Слуцкина Полина Ефимовна
Вспомни.ru

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Слуцкина Полина Ефимовна
  • Размещен: 14/07/2008, изменен: 17/02/2009. 117k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:


    ВСПОМНИ.RU

      
       Лиза, Лиза, Лизавета
       Я люблю тебя за это -
       И за это, и за то,
       Что почистила пальто
      
       (старая присказка)
      
       Мой мозг, до знаний жадный как паук,
       Все постигал: недвижность и движенье, -
       Но толка нет от мыслей и наук,
       Когда повсюду - им опроверженье
      
       В. Высоцкий
      
       Сначала угождать надо было только Маме. Впрочем, и домработнице тоже. Главным образом, и что для меня было тяжелее всего - в еде. Утром - полная тарелка манной каши, обильно сдобренная сливочным маслом, которую нужно было одолеть до последней крупинки, в обед - взрослая тарелка мясного супа, чаще всего борща, а на второе - полная тарелка жареной картошки с большой взрослой котлетой. Ужин тоже был, как тогда говорили, полноценным. В моде было "Общество чистых тарелок", введенное доброй или недоброй памяти детским писателем Носовым, вполне отвечающее духу пятидесятых - голодных, вернее, недокормленных детей было много, а мы с братом были сытые барчуки.
       Но к несчастью, моему особенному организму нужно было что-то другое.
       От чего-то у меня была жуткая отрыжка после обеда, ранние детские запоры и тяжесть в правом подреберье, приведшая к очень раннему холециститу. Да еще дистрофия, да-да, дистрофия толстого, закормленного ребенка, которому трудно прыгать и бегать, у которого сильная одышка при совершенно здоровом сердце и прочее, и прочее, которое сейчас врачи загадочно именуют дискомфортом. Но как сказать об этом авторитарной и, как я теперь считаю, злой маме и не менее злой, но послушной маме домработнице, - что мне всего этого малосъедобного для меня добра не надо, что я давно сыта или, наоборот, голодна по тому, что было действительно надо моему растущему организму... Сразу же я слышала надоевший до оскомины возмущенный мамин крик: "У тебя же из одной клетки две делаются!" Сколько же их было в детстве - загадочных маминых слов!..
       Стоило хоть чуточку возразить - меня называли упрямой маленькой девочкой, стоило что-то придумать - меня называли маленькой лгуньей.
       И поэтому я стала считать, что когда большие заставляют - то слова не нужны, нужно просто подчиняться без слов, поменьше думать, а иногда и просто почувствовать - что надо сделать, чтобы мама и домработница были довольны.
       Как я научилась юлить перед старшими и угождать подругам и родственницам (в основном, самому властному контингенту в России - женщинам) я до сих пор толком не понимаю. Просто потребовалось всего несколько выволочек, потрясших до основания мою тонкую душевную структуру - и готово дело. Эти самые выволочки - кому жаль чужого непохожего на других ребенка, на котором к тому же можно отыграться за недовольство своими детьми - устраивали, поверьте, очень глупые родственницы рано умершего, как говорили, гениального, папы, устраивали мамины властные подруги - почему бы не "перевоспитать" - модное тогда словечко - чужого и своенравного ребенка. И в результате - жесткий мамин приговор - ты невозможный ребенок, ты не человек, у тебя нет подруг и друзей. "Друзей надо заслужить". А как этой вожделенной цели добиться - я не знала. В школе этому не учили. И поэтому в житейском плане начальная и средняя школа (с пятого по восьмой классы) мне ничего не дали, кроме благодарности учителей. Но это особая, приятная статья, и о ней мне хочется рассказать поподробней - почему ученье меня не выучило общаться с людьми, да и не так уж помогло в жизни.
       И виной всему, я повторяю, была особая, чисто человеческая благодарность учителей за мои способности и желание учителям помочь.
       Проистекало все из очень простой причины - дома вечно занятая мама и вступившая со мной в негласное соревнование домработница (она была не слишком грамотна и пошла в вечернюю школу всего на два или один класс старше) меня совершенно ничему не учили, а учиться на первых порах, когда было не слишком много предметов, мне было настолько легко и приятно, что в конце каждого лета мне безумно хотелось в школу. Джентльменские отношения с учителями я разработала сама, потому что была благодарна им за то, что они подкидывали мне свежие идеи и, вообще, рассказывали о чем-то интересном. И тем их тоже безумно испортила, как и маму. Им бы побороться за меня, уговорить или заставлять заниматься ради вожделенных пятерок - ан нет. К пятеркам стремительно шла я сама и получала их без особых усилий - особенно на первых порах.
       Сыграло свою роль унаследованное от мамы умение говорить перед залом, классом, вообще, как сейчас говорят - публикой. И если некоторым искусство публичных выступлений дается с трудом, то у меня это умение было врожденным. Слушатели, благодарные слушатели, конечно, меня вдохновляли и воодушевляли. На сцене в актовом зале маленькой кнопкой с большим бантом я вдохновенно декламировала стихи, у школьной доски рядом с учительским столом готова была рассказать что угодно - от басни до теоремы - и все с подъемом и радостным возбуждением, оттого, что говорю хорошо, правильно и слушают меня внимательно и доброжелательно.
       Причем устных заданий дома я не делала никогда - даже в институте за исключением тех случаев, когда правило или теорему нужно было выучить слово в слово, как и стихотворение или прозаический отрывок, И этим, увы, еще больше льстила учителям, потому что сразу же схватывала то, о чем они говорили на уроке и что объясняли - и первая тянула руку. Потом кое-как подтягивался и класс. Сидела я до девятого класса одна, на последней парте - слишком большая близость к учителям меня утомляла, и только потом, не скоро я узнала, что отличники сидят на первых партах, чтобы лучше "впитывать" новый материал.
       Что думали обо мне мои соученики, которые не хотели со мной дружить - хоть ты тресни - я не подозревала, хотя иногда и давала им благодушно списывать домашние задания и помогала с контрольными. Наверное, думали, что, во-первых - я зубрилка, а таких не любили, во-вторых, что подлизываюсь к учителям, а таких тоже не особенно жаловали, в-третьих, что знаю или догадываюсь о таких тайных и непонятных в ученьи вещах, которые им просто не нужны - так зачем же голову ломать, тем более, что они знали, а я, увы не знала-не ведала, что в жизни, как, впрочем и в работе, они им как, увы, и мне не понадобятся. Кроме того, теперь-то я понимаю: они подозревали, что раз я такая закормленная, задумчивая и медлительная во всем, что не касалось знаний, то наверняка мои домашние, как тогда говорили, "развивают" меня, подсказывают, объясняют, чего не могли, не знали и не умели, опять, как раньше говорили, их "простые" родители, все воспитание у которых сводилось к крику, мату и затрещинам. А это, с их точки зрения было просто "нечестно". Так что идея "равных стартовых возможностей", явно провозглашаемая американцами - по сути не такая уже американская, а общечеловеческая или, скажем так, общеребячья. Она не просто пришла и мне в голову в какой-то сравнительно взрослый период времени, я ее ощущала всем нутром с тех пор, как познакомилась со сверстниками, т.е. пошла в школу, ибо от детского сада меня с братом мама отлучила.
       Одним словом, для соучеников и сверстников я была просто зубрилкой, подлизой и задавакой. Да еще сытая и толстая - чего с такой дружить?!
       И я даже не умела объяснить им, что мама на меня тоже кричит, только что не дерется, что она требует, чтобы я росла хорошей, доброй и послушной девочкой, а стоит мне открыть рот, то сразу видно, какая я злая, а злом моя мама и родственники называли всё то в ребенке, что не понимали, не могли и не желали понимать. Правда, пообщавшись с ними, когда я стала постарше, я уразумела, что моя развитость и ранняя начитанность просто были выше их понимания. Так что я ходила задумчивая, оттого что была очень несчастна дома, и только ученье, учителя и вполне заслуженные пятерки скрашивали мое существование, Но этого моим сверстникам было не понять. Да и кроме нутряного, условно американского "равенства стартовых возможностей" во всех моих сверстниках сидело, может быть от родителей, а может быть, чисто русское, печально знаменитое "а чем я хуже?.. Да она просто задавака, подлиза и выскочка, да еще из богатых".
       Наконец, классе в пятом, а может быть в шестом, у меня объявилась подруга Верка, с которой было весело. Что Верка подъехала ко мне с таким же душевным багажом, как и другие ребята, об этом я до поры до времени не догадывалась, тем более, что у меня была другая нагруженность, естественно, домашнего происхождения: "Ты что, самая лучшая, что ли?.. Ты что, считаешь себя умнее других?.. Ты что, думаешь - Ты самая умная, а все дурее тебя?" Дома мама, тети и дяди только командовали - учили, как жить надо. а как не надо, повторяли такие общие слова, которые даже сейчас мне выговорить трудно. Очевидно, их основным желанием было, чтобы я была "удобным" ребенком, но если в школе со взрослыми учителями это у меня получалось, то дома нет - хоть ты тресни. Где была я и мама - там обязательно был скандал. Скандалов я боялась больше всего на свете, но они постоянно настигали меня вместе с мамой и родственниками. А если я пыталась "разумно" объясниться - ну, как в школе, то скандал сопровождался вот этим самым: "Ты что, самая умная, что ли?!" "Ты вообще не человек!" Но если я чувствовала, что меня неправильно понимают, то пыталась объясниться другими словами и тогда получала следующее: "Сама это говорила, а теперь отказываешься от своих слов! Думай о том, что ты говоришь! Следи за своей речью!" Отсюда появлялся и страх проговориться, и страх не выговориться. "Зачем ты ему/ей это сказала?! Предательница! Вруша!" "Ешь суп с грибами - держи язык за зубами!" (Это, наверное, еще от сталинского времени). Я ужасно страдала от постоянных родственных обвинений в свой адрес и оживала только в школе, но ненадолго. Потому что у меня все было наоборот - не учителя жаловались на меня маме на родительских собраниях, а мама жаловалась на меня учителям о моем, с ее точки зрения, неблаговидном поведении дома. И общее недовольство моей необычностью у нее выливалось в по меньшей мере странных жалобах - что я неблагодарная дочь - редко говорю "волшебные слова" - "спасибо" и "пожалуйста", иногда забываю здороваться со старшими, и болтала прочую пошлую дребедень, потому что после смерти отца она была ко мне, старшей, особо подозрительна - уж не растит ли она неблагодарного ребенка, который всю жизнь собирается просидеть у нее на шее.
      
       Таким образом, подруги, сверстники мне были ох как нужны - может быть у них со мной будет что-нибудь общее - надеялась я. Но им тоже надо было как-то понравиться, как-то к ним подольститься, или, как говорила мама, "заслужить" их любовь. Итак, я подлизывалась к Верке, играла в ее игры, действительно, "что, я самая умная, что ли?" и относилась к ней "честно", как учила мама, а она повела себя со мной "нечестно", с моей точки зрения, и наша дружба постепенно сошла на нет, вернее, я Верке просто стала не нужна. Итак, наша учительница литературы объявила, что в детскую библиотеку придет известный критик и хочет побеседовать с нами совсем по взрослому о творчестве детской писательницы, книги которой я брала в школьной библиотеке, - Воронцовой или, по-моему, Воронковой, которую мы не проходили в школе. Не помню, говорили нам о ней или нет, но я сама нашла ее книжку в библиотеке - довольно толстую и увесистую и прочла почти все. И вот перед беседой Верка просто прилипла ко мне - читала ли я или нет эту самую Воронкову. Я солидно отвечала, что читала и что у меня по поводу ее рассказов и повестей сложилось определенное "мнение". "Какое?" - стала допытываться Верка.
       И тут мы столкнулись со всеми своими домашними заготовками. Да, я забыла рассказать еще об одной - домашне-советской: " будь хорошей девочкой, делись всем с окружающими, стыдно быть жадной, поделись с подружкой своей игрушкой". (О том, какими жадными были мои родственники и мамины подруги, которые учили меня жить и быть "хорошей девочкой", я узнала через много-много лет). Итак, буквально за полчаса до этой самой ответственной беседы я с блеском изложила Верке свои идеи, изложила тезисно и предельно ясно, как и полагалось отличнице, старосте поэтического кружка и вообще - будущему литератору.
       Верка согласно кивала, но даже не похвалила, а я подумала, что такой "прогон" мне будет даже на пользу. Но так я думала совершенно напрасно.
       Началась беседа. Пожилой критик в очках был по-взрослому внимателен и вежлив. Он сказал небольшое вступление о творчестве писательницы, а потом пригласил к разговору нас - по моему, даже пятиклассников. Литераторша с надеждой посмотрела на меня, но не успела я поднять руку, когда задорно, как флаг, руку выкинула Верка и дословно повторила все то, что я рассказала ей несколько минут назад. Критик был просто поражен, но литераторша продолжала смотреть на меня. Я устало подняла руку, что-то промямлила и села. Критик даже не обратил внимания. Быть может, литераторша считала, что вот так может начаться моя литературная карьера: "Пионерская правда" и все такое - критик, видно, был влиятельным человеком, и потом в продолжение всей беседы он сказал что будет развивать и действительно развил мои, т.е. Веркины идеи. Я могла бы кричать, что меня обокрали, что у меня выкрали мою интеллектуальную собственность под укоризненные взгляды литераторши, но я знала, что взрослые, да и Верка что-нибудь придумают, и виноватой окажусь все равно я. Ведь я сама, по собственной воле поделилась с Веркой, а "что с воза упало, то пропало".
       Да и после этой беседы я не сказала Верке ни слова, а ведь можно было поругаться и даже подраться. но я свято помнила завет своей мамы, нудных родственников и маминых толстых и вредных подруг, которые боялись обидеть своих детей и всю свою родительскую злость вымещали на мне - исходно "непослушной". "Надо быть вежливой и культурной девочкой и не грубить ни взрослым, ни товарищам-сверстникам". "Грубить" - это был их любимый выговор - стоило сказать что-то, чего они не ожидали от восьми-десятилетнего ребенка или, не дай Бог, возразить, то в ответ можно было получить только одно: "Ты опять грубишь, какая невоспитанная девочка!" Эти воистину злые и глупые дяди и тети остругивали меня как могли, и если про литературных редакторов в те и последующие годы ходил простенький анекдот: "телеграфный столб - это хорошо отредактированная елка", то дяди и тети из маминого окружения поступали со мной подобным же образом, не давая ни охнуть, ни вздохнуть, запрещая плакать и смеяться - в таких случаях мама морщилась и называла меня истеричкой. Короче - школа и ученье для меня было единственным спасеньем от домашних кошмаров, а то, что найти настоящих подруг будет нелегким делом, - это я уже себе неплохо представляла.
       Но пока моими самыми лучшими исповедниками были учителя. Я внимательно выслушивала их, они слушали и понимали меня, а пятерки лишь закрепляли наш взаимный договор. Мои сочинения читались в классе, иногда даже на переменках, а класс слушал и аплодировал, я читала с "выражением", как тогда говорили, басни и стихи, и литераторша с энтузиазмом также приглашала класс к аплодисментам - короче, в школе мне было хорошо. И никто из учителей не считал меня задавакой и выскочкой - они единственные считали меня способным и развитым ребенком безо всяких "но". Но некоторые казусы все же происходили.
       Учительница наша по химии и биологии была ужасной злючкой. Исправно ставя мне пятерки, она, очевидно, заподозрила, конечно, безо всякого на то основания, что я к химии стала относиться небрежно. Откровенно говоря, это было фактически единственным проявлением скверного характера учителей, как тогда говорили, естественных наук, учителей-естественников - химиков, физиков и математиков, дурной нрав которых я, да и не одна я испытала на себе, уже начиная с 9-ого математического класса, а после и в институте, где математика шла у нас по университетскому курсу. Но тогда диктаторский характер химички мне удалось усмирить очень просто, поскольку другие учителя и завучи отнюдь ее не поддержали.
       Короче, все произошло быстро и просто: вызывает она меня к доске, я пишу условие какой-то странной задачи, не могу ее решить, краснею, бледнею, переминаюсь с ноги на ногу и потею, и в конце концов получаю двойку. Внутренне я бушевала, но ничего не понимала, тем более, что учительница не вызвала никого из класса меня исправить и дополнить. Она вызвала других учеников, и те не без успеха решали надоевшие мне задачки. Похожей на мою не было не у кого. Тогда я стала рассеянно листать учебник и обнаружила свою новою задачку и ее решение в параграфе, который мы еще "не проходили" и который нам еще "не объясняли".
       Я сразу поняла, что учительница самым нечестным образом за что-то решила свести со мной счеты. Я дождалась перемены, подошла к учительнице, но она сделала вид, что занята. Тогда я дождалась конца уроков - у меня, по-моему, носом пошла кровь, что со мной иногда бывало после уроков физики уже в другой школе, но я храбро пригрозила химичке, что приведу маму и скажу завучу, что она "нечестно" спросила меня по материалу, который мы еще не проходили, и что она не имела никакого права ставить мне двойку за еще не освоенный материал.
       Моя твердая позиция подействовала, и учительница даже побледнела, что-то мне отвечала, но двойку зачеркнула, и мне даже показалось, что поставила она эту самую двойку только в дневник, а не в классный журнал.
       Итак, я начинала бороться с учительской несправедливостью, как храбрая девочка, и только потом поняла, что моя личная храбрость против педагогических провокаций, учительских установок и коллектива учителей мне не помощник, ибо в России всегда наваливаются кучей, то есть коллективом.
       Что не все естественники были так злы тогда с 5-го по 8-ой, доказывает совсем другой случай, который заставил бы меня возгордиться, если бы я и это не считала в порядке вещей - должен же хоть один человек в классе за контрольную получить твердую безоговорочную пятерку. Но дело могло обернуться и двойкой, если бы меня хотели "наказать", а оказалось наоборот - такая пятерка позарез нужна была математичке, а со мной на контрольной произошло вот что. Я списала условия задач, промечтала весь урок - раньше со мной такое случалось, но не на контрольной же, и сдала нерешенный листок учительнице в полной уверенности, что все написала и все решила. А может быть, без особой уверенности, но в том состоянии мне было совершенно на все наплевать. Так сама математичка подошла ко мне на перемене и плачущим голосом сообщила, что я не решила ни одной задачи, и может быть я подумаю, и останусь после уроков или возьму работу на дом. Я уже отдохнула, оценила ее беспомощность, смело взяла листок, выхватила из портфеля ручку и прямо на школьном подоконнике за переменку набросала набело решение всех трех задач. Учительница чуть не заплакала от удовольствия, с благодарностью осторожно взяла листок и присоединила его к другим, а мне, представьте себе, стало стыдно, как только я оценила возможные последствия моей абстрактной задумчивости во время контрольной, наверное, все же, происходящей от постоянной усталости, преследовавшей меня все годы учений - нельзя же постоянно на каждом новом уроке впитывать новый материал, как губка.
       Но "грубить" я благодаря усилиям родственников и мамы разучилась. Я стала совершенно беспомощной и перед новыми домработницами, когда они заходят в мою комнату и, оглядывая ее, проверяют, чем я занимаюсь.
       Так и не научилась, вернее, разучилась я "грубить" подругам, которые только и делали, что "осекали" меня, когда я говорила что-нибудь не то.
       Я плакала, жаловалась маме, а та, совершенно не понимая, что ругала меня неправильно и учила меня неправильно, давала мне идиотские советы: "Будь выше них, будь выше их оскорблений". Это означало, что все резкости своих подружек я должна держать в себе, что действительно стало потом моей болезнью. Держать в себе море ругательств и оскорблений!
       Но пока с пятого по восьмой классы все, кроме Верки, держались от меня подальше. И даже не отомстили мне, когда весь класс сбежал с урока географии, а я нет, потому что мне было жалко географичку - желтую с лица и с зобом. На меня девчонки некоторое время смотрели косо и не заговаривали, но мести не было. Значит, в те поры, когда меня особенно ругала мама за неуживчивость и плохой характер, я еще умела "держать дистанцию", как тогда говорили.
       И смело писала стихи. Почитав Пушкина, стала писать в рифму, познакомившись с былинами - белым стихом былины. Однажды после сбора металлолома, посчитав, что такое сильное дело достойно былины, смело ее написала. Помню отдельные строчки - "Из того ли то из железушка сделали люди рабочие ой да машины быстрые, ой да поезда да гремучие..." Былину поместили в школьной газете, Ее читали все, кто хотел, а румяный упитанный крепкий мальчик из параллельного класса, в которого я тайно была влюблена, прямо подошел ко мне и сказал: "Ты, Полина, молодец!" И, увы, отошел. Я была страшно рада и горда и сразу же смекнула, что стихами можно привлекать мальчиков и мужчин. Но об этом в шестом классе думала не я одна, но и другие девчонки, которые устраивали с мальчиками жуткую возню на переменах. Помню одну девочку (почему-то мат был расстелен перед физкультурным залом - очевидно занятия проходили в коридоре), которая на глазах всех мальчишек и девчонок смело совершила кувырок-полет прямо в развевающемся форменном платьице, показав всему миру свои крепкие ножки и чистенькие желтенькие штанишки. Я была в ужасе, даже не подозревая, что в это самое время на другом континенте Мэрилин Монро проделывала на вентиляционной решетке приблизительно то же самое. А у нас в школе в коридоре второго этажа сама виновница показа смеялась, и все зрители смеялись, а учителей нигде не было видно. Возню девочки устраивали и в спортзале, во время уроков физкультуры. Я же была хилая, робкая, как уже говорилось, телом рыхлая и дистрофичная. И хотя по физкультуре у меня были сплошные тройки, в конце года мне отметки "натягивали" на четверки и даже пятерки, а уж за то, что я не приставала к мальчикам, добрейший физрук Вячеслав Иванович и великолепная литераторша Нина Александровна Мамонтова, бывшая завучем школы, и вовсе ставили меня в пример. "Посмотрите на Полину, - как-то сказал физрук, когда я сидела на козлах и болтала ногами в хорошеньких черных шароварчиках, а все девочки в поту и в мыле дрались с мальчиками во время баскетбольной тренировки. - Она хоть и симпатичная, но тихая, и мальчиков не лупцует". Мне стало ужасно стыдно и я чуть не заплакала. Я бы тоже хотела возиться хоть с мальчиками, хоть с девочками, хотя и не знала тогда, в седьмом классе, что девочки бьют больнее. А наша замечательная литераторша Нина Александровна Мамонтова кричала на уроке русского языка, обращаясь к девочкам: "Кто в седьмом классе бьет мальчиков по шее, в восьмом кидается им на шею!", но все было безрезультатно. Я сама видела, как на уроках географии самый красивый мальчик в классе Лукашевич подкладывал руку под хорошенькую попку впереди сидящей Таньки Ваньковой, щупал ее, щупал, а она только смеялась, а я сидела одна на своей последней парте и думала - а почему со мной все не так?
       Я собиралась в девятый класс, а тогда, при разумной педагогической политике Никиты Сергеевича Хрущева, которая во многом и надолго опередила свое время, обязательным было восьмилетнее образование, а в девятый по одиннадцатый классы - что-то типа нынешних лицеев, шли не половозрелые пятнадцатилетние бабенки, а те, кто мог и хотел учиться, не особо отвлекаясь на сексуальные подростковые игры, которые не затмевали им тягу к учебе. Наших же (ко мне добрых, ведь я не отбивала у них мальчишек) я встречала лет в восемнадцать, когда я уже училась в институте. Некоторые девки ходили уже с громадными животами, другие работали проводницами в поездах и были замужем по второму разу. "А ты все учишься?" - с легким презрением и жалостью тянули они при встрече, и я, к тому времени совершенно разучившись быть гордой, я уже имела "подруг" и умела им поддакивать, чтобы их не обидеть "не дай Бог", с вежливой улыбкой тянула неопределенно и почти униженно: "Да, все еще учусь". А подруг я твердо решила заиметь в новой школе в девятом математическом классе, куда меня привела за руку плачущей моя грозная мама - я ведь так хотела в литературную школу с гуманитарным уклоном, чтобы потом идти на университетский журфак. "Ты, с твоими способностями к естественным предметам - к математике, физике, химии, хочешь строчить сочинения и сидеть у своей матери, одинокой вдовы, поднимающей двух детей, на шее!" - визгливо и громогласно ругалась мама, а противные родственники со стороны рано погибшего папы звонили, приходили и стыдили меня изо всех сил. И я с горьким плачем волоклась в математический класс спецшколы - базовой школы Академии педнаук, в класс, в который принимали только отличников и даже проходили собеседование по математике, чтобы толочь эту самую математику, физику и химию как воду в ступе, чтобы решать дома, да и в классе задачи спецучебника для математических техникумов "со страницы, к примеру, 30 до страницы 32", чтобы познакомиться с дурным-предурным характером этих самых "естественников", считавших себя властителями дум в эпоху строительства синхрофазотронов и атомного оружия. - И все, потому что учителя с 5-го по 8-й класс были "хорошими", ценили меня за понимание и резвость мышления и с благодарностью, без напряга ставили мне пятерки.
       И если дома я всегда была "плохошей", чем-то всех не устраивала, и, как ни старалась, никому потакать не умела, то по крайней мере в школе была отличницей, ценя пятерки исключительно как вещественное доказательство моей хорошести, а учителя были мне благодарны за то, что я понимала и принимала их объяснения с первого раза, - короче, с точки зрения моего нескладного будущего, они избаловали меня, а я их.
       В новом классе, классе отличников и, по всей видимости, задавак, как считала я (а почему я так считала - один Бог ведает, ведь я-то ни задавакой, ни выскочкой с 1-го по 8-ой не была, иначе туго бы мне пришлось среди ребят), я непременно должна найти себе подруг, ведь для них хорошо учиться было, наверное, такой же почти естественной потребностью, как и для меня, и не должно было вызывать ни протеста, ни осуждения, как в предыдущих школах. Не скажу, что подруги нужны были мне, как воздух - это мама считала, что у меня нет друзей только из-за моего дурного характера, надо сказать, что именно она первая, задолго до классного коллектива, задолго до нашей ужасной авторитарной классной руководительницы или в просторечьи - классручки Ирины Николаевны, вместе с родственниками подозревала меня в индивидуализме или, как тогда говорили, - эгоизме, и поэтому поток ругательств элегантнейшей Ирины Николаевны обрушивался на меня как раз после ее собеседований с моей мамашей. Нет, мне необходима была дружба для исследовательских целей - кое-как "проникнуть" в чужую семью и понять, чем же эти хорошие девочки, за которых родители стоят горой, отличаются от меня "плохой", а ради этих исследований я была готова на многое - терпеть унижения, потакать своим товаркам, заражаться их интересами и даже делиться с ними или вовсе отдавать им мальчиков из нашего класса, а потом уже и ухажеров, терпеть грубости, обиды, постоянные сравнения и постоянную плохо скрываемую зависть, которой и я заболела в конце концов, Особенно тяжким грузом для меня было постоянное соревнование - и не столько в учебе, сколько в одежде, в привязанности учителей, в знаках внимания, оказываемых нашей четверке мальчиками. Соревнование - кто что "достал", сколько книжек прочел, кто красивее остальных, умнее остальных, стройнее остальных. Что я не соревновательный человек - в этом я убеждалась тысячу раз и почерпнула еще с уроков физкультуры свой странный непонятый многими modus vivendi - если знаешь, как делать хорошо, если у тебя получается сделать хорошо, да еще получаешь удовольствие и радуешься от того, что у тебя все это легко и красиво получается - то какой смысл делать плохо. И причем здесь соревнование, стремление к победе над другими, когда единственное, что движет тобой - это стремление к совершенству. Тогда вроде бы и судьи не нужны, да и на соперников, вернее - соперниц, наплевать - ну чистый артистический и вполне взрослый, и как бы сейчас сказали, западный индивидуализм. А уже потом злорадное: "А, значит, тебе на всех наплевать, на товарищей наплевать, на коллектив наплевать - лишь бы у тебя вышло хорошо..." - и прочее и прочее и прочее. А пока в математическом классе базовой школы Академии педнаук  315 с расширенным преподаванием не только математики, но даже и гуманитарных предметов, я постигала пути "приобщения к коллективу" и получала нагоняй не только от учителей и, главным образом, классручки, но и от выбранных мною подруг, поскольку постижение этих методов мне никак не удавалось, и частенько я вновь превращалась в изгоя, которому стоило лишь унизиться или, фигурально выражаясь, - попросить прощения, чтобы вновь заслужить счастье приобщения к коллективу.
       Во время дружбы с "девочками", как и потом в женских коллективах на работе и дома я полной мерой хлебнула и зависть, и предательство, и обман, и ревность - но, очевидно, не было лишь одного, никогда не было - чуткости и сочувствия, как не было и понимания. И вообще, по свидетельству великого Тютчева, сочувствие - вещь настолько редкая, можно сказать редчайшая в русском обществе, что ее поэт уподобляет, я бы осторожно сказала - богохульствуя, - благодати Божьей:
       Нам не дано предугадать,
       Как слово наше отзовется, -
       И нам сочувствие дается,
       Как нам дается благодать...
       И вот 15 лет отроду, поступив в математический класс и схватив за руку понравившуюся крепкую девочку с короткой по моде стрижкой, я предложила ей сесть вместе за одну парту, последнюю в ряду у окна. Девочку звали Лена. Очень скоро к нам стали оборачиваться девочки с предпоследней парты в том же ряду. Их звали Галя и Юля. Так образовался союз четырех девочек, охочих до всего нового - в поэзии, в живописи, в одежде, союз, который ненавидела наша классручка Ирина Николаевна, и называла нас суфражистками - я тогда даже не знала что это значит, а так называли в Англии женщин, боровшихся в конце 19 - начале 20 века за всеобщее равное избирательное право. Но в союзе были и свои тайны, и свои непонимания, итак, 15 лет отроду, как М. Горький пошел в люди (несколько ранее), я "пошла в женщины", о чем сожалею до сих пор.
       Все девочки были из приличных семей. У Лены мать была известной художницей с большими связями, она доставала самые модные и замечательные книжки, которые тогда стали поступать на книжный рынок, и раскупались, как тогда говорилось, под прилавком. Могла она потратить и большие деньги - для меня просто непомерные - на покупку книг у барыг, спекулянтов от книжного дела, такая спекуляция приносила неплохой доход в те времена, когда купить что-нибудь хорошее было просто невозможно - всё нужно было доставать. Отец Гали был профессором, уже тогда ездившим в загранпоездки, а мать - кандидатом наук. Оба они преподавали в институтах. У Юли тоже была, как говаривала мама, полная семья, т.е. были мама и папа, а ее старшая сестра уже училась на недостижимом для меня журфаке МГУ и, по уверениям Юли, знала о литературе столько, что мне трудно было даже представить. Была еще одна Галя, подруга Лены по прежней школе, у которой родители были врачи, да не простые: отец - заведующий неврологическим отделением в престижной больнице и мать - педиатр и кандидат медицинских наук. Какая комплектация подруг, а? Но самым главным было то обстоятельство, что у Лены была Дача, настоящая дача с несколькими комнатами и большим садом в живописнейшем месте Подмосковья, на которой жила ее бабушка, бойкая и работящая. Неподалеку от дачи протекала прекрасная речка, в которой можно было купаться, речка с высокими берегами, изрезанными оврагами. И на этой даче, где предельно обострялись все мои пять чувств, и где даже земля, поросшая травой, и полевые цветы вызывали у меня умиление на грани плача, можно было гулять с подругами и одной сколько угодно и выходить за околицу и любоваться изгибами деревьев в березовой роще, короче, наслаждаться всем, чего я была лишена в городе и на дачах, снимаемых мамой, на которых я должна была сидеть на участке в целях безопасности, и даже домработнице не позволялось выводить нас, детей, на улицу. Кстати сказать, у наших родственников, которые постоянно давали мне наставления, тоже были дачи, но родственники подарков нам, детям не дарили и на свои дачи не пускали. Вот какие "знакомства" я приобрела в математическом классе, интуитивно чувствуя, что за них надо держаться, - и я держалась, ради них можно было унижаться, - и я унижалась. Девочки были бойкие, слегка сумасбродные, и веселые и беззаботные, и я завидовала их легкости, беспечности и веселости, а когда пыталась походить на них, они меня легко, но больно осекали, и я понимала: то, что можно им, не положено мне, девочке из семьи, в которой мама постоянно называла своих детей сиротами, считала каждую копейку, да еще постоянно ругала меня с помощью родственников за мой неуживчивый характер. И только много позже, я поняла, что мама всю жизнь была судебным работником - судьей, прокурором, адвокатом, и всю жизнь искала виноватых, или, как сейчас говорят "крайних", и в виноватые в ее горестном положении вдовы с двумя малыми детьми, да еще с неуживчивым громогласным отчимом с большим аппетитом она выбрала МЕНЯ. Я была виновата в ее плохих отношениях отчимом, хотя она, незаметно для себя, но вполне заметно для меня, натравливала его на меня, натравливала на меня родственников, которые при одном упоминании о неблагодарном ребенке, которого беззащитная мама кормит, поит и одевает, приходили в ужас и ярость, а докапываться до правды им и в голову не проходило - это были просто равнодушные и глупые люди, и после смерти папы, от которого они получили, что могли, ни жалости, ни понимания добиться от них было невозможно.
       И вот в таком-то вечно виноватом и зависимом положении я попала в компанию бесшабашных, "способных" и, как сейчас говорят, "безбашенных" девиц, наследных принцесс, одним словом. И как я сейчас понимаю, вся их легкость и безбашенность, которой я тщетно пыталась научиться, проистекала из их положения - хороших, способных девочек из хороших семей.
       Как сейчас, да и тогда говорили, Советский Союз давал уверенность в завтрашнем дне. И вправду, дочь художницы Лена, после ненужного ей и никому в ее семье технического вуза, запросто поступила в Строгановку и стала художницей в художественном комбинате, куда наведывалась раз в неделю, а то и меньше. Одна Галя, дочь профессора, запросто поступила в аспирантуру, обеспеченную папой, и стала кандидатом наук, а с помощью второго мужа, под началом которого работала на кафедре, - и доктором наук. Другая Галя, у которой родители были известные медики, пошла по стопам отца - стала невропатологом и с легкостью защитила сначала кандидатскую, а потом и докторскую диссертацию. Сестра Юли, окончившая журфак, уж благодаря каким связям не знаю, но раз она так была уверена в себе, то, значит, связи были - стала собкором "Комсомольской правды", что было солидно и денежно, а вот сама Юля, обзаведясь мужем и ребенком, а также знакомыми - диссидентами и отказниками, что тогда тоже было делом непростым, - эмигрировала в США, в город Чикаго, где в полном благополучии живет и здравствует до сих пор.
       Все было солидно, обдумано заранее и осуществлено без напряга. Но скажите тогда, почему же у них всех, легких и беззаботных, вызывали такую злость и агрессию только мои робкие слова о том, что я хочу стать поэтом и прозаиком и публиковать свои работы хоть где-нибудь. Почему они даже не хотели выслушать ни одного моего стихотворения и ни одного моего рассказа. И я понимала, что их всегдашняя шутливость и легкость уступала место какой-то даже озверелости, когда я, как говаривала мама, "лишенная почвы под ногами", позволяла себе помечтать вслух, что мои стихи, а потом и проза когда-нибудь увидят свет. В советской действительности таким, как я, не было места, и эти законы "мои девочки" из хороших семей знали куда лучше меня. Их советская уверенность в завтрашнем дне зиждилась на весьма солидной родительской почве. И поэтому стоило мне заикнуться, что я буду писателем, я получала от них жестокий выговор, даже нагоняй, они мгновенно превращались просто в фурий, причем явных аргументов от них, как и от мамы, я не слышала. Все просто сводилось к грубому: "Чего захотела, а?! Стать как Вознесенский, Евтушенко, Ахмадуллина?! Не выйдет! Слышишь, не выйдет!"
       Но в чем-то с девочками было хорошо. В силу связей и знакомств они были в курсе новейшей поэзии, нового искусства и, в особенности, новой живописи и таскали меня на выставки тех художников, которых Никита Хрущев называл "пидарасами", одним словом, я была в курсе всего. Они приносили книжки Евтушенко и Вознесенского - на один-два дня, только что вышедшие вещи Есенина и Бунина, а из новейших - Аксенова и Гладилина. И я под партой глотала все это, когда был опрос учеников и не надо было слушать учителя, на уроках, подумайте только - математики, химии, физики, географии, астрономии и даже английского. Так я и осталась в памяти учителей, как читающая "романчики" под партой. Но тут опасность подстерегала меня уже с другой стороны. Математик зачастую ставил мне "четверки" вместо заслуженных пятерок, химик пока что ставил пятерки, но обиду затаил. Один только географ и астроном, милейший человек, Григорий Семенович, по-моему, благословлял меня так: "Читайте, Полиночка, романчики, пока интересно. Все равно, когда ни спрошу, вы всегда все отвечаете правильно". Но затяжная и убийственная война началась у меня и продолжалась все три года с физиком Василием Григорьевичем Разумовским, уже тогда - старшим научным сотрудником Академии пед. наук, а впоследствии и академиком этой самой академии, и "хозяйкой класса" классручкой Ириной Николаевной, преподававшей английский, которой я поначалу не боялась, потому что все гуманитарные предметы не представляли для меня никакого труда (да и потом, когда благодаря отвратительному отношению ко мне физика, опасность московского энергетического института миновала, но зато возникла опасность Инъяза, математической лингвистики, от которой я уберечься не смогла - не получилось). Тогда у меня на два года появился репетитор по английскому. Если у большинства наших учеников были репетиторы по математике, физике и химии, то у меня - по английскому.
       Только сейчас я догадалась вполне, что классручка Ирина Николаевна чувствовала себя Хозяйкой класса. А мне это слово было ненавистно еще из семьи, потому что дома Хозяйкой была мама. Хозяйкой безжалостной, не слишком чистоплотной и жестокой. И когда она и тетя Ривичка мне говорили, что нужно было привыкать к хозяйству, стать хозяйственной девочкой, то мне от отвращения хотелось плакать, и свербело в носу от всех этих самых хозяйственный принадлежностей - вонючих тряпочек, которыми мыли посуду и которые, как их ни стирай, сохраняли отвратительный запах прогорклого жира, помойного грязного ведра, которое из экономии меняли очень редко, и отвратительного железного ведра с грязной половой тряпкой - бывшими мамиными штанами, которые были до того грязными, что не отстирывались даже с порошком в теплой воде. И после увольнения домработницы, когда мама посчитала, что мы, дети, стали достаточно взрослыми, класса эдак с восьмого пол принуждена была мыть я, причем непременно возить тряпку руками, поскольку швабры мама не признавала. Туалет же она мыла всегда сама и хвасталась, что залезает рукой по локоть в тот самый унитаз, в который все какают и писают. Даже от этих слов мне становилось дурно, и я понимала, что стать хозяйкой мне просто не суждено. Но тогда все женщины за редким исключением прежде всего мыслили себя хозяйками и затевали свою грязную возню везде, где только можно, и обязательно с тряпками. Для мытья посуды уже продавались ершики и щетки, гораздо более гигиеничные, чем тряпки, но мама их не признавала.
       Итак, властная злючка Ирина Николаевна, как и положено Хозяйке, начала устанавливать свои порядки. И хотя ее можно было считать гуманитарием - ведь она была преподавательницей английского, для нее главным в ее миссии классной руководительницы было то, что она руководит, хозяйствует в математическом классе с уклоном естествознания и программирования. И она, вслед за естественниками, стала выделять лучших, так сказать, "гениев", причем лучшими были те, которые показывали свое рвение и свои таланты, если они были, по математике, физике и химии и, кроме всего прочего, многочисленным математическим спецкурсам и программированию. Если не хватало талантов, то достаточно было просто рвения, которое выказывали активистки класса, группировавшиеся вокруг Хозяйки, остававшиеся после уроков, чтобы поучаствовать в дополнительных занятиях по химии, программированию, приближенным вычислениям и прочее. И хотя по программированию уже в 11-ом я была одна из первых в классе и у меня первой правильно сошлась задачка на компьютере (страшно сказать, первого поколения, еще ламповом, большом, громоздком и страшном) - техники я не любила и боялась, и, как я сейчас понимаю, исключительно из-за своего, так сказать, "барского" эстетизма; я была навсегда замарана открытым пристрастием к литературе и гуманитарным наукам и тем, что, улучив свободную минутку, всегда что-то читала под партой. На дополнительные занятия не ходила, и пока преподаватели были справедливы ко мне, получала в основном пятерки по всем предметам, за исключением физики, на которой, как, впрочем, и на математике - отвратительная привычка естественников - усиленно выделялись "гении" и, я бы так сказала, - прочие.
       Математик Иосиф Борисович выделял гениев так. Он не объяснял новый материал - новую теорему, а только вкратце ставил задачу и спрашивал у класса, есть ли у нас какие-нибудь соображения по этому поводу. Иногда даже кокетливо предлагал два противоположных результата и, не дав обдумать, заставлял "голосовать" поднятием рук - кто "за" какой-то результат, а кто "против". Затем, с удовлетворением отметив, что и на этот раз большинство оказалось не право, он предлагал обосновывать теорему сначала в тетради, а потом и у доски. - Так он на деле опровергал большевистский принцип правоты большинства, вернее, как ему казалось, большевистский и коммунистический принцип, - но все-таки у стареющего математика в голове была чистейшая сумятица, потому что всем известно сейчас, что насильственное большинство, бездумное большинство - это коммунизм или, там, социализм, а убежденное в своем мнении большинство, большинство свободных индивидуалов - это вполне западная демократия. Демарш относительно большинства по-видимому казался ему очень смелым, а ученикам-то мучительным - ведь он проверял нас, так сказать, на "математическую интуицию", а затем говорил: "А теперь письменно обоснуйте ваше мнение решением этой теоремы". Подождав минут 5-10, он так же стремительно пробегал по рядам и заглядывал в тетрадки, в которых разгоряченные ученики что-то пытались написать. Некоторые он с удовлетворением закрывал и объявлял "пятерки" и только потом объяснял теорему у доски. Так он выявлял гениев. Что эти "гении", наверное, усиленно занимались дома и знали новый материал наперед, мне и в голову не приходило - такой дурочкой я была. Но поскольку я не была "математически гением", то мне можно было в принципе за решение задач на пройденную теорему ставить что угодно - от двойки до пятерки, но математик так далеко не заходил. - Я была из тех "хорошистов", у которых вся жизнь в математике была сплошной интригой - поставит ли Иосиф Борисович пятерку или четверку. Так как я не была "гением", то претендовать на одни пятерки не могла, но поскольку решала задачки хорошо и правильно, хотя и несколько медленно, то к тасованию колоды карт из четверок и пятерок, которое учинял для меня и для некоторых Иосиф Борисович, придраться не могла. Когда он выдавал задачки лично каждому и давал время подумать, то задачка у меня была решена обычно вовремя. Я, красная и потная, совала ему, сидящему за кафедрой, свое решение, он с удивлением приподнимал очки на лоб и, весело бормоча "умная, что, умная, да?", ставил мне карандашиком греческую гамму, что означало пятерку. Он долго водил нас за нос, ставя карандашиком в журнал греческие: альфу, бету, дельту, гамму, что тоже дополняло интригу в нашу математическую жизнь, и мы только постепенно догадывались, что это означало соответственно двойку, тройку, четверку, пятерку. Так что жизнь нашу строил Иосиф Борисович почти по карточной игре: никто не мог заранее знать - даже если все задачи были решены, но ученик был не "гений", - какая судьбоносная греческая буква выпадет ему на этот раз.
       Но один раз Иосиф Борисович показал себя не просто азартным игроком и попирающим большинство индивидуалистом, а просто сталинским надсмотрщиком (и десяти лет со дня смерти Сталина не прошло, а Иосифу Борисычу было далеко за 50). Дело было наверняка с подачи нашей классручки, но себя, она, наверное, марать не хотела, а Иосиф Борисович, как наш "любимый" и "главный", - для меня он был, правда, не таким уж любимым и не таким уж главным - вел допрос, вызывая по очереди "хороших" учеников: кто был зачинщиком дружного классного прогула урока по физике. Дело было на практических занятиях в Политехническом музее. В то бедное время только там было достаточное количество арифмометров - механических прототипов электронно-вычислительных машин, и именно на них нас первое время учили считать.
       Так вот, математик сидел в отдельном кабинетике и по очереди вызывал нас к себе, допрашивая с пристрастием: кто был зачинщиком общего классного побега с физики. И поскольку с физиком и, следовательно, с физикой у меня были нелады, то я тоже находилась под подозрением как зачинщица. Но я же прекрасно помнила, как было дело. Физик все не приходил и не приходил - он попросту опаздывал, и тут поднялся весь класс, не сговариваясь, и устремился в раздевалку. Я даже удивилась такой дружности, ну, с физиком у меня были свои счеты, - но как же "физические гении" и те, кто просто был на хорошем счету у этого косноязыкого карьериста, который, было ясно, далеко пойдет в своей академии педнаук? Значит, они тоже его недолюбливали, потому что, как выяснилось позже, для большинства родители нанимали репетиторов по физике, а остальные усиленно читали двухтомник Ландсберга, чтобы хоть что-то стало чуточку яснее. И поэтому все поднялись и пошли. Но из этой жаркой троицы - математика Иосифа Борисовича, классручки Ирины Николаевны и самого физика Василия Григорьевича - никто и поверить не мог, что все так встали и пошли. Дух сталинских времен еще витал в воздухе, и поэтому искали зачинщика или зачинщиков. И Иосиф Борисович показал себя человеком, начисто лишенным чувства юмора. Дело в том, что у нас в классе были две девочки по фамилии Барановы, конечно, не сёстры и даже не родственники, но обе старательные и не очень далекие, то есть многое из наук им не давалось, хотя они и очень стремились понять. У Иосифа Борисовича не было сомнения, что сами, без чьего-то призыва, они бы не ушли с этого проклятого урока в кино, и поэтому он допрашивал меня так, думая, что припирает меня к стенке: "Не Барановы же увели вас, а, скорее всего, вы увели Барановых". Я сидела, слушала молча или даже с дурацкой виноватой полуулыбкой, к которой приучила меня мама. Маме никогда не нравилось, когда я выглядела серьезной или озабоченной чем-то. "Какая злючка!" - говорила она и приказывала: "Улыбнись!" И как же некстати была моя улыбка, когда меня разбирали, именно по деталькам "разбирали" взрослые - слово было такое, "разбирать" вместо ругать. Но возвратимся к допросу. Здесь моя улыбка была не только виноватой, но и смешливой и я вспоминала откуда-то звучавшего Брехта - что-то вроде: "Вот бараны идут, бьют барабаны, кожу на них дают сами бараны...", и в моем воображении Барановы превратились в баранов, которых можно вести куда угодно. Эта мысль, конечно, оскорбительная для Барановых, пронеслась в моей головенке, я улыбнулась ей, но не стала ее озвучивать, не дай Бог, - а ведь Иосиф Борисович, в эту минуту совершенно лишенный чувства юмора, сам вызвал ее в моем воображении. Я молчала. Ничего не добившись, он мирно меня отпустил, но я стала еще дальше от "гениев", хотя и не жалела об этом. О, дали бы мне волю - и меня бы в этом классе и в этой школе давно бы не было. Но фигу с маслом! Я была на слишком хорошем счету, чтобы меня так легко отпустили, и мое еретическое стремление убежать после 9-го класса приняло совсем не шуточный оборот.
       Я побоялась, что документов мне за малостью лет в дирекции школы не выдадут, и попросила маму, чтобы она забрала мои документы и передала их в школу с гуманитарным уклоном, которая находилась неподалеку. "Хватит мне решать эти бесконечные задачки" - объясняла я ей. "Скучно!"
       Но мама выдала своё коронное: "Сочинение на пять напишет каждый дурак, а задачу решит не каждый. Ты что, до конца моих дней хочешь висеть у меня на шее?!" Я повесила шею, поняв, что из математического класса мне так просто не уйти, и подумала: "Может мне самой взять документы и попробовать перейти в другую школу?" Тогда я не понимала, что со школой мне отчасти повезло, потому что по расширенной программе нам преподавали не только математику, физику и химию, но и литературу и историю, и что у нас был блестящий литератор Яков Борисович Кузьмин, который очень часто давал нам домашние сочинения и сам придумывал темы. Ему все позволялось. Отметки ставил он не просто так - по русскому и по литературе, но и добавлял что-то из своего: "интересно", "талантливо", "замечательно". И далеко не все ученики, даже "гении" хорошо успевали у сурового Якова Борисовича, резкого и контуженного во время войны, но его все равно управляющая нашим классом троица заставляла "натягивать" отметки нужным ученикам в конце полугодия, что лично мне было очень обидно. Заставляли "натягивать" отметки "гениям" и замечательную историчку Галину Григорьевну, которая не только блестяще знала свой предмет, но и обращала нас к первоисточникам - к Ленину и Плеханову. Так что все хитросплетенья революционной политики и тактики я познала еще в школе, и отношение к ним у меня постоянно менялось, а к тому времени, когда я созрела до солженицынского "Архипелага Гулага", я была уже законченной советской диссиденткой. Но благодарной я им стала значительно позже школы и даже немного презирала Якова Борисовича, что он не смог отстоять мое призвание перед мамой, когда она очень изредка снисходила до беседы с литератором. Но вот со злобной классручкой англичанкой Ириной Николаевной мама общалась постоянно, как водится, жаловалась на меня, я бы на жаргоне сказала - "сдавала" меня, потому что Ирина Николаевна очень меня не любила - сильнее, чем трех других моих подруг, и после каждого прихода мамы устраивала мне публичный разнос. Но особенно тяжко мне было два раза - в конце девятого и в начале одиннадцатого класса, когда эти разносы вылились в ужасные скандалы, постыдные и болезненные для меня, публичные позорища, - первый раз перед всем классам, а второй раз - перед всей школой. Дело было так.
       Мама так просто не оставила нашего с ней разговора о переходе в другую школу и, как я позже узнала, донесла на меня Ирине, или, как она позже выразилась, "проконсультировалась с Ириной", а классручка, далекая от того, чтобы меня вот так отпускать, устроила мне проработку перед всем классом на диспуте "О равнодушии".
       Класс остался после уроков, на классном часу. Все сидели и молчали, несмотря на призывы Ирины Николаевны выступить. Молчали даже активистки - где уж им разбираться в хитросплетении значений слов. А что слова, особенно в лозунгах в авторитарном государстве приобретают совсем другое значение, весьма далекое от исконного, - это как лингвист я стала понимать гораздо позже. О равнодушии говорили много. И вспоминали пламенного писателя Бруно Ясенского, расстрелянного как раз сталинскими сатрапами, и одержимого тем не менее шпиономанией в среде иностранных специалистов, приехавших в Советский Союз еще в конце 20-х годов. Как говорится "своя своих не познаша", слишком рьяных сторонников вождя убивали тоже, заподозрив их в лжепатриотизме. Так вот, своему "замечательному" роману Ясенский предпослал эпиграф, который был очень популярен в те годы, в нем говорилось именно о "равнодушных", которых надо почему-то бояться. Что-то вроде: не бойтесь тех и этих, а бойтесь равнодушных, с молчаливого согласия которых творится все зло на земле. В газетах писали о людях, неравнодушных к судьбам отечества и, к примеру, к судьбе беззащитной девушки в поздней электричке, к которой беззастенчиво пристают хулиганы и грабители. Мне казалось, что все это не так или не совсем так. Поэтому, ничего не подозревая, первой на диспуте решила выступить я, и тем самым приняла на себя двойной огонь, наведенный нашей классручкой именно на меня.
       Я долго говорила как умела, что равнодушных людей по сути дела нет, просто они озабочены чем-то своим и поэтому не спешат на выручку. Я только подбиралась к понятию "равнодушие" с безусловно сложным для девятиклассницы значением в эпоху, когда толковые словари были страшной редкостью и когда всё толковалось именно с подачи коммунистической пропаганды. Поэтому, отважно потея и все-таки надеясь, что кто-нибудь меня поправит и дополнит, я постепенно подбиралась к исконному значению этого слова, таившему в себе совершенно иное, чем хотелось классручке, а именно "болезнь" или "страх". Действительно, чего можно ждать от человека "безразличного, безучастного к людям, к окружающему"? (Толковый словарь русского языка Ожегова и Шведовой).
       Либо он болен психически или находится в таком состоянии тела и души, когда ему трудно, а подчас и невозможно реагировать на окружение, либо человек деланно равнодушен, ибо его сковывает страх перед возможными последствиями его вмешательства. Класс молчал, ибо находился именно в таком состоянии - состоянии страха и ступора, потому что не понимал классручки, то есть, куда она гнет, и чем все это может кончиться. Помню тяжелое, гнетущее молчание после моего выступления. Но она не стала обвинять класс в равнодушии, ибо у нее были свои планы. Тем более что о страхе в те поры говорить вообще было не принято, ибо все прославляли нашу победу над Германией и бесстрашие, именно бесстрашие советского воина, советского солдата и партизана. О страхе погибших знали только они сами, и они унесли свой страх в могилу, погибая если не от немецкой пули, то от пули "своего же" СМЕРШа - солдат особого назначения, гнавших основной состав в атаку. О страхе молчали и выжившие, топя его в водке. О страхе перед учителями, которые иногда становились настоящими мучителями своих учеников, вообще говорить не было дозволено. Нелюбовь к слову "равнодушие" проистекала из его отрицания. Говорилось: "Неравнодушен к судьбам Родины" - это значило, что человек идет, куда его Родина-мать зовет, - извините за случайную рифму - то есть, едет на целину, на стройки коммунизма, по распределению после института едет куда-нибудь в глухомань и т.д. Равнодушие могло означать и предательство интересов своего народа, хотя прямо о предательстве говорить было не принято - уж слишком страшное это было слово, идущее опять же с войны - "предатель Родины", за это полагался расстрел. Хотя предавали, доносили или попросту сдавали сплошь и рядом, а донос в сталинские времена был самым распространенным явлением карательной политики.
       Но возвратимся к диспуту. Мое выступление было единственным и достаточным для классручки. Она величественно поднялась. Я и не подозревала, какая мне будет выволочка, но почему-то вся сжалась.
       "Я хочу рассказать всему классу об одном нашем товарище, - сказала она, - который проявил потрясающее равнодушие к классу, школе и всем нам. Он, после того как отучился весь девятый класс и получал прекрасную подготовку по естественным предметам и математике, тот, на которого наше государство затратило кучу денег, предоставляя самых лучших учителей, решил бросить нас всех, уйти, постыдно бежать из нашего класса в другую школу".
       Классручка замолчала и выжидательно посмотрела на класс. Она жаждала подкрепления, и оно не замедлило прийти в лице нашей активистки, троечницы и секретаря комсомольской организации Лучиной. Она вскочила, обернулась к классу, потому что, как и положено активистке сидела впереди, на второй парте и бешено сверкая своими черными с поволокой гласами, которые так привлекали мальчиков, закричала: "Кто это? Ирина Николаевна, кто это, назовите его!" Я покрылась потом. Я и так устала после выступления, но какие-то слова бродили в моей испуганной донельзя головенке. Я хотела говорить о призвании, о том, что мама насильно затащила меня в этот класс, и вот, когда я собралась уйти, предала меня, сдала классручке, а та стыдила меня перед всем классом. Все молчали, нагнув голову. Ко мне относились неплохо и, хотя все догадывались, что речь идет именно обо мне, моих слез, моего позора никто, кроме активисток, не хотел.
       Ирина Николаевна взвешивала и оценивала ситуацию. Дело было после уроков, и всем, в том числе и ей, хотелось домой. Если назвать мою фамилию, то я, конечно, встану и, обливаясь слезами, буду говорить очень долго и, конечно, найду, что сказать в свое оправдание. Пререкаться со мной ей не хотелось, наверное, она считала, что еще успеет меня наказать посуровее за мою нелояльность школе, и она действительно это сделала, но позже - в 11-м. А пока она сказала: "Надеюсь, что этот человек понял, что совершил ошибку. Диспут окончен. Все свободны!" Класс с облегчением выдохнул и рванул в раздевалку. Я тащилась потная и потерянная. А я-то рассчитывала, что, в крайнем случае, возьму документы сама. Но теперь как? Это будет настоящий позор. Придется оставаться!
      
       Придется оставаться и терпеть уже, наверное, неисправимые отношения с физикой и физиком, потому что он единственный преподаватель, который связно и последовательно не может ничего объяснить, а читать толстенный трехтомник Ландсберга, который нам полагался по опять же расширенной физической программе (а какие программы в этой проклятой показательной школе - базовой школе Академии педнаук не были расширенными?), я не собиралась, как и просить маму, чтобы та нашла мне репетитора по физике, как поступило большинство учеников нашего класса. Скорее наоборот, напряженные отношения с физиком, на уроках которого во время опроса учеников я от скуки, как и на других предметах, продолжала под партой "читать романчики", как, уже потом, будучи академиком этой самой Академии педнаук (и за что только самых неумелых и самых настырных берут в академики?), он брезгливо выразился, были мне на пользу, и отвратили неминуемую подготовку и неминуемое поступление в Московский энергетический институт, куда обязательно толкала бы меня мама, поскольку сам покойный папа и некоторые родственники с папиной стороны были электротехниками, и тогда сбылось бы мамино примирение со мной: "У Поли отвратительный характер, но умом она в своего отца". Мама жила в сталинские времена, в которые различали социалистическую сознательность, совесть, ум и характер. Я этих различий, сплавленных в моем едином организме, как бы и сейчас сказали - уме и сердце, как не понимала, убейте меня, так не понимаю и сейчас, как и разделения человека на ум и сердце, в котором вижу даже не аллегорию, а нечто хирургическое или почти что людоедское.
       Поэтому мои сложные отношения с физиком были мне на руку (может, мама смилостивится и "направит" меня в какой-нибудь "более гуманитарный" вуз). Тогда мама уже в 10-м классе выбрала кэгэбэшный Инъяз (математическое отделение прикладной лингвистики - куда ж без математики, если она по-прежнему мне легко дается?), при одном воспоминании о котором мне становится кисло и горько во рту. Но об этом как-нибудь в другом месте и в другое время.
       Итак, я упорно отказывалась читать Ландсберга (читать надо было медленно, не так, как стихи и романы), о чем жалею до сих пор, ибо я научный работник по языкознанию и изучала такие теории, которые ничуть не легче современных физических, но, именно учась в аспирантуре, я поняла, что любая теория является не более чем моделью, изысканным слепком с действительности, замечательной метафорой, иногда и вполне поэтической. А идиот-физик объяснял примерно так: "свет можно понимать как состоящий из корпускул (нажимая на иностранное слово, гремел он), либо представляющий собой волны". Так идиотски, позитивистски в худшем значении этого слова представлял он волновую и корпускулярную, квантовую теорию света. Скажи он, что это теории, иными словами, что уже совершенно физику было недоступно, - образы, метафоры (а говорят, так было написано у Ландсберга), я бы поняла, но видеть-не видеть в световом излучении как явлении волны и кванты одновременно отказывалась. До сих пор удивляюсь физику, почтенному советскому академику родом из деревни (а Василь Григорьевич, представительный и даже красивый мужчина, действительно был родом из деревни, об этом знал весь класс), и думаю иногда, как и о себе самой - "дурачина ты, простофиля..."
       Но однажды мне его (а он считал себя физиком-теоретиком) так удалось удивить, что, наверное, еще долго он вспоминал об этом случае с отвращением, ибо не мог дать ему надлежащего физического объяснения, и невзлюбил меня еще больше. Дело было на контрольной по физике в физическом кабинете, в котором стояли не парты, а глухие столы с большой полкой прямо под поверхностью стола, в которую можно было запихнуть что угодно, вплоть до школьного портфеля. Я использовала эту полку для учебников и шпаргалок, в которые можно было заглянуть незаметно для учителя, который возвышался на своей кафедре. Я открыла под столом этого самого Ландсберга и принялась лихорадочно искать нужный материал. Учитель посмотрел на меня внимательно, он меня не любил и часто за мной следил, - я моментально закрыла учебник и спрятала его в портфель. Я горько вздохнула - придется обратиться к шпаргалкам, которые я подготовила для этой самой контрольной и которые я уже вытащила из Ландсберга. Напряжение в классе нарастало - проклятый физик только и делал, что следил за мной, и класс это заметил. Однако, ловкость рук - и никакого мошенства, как говаривали в те времена - я моментально сунула шпаргалки под фартук своей школьной формы, где они должны были застрять, если физику придет в голову сойти, наконец, со своей кафедры и подойти ко мне. К тому времени я уже нашла закономерность: если шпаргалки прятать между колючим шерстяным платьем и шерстяным фартучком, то колючая шерсть будет их держать сколько угодно, потому что легкие бумажные шпаргалки намертво прилипают к платью, да и к тому же их поддерживает фартук. Но физик в очередной раз захотел меня проучить, не вставая с кафедры, - по-видимому, он был к тому же еще и ленив и к урокам совершенно не готовился. Итак, он заметил, что я открыла под столом толстенный том Ландсберга, а мои манипуляции со шпаргалками он, очевидно, пропустил, потому что был тугодум. И когда я вновь опустила глаза вниз, он просто зарычал: "Ламдон, встаньте!" Я встала - как мне потом говорили, все ожидали грохот от падающего Ландсберга, но ровным счетом ничего не произошло - шпоры прочно сидели между форменным платьем и фартуком и не собирались падать. Физик весь побагровел - он подумал - может, я рукой поддерживаю том. "Ламдон, отойдите от парты" - продолжал он рычать, но на этот раз я была спокойна, хотя и немного вспотела (а вдруг шпаргалки, вопреки моим наблюдениям все-таки вывалятся), но делать было нечего - пришлось отойти. На этот раз уже развлекался весь класс - как это толстенный учебник вопреки законам физики не свалился мне под ноги.
       "Садитесь!" - устало и недоверчиво сказал физик, решив, что я проделала какой-нибудь одной мне известный фокус. Класс оторвался от контрольной и тихо перешептывался, а я опять решила, что физик - дурак, что и требовалось доказать.
       Дурак-то дурак, но злобный дурак. С каким удовольствием он меня топил, когда вызывал к доске, а вызывал меня он чаще, чем других, чтобы вдоволь насладиться моим унижением, и у меня уже не хватало пороху сказать ему резко и четко, как химичке в пятом или шестом классе: "А ведь этот материал вы не объясняли", потому что я уже начала привыкать к несправедливости и дома, и в школе, и нутром чувствовала, что все мои слова будут жалкими и мои начальники пропустят их мимо ушей. После урока физики у меня часто носом шла кровь, но пожаловаться кому-нибудь было просто невозможно. Физик и физрук топили меня с тем большим наслаждением, чем лучше относились ко мне другие учителя. Физрук Шапиро нас не тренировал совершенно, но требовал, требовал, требовал. Я не могла влезть на канат, уж слишком слабы были мои ручки, а когда во дворе школы мы сдавали стометровку на значок ГТО (готов к труду и обороне), то сердце мое колотилось так, что, пробежав метров семьдесят, я упала почти что бездыханная и норму не сдала. А ведь одна из моих подруг, которая в секции занималась бегом и имела разряд, как-то предложила пробежать с ней кросс в Сокольниках. Я решила попробовать, хотя была уверена, что у меня не получится. А ведь получилось, еще как получилось, и уже в институте я записалась в лыжную секцию и, хотя была слабее всех, но кросс на три километра пробегать научилась. Время от времени я возобновляла тренировки, и уже в 36 лет на соревнованиях в проектном институте, где я работала, я быстрее всех для своей возрастной категории пробежала дистанцию 400 метров, и я поняла, что ноги у меня сильные и годные для бега, но очень болели колени и пятки, поскольку покрытия тогда были грубыми, чаще всего - асфальтными. Да и, кроме того, кто из физкультурников в трех школах, где я училась, взялся меня тренировать? - никто. Итак, к физкультурной несправедливости в математическом классе добавилась физическая несправедливость, но несправедливости от моих родственников, учителей, подруг, чем больше я взрослела, росли и множились как снежный ком. Эти люди просто программировали меня на поражения, невезения и ошибки, а Процесс, воистину брежневский, за неделю до свержения Хрущева мне устроила в 11 классе классручка - секретарь парторганизации школы и жена какого-то крупного начальника из Министерства, которая, наверное, как-то разузнала, что времена меняются. Это было такое грозное, ужасное и совершенно несправедливое судилище, что вести о более поздних брежневски-андроповских судилищах над молодым Бродским, а потом над Даниэлем и Синявским, передаваемые из уст в уста, уже казались мне не такими страшными и фатально закономерными, - разве могут эти кэгэбэшники и коммунистические партийцы действовать иначе?
       Я понимала, что мое чтение новомодной поэзии - книжки, которые были тогда страшным дефицитом, приносили тогда мне на один день мои блатные подружки - как и "романчиков", поступающих из того же источника, страшно раздражало некоторых учителей и в особенности - математика, физика, химика и уже упомянутую мной классручку - преподавательницу английского. Они, очевидно считали, что я "предавала" дело, и во время опроса других учеников либо, по моему мнению, ненужных скучных дополнений упрямо занималась тем, что было интересно мне - то есть литературой. Тогда, да и позже, особенно во время "работы", нарабатывания стажа, так сказать, меня всюду преследовало странное противопоставление: для себя - для "других". Выходит, если ты повышаешь свою эрудицию - а ведь кому это надо? - только тебе, то ты живешь за счет государства в свое удовольствие, ах ты дрянь такая, кровосос на теле пролетариата. Другие у станка маются, а ты книжечки почитываешь! По специальности, говоришь? А поди тебя проверь! Для диссертации, говоришь? А какая там к черту диссертация! Просто мозги пудришь товаркам, коллегам, так сказать, по работе - болтающим, красящим губы и прочее.
       А учителя, а ученики - в то время как все ученики в нашем элитном классе имели еще и репетиторов по математике, физики и химии, или, на худой конец, посещали внеклассные занятия по химии, а пятерок по английскому вообще было немного (не скрою - дома я проходила с репетиторшей английский по повышенному курсу с тех пор, как мама настояла, чтобы я шла в инъяз на математическую лингвистику, раз из-за моих размолвок с физиком физика мне явно была не по душе), я свободно и легко получала пятерки и четверки по математике, свободно отвечала на любой вопрос по химии, получала одни пятерки по английскому (а кому же их действительно ставить, если не мне?) и на всех этих предметах в любую свободную минутку лезла "под парту" - в книжку. Учителя по другим предметам, в основном - гуманитарным, да нет же - и по программированию, и по приближенным вычислениям - в основном "добрые", остепененные, из науки, смирились с моим, так сказать, "превосходством", о котором я, откровенно сказать, и не помышляла. Просто сочетала, так сказать, приятное с полезным, то есть необходимым для успешного окончания школы. Но от моих "совершенств", которые физик и англичанка-классручка квалифицировали как прямое нарушение общественного поведения школьника, эгоизм, зазнайство, предпочтение личных интересов общественным, им было просто невмоготу. То есть, меня следовало наказать. И не за учебу, конечно, - ученицу, которая если изредка и получала тройки (как тогда говорили - "интернациональную отметку), то только по физике и физкультуре и у которой "четверка" была по другим предметам редким и досадным явлением, за учебу наказывать такую ученицу, наверное, считали, как это ни покажется сейчас смешным - непедагогично.
       А вот за нарушение дисциплины, за индивидуализм, за пренебрежение коллективом - вот это да!
       Но ведь я, уверенная в жестокости и непонятности этого мира, в котором жила и во дворе, и в семье, и в школе, осмелилась сочинить себе некоторый кодекс чести, который хоть как-то помог мне и самой быть в каком-то смысле примером для окружающих. Его я составила по следам прекрасной русской дворянской литературы девятнадцатого века и еще благодаря романам Стендаля, Гюго, в меньшей степени - Бальзака, рассказам Джека Лондона, Теккерея, Голсуорси, народным притчевым сказкам и вообще всему-всему, что имелось в нашем доме и в школьной и районной библиотеках. Из всего прочитанного я вычислила, что на свете среди людей должна быть хоть какая-то, но справедливость, что пострадавшему надо подать руку, чтобы помочь ему подняться и встать, и прочее, прочее, с чем я мало встречалась в русской жизни за исключением одного, что принято называть провидением или отмщением - то есть это когда мои обидчики - плохие люди (и вовсе не по определению плохие, а по должности и положению) наказывали смертью или иначе весьма болезненно сами себя. Но к тому времени они успевали очень опасно, едва ли не смертельно поразить и меня. Так вот, я считала, что поскольку эта злобная кукла-классручка Ирина устроила мне в девятом классе скандал и фактически не выпустила меня из привилегированной школы и из престижнейшего математического класса в школу с гуманитарным уклоном и в литературный класс, то пусть терпит мои маленькие нарушения дисциплины, которые фактически не вредят никому - ни мне, ни окружающим меня ученикам - вовсе не фанатам литературы, как я, а именно фанатам естественных наук, футбола и хоккея, до которых мне не было никакого дела. О моих хороших успехах в учебе за исключением физики и физкультуры я уже писала. "Но как же это так?!. Что ты себе позволяешь, маленькая дрянь!" - могла бы воскликнуть классручка в старые годы, и это было бы честнее и разом бы положило конец моему самовоспитанию. Но она избрала иной воспитательный метод, как бы мама сказала, более иезуитский и более изощренный, вполне хлесткий в коммунистическом смысле.
       И ударом почему-то, и, наверное, недаром, словно она здесь почувствовала мою патриотическую слабинку, она избрала Космос, вернее - советские полеты в Космос. Действительно, зачем коммунистам нужно было завоевание Космоса, еще одни новые победы советского народа в Космосе - этого я никак понять не могла и чувствовала для себя, а, может быть и для человечества, нечто угрожающее. Причем вовсе не я придумала эту захватническую терминологию - победы, завоевания. Ее широко использовали газеты, радио и телевидение, которые были не просто, мягко говоря, ангажированными, а были навязчивым рупором советской пропаганды, от которой просто некуда было деваться. Только учеба, причем не учебники, а настоящие лекции учителей в последней элитной школе, да и в предпоследней просто хорошей восьмилетке, да еще романы и новая поэзия (о дворянской поэзии девятнадцатого века я не говорю, я вникала в нее, как в себя и еще в шестом классе со своей милой литераторшей, которая даже организовала поэтический кружок - конечно я была старостой - я всерьез обсуждала письма Лермонтова, которые были напечатаны в нашей дорогой собственности, которой папа велел маме запасаться, едва мы родились - в четырехтомном собрании сочинений великого поэта) помогали мне уходить от этой нудной, агрессивной, отвратительной, а по языку - просто уродливой пропаганды, против которой бастовало все мое нутро. И вот теперь Пропаганда получила новую пищу - Космос, которую можно было жевать и пережевывать бесконечно. Поэтому советскому завоеванию космоса я была вовсе не рада, потому что считала, что любое советское завоевание может только усугубить, а не решить все мои внутренние проблемы - чем мне все-таки заняться после школы, чтобы было весело и интересно, как разговаривать и не обижаться на маму и маминых теток - так я называла маминых подруг, в основном, судей, прокуроров и адвокатов, грубых, толстых горластых и категоричных женщин, которые постоянно меня осаживали и делали мне замечания, не желая слушать никаких доводов; как общаться и "любить" моих много старше меня родственниц - двоюродных сестер и теток со стороны покойного папы - тоже очень грубых и властных в обращении, любящих подавлять и ужасно крикливых, которые уверяли, что меня любят и замечательно ко мне относятся. Как же будут относиться ко мне те, кто меня ненавидят? Веревку на шею и убивать, как в страшном фильме, который я смотрела в детстве - "Мы из Кронштадта". И когда на меня набросилась классручка с этим самым космосом, то ее ненавистнический бросок был столь непредсказуем и тяжеловесен, что я подумала - меня будут убивать.
       Произошло это после первого урока - контрольной по химии, в самом начале которого по школьному радио объявили о новом советском завоевании космоса - полете трех космонавтов, имена которых, поскольку они явились поводом для моего изгнания с уроков и временного - пока не простили - моего изгнания из школы, я помню до сих пор - Комаров, Феоктистов, Егоров. Первый из них уже при повторном полете при новых правителях трагически погиб. И если я не восторгалась космическими победами, то к самим космонавтам никакой неприязни не испытывала. Особенно мне нравился космонавт номер два, ныне почти забытый - Герман Титов - красивый и приятный на вид. Гагарин мне нравился куда меньше, особенно когда я случайно увидела его, когда с подружками ела мороженое в знаменитом тогда кафе "Космос" в самом начале улицы Горького. Он был уже тогда полноват, грубоват и краснолиц. На него сбежалось посмотреть все кафе, и он в сопровождении кого-то поспешил в раздевалку. Но вернемся к полету Комарова, Феоктистова, Егорова - как говорили, нового триумфа советской космической науки и техники, и последнего триумфа Никиты Сергеевича Хрущева на его Главном посту в СССР. Для всего класса в тот роковой для меня день заявленная ранее контрольная по химии в первом полугодии завершающего 11 класса была куда большим событием, чем в данный момент космический полет, далеко не первый во времена Хрущева и значимый для нашего класса только потому, что, вообще говоря, наш элитный класс готовили именно для работы на Космос, может быть, видели в некоторых, и точно в неуклюжем и близоруком Пете Рябушкине, будущих физиков-ядерщиков, будущих Ландау и Капицу. Но все эти надежды оборвались ровно через неделю после моего изгнания из школы, когда пал покровитель физики, Космоса и водородной бомбы, покровитель Солженицына и официальный спонсор новой поэзии и живописи, которую он периодически поругивал, но поругивал не страшно - Никита Сергеевич Хрущев, автор в том числе и школьной реформы, при которой и создавались и школы с углубленным изучением иностранных языков и элитные школы-одиннадцатилетки с углубленным изучением гуманитарных или естественных наук, которые бы выращивали по старой английской модели будущую элиту интеллигенции. Но тут к власти пришли люди (до сих пор, вспоминая с ужасом их двадцатилетнее зловещее правление, я припоминаю пушкинское - "Уму есть тройка супостатов... но кто всех злей из тройки злой?..." для молодого Пушкина - это Шишков, Шихматов, Шаховской, для меня - Брежнев, Андропов, Суслов), для которых сама идея возвышения и создания новой интеллектуальной элиты, как и сами эти слова - интеллектуализм и элита - были ненавистны. Очень скоро одиннадцатилетки - нынешние лицеи, были закрыты, - наша доживала последние полтора года - вот уж действительно поистине наплевательское отношение к государственным деньгам и загубленным талантам, вместо них, как, впрочем, и восьмилеток - для нерадивых в учебе и желающих заняться ремеслом, была введена уравнительная и всех уравнивающая десятилетка, а дальше... кто как устроится или будет устроен родителями. Подпольно, но об этом не следовало говорить вслух, интеллектуальная элита была молчаливо и удивительно быстро заменена сословной, советски-заслуженной, на вершине пирамиды которой устойчиво сидели кэгэбэшники, вновь вернувшиеся из забытья сталинских времен.
       Моментально возникли новые слова-понятия - блат и процентная норма для инородцев, в основном - евреев. Стало возникать подозрение, что исконными русскими руководят евреи или скрытые евреи, которые есть даже в правительстве. Традиционные факультеты университета и других вузов, куда обычно шли евреи и показывали высокие показатели в обучении, оказались для них практически закрыты. Туда принимали единиц, в основном, по большому блату, поскольку во времена хрущевской оттепели, сразу же после "дела космополитов" перед смертью Сталина, для евреев вышло послабление, и многие из них стали "хорошо устроены". Это еврейское засилье в науке и искусстве угрюмая Тройка, фактически во главе с кэгэбэшным лидером (и по внешнему виду, и по делам его - форменным иезуитом старых времен, настоящим главой российского иезуитского ордена со всеми его жестокостями и лицемерием) - Андроповым, решила устранить любыми способами. Нагнетались и страсти по поводу Израильско-арабской войны. Казалось из советской пропаганды, что евреи угрожают спокойствию всего мира. Жить еврейкой становилось страшно, тем более что именно за неделю до наступления этого нерадостного Нового времени, за неделю до очередного государственного переворота, когда кучка заговорщиков попросту устранила Правителя из власти, меня за отсутствие чувства коллективизма и индивидуализм в самом начале урока английского языка сразу же после контрольной по химии, контрольной жаркой и тяжелой, на которой многие выложились и вспотели, классручка выгнала из класса и из школы. Но истинные причины она объяснила мне потом. А придиркой, поводом было отсутствие космического патриотизма, которое я проявила, будучи спешно, когда класс еще только шумно рассаживался, вызвана коварной классручкой, разыгрывающей свой очередной педагогический пассаж.
       "Ламдон, назовите имена советских космонавтов, которые сегодня полетели в космос!" - спросила она по-английски. Я встала и молчала. После контрольной по химии, которую мы дописывали и на переменке, в голове была полная пустота. Да и с ходу запоминать фамилии, впервые услышанные сегодня утром по школьному радио, я не умела. Я стояла, краснела и рассчитывала на подсказку. Но в классе было еще настолько неукладчиво и шумно, что никто, даже мои соседки по партам, тогда еще мои закадычные подружки, либо тоже не расслышали вопрос, либо просто не знали ответа. Но классручка долго ждать и подсказывать вовсе не собиралась. Это не входило в ее планы. Она выпрямилась во весь рост и грозно нахмурилась. Класс моментально затих, предчувствуя нападение. "Имена всяких там Вознесенских и Евтушенко вы знаете", - грозно, громко и подчеркнуто отчетливо сказала она (она никогда не кричала, выговаривая, только повышала голос и меняла интонацию; и хоть она и была секретарем партийной организации школы, но уже лет через тридцать, незадолго до смерти, она призналась одной из моих бывших подруг, что она родом из известной в Санкт-Петербурге дворянской семьи, все документы которой ее родственниками после Октября 17 года были уничтожены, так что дворянская спесь в ней очень удачно сочеталась с коммунистической). - "А имена героев, которые прославили нашу советскую Родину, вы не помните!.." - "Вон из класса и из школы!"
       Я собрала вещи, именно вещи, как в тюрьме, в которой мне еще до сих пор - Слава Богу! - не довелось побывать, и красная, потная и плачущая выбежала из класса.
       Потом, как мне рассказывали бывшие закадычные, она более спокойно поведала классу что-то из маминых рассказов о моих отношениях с отчимом, - по привычке мама винила меня одну во всех семейных неполадках и в очередной раз пожаловалась на меня классручке в очередной задушевной беседе. Нашла кому жаловаться! (Кстати сказать, как только я переехала в кооператив, купленный мамой на мое имя сразу после окончания института - я практически убежала от семейных скандалов в надежде начать новую самостоятельную жизнь, - мама с отчимом почти сразу же расстались, и совершенно не по моей вине. Дети с той и другой стороны в их ожесточенных спорах были лишь орудием и аргументом).
       Что было дальше, как коварная классручка развивала свой педагогический демарш, отнюдь не остановившись на позорище, которое она мне устроила, рассказывать просто противно. Но как иначе заставить себя забыть - а забытье - это для меня отчасти прощение - все эти гадости, которые мне делали, и заметьте, безо всякой жалости доводили начатое дело до конца - хватало и амбиций, и злой энергии - в основном женщины на должности: врачихи, гинекологини, - или по праву "товарища" по работе, старшей сотрудницы в отделе, по праву родственниц или закадычных подруг?! Помню, я уже работала после института, ехала в метро и вдруг в тот же вагон, не слишком заполненный, деловым шагом вошла Она, классручка. От чувства ужаса и гадливости я не знала, куда деваться, - а ведь прошло уже лет восемь после окончания школы - бочком пробралась к выходу и на первой же остановке перескочила в другой вагон. Не знаю, заметила меня она или нет, но тогда мне это было совершенно не важно. Нет, после роздыха продолжить стоит, просто необходимо продолжить, потому что ее педагогическая работа со мной, увы, затянулась и окончилась в отвратительном 1998 году через 34 года после окончания школы и незадолго до ее смерти. Такому несгибаемому педагогическому ражу, коммунистическому упорству и жгущей душу и тщательно скрываемой нелюбви можно только позавидовать.
       Итак, дня два я ждала звонка из школы с надеждой, что меня простили, но никаких таких звонков я не дождалась, и поплелась в школу к ее уроку сама, взяв на всякий случай портфель. Я даже не вошла в класс, а как отверженная стояла под дверью, ожидая звонка на переменку. Наконец она вышла из класса и пошла по коридору. Я подошла к ней и стала канючить прощение: "Разрешите мне вернуться в школу, Ирина Николаевна, я все поняла, что была неуважительна к нашим замечательным космонавтам, и выучила их имена и фамилии наизусть". "Ничего вы не поняли, ученица Ламдон, идите домой и думайте еще. Пока не поймете, до уроков я вас не допущу!", - и легонько подтолкнула меня своей аристократической ручкой в спину. По спине поползли мурашки, и все тело ослабло и покрылось потом.
       Я была измучена совершенно. В чем же действительно состояла моя вина?!
       Прошла неделя после изгнания меня из школы. Мама видела, как я страдаю, и решила пойти в школу вместе со мной, и не к Ирине Николаевне, жестокой классручке, а к завучу, пригласив к нему Ирину Николаевну. Я каждое утро слушала радио - а вдруг случится еще что-нибудь, что мне будет знать просто необходимо, чтобы держать ответ перед завучем. И случилось. В тот день, когда мы собрались с мамой в школу, я узнала, что Никита Сергеевич Хрущев был освобожден со всех своих постов и на его место был поставлен или посажен Леонид Брежнев. Я почти догадалась, что это был государственный переворот. Я смутно помнила, что Хрущев стал во главе государства так же внезапно, значит, и тогда был государственный переворот. Но тогда у власти были последыши Сталина, а вот за что же Хрущева? Этого я понять не могла. Говорили об ошибках и волюнтаризме. Но последующее поколение советских начальников были в гораздо большей степени волюнтаристами, в особенности ненавидимый мною, а в те годы очень многими - Андропов. А Хрущев? Трудно перечислить, сколько за недолгие годы своего правления - 9-10 лет - сделал этот с позволения сказать бывший сталинский паяц, потом быстро покончивший со сталинским наследием, фактически убравший садиста и интригана Берию, и севший сам на союзный престол. Позднее, дрожа читая "Архипелаг-Гулаг" Солженицына (за одно чтение и хранение этой книги полагалось до 5 лет тюрьмы, а самого автора за его мировую известность не замучили в лагерях и психушках, как многих других инакомыслящих - тоже новое слово при правлении тройки подлецов - "диссиденты", а выслали за рубеж, предоставив тем самым возможность получить Нобелевскую премию по литературе), втайне ностальгируя по хрущевской оттепели, я узнала, что делал Хрущев на страшных ночных правительственных бдениях Сталина, на которых Хозяин - недаром я всю жизнь ненавидела так любимые мамой слова "хозяйка" и "хозяин", и, в детстве, топая ножкой, кричала: "Я не хочу быть хозяйкой" - спаивал всех приглашенных, за которыми следил он сам и его заплечных дел мастера. Так вот, Хрущев лихо отплясывал в подпитии камаринского, что Хозяин очень любил, и болтал такую раболепную чушь, что не вызывал у того никаких подозрений в его, Хрущева глупости, холуйстве и рабской преданности. Сталин так мало его боялся, что даже не взял в заложницы жену Хрущева, тогда как все прочие жены сподвижников Хозяина сидели в лагерях, а хитрец Берия вообще избегал обзаводиться женой и детьми, довольствуясь случайными связями, отчего, говорят, подцепил сифилис. Хрущева, природного мудреца, спасал его природный же актерский темперамент вкупе со смешным и добродушным внешним видом. Играл он очень натурально и когда выступал публично, я этого толстого смешного мешковато одетого дядьку совершенно не боялась. Он, наверное, как и всякий артист, знал это и, чтобы казаться угрожающим, иногда, по мнению старой элиты, перебарщивал. Так, выступая в Организации объединенных наций (ООН) он стащил с себя ботинок и угрожающе стал дубасить им по трибуне. Впоследствии все ставили ему в вину этот жест, а ведь это был в голливудской стране жест, достойный русского "медведя" в Голливуде. Этот жест, что бы там впоследствии ни говорили и как бы ему не ставили в вину эти отвратительные совдеповские позеры и ханжи, всегда вызывал во мне смех и восхищение его уместностью. Каждому своё - бывают великие актеры с неуемным темпераментом и воображением, а бывают и манерные наполеончики и свирепые нерончики. А вот Никита Сергеевич даже и в своих провалах, за исключением немногих совершенно совдеповских провалов, был велик и гениален. Впрочем, провалы тоже были вынужденные - проклятое наследство свирепого Хозяина и ему предшествующих "гениев" революции.
       Сейчас по каналу "Культура" много говорится и показывается о созданных при Никите Хрущеве технологических "империях" типа империи Королева. Однако далеко не все "народные деньги" уходили на космос. Были крупнейшие и вполне воплощенные технологии в ядерной физике, в расщеплении атома - "атом в мирных целях", гениальные технологии Сахарова при создании невиданной в мире водородной бомбы (не Хрущев выдумал гонку вооружений - холодная война началась при Отце народов, когда ученые работали практически в лагерных условиях, и Королев тоже сидел). Именно с согласия и отчасти по инициативе Хрущева все эти подневольные разработки стали воплощаться в технологических империях, созданных, в частности, в военном самолетостроении, в строительстве военных кораблей и подлодок, в создании быстроходных катеров и кораблей на воздушной подушке, во всем, что потом было свернуто или заморожено при последующих правителях. А ведь наш класс тоже готовили как "достойную смену" всем этим выдающимся ученым - создателям новых технологий, чьи имена сейчас рассекретили, и специалистам они хорошо известны. Надо отдать должное нашему математику: хотя он прекрасно понимал, что мы учим математику для прикладных целей, но его идеалом была "чистая" математика, а кумиром - академик Колмогоров, чей портрет висел в классе на самом видном месте. Нас готовили для решения теоремы Ферма, для создания новых синхрофазотронов, мы, и, прежде всего, Петя Рябушкин - неловкий и нескладный с большой потерей зрения - должны были, конечно, в соответствии со своими способностями и предпочтениями, влиться в семью научных работников. Не вышло. Наш одиннадцатилетний выпуск был предпоследним. Очень скоро все поняли, что ученых был переизбыток - открылись отсидки - проектные институты и бюро, ведомственные конструкторские бюро и НИИ (научно-исследовательские институты), где не делалось ровным счетом НИЧЕГО, где сидела серая инженерная масса, - куда загонялись недостаточно блатные или в чем-то неугодные для элитарной системы Академии наук ученые. Отказываться от мучительного ничегонеделания в течение девяти часов плюс не менее двух часов "на дорогу" было невозможно - все могли подвергнуться преследованию по закону "О тунеядстве" (для неработающих больше года) и по закону "О непрерывном стаже" лишались максимальной пенсии. Быть свободными интеллектуалами, как, например, молодой Бродский, не принадлежащими к элитарным кастам "творческих союзов": Союза художников, Союза писателей, Союза архитекторов (на самом деле чисто официозных, всецело поддерживающих официальную линию Партии и Советского правительства) было запрещено - за отстаивание такой позиции, традиционно обоснованной еще в античности великими Сократом, Платоном и Аристотелем полагались преследования, наказания и прочее.
       Характерна судьба Пети Рябушкина, любимца математика, физика и других естественников, на равных разговаривающего и отвечающего на труднейшие вопросы член-корров и академиков, которых приглашал читать спецкурсы наш неутомимый и неуемный математик Иосиф Борисыч, преподаватель суперамбициозный - среди его друзей, с которыми он начинал, были и великие, но сам он предпочел преподавание получению ученых степеней и желал растить достойную смену. Так что его, так сказать, математическому вкусу и математическим пристрастиям можно было доверять. Гораздо позднее, уже после смерти Иосифа Борисыча, классручка в частных беседах у себя дома вспоминала, что каждый раз после основательного знакомства с новым классом математик прибегал к ней и сообщал: "Нового Пети Рябушкина среди них нет". Математик, такой с виду добродушный и лукавый хитрован, умевший, тем не менее, и кланяться начальству (а классручка Ирина тоже была в некотором роде начальством - секретарем парторганизации школы) и гнуть свою линию, внезапно умер от инсульта лет через десять после нашего окончания школы. И почти сразу вслед за ним "ушел" и Петя Рябушкин, таланта которого в новое брежневское время на физфаке МГУ упорно никто не замечал. Это было долгое, бездарное и безрадостное время, время для бездарных людей. Петю все же оставили в аспирантуре, и он, неловкий и нескладный, с громадной потерей зрения, решил податься в геофизику, которая тогда была в моде. И был с двумя женщинами направлен в геофизическую экспедицию. Группа во главе с Петей - как его только отпустили! - как говорят, до места экспедиции передвигалась на перекладных. Они проголосовали грузовик, везущий громадные бетонные плиты и примостились в кузове. То ли на ухабе, то ли в результате ошибки шофера грузовик перевернулся, и Петю придавило насмерть бетонной плитой.
       Ух ты, как далеко я залезла в брежневское время и еще залезу, хотя все это еще были для меня лично "цветочки". А пока - конец хрущевского. Забыли, наверное, но я-то с мамой через неделю после изгнания из школы собирались кланяться завучу и классручке, идти с повинной, чтобы меня вернули в школу, хотя я мучительно думала, в чем же действительно моя вина. Ведь хрущевское время, особенно вторая его половина, уверило меня в том, что возможно абсолютно все, стоит только очень постараться и поусердствовать. Левые знаменитые поэты писали и о стриптизе, и о том, как школьник полюбил учителку, художники свободно отходили от принципа соцреализма, выставку левых устроили прямо в Манеже, и впервые и, наверное, в последний раз в моей жизни известность и, как сейчас говорят, пиар им устроил глава государства, обозвав самых смелых "пидарасами". И вы думаете, что выставку немедленно свернули, ведь это был "чернейший пиар"? Ничуть не бывало. Выставка была открыта еще недели две и на нее повалил народ и дивился, что же это такое намалевали левые?! Лишь недавно я узнала, что были и такие художники, которых исключили из Союза, как, например, Евгений Кропивницкий. Откровенно говоря, больше ни о ком я такого не слышала. Устраивал Великий Старик черный пиар и Андрею Вознесенскому, после чего книжки поэта шли нарасхват, и именно их приносили мне на один денек сановные закадычные подруги, и именно их, но, конечно же, не только их я поглощала под партой, скроив свободную, как мне казалось, минутку от уроков. Иногда в газетах, особенно в "Комсомольской правде", попадались и разгромные статьи, явно инспирированные сверху, на Евгения Евтушенко, и это тоже был "черный пиар", который нисколько не вредил изданию стихов этих двух поэтов, наоборот, прибавлял им популярности. И я совершенно смело, не думая ни о каком риске, с согласия и поощрения учителей-литераторов устраивала школьные поэтические вечера, на которые валом валила публика из самых разных классов. Это была не просто оттепель - казалось, что наступило лето, когда "и невозможное возможно". Этот лозунг молодежь почувствовала и услышала в культовом фильме по сценарию Шпаликова - "Я шагаю по Москве", с очень молодым Никитой Михалковым в главной роли. Получалось, что можно было попасть в милицию, и добрые и умные милиционеры во всем разберутся, не причинив никому вреда и только увеличив веселье озорной компании, можно бесстрашно ехать одному в метро на последней электричке и, шагая вверх по эскалатору, во все горло распевать песни при полном поощрении усталой работницы метрополитена, которая даже и не заподозрит в тебе пьяного. Можно было молодому провинциалу, который в Москве всего лишь проездом, запросто прийти в гости к знаменитому писателю и получить у него благословение и прочая, и прочая, и прочая...
       И что же было еще из нового, волшебного, которое сейчас, лет через 50, кажется убогим, обветшалым и отнюдь не волшебным - это "приоткрытие железного занавеса", т.е. разрешение иностранцам из капиталистических стран посещать СССР, это первое расселение коммуналок в дешевые типовые хрущобы - пятиэтажные кирпичные (из силикатного кирпича) или блочные белые домики, в которых КАЖДАЯ семья могла жить в отдельной квартире. Так что через 40 лет после торжества пролетариев, стремящихся жить коммуной при коммунизме, правительство во главе с Хрущевым предложило им ИНДИВИДУАЛЬНОЕ жилье, способствующее уважению частной семейной жизни. И народ с удовольствием стал отказываться от коммун и коммуналок, намекая, что время Швондеров ушло безвозвратно. Появились и первые кооперативы для зажиточной части населения - прообраз будущей частной собственности на жилье. Неизвестно, как бы еще Хрущев обогнал свое время, но земля в буквальном смысле слова уплывала из-под его ног, и, несмотря на "покорение" целинных и залежных земель в Казахстане - что делать, если такая терминология со времен агронома-самоучки Мичурина была в ходу - на страну надвигался голод. Бешено дорожал хлеб. Природа отказывалась покоряться, хотя сам Мичурин произносил что-то вроде: "Нам нельзя ждать милостей (!?) от природы, взять их у нее - наша задача". Всем пахотным землям Советского Союза в результате абсолютно неверного с научной точки зрения подхода к сельскому хозяйству грозил жуткий экологический кризис. И это было жестоким наследием Хозяина - Сталина, которое с трудом преодолевается и по сю пору. Сельскохозяйственной академией по-прежнему руководил прохиндей и мерзавец академик Лысенко, который был правой рукой Берия по "чистке" генетиков и селекционеров во главе со зверски замученным в сталинских застенках академиком Николаем Вавиловым.
       Один из апокрифических рассказов о Хрущеве сводится к тому, что Хрущев не доверял академику Лысенко и сам пытался проверить на своем дачном участке, действительно ли в природе между растениями отсутствует борьба за существование, как утверждал безграмотный идиот-академик. Этот же апокриф свидетельствует о полной беспомощности Хрущева. Среди обилия "титулованных ученых" в Сельскохозяйственной Академии властителю воистину было не на кого опереться, увы, ибо титулы давались верноподданническим служакам, и отнюдь не за научные заслуги, ибо собственно науку запретили и забыли. Отсюда его беспомощный жест в сторону глобальных посевов кукурузы, которая могла бы одна решить зерновые проблемы и проблемы заготовки комбикормов, ибо скотоводство находилось в таком же беспомощном состоянии, как и земледелие.
       Эту проблему его сменщики запросто решили, закупая зерно за границей и ухудшив качество дешевого народного хлеба. Вторым его крупнейшим просчетом, который оказался просто диким прецедентом для всей культурной и литературной жизни Советского Союза, было инспирированное сверху исключение из членов Союза писателей блестящего поэта и прозаика Бориса Пастернака за то, что он передал за границу, в Италию, правда, издателям-социалистам любимое свое детище - роман "Доктор Живаго", т.е. фактически продал свою интеллектуальную собственность за рубеж, иначе говоря, совершил, по существу, валютное преступление, а Хрущев твердо стоял на том, что валютчикам не место в СССР. Да еще, вскоре автору была присуждена Нобелевская премия по литературе, что окончательно взбеленило властителя. Стареющему писателю было дано понять, что если он поедет за Нобелевской премией, то обратно в СССР его не пустят. Пастернак слег и вскоре умер. Зато "умер в своей постели", а не в сталинских застенках НКВД, как пел о смерти Пастернака известный бард-диссидент Галич.
       Да еще третьей по моему субъективному порядку, но по важности, может быть, первой, крупнейшей и опять великодержавной, доставшейся от Сталина прорехой в политике Хрущева было подавление народного восстания в Венгрии в 1956 году, которого я по младости просто не заметила, и об ужасах которого узнала значительно позднее.
       Все это вовсе не бросилось мне в голову, но стало как-то страшно идти и клянчить извинение непонятно за что в такой день перемены власти, о чем мы с мамой слышали по радио. Но мать была настроена решительно. "Пошли" - приказала она. С мамой, хоть и постоянно наговаривающей на меня за моей спиной, все-таки было не так страшно. Я шла под контролем одной карающей руки к другой. Настоящая карательная экспедиция. Но дело оказалось на удивление простым - ведь мы направились к завучу Басану (такова была кличка добрейшего Бориса Александровича), и хотя не он вел у нас географию и астрономию, но, как и наш географ, был выпивохой и отличным человеком. В его кабинете мне в первую очередь бросился портрет Хрущева, по-прежнему висевший высоко над столом заведующего учебной частью. В кабинете было как-то спокойно. Вот вошла классручка Ирина Николаевна. Вид у нее был торжествующий, что вполне соответствовало моему - донельзя побитому - и маминому - просящему. Было видно, что она довольна произошедшим, и готова, наконец, раскрыть свои карты. "Нельзя потакать своей гордыне и отделяться от коллектива" - сказала она веско. "Нельзя себя ставить выше других" - добавила она. "Больше не буду, извините" - вся в слезах отвечала я, по-прежнему ничего не понимая. Басан понял, что настало его время встрять в разговор. "Не надо зазнаваться, Полиночка, - душевно сказал он. - Вон, какие люди зазнавались, - и он рукой указал на не снятый портрет Хрущева, - и что из этого вышло, а?!" Я растерянно шмыгнула носом и поняла, что хотя еще не известно, что будет дальше, но что мама в решающий момент оказалась права и вся ситуация была мне на пользу. Выходит, что Никиту Сергеевича покарали за то же, что и меня. Но меня, слава Богу, простили, и я смогу учиться дальше.
       А дальше была "тройка" по поведению в полугодии (тогда учеников старших классов аттестовывали по полугодиям); взамен элитных одиннадцатилеток предлагались другие поощрения для хороших учеников - золотые и серебряные медалисты могли сдавать в институт всего один экзамен по профилирующему предмету - абсолютно формальное поощрение, потому что все зависело от учителей и их расклада, почти карточного, как и от настроения экзаменаторов, принимающих в ВУЗы. Математик перестал приглашать крупных ученых для чтения спецкурсов и меньше внимания стал уделять основным предметам. За нашими спинами шла мышиная возня дележки медалей. Учителя по гуманитарным предметам "вытаскивали" на пятерки заядлых физиков и математиков, других физик, математик и химик "опускали". Так я, учась с тем же старанием, стала обнаруживать у себя в дневнике больше, чем обычно, четверок по математике и химии, зато физик, краснея, выводил мне "четверку", хотя по физике я по-прежнему ничего не делала. То же самое повторилось и во время окончания института - Кто-то высокий препятствовал мне получить диплом с отличием, а в школе - заслуженную серебряную медаль. Математик, ответственный за три отметки, вывел мне одну пятерку и две четверки. Химик, несмотря на пятерку экзаменационной комиссии, вопреки любой логике вывел в аттестате четверку. Я опять получила хороший урок по подтасовке решений и фактов за моей спиной более сильными и мощными взрослыми людьми. Словно кто-то страшный и корявый из-за спин других людей дразнил меня и, усмехаясь, высовывал язык, говоря "Все получится не так, как Ты хочешь, сколько бы Ты не старалась и корпела. Всё, всё будет не так!"
       После окончания школы у меня появилось много дел. Я получила аттестат со вздохом облегчения, хоть даже такой, который мне так ловко состряпали мои бывшие "друзья"-учителя. Нужно было ходить на консультации в Институт иностранных языков - мама настояла, чтобы я подала документы на отделение теоретической и прикладной лингвистики, где английский преподавался как настоящим переводчикам, а математика шла по университетскому курсу. Разумеется, нужно было сдавать и русский устный и сочинение. Мама даже наняла на два месяца репетиторов - русский со мной повторяла пожилая школьная учительница - увы, предмет я знала лучше нее, и когда ей что-нибудь объясняла, то она открывала рот, а вот математик попался старенький и четкий, который сосредоточил все мое внимание на одном типе задач, который наиболее популярен в среде лингвистов, применяющих математику. Мама важно сопровождала меня по моим делам, и я отчетливо запомнила две встречи с моими бывшими школьными учителями - математиком Иосифом Борисычем и литератором Яковом Борисычем. Математик с явным удовольствием остановился и спросил маму, куда я решила поступать и буду ли я сдавать математику. Он совершенно правильно обратился к матери, потому что за меня решала мама, что мне делать и как мне жить дальше, чтобы не сидеть оставшуюся жизнь на шее у бедной вдовы, как она себя называла, совершенно по-идиотски считая, что залогом моих дальнейших жизненных успехов и материального благополучия является именно математика, в которой, как, впрочем, и в прикладной лингвистике, не понимала ни шиша. Она хорошо помнила, как тяжело ей самой давалась математика в школе, и поэтому мои математические успехи настроили ее на решительный лад. Слава Богу, однако, что я недолюбливала и физика, считая его полным идиотом, и, вместе с ним, и физику, а то не миновать мне чисто технического вуза - какого-нибудь энергетического или Бауманского. Мама четко держала нос по ветру. Мой и мамин почти что однофамилец (перед поступлением в аспирантуру я взяла фамилию матери) известный поэт Борис Слуцкий в те годы витийствовал: "Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне, Дело не в простом расчете, дело - в мировом законе". Но дело было вовсе не в "мировом законе", просто пошла мода на физиков как на голливудских сверхчеловеков, от которых якобы зависели смерть либо спасение человечества. Физик-ядерщик Гусев из культового советского фильма начала 60-х "9 дней одного года" был тому примером. К тому же властительный старик Хрущев на мою голову произнес сакраментальную фразу, которой коммунистка мама поверила как самой себе, что, мол, уже через 20 лет Советский народ будет жить при коммунизме, и все юридические нормы, которым мама как прокурор и адвокат посвятила всю свою жизнь, отомрут сами собой. И эта святая простота или полубезумная наивность моей мамы и ее столь же по-судейски несгибаемое упрямство определили мою жизнь на десятки лет вперед.
       Итак, нас остановил математик и поинтересовался, буду ли я дальше заниматься математикой. Мама гордо отвечала, что буду и что даже буду сдавать письменно математику при поступлении в институт. Математик расплылся в одобрительной и ободряющей улыбке, как будто я была одной из лучших его учениц, и сказал свою обычную лукавую присказку: "Полина ведь отлично знает, что математика - это нехитрая штука, а?!" Оставалось только подтвердить такой лукавый вопрос-ответ и, конечно, я вспомнила про две четверки и всего одну пятерку в аттестате, а математик, по-видимому, забыл и разговаривал как с круглой отличницей. Я досадливо кивнула головой, а мамаша, попрощавшись, величественно и немного торжественно проплыла мимо. Теперь она была уверена в моей победе на конкурсе в институт. Немного погодя мы встретились с литератором, и мама откровенно поморщилась. Пожилой человек, инвалид войны, инспектор районного отдела образования - большая шишка в школе и в районе, он слегка побледнел и сказал, обращаясь к маме, как будто ходатайствовал за меня: "У Полины сочинения получаются замечательные". Он уже знал или догадывался, что мама отводила русской, да и не только русской литературе и русскому языку, очень небольшое место в моей жизни, почему-то глубоко уверенная, что денег на этом предмете не заработаешь, а вот на английском языке да еще с математикой - будешь просто грести лопатой. Мама просто не понимала тогда, что в новое андроповско-брежневское время всё решали связи, блат да еще "пятая группа инвалидности", как тогда называли пятый пункт - национальность во всемогущей анкете по приему на работу либо в высшее учебное заведение. В известном анекдоте ответ на этот вопрос был таким: "Что Да, то Да!", как будто спрашивали "Еврей ли вы?" Так что забегая вперед можно сказать, что мамин странный выбор этого насквозь кэгэбэшного вуза был для меня большим несчастьем и символом личной трагедии, ибо несмотря на блестящее языковое образование меня "брали" только туда, куда я меньше всего хотела пойти - в обычную, и даже не английскую школу, как будто мало было в Москве дневных, вечерних и заочных педагогических факультетов, готовивших учителей специально для средней школы, а меня-то мама пихала на переводческий, да еще с прикладной лингвистикой, то есть с информационном поиском и машинным переводом, о котором почти везде, за исключением инъяза и Университета, и слыхом не слыхивали, так что работу приходилось находить почти что чудом. Только через сорок лет после окончания института я познакомилась с живыми воплощениями настоящих работающих информационно-поисковых систем - с Яндексом и Гуглом, почти счастливая, что их, т.е. ИПС, все-таки удалось реализовать на персональных компьютерах, а меня-то обучали на компьютерах первого и второго поколения, громадных пугающих машинах, совершенно не приспособленных для решения такого рода задач и моих изощренных алгоритмов. Программисты в тех отделах, в которых я работала, делали вид, что что-то делают, но даже в конце 80-х у них не получалось почти что ничего.
       Итак, встретив литератора, несмотря на его честное и почти безнадежно робкое замечание, мама посмотрела на него свысока - мол, и не уговаривайте! И произнесла, небрежно кивая: "А Полина будет сдавать и сочинение, и устный русский, и литературу при приеме в инъяз". Литератор понял, что дальнейшие уговоры тщетны, вздохнул, откланялся и побрел дальше. Если бы он знал, что приемный экзамен по устному русскому и литературе станут величайшей пыткой и позором всей моей жизни, когда четыре толстые, отвратительно грубые и взъерошенные тетки словно пытали меня, издеваясь, кривляясь и перебивая, перетолковывая меня на каждом слове и поставили "твердую" тройку, лишив меня необходимого полбалла для приема на отделение прикладной лингвистики переводческого факультета...
       Благодаря маминым усилиям - она добилась приема в министерстве образования, как делали многие родители - я "устроилась" на заочный, а потом - из-за моих отличных отметок плюс большого отсева на дневном, я без потери года догнала "свой курс" с досдачей пяти экзаменов и семи зачетов. Об этом я жалею и по нынешнюю пору, потому что неприятней однокурсников для меня, девочки из неблагополучной еврейской семьи, трудно было сыскать - пожалуй, только МГИМО было пострашнее, но туда попасть, слава Богу, никаких возможностей даже у моей изобретательной мамы не было. Но там не было и математики, поэтому и разговаривать было не о чем.
       Годы меня сталкивали с людьми пострашнее нашей бывшей классручки, накопленные переживания привели меня к тяжелой болезни, которая от невезения и полной безнадежности только усугублялась с возрастом. А с классручкой "класс" начал встречаться у нее дома, особенно тогда, когда муж ее умер, а она сама вышла, наконец, на пенсию. Произошло это на изломе лет - в конце восьмидесятых и в начале девяностых. Встречались успешные и бывший классный актив, то кажущееся молчаливое большинство, которое поддерживало ее в нападках на "индивидуалистов". Таких было не так уж много, но и не мало.
       Мои жизненные обстоятельства стали меняться. В 80-х ценой болезни я окончила заочную аспирантуру Института языкознания Академии наук и защитила кандидатскую диссертацию вопреки всем тем, которые хотели лишить меня этой возможности, а таких было немало, и за ними была сила. И хотя в Академии наук меня, естественно, не оставили, но резко повысили зарплату на работе и приравняли к старшему научному сотруднику. В конце 80-х вверх пополз мой брат, а я снова стала сдавать от неустроенности и непонятности окружающего меня мира, включающего, прежде всего, мою стареющую, болеющую, но по-прежнему сильную духом и властную мамашу.
       В 90-х я много пила спиртного, много писала, то болела, то выздоравливала, но работы, за которую бы платили, катастрофически не было, а все "отсидки" закрывались одна за другой за полной нерентабельностью. Зато стал возвышаться мой брат, который еще в пору кооперативов открыл свою фирму и она процветала. Я, как говорили мои в прошлом закадычнейшие, а теперь почти недруги, стала жить "за его счет", а как теперь говорят, как писательница, поэтесса и художница приобрела своего спонсора и покровителя, без которого многие работники искусства сейчас просто бедствуют или вовсе не живут. За его счет я в 1996 году выпустила довольно толстую книжку прозы, которую готовила и собирала и во время работы и после работы лет восемь или даже десять. Книжка неплохо распродавалась и, забегая вперед, замечу, что в начале нового тысячелетия она была приобретена тремя американскими университетами.
       Обо всем этом я хотела доложить и, может быть, даже похвалиться на одном из классных сборов у стареющей классручки. Ведь рассказывали другие, что кто-то стал банкиром, кто-то стал главным инженером предприятия, что кто-то защитил даже докторскую. На последнее я на собрании у классручки в 1998 году, т.е. через 33 года после окончания школы возразила довольно громко, что хоть я и рада за свою бывшую закадычнейшую (Боже, как мне за это от нее досталось позднее), но все же она, как наследная принцесса, имела отца - профессора по той же специальности и мужа - профессора, работавшего с ней на той же кафедре. И кстати ввернула, что я "безо всякого блата" защитила кандидатскую по языкознанию и выпустила книжку, которая хорошо продается. Мне показалось, что мой скромный жизненный подвиг был недооценен, и раз о нем молчат другие, то стоит немного перед старыми, а, может быть, бывшими друзьями и, во всяком случае, не врагами, рассказать о себе самой. Что тут началось. Одна из бывшего классного актива слегка повертев книжку, брезгливо отодвинула. Другая из бывших закадычнейших, лишенная прошлого громадного влияния на меня, обедневшая наследная принцесса из художников, при слове "отец - профессор" решила, что я посягаю на добротность диссертации бывшей другой закадычнейшей, тогда как я только имела ввиду, что если упомянутая мной дама делала научную карьеру БЛАГОДАРЯ людям и обстоятельствам, то я - научную и литературную ВОПРЕКИ всем, да и что скрывать - и ИМ в том числе. И это я поняла сразу же, потому что бывшая закадычнейшая в присутствии классручки и классного актива "понесла" на моего братца, якобы виновника всех моих успехов. Она кричала, что он дармоед, душегуб и кровосос, что он тянет из своих подчиненных все жилы, что он платит им нищенскую зарплату и прочее по Ленину и по Марксу. Ее слова говорили мне лишь о том, что мой брат и я - нувориши и выскочки, которых просто нельзя ровнять с "настоящими" наследными докторами наук, писателями и художниками. Она устраивала скандал, нисколько не жалея классручку, которая внимательно вслушивалась в нашу словесную перепалку. Ей было уже много лет, она болела раком и делала уже не первую "химию", но была еще крепка, памятлива и сильна духом - поэтому нас и пригласила. Я, бледная и нервная от наскока и агрессии, которой обернулся мой рассказ о себе, на миг забыла о классручке, встала и вскричала, что мой брат добр и вовсе не кровосос, что он оплачивает пребывание в больницах всех своих сотрудников, а меня клал в больницы пять раз, пока мне не поставили диагноз... Я бы еще что-то добавила, но для классручки и этого оказалось достаточно. Она поднялась из-за накрытого стола, который приготовила для нас, - прямая и величественная. "Женя, Боря, - приказала она твердо, - уведите ЕЕ, пожалуйста" - указала она головой на меня. И тут меня, красную и дрожащую, под руки подхватили как бы два дюжих и сильных, хотя и немолодых "санитара" и повели к выходу, небрежно меня одели и вывели на свежий воздух под полное молчание всего актива класса. Очевидно, все считали, что я заслужила такое наказанье, потому что, как и 33-34 года назад, зарекомендовала себя индивидуалисткой и ВЫСКОЧКОЙ, они словно мне говорили, что, хотя, может быть, во внешнем мире что-то изменилось или продолжает меняться, то в нашем классном коллективе, мудро воспитанном нашей классручкой, к счастью, не изменилось ничего, а зазнаек и выскочек, у которых по любому вопросу есть своя точка зрения, следует просто удалять из коллектива хотя бы на время, чтобы они знали свое место и не задавались.
       Меня удалили из коллектива, но, как я уже догадывалась, опять временно, просто чтобы проучить. Через полгода позвонила та, которая дала всем понять (и все поняли правильно), что мой выскочка- брат - гад и ничтожество, а если я заделалась писательницей благодаря его деньгам, то есть издала книгу за его счет, то я тоже ничтожество, и в этом-то качестве класс готов меня видеть вновь на поминках славной классручки, которая умерла после неудачно проделанного сеанса химиотерапии. Бывшая подруга сообщила новость и приглашение вполне подобающим моменту умиротворенным голосом, видимо с явным удовольствием вспоминая ту взбучку, которую устроила мне покойная с ее легкой руки. Но я уже опять тяжело болела, лечение казалось мучительным и бесконечным и ничто не мешало мне думать с некоторым даже садомазохистским удовлетворением, что я опозорена перед классом и изгнана из него в последний раз и, наверное, навечно.
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Слуцкина Полина Ефимовна
  • Обновлено: 17/02/2009. 117k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.