковывали, а другой отбирали с боковых веток (как клеймёную овцу) и прицепляли к нашим вагонам. Много на это, право, уходило времени.
      
      
      
      * * * * *
      
      
      До сих пор на всех станциях окна были затянуты проволочной тканью - защита от малярийных москитов. На Сардинии малярия забирается очень высоко. Мелкие горные долины, болота с их интенсивным летним солнцем и заболоченные воды - отсутствие рек - неизбежно порождает вредителя. Но не так уж все и страшно, насколько я понимаю: опасные месяцы - август и сентябрь. Местные не признаются в малярии: немного есть, совсем чуть-чуть. Как только подойдешь к деревьям, вообще нет. Так они говорят. Ландшафт на мили - заболоченная местность и песчаные дюны, без деревьев. Но дождетесь и деревьев. О, леса и рощи Дженнардженту: леса и рощи - там, наверху, никакой малярии!
      
      
      
      Наш маленький паровозик несется все время вверх по петлистым изгибам, как будто хочет укусить себя за хвост (хвост - это мы), как вдруг перепрыгивает через линию горизонта и исчезает из вида. Ландшафт меняется. Начинают появляться знаменитые рощи. Сначала - только заросли ореха, тянущиеся на мили, сплошные дебри, и немного черного скота, украдкой на нас поглядывающего из низкорослого кустарника зеленого мирта и земляничного дерева - подлеска, да пара бедных одичавших крестьян всматриваются в наш поезд. На них - черные туники из овчины, шерстью наружу, и длинные шерстяные колпаки с помпонами. Они поглядывают на нас из густого кустарника, так же, как скотинка. Миртовый подлесок здесь - уже в человеческий рост и заглушает и людей, и скот. Над ним вырывается вверх крупный голый орешник. Трудно, наверное, пробираться через такие заросли.
      
      
      ***
      
      
      Пейзаж начинает заметно меняться. Холмы становятся все круче. Какой-то человек пашет на двух небольших рыжих скотинках на скалистом склоне, висящим, как дерево на обрыве, и острым, как скат крыши. Он горбится, склоняясь над маленьким деревянным плугом, и рвет на себя повод. Быки поднимают носы к небу - странным молящим змеинообразным движением - и крошечными шажками на своих хрупких ножках косо движутся по склону между камнями и корнями деревьев. Маленькие слабые порывистые шажки, и снова рога откидываются назад и морды поднимаются к небу по-змеиному, когда он дергает веревку. Он выворачивает своим деревянным плугом еще один ком земли. Изумительно - как они висят на этом крутом скалистом склоне. От такого вида у английского работника глаза бы полезли на лоб.
      
      
      ***
      
      Есть и поток: длинная струя водопада бьет в небольшое ущелье, затем русло слегка расширяется и дальше, внизу, открывается изумительная группка обнаженных тополей. Они стоят, как призраки. Под сенью долины, у ручья, и светятся почти фосфорически. Ну, если не фосфорически, то ослепительно, как белый накал: серое бледно-золотое сверкание обнаженных веток и мириады холодно-сияющих веточек - странно мерцание. Если бы я был художником, я бы их нарисовал: мне кажется, у них - живая, наделенная чувствами и разумом плоть. И их охватывает тень.
      
      
      Еще одно обнаженное дерево, которое бы я нарисовал, - это сверкающая лилово-серебристая смоковница, излучающая холодное белое свечение, замысловатая, вся перевитая, как некое чувствительное существо, которое вышло из скалы. Смоковница появилась из скалы, в своей наготе, мерцая и переливаясь на фоне темной зимней земли - это зрелище. Как некая белая, переплетенная морская актиния. О, если бы только она могла ответить! О, если бы мы знали язык деревьев!
      
      
      
      ***
      
      
      Да, крутые склоны долины становятся почти ущельями и есть деревья. Не леса, как я себе представлял, но редкие серые низковатые дубы и стройные каштаны. Каштаны со своими длинными крыльями и дубы с короткими ветками разбросаны по крутым склонах, где на поверхность выходят горные породы. Поезд опасно кружит на полпути к вершине. И вдруг, как стрела, перелетает через мост и попадает на совершенно неожиданную станцию. На станции к тому же еще и толпа, и оказывается, к основной железной дороге ходит омнибус.
      
      
      Неожиданное нашествие мужчин - они могли быть шахтерами, чернорабочими или землекопами. Все - с огромными мешками; некоторые - с чудесными седельными вьюками - радужные цветы на темном фоне. Один из них - в полном черно-белом костюме, но очень грязном и ветхом. Другие - в туго натянутых крапп-мареновых коричневых бриджах и в рабочих куртках или в вязаных жилетах с рукавами. На некоторых - туники из овчины и все - в длинных колпаках с помпонами. А какой запах! Овечьей шерсти, мужчин и коз. Вагон наполняет запах простого люда.
      
      
      Они болтают, очень оживлены. У них - средневековые лица, rusé*, и они постоянно готовы к обороне, как барсук или хорек. Братства среди них нет, так же, как и цивилизованной простоты. Каждый понимает, что нужно охранять себя и свое и что за очередным кустом - опасность. Они никогда не знали пост-Ренессансного Иисуса. Что для меня - откровение. И не то, чтобы они были настороженными или беспокойными. Напротив, они шумные, самоуверенные, энергичные личности. В них нет слепой веры в то, что все должны быть к ним расположены, - знак нашей эпохи. Они не ждут, что люди будут к ним добры и не хотят этого. Они напомнили мне полудиких собак, которые будут любить и подчиняться, но не позволят собой управлять. Не дадут погладить себя по голове, приласкать. И мне кажется, я уже слышу почти свирепый рык.
      
      
      Длинные колпаки они носят, как некий гребешок, как ящерица носит свой хохолок в период спаривания. И они постоянно их двигают, закрепляя на голове. Один толстый парень, молодой, с лукавыми карими глазами и свежей круглой бородкой складывает свой втрое и теперь он возвышается над его лбом благообразно и по-военному. Другой старина надвигает его на левое ухо. Симпатичный парень с массивными зубами откидывает свой колпак на затылок, и тот свисает у него по всей спине. Потом передвигает его хохолком вперед себе на нос и делает над висками ушки, как у лисички. Удивительно, сколько экспрессии может быть вложено в эти колпаки. Говорят, нужно для них родиться, чтобы суметь носить. Они кажутся просто длинными сумками, длиной чуть ли не в ярд, из черного трикотажа.
      
      
      Приходит кондуктор - выписать им билеты. Все они достают рулоны бумажных денег. Даже у маленького, изъеденного молью плутишки, сидящего напротив меня, - приличная стопка банкнот по десять франков. Такое впечатление, что никто не обделен стофранковыми купюрами: абсолютно никто.
      
      
      Они кричат и спорят с кондуктором. В них кипит грубая жизнь, но какая грубая! Симпатичный парень распахивает свой жилет и его сорочка оказывается незастегнутой на пуговицы. Если не присматриваться, может показаться, что под ней у него - черная нательная фуфайка, но вдруг понимаешь, что это - его черные волосы на груди. Он весь черен под своей рубашкой, как черный козел.
      
      
      Между нами и ними - пропасть. У них нет ни намека на распятие, ни нашего общечеловеческого сознания. Каждый из них вращается вокруг собственной оси и ограничен собой, они - как дикие животные: выглядывают наружу, видят другие предметы, над которыми можно поглумиться, отнестись с недоверием, с интересом обнюхать. Однако "любить ближнего, как самого себя" никогда не касалось их душ, даже не задевало краев. Они могут любить ближнего, но горячей, темной, не задающей вопросов любовью. И не исключено, что любовь эта может внезапно прерваться. Им никогда не было свойственно очаровываться тем, что находится вне их самих. Ближний - это просто-напросто посторонний. Их жизнь центростремительна, она крутится внутри себя и не выходит наружу - к другим, к человечеству. Здесь впервые ощущаешь настоящую средневековую жизнь, заключенную в самой себе и не имеющую интереса к окружающему миру.
      
      
      Итак, они лежат на сиденьях, играют в игры, орут, спят, крутят туда-сюда свои колпаки, плюют. В них поражает то, что в наше время они все еще носят эти длинные колпаки, как неминуемую часть себя. Это - знак упрямой и мощной твердой воли. Мировое сознание их не трогает. Они не наденут простую одежду, принятую во всем мире. Грубые, сильные, непреклонные, они останутся верными своей грубой темной тупости, а большой мир пусть себе ищет пути к просвещенному аду. Их ад - это их ад, и они предпочитают, чтобы он был непросвещенным.
      
      
      Нельзя не задаться вопросом, останется ли Сардиния в этом сопротивлении цивилизации. Разобьются ли о нее последние волны просвещения и мирового единства и смоют ли эти длинные колпаки? Или прилив просвещения и мирового единства уже быстро отступает?
      
      
      Конечно, реакция началась, вдали от старой универсальности, в уединении, вдали от космополитизма и интернационализма. Россия с ее Третьим Интернационалом уже яростно реагирует, вдали от всех других контактов, уединенно, отскакивая от себя самой в лютый неприступный русизм. Какое течение победит? Рабочий Интернационал или центростремительное движение к национальной изоляции? Сольемся ли мы в одну серую пролетарскую однородность? Или вернемся в более или менее изолированные, разделенные, несговорчивые общества?
      
      
      Возможно, и то и другое. Международное рабочее движение в итоге выльется в космополитизм и мировую ассимиляцию, а затем внезапно мир с грохотом полетит назад к глубокому сепаратизму. Настал момент, когда Америка, этот экстремист мировой ассимиляции и мирового единства, уже направился к неистовому эгоцентризму, истинно алеутскому эгоцентризму. Несомненно, мы находимся на грани Американской империи.
      
      
      
      Что до меня лично, я рад. Рад, что эра любви и единства закончилась: отвратительное, однородное мировое единство. Рад, что Россия в свирепом самовращении несется назад - к варварскому русизму, в свое исконно скифское. Рад, что Америка поступает так же. Я буду рад, когда люди начнут ненавидеть общую единую мировую одежду, когда они разорвут ее и страстно оденутся так, чтобы отличаться, резко отличаться, дико отличаться от остального пресмыкающегося мира: когда Америка вышвырнет на склад ненужных вещей котелки, воротнички и галстуки и достанет свой национальный костюм: когда люди будут горячо сопротивляться - из нежелания выглядеть, как все, не быть одинаковыми - и обратятся к колоритной общине национальных различий.
      
      
      Эра любви и единообразия закончилась. Эра мировой одинаковости должна подойти к концу. Начался другой прилив. Люди наденут друг на друга чепчики и будут сражаться за разделение и резкие отличия. День мира и единства прошел, наступает день великой битвы за многообразие. Приближайте этот день и спасите нас от пролетарской однородности и всеобщей одинаковости хаки.
      
      
      Люблю моих неукротимых грубых мужиков с горы Сардиния за их длинные колпаки и отменную животную тупость. Только бы последняя волна всеобщего сходства не смыла бы эти роскошные гребешки, эти длинные колпаки.
      
      
       * * * * *
      
      
      Теперь мы продираемся через отроги Дженнардженту. Единого пика пока нет - нет Этны Сардинии. Поезд, как плуг, балансирует на крутых, очень крутых склонах и кружит вновь и вновь. Сверху и снизу все склоны - сплошь поросшие деревьями и кустарниками. Вот они, рощи Дженнардженту. Но в моем понимании это - не рощи. Просто брызги дубов, каштанов и пробковых деревьев на крутых косогорах. Пробковые деревья! Я вижу любопытные стройные деревья, похожие на дубы; обнаженные под ветками, будто с них сняли кору; они стоят, коричнево-красные, и странно выделяются среди голубовато-серой бледности остальных. Они опять и опять напоминают мне горячих кофейно-коричневых нагих аборигенов южных морей. В них есть обнаженная мягкость, оголенность и интенсивный кофейно-красный цвет раздетых дикарей. Это и есть обнаженные пробковые дубы. Какие-то более обнажены, какие-то - менее. У некоторых нет коры на всем стволе и части нижних веток, обнаженно-красных, у других оголена только небольшая часть ствола.
      
      
       * * * * *
      
      
      Уже далеко за полдень. Позади меня - крестьянин в черно-белом и его молодая, симпатичная женщина в розово-красном костюме, с великолепным фартуком, отороченным толстым слоем травяного зеленого, и в маленькой темно-пурпурной безрукавке поверх белого полного лифа. Сидят и болтают. Работников-крестьян начинает клонить в сон. Далеко за полдень, уже столько времени прошло с тех пор, как мы ели мясо. Теперь доедаем белую буханку, подарок, и запиваем чаем. Выглянув в окно, мы вдруг видим позади громаду Дженнардженту, пик, покрытый толстым слоем снега, прекрасный над длинными крутыми отрогами, с которыми мы и противоборствуем. Потом на полчаса белая гора исчезает и вдруг неожиданно возникает вновь - почти в лоб, огромный, засыпанный снегом откос.
      
      
      Она так отличается от Этны, этого одинокого, обладающего самосознанием, чуда Сардинии. Дженнардженту - гораздо более человечная и понятная, с пышной грудью и массивными конечностями - мощное тело горы. Она такая же, как эти крестьяне.
      
      
       * * * * *
      
      
      Станции находятся друг от друга в часе езды. О, как утомительны эти поездки и бесконечны. Смотрим на долину - рукой подать. Но, увы, у маленького поезда нет крыльев, прыгнуть мы тоже не можем. Итак, дорога снова поворачивает назад - обратно к Дженнардженту, длинный скалистый путь, пока наконец не доходит до неплодородных верховий долины. Суетливо ее огибает и снова беспечно выходит на круги своя. А человек, который смотрел, как мы петляли, уже взобрался наверх и пересек долину за пять минут.
      
      
      Теперь почти все крестьяне на полях, даже женщины, - в костюмах: маленькие поля в полунаселенных долинах. Эти долины Дженнардженту все полунаселенные и все равно - более населенные, чем поросшие вереском участки, - дальше к югу. Уже четвертый час и там, где нет солнца, становится холодно. Наконец до вокзала остается только одна станция. Тут крестьяне просыпаются, перекидывают набитые битком вьюки через плечо и выходят. Далеко наверху мы видим Тонару*. Старину в запачканном черно-белом костюме приветствуют две женщины, приехавшие встретить его на пони, дочери, симпатичные в ярких костюмах - розовом и зеленом. Крестьяне: мужчины в черно-белом, мужчины - в крапп-мареново-коричневом, в бриджах, облегающих их массивные бедра, женщины в розовом и белом, пони, нагруженные седельными вьюками, все начинают тащиться вверх по холмистой дороге, четкие силуэты на фоне склона, очень красивые, к отдаленной, сверкающей под солнцем деревне Тонаре, взгромоздившейся на вершине - большая деревня, радостная, как Новый Иерусалим.
      
      
      * * * * *
      
      Поезд, как всегда, оставляет нас стоять на станции и шаркает товарными вагонами. Из долины доносятся звуки воды. Повсюду - груды коры пробкового дерева и угля. Придурковатая девчоночка в огромной пышной юбке, полностью состоящей из цветных заплат, строит гримасы. Ее маленькая безрукавка также невероятно ветхая и на ней бледно проступают следы того, что некогда было пурпуром и черной парчой. Нам открывается вся долина с крутыми склонами. У старого пастуха - чудесное стадо изящных овец-меринос*.
      
      
      Наконец поезд отходит. Через час будем на месте. Едем между тремя склонами, многочисленными коричневыми пробковыми деревьями и наталкиваемся на стадо овец. Два крестьянина из нашего вагона выглядывают в окно и издают жуткие неестественные пронзительные крики, абсолютно не воспроизводимые для человеческого существа. Однако овцы понимают и разбегаются. Через десять минут крики возобновляются: на этот раз у нас на пути - три головы молодого скота. Кричат ли крестьяне из любви, не знаю. Но таких диких причудливых нечеловеческих пастушьих звуков я никогда в жизни не слышал.
      
      
      
      * * * * *
      
      
      Субботний полдень и четыре часа. Край дикий, ненаселенный, поезд почти пустой, и все же в атмосфере - ощущение конца рабочей недели. О, извилистые, покрытые лесом, крутые склоны, о, мелькание Дженнардженту, о, по-негритосски обнаженные пробковые дубы, о, запах крестьян, о деревянный изнурительный железно-дорожный вагон, ты нам так надоел! Уже почти семь часов в пути и расстояние в шестьдесят миль.
      
      
      Но мы почти на месте - смотри, смотри, вон там, впереди - Соргоно, отлично примостился среди лесистых склонов. О, волшебный маленький городок! О, ты вокзал, дорожный узел, мы надеемся на тебя, на приятную гостиницу и подходящую компанию. Может, мы пробудем здесь, в Соргоно, день-два.
      
      
      Поезд издает последний вздох и подходит к последней остановке на крошечном вокзале. Некий дружище, трепеща в своих лохмотьях, как курица на ветру, спрашивает, не хочу ли я остановиться в гостинице Альберто. Я сказал "да" и что он может взять мой рюкзак. Милый Соргоно! Мы прошли по короткой грязной тропинке между изгородями, что ведет на главную дорогу, и нам почти показалось, что мы приехали в небольшой городок на западе Англии или в край Харди*.
      
      
      Поляны молодых дубков и большие склоны с дубовыми деревьями, справа жужжит лесопилка, а слева раскинулся городок, белый и уединенный, уютно устроившийся вокруг барочной колокольни. И маленькая тропинка - грязная.
      
      
      Через три минуты мы уже - на главной дороге и перед нами - большое здание размыто-розового цвета, совершенно безликое, фасадом - к станционной тропинке, с пометой RISTORANTE RISVEGLIO, причем буква N зеркально перевернута. Risveglio, с вашего позволения, что означает "пробуждение" и "подъем", так же, как "reveille". В дверь Risveglio вваливается трепещущий на ветру.
      
      
      "Пол минутки, - сказал я. - А где Albergo d'Italia"? Я ссылался на Бедекера.
      
      
      "Non c'è più, - ответил перьелохмотчик. - Больше не существует. Такой ответ, столь частый в наши дни, всегда приводит в замешательство.
      
      
      "Ну, ладно. А другой отель есть"?
      
      
      "Другого нет".
      
      
      Risveglio или ничего. Мы вошли внутрь. Прошли в большой мрачный бар с бесчисленными бутылками за оловянной стойкой. Трепещущий приятель крикнул, и в конце-концов появился хозяин-mine*, довольно молодой парень эскимосского типа, только гораздо больше, в замызганном костюме, жилете с вырезом, дающим основание предположить, что это - жилет для ужина, и с бесчисленными пятнами от вина на груди, на белой рубашке. Я сразу же возненавидел его за мерзкий вид. Еще на нем была потрепанная шляпа. Лицо тоже давно не умывал.
      
      
      Есть ли спальня?
      
      
      Да.
      
      
      И повел нас по узкому проходу, такому же грязному, как дорога снаружи, потом - наверх, по провалившимся деревянным ступенькам, не чище прохода, снова - по пустому грязному, гулкому коридору, эхом отдающему шаги, как удары барабана, и - в спальню. В ней стояла кровать, но хлипкая и плоская с серо-белым стёганым покрывалом; в отвратительной пустоте комнаты она напоминала большую мраморную плиту на убогом надгробии; один полуразвалившийся стул и на нем - паршивейший огрызок свечи, никогда такого не видел; еще имелась разбитая плошка умывальника в проволочном кольце; все остальное пространство - деревянный пол, настолько грязно-серо-черного цвета, насколько это вообще может быть, и стены с отпечатками кровавой смерти москитов. Снаружи окно находилось примерно на высоте двух футов над скотным двором, где к тому же располагался и курятник, как раз рядом с оконной рамой. Перед окном летали вшивые перья и грязная солома, землю покрывал толстый слой куриного помета. Ослик и два быка уютно жевали сено в открытом хлеву - прямо напротив окна, в центре двора, лежал пухленький щетинистый черный поросенок, нежась в последних лучах заходящего солнца. Запахи, конечно, были разнообразными.
      
      
      Рюкзак и kitchenino были брошены на тошнотворный пол, на который я брезговал наступать даже в ботинках. Отвернув покрывало, я увидел пятна, оставленные другими постояльцами.
      
      
      "Ничего другого нет"?
      
      
      
      "Niente*," - ответил обладатель хилого низкого лба и безобразной заляпанной рубашки. И неожиданно удалился. Я подал трепетальщику чаевые и тот тоже исчез. Мы с п-м еще немного принюхались.
      
      
      "Грязная отвратительная свинья"! - воскликнул я. Я был в ярости. Думается, я мог бы простить ему все, что угодно, кроме этой ужасной рубашки - такая беспардонность.
      
      
      Мы еще немного походили - посмотрели на другие спальни, некоторые - хуже, одна - точно лучше. Но в ней мы обнаружили следы обитания. Все двери оказались незапертыми: эта гостиница была почти безлюдной и открыта для дороги. Единственное, что было с ней ясно, это честность. Наверное, это было очень честное место, так как любое двуногое или четвероногое существо, будь то человек или зверь, мог войти наудачу и никто не обратил бы ни малейшего внимания.
      
      
      Итак, мы спустились вниз. Единственным другим заведением был общий бар, который, казалось, имел больше отношения к дороге, нежели к гостинице. Погонщик мулов, оставив своих животных на углу Risveglio, пил у стойки.
      
      
       * * * * *
      
      
      Знаменитый трактир располагался на краю деревни. Мы пошли по дороге, между домами, вниз по уклону. Унылая дыра! Холодная, безнадежная, безжизненная. Субботний вечер - изнывающая от скуки деревня, неприглядная, которой нечего о себе сказать. Насущных магазинов нет, не существует. Изможденная на вид церковь, да кучка мрачных домов. Мы прошли по всей деревне. В центре оказалось что-то вроде открытого места, где стоял большой серый омнибус. И водитель, тоже весьма измученный.
      
      
      Куда идет автобус?
      
      
      На главную железную дорогу.
      
      
      Когда?
      
      
      В полвосьмого утра.
      
      
      Только в это время?
      
      
      Только в это.
      
      
      "Слава Богу, хоть как-то можно отсюда выбраться", - сказал я.
      
      
      Мы продолжили путь и вышли за деревню по той же большой основной наклонной дороге, на ней валялись незакрепленные камни для ее починки. Это было уже совсем неприемлемо. Кроме того, на нас не падало солнце, а место - на изрядной высоте, и стало очень холодно. Мы повернули назад, чтобы побыстрее взобраться наверх, к солнцу.
      
      
      * * * * *
      
      
      Мы поднялись по небольшому склону мимо кучки домов к маленькой крутой тропинке между насыпями. И, не успев понять, что к чему, оказались посреди общественного туалета. В таких деревушках, насколько я знаю, вообще нет никаких санитарных приспособлений. Каждый житель и жительница ходят на такие вот боковые или проселочные дороги. Это - древний итальянский обычай. К чему уединенные уголки! Самые социально-адаптированные люди на земле, им по нраву даже нужду справлять в компании.
      
      
      И вот, мы очутились в самой гуще подобного места встречи. Скорее выбраться любой ценой! Итак, мы вскарабкались по крутым земляным насыпям к сжатому полю, которое располагалось еще выше. К этому времени ярость моя разрослась не на шутку.
      
      
       * * * * *
      
      
      Наступал вечер, солнце уже заходило. Под нами скучилась эта гнусная, обманчивая на вид, деревушка. Вокруг раскинулись ровные холмы, покрытые деревьями, и горные долины, местами уже синеватые от инея. Воздух жалил холодом, ветер усилился. Через очень короткое время солнце зайдет. Мы стояли на высоте 2 500 футов над уровнем моря.
      
      
      Это было, безусловно, красиво - склоны, поросшие дубом, и тоска, и давнее чувство одиночества, и вечер. Но я был слишком разъярен, чтобы признать это. Мы начали исступленно карабкаться - лишь бы согреться. В этот момент солнце мгновенно опустилось и на все легла тяжелая, как лед, синяя тень. Деревня начала испускать клубы синего древесного дыма и, как никогда, напоминала западную Англию.
      
      
      Но спасибо, однако нужно возвращаться. И снова пробежать по рукаву этой вонючей-превонючей тропинки? Никогда. Вздымаясь от ярости, (что было совершенно неблагоразумно, но ничего не поделаешь) я повел п-м вниз по косогору, через лес, через вспаханное поле, через проселочную дорогу и тогда мы вышли на главную дорогу над деревней и над гостиницей.
      
      
      Было холодно, и вечер уже впадал в ночь. По главной дороге ехали на пони мужики в лохмотьях и во всех степенях костюма и не-костюма, потом прошли четыре большеглазых коровы, вышагивая вниз по уклону и за поворот, три изящных, холеных овечки-меринос*, глядя на нас выпуклыми пытливыми золотыми глазами, затем - древний старик с палкой, крестьянин с крепкой грудью, в руке - деревянный столб, разбросанная группка проворных великолепных козлов, длиннорогих, длинношерстных, звеня колокольчиками. Все они неуверенно нас приветствовали. И все это останавливалось на привал на углу Risveglio, где мужчины пропускали стаканчик-другой.
      
      
      Я снова набросился на запятнанную грудь.
      
      
      Дайте молока.
      
      
      Нет. Возможно, через час и будет молоко. А, может, и нет.
      
      
      А поесть?
      
      
      Нет, полвосьмого что-то будет.
      
      
      Камин растопили?
      
      
      Нет. Не растопили.
      
      
      Делать нечего - только сидеть в отвратительной спальне или снова гулять по главной дороге. Животные стояли у дороги, в холодной ночи, покрывшей все инеем, пассивно отпустив головы, и ждали, пока мужики осушат свои стаканы в свинском баре. Мы начали медленно подниматься вверх. На поле справа стадо овечек-меринос смущенно, беспокойно двигалось, карабкаясь по оврагам, по расщелинам в разбитой дорожной насыпи, звеня бесчисленными маленькими колокольчиками, и звук волнами расходился в морозном воздухе.
      Фигура, которую я в темноте принял за нечто неодушевленное на поле, начала вдруг двигаться. Это был старый пастух, очень старый, в очень рваном и грязном черно-белом костюме; он стоял, как камень, на открытом поле, опираясь на палку, бог знает сколько и совершенно неподвижно. И вот он сонно пускается, прихрамывая, вслед за мечтательной любопытной овечкой. Вдали на западе уже угасал красный закат. Нудно и медленно карабкаясь вверх, мы чуть не столкнулись на повороте с серым одиноким быком, который спускался вниз, вышагивая в своей размеренной манере, как некое божество. Он резко свернул в сторону и обошел нас.
      
      
      Мы дошли до какого-места, но не могли разобрать, что это; потом увидели - это амбар для хранения коры пробкового дерева. Груды пробочного сырья в полутьме, как смятые шкуры.
      
      
      "Я - назад", - решительно сказала п-м и развернулась. Уходящее красное марево медленно тлело над затерянными холмами с редкими деревьями.
      
      
      Над ночной деревней скучились синие перистые облака, плыл серебристый дым. Мы спускались вниз и иссиня-бледная дорога развертывалась у нас под ногами. П-м злилась на меня за мою ярость.
      
      
      "Зачем так возмущаться! Все видят, как ты разгневан! К чему все так принимать! Ты же просто ошеломил этого бедного человека в гостинице! Как ты с ним разговаривал! Это же проклятье! Почему не принимать все, как есть. Это же жизнь".
      
      
      Но нет, мой гнев страшен, страшен, страшен. Почему - Бог знает. Наверное, потому, что Соргоно казалась такой замечательной, когда я представлял ее себе. О, такой пленительной! Если бы я ничего от нее не ждал, я не был бы так уязвлен. Блажен тот, кто не ждет ничего, ибо он не будет разочарован.
      
      
      Я проклинал местных дегенератов, хозяина в грязной рубашке, который посмел держать такую гостиницу, омерзительных поселян, у которых хватает низости садиться на корточки, чтобы исторгнуть из себя свою звериную человеческую скверну в горной долине. Все мое восхваление длинных колпаков-чулков - помните? - исчезло из моих уст. Я проклинал их всех и п-м за то, что она, женщина, еще и вмешивается.
      
      
       * * * * *
      
      
      В баре окаянная свеча выплакивала свет, встревоженные угрюмые мужики допивали свой глоток спиртного в-субботу-вечером-на-пути-домой. На дороге, в холоде ночи, безнадежно лежал скот.
      
      
      Прибыло молоко?
      
      
      Нет.
      
      
      Когда оно будет?
      
      
      Он не знал.
      
      
      Ну, и что нам делать? Есть где посидеть? Нам, что - негде присесть?
      
      
      Да, сейчас есть stanza*.
      
      
      Вот! Взяв единственный огрызок свечи и оставив пьющих в темноте, он повел нас по темному земляному проходу, где немудрено было споткнуться, по болтающимся под ногами булыжникам и разрозненным обшивным доскам, как это казалось под землей, в stanza: в комнату.
      
      
      Stanza! Там царила кромешная тьма, но вдруг я увидел большой огонь из корней дуба, великолепный, с мощными языками пламени, и гнев мой мгновенно исчез.
      
      
      Хозяин и свеча оставили нас у двери. Stanza была бы абсолютно темная, если бы не этот порывистый букет пламени в печи, похожий на свежие цветы. Благодаря огню мы увидели комнату. Она напоминала каземат, абсолютно пустой, с неровным земляным полом, вполне сухой, с высокими голыми стенами, мрачный, и наверху - окно с ладошку. Там не было никакой мебели, кроме маленькой деревянной табуретки у камина, высотой в фут да циновок из камыша, похоже, ручной работы, скрученных в рулоны и прислоненных к стене. И еще один стул перед камином, на котором висели влажные салфетки для стола. А так - высокий, темный, тюремный каземат. Только вполне сухой. И открытая печь, из которой вырывался яркий свежий огонь, бьющий, как водопад, только вверх, среди шероховатых обрубков кучи из сухих корней дуба. Я поспешно отодвинул стул с сырыми мертвыми тряпками и мы сели на низкую скамью рядышком в темноте перед этим роскошным волнистым огнем, перед открытым камином, и темный каземат нас уже не печалил. Человек может прожить без еды, но без огня - нет. Это - итальянская поговорка. Мы нашли этот огонь, как новое месторождение золота. И сидели перед ним, чуть отодвинувшись, рядышком, на низкой скамье, упираясь ногами в неровный земляной пол, и чувствовали, как пламя рвется вверх и к нашим лицам, как если бы мы купались в великолепном огненном потоке. Я все простил хозяину в грязной рубашке и был счастлив, как будто попал в какое-то королевство.
      
      
      И так мы сидели одни полчаса, улыбаясь языкам пламени и услаждая лица их жаром. Время от времени я слышал шаги снаружи в проходе-тоннеле и знал, что в комнату заглядывают. Но никто так и не вошел. Я также видел, как дымятся противные влажные столовые салфетки, единственные, помимо нас, обитатели комнаты.
      
      
       * * * * *
      
      
      Вдруг внутрь входит дрожащая свеча, за ней - пожилой бородатый человек в бриджах золотого цвета, держа в руке длинное-предлинное копье, на котором было нанизано нечто необычного вида. Он поставил свечу на каминную полку, сел не корточки у огня и принялся ворошить корни дуба. Потом стал странно и пристально вглядываться в огонь. И поднял пронзенное копьем тело к нашим лицам.
      
      
      Это был козленок, которого он пришел зажарить. И этот козленок, полностью выпотрошенный, сделался совсем плоским и был пронзен длинным шампуром, напоминая теперь плоский веер на железной ножке. Странное зрелище. Наверняка такое сооружение потребовало немалых усилий. Освежеванный козленок целиком умещался на шампуре, голова скручена к плечу, короткие отрезанные уши, глаза, зубы, несколько волосков на ноздрях; передние ножки странно завернуты вокруг головы, как у животного, которое нагнуло голову и закрыло ее передними ногами, а задние ножки неописуемо закручены вверх, и все это насажено на длинный железный шомпол так, чтобы получилась совершенно плоская конструкция в развороте. Это сильно напомнило мне изогнутых собако-подобных животных со стройными ногами, которых можно встретить в старинных орнаментах Ломбардии - изогнутых и странно обнимающих самих себя. В Кельтских миниатюрах тоже можно увидеть такие изогнутые закрученные существа.
      
      
      Подготавливая огонь, старик размахивал плоским козленком, как вымпелом. Затем воткнул заостренный шомпол в одну стенку камина, а сам присел с другой стороны в полутьме, держа в руке длинный конец железного шомпола. Таким образом козленок оказался распростертым над огнем, как плоский щиток. И старик мог крутить его, как хотел.
      
      
      Однако отверстие в кирпичной кладке получилось ненадежным. Конец шомпола все время вываливался и козленок падал в огонь. Старик все бормотал и бормотал себе под нос и пытался воткнуть шомпол вновь и вновь. Наконец он поднял знамя-козленка вверх и сгреб большие камни из дальнего угла. Он их так разложил, чтобы на них держался бы железный шомпол. А сам сел поодаль напротив камина, на его затененном углу, и с совершенно неподвижным лицом смотрел на пламя и на козленка своими странными зачарованными глазами, держа в руке конец шомпола.
      
      
      Мы спросили его, для вечерней ли трапезы козленок, и он ответил, что да. Будет вкусно! Так он сказал и с досадой посмотрел на пепел, случайно упавший на мясо. Для них это дело чести - зажарить так, чтобы пепел не коснулся мяса. А вы всё мясо так готовите? Он сказал, что да. Трудно, наверное, было вот так насадить козленка на железный шампур? Он ответил, что нелегко и, внимательно посмотрев на него, потрогал одну из передник ножек и пробормотал, что она плохо закреплена.
      
      
      Он говорил очень тихо, невнятно, едва уловимо, и в сторону, не обращаясь к нам. Но незлобно, кротко, нежно, сдержанно и глухо. Он спросил нас, откуда мы приехали и куда едем - в той же неразборчивой мягкой манере. И какой мы национальности, французы? Потом продолжал рассуждать о том, что была война, однако он считал, что она уже закончилась. А началась война, потому что австрийцы снова захотели прийти в Италию. Но французы и англичане помогли Италии. Многие сардинцы ушли на войну. Но будем надеяться, она уже закончилась. Он думал, уже закончилась, - молодых ребят из Соргоно убили на войне. Он надеялся, она уже закончилась. Тут он потянулся к свече и принялся всматриваться в козленка. Ясно стало, что он - прирожденный обжарщик. Держа свечу, он долго смотрел на шипящую сторону мяса, как будто пытался прочесть знамение. Потом снова вернул вертел огню. И было такое чувство, будто это сама вечность готовила себе трапезу. Я сидел, держа свечу.
      
      
       * * * * *
      
      
      На голоса пришла молодая женщина. Голову ее покрывала шаль, один конец которой закрывал ей весь рот, так что видны были только нос и глаза. П-м подумала, у нее болят зубы, но та засмеялась и сказала, нет. Кстати, на Сардинии именно так и носят головные уборы - и мужчины, и женщины. Наподобие этого завязывается и арабский бурнус. Главное, чтобы подбородок и рот были бы плотно замотаны, также уши и лоб, оставляя открытыми только нос и глаза. Они полагают, это отгоняет малярию. Мужчины также завязывают платки вокруг головы. Мне кажется, они это делают, чтобы головы их были в тепле, в темноте и в безопасности.
      
      
      Еще на ней был повседневный костюм: объемная темно-коричневая юбка, полный белый лиф и маленький корсет. В данном случае корсет являл собой фигурный пояс, который создавал изящные жесткие пики под грудью, похожие на длинные стоячие листья. Все это было прелестно, но грязно. Сама она тоже была хорошенькая, но с дерзкой мало приятной манерой. Она теребила в руках влажные салфетки, задавала нам различные вопросы и отрывисто обращалась к старику, а он практически не отвечал. Потом она удалилась. У женщин здесь - комплекс самодовольства и задорности.
      
      
      Когда она ушла, я спросил старика, не его ли она дочь. Он ответил очень коротко, но в своей мягкой манере - нет. Она из деревни, что - в нескольких милях отсюда. Сам он работал не при гостинице. Насколько я понял, он был почтальоном. Но, возможно, я не разобрал этого слова.
      
      
      Однако создалось впечатление, что он отвечает коротко из-за нежелания говорить о гостинице и ее хозяевах. Что-то было во всем этом странное. И снова он спросил нас, куда мы направляемся. Сказал, есть два автобуса: новый идет через горы в Нуоро. И что намного лучше ехать в Нуоро, чем в Аббасанта. Нуоро был, по-видимому, городок, на который местные поселяне смотрели как на некую столицу.
      
      
      
      * * * * *
      
      
      Жарка козленка проистекала очень медленно, так как мясо было далеко от огня. Время от времени обжарщик перекладывал в пещере красно-горячие корни. Потом подбросил еще корней. Стало очень жарко. Он повернул длинный вертел, а я все еще держал свечу.
      
      
      Какие-то люди забрели посмотреть. Но толпились у нас за спиной в темноте, поэтому я не мог их разглядеть. Они бродили в темноте этой комнаты-карцера и глазели на нас. Один выступил вперед - толстый-претолстый молодой солдат в форме. Я подвинулся, чтобы он тоже мог сесть на скамейку, но он вытянул руку, отказываясь от предложения. И снова отошел.
      
      
      
      Старик установил жаркое под наклоном и тоже на время исчез. Тощая свеча оплыла, пламя в очаге утихло и теперь огонь стал красным. Обжарщик пришел с новым, более коротким и более тонким вертелом, на который был насажен огромный кусок жирной свинины и сунул его в камин. Тот зашипел, задымился и начал брызгаться жиром. Я поинтересовался и он сказал, что хочет, чтобы мясо занялось. Но нет - никак. Пошарив в очаге, он нащупал кусочки веток, с которых начал растопку. Эти обрубки-хворостинки и вонзил в жир, получилось, как апельсин, утыканный нераскрытыми бутонами гвоздичного дерева, и снова направил вертел в огонь. Наконец мясо взялось и превратилось в зажженный факел, с которого стекала тонкая струйка горячего жира. Тогда он удовлетворился и держал факел жира с желтыми вспышками над подрумянившимся козленком, которого расположил по такому случаю горизонтально. Теперь на все жаркое падали горячие капли жира, и вот мясо залоснилось и сделалось коричневым. Он снова отправил его в огонь, продолжая держать над ним на весу вертел с истекающим жиром, все еще горящим синеватым пламенем.
      
      
      
      * * * * *
      
      
      В процессе жарки вошел человек и громко поприветствовал нас: "Добрый вечер". Мы ответили "Добрый вечер", но он уловил странную нотку. Подошел, наклонился и заглянул мне под поля шляпы, потом под шляпу п-м, мы все еще сидели в пальто и в шляпах, так же - и все остальные. Потом он резко выпрямился, дотронулся до кепки и сказал Scusi - извините. Я ответил Niente*, что всегда говорится в таких случаях, тогда он весело обратился к сидящему, скорчившись, старику, но тот, как ему было свойственно, почти ничего не ответил. Из Ористано пришел омнибус - я высадился с несколькими пассажирами.
      
      
      Этот человек привнес беззаботную атмосферу, которая старику не понравилась. Однако я потеснился на низкой скамеечке и на этот раз предложение было принято. Он присел на самом краешке, и на него упал отсвет огня. Я увидел плотного дородного мужчину в самом расцвете, одетого в темно-коричневый бархат с небольшими блондинистыми усиками, моргающими голубыми глазами и подшофе. Я подумал, он мог быть местным торговцем или фермером. Он задал несколько вопросов в лихой фамильярной манере и удалился. Вернулся с маленьким железным вертелом в одной руке, очень тонким, в другой держал два куска мяса козленка и связку колбас. И насадил мясо на вертел. Но наш старик все еще держал вечного плоского козленка перед красными беспламенными углями. Факел жира уже прогорел, огарок валялся в камине. Внезапный всплеск пламени и снова - только красный, интенсивный красный и наш козленок на его фоне, как большая темная ладонь.
      
      
      "Эй, - сказал пришелец, которого я буду называть girovago*. - Он уже готов. Козленок готов. Готов.
      
      
      Старик медленно помотал головой и ничего не ответил. Он сидел, как само время и вечность у камина, его лицо освещали отсветы огня, а темные глаза все еще отстраненно глядели на огонь и также благоговейно были прикованы к жаркому.
      
      
      "На-на-на! - зацокал girovago. - Пусть теперь кто-то другой посидит на огне". И попытался пропихнуть свой железный вертел с неловко насаженными на него кусками мяса под законного козленка, чтобы добраться до огня. Своим мягким бормочущим голосом старик предложил ему подождать, пока для него не разожгут новый огонь. Но girovago беззастенчиво, но добродушно протолкнулся и раздраженно сказал, что законный козленок уже готов.
      
      
      "Конечно, готов", - подтвердил я, так как было уже без четверти восемь.
      
      
      Старый обжарщик-жрец что-то пробормотал, вынул из кармана нож и медленно, очень медленно прижал лезвие к мясу, насколько можно было вдавить его в козленка. Казалось, он пытался внутренне прочувствовать мясо. И сказал, что тот не готов. Помотав головой, он так и остался сидеть на месте, как время и вечность, держа конец вертела.
      
      
      Girovago воскликнул Sangue di Dio*, но начать жарить мясо не смог. Тогда он попытался подсунуть свой вертел поближе к углям. При этом оба куска свалились в пепел и невидимые наблюдатели сзади громко закричали и засмеялись. Однако он откопал их, обтер рукой и сказал: "Ничего, не пропадут".
      
      
      Затем обернулся ко мне и задал обычные вопросы - откуда и куда. Получив ответы, спросил, не немец ли я. Я сказал, нет, англичанин. Он проницательно посмотрел на меня, много раз, как будто пытался что-то для себя уяснить. Потом спросил, где мы базируемся, и я ответил, на Сицилии. И наконец, по существу, - зачем мы приехали на Сардинию. Я сказал, для удовольствия и - посмотреть остров.
      
      
      "Ah, per divertimento"!* - повторил он полузадумчиво, совершенно мне не поверив.
      
      
      Комната наполнилась людьми, хотя все они терялись позади нас в темноте. Girovago болтал и жестикулировал с "заграницей" и едва различимые мужчины смеялись довольно недобрым смехом.
      
      
      Наконец старик-обжарщик решил, что козленок готов. Он поднял его и досконально рассмотрел, поднеся к нему свечу, как будто тот был каким-то дивным посланием огня. Несомненно козленок выглядел изумительно и от него исходил вкусный запах. Он был коричневым, с хрустящей корочкой, горячим и аппетитным, совершенно нигде не подгоревшим. Было восемь часов.
      
      
      "Готов! Готов! Уходи с ним! Иди -"! - восклицал girovago, отталкивая старого обжарщика рукой. Наконец, старик согласился отступить, неся козленка, как знамя.
      
      
      "Он такой аппетитный! - вскрикнула п-м. - А я такая голодная"."
      
      
      "Ха-ха, захочешь есть, когда увидишь хорошее мясо, Синьора. Теперь моя очередь. Эй, Джино"!
      
      
      Girovago помахал рукой и вперед вышел симпатичный неумытый человек с черными усами. Это был большой крепкий красивый парень с темными глазами и средиземноморской застенчивостью, одетый в солдатскую форму, нейтрально-серого цвета.
      
      
      "Вот, ты возьми!, - сказал girovago и втиснул ему в руку вертел. - Это - твое, ужин готовить, ты у нас - женщина. А я сварю колбасу.
      
      
      Так называемая женщина села у камина, там, где сидел старый обжарщик, и загорелой рукой нервно сгреб оставшиеся угли в кучу. Пламя ушло, огонь совсем ослаб, но темнобровый разложил их так, чтобы можно было приготовить мясо. Он небрежно подержал вертел над красной массой. Кусок отвалился и упал. Мужчины засмеялись. "Ничего, не пропадет", - ответил темнобровый, точно так же, как girovago, снова насадил свалившийся кусок на вертел и пихнул его в камин. При этом все время поглядывал из-под своих темных ресниц на girovago и на нас.
      
      
      Girovago непрерывно болтал. Он повернулся ко мне, держа в руке связку колбас.
      
      
      "Вот это будет вкусно", - произнес он.
      
      
      "О, да, хорошие salsiccia*", - ответил я.
      
      
      "А вы едите козленка? Вы едите здесь, в трактире"? - спросил он.
      
      
      Я ответил, что да.
      
      
      "Нет, - воскликнул он. - Оставайтесь со мной и поужинаем вместе. Вместе поужинаем. Колбаса свежая, и козленок скоро будет готов, огонь хороший".
      
      
      Я засмеялся, не вполне его поняв. Он, конечно, был слегка под мухой.
      
      
      "Синьора", сказал он, обратившись к п-м. Он ей не нравился, он был наглым, и она сделал вид, что не слышит. "Синьора, - повторил он. - Вы понимаете, что я говорю"?
      
      
      Она ответила, что да.
      
      
      "Синьора, - сказал он. - Я продаю товары для женщин. Я продаю им вещи".
      
      
      "Что Вы продаете"? - в изумлении переспросила она.
      
      
      "Святых", - ответил он.
      
      
      "Святых"? - воскликнула она в еще большем изумлении.
      
      
      "Да, святых", - ответил он с подвыпившей важностью.
      
      
      Она в замешательстве повернулась к компании на заднем плане. Вперед вышел толстый солдат. Он был начальником carabinieri*.
      
      
      "Также гребни, мыло и маленькие зеркальца", - насмешливо объяснил он.
      
      
      "Святых"! - снова повторил girovago. - И также ragazzini*, деток. Куда ни поеду, всегда найдется малыш, который бежит и зовет: "Babbo! Babbo*! Папа! Папа! Куда бы я ни поехал. Дети. Я - babbo".
      
      
      Его слова вызвали молчаливую презрительную ухмылку у невидимого собрания в темноте. Свеча догорала, огонь тоже сникал. Напрасно темнобровый пытался его разжечь. П-м занервничала в ожидании еды, гневно встала и ввалилась в темный проход, воскликнув: "Может, уже начнем есть"?
      
      
      "Э-э-э, терпение, терпение, Синьора. В этом доме не спешат", - отозвался один из темноты.
      
      
      Темнобровый поглядел на girovago и спросил:
      
      
      "Будешь готовить колбасу руками"?
      
      
      Он тоже пытался звучать самоуверенно и паясничать, но он был человеком, на которого никто не обращает внимания. Girovago пробубнил что-то на диалекте, издеваясь над нами и на нашим пребыванием в гостинице. Я не смог до конца понять.
      
      
      "Синьора!- спросил girovago. - Вы понимаете по-сардински"?
      
      
      "Я понимаю итальянский и... немного сардинский", - ответила она довольно резко. - И вижу, что вы пытаетесь над нами посмеяться, подпустить шпильку".
      
      
      Он засмеялся - спокойно и самодовольно.
      
      
      "Ах, Синьора, сказал он. У нас такой язык, который Вы не поймете - ни одного слова. Никто здесь не понимает наш язык, только он и я". И он указал на темнобрового. Всем понадобится переводчик, всем".
      
      
      Но он так произнес переводчик - не "interpreter", а "intreprete", с акцентом на предпоследнем слоге, как будто это некий жрец.
      
      
      "Кто понадобится"? - переспросил я.
      
      
      Он повторил с подвыпившей елейностью и я понял, что он хотел сказать.
      
      
      "Зачем? - переспросил я. - Это что, диалект? Какой у Вас диалект"?
      
      
      "Мой диалект, - ответил он, - Sassari*. Я сам - из Сассари. Если бы я говорил на сассарском диалекте, они бы что-то и поняли. Но если я буду говорить на этом языке, им понадобится переводчик".
      
      
      "Так что же это за язык"?
      
      
      Он наклонился ко мне, смеясь.
      
      
      "Это язык, на котором мы говорим, когда женщины у нас покупают, а мы не хотим, чтобы они нас понимали: мы с ним.
      
      
      "А, ну, тогда знаю, - ответил я. - У нас в Англии тоже есть такой язык. Он называется латынь воров - Latino dei furbi*.
      
      
      Люди в темноте мгновенно рассмеялись от радости, что наконец шпильку получил форвард girovago. Он посмотрел на меня свысока. Но, увидев, что я смеюсь без злобы, снова наклонился ко мне и спросил мягко и доверительно: "Так какое у вас дело? Что у вас за дело"?
      
      
      "Как? Что"? - воскликнул я, не понимая.
      
      
      "Che genere di affari*? Какого рода бизнес?"
      
      
      "Что продаем"? - спросил он напрямик и довольно ядовито.
      
      
      "Ничего я не продаю", - ответил я, смеясь от того, что он принял нас за бродячих шарлатанов или коммивояжёров.
      
      
      "Ткани или еще что"? - снова притворно-ласково и хитро спросил он, как будто хотел выудить из меня мой секрет.
      
      
      "Да нет, вообще ничего. Вообще ничего, - ответил я. - Мы приехали на Сардинию посмотреть крестьянские костюмы". Я подумал, это прозвучит убедительно.
      
      
      "Ах, костюмы"! - отозвался он, думая, что я - крепкий орешек. И отвернулся, перебрасываясь словами со своим темнобровым корешем, который все еще вертел мясо над углями, скорчившись у камина. Комната была довольно мрачной. Кореш ответил ему, пытаясь также сострить. Но girovago любил командовать! Даже чересчур, слишком беспардонно для п-м, но мне в тайне - по душе. А кореш был внешне симпатичный, но пассивный и тупой.
      
      
      "Хм, - сказал girovago, вдруг повернувшись ко мне и указывая на кореша. - Он - моя жена".
      
      
      "Жена"! - воскликнул я.
      
      
      "Да, жена, потому что мы всегда вместе".
      
      
      В темноте наступила мертвая тишина. Тем не менее кореш посмотрел из-под своих черных ресниц и сказал, слегка улыбаясь: "Не болтай, а то получишь от меня сегодня крепкий bacio"*.
      
      
      Снова мгновенно наступила неизбежная пауза, затем girovago продолжил:
      
      
      "Завтра в Тонаре - festa Sant Antonio*. Мы завтра едем в Тонару. А Вы куда едете"?
      
      
      "В Аббасанту", - ответил я.
      
      
      "А, Аббасанта! Вам нужно съездить в Тонару. В Тонаре - бойкая торговля и есть костюмы. Вам нужно в Тонару. Поехали с нами в Тонару и сделаем вместе бизнес.
      
      
      Я засмеялся, но не ответил.
      
      
      "Поехали, - сказал он. - Вам понравится в Тонаре! Ах, Тонара - прекрасное место. И гостиница есть: там можно хорошо поесть и поспать. Я говорю Вам, потому что 10 франков для Вас ничто, верно? Десять франков для Вас - ничто. Тогда поедем в Тонару. Ну, что скажете"?
      
      
      Я покачал головой, засмеялся, но не ответил.
      
      
      По правде говоря, я был бы не прочь поехать в Тонару с ним и его корешем и заняться бойкой торговлей: если бы только знал, что это за торговля.
      
      
      "Вы спите наверху"? - спросил он.
      
      
      Я кивнул.
      
      
      "Вот моя кровать", - сказал он, взяв один из ковриков ручной работы от стены. Я не принял это всерьез.
      
      
      "Их делают в Соргоно"? - спросил я.
      
      
      "Да, в Соргоно - это кровати, понимаете? Нужно немного завернуть конец - вот так! И это - подушка".
      
      
      Он положил голову на бок.
      
      
      "Не вполне", - ответил я.
      
      
      Он подошел, снова сел рядом со мной и мое внимание рассеялось. П-м рвала и метала из-за задержки ужина. Наверное, уже пробило пол девятого. Козленок, великолепный козленок, должно быть, остыл и испортился. Огонь и свеча горели совсем слабо. Кто-то вышел за другой свечой, но подкрепить огонь было, конечно, нечем.
      
      
      Кореш все еще сидел на корточках у камина (на его красивом лице играл матовый отблеск огня) и терпеливо пытался поджарить козленка, тыкая его в последние тлеющие угольки. Его ноги в брюках хаки казались тяжелыми и сильными, но загорелая рука, державшая вертел, - нежной и чувствительной, настоящая средиземноморская рука. А girovago, круглолицый блондин, искушенный и навязчивый со своей прытью, больше походил на северянина. Там, в темноте, обреталось еще четыре-пять мужчин, из которых я различал только дородного солдата, возможно начальника carabiniere.
      
      
      Как раз когда п-м закипала, а я наоборот успокоился, вновь появилась девушка, замотанная шалью и возгласила "Pronto*!"
      
      
      "Pronto! Pronto!" - откликнулись остальные.
      
      
      "Давно пора, - отозвалась п-м, спрыгивая с низкой скамьи перед огнем. - Где мы будем ужинать? Есть еще комната"?
      
      
      "Комната есть, Синьора", - ответил carabiniere.
      
      
      Всей толпой мы начали выходить из нагретого огнем карцера, оставив позади girovago, его кореша и двух других мужчин, погонщиков мулов с дороги. Я видел, как раздражен girovago тем, что его оставили позади. Он был среди них самой сильной личностью, с самым острым умом. Поэтому ему претило плестись в хвосте после того, как он все время был в центре внимания. Для меня в тот вечер он тоже был в некотором роде родственной душой. Но - ничего не поделаешь: нас разделила судьба, прочертив невидимую границу между респектабельной жизнью и плутовской.
      
      
      Между нами зияла бездна, между моей жизнью и его. Он был близким по духу, но с безнадежным отличием. В нем гнездилось что-то низкое, и он это знал. Поэтому всегда был под мухой. Да, мне больше нравятся одинокие волки, чем овцы. Но только если они не ублюдки в душе.
      
      
      Возможно, плут не может не быть ублюдком в душе. Жаль, что неукротимые души одиноких волков всегда становятся изгоями, практически их собственный выбор: чистые проходимцы.
      
      
      Короче говоря, я пожалел моего girovago, хотя и знал: бесполезно о нем думать. Его пути - не мои пути. Да, я его пожалел, правда.
      
      
      * * * * *
      
      
      Мы оказались в холодной, как склеп, столовой, освещенной неровным пламенем ацетиленового огня: на длинном белом столе лежали перевернутые тарелки. Нас сопровождали трое мужчин: carabiniere, маленький темноволосый юноша с небольшими черными усиками в короткой шерстяной серой солдатской шинели и молодой человек, уставший, с черными кругами вокруг голубых глаз, и в довольно симпатичном темно-синем пальто. Девица в шали вошла с неизбежной миской minestrone, супом из белокочанной и цветной капусты и другими овощными ингредиентами. Мы сами разлили суп по тарелкам и толстый carabiniere начал беседу с обычных вопросов и также поинтересовался, куда мы собираемся ехать завтра.
      
      
      Я спросил про автобусы. Юноша с усталым видом (он показался мне ответственным) сказал, что сам - водитель автобуса и в тот день приехал из Ористано, по главной дороге. Это примерно в 40 милях. Завтра утром собирается в Нуоро - через горы, то же, примерно, расстояние. А юноша с маленькими черными усиками и греческими большими глазами - его кореш, кондуктор. Это был их маршрут - от Ористано до Нуоро, пробег в 90 миль и более. И так каждый день. Неудивительно, что он так устало выглядел. И все же в нем было некое достоинство, задумчивая серьезность и гордость человека, управляющего машиной: единственные богоподобные мужчины в наши дни - они тянут на себя железные рычаги, и в машине они - боги.
      
      
      Они подтвердили мнение старика-жарщика: нам лучше ехать в Нуоро, чем в Аббасанту. И мы решили ехать завтра в Нуоро, в полдевятого утра.
      
      
       * * * * *
      
      
      Каждую вторую ночь водитель и его кореш останавливаются в этой одичавшей гостинице Risveglio. Наверное, это их спальню мы видели - чистую и убранную. Я спросил, всегда ли здесь так тянут с едой и всегда ли все так плохо, как сегодня. Всегда, если не хуже, ответили они, с едким юмором, принижая ее. Здесь, в Risveglio, можно провести жизнь, сидя, в ожидании и коченея от холода, если только не умиротвориться aqua vitae, как те - вон там. И водитель мотнул головой в сторону каземата.
      
      
      "А кто эти там"? - спросил я.
      
      
      Тот, который вел разговор, - mercante*, mercante girovago, бродячий торговец. Это был мой girovago, бродячий торговец, продающий святых и детвору! Второй - его кореш, помогает нести мешок. Они всегда работают вместе. О, мой girovago был известной фигурой по всей стране. А где они ночуют? В той комнате, где сейчас затухает камин?
      
      
      Они разворачивают циновки и ложатся ногами к камину. За это платят три пенса, максимум четыре. И у них есть привилегия - самим готовить себе еду. Risveglio предоставляет им только огонь, крышу и циновки из камыша. И, конечно, спиртное. О, мы не должны жалеть таких, как girovago и ему подобных. Они ни в чем не нуждаются. У них есть все, что они хотят, все, и деньги в избытке. Они живут для того, чтобы пить aqua vitae. Это - все, что им нужно: ежедневная норма - aqua vitae. И они ее получают. О, и они не мерзнут. Если комната за ночь охлаждается и даже укрыться нечем - брр, они ждут утра и, как только рассветет, пьют большой стакан aqua vitae. Это их огонь, очаг и дом: спиртное. Aqua vitae - их дом и очаг.
      
      
      Меня поразило презрение, толерантное и все же глубокое, с каким эти трое в столовой отзывались о других - в stanza. Так презрительно, почти горько, водитель говорил об алкоголе. Было ясно, что он ненавидит его. И хотя все мы сидели с бутылками мертвенно-холодного темного вина и потягивали его, все же чувство этих трех юношей против алкогольного опьянения было глубоким и враждебным с некоей долей горячей нравственной брезгливости, гораздо белее северной, чем Италия. Они вывернули нижнюю губу от неприязни к girovago - с его самоуверенностью и беззастенчивой напористостью.
      
      
      * * * * *
      
      
      А что до гостиницы, да, она - очень плохая. При прежних владельцах она была вполне ничего, но теперь... они пожали плечами. Грязная рубашка и девушка в шали - это не владельцы. Они просто руководят - и вновь язвительное выворачивание нижней губы. Владелец - человек из деревни, молодой человек. Неделю-две назад, в Рождественские каникулы, вся эта комната была заполнена людьми. И они сидели, пили и шумно веселились за этим самым столом. И вдруг вошел владелец, пьяный в стельку, размахивая литровой бутылкой над головой и с криком:"Вон! Вон! Вон! Все вон! Все до единого! Я здесь хозяин. И когда я хочу освободить мой дом, я его освобождаю. И все мне подчинятся, а кто не захочет, я ему выбью мозги вот этой бутылкой. Вон! Вон, говорю я вам! Все вон"! И все вымелись. "Но, - произнес водитель автобуса, - я ему сказал, что когда я за свою кровать заплатил, в ней я и буду спать. И никто меня не выгонит - ни он, ни вообще никто. И он успокоился".
      
      
      * * * * *
      
      
      После этой истории воцарилось короткое молчание. Очевидно, там было что-то еще, недосказанное, что нам говорить не стоило. Особенно выразительно молчал carabiniere. Он был толстым, не очень храбрым малым, хотя вполне приятным.
      
      
      Ах, но, - сказал маленький кондуктор автобуса, с мелкими чертами лица по-гречески смуглым, - ты не должен на них злиться. Гостиница плохая, это правда, очень плохая, но ты должен их пожалеть, они ведь - всего лишь невежды. Бедняги! Просто невежды! Зачем же злиться?
      
      
      Двое других покивали головами в знак согласия и повторили: ignoranti*. Они - ignoranti. Злиться незачем.
      
      
      И тут вперед выступил современный итальянский дух: бесконечная жалость к невеждам. Это просто расхлябанность. Такая жалость делает невежд еще большими невеждами, а посуточный Risveglio - еще более невыносимым. Если бы кто-то запустил бутылку в Грязную рубашку - так, чтобы она просвистела у него над ухом, сорвал бы шаль с головы веселой молодой дамы и толкнул бы ее по коридору c парой ласковых, чтобы она пролетела до конца, может быть нам и уделили бы немного внимания и они нашли бы в себе некоторое чувство собственного достоинства. Но нет: за что их жалеть, несчастных ignoranti? За то, что они топят жизнь в болоте и пожирают ее как паразиты? Жалеть их! Им нужна не жалость, а хлыст - им и бесчисленному множеству других, таких же, как они.
      
      
      * * * * *
      
      
      Покрытая шалью появилась с блюдом козленка. Стоит ли говорить, что ignoranti оставили лучшие куски себе. А нам принесли 5 кусков холодного жареного мяса, по одному - на брата. Мне достался большой гребень из ребер с тонкой паутиной мяса, не больше унции. Вот и все, что мы получили после того, как созерцали весь процесс. И сверх всего нам подали большую тарелку вареной цветной капусты, которую мы опустошили, из чистого голода, заедая крупнозернистым хлебом. И затем - желтушный апельсин. Просто сейчас в гостиницах не кормят, дают мизерные порции непитательной еды и ты уходишь ненакормленный.
      
      
       * * * * *
      
      
      Водитель автобуса, единственный с честной душой, рассуждал о сардинцах. Ах, сардинцы! Они безнадежны. Почему? Потому что не знают, как можно чего-либо достичь. Они тоже ignoranti. Но такую форму невежества он находил еще более досадной. Они просто не знают, что такое достижения.
      
      
      Если им в один прекрасный день предложить работу за десять франков (он говорил теперь о шахтерах региона Иглесиас*), то - нет, нет, нет, они ее не возьмут, им нужно двенадцать франков. Придете к ним на следующий день и предложите четыре франка за половину той работы и - да, да, да, они согласятся. Вот такие: невежды, сардинские невежды. Они абсолютно не понимают, как можно чего-либо достичь. Он говорил о них горячо и саркастично. И общий тон высказываний этих трех молодых людей отдавал скептической иронией, характерной сейчас для молодых людей во всем мире. Только они имели, по крайней мере, водитель, некую страсть к своим достижениям и к своему социализму. Но это была безнадежно-беспомощная страсть: горячность pis-aller*.
      
      
      * * * * *
      
      
      Мы поговорили о стране. Война практически уничтожила на Сардинии скот: так они сказали. Теперь страна заброшена, плодородная земля не возделана. Почему? Потому, сказал водитель, что владельцы земли не будут вкладывать в нее деньги. Они вложили свой капитал в бумаги, которые трудно реализовать, а земля мертва. Им кажется, дешевле не возделывать плодородные земли, выращивать несколько голов скота, чем платить высокую зар. плату, выращивать пшеницу и получать малую прибыль.
      
      
      Да, и также, вторит carabiniere, сами крестьяне не хотят обрабатывать землю. Они ненавидят землю. Они на все пойдут, лишь бы убраться с земли. Им нужна регулярная зар. плата, короткий рабочий день и - к черту все остальное. Они лучше поедут чернорабочими во Францию - сотнями. Они валят толпой в Рим, осаждают там биржи труда и скорее будут делать неестественную казенную черновую работу за паршивых 5 франков в день или стрелочниками на железной дороге, по крайней мере, - за 18 франков в день, что угодно - лишь бы не работать на земле.
      
      
      Да, и что делает правительство! - отвечает водитель автобуса. Они разваливают дороги, чтобы занять безработных, и переделывают их, во всей campagna*. Но на Сардинии, где дороги и мосты нужно срочно ремонтировать, они что-нибудь делают? Нет!
      
      
      Ну, вот так, водитель автобуса с черными кругами под глазами, берет на себя интеллектуальную часть беседы. Сarabiniere мягкий и поддержит любую сторону, однако всегда с интересом. А маленькому греку-кондуктору - все едино.
      
      
       * * * * *
      
      
      Входит еще один запоздалый путешественник и садится в конце стола. Покрытая шалью приносит ему суп и костлявую часть козленка. Он осматривает ее с неприязнью и достает из своего мешка большой кусок жареной свинины, хлеб, черные оливки, приступая таким образом к настоящей трапезе.
      
      
      Мы без сигарет, и тогда водитель автобуса и его компаньон навязывают нам свои: свои любимые сигареты Macedonia. Водитель говорит, они - squisitissimi, самые изысканные и утонченные, такие изысканные, что их покупают все иностранцы. На самом деле, я думаю, их сейчас экспортируют в Германию. И они очень неплохи, когда в них действительно есть табак. Обычно же это - полые бумажные трубочки, которые вспыхивают и сгорают у тебя под носом.
      
      
      Мы решаем выпить вкруговую: они выбирают дражайшую aqua vitae: белый сорт, насколько я понимаю. Наконец она появляется - ее приносит маленький темноглазый. На вкус она напоминает подслащенный бензин c оттенком анисовой настойки: отвратительно. Большинство итальянских спиртных напитков сейчас сладкие и отвратительные.
      
      
      В конце концов мы поднимаемся, чтобы идти спать. Все мы встретимся завтра. А эта комната - мертвенно холодная, снаружи - даже иней. Выйдя, мы заглядываем в знаменитую stanza. Одна фигура лежит, распростершись, на полу почти в полной темноте. Несколько красных угольков еще тлеют в золе. Все остальные мужчины, несомненно, в баре.
      
      
      Ах, гнусная спальня. П-м заматывает голову большим, чистым белым платком, чтобы не соприкасаться с гадкой подушкой. Холодная, жесткая, плоская кровать с двумя холодными, жесткими плоскими одеялами. Но мы очень устали. И только мы собрались заснуть, как снизу донеслось жуткое пронзительно-визгливое пение, очень страшное, с припевом тявк-тявк-тявк! Почти как вой собаки от злой боли. И это жуткое, вводящее в дрожь пение продолжается: сначала один голос, затем другой и потом - целый клубок голосов. И снова нас будят тяжелые шаги в пустом коридоре, отдающим эхо, как удары в барабан. И потом в адском дворе начинает кукарекать петух. В ночи - да, в черный морозный час эта сатанинская птица пронзительно кричит о своей сатанинской тоске.
      
      
       * * * * *
      
      
      Однако уже утро. Я осторожно умываю частичку себя в разбитой раковине и вытираю ту же частичку муслиновой тряпкой, висящей на стуле и выдающей себя за полотенце. П-м довольствуется сухим обтиранием. И мы спускаемся вниз в надежде на вчерашнее молоко.
      
      
      Никого не видно. Холодное, морозно-крепкое ясное утро. В баре безлюдно. Мы идем, спотыкаясь, по темному тоннелю-коридору. Stanza выглядит так, как будто никто в нее никогда не входил: очень темная, маты - прислонены к стене, в камине - горстка серого давно погасшего мертвого пепла. Настоящее подземелье. В столовой - тот же длинный стол, вечная скатерть и наши салфетки, все еще сырые, лежащие там, куда он их швырнул. Поэтому - снова в бар.
      
      
      На сей раз там - некто, пьет aqua vitae и грязная рубашка - за хозяина. Он без шляпы и - удивительно: у него совсем нет лба, просто гладкие, прямые черные волосы, неровно растущие прямо от бровей, а лоб отсутствует.
      
      
      Кофе есть?
      
      
      Нет, кофе нет.
      
      
      Почему?
      
      
      Потому что они не могут достать сахар.
      
      
      Хо! Смеется крестьянин, потягивающий aqua vitae. Вы готовите кофе из сахара!
      
      
      Слушайте, они его ни из чего не готовят. А молоко есть?
      
      
      Нет.
      
      
      Вообще нет молока?
      
      
      Нет.
      
      
      Почему?
      
      
      Никто его не привозит.
      
      
      А вот и нет, молоко можно достать, было бы желание, - вставляет крестьянин. - Но они хотят, чтобы вы пили aqua vitae.
      
      
      Я вижу себя, потягивающим aqua vitae. И мой вчерашний гнев мгновенно вспыхивает вновь и чуть ли не душит меня. Все-таки в нем что-то есть, в этом нечистоплотном, мрачном, заляпанном вином, тупом, засаленном молодом человеке, который меня просто убивает.
      
      
      "Зачем, - спрашиваю я, впадая в риторическую итальянскую манеру, зачем вы держите гостиницу? Почему вы пишите Ristorante такими крупными буквами, когда вам нечего предложить людям и вы не собираетесь им ничего предлагать. Хамство какое - так принимать путешественников! Что вы хотите сказать тем, что это - гостиница? Что бы это могло значить? Ну и ну! И что значит - Ristorante Risveglio, крупными буквами"?
      
      
      Я выпалил все это на одном дыхании и меня задушило негодование. А этот, в рубашке, так ничего и не ответил. Крестьянин засмеялся. Я потребовал счет. 25 франков с мелочью. Я взял всю сдачу до фартинга.
      
      
      "Ты что не оставишь никаких чаевых?" - спросила п-м.
      
      
      "Чаевые"! Я онемел.
      
      
      Итак, мы зашагали наверх чтобы сделать чай и наполнить термос. Потом, с рюкзаком на плече, я вышел из Risveglio.
      
      
      * * * * *
      
      
      Воскресное утро. замерзшая деревенская улица почти пуста. Мы идем к более широкому пространству, где стоит автобус: надеюсь, у них не хватит наглости назвать это место Piazza*.
      
      
      "Это автобус на Нуоро"? - спрашиваю я у кучки оборванцев. И даже они начинают улюлюкать. Однако их сразу гасит вспышка моего гнева. Один из них отвечает "да" и они бочком отходят. Я закидываю рюкзак и kitchenino в отсек первого класса. Первый класс - впереди: нам будет лучше видно.
      
      
      Вокруг стоят мужики, руки в карманах, - те, которые не в костюмах. Некоторые - в черно-белых костюмах. Все - в длинных колпаках. Все в рубашках, белая открытая грудь, а безрукавки - как вечерние жилеты. Представьте себе одну такую открытую грудь в белой рубашке, только изрядно замызганную, и увидите моего хозяина Risveglio. Но у этих отдыхающих, стоящих мужчин рубашки белоснежные, ведь сегодня - воскресное утро. Они курят трубки на морозном воздухе и не слишком дружелюбны.
      
      
       * * * * *
      
      
      Автобус должен отойти в полдевятого. Однако Сampanile* уже бьет девять. Две-три девицы спускаются по дороге в воскресных коричневых костюмах с фиолетовым отливом. А мы идем вверх по дороге в чистом, звенящем морозном воздухе, чтобы найти тропинку. И опять - сверху все так красиво в ясном утреннем свете! Вся деревня лежит в синеватой тени, холмы с тонкими бледными дубами - тоже еще в синеватой тени, вдали - солнце ярко светит в морозном воздухе и отбрасывает изумительное сияние, как от драгоценных камней, на отрадные холмы этой глубинки, невозделанные, с редколесьем. Безыскусная свежая восхитительная красота. И такие люди.
      
      
      Вернувшись в деревню, заходим в маленький магазинчик - купить печенья и сигарет. И находим там наших друзей - автобусных ребят. Сегодня они застенчивы. Они готовы ехать, когда мы будем готовы. Итак, мы радостно садимся в автобус и покидаем Соргоно.
      
      
      Единственно хорошее, что я могу сказать об этом месте: здесь, должно быть, не воруют. Люди оставляют свою поклажу без колебаний.
      
      
      * * * * *
      
      
      Мы едем вверх, вверх по дороге, только чтобы снова остановиться, увы, у Risveglio. Маленький кондуктор спускается вниз по тропинке к станции. Водитель идет и пропускает рюмочку с товарищем. У тоскливого входа в гостиницу - толпа. И немалая кучка людей вскарабкивается в автобус, в отсек второго класса, позади нас.
      
      
      Мы всё ждем и ждем. Затем в автобус забирается старый крестьянин в полном черно-белом костюме, улыбаясь довольной наивной улыбкой пожилых людей. За ним садится молодой человек со свежим лицом, в руке - чемодан.
      
      
      "Na! - говорит молодой человек. - Все уже в автомобиле"?
      
      
      Старик озирается с вопрошающей, рассеянной, простодушной улыбкой.
      
      
      "Здесь неплохо, а"? - настойчиво продолжает молодой гражданин покровительственным тоном.
      
      
      Но старик слишком возбужден, чтобы ответить. Он поглядывает туда-сюда. Потом вдруг вспоминает, что у него был сверток и в страхе его ищет. Молодой человек с живым лицом поднимает сверток с пола и вручает его старику. Так, все в порядке.
      
      
      Я вижу, как малютка-кондуктор в своей бравой короткой шинели, подбитой овчинной, быстрым шагом поднимается по маленькой тропинке с сумкой почтальона. Водитель забирается на свое сиденье впереди меня. Вокруг шеи у него - шарф, шляпа натянута на уши. Он пикает сиреной и наш старый крестьянин вытягивает шею - посмотреть, как он это делает.
      
      
      Итак, с резким рывком мы трогаемся в гору.
      
      
      "Эй! Что такое"? - произносит испуганный старик.
      
      
      "Трогаемся", - объясняет молодой человек с живым лицом.
      
      
      "Трогаемся! А разве мы еще не тронулись"?
      
      
      Живое лицо смеется, потешаясь.
      
      
      "Нет, - отвечает он. - А Вы думали, мы едем с тех самых пор, как вы сели в автобус?
      
      
      "Да, - просто произносит старик, - с тех пор, как закрыли дверь".
      
      
      Молодой гражданин смотрит на нас в надежде получить веселую поддержку.
      
      
      
      _____________________________________________________________________________________
      *the Downs - на юге и юго-востоке Англии
      *rusé (фр.)- хитрый
      *Тонара - коммуна на Сардинии
      *меринос - порода овец
      *Томас Харди (1840- 1928) - крупнейший английский писатель и поэт поздневикторианской эпохи. Основные темы его романов - всевластие враждебной человеку судьбы, господство нелепой случайности. Место действия - вымышленный Уэссекс на юго-западе.
      *mine (ит.) - грифель
      *Niente (ит.) - ничего
      *stanza (ит.) - комната
      *girovago (ит.) - бродяга
      *Sangue di Dio (ит.) - дословно: Кровь Бога. Восклицание, как Sante Maria!
      *Ah, per divertimento! (ит.) - Ах, для удовольствия
      *Salsiccia (ит.) - сальсичча, домашние колбаски
      *carabinieri (ит.) - карабинеры, жандармы
      *ragazzini (ит.) - дети
      *Babbo (ит.) - папа
      *Sassari (ит.) - Сассари, город в Италии
      *Latino dei furbi (ит.) - латынь плутов
      *Che genere di affari? (ит.) - Какого рода бизнес?
      *bacio (ит.) - поцелуй
      *festa Sant Antonio (ит.) - Праздник Святого Антония
      *Pronto (ит.) - Привет!
      *mercante (ит.) - торговец
      *aqua vitae (латинское выражение) - шутл. "живая вода", очищенный спирт, водка, крепкий спиртной напиток
      *ignoranti (ит.) - невежды
      *Iglesias - Иглесиас, коммуна в провинции на юге Сардинии
      *pis-aller (фр.) - на крайний случай
      *campagna (ит.) - сельская местность
      *Piazza (ит.) - площадь
      *Сampanile (в ит. архитектуре Средневековья и эпохи Возрождения стоящая отдельно от храма колокольня в виде четырёхгранной, реже круглой башни)
      
      
      ___________________________________________________________________
      
      Перевела с английского и составила комментарии Ольга Слободкина-von Bromssen
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • © Copyright Д.Х. Лоуренс (olga_slobodkina@mail.ru)
  • Обновлено: 11/12/2022. 85k. Статистика.
  • Глава: Перевод

  • Связаться с программистом сайта.