Смирнов Сергей Анатольевич
Железные лавры Рюрика

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Смирнов Сергей Анатольевич (sas-media@yandex.ru)
  • Обновлено: 23/10/2017. 594k. Статистика.
  • Роман: Проза
  • Иллюстрации/приложения: 1 штук.
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Однажды Византия чуть не вышла замуж за империю Карла Великого... Эта необычная по сюжету и форме изложения история переносит читателя в первые годы IX века, когда решалась судьба Европы. Герой романа - послушник одного из константинопольских монастырей, посланный настоятелем в Италию. Удивительное течение судьбы сталкивает послушника и его неожиданных спутников - датского ярла и кельтского бродячего певца-барда - с сильными мира сего, Карлом Великим и византийской императрицей Ириной, а затем и вовсе уносит на далекий север, в Гардарику, в новгородские земли. Как в человеческой жизни совмещаются Промысл Божий с Божиим попущением - этот вопрос и становится главным для героя романа, ставшего свидетелем ключевых событий того века.Ключевые слова: Рюрик, Византия, Карл ВеликийТЕКСТ НА БУМАЖНОМ НОСИТЕЛЕ ЕСТЬ В КНИЖНЫХ МАГАЗИНАХ

  •   
      ЖЕЛЕЗНЫЕ ЛАВРЫ РЮРИКА
      Путешествие в главах
      
      Разумею посвятить главы пройденные не князю человеческому, но башне Силоамской.
      Ибо сказал Господь: "Или думаете ли, что те восемнадцать человек, на которых упала башня Силоамская и побила их, виновнее были всех, живущих в Иерусалиме?
      Нет, говорю вам, но, если не покаетесь, все тáк же погибнете" (Лук. 13:4-5)
      В тени башни Силоамской и пребываю благополучно
      от утробы матери своей до сего дня. Всем того смиренно желаю,
      раб Божий Иоанн Феор
      
      ГЛАВА ПЕРВАЯ
      На ее протяжении звери отступают, утопленники восстают,
      а мечи всплывают со дна речного
      
      Голодному зверю что эллин, что иудей.
      Молитва моя в тот ознобный утренний час да вменится мне в грех. Волков она живо отогнала прочь. Шерсть на них воскурилась кислятиной страха, угольные носы закосили прочь. Шарахнулось зверьё, будто сам Ангел, мой хранитель, незримым крылом дал всеобщую оплеуху бесовской братии. И тотчас оно кинулось грызть не меня, а ближнего моего за дюжину шагов. А тот-то не мог постоять за себя молитвой: валялся едва не бездыханный, как бедный путник из притчи Христовой, прибитый разбойниками и спасенный добрым самарянином.
      Лежал он, однако, не при дороге, а под сыпучим речным берегом, у самой воды. Чудом, видать, не скатился еще на один оборот - ликом в воду. Так бы и утоп смиренно, без горлового хрипа и плеска рук. И с бедным путником не был схож никак. Скорее с тем, кто прибил того пресловутого путника-иудея, да еще дюжину-другую прибил бы, если бы кинулись защищать беднягу. Телом обладал огромным, сырым и блестящим от железной чешуи - точь-в-точь малёк Левиафана!
      Да и мне вечерний хитон доброго самарянина был вовсе не в пору: не имелось при мне ни целебных притирок, ни вина, ни лепты для хозяина постоялого двора, а один скрежет зубовный от голода и холода.
      Волчьё, однако же, не сразу потащило новую добычу за голени или впилось в ляжки. Кинулось резво, но обступало робко и скалилось широко, чуяло еще не усопшую опасность. Носами тянуло, не падаль ли, хоть и целехонькая, свежая, сытная. А падаль для волка, как я слыхал, - срам. Возьмётся лишь от рокового голода, вроде моего, и когда никто его не видит.
      Трус я от чрева матери моей. Паука, собаки, густого мрака, хворостины наказания пугался сызмальства так, что тотчас весь в поту, и страх фонтаном до небес. Однако небывалый трус. Испугавшись и столбняком преодолев недолгие мгновения, после пру на страх, как лошадь на боль, тщусь задавить собой хищника, вцепившегося в холку. Проглоченный страхом, как Иона китом, очумело рву киту кишки, бездумно надеясь выйти не позорным калом и жидкой перстью, а хоть бы и жалким подобием не самого Ионы, а его сандалии. Сколько раз отцовы слуги искали меня по ночному Городу и знали, где найти - в самом тёмном закоулке. Там, растеряв все чувства, я молотил кулаками самую густую утробу мрака - и злодеи градской ночи вкупе с прочим дурным людом не трогали меня, обходили, опасаясь одержимого неким особо лютым бесом. Сколько раз давил я пауков на стенах лбом, разбивая голову в кровь. Сам кидался на рычащую собаку, соревнуясь с ней в бешенстве. Поднимал хворостину, брошенную и отдыхавшую от побоев, и хлестал ею себя по голому, и без того уж разлинованного краснотою заду. Так добивался боли превыше и злее прежней, законной. Слуги отца мною гордились.
      Сам отец не видел во мне одержимого. Однажды даже прогнал в сердцах знакомого иерея, упрямо благодетельствовавшего даровой отчиткой. Отец всегда улыбался тихо, едва заметно. По его словам, он до самой женитьбы был таким же, как его младший отпрыск, а потом само прошло, когда он преодолел три последних страха. Один - перед девицей, чья красота лепила его немым истуканом. И он попёр на любовь, как лошадь на боль, давя страх, вцепившийся в сердце. Два своих последних страха - перед истинной болью и смертью - отец выжег в себе каленым железом. Так он говорил и показывал на себе самом. В тот давний день горели на главной площади Города деревянные стога, сложенные из икон, что ищейки василевса разыскали, выковыряли по всему царству. И вот чудо: огненные пирамиды стояли без дыма, эфир над ними звенел колоколами далеких храмов, недостижимых земными путями. И сам огонь, как передают с тех пор от уст к устам, когда переварил древо с красками - как раз пред тем, как кануть в ничто с почерневших камней площади, - вдруг обратился на все стороны света образом Богородицы. Тот образ, слепивший взоры, увидели все иконопочитатели - и явные, уже не опасавшиеся мученичества, и тайные, его опасавшиеся.
      Отец был среди последних. При василевсе-иконоборце он был вне подозрений, но страшился держать хоть одну икону даже под подушкой, как это делала в бытность свою еще невесткой василевса наша гордая царица Ирина. Вечером того давнего дня отец сам вырезал на железной пластинке любимый из образов в зеркальном отображении, а ночью раскалил пластину докрасна и, взяв щипцами, впечатал себе над левым соском. Пластину же расплавил, а позже распустил и скрутил в цепь для нательного креста. Одежды важного вельможи были надежной бронёй, но второй женой отца стала угроза, которую он полюбил. Та "вторая жена" и спасла отца, когда на трон взошел сын Льва Хазара, Константин, а на самом деле - его мать, дальновидная афинянка Ирина. Отец, верный слуга ушедшего в прах василевса, впал в немилость. Его оклеветали, обвинили, схватили, раздели перед казнью, а уже через час он сидел на прежней должности и даже с наградой.
      И вот там, у реки, кинулся я. Куда? Прямо на клыкастых. Махал на них руками, словно был вороном, что спешил отбить лакомую палую плоть в пользу своего голодавшего второй день чрева.
      Молиться забыл.
      Может не молитвой, а осьмидневной телесной вонью, годной посрамить и Лазаря четверодневного, все дальше отгонял я хищное, а потому чистоплотное зверьё. На этот раз, прежде чем отбежать с показной ленцою и усесться шагах в тридцати в ожидании новых человеческих глупостей, глянули на меня все четверо в один колкий взор, густо сморщили переносицы и поворотили морды в стороны. Любитель потеть при всяком живом впечатлении и мысли, не мылся я ни на корабле, разжеванном бурным прибоем, ни после на истинной тверди, брезгуя зябкой и мертвой зимней водою. Когда-то и сам отец морщился так же, как эти серые, и гонял меня, потливого, в баню по три раза на дню.
      И вот громоздкий малёк Левиафана предо мной, у ног.
      Хорош улов, да невольный и тяжелый не в меру. Весом эдак три эгинских таланта, никак не меньше. Опустился к нему, надумав приложиться ухом не к груди, затянутой в густую кольчугу, а к ноздрям. Жив ли, дышит или только-только отошел, еще алея щеками, как зимний закат? Тогда бы над ним на исход души прочесть - а вдруг крещеный. А нет - и для себя отходная сгодилась бы в виду не менее голодного зверья. Прислушивался к чужому дыханию ухом и самой кожей на ухе, приглядывался к волкам тем временем, а сам думал: нет, вряд ли крещен.
      Какой-то неведомый великан, всем обликом своим с того страшного стылыми бурями севера, где родятся только такие вот крепкие на любой напор, их катапультой не прошибешь, и с раскалёнными банными камнями в утробе живые столпы. Потому и не страшны им ни мраз, ни голоть, ни снег. С того закатного севера, коего и апостол Андрей посторонился как убежища не людей, а чудовищ и допотопных титанов, происшедших от падших ангелов. А по прямой, грозной стати даже в такой беспомощной лёжке, по долгим, свитым волосам над высоко выбритыми висками и затылком, по искусно и богато наколотым на тех белых, костяных висках крученым драконам, по золотым ошейнику, запястьям и кольцам на руках и, наконец, по поясу со златой пряжкой - еще и знатный не в меру для этих диких горных мест. Уж не ярл ли какой убитый, валькирией уроненный - слишком тяжел оказался по пути в Валхаллу?
      Смущали только синеватый, с багровой ссадиной бугор на лбу и общая, ровная сырость, пропитавшая большое тело от макушки до носков обуви из плотно сшитой шнурованной кожи. Первое было легко объяснить: веский след от падения на камень. Или просто от падения с неба на землю, из когтей валькирии. А второе - такая сквозная сырость - в разумение мое не пролезало. Дождя, слава Богу, не было третий день, хотя тучи клубились низко, и выжать из них воды можно было на полпотопа. Лезла в мой подмерзший рассудок, хрустя им, небывальщина дурнее валькирии: великан не упал тут же с берега, а чудесным образом принесен с дальнего поля битвы и бережно уложен в это место излучины самой рекою, что, охмелев перед зимой от обильных дождей в горах, горбилась, шаталась от берега к берегу и шумно пускала на твердь пенную слюну. То же, как ясно видел я, пока напрягал ухо, уже собирались вскоре делать волки со своей слюною - долго их не удержать, дождутся не своей голодной дрёмы.
      То была последняя ясная мысль, убежавшая к волкам.
      Шею мою вдруг стиснула сила кузнечных клещей, сомкнув пальцы-зубья на самых хрупких позвонках. Полвздоха холодным камнем упало в мою утробу, а вторая половина забилась в гортани пойманным воробьём. Глаза защипало горячей мутью, и потекла она вниз, прямо в необыкновенный, сивый взор левиафанова малька.
      - Кто ты? Тела обираешь, чёрная вонючка? - прохрипел великан на данском наречии.
      Не ошибся в нем.
      И наречие его, слава Богу, мне было известно: во Дворце, при Порфировом триклинии , стоял отряд наемных данских стражей - тоже белокурые, русые великаны на подбор. И наречие их, как всякую загадку, мне очень хотелось разгадать. А они от скуки не поскупились для чернявого мальца.
      Но как ему мог ответить, постоять за себя вслух, если даже самая крохотная буква не могла протолкнуться звуком из гортани?
      Стараясь не дернуться, ибо хватка невольно сжалась бы сильнее и сломала бы мне кадык, а железные пальцы - самую верхушку хребта, стал тыкать перстом в сторону и часто-часто моргать левым глазом. Уловка удалась: хватка чуть ослабла.
      Тогда и отрыгнул я на данском наречии одно слово:
      - Волки!
      И тут же с жадностью втянул в себя до самого крестца весь воздух округи, еще бы и руками придержал не влезший остаток. Изо рта великана пахло сырым мясом, как из пасти матёрого, откормленного охотничьего пса - вот было еще одно объяснение робости хищников помельче.
      Он оттолкнул меня в шею и выворотил свою голову, куда я показал. И как только он резво встал и притопнул, берег сам качнулся волной, и сверху покатились, зашуршали к его ногам камешки и струйки песка. Наверно, покатились бы и лавины с ближних гор, утопавших в тучах, топни он крепче.
      Волков тоже подняло на все их четыре, а в сумме шестнадцать лап, любопытное недоумение.
      - Где мой меч? - спохватился великан, покрутил головой и помахал руками у пояса, будто тщился нащупать оружие, ставшее невидимым. - И щит?
      Я успел отойти на взмах его чудовищной руки, чтобы не достал сразу насмерть, но и не дальше, дабы вправду не показаться хитрым и упорным мародёром.
      - Верно, где-то на дне, утонул, - сделал предположение, робко отводившее от меня всякую вину, а для верности указал перстом в сторону речного дна. - Если так, то щит, ясное дело, уплыл.
      - Где, видел? - весь повернулся ко мне великан, но тоже не подошел, а только наклонил голову.
      И голова его даже издали тяжко нависла прямо надо мною, как кривая верхушка скалы, с коей свисают корни дерев.
      - Нет, - честь по чести признал я, воодушевившись тем, что первая монета доверия получена. - Тебя, славный воин, видно, отнесло рекой на излучину, а меч остался там, где ты оказался в реке, славный воин.
      Новое предположение мне самому виделось, пусть и своевременной, но явной глупостью, что влезла в голову раньше, а пригодилась вслух только сейчас: как даже вспучившаяся и мощная река могла нести и вынести где-то такую тушу, еще и завернутую в кольчугу с вязкой в мизинец толщиною? Однако и впрямь подействовало: великан стал задумываться, выжимать из памяти излишнюю влагу и глядеть вверх по течению. Про волков он будто забыл. А те стали принюхиваться к земле в нашу сторону, будто вообразили делать к нам быстрый подкоп и так взять говорунов врасплох.
      - Меня вытащил ты? - вопросил вдруг великан, и взор его серо-синих, поистине сивых глаз, потёк на меня, как свет закатного зимнего неба из-под бровастых туч.
      - Ответить не трудно, - вспомнил я манеру северного ответа на всякий, даже невозможный вопрос: - Кто я, разве Беовульф, чтобы вытащить такого грозного, в три бычьих веса (тут я загнул, лести ради, хоть и несильно) красавца из такой реки, что и трех быков унесет, как щепки? Бог был к тебе милостив, ты у Него на самом виду.
      - Ты колдун? - будто не услышав про милость Бога, вопросил великан.
      Слова "монах" можно было не произносить, он бы, верно, не понял, да и не знал я этого слова по-дански.
      Ответ мой был:
      - Жрец.
      И вмиг от такого слова я возгордился куда выше собственного роста. Но Ты, Господи, так же в единый миг окоротил гордеца.
      - Жрец... - усмехнулся великан. - Мелковат. А что дрожишь? Не вижу, чтобы ты волков страшился, иначе бы пятки твои отражались на облаках. А меня уже опоздал страшиться.
      - Из пределов Второго Рима я, а здесь совсем не жарко, для нас так просто Тартар, - отвечал ему. - Вот не догадался взять в дорогу одежд потеплее.
      То было истинной правдой примерно на одну треть, потому как мой подбитый верблюжьей шерстью плащ недавно стал добычей моря.
      Вдруг весь чудесно преобразился предо мной великан, рот я раскрыл.
      Нет, одежды его не стали белыми, как снег, уже грозивший валиться с зимних небес, а лицо не просияло небесным светом, ведь всяк человек ложь. Однако ж близко к тому - лицо великана всё озарилось таким небывалым для грозного воина добродушием, граничившим с беззаветной добротой городского дурачка, что даже округлилось, напоминая теплый хлеб из печи, а сивые глаза стали крупными сладкими изюминами, в него вдавленными. Я сглотнул голодную слюну от пришедшей на поэтическую сторону ума неуместной метафоры.
      Внезапно догадался, что он ненамного старше меня. Мне в те уже далекие дни, с отдания Успения, пошел девятнадцатый год, а ему самое большее, с каких-то календ его народа, - двадцатый.
      - И тут ответ нетруден, - совсем иным, голосом слегка подвыпившего близкого друга проговорил великан и показал такое здоровье небывало белых зубов, что можно бы смело пророчить ему сто лет жизни, если не полезет в чужую, подлую драку, где норовят бить со спины. - Есть чем отблагодарить жреца неведомого бога.
      Он повернулся ко мне тылом, так одарив меня уже не медной, а серебряной монетой доверия, и двинулся навстречу волкам с такой весомой, спокойной и неторопливой решимостью, будто собрался расспросить их дотошно, где ближайшие селения, таверны, да и просто потолковать со зверьём по душам о здешней жизни. Я невольно пристроился следом, защитившись от всего мира его мощной спиною, и через два шага наткнулся, как на комель бревна, на его локоть.
      - Стой тут, не шевелись, - твердо повелел дан. - А то станут меня обходить, как добычу, и как раз тебя, а не меня первым за задницу прихватят.
       И усмехнулся, будто конь фыркнул.
      Я повиновался, наклонился вбок и выглянул. Волки уже раздвинулись и пытались, насколько позволял узкий, каменистый берег, выстроиться обходной охотничьей дугою. Получалось нескладно, местность не подходила для охоты широким обходом. Трое втопили головы, а один - видно, вожак, - напротив, поднял свою крупную голову гордо. Вот они уже двинулись, вполсилы скалясь, будто улыбаясь приятному знакомству. Наконец, крайний справа, скользнув лапой и провалившись ею между камней, словно раздосадовал и ринулся наверх. Ему удалось, едва не скатившись, зацепиться лапами за кромку обрыва и он выскочил на простор большого обходного маневра. Данский великан и вовсе не удостоил вниманием ни его самого, ни его умный замысел.
      Вот теперь, когда я оказался перед зверьем не один, а на пару с живым и грозным великаном, дело, наконец, увиделось мне опасным. Но лишь затаил дыхание и притворился столпом безгласным.
      Великан, тем временем, будто вздумал на ходу почесать бедро, полез под кольчугу, потом еще куда-то глубже в одежду - и вдруг рука его появилась наружи, сжимая внушительный, хоть и тонкий кинжал. Этот фокус словно послужил сигналом к развязке. Дан грузно припал на одно колено, как раненый в ногу, - и волки поспешили.
      Поразился стремительности движений великана. Были рык, хрип и прямо собачий визг. И вот стали судорожно биться на берегу большие клубки жизни, укутанные в серую шерсть.
      Уже когда все стихло и замерло, кроме реки и великана, продолжавших двигаться властно, я восстановил по памяти и догадкам последовательность его первых молниеносных и точных ударов. Самый первый - под выставленную и потому помятую зубами руку в подъязычную мякоть вожака. Тот кинулся вперед на сытного врага, намереваясь сразу достать чуть сбоку прямо до шеи. Жало, верно, пронзило волчью голову до мозга. Стремительный второй удар с разворотом острия в пальцах - точно в шею другому зверю, попытавшемуся перехватить вооруженную руку за плечо. Молниеносный третий, с присядкой, - тоже в шею, сверху, меж позвонков волка, уже прихватившего сзади плотно одетую и перехваченную ремешками голень. Все три удара - как быстро три раза моргнуть глазом.
      Столпом простоял я еще едва не половину часа, чуть не замерзнув насмерть. А самое бы время размять члены и разогреться, на смех дану погонявшись наверху за четвертым зверем, который, на поверку, оказался прозорливым и хитрым из всех! Но великан уже шел ко мне с тем же теплым, хлебным радушием на лице. Нес свежую шкуру, оставив позади два шерстяных серых кома и один голый багровый. Вожаку совсем не повезло.
      - Еще тёплая, полоскать не стал, чтоб не холодела, - рёк великан, улыбаясь куда теплее шкуры. - Согрейся, жрец, пока не задубела. А то сам волком станешь, когда схватит и сомкнется, следи.
      Так я стоял истуканом, и он накинул на меня шкуру. Шкура потянула меня к земле нежданной кровяной тяжестью и жаром. Дан надвинул на меня сверху голову вожака и уже не усмехнулся, а гулко хохотнул, будто немолодой жеребец заржал в гоне:
      - Вот теперь прямо жрец. Прямо наш, - и сбросил с меня навзничь голову, слава Богу, не мою, а звериную. - Прилипнет, псоглавым станешь.
      Тотчас вспомнил святого мученика Христофора, вымолившего себе такое уродство. А я и не молил, потому опять возгордился и погнал от себя беса, искренне благодаря варвара.
      - Один помог, да будет славен! - сказал он в ответ на мое слово благодарности.
      - Я молился иному, своему Богу, - не устоял я перед привычкой всегда перечить, о чем, бывало, приходилось жалеть.
      Но только - не в тот час.
      - Какому же? - искренне полюбопытствовал великан.
      Ответ был нетруден:
      - Я - раб Господа Иисуса Христа.
      С тем же добродушным видом простака дан ответил мудро:
      - Силен твой Бог, жрец, коли даже Своим рабам, не воинам и ярлам, такие сытные крошки со стола раздаёт. Если Он еще и меч поможет мне вернуть по твоим молитвам, то я стану думать. Пойдем поищем.
      Он двинулся вверх по течению, хорошо запомнив мой баснословный и даже, если подумать искушенным сердцем, издевательский домысел.
      Поплёлся за ним больше не по его велению, а по своему предчувствию, что иной надежной защиты от здешних бед не найду и надо благодарить Бога за такой дар в виде крепкого и, на удивление, доверчивого варвара.
      Вновь моему взору предстали мрачные и слепые, в тучах, горы, покрытые кривыми, как бесчисленные шипы драконов, непролазными дебрями. Оттуда я спустился недавно еле живой. Только бы не вздумал дан искать свое оружие до самого истока реки, с него станется! Так ужаснулся его простодушию и на миг похолодел в разверзнутой волчьей утробе.
      - Молча скучно, - сказал вдруг великан, замедляя шаг. - Расскажи пока про себя, назови имя. Я послушаю и подумаю, сказать ли тебе своё.
      Простодушие сочеталось в нем с варварской опасливостью перед всяким духом, способным затесаться в попутчики и погубить.
      Так наступило мое время открыться - там одному, а ныне, когда пишу, и на всеобщее позорище, если разойдется по свету моя история раньше Страшного Суда.
      
      ГЛАВА ПРЕДШЕСТВУЮЩАЯ (ПОТОМУ БЕЗ ЧИСЛА),
      вместившая в себя многие путаные пути
      
      Имя мне - Иоанн Феор. "Не сын ли того самого Феора?" - тотчас спросит всякий, чья жизнь поглощена Дворцом, как многослойной душной паутиной искушений и степеней власти.
      Да, истинно того самого Филиппа Феора, силенциария , уже при моем отрочестве вошедшего в дворцовые легенды за мудрые советы для особо шумливых.
      "А не тот ли младший сын того самого Феора?" - спросит тот, кто знал моего отца более, чем силенциария, но не видел меня. Да, истинно тот самый, какой мог бы стать семейной легендой на века, кабы не обстоятельства. Тот самый Иоанн Феор, каковой едва не в точности претворил Христову притчу о блудном сыне.
      Не в оправдание, но дабы тайное стало явным еще до Судного Дня и дабы мой старший брат знал на небесах, если Бог благословит, что я не держу на него зла, положу и эту часть моей истории на бумагу. Пусть даже ее не хватит, сей бесценной в диких лесах материи, на самое завершение моего рассказа об удивительных путешествиях.
      Имя Иоанн отец дал мне неспроста. Я весьма удивил своим еще не начатым житием обоих родителей вскоре после тайны зачатия, ибо стал баснословно поздним и нежданным дитя в нашем роду. Тридцать лет после рождения первенца Господь не давал моим отцу и матери нового ребенка - и вдруг пожалуйста: отец завершал шестой десяток, моя мать Феодора таковой начинала.
      Отец умел шутить всерьёз. "Я как будто на половину отец самого Предтечи, Захария, раз один сын уже есть, прости меня Господи, - сказал он, узнав, что супруга понесла. - Поругаем не был, в храме не служил, Ангела не видал, немотой не наказан, а по грехам не гожусь Захарии и сандалии завязывать. Но без особого промысла на столь обширном пустыре наших прожитых лет Бог дитя не пошлет. И если вновь будет сын, то, хотя вторым Предтечей ему никак не быть, пусть останется просто Иоанном в его честь и на всякий случай, а там видно будет".
      Мать я так и не узнал в лицо. Моя мать умерла моими родами, после чего мой старший брат Зенон уже не смог совладать с ненавистью ко мне. У моего отца сердце оказалось куда глубже и теплее - если в первые горькие дни он тоже, как признавался, находил в себе тёмную тень младенца, то вскоре эта тень канула в глубину и растаяла в сердце отца, как льдина в руке, если вытерпеть ее холод до конца.
      Брат, сам годившийся мне в немолодые, сумрачные отцы, стал мимоходом поколачивать меня, едва я научился крепко стоять на ногах. Самым безболезненным наказанием за то, что я пробился на Божий свет, не пожалев матери, был широкий, всем верхом стопы, пинок под зад, от коего я уставал кувыркаться. Чем больше я становился похож на покойную мать, тем больше отец любил меня. Брата же бедного одолевала ярость. Я сам нарочно лез на его сторону дома, на его нелегкую ногу, убивая по частям, как Гидру, страх перед болью своею и ненавистью ближнего моего родича.
      Но по голове брат меня никогда не бил.
      Наш дом был большой и состоял как бы из двух домов. Подросли дочери брата и тоже согласно принялись за меня, как только я нарушал границу. От их ногтей и зубов боли было куда больше, чем от широких "лопат" брата. Если бы у него пошли сыновья, мне бы, верно, не выжить вовсе. Может статься, и напротив: ведь отсутствие у брата сыновей могло обернуться для него в будущем неминучей утратой наследства, теперь грозившего обратиться в приданое, то есть чужое имущество - то предчувствие брата и могло тлеть причиной его непреодолимой злобы на моё бытие.
      Отец, тем временем, старел телом, но не духом, и когда мой брат Зенон смог смотреть поверх отца, уже не вставая на цыпочки, мы оба с отцом поняли, что главные мои беды-испытания в этом доме еще впереди. Хвала Господу, отец продержался еще долго. Сил ему придавала всегдашняя необходимость стоять, пусть и обветшавшей, с брешами, крепостной стеной между мной и братом.
      В шестнадцать лет мои страхи осмелели настолько, что я пришел к отцу и прямо сказал ему: я знаю, у тебя сердце кровью обливается с обеих сторон, довольно, отдохни. И смиренно попросил свою часть наследства.
      Отец долго смотрел на меня, по обыкновению, тихо улыбаясь. И вот сказал загадочно:
      - Попробуй смочь от альфы до омеги.
      Я и не знал тогда, что свобода возрастает из двух разных семян, никогда не лежащих вместе в одной суме. И если выбираешь то семя, которое придется долго поливать и удобрять, мучительно взращивать и оберегать, тогда от одного семени получаешь много плода, дающего жизнь. А если выбираешь то семя, которое, едва брошено в землю, сразу готово полыхнуть в самое небо и раскинуть над тобой ветви с соблазнительными плодами, получишь из них сок белены.
      Я вышел за ворота и задохнулся от накативших на меня сил в один день исполнить все свои тайные, порочные мечты. Не нужно было ходить далеко, в чужую страну, чтобы в мгновение ока расточить все имение. И не нужно было дожидаться великого голода в той далекой стране, чтобы скукожилась и усохла сама душа до самого хребта покаяния. Я жил в великом Городе. Довольно было перейти площадь, углубиться в узкую улицу и свернуть налево, в квартал безбрежных телесных утех. В Городе путь в преисподнюю был не долог и не - в пещеры и провалы, а - вымощенной дорогой по лёгкой поверхности грешной земли.
      За три месяца я познал чреду всех порочных, втайне и по плотской подсказке духов тьмы самых вожделенных земных радостей и удовольствий. Спустя три месяца уже, казалось, всеми порами тела источал я холощеное и остывшее семя, а удом - прокисшее в утробе и потерявшее кровяной цвет вино. Распиши я свой размах во всех красках своему праведному брату-семьянину, так брата моего, верно, вырвало бы от отвращения и зависти. Всё опротивело вдруг, в одночасье - вместе с истощением средств и самым жестоким из всех пережитых похмелий. Этот жгучий тёмный туман один из известных философов Города, с коим мы выпили на пару озеро самого дорогого фалерно, называл на латыни abstinentia и еще "высшей формой покаяния философов".
      "Ибо, - утверждал он, - abstinentia является наглядным провозвестником адских мук. И как пьяница в этом состоянии мучается по отсутствию вина в своем организме, а приняв его вновь, только поднимает издали скорую и еще более безжалостную волну новой муки, так и человек, привязанный к земному, ко всем земным попечениям и соблазнам, как к вину, по смерти будет испытывать самую жестокую абстиненцию, не имея возможности ничем унять ее хоть на миг. Духи тьмы будут подносить ему иллюзии, призрачное вино, он будет жадно глотать его не глоткой, что сгнила уж, а самой душою, трепещущей подобно пеплу на жарких углях. И его загробная абстиненция будет только расти, повышая степени мук. Иными словами, стоит в этой жизни однажды пережить по первому разу безнаказанную абстиненцию, дабы вовремя постичь: она - лишь крохотная искорка, жгущая плоть и душу, по сравнению с бескрайней геенной огненной - abstinentia perpetua, червём неусыпающим и огнем неугасающим". Он продолжал пить, словно проверяя наглядно, сможет ли по-философски вынести муки вечные.
      И не было никакой последней нужды, как у того издержавшегося блудного сына из притчи, переходить с поросёнка, фаршированного сливами, чесноком и фисташками, на рожки-бобы, коими того же поросёнка откармливали. Ведь я жил в великом Городе, был его плоть от плоти. Достаточно было перейти улицу и подставить свой девственный зад клиентам дома, что изо всех окон дымил грехом как раз напротив того изысканного блудного вертепа, где меня принимали и уже полюбили, как сынка, самые прекрасные, чистоплотные и дорогие блудницы Города.
      Я не пошел в дом напротив.
      Из глубины воззвал я к Тебе, Господи. Из глубины мук, со дна коих все радости и попечения земные выглядят в истинном свете: разделанными до зловонных потрохов. Сама жизнь земная - похмелье Адама после грехопадения. Пронзающая нас из рода в род абстиненция по раю. Но не забуду, Господи, что не в силах был воззвать к Тебе из глубины, если бы Ты Сам не призвал меня Святым Духом Своим, проникающим, не мерцая, и в адские глубины. То было дно, от коего еще можно было оттолкнуться, устремившись за вздохом вверх, к свету. Там, на дне души, я внезапно прозрел, как люблю отца и как жалею брата, окованного благополучием жизни и стиснутого по уши бородою, которая не дает ему улыбнуться и которой можно без труда чистить рыбу. В преисподней дна нет, уже не оттолкнёшься.
      Меня отпаивали кислым молоком с огурцами и луком, приводили в чувства в нашем блудном вертепе все три грации: Аглая, Ефросина и Талия.
      И уже на третий день я вправду начал изобильно ликовать, согласно их именам, грезя о том, как приду к отцу, не возвращаясь. Брошусь перед ним на колени, обниму его ноги, попрошу за всё прощение, но отнюдь не попрошусь в свинопасы, а сам подарю ему напоследок, перед уходом, купленного на последние отцовы деньги фаршированного поросёнка, коего так баснословно умеют делать только в одном месте великого Города - на кухне блудного вертепа, уже ставшего родным.
      Так постиг, Господи, что истинное покаяние может изменить все знаки и смыслы прошлого.
      Вот разбойник, взвешенный одесную Тебя, на другом, отнюдь не животворящем кресте, украл-таки рай у всех праведников.
      Там, на дне, я лишь однажды и навсегда постиг, что правда Твоя, Господи, может быть страшна более праведнику, нежели грешнику, и лучше первому не знать ее на земле, дабы не потянуло его ненароком вешать жернов себе на шею. Ибо слаб всяк человек и метит лишь в награды.
      Не поспел к подвигу, отец сам призвал меня. Он знал, где я. Силенциарий легко узнает обо всем, что делается в великом Городе, за стенами Дворца, тишина нашептывает ему новости. Гонец сказал, что отец сильно захворал. Я поспешил, забыв о подарке, да и дожидаться на кухне, пока он подойдет, было уже некогда.
      Отец умел удивлять всерьёз. Он еще не был при смерти, но лицо его казалось потемневшим и свинцово-бледным, будто он, нагнувшись, смотрел в глубокий колодец. На столе был распластан тот самый поросёнок, который словно выскочил из моего сердца, далеко обогнал меня, домчался до дома и устроился так, как я и мечтать не успел.
      - Такого хотел? - вопросил меня отец, принимая в нашем домашнем триклинии.
      Остолбенел я, колени не гнулись, притча не выходила ровно. Только кивнул дурно и пошлёпал губами:
      - Ты пророк, отец.
      - Пророк из дворцового вертепа, - уточнил по-своему отец и беззвучно, как и положено силенциарию, рассмеялся.
      А потом добавил, по обыкновению, загадочно:
      - Ты не принес "омегу", я знаю истинно, пройдя свой путь. И я рад, что ты остановился на несколько букв раньше, отчего твоя "омега" в должное время возымеет иное значение с "альфой" заодно. Буквы вырастут, как и ты.
      Он помолчал, давая моему недоумению расплыться в обещанный стыд.
      - Прости меня, - сказал он, и у меня из глаз брызнули слезы. - Завтра я отдаю свою должность Зенону, всё уже благословлено. Ты вожделеешь к будущей семье?
      Каждое слово отца ошеломляло меня в тот сокровенный час. Мое лицо обратилось в восковую дощечку, на коей можно было и с десяти шагов читать мои судорожные мысли. И ещё - писать последние, а значит, главные отцовы веления.
      - Тебе нравиться любить женщин? Сколько их было там у тебя, сколько успел до ломоты и онемения чресл? - продолжал он, как по Книге Совестной в последний день, вопрошать меня, отнюдь не рассчитывая на мои поневоле лживые ответы. - А если одну? Всю свою жизнь? И порой через силу? Семья - благословенное укрытие. Но не здесь для тебя. Прости брата своего, не отпускай его на дорогу Каина, когда меня не станет. Ты понятлив. Но и я кое-что подумал за тебя.
      В те мгновения вспомнил вдруг: там, в блудном вертепе, грации легко терпели колкий запах моего трепетного пота. Они умащивали меня какой-то чудесной мазью, которой могли бы позавидовать и египетские цари-покойники, а я-то был живой. Но мне самому, как ни странно, был невтерпеж запах моих чресл, наполненных поруганиями, собственных извержений, я стыдился их, давя в себе тошноту и даже не мечтая об избавлении от нее. Что-то во мне было не так, как должно было быть во всех иных завсегдатаях вертепа и, возможно, самой земной жизни.
      - Зато ты так любишь слушать чужестранную речь, что запросто глотаешь ее целиком, как пеликан рыбу. Значит, любишь далекие странствия, еще сам не ведая о том, - продолжал мой прозорливый отец. - Я говорил с настоятелем Обители. Он готов принять тебя. А ты будешь ли готов?
      В тот же миг я очень испугался геронды Феодора, духовника моего отца, всей нашей нелегкой семьи, и настоятеля главной Обители Города, стоявшего как столп и утверждение истины и вот - ожидавшего меня. А заодно устрашился и монашеской рясы, уже скользившей мне навстречу, подобно потерянной и вновь обретенной тени. Так испугался, что тотчас же выпалил "Да!"
      Отец потянул носом:
      - Тебя научили пахнуть по-другому. Невольным искусом. И это тоже пройдет, как говаривал Соломон. Не глотай слюну. Иди ко мне. Кайся, как воображал, а потом закусим. Покаяние - крепче всех вин.
      Он тяжело поднял тело, от коего так устал.
      Я сделал шаг вперед и опустился, обнял его колени, уткнулся лбом в его уже рыхлое, дряблое чрево. Сделал так, как и воображал, все мое пресыщение грехом вышло постными слезами на его хитон. Необычайно легкая, не тяжелей гнезда коноплянки, рука легла мне на темя. И о, чудо! На миг я вспомнил себя в утробе матери, в сердцевине текучего, ласкающего теплом веретена, и дыхание мое пропало, как там. Под рукой отца можно было дышать самой кровью.
      - Внезапно захотелось мне ныне, а не в молодости, - передавала отцова рука мне прямо в темя почти неслышный голос лучшего в истории Дворца силенциария, - пойти и расточить свое имение и семя с блудницами. В молодости было некогда. Должно быть наоборот. Но если расточу теперь и останусь пуст, к кому мне тогда идти? Отца давно нет. Только к самому Господу. Но тогда надо становиться мучеником, иного пути к родному дому тоже не станет. Но и с этим опоздал, прошло время мучеников, когда можно было очиститься одним словом в обмен на свою же очищенную кровь. А напрашиваться на мученичество даже в мыслях - великий грех. Мучеником делает Господь, Он же посылает на это силы. Давид согрешил, и Бог принял его покаяние. Все последующие беды Давида - это его покаяние, разыгранное на сцене судьбы при поддержке хора ангелов. Вот так, сын мой, я репетирую с тобой мою последнюю исповедь у геронды Феодора. Поднимись.
      Поднялся и обомлел, впервые узрев, что и я стал выше отца.
      - Слушай, сын, - продолжил отец. - Мой опыт, моя жизнь указали мне: многие наши грехи, притом и скорее - самые тяжкие, - неизбежны. Выбор даёт Господь - уже по их исполнении. И важно выбрать не только покаяние, хоть оно и меняет смысл греха. Не дешевле покаяния и благодарение. Останешься ты по покаянии благодарным Богу за искушение, обнажившее пред тобою твой грех, вскормленный гордыней, или закончишь жизнь неблагодарной скотиной. Благодарность - вторая нога, ведущая в Царство Божие... А на одной-то, может, не успеешь допрыгать...
      Таким отца и запомнил - истинным воплощением мудрой тишины, впитывающей в себя, как песок чернила, все тайны Дворца: с тонкими бледными чертами, почти безгубым, с узким, блестящим от труда острейших бритв подбородком, с колкими, солеными крупицами смеха в прищуренных - нет, не глазах, а самих зрачках. Почти не поседевшим до самого гроба. Брата я запомнил совсем другим, будто был он другого рода - тяжелоглавым, насмерть бородатым, с хмуро озабоченным лицом человека, вынужденного собираться в дальний путь на погребение не менее дальнего, но важного родственника, от коего нечего дожидаться по его кончине. Опасаюсь, что, если бы притча о блудном сыне претворилась в жизнь в полной мере, то младшего сына после смерти отца ждало будущее не сытнее свиных рожков, а то и похуже.
      - Я родил тебя в шестьдесят лет,- сказал еще отец. - Мать потрудилась тобой до смерти. И ты - Иоанн. Даже если не станешь монахом, отшельником, столпником и прочим святым, способным прославить и оправдать весь наш род на Страшном Суде, постарайся, по крайней мере, не испортить Божий замысел о себе самом. Прислушивайся к жизни телом и душою и не торопись. То мой единственный тебе наказ.
      Как мог исполнить отцов наказ? К кому мне было идти за ответом? Разве к самому геронде Феодору, к коему отец прорубил мне своим словом тропу сквозь все стены и препоны Города. Так и пошел напрямую, твердый в силе не вертеть головой и не поскользнуться ни на каком искушении, как на свежем собачьем дерьме.
      Рука геронды Федора была совсем другой. Будто нагретый полуденным солнцем надгробный камень, под который грешная душа мечтает юркнуть от всеобщего позорища и пересидеть хоть бы и Страшный Суд. Камень, обросший елейным, цветочным благоуханием летнего рая. Раньше геронда Феодор всегда молчал, слушая мои со страху такие отважные и громкие - на весь придел - отроческие исповеди, в коих рукоблудие стояло самым опасным подвигом. Он и отпускал, помимо разрешительной молитвы, молча, с единым вздохом, положив жаркий надгробный камень мне на темя. А потом в сумраке придела смотрел мне прямо в глаза взором жгучего полуденного солнца. А когда я отходил от него, в душе моей наступал такой легкий прохладный вечер, что целый месяц потом не хотелось туманить его, дразнить свою растущую плоть, сгущать тяжесть, тянущую с синего неба вниз, на больно отбивающую ступни и всю плоть гретую твердь.
      То были грехи в маленьком мешочке ниже пупка, теперь же приволок за собой гору, опрокинутую мной набок, легко влезшую острой вершиной в стены Обители и тут же заткнувшую основанием выход обратно, в Город. Не знал, с чего начать и стыдливо молчал, потому что давно потерял страх пред всяким грехом, кроме разве убийства. Вот и робел. Но в глазах геронды не увидал Ангелов с огненными мечами-мельницами, а в переносье - запертых навсегда врат Рая. В глазах геронды мерцала грусть, будто он смотрел на меня глазами моего отца. Отныне - нового отца. И он, к моему великому удивлению, потянул носом так же, как это умел делать только отец - без брезгливой прозорливости. Со знанием лекаря, вошедшего в комнату, где давно страждет и смердит еще живым больной.
      - Вот теперь, наконец, у тебя воняет душа, а не тело, - без единого обола осуждения, изрёк геронда Феодор и кивнул. - Сам-то чуешь, что не пот?
      - Чую, геронда, - кивнул, невольно подражая ему.
      И твердый, как кость персика, ком встал у меня в горле: из дому, считай, изгнан, а и здесь, в Обители, стыну пёсьей блевотиной. Кому я нужен? К кому теперь идти?
      - Врёшь, - сказал геронда и снова кивнул.
      - Вру, - признал и уронил голову, больше не в силах согласно кивать ее тяжестью.
      - Вот в этом и кайся сначала, - приступил к делу геронда Феодор, и, когда я покаялся в том, что врать люблю и умею, то продолжил опустошать тяжесть покоренной мной горы, коей я невольно гордился: - Теперь кайся в том, в чем ты уже не станешь завидовать ближнему своему.
      Геронда жег мне взором самый хребет, не опаляя шкуры. А ведь то верно! Пока я шел сюда, видел иных юных и спелых прелестниц Города и всякий раз невольно сравнивал эту и ту хотя бы с грациями покинутого блудного вертепа. И проходил мимо, ничуть не обдираясь о колючие ветви зависти к их гордым и терпеливым кобелям. Ни одна из них не могла сравниться ни с одной из граций, а уж какие, по всему видать, неумехи!
      - Беда, геронда! - повинился я.
      - Хорош уж тем, что с этого слова начал, - кивнул геронда в третий раз.
      Если бы такие слова изрёк отец, то улыбнулся бы он, как и умел только он, выщелачивая и самые стены кругом. Где была улыбка геронды? В такой неудобозримой вышине его взора, что я оробел еще сильнее, зажмурился и сказал:
      - Геронда, каюсь, но всё никак не нахожу сил жалеть. Каюсь, но не жалею. Каюсь в том, что нет силы жалеть. О грехе.
      - Покаяние как белая вершина горы, коей можно всю жизнь любоваться хоть из окна своего дома, но никогда не дойти до нее, - удивительно много слов пожертвовал мне, грешному, геронда. - Господь целует намерения. Ты собрался - и то благо, хоть монахом тебе и не быть. Ты не Антоний , а бесы к тебе могут наведаться те же. Хоть такой чести радуйся и молись, чтоб они даже издали на тебя не поглядели. Всему свой черед.
      И вдруг горы за моей спиной не стало. Геронда Феодор рассыпал ее песчаной поземкой до самого моря. Хоть сейчас повернись и уходи из стен Обители на все четыре стороны. Какие еще искушения стоило искать на тех, столь малочисленных сторонах света? Пуст был исчерпанный до дна Город. Пуст, как старческая мошонка.
      - Вот и в этом кайся, - велел геронда.
      - В чем? - не уразумел, так и глядя назад.
      - Толкай-толкай камень от гробницы души, - гремели во мне, как в пустом колодце, слова геронды. - Знать, что изнутри толкаешь, уже немало. Завали им бесов, что подпирают камень снаружи. Покайся в том, что сегодня нет сил каяться, И молись. А через три дня придешь. Идти обратно недолго - от келлий заднего двора. Радуйся: привычных искушений, по коим скучаешь, но с коими тебе уже самому скучно, на этом пути репьями не подберешь. Беру тебя в послушники, как на вечное поминание.
      Геронда Феодор замолк и вдруг посмотрел на меня, будто стоял перед ним уже не я, а некто, кого он видит ежечасно - так смотрят на гладкую морскую гальку под ногами, а не на свежеобожженный кирпич. Стало легче дышать: казалось мне, вот душа моя, наконец, обретает место свое.
      - И вот тебе послушание, - продолжил геронда Феодор, легким дуновением выметя вон остатки моей горы и тотчас легким вздохом затворив за мной внутрь дверь Обители. - Соседом тебе будет варвар из славян. Едва не из самой Гипербореи. Продавали арабы как раба, а сами отбили его у авар. Много рук и бед прошел, по стати - каганских кровей, сразу видно. Вот он добрым монахом будет, пригодится в свою пору просвещать и увещевать своих соплеменников. Мне Господь такого таланта резвого разумения языков, как тебе, не дал. Вот и пользуйся. Тебе - три дня, чтобы усвоить его наречие.
      - Три дня?! - обомлел я.
      - Разве то малый срок, чтобы вырастить плод достойный покаяния? - вопросил геронда, и, наконец, я его увидел улыбку, словно из подкупольного окна осветившую меня, дурня, солнечным лучом. - Ох, поторапливайся, Иоанн! Вразуми тебя Господь!
      Там, на далеком севере, солнце, наверно, светит заключенное в большой сосуд из чистого льда. Так подумал я тогда, когда увидел того варвара, имя ему и было Световит. Таков и был, с ледяным отливом, цвет его кожи, его волос, его глаз. Трех дней мне хватило, чтобы расслышать: готовившийся принять Святое Крещение от геронды Феодора, он молился ночами всем богам, кои не дали ему погибнуть на подневольных путях. И на исходе правила обращался он к Спасителю, надеясь, что Господь отпустит его домой, прорубив тропу сквозь все препоны, сквозь полчища авар, леса и горы.
      - Вот пусть и молиться покуда, как может оглашенный , - на мое удивление, кивнул геронда. - Скоро лишнее само ожестеет и отпадет. И вот тебе новое послушание.
      Так стал посыльным в мир по всяким монастырским делам.
      Геронда не опасался, что я прилипну мухой к какой-нибудь мёдом или дерьмом обмазанной стене. И тем я гордился, не возгордившись, а еще - своим новым обличьем: подрясником и скуфейкой. После того, как геронда начисто вымел мою гору и причастил меня, я знал наверняка, что мне долго не захочется ничего по списку грехов, составленному апостолом Павлом и запирающему вход в Царство Небесное. Семь злейших бесов пока не протолкнутся в выметенную горницу моей души, ведомые разозлённым изгнанником, ибо все замки новые.
      С каждым разом геронда посылал меня все дальше и дальше. Так воин примеряет и проверяет на тугость и податливость руке новую пращу, заботливо раскачивая ее с пробным камнем все сильнее и сильнее. И только потом, уверившись, начинает вращательный размах. Так, видно, примерялся геронда, прежде чем метнуть мою судьбу по назначению, только ему и ведомому.
      Брата Зенона я увидел в последний раз на погребении отца. В тот день уразумел, что геронда размахивал мною не дальше одного дневного перехода от отцовой кончины. Сам отец лежал и улыбался вверх, в сквозные и ясные, без тумана грехов, небеса совсем другой улыбкой. Силенциарий, он, наконец, достиг той тишины, кою хранить радостно, как - рассвет в райском саду, а не едкий дым молчания в гулком, пустом и сумрачном дворцовом вертепе, где всякий живой вздох отдается в сводах шипением змея и стоном былых теней.
      Брата вовсе не узнал и таким его не запомнил. Он свел под корни всю свою бороду. То, верно, был труд лесоруба, сводящего кедры ливанские с гор. Брат Зенон весь уменьшился. Мы оба смотрели друг на друга с недоумением. Я - на его оказавшийся узким, как у отца, мраморно бледный подбородок. Он же - на мои небрачные одеяния. Так назвал их геронда Феодор. Он отпевал отца, словно по его завету приглядывая за нами обоими и готовя приговор. Потом геронда так и сказал мне:
      - Не ходи на поминальный пир, даже если позовут, останься в одеждах небрачных. Пусть теперь мертвецы погребают своих мертвецов. - Он кивнул немного мимо моего брата, от коего я держался в отдалении, на расстоянии могилы. - А тебя отец возблагодарит за канон об усопшем, прочтенный в стенах Обители.
      Больше брата не видел. Ему не надо было просить у меня прощения за давние оплеухи, ведь я им был рад как простым и доходчивым урокам жизни. Так же видел дело геронда Феодор. А мне и вовсе не в чем было примиряться с братом, я ему отроком даже ни одной каштановой колючки под простыни не подбросил. Поистине мы были праведной семьей! Дабы таковой ее сохранить, геронда Феодор и метнул мою судьбу в заокоёмную даль, как только Зенон вошел в силу во Дворце и стал призывать геронду к себе, а не ходить на исповедь к нему в Обитель. Так повелось уже вскоре, из Зенона вышел, казалось тогда, славный царский силенциарий и слуга престола. Не то, что из его брата-пустоцвета.
      Все же геронда, на мое удивление, и в третий раз попросил меня не держать обид на брата. Он знал, что в той дали, куда он меня метнет от греха подальше, прошлое может почудиться мне дурным и неудобозримым миражем.
      - Вы с братом одного поля. Он тоже искренне кается, но не находит в себе сил жалеть, - так сказал геронда. - Жало от давнего укуса ходит по нему внутри, не давая покоя. Сей дух изгоняется только постом и молитвой. По всему видать, надобен сугубо долгий пост, а за то время всякое может случиться.
      Уразумел, что брат вместе с отцовой должностью обрел и его всеведение. Теперь он знал, что настоятель Обители не берется постригать меня в монахи. И не грех брату было полагать, что теперь геронда Феодор, по тайному завету покойного отца, таит меня на черные дни нашего рода, когда он, Зенон, скрепя сердце, начнет отдавать своих дочерей замуж. Траченная мною часть наследства превратилась для него в холодящего сердце призрака.
      - Неужели мой брат так опасается меня? - не удержался я.
      - Ты ему снишься в недобрых снах, - подтверждал мои мысли геронда Феодор, - и я сильно грешу, рассказывая тебе об этом. Пусть даже таковое признание - необязательная часть исповеди. Ведь во сне он совершает самый тяжкий грех со дня изгнания Адама и просыпается в холодном поту. Ему тяжелее, чем тебе. Твой главный бес пока стоит в сторонке.
      И вот новым послушанием мне стало дальнее путешествие, коему, верно, не суждено окончиться, как и задумал геронда в мое спасение.
      - Нынче же отправишься в италийские горы, в монастырь Силоам. - Так геронда указал, в какую сторону и на какое расстояние метнет мою судьбу, дабы изгнать самый мой дух из Города и снов брата.
      Путь мне предстоял и вправду неблизкий, а то и невозвратный, неопытного путника пугающий. Потому-то разом взбодрился, и дерзость полезла из моих уст и пор тела. Удивило само название затерянной в горах обители, о коей никаких легенд не слыхал:
      - Силоам ? Неужто, геронда, там прозревают слепые?
      - О таковых чудесах слышно не было, - стал пространно рассказывать геронда. - Поначалу обитель носила имя некого местночтимого праведника, ее основавшего. Но по малочисленности братии, бедности и последующему отсутствию чудес, тропы к обители, а она расположена высоко на горе и глубоко в чащобе, почти заросли. Обитель стала известной куда шире после того, как ее дважды на протяжении двух лет разрушало землетрясение. Второе докончило дело первого, призвав еще больший обвал горы. Под камнями погребены все насельники, кроме одного, чудом пережившего оба бедствия. Пастухи из любопытства забредали туда с лугов и весьма дивились. Тогда-то из равнинных сел, куда нечаянно скатывались вместе с камнями вести сверху, и пришло новое название: Силоам. В память о башне, а вовсе не о том иерусалимском источнике. Скоро, если тот выживший насельник, брат Августин, претерпит там до конца, не покинет развалин, исцеления и чудеса начнутся, ты зришь в корень, Иоанн.
      Ни единый мускул не дрогнул на лике геронды Феодора, пока он рассказывал мне чудную историю переименования глухой обители, привлекшей к себе не разбойников и прочих персов, а грозную стихию. По всему выходило, оставаться посреди разрушенных стен той обители едва ли не искушать самого Творца: лезть в тень башни Силоамской нарочно, поверяя степень своей греховности ее сомнительной устойчивостью.
      - Умник хуже философа, - без обола осуждения пригвоздил меня геронда Феодор, ведь я, конечно, дерзнул высказать вслух свои лукавые измышления. - Вот езжай и проверь. Там святых образов не было, там и нынче гудит в ушах у всех - от их хладнокожих кесарей до дремучих селян - эхо исаврийской ереси иконоборцев. Повезешь образ Христа Пантократора, как просил меня в сновидении брат Августин. Вот с образа и начнется там, на Западе, новая жизнь, а с ней, глядишь, начнутся и самые чудеса. Повезешь бережно, не жалея жизни, так и сам станешь смоковницей без времени года плодной. Уже достаточное чудо. А побьют тебя за святой образ камнями, примешь венец мученика, чего уж лучше.
      А еще геронда Феодор не дал мне в дорогу ни припасов, ни денег, а только власяницу и теплую верблюжью накидку, обладать коей долго Господь тоже не судил. Велел он проситься на ночлег и к столу прямо с образом в руках. И где примут с поклонением образ, там согреют и накормят, а где не примут, но и не прибьют до бесчувствия, там и пыль отрясти с порога, пока цел, а уж ветер последние никчемные пылинки сдует, когда уносить ноги злоба дня повелит. Что образ достигнет в моих руках Силоама, в том геронда, однако, не сомневался. Получалось, до самого Силоама и мне живым полагалось остаться. То бодрило мое сердце и мечты об еще не виданных землях.
      Так и благословил меня геронда, удивив напоследок еще один раз:
      - Хоть и не монах, а отправишься в рясе. Есть одна старая, залатанная, владелец уж не возбранит, а вновь постриженному ее отдавать уже негоже. Тебе в самый раз станет. Чернота - щит, коли кошеля на поясе нет. Залог нищеты. Взять с тебя нечего. Если спросят прямо, прямо и ответишь, а так молчи.
      Полагал, что дорожный рассказ-итинерарий займет целую хартию в рост человеческий, а геронда только пальцем указал - сначала на юг, потом на запад и немного севернее, а потом немного южнее. Путь показался не труднее, нежели по улицам и переулкам до Масличного рынка. Куда проще и короче, чем до блудного вертепа.
      - Сядешь на корабль Арвиния Черного, что с тремя солнцами на парусе. Найти его в порту Феодосия не труд. Дорога и еда оплачены наперед. Высадишься в Равенне. Где Тибр, там знают все. Забирай южнее, но не сильно. Тридцать или сорок миль ниже истока Тибра, брат Августин сам точно не знает сколько, не ходил. Ты найдешь. Язык и до Индии доведет. Увидишь гору раздвоенную, как верблюжья спина, там уж совсем рядом. Обитель прямо в распадке меж горбами. Господь тебя благословит, Ангел-хранитель не оставит.
      Сума при мне была-таки. Но только для святого образа. Первое мое путешествие по морю вышло донельзя удачным. Всю дорогу светило солнце, и дул попутный ветер, смачивая палубу только пометом чаек. Стояло небывалое по времени года тепло. Уж подумывал, не осмелеть ли разом, не пройтись ли по спокойным водам пешком. И лишь у самых берегов Италии внезапно поднялся сильный шторм, бросивший нас на острые камни. Выродившийся потомок Харибды хрустнул судёнышком.
      Однако никто не погиб. Все вылезли на берег, возблагодарили Бога и стали дожидаться, гадать и даже биться по рукам, сколько и какого добра вынесет и кто понесет меньше потерь. В тот час в холодной, но не насмерть, воде оставался только один горе-мореход. То я, отбившись от рук Арвиния, прилежно спасавшего меня за выданную ему герондой плату, стремился за сумой с образом, её же относило в сторону. Плавать умел неплохо. Назло брату, боявшемуся воды. Арвиний плюнул мне вдогонку и выгреб к берегу. Остальные мокрые путешественники уже тянули поочередно вино из большого бурдюка, выброшенного на берег в числе первых счастливцев, и ставили на кон, об какой из торчащих камней дурню расшибет голову, как орех. Не сомневаюсь и до сего часа, что чудеса начались именно в тот час. Спас меня святой образ. Догнал суму с ним как раз там, где она оказалась между камней, и тут же меня подняла девятая волна, перевалила через камни и пихнула в сторону берега.
      - Безумец, - сказал мне на берегу Арвиний. - Геронда так и предупреждал. Вот тебе динарий за непокрытый путь до Равенны - и шел бы ты подобру-поздорову, подальше и поскорее. Еще принесешь новое несчастье.
      Отказался от платы за неустойку, чем разъярил всех спасшихся, и они мне помяли бока. Согрели на славу.
      Вскоре удостоверился, что вовремя высадился на твердь земную, и уже не надо забирать южнее, а надо идти прямо на Запад по куда более удобному и короткому пути.
      Второй раз меня поколотили в Италии всего пару часов спустя, когда сунулся в какое-то селение со святым образом. Там, в глуши, и вправду царило стоячее эхо иконоборческой ереси. Образ был брошен селянами в огонь, а я бросился за ним и выкатился вон недурно просохшим. Дремучие италийские селяне не решились гнаться за пришельцем. Весь черный, верно, напоминал я адскую головешку, душу, вырвавшуюся из преисподней и оставляющую за собой долгий шлейф кислого пара и дыма грехов. Так стремительно и покрыл изрядную часть пути.
      У другого попутного селения голод искусил меня, и я струхнул. В дома не стучался, решив наполнить желудок во что бы то ни стало. Черный, дождался я черной ночи и забрался в свинарник, что приглядел себе издали, из дальних кустов. Там, в свинарнике, по запаху и достиг остатка стручков. И был им рад, как тот блудный младший брат по призванию. В моей судьбе все притчи вперемежку. Ту же хитрость повторил на другую ночь. Заповедь своего духовного отца нарушил, зато верной пищей начал Рождественский пост, а заодно подкопил сил подняться в гору.
      Пустой и безвидной, дикой варварской глухоманью показалась мне былая великая империя, родина моего любимого Овидия, моего любимого блаженного Августина, земля Рима, чьим гражданством противлялся своим врагам и сам апостол Павел, стремившийся молнией духа в это необращенное сердце вселенной.
      Пробирался сквозь драконью щетину в горы, в распадок меж исполинских горбов, изнемог, ободрался и возроптал. Неужто геронде Феодору было так невтерпеж посылать меня за окоём вод посреди зимы, неужто следующего лета дождаться было никак нельзя? Да хоть и в египетское бегство послать, там теплее и финики вкусные, если уж братнины немые угрозы сошлись в подобие иродовых! Так негодовал на холодной ночевке, нагребая на себя могильный холмик из палой листвы и потревоженных мокриц-скороножек. Опасался замерзнуть насмерть в этой легкой лиственной гробнице, но не замерз. В тревожном полусне чудилось: мокрицы обогревают меня своей суетой, словно бегучие искры на догорающей головешке.
      Разбудила молитва. Отнюдь не моя.
      Когда открыл глаза, то ничего не увидел, кроме белесой мглы. В горах стоял густой утренний туман, отлично переносивший все звуки, здесь спали зимние тучи. Молитва, перешедшая в псалмопение, тянулась по их волокнам, как по незримым струнам. Высокий старческий голос придавал струнам дребезжащий трепет. Чистая латынь разом убедила меня в том, что отверз мои уши, а следом и очи сам настоятель Силоама, отец Августин, урожденный римский гражданин, и теперь остается только направить стопы в этом сивом сумраке на его голос. Мог он, отец Августин, быть и за два десятка шагов, мог - и за целую римскую милю: тучные туманы искусно скрадывают протяженности звуков.
      Со всей осторожностью, стараясь не шуршать и тем не спугнуть рассветный псалом, как чуткую лесную птицу, разгреб с себя листву и поднялся. Слышно было в той сырости, как убегают в глубину листвы мокрицы, словно мелкие бесы от священного песнопения.
      Ступал с той же трепетной охотничьей опаской, едва не на ощупь обходя крупные камни, появлявшиеся на пути из тумана. По пути гадал, что это за камни, не надгробные ли: развалины ли это обители, под коими упокоились ее насельники, или камни горного обвала, силоамские валуны, накатившие на обитель с обеих вершин.
      Сколько прошел, сказать не могу, каждый шаг меж камней казался длиною в стадий . Могу лишь сказать, что настоятель Силоама оказался недалеко, совсем недалеко, раз я поднимался в самом конце молитв, предварявших последнюю, двадцатую кафизму , а нашел на отца Августина при стихах первого в ней, то есть сто сорок третьего псалма:
      "Посли руку Твою с высоты, изми мя и избави мя от вод многих...".
      Стоявший на коленях отец Августин выступил передо мной из груд листвы не отличимый от прочих камней горы и развалин обители, перемешанных между собой. Сходство с заросшим мхами валуном придавала ему просторная накидка из овчины. Он только поднял руку, остановив меня, и продолжал кафизму. Встал рядом с ним на колени, выбрав место помягче, и мысленно завершил кафизму, а, значит, и всю Псалтирь, вторя ему и вместе с ним.
      - Ты не Порций, - сразу сказал отец Августин, как закончил. - Пахнешь не овцами, а долгой дорогой из-за моря, соленой водой и сырой землей. Ночевал здесь? От брата Феодора?
      И странно он, стремительно посмеялся, будто цикада пострекотала.
      Подтвердил его прозорливые вопросы. Не поворачивая ко мне головы, он потрогал меня рукой, пробежал негнущимися пальцами по плечу, и я понял, что он слеп.
      - Пострижен? - вопросил он.
      Признаюсь, зрячему мог бы невольно соврать для начала доброго разговора. Но только не слепцу:
      - Послушник отца Феодора. А ты настоятель обители, отец Августин?
      - Августин, да не тот блаженный, который жил по соседству, - ответил настоятель святых развалин и снова коротко посмеялся старческим цикадным стрекотом.
      Дивился, как он, слепец, обитает здесь, каким духом живет, и начинал подозревать чудо чудесное. Не вран ли носит ему еду, как пророку Илии?
      - Голоден, поешь свежего сыру там, - услышал по-своему мои измышления отец Августин и указал в сторону, в туман погуще и потемнее. - Порций, добрый пастух, как раз вчера принес свежего. Будто тоже знал, что гость у меня долгожданный будет. Принёс?
      Протянул ему суму, и он живо подхватил ее. С молитвами вынул святой образ Христа Пантократора и приложился.
      - Пойду, водружу, а ты пока утоли первую страсть, - сказал отец Августин. - В голоде не каются.
      Поглядел я в сумрачную сторону утоления первой страсти. И нечто меня остановило.
      - Что, так густ туман сегодня? - неожиданно вопросил отец Августин.
      - Крепок, - кивнул ему, едва не добавив "как полночь для слепца".
      - Иди туда, ищи по запаху, там еще тепло, - снова указал свободной рукой настоятель камней и тумана.
      - Падре, благослови помочь тебе, - само собой вырвалось желание.
      Отец Августин вдруг замер, оцепенел.
      - Жалко так расставаться со святым образом, - нашел я чем оправдаться. - Его долго нес. А он мне дорогу прокладывал.
      - Благословляю, идем.
      Отец Августин благословил меня и, на удивление, легко поднялся, сделавшись камнем повыше. Едва не кинулся ему в поводыри, но успел одуматься. И вправду настоятель двинулся уверенно, зная здесь на ощупь стопы все камни, камешки, выемки и корешки. Мы поднялись немного выше и оказались на перевале - и вдруг снизу, с другой стороны, на меня накатил просторный, от уха до уха, шум. Парадный марш когорт по гари и песку Ипподрома, бег колесниц и рукоплескания трибун - вот какое торжество напомнил мне этот шум, поднявшийся на скат чащобы вместе с терпким, водянистым холодом. Ночью слышал протяжный шумок-шелест, полагая, то ветер полощет ветви деревьев в хлябях небесных. Но ошибался.
      - Что это? - угораздило оказаться на миг недогадливым.
      - Тибр, - дребезжаще отвечал отец Августин и указал сначала налево, а потом направо. - Там великий, а там еще безвестный.
      Вот что вообразил внезапно: некогда молодой Тибр нес потоком в Рим этот марш легионов, что еще слышен здесь эхом, топот коней и рукоплескания цирка, наполнял силой Великий Город, вышел в нем из берегов и затопил всю землю до окоёмов. А ныне постарел, охладел, и сил хватает уже всего на сотню миль пути. Ныне он вливается в Рим тишиной и унынием занесенных илом и тиной веков. Уж не стал ли Тибр выше Рима притоком Леты? Здесь же, близко к горным истокам, еще бурлила в нем память о славной молодости.
      В парении мыслей я оступился, и отец Августин прострекотал цикадой:
      - Не упади.
      И сам так живо устремился вниз, к потоку, словно двигался, уже не касаясь неровностей грешной земли и папоротников, только туман завертывался за ним овечьими кудряшками. А я едва не поломал себе ребра на камнях, спеша за слепцом-настоятелем и наверняка полагая, что он так же стремглав перейдет и на другой берег. Если уж твердые камни и корни расступаются перед ним, то что стоит расступиться жидкому Тибру!
      Но у самых вод отец Августин завернул выше по течению - и я увидал цель его пути: маленький грот с желобом, по коему в Тибр сбегал живительный приток-родничок. Над гротом уже был устроен из камней нехитрый портал-киот для иконы. Отсюда в Рим текла освященная вода. Верно, отец Августин чаял вернуть Вечному Городу былое величие, новый свет миру, поддержать апостола Петра освящением самого Тибра, сего источника жизни империи. И хотя отец Августин благословил меня помочь ему, но всё ныне хотел сделать сам. Поднялся он у желоба на округлый камень, потянулся с иконой к порталу, творя молитву.
      - Отец... - обратился я к нему сзади, видя, как он опасно потянулся дугой на скользком валуне, наверно, скатившемся с горы во время землетрясения.
      А имя его произнес, когда отца Августина уже не стало. Он быстро шел к своей цели, а исчез и вовсе в мгновение ока. Соскользнул с камня, соскользнул боком по желобу и канул в кипучий силами гор и туч поток. А поток вмиг унес его прочь по крутым перекатам, унес множеством падений и плесков вниз. Стремглав исчез отец Августин вместе с иконой Христа Пантократора.
      В оцепенении слушал я звон тысяч колоколов.
      Сквозь звон кричали мне бесы. Один: кидайся, ныряй, спасай старика! И то было бы верной гибелью обоих. Отца Августина и догнать-то уж было невмочь. Другой успешно шептал: оставайся здесь вместо него, дождись Порция, скажи, что ты новый настоятель. Пастух наивен, тотчас поверит, голодным не останешься. И оба сокрушались: хоть бы овечью накидку на зиму оставил.
      Куда мне было теперь идти, Господи, с развалин Силоама? Истинно, истинно то был не звон колоколов в сердце моем, но пение царя-пророка, звон десяти струн его псалтири:
      "Страх и трепет нашли на меня, и покрыла меня тьма, и сказал, кто даст мне крылья голубиные - и полечу и почию".
      Господи, правда Твоя страшнее, чем в силах вообразить смертный на этой стороне реки.
      Благодарю Тебя, Господи, за то, что надоумил не поддаться легиону греховных желаний и опасений. Водрузить святой образ на его законное место, верно, было моим делом. Отец Августин совершил дюжину лишних, уже не своих шагов - так подумалось мне в тот час. Уж кому суждено было кануть в Тибр, так то мне, а не ему. Какого молитвенника я бы тогда обрел, с какой легкостью моя душа пронеслась бы по роднику заупокойного канона сквозь силы и власти тьмы! Верно, столь же резво, что и тело - по перекатам бурной реки сквозь драконью щетину гор. Теперь же следовало разогреть судьбу поисками и обретением святого образа, дорога была ясной, хоть и падала в туман. А если Ты, Господи, благословишь, то и тело отца Августина подберу по пути, молитвой же не оставив его душу. Так полагал я, взбодрился и выдохнул из себя облако теплого пара еще не траченной жизни.
      Всего унесенного Тибром и вправду не догнать было без крыльев, лучше ястребиных, но и крылья было не труд обломать в той чаще, затянутой туманом. Оставалось лишь не пропустить место, где тело и святой образ примет берег, примет камень, зашедший в поток, примет большая коряга, процеживающая реку. Потому не посчитал я преступным промедлением и грехом подкрепиться козьим сыром, что так дальновидно оставил мне отец Августин.
      Поиски заняли не больше четверти часа. Обрел пропитание по запаху недавнего кострища, что, верно, тоже пребывало в ведении доброго пастуха Порция. Оно стыло в гроте, что был не многим больше той пещерки-портала, откуда в Тибр тёк родник. Было три больших сырных круга - по моим расчетам, недельный запас, не иначе. Уплёл один весь, насытился до тяжести в брюхе и слабости в коленях, а запаса с собой не взял, только тогда на чрезмерно сытый желудок вспомнив дорожный завет геронды Феодора.
      И вот поставил у входа в грот маленький крест из веток: в надежде, что Порций поймет, что случилось, и оплачет отшельника. Еще ветками прикрыл два круга сыра - ради иных невообразимых паломников. Дорога вниз и вдоль по указке, которую и видно хорошо, а слышно и подавно - даже с сотни шагов при отступлении в дебри, - такая дорога, как ясный замысел, загодя показалась мне легкой прогулкой после моей нечаянной высадки на италийский берег.
      Так и нашел я на данского ярла. То была моя первая важная находка. Был уверен в тот час, что святой образ Христа Пантократора унесен Тибром дальше к Риму. А тело отца Августина и вправду уж не надеялся обрести -
      
      И ВОТ ПРОДОЛЖЕНИЕ ПЕРВОЙ ГЛАВЫ ПУТЕШЕСТВИЯ.
      Так и дошли мы с даном-великаном под мой рассказ (признаюсь, он слышал лишь одно слово из дюжины, написанных мною ныне) до самого места бесславной битвы, предварившей славную битву со зверьём. Бой с волками не возместит ущерба будущим легендам о дане, но в моих глазах тот бой равнялся подвигу Геракла. Оказалось, по счастью, идти недалёко - менее четырех стадиев.
      Нечто загадочное произнес дан и - то в сторону:
      - Судьбы наши - схожие пути змей на камнях.
      А дальше молчал.
      Мы дошли.
      Там, наверху, на небольшом открытом просторе у реки, стыли ровно десять тел, на этот раз - человечьих. Восьмеро были кое-как одеты, мелки и с отвратительно заросшими дикими рожами. А двое совершенных тел были столь же совершенно нагими. Те мраморные тела, помеченные бурыми рыхлыми пятнами копейных ударов, и сейчас могли вызвать восхищение своим грозным, пусть и угловатым, совершенством фидиевых изваяний. Нетрудно было догадаться, что здесь произошло.
      Догадался бы и раньше, если бы наткнулся а это место. Тогда бы и ярлово тело на берегу не вызвало бы во мне стольких догадок. Однако именно это открытое место, как нарочно, опасливо обходил чащей еще недавно.
      - Проклятье, - сказал дан. - Еще восьмерых упустил. Ударили те из засады сзади, тихо, разбойничья подлость. Раньше мы успевали, а здесь, почитай, у самых врат Рима, не развернулись. Думали - вот осталось на плевок до берега, тут уже по колено, чутьё растеряно. В меня промахнулись, слава Одину, но потом камень из пращи достал, не успел пригнуться, камень с твой кулак. Вот он и свалил в реку, я рекой тыл прикрывал.
      Рассказ был простой, но исчерпывающий. Здесь, в мокроте и холоде дикого места, а не под ярким солнцем долины Ха-Эла, всё претворилось иначе, да и времена были не те, куда лукавей. Голиаф здесь и ныне был грозным и добрым воином, а праща оказалась в руке не юного Давида, будущего царя, исполнявшего волю Саваофа, а - в руке безвестного мохнорылого разбойника. Да теперешний Голиаф и головы, по счастью, не потерял. Значит, все смыслы события клубились туманом еще впереди, уразумел я и едва сдержал улыбку.
      - Сколько было у тебя воинов? - Давя в себе невольное лукавство, поспешил я с вопросом, вновь не менее нелепым, нежели минувшие и новые странные домыслы, кои лезли мне в подмороженную голову.
      - Два по одному, - гордо и без сожаления ответил дан.
      По счёту северных воинов, каждый из коих способен без труда одолеть и дюжину крепких врагов, "два по одному" тоже было внушительным войском, и губы мои больше не кривились в снисходительной, лукавой улыбке.
      - Им следует устроить погребение с почестью, - невольно высказал вслух замысел дана. - Позволь помочь тебе, славный воин Севера.
      - Они, как и я, жаждали видеть Рим, - отвечал дан. - Надеюсь, увидят. Глазами из Валхаллы. Я сделаю сам. Но в первую руку обрету меч.
      Тотчас он отстегнул свой пояс и властно велел:
      - Подержи, жрец, еще не дар.
      Смиренно принял столь дорогой предмет на обе руки.
      Тогда дан скрестил руки внизу и стянул с себя вверх кольчугу, словно содрал всю кожу с чешуёй - наизнанку.
      - Подержи, жрец, - снова велел он и опустил свою железную шкуру мне на руки. - Крепче станет.
      Так и просел я в землю под шелестящей тяжестью, приняв эту, уже не иначе как золотую монету доверия. А дан, тем временем, уже стягивал-выворачивал с себя и шерстяной хитон. А следом - и рубаху, тонко выделанную из оленьей кожи. И вот, разоблачившись, остался передо мной величествен и наг, как Адам, только что изгнанный из рая. Впрочем, ошибаюсь. Адамова уныния на этом северном лике я не узрел. Скорее то был Геракл, готовившийся к подвигу, или же недавний герой севера Беовульф.
      Не оставил он мне только своего тайного, но славного кинжала:
      - Тебя и так не тронут, вижу, стой здесь, смотри, жди, молись своему Богу.
      Все веления были легко исполнимы, ибо ничего иного мне и не оставалось. Разинув рот от изумления, я смотрел, как нагой дан мощно спускался вниз, к реке, расшвыривая стопами камни, быстро входил в ледяные воды, как канул в них с головой, даже не подняв волн. Так гладко и должен уходить в мутную бездну Левиафан.
      И этот безумец сгинул, шептал мне один бес, тебе быть третьим, а четвертому не бывать.
      Что стоишь, дурень, шептал другой, тебе его золотого пояса хватит новый Силоам возвести там, где захочешь, и с паломников мзду трясти, хоть одежку его брось, если ноги с места не трогаются.
      Одна опасливая мысль была, без сомнения, моей собственной: если дан вроде Беовульфа пошел в воды с оружием, то намерен биться со всей водной нечистью прежде, чем меч искать. Так и ждать придется не коротко, вот беда. И тогда стал я, наконец, творить молитвы. И как бы тотчас утратил уныние и текучую тоску времени.
      Сколько стоял, врастая в берег и медленно сгибаясь под тяжестью ноши, не знаю. Знал тогда лишь, что опускать на землю одежду и броню дана, по их обычаю, никак нельзя: вся сила и защита ссочится в червивую глубь корней. Тогда меня дан убьет еще нагой, если выйдет на берег - я все надеялся на восстание дана из вод, хоть времени утекло поверх Тибра уж немало.
      Некая золотая искра засверкала у меня в левом глазу. Поморгал, тщась смахнуть веком золотую соринку. Однако без успеха: искра только разгоралась. Едва повернул голову на затекшей шее - и вот солнечная искра засорила мне уже оба глаза.
      Меч поднимался золотой, ярловой рукоятью вверх из вод Тибра ниже по течению, шагов на семьдесят, а следом за мечом исходил из вод и сам ярл. Воды обтекали его, как движимую скалу, не в силах ни повалить, ни унести. Дан восставал из холодной, стремительной стихии, только крепче порозовев и ожив.
      - Хлодур со мной! - возгласил он, ступив на берег. - Обретён!
      Может статься, рад оказался я не меньше хозяина Хлодура: теперь-то уж нам не пропасть.
      И вот в те мгновения дивился: неужто и вправду, если и не приблизилось ко мне Царство Божие, то, по крайней мере, правда и судьба, наконец, сходятся и сойдутся в месте обретения святого образа. Иначе откуда столько чудес в один недолгий час: волки отступают, бурные воды выносят на берег живого утопленника в броне, потерянные мечи обретаются на самом дне, скрытые илом. Да и сам я еще никак не погиб телом ни в водах морских, ни на чужих сушах, хотя мог бы сподобиться уже не раз.
      Дан так и двигался ко мне, разрастаясь нагим телом и торжественно держа правой рукой меч за лезвие, рукоятью вверх. Меч показался мне маловат и коротковат для такого великана, ожидал я увидеть грозное железо в мой рост и вес.
      - Молился, жрец? - хрипло вопросил ярл, подойдя и дохнув донным хладом.
      Был бы он не так розов и весел, дал бы повод и вправду страшиться восставшего утопленника.
      - Как тут не молиться? - честно отвечал ему и невольно, на радостях, разговорился: - За спиной, в чаще, один зверь из недобитой стаи и к тому в придачу восемь разбойников из недобитой шайки. А у меня и руки заняты. А как бы утащили? Ты бы подумал, что я вор, а то по мне и смерти хуже.
      - Славно говоришь, как поешь, жрец, - сказал дан. - Тебе и скальдом не пропасть.
      Положив, видно, не пригодившийся для битвы с чудищами кинжал поверх моей и так не малой ноши и передав меч в другую свою руку, он снял с ее среднего пальца одно из крупных золотых колец весом никак не менее драхмы и сунул мне в нос:
      - Прими дар.
      "Вот истинный северный властитель!" - восхитил меня его прямой жест.
      Между тем, руки мои так и были заняты - больше уж некуда.
      - Не носит раб Господа Иисуса Христа золота, - признался ему, сомневаясь, не лгу ли, но, если и лгу, то не в сей час. - Прости меня, славнейший кольцедаритель. А вот еды и крова нам на такое кольцо в путь хоть до самой Индии достанет, не то, что до Рима.
      - Уже твое, ты и распорядишься, - не проявив никаких новых чувств, постановил дан и ткнул мне кольцо больно в губы. - Погрей его пока языком, может, и передумаешь. А я облачусь.
      Ничего не оставалось, как только взять чудный дар в рот и перекатывать его там, как камешки Демосфен, готовя новые убедительные речи.
      Дан облачился, чем освободил мои руки. Тогда я предусмотрительно спрятал кольцо в поясную щель, где хранил и спасительный девяностый псалом на кусочке палестинского пергамента.
      - Молился своему Христу Богу? - вопросил дан, вновь принявший вид грозного меченосца.
      - И никакому иному богу, - твердо отвечал я.
      - Вот и Хлодура я обрел, думал верно, - кивнул дан и изрек: - Готов послужить за все благодеяния и Богу твоему. Каково посвящение в силу Его? Слыхал - водой. Воды достанет? - Он властно указал на бурный и мутный, но безвредный для его жизни Тибр. - Как велено вашим обычаем, так и могу свершить, одетый ли, нагой ли. Впрочем, не сейчас. Позже. Нужно прежде обрести цель пути, дареную Одином.
      И вновь оставил дан меня в ужасе и волнении разинувшим рот - рыбою, выброшенной на сушу.
      Уж не тут ли, на сем месте, правда и судьба моя сошлись и облобызались? Уж не судил ли Ты, Господи, недостойному рабу Своему стать просветителем данов, начиная с этого доверчивого ярла явно не злой натуры, что редкость, если не чудо? Видно, он полукровкой был, что и подтвердилось впоследствии.
      Вот как ударила гордыня мне в голову! Вот как примерился в равноапостольные!
      Но вовремя опомнился. Кто я, чтобы стать просветителем варваров? Вот и заключенный аввой Лонгином бес признавался тому отшельнику, что, де, с радостью искушает монахов, посылая их в страны варваров под предлогом учительства, так взращивая их, монахов, гордыню. И хотя сам Иоанн Златоустый упрекал авву Лонгина и твердым призывом посылал его просвещать язычников, но я-то кто и каков? Послушник-то неудачный на всю оставшуюся жизнь, а не то, что монах!
      А кто этот одинокий, без воинства ярл? Варвар на чужих пустошах. Его и в оглашении-то отмывать -Тибра, верно, маловато станет. А так будет, как со всеми варварами, крещеными, абы только стадо возросло с сотни до тысяч - и тогда пропажи одной овцы заблудшей как бы не заметно станет. Все они, налётом и напролёт крещеные, да вовсе не просвещенные духом варвары, видят в кресте лишь силу, а не правду - нанесут себе на бритые до крови виски кресты вместо драконов, обнажат оружие и пойдут возносить свою доморощенную славу и попирать чужую жизнь, уже как бы имея полное оправдание будущих грехов. Вот и апостолы, Петр и Иоанн, некогда крестили в Иерусалиме самарян, а Дух Святой не сходил на новообращенных, хотя и крещены были, пока сами апостолы не возложили на них рук своих. А кто я, Господи? От зловония рук моих, чем только не грешивших плотски, верно, все ангелы разлетаются далеко.
      Вот если бы ярлу угрожала смерть в тот час, и взмолился бы он привести его к Богу, а не в ад преисподнейший, тогда, кажется, было бы совсем иное дело. Но теперь, с обретением меча, он и сам смертью кому угодно мог угрожать. И вот походил я по морю и суше - и что же, если обращу одного невежду, а когда это случится, не подтолкну ли его сделаться сыном геенны, вдвое худшим меня? Да что вдвое! Если оказался не прав я, Господи, безделье рук моих исправи.
      - Вот опять замолк, деревом стал, - проговорил дан, водя плечами и согреваясь, и приходя в самое доброе расположение духа, кое я уж готов был расколоть на свою или же его беду. - Бога своего, как истукан, слушаешь? Или теперь сам истукан, уже поклонения себе требуешь?
      Теснила дубевшая шкура зверя, страх ее меня догнал, страх того вспоротого вожака из последнего мига его жизни. Раздвинул на себе шкуру, как слабеющие челюсти волчьего ли, своего ли страха и сбросил позади себя на землю:
      - Вот славный кольцедаритель из данов, не готов ты к посвящению. Не стал бы тебя тотчас же крестить, даже если бы прямо попросил, не кивая на своего Одина и данное тому обещание.
      Сказал и обомлел. И словно весь отразился в глазах дана побледневшей душою.
      - Как так? - изумился дан. - То ты от своего Бога сам услыхал, или шкура волчья отогрела и одурила?
      - Как бы и сам я думаю, только решаю не сам, - удивил я и себя вместе с даном, впадая в некое тихое исступление. - Не готов ты пока. Но Бог решает, как свести твою судьбу с правдой, славный ярл.
      Дан, тем временем, не торопясь, положил руку на рукоять меча, но не потянул чудом обретенного Хлодура к хмурому зимнему небу.
      - Вот, верно, твой Бог здесь, на Его землях, а не на землях Одина, вернул мне меч, - изрек он, а усы его над светлым руном бороды, капавшей водами Тибра, ухмылялись. - И так думаю я: чтоб разрубить тебя здесь же сверху донизу за наглую болтовню.
      И не сжались его пальцы на рукояти Хлодура. Ибо мечи данов не тянутся рукоятью к небу, если не станут разить.
      А хоть бы и потянулся-проснулся Хлодур от донной спячки в руке дана! Решилась бы моя судьба. А ради такого паука рад был я расколоть голову о самую крепкую стену правды.
      - А разруби, славный дан! - согрела меня до жара гордыня, вспомнил я и иного апостола, того который на север земель ходил и там принял мученическую смерть через распятие. - Вот крест-накрест - так мне дороже будет! В плату за подержание твоих одежд. Я - сразу в свой рай взмою, что сорока небесами выше твоей Валхаллы, а ты дальше побредешь по бесплодному холоду, а посвящения на том пути вовсе не обретешь. За тем ли чудом спасся?
      Ох, нельзя было отпускать дана в чащобу раздумий ни на миг! А я уж хитрость измыслил:
      - Вот поможешь мне, рабу Господа Иисуса Христа, обрести Его священный образ в сей реке... а к тому помилуешь в земном или душевном пути какого-нибудь заклятого врага и отдашь земную славу как вот эту шкуру, ибо слава земная - как пепел негреющего трупы огня, как шкура, дубеющая от не смытой с нее крови, - вот тогда и будешь готов.
      И сам оробел от своей хитрости: какое непроходимое препятствие воздвиг на пути дана к спасению! И не новый ли великий грех себе же измыслил?
      - Все то я уже сделал однажды и не единожды, коли не слышишь ты своего Бога, - спокойно и твердо изрек дан. - И повторю для твоего свидетельства еще раз, коли твой Бог слышит, испытывает меня. Повторю вдесятеро, когда стану императором. Того дня ждать недолго!
      Он так и произнес это гремящее легионами слово на "латыни", верно произнес, как учил: imperator.
      Загудела моя голова, будто ударил дан в это слово, как в огромный колокол.
      - Кто же ты, славнейший кольцедаритель? - вопросил едва онемевшими устами, ибо узрел пред собой безумца, покуда тихого, но с мечом, верно, неудержимого, как берсерк. - Как будут звать еще неведомого императора?
      - Обрел меч, вышел из вод, откроюсь ныне, - как скальд, пропел дан. - Свела судьба тебя, жрец, с Рёриком Сивые Глаза, а сказать об отце моем нетрудно, но не в сей добрый час.
      Колокол так и сорвался из головы моей в сердце мое, там ударился гулко о кровяное дно и раскололся весь. Как же сразу не узнал такого редкостного дана!
      Едва не задохнулся от изумления, едва не воскликнул: "Да кто же от края до края земель, от востока до запада или, вернее, от запада до востока не слыхал небылиц о Рёрике Сивоглазом! За ним следом рыбы во всех реках и морях давятся золотыми перстнями и, выброшенные на берега, тухнут так никем и не найденные!"
      Не знал, радоваться или ужасаться такой нечаянной встрече. Да и не желал знать. Иная моя главная страсть - любопытство - уже брала надо мною верх. Умные головы в Городе сомневались, рождался ли на земле столь баснословный в своих подвигах и неудачах данский ярл или же вовсе он - выкидыш вранья, гуляющего по постоялым дворам в диких захолустьях. И вот теперь он стоял предо мною во плоти! А недавно и вовсе лежал - и кто бы поверил мне, расскажи я, как вынесла его бурная река Тибр в полной броне и как волки обхаживали его себе же на беду. Засмеяли бы все.
      - Рад я встрече, грозный сокрушитель несчастий, - осмелился так обратиться к ярлу Сивоглазому. - Наслышан о тебе в своих краях немало.
      По сем испытующе примолк, а Рёрик Сивоглазый вовсе не выпятил грудь и не задрал подбородок, а только кивнул, чем и позволил мне осмелиться больше:
      - Давно желал знать, что в рассказах о тебе правда, а что досужая клевета. Да ведь нам теперь по пути, коли ты вызвался обрести посвящение в Истину, и, значит, найдется час ответить рассказом на мой рассказ. Так ли, славный ярл Рёрик?
      - Всё правда, - вдруг легко принял на себя все приписанные грехи и чудные подвиги баснословный данский ярл. - Как правда и то, что направляюсь я в Рим, обрету новую славу. Такой славы сам Беовульф чаять не решался, меня безумцем посчитал. А куда направлялся ты, жрец?
      - Господь, похоже на то, велел нам стать притоками одной реки, - ответил ему. - Нам пока по пути, если то правда, что сам Тибр впадает в Рим. По меньшей мере, по пути до того места, где Тибр украсит берег святым для меня образом моего Господа.
      - Видение было? - Ярл имел редкий дар вопрошать, не любопытствуя.
      - Видение, - сдается мне, впервые в жизни с горечью соврал, ибо мог ли рассказать правду, кою дан-язычник понял бы вкривь и вкось?
      - Рад буду я узреть столь диковинное место, - не сказал, а повелел дан.
      - Аминь, - вздохнул с облегчением. - Что на твоем наречии кратко означает "Нетрудно сказать, что воистину так".
      - Но прежде я должен оказать почести моим воинам, - изрек дан, а я-то про их тела и забыть успел, так мне он сам собою слепил глаза. - Они чаяли увидеть Рим. Им с нами тоже по пути, и они упредят нас в Риме - течение реки как бег коня.
      В Валхаллу я никак не собирался, но неудачливым храбрецам в помощи не отказал, а ярл тому не воспротивился.
      Стало мне любопытно, как Рёрик Сивоглазый справит погребение своим ни за обол пропавшим храбрецам. Слыхивал: даны и иные северяне возлагают своих ярлов и воинов на особые корабли со всеми добытыми ими сокровищами, поджигают и отталкивают от берегов, сами оставаясь на тверди в праведной бедности и в чаяниях захватить в налетах и грабежах новые сокровища ради новых огненных погребений посреди бескрайних вод. А тут как же будет?
      Первым делом потянул Рёрик Сивоглазый своего Хлодура, достав золотой рукоятью до самых облаков и учинив среди них пробоину, чтобы светлей внизу стало. Обратил он острие меча вверх и наискось и срубил двенадцать молодых дубов толщиной в девичий стан каждый. И каждое дерево он срубал одним ударом меча, зачем-то всякий раз поджимая одну ногу. Уже потом я узнал, что, по традиции данов, коли рубишь древо или врага, невольно опираясь и на вторую ногу, то значит, стареешь и пора призывать к себе смерть в самом ближайшем бою, а вольно опираться можно, лишь когда раны велики и кровь течет из тела обильнее, чем похлёбка - из кострового кана в котелок. Так легко косил он дубы, что вразумился я: разрубить меня от макушки до мошонки не было похвальбой - ярл, развалил бы как, кочан капусты, немощное мое тело, поднявшись на мизинец левой ноги.
      Потом дан отсёк крупные ветви и стал складывать стволы два по шесть. А я взялся помочь, радуясь поводу лишний раз согреться и забыть про голод. Пока, кряхтя, едва приподнял один дуб за острый скошенный комель, данский ярл успел уложить все остальные в два рядка - будто невесомых девиц на постель носил.
      - Чем кряхтеть впустую, дело твое - молитва, жрец, - устыдил он меня.
      Что же теперь?
      Еще половину часа, не менее, стриг ярл гибкий ивняк, как шерсть с овец, стягивал им стволы. Потом дотащил плоты до речного дыханья, оба зараз, по одному - каждой рукой. Бледные тела мертвых воинов были уж прямее и тверже бревен. Вот положил дан их поочередно на погребальные плоты за неимением драконоголовых кораблей и принялся разоблачаться вновь. Проснулось во мне опасение, не собирается ли он плыть со своими воинами прямиком в Валхаллу, передумав за делом. А уж не хотел терять я такого попутчика, который мог как-нибудь разом защитить от злых людей или же облегчить мою судьбу, дав облегчение моим ногам, то есть отделив каждой из них по половине тела. Но узрел, что ошибаюсь.
      Сняв с себя кольчугу, дан вывернул ее обратно на лицо и натянул на одного из мертвецов. Пришлось притом отрубить мертвецу одну окоченевшую руку, торчавшую в сторону толстой веткой. Ее дан положил мертвецу на грудь. В короткорукавной, по середину предплечья, кольчуге убитый казался и вовсе безруким, ведь другая рука его осталась плотно прижатой к телу.
      - Вот он - Бьёрн Победное Ухо, - представил мне дан своего лучшего воина, раз кольчуга на смерть досталась от ярла ему. - Без него Беовульф не одолел бы мохнатого Гренделя, ухо оставил Бьёрн чудовищу.
      И вправду, лишь теперь заметил я пустоту на голове мертвеца с одной стороны, у длинных локонов.
      Сердце мое забилось: вот стоял я тут неподалеку от Рима, но и - при баснословной северной саге! Неужто узнаю, что это был за страшный великан Грендель, евший людей десятками заживо!
      Снял Рёрик одно из своих золотых запястий и надел на отрубленную руку воина. Подивился я в восхищении.
      Потом стянул с себя Рёрик шерстяной подкольчужный хитон и надел на другого воина. Рубить руки тому не надо было - мертвец тянул их вверх ровно, таким он остался, когда стянули с него броню и одежду разбойники.
      - Вот Эйнар Мечом-По-Мечу, - представил и второго мёртвого воина ярл Рёрик. - Эйнар думал, что в нем живут два берсерка, и порой они сражались друг с другом. Оттого столько рубцов на нем, как фьордов. Но когда оба воина в Эйнаре сражались плечом к плечу, не было ему равных в битве. И его дал мне славный Беовульф в мой путь.
      Размыслил я не без лукавства, каких же еще воинов мог отдать укротителю неудач Рёрику Сивоглазому сам баснословный Беовульф, когда вошел в свою неслыханную славу и обрел твердую власть. Мудро отослал от себя подальше того, кто некогда отгрыз кусок этой славы в обмен на левое ухо, а заодно того, с кем и стоять-то рядом страшно - как бы не попасть промеж двух в одном лице берсерков, как между Сциллой и Харибдой.
      Одарил и второго воина ярл золотым запястьем в последнюю водную дорогу.
      Что же теперь? А теперь увидел, что чем-то озадачен даже не вспотевший ярл. Но помалкивал я, не предлагая ему свою помощь, чтобы вновь не выйти бессильным посмешищем.
      - Можешь низвести огонь с небес, жрец? - прояснил мою догадку ярл. - Нечем разжечь священный огонь. Свои огниво с кресалом не обрел на дне реки. Да и хватит ли силы огнива, мокро совсем.
      Даже подумать я не успел, как уж заговорил - то ли сам мудро исхитрился, то ли вправду вышним гласом провещал:
      - Славный Рёрик-кольцедаритель, не даст мой Бог огня, потому как по Его обычаю мы погребаем наших покойников в земле и только. Ради благополучного воскресения в последний день. Ведь всё там, в земле, вместе остается - и кости, и прах. А развеет ветер пепел и сажу телесную по всей вселенной - так и воскресение задержится, пока по одной пылинке все тело соберется вновь. Нехорошо на зов господина опаздывать, верно, ярл?
      Ярл черпнул Тибра широкой ладонью, втянул воду в рот, как жеребец, подумал-подумал и проглотил.
      - Что за вода, совсем не солона, - с огорчением изрёк он. - Значит, как придется мне вдруг погибнуть при тебе в чужих землях, то меня ты в землю червям?
      - Пока ты не посвящен, славный ярл, моему Богу, - невольно успокоил я его сивый взор, в котором уже засверкали далекие холодные зарницы, - могу и сжечь, если дашь такой завет.
      - А если буду посвящен? - проник своими зарницами ярл мою душу.
      - Тогда - верно. Полагается червям отдать свое тело, - признал уже без утайки. - До дня воскрешения, который придет, как светлое утро.
      - Что же, с червями и воскресну? - ничуть не шутя, полюбопытствовал ярл.
      - Отнюдь нет, - подожгли-таки мне душу его сивые зарницы. - В день воскресения тебе дано будет тело чище самого чистого хрусталя и ослепительней золота. А червей и вовсе не будет никаких по всей вселенной, только в преисподней. Там и сгорят все черви.
      Ярл подумал недолго.
      - Значит, так скроюсь плотью в червях и переживу день Рагнарёк?
      - Так и не страшен тебе будет день Рагнарёк! - воодушевился я.
      Оказалось, не к месту.
      - Славные воины с честью погибнут в день Рагнарёк, сражаясь с силами тьмы. Мне ли отлеживаться червивым навозом, потом воспрянуть крепким и звонким жуком? - тихо молвил ярл, но от его голоса покатились полукружья по Тибру от одного берега до другого. - Многие ярлы, викинги и берсерки уходят в холмы и ямы, в червей. Их воля. Я не уйду в холм. Я ныне служу Одину, а слуги Одина уходят в небо огнем и жарким дымом. Значит, готов послужить я твоему Богу в благодарность. Но не в посвящении. Ты договорись как. Ты - жрец.
      Тут и обмер я. Тут я раздвоился в себе, стал как Эйнар, только не Мечом-По-Мечу, а Дурным-Лбом-По-Дурному-Лбу.
      Хотел как вернее, а, вышло, что сам же отвратил ярла от Святого Крещения, теперь уж по его собственной воле и разумению. И не мог ни одним словом, ни речью одолеть броню, облекшую его ум. Нем стал, искал и ждал в нетерпении от Духа Святого слова о том, почему лучше пережить день Рагнарёк съеденным червями и воскреснуть после ради Града Небесного, нежели без конца и края пировать и буянить, рубить друг друга почем зря в его, ярла, чаемой Валхалле, а потом сгореть в пасти великого волка Фенрира и мучиться прахом и пеплом в его адских кишках вечно. Не дано мне было Духом в тот час острого, бронебойного, как ахиллово копье, слова. Почему, Господи? Не успел я, по грехам моим, услышать верное слово, как уже выступили из леса новые силы. Господи, дело языка моего исправи!
      Забрезжило вроде одно слово, но только раскрыл я рот, готовясь шлифовать его языком, как ярл поднял руку:
      - Замри!
      И он стал всматриваться мне за спину.
      Хребтом почуял я дыхание чужой силы. Не волчьими лапами пронеслось оно по моему хребту, мягким страхом вдавливая позвонки, а поскакало, вбивая их тяжелыми конскими копытами. И не мог противиться любопытству, повернулся к лесу.
      Сила начала выступать из недалекой чащобы, с южной стороны, как бы рогами бычьими. Вышли всадники на расстоянии дюжины шагов друг от друга, два по одному гуськом, за ними в прогалинах меж кривых, твердых кустов, той щетины дракона, - еще три по два. Все, как на войну, при круглых щитах с шишками, с короткими мечами у поясов и дротиками на спинах, все в штанах с ременными перетяжками накрест, в теплых щипанных шкурах, с круглыми щитками-бляхами на груди, защитой дыхания. Потом и сам лоб быка выдвинулся сквозь лесную щетину - двое в волчьих шкурах, подкрашенных в кровавый багрянец, с золочеными переносьями на шлемах, без щитов, но в дорогой броне-чешуе прямо под шерстью.
      Кто такие?
      Нетрудно догадаться. Во-первых, варвары, успевшие заполонить исконно римские земли. Волосы по ключицам не вьются - стриженые. Носы прямые и длинные, хоть камни ими коли. У двух знатных бороды длинные - тоже подкрашены багрянцем по краям. Одним словом, лангобарды, коих я до того часа не видал, но слыхал о них как раз то, что увидал. "Бычий лоб" меж "рогами" и составляли два знатных мужа. Никак, хозяева здешней глуши за долгим и скорбным отсутствием легионов Цезаря. Один помоложе и постройнее, другой, по правую руку от первого, уже отяжелел и с сединами. Багрянец на его седине рдел горячим железом. Сразу показалось, что молодой во всем выше, а мудрец в его подчинении. Не ошибся ни в чем.
      Они тоже не ошиблись, признав нас чужестранцами. Старый, переглянувшись с молодым, заговорил с нами на латыни, разумно полагая, что ее обязаны понимать по всей Божьей земле:
      - Что за бойня? Кто учинил на землях славного господина Ротари? Держите ответ.
      - Вот из-под руки-то выйди, - шепнул мне ярл, но шепот его можно было услышать, пожалуй, и в Силоаме.
      Посторонился и отступил наполовину за его левое плечо из-под правого.
      Ярл же Рёрик Сивые Глаза стал отвечать на законные вопросы хозяев тибрских зарослей, явно гордясь тем, что и сам, как мог, осилил латынь для надобностей похода.
      - Нетрудно ответить, - как полагается, начал он.
      О, что это была за нестерпимая латынь! Если овидиеву и вергилиеву можно сравнить с родником, спокойно текущим по песку и по круглым, гладким камешкам, то ярлова извергалась как если бы жеребец, раздвинув задние ноги, изо всех сил давал жаркую струю в сопревшую подстилку конюшни. И я не стерпел, хотя уж был научен горьким опытом, что всякая помощь ярлу выйдет на смех.
      - Не жужжи, черная муха, сгинь! - так отогнал меня, однако, не ярл, а тот седой, кто служил господину Ротари.
      Всем я мешал и взял за лучшее отойти еще на шаг и помолиться. Мне же мешал более холод, чем голод, и, молясь, я то и дело оглядывался, не залезть ли обратно в задубевшую волчью шкуру. Да не примут ли за оборотня?
      Между тем, из неудобоваримой латыни ярла узнал я, помимо того, чему сам был почти свидетелем, нечто такое, что поразило меня не меньше, чем достославного господина Ротари. Оказалось, что ярл Рёрик Сивоглазый не по морю, а по суше - ибо все сухопутные дороги ведут в Рим - двигался, ведомый прозрением и наитием, дабы присутствовать в Вечном Городе при встрече самого папы с великим королем Карлом, укротителем тысячи племен, истребителем несправедливости и прочая, прочая, ибо только в Риме великий и всеславный Карл примет из рук папы венец властителя всех ведомых земель, омываемых морями Севера, Запада и Юга.
      Даже конь господина Ротари стал стричь ушами, будто надеясь вытряхнуть из них вместе с серой неслыханные новости. А сам господин Ротари - тот бровями сдвинул свой шлем едва не на самый затылок.
      Необычайная весть, по праву, оказалась последней. Рёрик Сивоглазый величественно замолк.
      Знатные лангобардские господа еще некоторое время глядели на ярла, как на забредшего в их края ненароком диковинного, баснословного зверя, дотоле не прославившегося злодействами, но опасного на весь свой вид. Потом они переглянулись, потом уж заговорил самый знатный, ибо небывалые вести были по его чину и достоинству, не ниже.
      - Ты как будто знаешь то, чего еще сам Господь не решил. Как то наверняка известно данскому ярлу, пришедшему из-за края земель? Что же ты, владеешь знанием самых просвещенных друидов?
      - Нет во мне знаний друидов, - твердо отвечал ярл. - Не учен.
      И господин Ротари, показалось мне, вздохнул с облегчением.
      - Тогда приснилось? Видение тебе было сонное? - вопросил он, кривя губы, будто попалась ему в рот кислая ягода.
      - Верно прозреваешь, благородный воин, - отвечал ярл. - Истинно видение.
      Уж кто-кто, а Рёрик Сивоглазый не мог тут соврать - верно, один из всех, кого свела судьба на этой поляне у мутного, в водоворотах, Тибра.
      Ничего не поведал ярл лишь про намерение самому стать ни кем иным, как императором, что и вовсе составило бы о нем мнение, как о чудном и уже несомненно опасном безумце. И то было не благоразумной утайкой, а просто речь не дошла и наводящего вопроса черед не настал. Тогда и я вздохнул с облегчением, когда сам славный господин Ротари не дал ярлу продолжить и углубиться в мутные и бурные, как Тибр, видения.
      - И к тому ты утверждаешь себя данским ярлом Рёриком Сивые Глаза, я не ослышался? - проговорил тот, в печальную поддержку мне подозревая в дане безумие.
      - Так и есть, славный муж, - дохнул облаком ярл Рёрик.
      - А вот иные мудрые мужи слыхали о таком и утверждают, что вовсе нет такого живьем на земле, а есть только притча и россказни о... - господин Ротари вдруг запнулся на миг. - Властителе нечаянного случая.
      - Но вот он пред тобою во плоти и, по случаю, на твоей земле, славный защитник, - сказал ярл, и ни обола обиды не звякнуло в его голосе.
      Господин Ротари дал седому, с огненным подпалом спутнику, вкусить своего многозначительного взора, потом посмотрел еще куда-то неопределенно. И вдруг один из его воинов легким, привычным движением снял с себя и обернул боевой лук в руке - и не успел никто моргнуть, как уже пустил стрелу в Рёрика.
      Кабы моргнул я в тот миг, то не заметил бы короткого блеска молнии, только бы и услышал хруст рассекаемого эфира и щелчок, будто птичка клюнула твердое семя. И на воду Тибра упала не одна, а две короткие стрелы - одна только с жалом и куцая, другая только с оперением и безголовая. Такое владение мечом я и помыслить не мог! И лангобарды - тоже: колыхнулись назад все от блеска молнии. Меч Хлодур показал, на что способен его господин и хозяин. Остался бы я там, под рукой ярла - так же две половинки, только поперёк, повалились бы к воде со ската.
      - И вот ты узрел, славный покровитель земли, что Рёрик Сивые Глаза живьем и во плоти перед тобою, - как бы даже с благодарностью изрёк ярл.
      Тут он стал выдыхать такие пары, что, пожалуй, ими здесь, на земле, можно было отогреть и покойника, а густых, подкопченных с брюха туч над нами в низких небесах прибавилось.
      - И в большее доказательство и ради почтения я готов сразиться с любым из твоих воинов, даже не знатных, - продолжил он. - Или со всеми разом. Или же с тобой и другим знатным воином, или со всеми вместе под твоим предводительством. Твоя земля - любой твой выбор сделает честь и не позорен.
      Господин Ротари дал слабину раздумья, и даже как бы оттого потеплело вокруг. У меня уж не осталось сомнения в том, что ярл порубит всех лангобардов - так хоть одежд-трофеев нам хватит отогреться.
      Меж тем, господин Ротари поимел короткий разговор с седым мудрецом.
      Обрывки доносились до меня, но лангобардский язык я разумел едва и поначалу понял лишь, что у них не военный совет и речь не о стратегии мощного, единодушного удара. Волки перед прямой добычей так долго не советуются. Со временем, однако, наслушавшись их наречия и прояснив его, я по памяти восстановил тот диалог. Памятью, Господи, Ты меня не обидел.
      - Не призрак он, верно приметил ты, Грим, - сказал господин Ротари седому. - Не желаешь ли размять старые кости? Такого достойного противника уж вряд ли себе отыщешь, пока жив, а Бог тебя не прибрал.
      - Да и тебе, герцог, размяться не мешало бы, - отвечал ему мудрец. - Победишь такого ярла Рёрика - вот на весь свет неслыханная слава, а мне уж ее не надо, поздно, прибытку не даст.
      - Мне только такой славы, в кою никто не поверит, не хватало перед Карлом, - отвечал не менее мудро и господин Ротари. - А еще раз "герцогом" при чужаках назовешь, хоть и ради почтения, придется укоротить рост даже родному дяде.
      Славно поговорили между собой мудрые лангобардские господа, а решение принимал единолично некогда герцог, а ныне, по указу Карла, отменившего на завоеванных им землях лангобардские герцогств, всего лишь граф Ротари Третий Ангиарийский. Коим он и представился важно, в свою очередь.
      - Верю тебе, - дал ярл Рёрик Сивые Глаза обычный на севере ответ на приветствие.
      Я же полагал, что верить никак не стоило. Господин Ротари уже обдумывал новый неизвестный замысел, скрывая его за частоколом никчемных речей.
      - Одно похоже на правду в твоем рассказе, ярл, - говорил он. - То, что ты победил всех этих людей, кои на тебя напали. Твое владение мечом вызывает похвалу и удивление, а вид у этих дохлых мерзавцев разбойничий.
      Господин Ротари бросил короткий взгляд на одного из своих воинов. Казалось, у них у всех росли глаза за ушами. Тот, в спину коего обратился господский взор, - тот, даже не обернувшись, живо соскочил с коня и пробежался по поляне, приподнимая убитых за волосы.
      - Уго, господин! - прокричал он, как будто найдя искомого. - Среди них Уго Рукоруб, вот он!
      Лицо господина Ротари посветлело.
      - Что же, ярл, есть за что благодарить тебя, хоть и пришел на мои земли незваным, - уже довольный, обнаружил граф лазейку к доверию опасного гостя. - Управился ты с главарем шайки, давно досаждавшей моему слуху. Я и сам уже собрался загнать ее, но ты упредил меня.
      - Упустил еще восемь, славный граф, половину, - прямиком повинился ярл.
      - Без Уго они рассеются или перережут друг друга, - невысоко отмахнулся рукой граф Ротари. - А что же, те двое на плотах - твои воины, павшие в битве с разбойниками?
      Его борода так и светилась теперь коварным радушием.
      Слова были оскорбительными, но граф Ротари неспроста прикинулся невежей: он всё испытывал ярла, как пробуют пальцем острие топора. Да и чудо-ярл как будто не умел оскорбляться без нарочито повторных причин.
      - Их судьба. Хоть и пали с оружием в руках, как подобает воинам-эйнхериям , но - от коварных копейных ударов в спину, - повторил ярл короткую печальную повесть.
      - И ты, ярл, желаешь устроить им погребение на моих землях, как я вижу? - продолжал светить бородой граф Ротари.
      - Твоя ли вода в Тибре, не знаю, славный граф, - столь же простодушно, сколь и без задней мысли оскорбительно отвечал ему ярл. - Но только по нашему обычаю полагается мертвецов возложить на корабль, пустить в плавание с дарами и поджечь, дабы огнем их прах и пепел вознести в Валхаллу. За неимением кораблей, возложил их тела на плоты, а за порубку твоего леса есть, чем платить.
      Нечто вновь озадачило господина Ротари, и он переглянулся со своим седым дядей.
      - Чудная у тебя сегодня задалась охота, племянник, - проговорил дядя, тряхнув своим застарелым багрянцем, а я запомнил его слова и перевел в уме потом. - Но одно верно - обрати ее себе на пользу, не спеши. Куда уж сегодня спешить, день только начался, а уж вон сколько дурной добычи, куда только выбросить?
      - Ты, ярл, со своим обычаем на чужих землях, - собрал строгий, но справедливый вид граф Ротари. - Вот не догорят твои славные воины, ярл, до земель моего соседа ниже по течению, так он оскорбиться может, поняв это так, что я ему вызов бросаю, почитая всю его землю могильником.
      - Сколько воинов у твоего соседа, преславный граф? - деловито осведомился ярл.
      - Три сотни толковых мечников соберет и еще две сотни из вассалов выжмет, если ссора вширь пойдет, - щурясь кислым смешком, насчитал наперед граф.
      - Пять по сто мне не армия, если в лоб, а не в спину, - ничуть не хвалясь, отвечал ярл. - Пошли меня тогда на твое порубежье, славный граф, на твои броды. Каждый брод назову именем крови твоих врагов.
      Граф живо переглянулся с дядей: а не Бог ли послал нам на службу такое чудовище?
      - Отвечай за свои слова, непобедимый ярл, - сказал граф, - а с соседом лучше иметь мир. Озеро есть у моего замка. Не море, но, может, довольно?
      - Не видел, но, может, и так, славный граф, - умел не упираться в гордость чудной ярл.
      А я уж видел, какую граф затевает забаву своим домочадцам: палить плоты с чужестранными трупами посреди домашнего озерца. И тут, наконец, господин Ротари обратил свой взор на меня, словно почувствовал, как я забрался к нему клещом под боевой шлем. Точь-в-точь смотрел на меня и волчий вожак, добрая ему память.
      - А эта черная муха - что, духовник при тебе, славный ярл? - вопросил он. - Ты - христианин?
      - Нет, славный граф, я не христианин, хотя ваш христианский Бог невозбранно помогает мне на твоих землях, - в очередной раз все честно объяснил ярл. - И он мне не духовник, а такой же путник, как я. В летах совершенных, пусть сам и говорит за себя.
      - Монах-странник? - прямо вопросил меня господин Ротари и - таким голосом, будто всяких монахов-странников на его землях как мух в летний полдень, не намашешься.
      Что делать, соврал по накатанному, как с любимой песчаной горки в детстве на заду съехал. Так вновь преступил завет геронды Феодора. Зато уж лишний повод обрел торопиться к геронде на самую жгучую исповедь, не терять времени даром в чужих краях.
      И уже все остальное выложил, как на духу, на такой изысканной латыни, какой здешние горы и леса, верно, не слыхивали со времен легионерских привалов Цезаря.
      Граф переглянулся с седым дядей, тем увеличив мой вес и значение едва не до самого ярла. Я даже дыхание затаил.
      - Говоришь, как какой-нибудь медиоланский ритор, не хуже, - и мне показал граф радушный свой оскал. - Кабы не чернявый, так признал бы в тебе здешний древний род. Из арабов никак?
      Удивил меня граф, наконец, своей поздней прозорливостью. То верно: мать моя, даруй ей, Господи, покой и радость на небесах, была по отцу сирийкой и при рождении, до Святого Крещения, была наречена Фатимой. То я и признал, не таясь.
      - Ты и в арабском силен, чернорясец? - вопросил граф.
      - Впитал с молоком матери, - соврал я, ибо впитывал арабскую речь с шербетом арабских торговцев
      - Может пригодиться этот грачёнок, - шепнул графу его дядя.
      Граф немного помолчал, глядя прямо на меня.
      - Значит, Силоам вовсе опустел? - спросил он, не взгрустнув ни на миг.
      - Так и есть, господин, - подтвердил я.
      - Может, и к лучшему, чище здесь пути станут, - сказал седой дядя графа, явно радуясь тому, что шайки больше не станут виться вблизи, по путям паломников.
      Видать, не кормили этих знатных господ пути редких тех и нищих искателей правды и чудес.
      То ли вопросить, то ли повелеть мне еще что-то собирался граф, но в этот миг донесся из глубины леса за его спиной волшебный неуместный звук: тонкая серебряная струна тренькнула, будто лесной бог Пан тронул ее в печальной задумчивости. Все кони разом прянули ушами. И тотчас из чащи выскочил пеший воин и что-то зашептал у стремени господина. А граф, слушая его, стрельнул глазами в ярла Рёрика, как крепкую стрелу пустил, кою мечом уже не отмахнешь. То была стрела опасной вести, но она ничуть не смутила ярла: он стоял на месте нем и недвижен. У меня же вдруг подвело живот, хоть и никакого страха не было, откуда бы страху взяться, пока ярл так крепко стоит?
      - Выведи живо! - велел граф воину, и тот снова канул в чащобу, а граф обратился к дяде: - Вот и новые чудеса, недаром вчера в самый полдень петух орал.
      И вот вывели на поляну меж "бычьих рогов" еще одного факира судьбы - шла у графа и вправду чудная охота, дикой охоте в посрамленье.
      Такого странника вовсе можно было не представлять. По небольшой, походной арфе с посеребренной планкой колков запросто было признать: он из рапсодов непролазных дебрей, он из череды орфеев бескрайних топей, откуда канувшим душам всплыть труднее, чем из глубин Аида. Одним словом, языческий певец-бард, и все прочие части его облика - долгие в рыжину власы с утлым венцом из веточек на них, некая темная руна на лбу, узкое, как бы стекающее с небес лицо, рваный кустами плащ с шитьем из непонятных знаков - подтверждали его высокое лесное предназначение. Был он возрастом, пожалуй, меня немного старше, вровень с ярлом Рёриком, если только не умел принимать любую личину. Впрочем, вряд ли колдуны-певцы принимают личину красивого, тонколикого юноши с чертами, выписанными горностаевой кистью или фазаньим перышком, когда во хмелю. А бард был в сильном хмелю и стоял как будто не на тверди, а на корабле в бурю, но стоял опытным навклером, владельцем судна.
      Так глянул он мне в глаза, что и меня как бы знакомо закачало, а нутро так бы и опросталось не в верх, а вниз. Я возопил простить меня и помчался в ближайшие кусты. И вот с того пробега, вижу теперь, началась моего путешествия
      
      ГЛАВА ВТОРАЯ.
      На ее протяжении обращаются в ночной туман каменные стены, меч же не всплывает, а сам собой плывет по воздуху подобно обронённому в реку перу ястреба
      
      Догнал меня хищный смех лангобардов, принес с собою свист стрел, утыкавших землю справа и слева, на полшага впереди - целили нарочито не промеж лопаток. Потом уж, когда я уселся в чахлом укрытии, не притоптавшись в спешке и едва не проткнув голый зад торчавшей снизу сухой веткой, догнал меня и ужасный стыд - вот же безрассудно вызвался я в монахи: получалось, то языческое пугало лесное устрашило до самой утробной жижи слугу Господнего и смело его прочь с дороги.
      Между тем, ярл и бард, один другого чуднее, завели между собой не менее чудной разговор, а я слушал его из кустов:
      - Вижу того, кого искал я давно, ярл Рёрик Сивые Глаза, - высоким и совсем не хмельным голосом пропел на данском наречии певец чащобных королей.
      И снова тронул одну струну. Ее короткий и высокий припев словно оковал весь мир вокруг невесомой и незримой серебряной сетью-паутиной.
      - Что за сладкозвучная ворона с трухлявого дуба? - необыкновенно обратился к нему ярл, разом порвав все петли колдовской сети.
      - Эй, чужестранцы! На моей земле или на моем, или на латинском просторечии! - сурово предупредил граф Ротари, не знавший данского наречия.
      Отважно покинул кусты я - едва ли не раньше, нежели легкий воин графа успел пособрать выпущенные ради смеха мне вдогонку стрелы.
      - Эй, монах, что они успели сказать друг к другу? - потребовал от меня граф: уже я, "грачёнок", ему пригождался, - Смотри на меня, а не на них.
      - Они лишь любезно приветствовали друг друга, а сей бард признал ярла тем, кем он и есть на Божьей земле, - отвечал ему, полагая и надеясь, что говорю в нелишнюю пользу ярлу.
      - Похоже, не врешь, шустрый грач, - отдал мне первую плату за труд граф Ротари, но и пригрозил тотчас: - Послужишь, раз на моей земле, пролетая, нагадил.
      - Да не больше воробья, славный господин! - не удержал я свою дерзость, хотя то и было сущей правдой.
      Сошло мне, однако. Успел задуматься граф.
      - Выходит, вы тут встретились, зная друг друга! Не сговорились ли? - не обратив внимания на мой дерзкий торг, с тем же неистребимым, коварным любопытством обратился он к необыкновенным пришельцам, попавшимся ему вместо зверей. - И ты, медовый певец, можешь восславить подвиги ярла и тем подтвердить, что они правдивы?
      - Я его знать не знаю! - поднял ярл свой твердый голос, снова взволновавший тучи.
      Он как встал на том месте, как бы на защите своих мертвых воинов-товарищей, так и стоял, не сойдя ни на пядь. Так и меч в его руке более не шелохнулся после того, как отмахнул стрелу. Меч как бы прилег набок, вверх по склону левого предплечья и самих гор поодаль.
      Тронул бард струну пониже. Колыхнулся мир вокруг, как свое собственное отражение на тихой, прозрачной до самой бездны воды.
      - То не может ввести меня в огорчение, - проговорил на приличной латыни бард, изрёк сипло и низко, словно сама латынь лежала в его душе холодным и вовсе не певучим железом. - Чем менее на слуху мое имя, тем более на слуху мои песни. Таков приговор судьбы Турвара Си Неуса.
      - Так ты есть Турвар? - воскликнул ярл Рёрик, разбудив свой меч: острие Хлодура задралось выше горных вершин, а те эхом повторили вопрос-утвержденье его хозяина.
      - Си Неус, запомни ярл, еще и тебе пригодится, - угрожающе качнулся бард. - Турваров немало. Си Неус один единственный под небесами.
      - Тот самый Си Неус? Воспел победу Беовульфа после того, когда мы расстались с ним в первый раз? - снова вопросил-утвердил ярл, с любопытством разглядывая барда в лицо, пока граф метил тому острым взором в спину.
      - Я дал Беовульфу славу, что переживет славу всех новоиспеченных властителей вместе взятых, такова сила моих песен, - тоже поднял голос и хмельно качнул им вместо тела бард; восхвалил он себя, держа хмель оправданием самых немыслимых гипербол. - И тебе дам, когда ты...
      - Не за то ли и прогнал тебя Беовульф, что приврал ты знатно. То бардам запрещено под страхом смерти, верно? Расписал людоеда Гренделя едва не человеком-великаном. Не обыкновенный зверь он у тебя, пусть и крепче прочих. И его мать не была иным зверем, - сразу взялся за хвастуна прямодушный ярл, перебив его.
       Не прозревал он еще в той нежданной встрече своей несомненной пользы и выгоды.
      - Грендель воспет тем, кем он был внутри, а не снаружи, то есть - истинным демоном. В Валхалле уразумеет Беовульф пользу той правды, - дал певец ярлу веский намёк. - Ибо запомнит мир Беовульфа как великого правителя, а не властелина малого, захолустного селенья на далеком отшибе. Тем, коим Беовульф есть внутри, а не снаружи, как и поверженный им зверь Грендель.
      Вескую правду мира открывал бард в рваном плаще. Стал вслушиваться я в его сиплые речи, даже позабыв про здешних хозяев, как некогда в театре забывали эллины о стоящем в стороне хоре, внимая героям трагедии.
      - И в том нет обиды Турвару Си Неусу, что ушел он прочь от Беовульфа, когда предрёк ему долгую и славную власть, но смерть от большой змеи сребролюбия, которая поразит его душу в старости, - поведал бард продолжение истинной правды. - Однако и ту перед своей смертью победит Беовульф, и та победа будет выше первой. Возрастет змея до дракона. Но ныне слух его души еще не возрос в меру мудрости. Как и твой, ярл Рёрик Сивые Глаза. За тем и послан к тебе, ибо надлежит мне воспеть славу императора, властителя обширных и еще не ведомых земель.
      Дрогнула некая струна во мне самом при сём схождении пророчеств или безумий, и голос той струны напомнил, что смерть всегда при дверях. По счастью, вступил начальник хора. Невольно ли, по велению ли судьбы он снова прервал исхождение последней правды.
      - Все туда же! - раздраженный своим же недоумением прикрикнул он, граф Ротари Третий Ангиарийский. - Не знаю ни Беовульфа, ни его чудовищ, ни сего пресловутого императора. Будет чем занять долгий вечер. Нынче же споете мне новые песни.
      Ведь судьба всякого смертного есть личное послание, незримый свиток и хартия, отправленные Тобою, Господи, каждому из нас, грешных. Разве не так, Господи?
      Моя судьба - не один ли из бесчисленных языков, коим Ты денно и нощно говоришь со мною, со свободным и оттого неразумным творением Твоим? Так же и судьбы тех язычников - ярла и барда, - кои повстречались на берегу Тибра. Ты дал мне дар быстрого разумения всяких наречий, рассыпанных Тобою по земле по сокрушении башни Вавилонской. Но сколь нелегко мне, согрешившему безмерно, разуметь Твой язык, обращенный ко мне одному, обращенный в самое сердце мостом и дорогой в Царство Твое. Вразуми, Господи!
      Вот о чем неустанно размышлял, пока нас троих вели, если и не как униженных пленников, то уж верно как пойманных невиданных зверей.
      Граф и вправду выехал с утра на охоту, а не на расчистку дорог от разбойников, предваряя проезд самого Карла через свои владения. Мечтал о косулях для стола, а обрел вместо возбуждения утробы, возбуждение мыслей и греховных замыслов. И тоже никак не мог разуметь обращенного к нему языка и голоса судьбы. Возможно, графа спасло бы смирение и даже дало бы ему некую немыслимую награду, но он понадеялся на хитрость, кою стал немедля громоздить в своем сердце, как Вавилонскую башню.
      Ярлу же Рёрику довольно было, что три десятка пеших слуг графа, кои до того невидимо толклись в чаще, теперь, кряхтя, волокли плоты и несли на плечах, как бревна, воинов-эйнхериев, Бьёрна и Эйнара. Ярл же вновь подставлял опасности открытую спину, теперь ясно зная об угрозе. Ведь достаточно было графу как-то по-особому оглянуться на свой арьергард, замыкавший процессию, - и Хлодур бы уже не помог. Впрочем, так же было ясно, что озадаченный, если не пораженный встречей граф, хочет поначалу разузнать о пришельцах подробно и столь же подробно размыслить о чреватом слове император, кое эти незваные пришельцы дружно занесли в его земли.
      В дороге ярл Рёрик до самого конца Песни о Гренделе не проронил ни слова и всем своим видом велел не тревожить его никакими обращениями. Полагаю, он весь обратился в слух и слышал все, что происходило у него в тылу не хуже, чем видел все движение впереди. Казалось, злая рассветная засада была первым веским предупреждением его судьбы на чужой земле.
      Бард двигался следом, покачиваемый хмелем, как ветром, и, порой казалось, лишь всадники, движущиеся по бокам от нас, спасают его от падения, когда он стукался то одним, то другим плечом об их бедра. Я волочил ноги за ним, вдыхал исходивший от него запах меда, как будто даже не сбродившего, и глотал слюну.
      Внезапно он повернулся ко мне, и я поразился истинно медовому отливу его глаз.
      - Голоден, монах? - вопросил он меня на латыни.
      Врать не повернулся язык. Только кивнул в ответ.
      - Ярл как кит. Проглотил овцу - может неделю не есть, - с доброй усмешкой сказал бард, ничуть не боясь близкой спины ярла. - Не старайся угнаться за ним, у тебя кишки скорее перетрутся. Вот возьми, без тебя новая песня не сложится.
      С этими словами он достал из поясного мешка кусок восковой сладости, верно, извлеченный им из пчелиного дупла неподалёку, и ткнул им мне в живот. Я же едва не захлебнулся слюной раньше, чем сунул сей истинно Божий дар в рот, а нового, едва приметного пророчества барда - уже на мой счет - в тот миг и вовсе не расслышал.
      Мёд обжег меня всего внутри от нёба до утробы, свёл скулы, но и голод живо спалил дотла. А бард так же шутливо повинился предо мной за то, что не в силах передать мне свой дар сбраживать мёд прямо в желудке, притом в считанные мгновения. И тот дар, как он потом не раз признавался, был ценим им даже более песенного дара пророчеств.
      Меж тем, граф Ротари, возглавлявший удачную, хоть и чудную охоту, как будто очнулся от своих размышлений. Некий пришедший на ум замысел, наконец, пришелся ему по вкусу, и он, видно, решил не тянуть прочее удовольствие до вечернего пиршества. Граф заскучал в пути.
      - Эй, певец! - крикнул он через левое плечо. - Развлеки нас! Про то чудовище спой, как было на самом деле, а уж вечером попугаешь всех нас истинной небывальщиной!
      Бард облизал пальцы свободной, правой руки, потом обтер пальцы о крыло накидки и на ходу тронул струны. У меня зазвенело в ушах и в самой голове, как в пустом серебряном сосуде.
      Бард пел придуманную им на ходу песнь на латыни, чтобы разумел ту песню хозяин здешних пчёл и их мёда. Чужую для него, холодную латынь он гнул и корежил, будто никаких размеров еще не было в ней отточено и Гораций еще не родился на свет. А уж если бы он завёл песнь на родном лесном наречии, верно, не дошли мы бы до замка: всадники попадали бы без чувств с сёдел, у коней порвались бы связки в ногах, все остались бы здесь без памяти и сил.
      И вот волен я лишь связать ровными пучками все линии его песни, подрезав их с концов, ибо иным способом ту песнь на бумаге не удержать и конца ей не будет.
      Полмира уже пронизала история о том, как некогда безвестный воин Беовульф ради всесветной славы отправился поразить баснословное чудовище Гренделя, известность имени коего была куда шире того маленького королевства, которое он мучил. Беовульф пришел, увидел, убил, потом отошел подальше, увидел и убил зловещую, как Гидра, мать Гренделя - и в награду получил славу Геракла, а уж потом - трон и богатство. Бард Турвар Си Неус щупал темную подкладку вышитой золотом парчи. Вот что пел он:
      
      Вот начинается Песнь о Гренделе,
      Звере могучем и славном,
      Густогривом, с пастью как бездна.
      Жил Грендель на землях Хродгара,
      Славного конунга-войсководителя.
      Соседи же Хродгара, конунги
      Скалясь между собою,
      Звали конунгом вовсе не Хродгара.
      Звали конунгом Гренделя.
      А Хродгара - ярлом медвежьим.
      Был Грендель, сын Медведицы Белой,
      Защитой истинной дома Хродгара.
      Не решались на земли Хродгара
      Войти, покуситься на них.
      Все страшились охоты Гренделя.
      В стылые зимы загривок зверя
      Теплым убежищем слыл
      Для оленей и лис, и волков, и зайцев,
      В общем, для всех понемногу.
      Легко все скрывались, не прячась,
      В шерсти густой и согретой
      Жаром утробы, до глотки встававшей,
      Как гейзер.
      Когда же лосося Грендель ловил,
      То сидел зверь скалою-запрудой,
      И путалась рыба, как в сети,
      В шерсти его бело-рыжей.
      Вычесывал Грендель когтями
      Лосося, как блох вычищают.
      Но лакомством лучшим для зверя
      Были быки-двухлетки.
      Их приводили по дюжине
      Осенью поздней от Хродгара
      И также весною раннею
      В дар славному зверю.
      И защищал земли Хродгара
      Грендель от нападения
      С севера, юга и запада,
      А и подавно - с востока.
      Знал голоса он и запах
      Всех, кто от Хродгара
      Жертву ему приносили,
      А чужаков не жаловал,
      Всех их съедал в порубежье.
      Так продолжалось покуда,
      Сосед не измыслил хитрость.
      Пятеро воинов смелых,
      Сами в оленьих шкурах,
      Бочку хмельного меда
      На место привычной жертвы
      Приволокли однажды.
      Дождались они, как погонщики
      Перепились до упаду.
      А после быков угнали.
      Грендель пришел на место
      И, не найдя своей доли,
      В гневе сожрал охмелевших.
      Тотчас хмельной человечиной,
      Сам охмелев, восхитился.
      Так вошел в него демон.
      И стал одержимым зверем
      Грендель, земель защитник.
      После, как только услышит
      Буйства хмельного звуки,
      Тотчас спешил он на песни
      И запах людского хмеля,
      Туда, где ждала его трапеза
      Крови людской и мёда.
      Двенадцать зим продолжалось
      То ужасное пиршество.
      Съедены были все пьяницы,
      Не осталось дружины у Хродгара.
      Земли его пустели,
      Не становясь добычей,
      Ибо теперь устрашились
      Соседи еще сильнее.
      Боясь, что хмель из их глоток,
      Из жил и из мышц не выходит
      Весь - и то означает,
      Что чужака почует
      Грендель вдвойне издалека.
      Горевал в одиночестве Хродгар,
      Помня о давнем проклятье:
      Тот, кто с его земель
      Покусится на жизнь медведя,
      Белой Медведицы сына,
      Погибнет иль станет медведем.
      Так продолжалось, покуда
      Не подрос Беовульф за морем,
      Жаждою славы всесветной,
      Мучимый, как похмельем.
      Узнал он о бедствии Хродгара
      И приплыл к нему безбоязненно,
      Предлагая свои услуги...
      
      Далее слова песни уже не отличались от слов того сказания, что нетрудно назвать всесветно известным.
      Когда завершилась песня, полная, как улей пчелами, всякими немыслимыми похвалами, определениями и метафорами, кои я почти все опустил из жалости к драгоценной бумаге, сам ярл Рёрик изрек своё веское слово. Случилось то уже в виду утлого замка графа Ротари. Бард Турвар Си Неус так прозорливо и подгадывал завершить песню никак не раньше конца пути, дабы удержать хозяина в усыплении.
      - Вот то истинная правда, слово в слово! - свидетельствовал ярл Рёрик о судьбе медведя Гренделя и лосося в его густой шерсти. - Пел бы правду, никто бы не гнал. Все бы знали твое имя.
      - Вот тупые язычники! - бросил впереди, не оборачиваясь, дядя господина Ротари, Гримуальд Ангиарийский.
      Из некоторого опасения, кое послышалось из подкладки его языка, выражался он на родном лангобардском.
      На эти презрительные слова бард беззлобно усмехнулся и извлек из своего мешка еще один кусок похищенного им из дупла богатства, коему чудесным образом предстояло обратиться в его утробе хмельным напитком.
      Безлесная долина, как свежая пасть чужого мира, открылась перед нами.
      Невеликий, но угрюмый и едва приступный замок графа Ротари нависал над долиной опасным обвалом, сидел на низкой скале, похожий на нашу дворцовую кузню. Да и размером был разве немного больше. Толстая башня-труба, занимавшая полстроения, чадила темноватым дымком. Дымные волокна тянулись косо вверх и из других мест - со стен, от мелких каменных домиков и сараев, как бы скатывавшихся от подножия замка-скалы к реке и к долине. Те нижние строения виделись многочисленным выводком мрачного замка. Тянуло горьковатой угольной гарью.
      То, что господин и хозяин открывшихся нам камней и просторов называл своим озером, на самом деле оказалось значительной - продолговатой и к тому же проточной - запрудой, вырытой рядом с Тибром. К реке от замка спускалась добротная дорога длиной в две трети стадия.
      Непосильным трудом рабов был пробит в каменистой земле рукав-скоба, куда отводилась и где усмирялась часть речных вод. Там, у нижнего загиба рукава, стояла мельница, а чуть ниже запруды, на самом Тибре, был наведен крепкий каменный мост - верно, памятник предкам графа, всяким герцогам прошлого, утекшего вниз, к морям беспамятства, а может, даже то был памятник самим атлантам славной римской древности.
      Стоило знатным охотникам и их диковинной добыче выйти из лесов, как вдали, у замка, всё, что не успело охладеть и окаменеть, пришло в стремительное движение: какой-то люд, собаки, овцы и лошади.
      Хозяин, как и полагалось, никуда не спешил. Пока мы преодолевали одну пятую расстояния до его логова, четыре пятых навстречу успел покрыть на приземистом и лохматом пегом мерине некий плешивый, круглобокий, редкобородый, явно незнатный, но и не низкого положения человек полувекового возраста. Он прибывал к месту неизбежной встречи в заметном волнении, кое росло в его лице по мере приближения. Мерин под ним преданно поддерживал беспокойство хозяина, все сильнее мотал головой и сильно бочил на рыси.
      Приблизившись и поклонившись с седла господину, а потом пересчитав диким и недоуменным взором всех, кого увидал в арьергарде графа - живых и мертвых чужестранцев, - встречный стал сыпать полушепотом какую-то весть, явно неожиданную и горячую, раз пар у него изо рта повалил шальными клубами.
      Навострил уши, но не смог запомнить его торопливой, песком сыпавшейся тарабарщины. То был эконом графа, сиречь сенешаль, и весть он принес важную более для меня, чем для графа, ибо граф вдруг судорожно обернулся и удостоил меня таким взором, будто узнал, что я вовсе не тот, за кого себя выдаю, а по меньшей мере сам только что воспетый Грендель, странным образом сменивший обличье и повадки себе в убыток.
      Турвар Си Неус таинственно подтвердил мои опасения на свой счет:
      - Первый час - твой, жрец. Не осрамись себе и нам на беду.
      Вот уж никогда не чаял я считать себя работником первого часа, как и не чаял получить всего один динарий за тяжкий труд до заката дня и всего грешного мира наравне с прочими бездельниками, приступившими к делу куда позднее.
      Так, с желудком, подтянутым к самому нёбу страшной медовой изжогой, голодом и новой тревогой провел я на ногах еще некое время в дороге и в стенах, пока меня не повели к хозяину замка. Первым из нашей бродячей троицы.
      Пред тем указали мне мое постоялое место.
      Оно казалось довольно обнадёживающим: в стенах замка, внизу, рядом со службами и ближними стойлами, так что ночью, чтоб не замерзнуть, можно было бы и побрататься с овцами или свиньями, по коим уже успел соскучиться. То был небольшой, прилепленный к каменной стене сарайчик, видно, и приспособленный для всяких отловленных путников, коих нелёгкая заносила в пределы графских владений: если запереть снаружи, не вылезешь, на полу - тростниковая подстилка, у каменной стены - заросшая нагаром жаровня для углей. Такой кров показался мне роскошью и успел одним своим видом согреть душу, если не тело.
      Но едва успел оглядеться, как за мной пришел какой-то сопливый и тощий слуга и важно объявил, что господин, де, велит незамедлительно предстать пред его очами. То "незамедлительно" растянулось еще по меньшей мере на две сотни шагов по переходам и ступеням крутых лестниц: внутри замок показался куда больше, чем снаружи.
      Граф Ротари трапезовал в небольшой, полутёмной зале, явно предназначенной не для размеренных пиршеств, а для быстрого забоя ожидаемого или внезапного голода. Иными словами, зала была скромной и могла предназначаться также при подходящем случае для доверительных бесед, а не для приемов или допросов под пытками. Радовал зал и теплом свежих, густо румяных углей на широкой жаровне; большого очага с трубой или отводным оконцем тут не полагалось. А удивил меня зал отсутствием не только графской челяди, обычной при трапезах хозяина, но даже Гримуальда, графского дяди и советчика.
      Граф Ротари Третий Ангиарийский восседал на дубовом, с грубой топорной резьбою кресле и закусывал холодной дичью с вином, а мне, как бы монаху, поднесли уже знакомую италийскую пищу - козьего сыра и лепешку. Пост постом - покаялся за слипшееся брюхо и сыр не отринул, верно полагая, что я в долгом пути.
      Рядом на лавчонку поставили плошку, с которой дохнуло не дурной брагой, а таким приличным вином, что я опьянел от одного духа, пошатнулся и поспешил благодарить, полагая, что, как хлебну, так язык и заблудится во рту. Эконом, что стоял справа от хозяина, у подлокотника, скалившегося клыками грифона, велел мне заткнуться, сесть и есть.
      Коротко как никогда помолился и принялся уписывать сию нежданную манну с питьем неторопливо, благодарно и величественно, выказывая истинно городские манеры. Манеры дворцовые, с пригублением бокала, с отрывом от пищи по-птичьи маленьких кусочков и отводом безымянного и мизинцев, выказывать не осмелился. Как мне стало хорошо, когда в первом же глотке вина утопил всех пчел, что жгли утробу в отместку за покражу их лесного, с таким трудом накопленного мёда!
      Тут-то эконом графа и извлек, как восточный факир, из-за спинки хозяйского кресла предмет, от вида коего дикая изжога ударила меня уже не в утробу а прямо в сердце. То была моя заплечная сума, явно с бесценным образом внутри!
      Так и оцепенел, благо, успел проглотить кусок, а не позволил ему насмерть заткнуть мне глотку.
      - Вижу, что твое и что не соврал, - заметил проницательный граф и, глядя на меня, доверил дело эконому: - Твой черед, Арнульф.
      - Что внутри? - делая суровый хозяйский вид, вопросил тот.
      - Нетрудно ответить. Святой образ Господа Иисуса Христа Пантократора, писаный на цельной дубовой доске, - отвечал я. - Верно, суму прибило к быку моста.
      - Верно, так и было, - проговорил эконом, не заметив, что сам отвечает на крайне важный для меня вопрос. - А знаешь ли ты, монах Иоанн, что на землях, если и не подвластных в полной мере, но ныне частью зависимых от воли короля франков Карла, за созданное изображение Господа ты можешь подлежать казни?
      - То мне известно, - отвечал, радуясь уже тому, что казнь отложена до окончания трапезы.
      Да и обреченному на казнь вряд ли бы предложили заранее сухой сарай с обогревом, а не сразу сырую и холодную яму.
      - Исполнял я волю своего настоятеля, пославшего сей святой образ в Силоам по видению и, значит, по воле Божьей, - дерзко прибавил я для весу.
      Получалось, однако, нехорошо: как будто сама земля италийская своевольно не приняла святой образ и стала спускать его по реке к морю вместе с настоятелем Силоама. Впрочем, раз святой образ был обретен у моста, значит, судьбу можно было понимать иначе... Каким способом, мне додумывать в тот час не дали.
      - Что же, готов стать мучеником? - снова вступил в разговор сам граф, ибо его вопрос был чином куда выше вопросов его эконома.
      Граф еще спрашивал! На что мне еще оставалось сгодиться, если сил достанет? Если уж Ты обещал, Господи, не предлагать муки более, чем выносимой. К кому мне было теперь идти за иной наградой?
      Своим взором граф исследовал меня так, будто по-охотничьи следил за мухой, что ползала по моему лицу. Таковой я, однако, не чувствовал. Внезапно граф приказал эконому выйти и оставить нас наедине. Мне же велел поднять скамейку и поставить ее у своих ног.
      - Говоришь, родом из Города царя Константина? Чей дом с цоколем красного гранита стоит на углу улицы Золотой Сети? - вопросил меня граф, когда я исполнил его повеление и дыхание затаил.
      На Золотой Сети живут самые богатые судовладельцы и торговцы. Кто же в Городе не знал Флора Косого, хозяина дома на "кровавых камнях"?
      - Все верно, - с довольным видом кивнул граф. - Крещен по никейскому обряду?
      И в том не могло быть никакого сомнения!
      Новый вопрос графа - о том, могу ли я крестить его самого - вверг меня в самое совершенное смущение и полнейшее недоумение. Кое-как двигая онемевшими губами и пересохшим языком, отвечал ему, что обряд Святого Крещения обычные монахи проводить не могут - только рукоположенные в иерейский сан. Однако делание Таинства возможно не только монаху, но и простому крещеному мирянину в тех исключительных обстоятельствах, когда просящий пребывает в смертельной опасности, будь то тяжкая болезнь или иная веская угроза.
      - Если готов стать мучеником, не убегай, а сиди там, где сидишь ныне, - изрек граф новую загадочную фразу, от коей я уж протрезвел разом, а новые глотки вина ту здравую трезвость уже не пробивали: покуда надо было понять, куда течет мутная, непроглядная до дна речь графа.
      Оказалось, граф Ротари и весь род его ходили в рабах у родового предания, будто бы основатель герцогского рода принял Крещение от того же самого епископа, который крестил и самого Константина Основателя. Епископа звали, как известно, Евсевием и был он арианином, то есть поборником арианской ереси, отказывающей Спасителю в Его божественной природе. С тех пор и повелось в роду герцогов Ангиарийских, хоть и принимать неизбежное Крещение, против чего лукавый не мог постоять, но, во-первых, от лукавых арианских епископов, которых теперь осталось, пожалуй, менее, чем слонов в разрушенном Карфагене, а во-вторых, - по написании завещания на исходе дней, дабы разом и как бы вполне дальновидно смывать все грехи именно тогда, когда на новые уже и сил нет. Кивали они при этом на самого Константина Основателя, который принял Крещение в последние дни своей жизни. В ту пору ведь и завелась поговорка: "Он еще не крещен, пусть погуляет вволю".
      Вот и сам граф Ротари Третий Ангиарийский некогда провидел встречать глубокую старость, глашатая последнего ворона, Крещением по арианскому обряду, а пока ходил вольным язычником и творил, что хотел. Ныне же вдруг надумал креститься в истинную веру, хотя тоже не сразу, а напоследок. Это не было странным: обретенный у моста святой образ мог надоумить его пойти верным мостом, пусть поначалу - и долгим кружным путем к тому крепкому мосту. Странно было, однако, что граф доверился мне и начал уповать на мою помощь, а не на силу, данную Богом какому-нибудь ближайшему аббату, пусть ныне и иконоборцу, но в грядущем-то наверняка раскаявшемуся. Впрочем, тогда меня больше обеспокоило вовсе иное.
      Таковой замысел графа вызвал у меня опасение, а не оставит ли он меня при себе до конца дней своих. А граф-то был достаточно молод, в полной, налитой зрелости сил. Уж не воля ли на то Твоя, Господи, помыслил я, раз и святой образ промыслительно обретен здесь же, у моста. Впрочем, ежели граф будет неплохо кормить, а поить вином не хуже того, что уже поднёс, то венец мученический будет мне нести постыдно легко. Таков был мой мысленный вердикт. И как бы подтверждение получил незамедлительно: граф своей рукой извлек из сумы святой образ и бережно водрузил его позади себя на спинку своего малого трона, почти припёртого к стене, так что с тыла его не обойти.
      - Полагаешь, так поможет? - вполне искренне, простодушно и наивно вопросил он.
      Вздохнул было на целое назидание: святой образ - никак не оберег языческий и не талисман, и не образ должен помогать, а искреннее воззвание к самому Вседержителю, запечатленному в образе, и к Троице Единосущной и Нераздельной. Однако вспомнил самого Константина, в трудный час битвы засмотревшегося в небеса, на вещий знак Твой, Господи, предрекавший победу, а не на окровавленное поле. И вот запнулся и подумал, что сему варварскому простецу, пусть и знатному, может помочь и так. Ответ мой был нетруден:
      - В том не может быть сомнения, господин, если вовремя помолиться.
      - Успею, коли Бог благословит, - куда как грамотно и разумно кивнул на мои слова граф. - Карла я сюда не пущу, а ты - рот на замок.
      И вот, Господи, не стремился ли граф приобрести во мне друга своим богатством неправедным, что и призываешь Ты делать нас, грешных? Ибо все мы в мире сем, лежащем во зле, хитрее бываем ангелов Твоих, как и рёк Ты... И как, если не хитростью житейской, иной раз приобретешь нечаянного друга, а он, глядишь, и даст тебе добрую затрещину прямо по направлению к твоему спасению?
      И вот покинул графа сытым, обогретым, ведь мне еще и шерстяную накидку прямо с порога его малого триклиния поднесли. Но главное, - крайне озадаченным. Переменилось в тот час мое мнение о графе Ротари, а главное - о своей судьбе.
      День едва перевалил за половину, едва помутился ранними зимними сумерками, норовящими загрести и полдень, а уж два сильных мира сего, еще утром не знавшие друг друга, успели довериться мне, ничтожному чужестранцу, и к тому же - в одном и том же месте. Без сугубого промысла такое не могло случиться никак. Теперь, по завету отца, мне оставалось только не испортить тот высший промысл своей дурной волей, а приложить истинное разумение. В самом графе я стал опасаться более добра, за которое не сумею должно отплатить, нежели несомненно замысленной им злой выгоды от нежданной встречи с чужаками.
      - Раз ты то, что искал, обрел здесь, здесь и будет чудо, - скажет мне немногим позже ярл Рёрик.
      Так, словно эхом, отозвались далеко слова геронды Феодора, прозревавшего события своим внутренним взором.
      Мне оставалось лишь устыдиться ненадолго.
      Жили Эйнар Мечом-По-Мечу, в коем уживались два берсерка, и Бьёрн Победное Ухо, без коего самому Беовульфу, герою на все времена, не одолеть бы Гренделя грознокровавого, как любят мудрёно восхвалять северяне. И вот славные, редкие воины умерли в один день на чужой земле с оружием в руках и с подлыми, вражьими копьями между лопаток. Их судьба - быть забытыми на земле навсегда. Но, верно, души их радовались последним почестям. Они радовались и тому, что пепел их тел понесется в потоке Тибра к Вечному Городу. Граф Ротари устроил вечером представление, кое обещал.
      Два погребальных плота заполыхали посреди проточного озера, привязанные к сваям, чтобы не унесло вниз. Отражения высоких огней разбегались косяками по озеру, синеватыми волнами - по тверди, снопами искр - по небесам и взорам зрителей. Низкие лохмы проносившихся на восток туч казались крыльями обжигавшихся над костром валькирий. И валькирий тут пролетало очень много, словно осенних перелетных стай. Хватило бы на всех присутствующих, будь они викингами и прочими воинами Севера, затеявшими радостную и кровавую тризну по своим мертвым друзьям. Но таковых не было, кроме ярла Рёрика Сивоглазого, а он стоял живой и явно намеревался жить еще долго, раз примерился в императоры.
      Он возвышался на самом краю воды и вполголоса пел какие-то погребальные песни-висы . Его спину покрывал щит, тоже чудесным образом прибившийся к берегу и обретенный неподалеку.
      Тело настоятеля Силоама тут, у моста и на запруде, не нашлось, и я лелеял причудливую надежду, что он выбрался где-то, а может, он тогда и вытолкнул самого ярла со дна реки, а может, его, отца Августина, подняли ангелы Господни по слову царя-пророка в том, едва ли не последнем псалме, что настоятель пел перед своим нечаянным плаванием.
      Огромная тень ярла добиралась позади него до графской твердыни и едва не преодолевала всю стену до самой башни.
      Граф же представил дело так, что Бог послал трех героев освободить его землю от разбойников в преддверии проезда в Рим короля франков. Воины и челядь графа воззрились теперь на ярла Рёрика во все глаза. Две юных дочери графа смотрели на него так жадно и восхищенно, что их нескромные, бурные мечты можно было узреть в текучих мозаиках на исподе туч. Они были близнецами, так две и светились на озерном огне двумя пребольшими и ясными глазами юности - невинной радостью пред всяким ужасом и искушением. Мудрый дядя графа, Гримуальд, и его тридцатилетний сын, едва не ровесник графа, посматривали на ярла с опаской, стиснутой прищуром век и холодом плотно сведенных губ. Только молодая невестка мудрого дяди Гримуальда, явно не лангобардка, а римлянка, прихваченная, по традиции, из местной, почти истребленной варварами исконной знати, терялась совсем и тщилась не смотреть никуда, а только себе под ноги, в тёмную землю. Тут была тайна, в этом родовом узле - смертоносное жало в плоть и кровь рода графов Ангиарийских. Тут и зрели замыслы, в коих, как я догадывался в тот час, не дай Бог утонуть или сгореть нам вместе с ярлом, а хуже - то и другое разом.
      - Ветер не переменится. Они скорее выпадут дождем в твоем Городе, жрец, чем доплывут до Рима в рыбьих жабрах, - услышал позади голос, напоминавший членораздельный гул пчелиного роя. - Эти эйнхерии.
      Не обернулся я, но сделал полный оборот.
      Из глаз барда Турвара Си Неуса, так и светясь, тёк свечной воск, растопленный близким пламенем. А из уст его тёк дух улья. Хмельным не пах бард, но пребывал в том же парообразном и упорном хмелю, подобном дыханию кузнечных мехов, раздувающих внутреннее пламя. Всем своим видом бард вызвал у меня зависть перед человеком, какой всегда находится там, где ему и должно находиться, знает то и самодовольно тем гордится.
      - За весь день это - самое несомненное из всех услышанных мною пророчеств, - так злорадно предъявил я барду свою зависть.
      - Знай, не последнее, - как бы печально кивнув, изрёк бард Турвар, единственный на свете Си Неус, и добавил загадочно и нескладно: - Тебя заставят услышать, что похлеще будет.
      Тут он сделал шаг ко мне, едва не уперся носом мне в переносицу, дохнул уже не медом, а всей непролазной чащобой, в коей когда-то таился мед, и мне почудилось, что руна на его лбу шевелится и вот-вот прыгнет на меня пауком. Невольно, будучи ниже ростом, ударил его лбом прямо по длинному носу и отскочил назад, едва не сбив кого-то с ног.
      Бард остался на месте, сотворил обоюдоострую улыбку, обнажившую черноватые зубы. Спустя несколько мгновений он смазал пальцами темную, как смоль, кровь, лениво выглянувшую из его правой ноздри, и вытер ее о край накидки, как раньше стирал с пальцев мёд.
      - Вот так и сделай, - с загадочной радостью, но тихим голосом объявил он. - Брось в меня чем-нибудь тяжелым, чашей или костью покрупнее, когда я потеряюсь в своих хвалебных песнях. За то меня и гонят, что за перевалом хваления мои пророчества сбываются так же, как и правда позади, за плечами. Она сразу там смердеть начинает. Кто ты, не открывай. Не знать мне в упоение. Останови меня сегодня, не то я в забытьи напророчу здесь... - Он вдруг запнулся, словно поперхнулся, и глаза его странным образом стали косить в стороны, как те волчьи носы предо мною в начале дня. - Славный вечер с огнем. Останови меня, жрец. Не то или день Рагнарёк или твой Страшный Суд окажутся впереди за перевалом в такой вечер.
      Честно признаюсь, озноб охватил меня всего от темени до пят, и я тотчас повернулся к барду и его тьме спиной, дабы согреться хотя бы видом уже опадавшего в воду погребального огня. Вот и еще один встречный грозил удержать меня невидимой цепью судьбы. Кто еще глядел на меня из той безбрежной во все стороны тьмы?
      В назначенный бардом заветный миг попадется под руку вещь дорогая и нежная. Даже успею пожалеть, уже делая размах, что попорчу чеканку времен едва не фидиевых, пристукнув ею руну-паука. То было древнее серебряное блюдо с гладкой Европой на горбатом Зевсе-быке. На том редком блюде барду Турвару Си Неусу поднесут чудесный виноград.
      Не только у меня в тот час высокий голос барда, свившись со звоном струн его арфы, кровью засочится из ушей. Тогда и достанет прибереженных напоследок сил.
      Но перед теми чудесными событиями граф Ротари Третий Ангиарийский успеет устроить свой обыденный пир в главном триклинии. Освежало тот пир лишь присутствие приблудных то ли гостей, то ли пленников - данского ярла и барда, коего нелегкая принесла тоже с севера, откуда-то из Нормандии, а к ним в придачу - одного лжемонаха из Нового Рима. Впрочем, меня, слава Богу, никто не замечал на конце стола - мало чем я отличался от местных галок и ворон, злобой дня засоряющих повсюду всякий взор.
      Видал я дворцовые пиры. Этот поместился бы и в таверне моего славного вертепа "У Красной Чайки", по коему я еще не успел соскучиться. Разве что своды были повыше, и холоднее дышалось под ними.
      Граф со своей родней восседал за отдельным столом на трехступенчатом возвышении. Выходцу из племени бардов, коим почет и уважение во всех варварских чащобах до самой Гипербореи, устроили место прямо на второй широкой ступени, как бы под графским столом. Прочая мелкая гостевая знать была устроена за длинным столом внизу.
      Ярла Рёрика, как временного героя, граф пригласил на столь же почетное для нижних гостей место справа, почему все остальные едоки, уже набившие графу оскомину, поглядывали на дана хищно, робко и кисло, как уж совсем отощавшие и бессильные волки.
      Свой меч и щит ярл, по здешнему закону, повесил на стену на расстоянии, недосягаемым одним шагом.
      Помыслил я, что он так легко расстался с любимым мечом в чужом месте, потому как скрывал в штанах, рядом с другим разящим предметом, младшего брата своего Хлодура - тот самый кинжал, что в полсчета утихомиривал любого хищника. Но на мое удивление, как только перед ярлом ударили по столу бараньей ногой, он невозмутимо порылся у себя внизу, будто почесал причинное место, извлек обоюдоострую сталь и стал отмахивать ею мякоть от кости. Ближайшие к ярлу гости оцепенели, граф наверху приподнял бровь, но приподнял и вторую, когда к ярлу с тыла ринулся один из стражников. Стражник отступил на полшага, а сам ярл то ли сделал вид, то ли вправду даже не приметил движений, как не представлявших для него никакой угрозы.
      Пили, как полагалось, за здоровье хозяина, всех его родичей, всего рода, и здесь первый раз отличился бард Турвар Си Неус. Когда ему поднесли бурдюк с вином, он, если не дерзко, то дерзновенно объявил, что готовое вино разведёт и сделает пресной его уже забродившую песнь, а вот свежий плод забродит вдогонку песне и придаст ей большую силу. И с тем смиренно попросил мёду или же плодов можжевельника.
      Граф высокой хозяйской улыбкой обвязал снопом все смолкшие голоса и сказал, что бард будет обязан ему особо чудесной песнью в ответ на чудо, ведь на его земле лоза дает свой плод и зимою. Тогда и поднесли барду на блюде темные, как сама правда, свежие плоды здешней виноградной лозы. Все нарочито ахнули, а бард оторвал от грозди одну ягоду и дал ей заскользить в пальцах. Легко было догадаться: воск. Навощены были грозди, как навощают обычно и правду, и содержались в подземном холоде хозяйского тартара. Кто чему удивлялся, а я - чудесной утробной бродильне барда.
      - Начинай обещанную песнь о нашем дальнем госте, данском ярле, - велел граф, как только бард поглотил ту ягоду.
      Турвар Си Неус словно целый рог выпил за здоровье графа, съев всего пару ягод, и весь буйно засветился, закипела его скорая бродильня.
      Ослабил, распустил я свой слух, как распускают ремешки сандалий перед омовением ног. Иными словами, не имел никакого желания слушать баснословные песни о житии ярла, а только жаждал узнать его историю из его собственных уст, будучи уверен, что Рёрик Сивоглазый не соврет о себе ни единым словом.
      Меж тем, тронул бард Турвар Си Неус одну струну, и со скатерти-ковра, закрывавшей передней стороной все подстолье, дабы не видны были ноги и прочие уязвимые места хозяев, тотчас разбежались все золотом вышитые лани и серебром вышитые, гнавшиеся за ланями гончие псы. Тронул бард вторую струну - рванулись и перескочили по кругу с факела на факел огни, освещавшие залу. Тронул бард третью струну - посыпался со сводов на столы и блюда старый мох и помет летучих мышей. Запел бард на дребезжащей своей, нешлифованной, занозистой латыни, и решил я, пока не рухнули сами своды, немного вздремнуть от первого сытного тепла.
      Пока дремал, никого тем не обижая, оставался под любопытным присмотром местного аббата, сидевшего выше по столу. Он же, узнав, что я из самого Города Константина, всё набивался ко мне в собеседники, как к равному, удобряя тем мою гордыню. Его, выходца из старого римского рода, услаждала моя едва не допотопная, исконная латынь, коей меня обучали во Дворце хранители древних речений. Он соскучился по непринужденной беседе, ему хотелось поговорить, а не увещевать твердой пищей свою подчиненную братию или же разливать молоко перед хозяином здешних едва пролазных просторов. Ближе к середине песни, лепившей вполне комические чудеса о ярле Рёрике Сивые Глаза, аббат вопросил меня негромко:
      - Насколько лжет голосистый пришелец? На всю снизку?
      - Судя по равнодушному и даже сумрачному, как эта зала, виду бродячего данского властителя, о ком он и поет, певец отцеживает чистую правду, - в той же полудреме, а потому безо всякого зазрения совести, витиевато соврал я.
      Несколько очнулся же, когда услыхал в песне новость, мне еще не известную.
      Сообщал бард о недавних подвигах данского ярла, небылицы о коих до Города еще не докатились. О том, как выброшенный после кораблекрушения на берега Нортумбрии ярл-скиталец победил в поединках трех женихов королевской дочери, однако вместо того, чтобы оказаться усаженным за свадебный стол, был столкнут коварным королем в огромную дворцовую яму, полную ядовитых змей. Но не тут-то было. На дне той, самой смертоносной на всем севере ямы Рёрик Сивоглазый пошел в пляску, коей был обучен в Ирландии потомками баснословного короля Конхобара Мак Несса. В таком танце у человека вырастает сразу по сотне стоп на каждой ноге. Так, разойдясь, ярл потоптал, посбивал все главы змей раньше, чем те успели ужалить его, а потом, переводя дух, сгоряча помочился на них, и случилась от того такая жаркая известь, что вскипела тотчас она, выбросила ярла едкими парами наверх, изрыгнулась из ямы наказанием египетским для всей земли Нортумбрии, затопила ее ядовитой пеной. И любая жидкость стала ядовитой кругом - и вода, и брага. Почернели урожаи и все потомки короля Нортумбрии, овцы скрючились и пропали под собственной шерстью, быки перестали быть быками. Стало ясно, что на дочери короля больше никто не захочет жениться, а самого ярла выброс жженого пара благополучно перекинул через пролив в Нормандию.
      Хорошо пел бард Турвар Си Неус, но дальше, по мере неумолимого движения ярла с севера на юг, через неизвестно где расположенное владение Беовульфа к пределам Италии, лесной певец заставил меня насторожиться и затянуть ремешки слуха.
      В его песне пустился ярл златобоким лососем по рекам к самому Риму то по течению, то против него, взлетал над перекатами, перескакивал пороги. И все выше становились те перекаты и пороги, и все выше - прыжки лосося. И вот последний порог восстал перед ярлом-лососем настоящей твердыней, со стенами и башней, опасно напоминая собою замок графа Ротари Третьего Ангиарийского. Песнь барда становилась все выше, а плавники ярла-лосося - все острее и раскаленнее. И вот разогнался ярл в потоке, раздулся в огромного железного левиафана, взмыл над замком-порогом и рассек его стальными плавниками. И от удара плавниками по каменным стенам вздыбились из тверди искры, и запылал тот и без того порушенный замок-порог позади, ибо никакая земная сила уже не могла противостать стремлению ярла-лосося обрести корону императора самых просторных владений на грешной земле и к короне в придачу - великие Железные Лавры...
      Тогда-то и началось наваждение.
      Но не напугали меня ни растворение стен вокруг и сводов над головой, ни круговой танец факельных огней. Не раз слыхал я рассказы дворцовых знатоков и путешественников о силе иных лесных певцов голосами своими даже и невольно дурманить глаза слушателей и доводить до кровавой ломоты их уши. Лишь когда меч ярла Рёрика сошел со стены и так - рукоятью вверх, а острием вниз - поплыл к нему, а сам ярл невольно потянулся из-за стола к своему брату-мечу, уразумел я, что малый день Рагнарёк грозит вот-вот наступить, а миг, о коем предупреждал и просил меня бард, уже и наступил весь целиком.
      Без Иисусовой молитвы мне бы не поднять свое тело, завязшее как муха в меду, в том бесовском наваждении.
      Прочие едоки, и правда сидели окаменевшие, у иных изо рта вываливалась пища, и вытекало изо ртов и носов то ли вино, то ли кровь. Помню, в детстве устраивали мы порой такое трудное соревнование - перебежать малый дворцовый водоем по шею в воде. Черепаха по его кромке двигалась столь же резво, как и мы в воде, столь шустрые на суше мальки. Той же мукой показался мне бег от конца стола до ступеней возвышения, где восседали обратившиеся в пучеглазых языческих идолов и как бы уже обуглившиеся хозяева земли Ангиарийской.
      Краем взора, на черепашьем том бегу, успел приметить, как стражник, что стоял за спиной ярла, тянувшего руку к своему невесомому Хлодуру, а не к бараньей ноге, - тот стражник делает грузный шаг вперед и, вытаскивая свой меч, ударяет ярла в затылок набалдашником рукояти. Потом узнал, что тот стражник глух от рождения, но глазами особо остр. Я же не измыслил ничего лучшего, как, достигнув цели своего удара, сбросить с блюда источник опасного брожения в песнях и пророчествах барда и оглушить его по лобной руне серебряным Зевсом-быком, несшим Европу.
      Потом началась и случилась вовсе ужасная месть бесов, кою едва помню и порой даже сомневаюсь, исполнилась ли она или то был лишь неизбежный исход наваждения.
      На конце стола нам, последним, прислуживала смуглоликая девушка, верно, рабыня. И так же верно, что граф велел ей вертеться нарочитым искушением перед аббатом и мною, лжемонахом. Не ведаю, что делалось у аббата внизу, но лицом он весь горел и потел, а я тоже крепко потел, только совсем не лицом. Служанка была арабских кровей и сразу заприметила во мне общее родство ноева сына Сима, старалась побольнее обжечь взором, а ухо мне, когда наливала вино в кружку, - наполнить и обварить своим жарким дыханием. Плоть моя дыбилась, хотя уж полагал я, по самонадеянности, что давно преодолел блудную страсть, некогда до самого темени насытив ее. Молился, но на сытый желудок уже и отверстое горлышко кувшина в руках служанки бросалось мне в глаза ее отверстым лоном. И вот когда ударил я барда по его паучьей руне на лбу, то весь и провалился в звоне блюда, пронзившем меня от руки до сердца. А потом помню только густую тьму, тартарский холод в корнях волос и огненное озеро ниже чрева, шершавый холод пола под ладонями и жаркий, хрипящий прибой виновной евиной плоти подо мной. Прибой готовый выбросить меня на незримые острые скалы, разодрать меня на них в клочья.
      Густая и курчавая, как замыслы лукавого, удушливая шерсть окружила и окутала меня потом, когда очнулся с разбитой наковальней в голове. Та шерсть оказалась не окончательной утробой блуда в преисподней, а сгрудившимися вокруг и надо мной овцами. Я очнулся в овчарне, хватаясь на животных. Над овцами же стоял некто курчавый только на верхушке. Он держал бадью, уже собираясь окатить меня холодной водой, дабы привести в чувство. Однако ж вода приспела сгодиться для утоления жгучей жажды, еще одного напоминания о преисподней и о философии абстиненции. Господи, помилуй!
      - Их светлость граф велел поднять и привести! - проговорил тот долговязый, но гнутый слуга, наблюдая, как холодная вода уходит не на обмывание внешности трупа, а на умывание внутреннего во мне человека.
      - Вижу, ты не их сговора, а бродил тут с ними порознь, - изрек граф Ротари, когда я оказался пред его взором в том же, малом триклинии, в коем он уже раз допытывался у меня до сути неожиданных событий.
      Лицо его все еще было обугленным вчерашней песнью барда, и, казалось, сажа так и осыпается с его щек. На столе перед ним и между нами пребывали тревожные трофеи: меч Хлодур, опять утративший своего хозяина, и колдовская арфа барда Турвара Си Неуса, каждая из струн коей, вероятно, могла быть опасней меча. В тех трофеях графа Ротари привиделось мне плохое: выходил я промыслительной причиной еще двух непростых смертей, причины коих постичь было не под силу.
      Утро выдалось, на удивление, столь чистым и солнечным, что - несомненно чреватым незаслуженной удачей или скорой казнью. Лучи светила, проникавшие через два нешироких, но высоких, словно бесплотные столбы, окна, будто две руки трогали и меч, и серебряную пластину на арфе, возбуждая на предметах искры и звезды. Казалось, сам ярл Рёрик дотянулся до стола из своей не чаянной им в тот день Валхаллы.
      Прямо за моей спиной стоял тот же глухой стражник, и я сразу смирился с тем, что он так же споро ткнет мне в затылок литым кулачком своего меча при любом моем лишнем движении.
      Святой образ Господа Панктократора непоколебимо возвышался позади графа и выше него. Я перекрестился на образ, поверх графской головы, а граф принял то на свой счет и кивнул:
      - Да, никак волею Божией вы все оказались мне тут нужны.
      Тотчас догадался, что хозяева меча и арфы живы, только вновь не в чине почетных гостей. Мне поднесли кислого молока и всякой снеди, достойной даже фальшивого монаха.
      - Наедайся впрок, - велел граф, - Уши только не набивай, слушай.
      Вся моя житейская мудрость укладывалась в ясное понимание того, чего в жизни невозможно сделать впрок - наесться, выспаться и насладиться женщиной. Однако я постарался выполнить веление господина Ротари.
      - Тебе дело - вызнать, о каком таком императорстве голосила эта колдовская глотка. И что это за Железные Лавры такие, - тем временем отдавал новые повеления граф Ротари. - Ты зачем его ударил по лбу? Может быть, он успел бы в забытьи вывалить все свои тайны.
      - Я видел, как стены стали обращаться в туман, - впервые за долгое время ответил правдой, хотя и вовсе неправдоподобной. - И вспомнил о стенах иерихонских, рухнувших от песен и гула труб. Ты верно сказал, господин: истинно колдовская глотка.
      - А ты видел, как меч сходил со стены?- вопросил граф. - Своими глазами видел?
      - Истинно так, господин, - без зазрения совести подтвердил, не видя смысла отнекиваться и выгораживать ярла. - Только полагаю, что и сам хозяин меча был немало изумлен таким чудом о своем оружии. Истинно великий бард пел тебе, господин. Таких, полагаю, в лесах немного.
      - Так и скажешь певцу: лишен своей арфы, пока несет угрозу, потом отдам, в урочный час, - не без новой загадки произнес граф и задал вопрос о ярле: - А этот данский верзила, он не из тех ли северных безумцев, что в гневе и детей своих крошат и сгрызают, как их там?
      - Из берсерков, как могу догадаться, господин граф? - с видом лживого знатока гордо поглядел я на графа и, получив его кивок, предположил в пользу ярлу: - Говорят, что берсерки - как охотничьи псы, их спускают с цепи только на час охоты, и в одиночку они не ходят, а только в своре с остальными воинами пред тем, как их выпускают вперед, на врага. Вряд ли ярл Рёрик из берсерков.
      - Вот ты сам и скажешь ему: отдадим ему меч, если точно будем знать, что он не сей, что не выговоришь... - сказал граф и велел сугубо: - Выясни всё. Прежде всего - про то пресловутое императорство и про те Железные Лавры. Что это за притча? И узнай у певца, сможет ли он повторить то же чудо о схождении меча со стены, когда буду принимать самого короля франков Карла. Я голову ломал, чем такого гостя, знатнее и могущественней некуда, можно удивить. Только если стены в глазах пропадать будут, как вчера, язык певцу вырежу, так и предупреди. Он не из моих краев, поет гнусаво, меня тут за казнь певца не проклянут.
      Кровь ударила мне в голову, обмывая там догадку, всплывшую из-под самой утробы и дурно засмердевшую утопленной псиной.
      - Не колдовское ли, языческое и дьявольское то чудо? - оторвал я клок шерсти от недоброй догадки и с дальновидной опаской помахал тем клоком перед носом графа, еще не крещеного.
      - А ты здесь на что? Тебя что, не Бог послал, раз ты явился с Его образом? - хищно усмехнулся граф. - Уже показал себя. В другой раз ударишь, когда я тебе знак дам. Ты и так уже руку набил на языческих колдунах, как я погляжу.
      Догадка во мне уж и зарычала хищно. Меж тем, граф позвал не простого слугу, а своего палача:
      - Дабы не подумали, что ты подослан. Потерпишь, зато голодным тебя Бог у меня не оставит. Да и вина твоя налицо - испортил песню.
      Тугой и жилистый палач, который, судя по вони конского паха, подвизался на досуге коновалом, живо, по-блудному бережно разоблачил меня и ласково предупредил:
      - Не воняй так, управлюсь быстро. Моргнуть не успеешь.
      Уж бы говорил, кто здесь вонял!
      И ожег мне спину дюжину раз - так, чтобы кровь только немного прослезилась из-под кожи. Такой стремительной боли, отдающей молниями в глазах, мне еще не доводилось испытывать, но и гасла она живо, как молния, в умелых руках коновала. Дворовый холод так же быстро прихватил простые письмена на моей спине и утолил стон несправедливо оскорбленного тела.
      Он же, палач-коновал, довел меня до неких просторных крипт замка, в одну из коих усадили обоих героев вчерашнего пира.
      С первого моего шага к крипте уразумел я, что тем шагом и начинается моего путешествия -
      
      ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
      На ее протяжении мечи чудесным образом размножаются, сквозь каменную стену является убийца короля, а каменные своды над королем и его убийцей испускают дождь - смертоносный лишь для тех, кому дорога жизнь
      
      Грозным укором встретил меня взор синяка на лбу лесного певца-колдуна.
      Мне тоже было чем похвалиться, я и не одевался пока: пробовал во дворе, где подувало холодом отовсюду, но одежда бередила багровые письмена на спине и липла к ним. Вовсе не было спине холодно - так опаляли ее те простые огненные письмена, продолжение и разъяснение "мене, текел, упарсин". Зато немногим ниже так любовно грели и спасали всё телесное, хоть и ненужное монахам богатство, те варварские штаны, кои не постеснялся надеть сразу, как взошел еще в родном Городе на гибельную палубу.
      - А тебя, жрец, за какую провинность согрели? - с прозорливой, будто повидавшая все пожары головешка, чернозубой ухмылкой вопросил бард Турвар Си Неус, при том сопя как бы сгорающей в ноздрях соломой и морщась.
      Был он, на удивление, трезв и скучен, а паучья руна его на лбу вся тонула в синем мареве, учиненном мной накануне.
      Удивила меня и сама крипта своим простором. На тюремную она никак не походила. Скорее - на тайную, засадную конюшню, вырытую ниже уровня крепостного двора. На высоте человеческого роста щурились плашмя внутрь помещения три узких и продолговатых окна, схваченных толстой решеткой с ячеями. В те ячеи не труд было протиснуться наружу целиком, всего неделю поголодав. Пол был так щедро устлан соломой и тростником - падай навзничь без всякой опаски. Так они оба и сделали, ярл и бард, - возлежали теперь, как хотели, в разные стороны и только ради меня чуть приподнялись, даже не шевельнув раскинутыми ногами. И снеди пленникам было оставлено - пережить хоть месячную осаду, сопровожденную забытьём стражников. Не увидал я и не почуял носом только хмельного питья, не говоря уж о виноградном, можжевельниковом или медовом сырье для барда. Воды же стояла бочка, всего труда было - дотянуться до ее краев. Однако вода, как выяснилось, в утробе барда в вино, слава Богу, не обращалась.
      - Испортил песню, - слово в слово повторил я прямое обвинение графа Ротари.
      - Знал бы граф, чем дело могло кончиться, если бы ты не испортил, так озолотил бы он тебя, жрец, - удивил меня бард ответной своей жалостью, и жалость была смешана со злорадством, тоскующим по хмельному. - Я же тебе за то благодарен, как и обещал.
      Он приложил ко лбу глиняную кружку с холодной водой.
      - Куда меч мой дели? Видел, жрец? - сразу вопросил о самой важной и, видно, раз за разом повторявшейся своей беде ярл Рёрик Сивоглазый.
      Он прикладывал кружку уже не ко лбу, а к затылку, куда ткнул его глухой стражник графа.
      Спел бы теперь ярлу бард от души - так вернулся бы меч сквозь стены к своему хозяину! Потому-то, видно, и не оставили барду ни его волшебной арфы, ни плодов земных, возжигавших в нем песенную силу.
      Рассказал тогда своим друзьям по несчастью, то есть по особому промыслу или же попущению, всё, как на исповеди: про то, что подослан к ним самим графом Ротари выведать про то и про сё, а особенно - про то, чем они еще могут быть опасны или же полезны графу. А еще про то, что граф и вправду ждет в проезжие гости самого короля франков Карла. Про обездоленный меч ярла тоже не забыл.
      - Вот он и станет в Риме императором, - кивнул головой в бок, в сторону ярла, бард, - а граф тут не при чем.
      - То и оскорбило графа, как догадываюсь, что ты пел про то, как станет императором славный ярл Рёрик Сивые Глаза, - напомнил я барду.
      - Вот оно что! - вдруг удивился и задумался бард. - Я же всегда грезил стать бардом императорским, а не при каком-нибудь ярле.
      - Мне и быть императором, то знаю верно, - взбодрился и, по своему обыкновению, не оскорбился ярл. - Мне видение особое было.
      - А как же король франков Карл? - едва не хором обратились мы к ярлу за разъяснением, как они с Карлом собираются тащить в разные стороны великую корону.
      - Ему новым императором мира быть, - нимало не сомневаясь, пророчествовал уже не бард, а сам ярл. - А после него вскоре - мне. У него есть дочь. Видение сонное было вот какое. На ней женюсь, Карл скончается, а трон - мне. То я додумал теперь, после сна - о смерти Карла. Видение было - только императорская дочь мне в жены.
      - Точно ли императорская? - вдруг грустно засомневался бард.
      Ярл пропустил его обидное сомнение мимо ушей. Замысел ярла Рёрика был прост и ясен, как умелый, сквозной бросок копья, но только - бросок во сне, где всё пронзается и умирает не взаправду, а чтобы родиться наяву.
      В том сне ярлу привиделась искомой супругой некая статная белокурая красавица - по грядущим обстоятельствам, быть той красавицей надлежало дочери Карла, Ротруде, которую сам Карл когда-то сватал, да не слишком удачно, Константину, сыну нашей строгой царицы Ирины и злосчастному неудачному властителю, коего она, хоть и сына родного, ослепила в жажде повластвовать самолично и тем принести империи больше пользы.
      - Постой, славный ярл,- едва не стоном отозвался бард Турвар Си Неус. - Кажется, и тут пел я по-другому. Вспомнить бы. Мёда больше нет, вот проклятие! О неком ином императорстве я пел, хоть пытайте.
      Пришлось напрягать память мне, ибо сам ярл теперь только моргал веско и неторопливо.
      - Иное ли, не иное - трудно сказать, - принялся я за толковое рассуждение, еще не зная, чем закончу его. - Помню сам вот что: вроде как, по словам твоей песни, суждено ярлу стать великим властителем земель огромных, однако неведомых. А земли обоих Римов все ведомы и поделены до последнего камня. Здесь - и загвоздка. А еще ты, славный певец Турвар Си Неус, пел про некие Железные Лавры. Вот они особо смутили графа, да и мне будут любопытны.
      Никак в тот час бард не напоминал собой могучего колдуна и лесного, языческого пророка. А вот бродягу, забывшего после выпивки, с какой стороны света его принесло на постоялый двор, - в точности!
      - Железные Лавры? - изумился он, подняв брови, и тряхнул слипшимися прямыми волосами. - Что за чудо? Совсем не помню, хоть железом жгите.
      Потщился напомнить барду: где-то на севере ярлу Рёрику вроде бы да как суждено обрести те неведомые лавры с короной вкупе. Видно, там, в Гиперборее, они, лавровые рощи, дают железную листву, стойкую к морозам.
      - Железная листва? Начинаю припоминать. - И бард снова приложил ко лбу глиняную кружку. - Не оружие ли такое чудесное, коим нетрудно завоевать полмира? Сдаётся, оружие, а как выглядит - слепому и тьма даром.
      - И замок графа им можно разрушить? - шепотом вопросил я, вспомнив самые опасные слова песни, за кои, верно, и упекли под запор сразу обоих.
      - Не разумею даже, к чему опять клонишь, жрец, - угрюмо воззрился на меня бард своими медовыми, но сейчас заледеневшими, как царский янтарь, глазами. - Распелся тогда совсем до беспамятства. Тебе надо было ударить меня раньше - узнали бы сейчас больше.
      - К тому клоню, что ты выставил ярла свирепым разрушителем и поджигателем сего замка, хотя и - лососем, - не смог сдержаться и я без злой насмешки. - Такая дикая небылица, верно, и запутала графа, а нас пока спасла.
      - Значит, подожжет и развалит, если я пел уже в беспамятстве, - вздохнув, пробормотал бард.
      Ярл Рёрик и ухом не повел: видно, ему уже не раз доводилось оборачиваться лососем и сносить замки, принимая их за высокие речные пороги.
      - Развалю и подожгу за подлую кражу Хлодура, - подтвердил ярл. - Сам развалится и загорится, как бывало.
      - Вот и Хлодур помянут кстати, - ухватился я за новый силок смысла, спеша перебить опасные пророчества, дабы не потянулись они из приземистых окошек наружу едким дымом. - Сумеешь ли ты, славный бард Турвар Си Неус, каких больше нет, повторить прилюдно то чудо с мечом, сходящим со стены в руки ярла, по коей причине ярл и оказался здесь без своего верного меча? Сам граф тебя теперь моими устами о таком чуде просит ради высокого гостя.
      - То помню! - с непостижимой для меня радостью подтвердил сам ярл Рёрик, и сивый взор его, наконец, прояснился до глубины закатного зимнего неба в самом его зените. - Пошел меч сам ко мне. Вот так - осенний лист с ясеня. Опять по твоей молитве, жрец, верно?
      - Уж точно не по моей, - отмахнулся от того чуда, как от мелкого беса.
      - То я так пел или же само так явилось в яви? - заискрился, как перед погребальным огнем, взор барда.
      Рассказал ему, что видел сам и все гости во главе с графом и его семейством, а также еще раз поведал про то, чего ради потребно графу повторение чуда.
      - Случается, сходят вещи со своих мест при моем пении, а иногда даже рассыпаются в прах, - изрек бард и оскалил свои темные зубы, словно имел привычку хватать и глотать те летучие предметы, пока не успели рассыпаться. - Хитрый граф. Далеко глядит и непосильное замышляет.
      - Что бы он ни замышлял, а только нам остается обратить в свою же пользу все его ведомые и неведомые замыслы, иначе нам отсюда вовсе не выбраться живыми, - вот каково было мое прозрение, кое, по рассуждению, представилось всем троим самым многоценным. - А для этого дела необходимо противное движение замысла. Нас всех подозревал граф в сговоре, потом в нем разуверился и решил, что сюда нас, друг о друге не знавших, пригнал особый промысл ради его же, графа, пользы и выгоды. Вот граф даже святой образ, обретенный здесь, у моста, теперь к своему замыслу приспосабливает.
      - Так ты сам нашел его? - большим сонным зверем встрепенулся ярл.
      - Кто нашел, неизвестно, но графу принесли с плотины, - увильнул я, как невзначай наткнувшийся на того зверя заяц. - Я видел святой образ у графа.
      - Раз видел сам, значит, и служба моя тебе кончилась, - напомнил мне ярл наш береговой договор.
      Не успел раскаяться в своей болтливости, как меня стало обуревать сомнение: а вдруг и вправду святой образ явился здесь ради обращения графа и всего лангобардского народа в истинную веру. А уж наши беды при том явлении - вовсе не беды, а лишь оседание пепла наших земных судеб на мёрзлые травы. Того теплого пепла, что согрел напоследок наши души перед Судным Днём - и довольно.
       - А нам ему навстречу остается как раз крепко сговориться и действовать сообща, - в точности завершил бард Турвар Си Неус мою начальную мысль, показавшуюся мне в конце лукавой, а в устах язычника и колдуна тем более.
      Потом бард Турвар Си Неус продолжил вести дело так, как я бы сам продолжил, если бы внезапно не усомнился в источнике моих попыток скорее и всякой ценой спасти мою уже попорченную шкуру, а вовсе не целенькую пока, хоть и настёганную грехами душу. Не бесовским ли был тот шепот?
      - Ты вот, жрец, судьбу всё неким промыслом прикрываешь, в коем и сам дальше своего носа звеньев не видишь, как ни щурься, - блестел бард гладкой чернотой зубов. - Да только скажу тебе, если промысл и есть, так его граф раньше нас стал на свою сторону перетягивать, как замерзший жених - теплую шкуру на брачном ложе. Что нам делать? Неужто шестью руками против его двух не перетянем твой промысл на свою сторону, если в нем, в твоем промысле, есть наше спасение и ты с ним и послан сюда, как ярл - с мечом, а я - со своей арфой? Что скажешь, жрец?
      - Уж ты сначала договори, певец, - без труда извернулся я, не подготовив заблаговременно никакого умного пророчества.
      - Узнаем-ка все трое, как кто из нас родился - так, глядишь, из самых начал пути легче будет высмотреть общее направление, коли промысл он как истинный промысл, а не судеб пустозвонство, - выложил идею бард, как не зачахнуть в этом полуподвале от скуки.
      - Если судьба жреца - здесь корень и основа, - подал голос ярл, не двинув валуном головы, - то всем нам надо кинуться в реку вместе с его Богом, писаным на древе. Там надежда, что вместе вынесет живыми, меня - на трон, тебя - с твоей арфой к трону, а жреца - неизвестно куда, раз он сам не знает, куда ему теперь надо.
      - Не торопись, славный ярл, еще не слышим последнего грома твоей судьбы и не намокли под дождем моей. А только, раз тебе жрец уже поведал про себя, то сам и начинай, а потом подремлешь, когда очередь жреца придет. - Так мудро и догадливо заметил бард, смерив ярла взглядом, как лесоруб - поваленное им древо.
      Ярл Рёрик Сивые Глаза дотянулся рукой до своего темени, пошевелил там пальцами, точно разгоняя вшей и мысли. И, не отрывая руки от головы, тяжело накатил ее нам в глаза. Мы увидели в белизне меж волос короткую борозду-шрам, что концами указывала точно на нос и на хребет. Оказалась, то - главная у ярла межа судьбы. Когда-то ранили его в голову (верно, что голова ярла - его Ахиллесова пята, поднятая до вершины!) - и теперь он все свои подвиги помнил только по чужим рассказам и песням-висам.
      - Мне беречь нечего. Певцы помнят обо мне больше, чем сам про себя. Куда ни приду - везде напомнят то, что как раз и пригодится вспомнить в тот самый нужный час, - изрек ярл, и стало ясно, что никаких расспросов уже не полагается: любая небылица вплетется в его судьбу, любая пойдет ровной бороздой по ее полю.
      Надо было, однако, помнить заранее, дабы не разочароваться, что все речи у ярла короткие и прямые, как взмах мечом или бросок копья. Он как начал свою историю, в коей куда больше места нашлось его родителю, чем ему самому, так и закончил - вдохнул и выдохнул. Мы с бардом переглянулись и помолчали, будто в один дух выпили с ним вдвоем по малой чаше вина, а потом спохватились, что забыли возгласить, за кого пьем.
      Ничего не узнал о ярле для себя нового, однако одна неведомая жемчужина в обширной и жилистой раковине его судьбы все же нашлась.
      Отец ярла Рёрика Сивоглазого, ютландский ярл Амлет Двурогий Щит (он носил щит с рогами буйвола наверху, украшением полезным - перехватывать пики, мечи и топоры, а при случае и наносить смертельный удар), был в жизни великим воином, но больше - искателем далеких грёз, а не богатств. Ходил в поисках земель сидов на своем драконьем корабле дальше заката Солнца, видел его оборотную сторону и нашел там земли, хотя обширные, но на чудеса пустые и населенные некими пернатыми и бронзовокожими людьми, кои живут в утлых палатках и поклоняются оленям. Ходил ярл Амлет за земли гиперборейские на север, но увидел там земли совсем ледяные, бескрайние и еще более порожние на грёзы об Асгарде. На обратном пути ярл сделал большой привал в лесной скифской Гардарике .
      Там он, своего отдыха и спокойствия ради, умиротворил повздоривших между собою коренных лесных скифов и норманнов, по торговым делам селившихся вблизи скифских городов. Причем - с куда большим ущербом для норманнов, коих даны не любят. За такую помощь гостеприимные и хлебосольные лесные скифы стали так ублажать ярла Амлета, что люди его не на шутку разъелись и сам он едва корни не пустил в те леса.
      Однако беда не за горами ходит. Женщины у лесных скифов, как говорят, очень красивы (в чем я убедился много позже!). И вот, на свою беду, ярл Амлет, сам далеко не уродец, тайно сошелся с супругой одного из самых родовитых скифов. Чем такие поэмы кончаются, известно. Родился младенец - точь-в-точь малёк самого ярла Амлета, не признать было нельзя. А тут вдруг мор напал на людей ярла Амлета. Скифы рассудили: всё к одному. И изгнали ярла вместе с младенцем.
      На обратном пути буря разбила корабль. Сам ярл и двое его последних воинов спаслись, дошли в своей броне по дну до берега. А своего сына-младенца, названного Рёриком, ярл утратил и стал думать, что поглотила того пучина и унесла: малой еще не умел ходить ни по дну морскому, ни по сухой земле.
      Мрачный и злой вернулся ярл Амлет на свою землю и обнаружил, что ее уже захватил его дядька, по подошедшим вовремя слухам, отравивший отца ярла Амлета и, уже безо всяких слухов, а въяве женившийся на скороспелой вдове и матери ярла Амлета.
      Злую, свёрнутую в тугой жгут силу, вместо бескрайних грёз, принес с собой ярл Амлет. Втроем со своим малым войском он порубил все войско узурпатора, порубил и его самого, после чего вздохнул и умер от ран, так и не узнав, что сын его не утонул, а был вынесен приливной волной в устье реки неизвестного имени.
      Вот тут пролегает в судьбе ярла Рёрика глубокая межа-шрам между баснословным и известным всему миру вымыслом и смиренной правдой.
      В висах поётся, будто после морского отлива обнаружила младенца медведица, искавшая на берегу брошенных морем рыб и другую вкусную, не поспевшую за обратной волной живность. Младенец приглянулся сердцу зверя, а не его утробе. Она утащила его в свое жилище, там выкормила вместе со своими детьми, а когда сын ярла возрос, то всем премудростям обучили его иные звери. Последним был мудрый ворон, обучивший юного и нового ярла всяким человечьим языкам.
      Многое не сходилось. Не понятно было, кто же обучил отрока боевой силе, кто выковал ему меч и позолотил его рукоятку, кто одарил кинжалом и сказал, где его держать. Ярл поведал нам, что помнит три брадатых, но все же различимых по степени седины головы и три крепких, но тоже разных по виду руки. Позже мы с бардом вдвоем рассудили, что знаем теперь тайну ярла, кою более не знает никто. Предположили мы, что не из любви, а для дела растили неизвестные люди грозного младенца, узрев в нем точное подобие ярла Амлета. И память о себе тем точным, особым ударом по темени отсекли, чтобы не знал толком своей истинной истории юный ярл Рёрик. Что это были за люди, теперь не узнать, а только по всему выходило: поставили они Рёрика на ноги и направили лицом на принадлежавшие ему по наследству земли, рассказав ему об отце.
      На тех землях, тем временем, уже сидел новый незаконный хозяин - сын дядьки ярла Амлета, то есть теперь - дядька самого наследника. Сей узурпатор, однако, оказался очень умным. Вышел на свои межи встречать племянника один и без оружия, с разведенными для объятий руками и богатыми дарами в повозке за спиной. Он живо убедил юного ярла Рёрика, что его судьба не на земле сидеть, а вершить подвиги и искать корону потяжелее и подороже.
      Простодушный и беспамятный ярл принял дары, повернулся к мудрому дядьке лопатками, не боясь удара, и пошел на баснословные подвиги, видно, безнадежно огорчив своих тайных воспитателей-северян.
      И первым подвигом, как известно по песням-висам, было поражение огромного огненного змея, державшего в страхе целый город. Только тот змей на поверку оказался шайкой разбойников, любивших в сумерках изображать из себя змея и пугать народ. Они сшили из шкур длинную большую кишку с дырками для ног. Выстроившись гуськом, они надевали эту шкуру разом на всю компанию и ходили, как пьяные, а таковыми и были. Получался страшный извивающийся змей с факелом, торчавшим из пасти. Ярл Рёрик, хотя еще и пятнадцати лет ему не было, не устрашившись, настиг змея и порубил его всего, как колбасу к столу великана. Только шайкой оказалась компания детишек богатых горожан - они и шалили. Пришлось юному ярлу уносить ноги, не рубить же весь город в самом начале жизни.
      История барда Турвара Си Неуса оказалась и того короче, зато - шире, поскольку он стал ее рассказывать широко разведя руки и тем показав, что уже успел обойти к своим годам всю варварскую ойкумену.
      С первых же его слов удостоверился я, что и вправду совсем неспроста собрала нас судьба, раз уж сошлись на земле трое смертных, не видевших своих матерей дольше первых мгновений по рождении на свет Божий, но хранивших в сердце, а не в сухой памяти жемчужину любви к своим неведомым матерям.
      Турвар Си Неус был сыном жреца и певца - видимо, фракийского галата, судя по описанию бардом природы, окружавшей его в первые годы жизни. Некогда отец Турвара стал безнадёжно глохнуть, что для лесного кифареда - последняя беда. Но он не пал духом и не проклял судьбу, а измыслил удивительное средство спасения - решил родить сына, можно выразиться, с неслыханным слухом и тонкими пальцами, способными передавать звуки. Он долго искал подходящую девушку и нашел - она падала без чувств, едва он подносил пальцы к струнам своей арфы, и различала тона наперед - еще за мгновение до того, как рождался звук. Она и понесла от лесного певца. Но тот очень опасался, что грядущий сын прельстится звуком материнского голоса, а не арфы. Потому тотчас после рождения отнял сына от пуповины и самой матери, поклонился ей коротко и канул в леса. Турвар Си Неус только и запомнил низкий и глухой тон пуповины перед тем, как она была отрезана, и вздох матери, подобный схождению дождя на древесные кроны.
      Певец Тур растил младенца Турвара на козьем молоке, сопровождая всякое кормление перебором струн.
      Сам же Турвар Си Неус признался, что учился пению не у отца и его арфы, а у летучих мышей и змей, ибо слышал звуки, неведомые человечьему уху. Пение птиц, даже самых нежных жаворонков, соловьев и пеночек всегда казалось ему слишком громким, кричащим, грубым. Так и рос он при отце, его ушами: и правда, стоило Турвару приложить свои пальцы к запястной жиле на руке отца, державшей арфу, как тот начинал слышать звуки струн, а заодно и свой голос. И все чужие речи мог точно также передавать Турвар своему отцу, положив пальцы на кровяные жилы и повторяя как можно более тихим, почти неслышным голосом чужие слова. Так и рос.
      А потом отец Турвара, Тур Си Неус, стал умирать и передал сыну свою арфу по наследству. А в последних словах завещал ему искать покровителя повыше, ибо скитания Тур Си Неус любил, а к старости разлюбил и захотел тепла и ленивого почета при большом, не гаснущем очаге, но никакому властителю глухой певец не нужен.
      Моя история выходила самой мелкой и сыпучей. В ней представлялся сам себе на портовом рынке торговцем дешевым и мелким бисером, усеявшим весь прилавок. Рядом же стояли два выдающейся внешности иноземца, у каждого из коих на широкой грубой доске лежали всего две-три жемчужины - столь диковинных, что глаз не оторвать и цены не найти. Но хоть не примечал я в своей судьбе никаких чудес, бард Турвар Си Неус глядел мне в рот со всё большим изумлением. Ярл же дремал.
      Так и оборвал невольно свой рассказ на месте встречи с ярлом Рёриком на берегу Тибра, когда янтарные глаза барда стали словно плавиться и растекаться в стороны.
      Те большие капли мёда-янтаря тотчас собрались вновь, застыли и блеснули.
      - Силён твой Бог, жрец! - изрек бард уважительно. - Вижу без забвенья!
      Настал мой черед изумиться.
      - Сила моего Бога невидима. Несёт меня сила моего Бога, но и впрямь не вижу куда, - таково было мое честное признанье.
      - А я в сей час вижу так же ясно, как тебя самого, именно то, зачем я здесь, и то, зачем здесь славный ярл Рёрик, - в неком восхищении проговорил бард. - А вот зачем здесь ты, жрец своего Бога, не вижу, как слепец в лесу - горную вершину, что за лесом. - И бард махнул в сторону незримой, но чаемой вершины. - В том и есть сила твоего Бога.
      В стороне и над нами, за пределами крипты, послышались гулкие шаги, будто великаны стали спускаться с той скрытой от глаз горной вершины. Тогда ярл неохотно приоткрыл глаза, словно хотел-таки доглядеть вершину, а заодно и тех, кто сходил с нее по наши души.
      - Что же мне сказать графу? - робко поспешил вопросить многоумного барда, а заодно и себя самого, уже зная без прорицаний, по ком грядут сверху те грозные шаги.
      - Разве тебе, жрец, не скажет твой Бог, что говорить и что делать, когда потребуется веское слово? - зримо расстроился бард.
      Ах, каким глупцом выставил меня этот язычник перед Тобой, Господи! Ведь и дыханием римского сотника, тоже язычника, озабоченного недугом своего слуги, Святой Дух Твой выдохнул верное слово и верную мольбу. И вот слуга того сотника исцелился на расстоянии.
      Меня забрал из крипты молчаливый стражник графа - тот самый, что на пиру ударил ярла в затылок комлем-рукоятью меча. Сему-то верному слуге его изъян - глухота и гугнивость - вменялся в достоинство, а чудесное исцеление могло принести лишь понижение в чине. Ярл же не узнал своего обидчика, ибо не имел глаз на затылке и к тому же, - верно, благоволением Твоим, Господи, - не запоминал обид ни на кого.
      Когда я обернулся, выходя, ярл уже вновь дремал, словно прозрев внутренним взором главное - что бы ни сказал я здешнему господину положения, а меч Хлодур скоро сам вернется к хозяину, и нырять за ним на дно событий - только разминуться.
      Граф Ротари только что вернулся с охоты, на этот раз - обыденной, приятной и удачной. В лесу граф много чего надумал и передумал, то бросалось во взор издали. Графу так не терпелось приложить свои мысли к ожидаемым сведениям выпоротого дознавателя, посмотреть, сходятся ли они, как части разрубленной монеты, что он принял меня, едва сойдя с седла.
      Петли на внутренних воротах замка еще скрипели, двух косуль еще уносили со двора на кухню, гончие на натянутых, как струны, поводках, еще визгливо голосили им вдогон, насквозь оглашая лаем весь замок, и жарко, потно клубились. Во дворе пахло лесом, дичью и псиной. Пинком граф послал прочь слугу, подставившего ему спину у конской подпруги, тотчас, как мух, отогнал брезгливыми махами руки всех прочих, оставив ближе всего только своего коня и еще - немого идола-телохранителя, а указательным пальцем, но как бы с уважением к чину, ткнул в место, где стоять сенешалю, чтобы тот не услышал чего лишнего, однако оставался при господине на расстоянии чиха. Дядю Гримуальда граф на охоту не брал, мудрый его дядя сказался недужным.
      - Вызнал что-нибудь, кроме лжи и хвастливых басен? - вполоборота и в половину открыв рот, вопросил граф, как бы не придавая моему доносу значения военной разведки во вражеский стан.
      - Полагаю, то несомненно, господин, - бесстрашно начал я.
      Сдается мне, ни разу в жизни не испытывал столь праведного удовольствия, говоря правду и рассказывая, что услышал ровно так, как и слышал. Жар в гортани стоял. Кроме того, граф не узнал от меня ничего нового. Он лишь уверился в том, что сам расслышал в песне барда именно то, что и стоило услышать, а это, в свою очередь, придавало мне уверенность в том, что ничего сокровенного не выдаю и никого не предаю, оставаясь бессребреником.
      Поведал графу, что ярл Рёрик подтвердил уже на ясную голову: ему было видение насчет удачного сватовства к дочери короля франков, коему суждено стать императором Рима, а вот по кончине оного якобы, наконец, наступит черед его, ярлова императорства, что, в свою очередь, подтвердила и невольная песня барда Турвара Си Неуса, коя имеет пророческие свойства, раз сам бард ее не помнит, ибо всякий пророческий глас только тогда и весом, когда сопровождается забытьем прорицателя.
      Говорил - как пустое ведро из колодца легко тянул за длинную верёвку. Правдивый мой доклад выходил до опасного складным, изощренным и лукавым.
      На мое удивление, граф едва находил в себе силы давить-скрывать торжество собственной прозорливости. Мой доклад спел эхо его мыслей, и у меня возникло новое опасение - не наградит ли меня граф, чего доброго, десятком-другим местных сребреников за ничтожный труд.
      - Верно, - кивнул граф и добавил новую загадку: - Не грех, однако, и помочь промыслу. Поторопить его.
      Привычным движением брови, не руки, он подозвал плешивого сенешаля.
      - Меч и арфу, кому следует, вернуть с подобающим добрым словом, - велел граф. - На вечернюю трапезу звать. А ты, монах, - то был уже оборот графа ко мне, - скажешь обоим, что я требую от них шляться на виду и чтобы струны не бередить, оружие не вынимать, за каждым следят по три стрелка и будут бить при подозрении. Скажешь, что оба тогда благополучно доживут до приезда самого короля франков и участием в приеме будут облагодетельствованы, раз уж их сюда Бог послал. Певец пока обойдется без хмельного. Три дня, большее - четыре ждать Карла. Дотерпит певец, не воды лишен.
      Колкая искра сверкнула в левом, самом радостном глазу графа, и он отдал заключительное повеление, коего я и опасался:
      - Тебе выдадут. Заслужил.
      Когда я вновь повстречался с освобожденным бардом, мне почудилось, что бес той чреватой некими бедами радости выпрыгнул из графа, доехал на моем левом плече до барда и нырнул в его медовые глаза. Они прямо засахарились, когда рассказал ему о своем докладе хозяину замка.
      - И он возрадовался? - вопросил бард словом раньше, чем я сам бы доложил ему о том.
      - Еще как, - подтвердил. - Едва не сиял, как новенький боевой шлем, еще не битый в деле.
      И тут бард ошеломил меня прозрением.
      - Великий герой наш добрый господин и хозяин! - шепотом воскликнул он. - Гибельный и прекрасный замысел у него готов!
      Как христианин перед язычником, потщился я собрать в себе вид трезвый и скептический:
      - Поглядеть, так ты и без медов, славный бард, раздаешь пророчества направо-налево.
      Бард рукой, свободной от возвращенной ему в целости арфы, указал в приоткрытую дверь "крипты":
      - Верно ли ты предполагаешь, жрец, для чего потребен графу ярл?
      Здесь надобно указать, где и как мы с бардом стояли и беседовали: не отойдя от входа в "крипту", из коей уже изрядно несло мочой и дерьмом, и где мирно похрапывал в стороне от смешавшихся с соломой нечистот сам ярл Рёрик Сивые Глаза. Он лежал на мягком, глаза те свои закрыв и положив себе меч рукояткой на грудь, а острием между ног. Как воин-мертвец, исполнивший весь долг жизни - хоть сейчас погребай его на пылающем корабле вместе с его трескучим, как сырое пламя, храпом. И так нежно обнимал ярл своими огромными пальцами рукоятку вновь и вновь обретенного Хлодура, что положи сейчас рядом с ним саму прекрасную и, как говорили, любвеобильную Ротруду, не очнулся бы, пожалуй, не воскрес. Ярл так и сказал мне прежде, чем завалиться:
      - Больше мне ничего не надо. Стану отсыпаться до самого приезда Карла. Графа отблагодарю, так и скажи ему, жрец, когда он меня с собой в битву возьмет. Не пожалеет.
      Веление графа "шляться на виду" он исполнять не собирался.
      Бард при новой нашей встрече осмотрелся, будто опасаясь летучей мышиной братии, топорщившей уши из разных щелей.
      - Я скажу - ты онемеешь, жрец. Так немым пока и ходи, - по-доброму пригрозил мне он, бард Турвар Си Неус. - Прозрение простое, как дно родника, его видно: граф ведь намерен прикончить Карла как бы руками и мечом самого ярла Рёрика, после чего восстановить славу и королевство лангобардов пусть даже ценой и своей жизни заодно - зато в вечную славу рода. Будет последним лангобардом, коего запомнят потомки за ум, смекалку и отвагу. А ярл ему нужен, как дуб для молнии или, наоборот, молния для дуба, вот то и хочу увидеть.
      Зашумело в моей голове целое море изумлений, страхов и сомнений.
      - Откуда ж у графа сила возьмется? Откуда лангобардов столько возьмет? Карл ведь не в одиночку сюда придет. Все франки ринутся, разнесут замок по камешкам, как и ярлу-лососю не снилось в твоих песнях, разорвут и графа вместе с его распрекрасными дочками в клочья, разве дочек он не жалеет? - Высказал лишь сотую часть тех сомнений, что успел насчитать в уме.
      - Мыслишь, как сытый эллин и городской житель. Шума леса не слышишь, жрец, а в лесу чистой правды больше, чем в шуме торга, - с колкими усмешками провещал язычник. - Здесь, на этом месте, - исток песни, коя и Беовульфа в зависть введет. Только будет ли песня? За тем я здесь, затем ярл здесь, а про тебя и не знаю потому, что, верно, тебе стоит уйти отсюда по-тихому и подальше, пока тут малый Рагнарёк не закипел. Тебе земной славы не будет, а что увидишь напоследок, тем не обогатишься. Сам знаешь, жрец, где богатство твоё.
      Ошибку совершил бард, напомнив, где богатство мое. Не судьба была ему пророчествовать на трезвую голову. Ему, барду, арфу вернули. Ярлу меч вернули. Мне святой образ не вернули, а я при нем, а не образ при мне. Так и сказал барду твердо.
      - Как знаешь, жрец, - огорчился бард тому, что его незнание обо мне обернулось выкидышом от соития пустого прорицания с трезвым советом. - Смотри на все, что увидишь, если думаешь, что по смерти тебе пригодится здесь увиденное.
      - Да и ты грезишь стать певцом императорским, не мелким королевским, - кольнул его в отместку. - Что же, донесешь Карлу на графа? И неужто он, Карл, тебе тотчас, без изощренной пытки, поверит?
      Бард взглянул на меня так, будто знать никогда не знал, а невзначай столкнулся с чужаком на чужой улице:
      - Моя судьба - начать ту песню, судьба ярла - ее закончить. Твоя же пока не занимательна.
      Так и разошлись тогда, как чужаки, только выйдя вместе во двор.
      Ввечеру того же дня посреди замка завоняло рыбой и слизью морских гадов. Привезли дюжину бочек рыбы, в отдельном бочонке - еще живого осьминога, коему предстояло познакомиться с королем франков и узнать, признаёт ли тот всех тварей за Божьих или не всех. Узнал, что король франков - изрядный постник, если не в пути, то, по меньшей мере, на привалах. Так дальновидно готовился он к благословению папы. А с ним - и вся свита терпела вдогон. Не имея зверинца, тем осьминогом граф Ротари вознамерился удивить Карла еще до трапезы. Сам он загодя посмотрел на хлипкую во все стороны тварь странно: будто житель пучины тоже был принят в число важных заговорщиков и уже просвещён.
      Второй, по моему здешнему счету, сумеречный пир при беспокойном треске факельных огней повторился в точности, лишь без песен барда, коему, впрочем, не отказали в почетном месте. И было видно, как днем, что свое место он без торга продал бы за шматок медовых сот или за горсть можжевеловых ягод. Званые, они же и давно избранные, сидели и трапезовали, будто не помня, что случилось накануне, а значит, их души из застолья уже унеслись вперед, в день грядущий, не оглядываясь на хозяина.
      Слышал здравицы королю франков, в совокупности убедившие меня в том, что неспроста мнителен бард. Не появились на трапезе ни супруга, ни дочери графа. Мудрого его дяди и духу не было. И, слава Богу, не появилась та арабка-служанка с двумя сосудами, одним - с вином, другим - с потопной похотью, который горлом всегда вниз, в землю, в преисподнюю смотрит и, однако, не пустеет грехом. Может статься, и вправду, не было ее вовсе накануне, а только был морок, невольно напущенный бардом вкупе с хором его бесов на всех и на каждого.
      Разбуженный голодным желудком ярл, как по привычке, повесил свой меч на стенную петлю, не задумываясь. Граф косой ухмылкой водил его движения, тем выдавая, сколь полагается в грядущем на полезное простодушие ярла. Глухой стражник стоял на том же месте, разве на полшага дальше, держал руку на рукояти своего меча. Всё в замке повторялось, как вновь обдуманная, но еще не додуманная до своего исхода мысль графа Ротари Третьего Ангиарийского. Уразумел, что та трапеза подобна середине брода.
      Спал той ночью в позволенном мне тепле овчарни как бы нелишней, а, если и потерянной, то едва ли дорогой здешнему земному пастырю овцою. Новый же, не светлее прошлых сумерек, день обошелся без событий и лишь одной вполне ожидаемой новостью - Карл стал на один дневной переход ближе. В тот день насельников замка стало как будто еще меньше. Мы с бардом шлялись за ярла на виду у скучных стражей замка, развлекая их зрение, однако - порознь, едва замечая друг друга. Бард делал вид, что ничего нигде не высматривает. Сам же я провел тот день по большей части на стенах замка, в молитвах - лицом к гористому востоку, противостоя тылом ветру, пока тот не согнал-таки меня вниз. Ярл же выполнял свое обещание.
      Наконец, третья по счету вечерняя трапеза обрела тревожные отличия от предыдущей, мутно отражая движение мыслей графа Ротари. Граф вдруг снова вознамерился слушать песни барда Турвара Си Неуса и даже велел поднести тому серебряную чашку с дюжиной ягод можжевельника. Бард, на мое удивление, заглянул в нее, будто в змеиную яму.
      - Пой в меру, но верно, - испытующе велел граф со своего возвышения, вновь усадив певца ближе к себе, на ступени. - Воспой вчерашнюю удачную охоту, не более того.
      Да и вправду, граф вновь испытывал в барде невиданную баллисту, чью силу узрел в прошлый раз.
      Всё удивляло в тот вечер своей обыденностью и отсутствием чудес. Турвар Си Неус тронул струны арфы, и они откликнулись вовсе не шквальным порывом испуганных птичьих душ, сорвавшихся с озер небытия, а разве - зыбкими дверными сквозняками. Бард и сам с удивлением послушал эти негодные для вечности звуки. Тогда он осторожно, как скорпиона, достал теми же пальцами из чашки столько ягод можжевельника, сколько мог так достать, то есть как раз по числу своих струнных пальцев, и засунул ягоды за щеку. Потом он уже знакомым движением обтер пальцы о то самое место на накидке, что уже давно залоснилось и задубело, и негромко, как бы не будя арфу, запел. Песня его показалась мне привычным отчетом монастырского эконома о купленной на рынке снеди - всего-то с умножением каждого плода земного надвое, большее - натрое. Однако граф внимал с удовольствием, а когда так и не проснувшиеся толком струны утихли на два вдоха дальше самой песни, даже похвалил барда одним словом:
      - Можешь!
      Бард, так же сидючи, сделал короткий благодарственный поклон, и я на миг похолодел весь: почудилось мне, что он выплюнул в серебряную чашку свои глаза. То были, однако, ягоды, из опасения так и не разжеванные. Берег себя бард для заклания.
      Ярл Рёрик, тем часом, с молчаливой благодарностью пил немало - двумя-тремя левиафановыми глотками спускал в утробу все, что ему подливали до краев. На его обыденные и ненужные будущей славе застольные подвиги граф в тот вечер тоже смотрел с необъяснимым удовольствием и доверием. Чем дальше, тем большим чудом казалась мне сама обычность трапезы. За сим положил себе пить не больше стрижа на лету, чем - и невольной молчаливостью в придачу - обижал аббата, столь же привычно занимавшего часть мира между мною и хозяином замка.
      Внезапно раздался гулкий удар, будто грозный и не в меру поздний путник ударил в ворота: ярл Рёрик вдруг упал лбом на стол и замер. Не видевшие падения той большой головы, вздрогнули. Страх встрепенулся было в моем сердце: уж не отравили ли небезопасного гостя! Но некто во мне вкупе с самим графом тут же посмеялся над тем подозрением: ярл не мог погибнуть столь обыкновенной придворной кончиной.
      - А я-то все недоумевал, когда же северный медведь за свою добрую спячку примется, - хлопнув в ладоши, порадовался чему-то, без сомнения, тайному граф Ротари Третий Ангиарийский. - Неужто до самого Рождества дотянет! Не дотянул.
      Все гости поддержали хозяина смехом осторожным, вполгорла, дабы не прервать на свои головы ту, едва начавшуюся спячку грозного северянина.
      Граф только двинул бровями, сам щеголяя единственным чудом, на кое был способен: брови его тотчас подняли будто прямо из-под земли четвёрку слуг. Те бережно подхватили ярла, но поднять его так и не смогли. Чудо не вышло вконец, и графу пришлось двигать уже рукою, чтобы привлечь к делу не слуг, а крепких стражей - достоинство ярла того заслуживало. Ярла унесли немалым отрядом.
      В то же время навалилась и на меня зимним медведем ужасная сонливость, и в памяти моей остаток дня отложился лишь нежданным и безвидным, по причине ночного мрака, явлением барда в той овчарне, где я уже успел належать теплое местечко. Смутно помню, как бард растолкал меня, искренне желая предупредить мое грядущее изумление:
      - Жрец, позволь разделить ночь в твоем обществе, - не просил, а прямо требовал он. - Тебе надобно быть свидетелем того, с чего начнется завтрашний день. Будь спокоен, сие не то, зачем ты здесь нужен. Просто прошу, раз уж нас несет одна река.
      Меня уже так разбил сон, что ни дурного, ни опасного в его словах не услышал и, кажется, заснул вновь раньше, чем что-либо сказал ему в ответ. Верно, мое молчание бард принял за согласие.
      В новый день разбудила меня собственная смерть от падения башни Силоамской. Снилось, будто мне единственному среди уже обреченных быть раздавленными, как мокрицы, предстает во взоре ее опасный крен, однако ноги мои немеют и вязнут, и вот нет никаких сил спастись из раздающейся в стороны и густеющей тени. Прочие же, глупцы, вокруг меня шустры, однако суетятся земными попечениями, именно как мокрицы, коим недосуг задрать головы, а и глотка моя пухнет и вязнет, и нет мне назначенья стать хоть для ближних моих по общей беде пророком и спасителем. И вот уже раздается надо мной судный глас: "Что ты сделал? Говори, что сделал?"
      Башня дохнула в меня тяжестью, и я очнулся на этом свете. Узрел прямо над собою, совсем невысоко, чужие стоптанные подошвы из воловьей кожи. Подошвы дергались в гибельном отчаянии. Смерть прошла мимо меня на шаг и вздернула барда - то несомненно были его обутые для долгой дороги ступни. Повешенный еще хрипел, и я успел подивиться, за что его так, ведь он песни не портил, пел, как было велено. Сон отлетал от меня все дальше, освобождая заслоненный им простор, и я узрел, что перекладиной служит рука ярла Рёрика, а твердой петлёй - его мощные пальцы. Он требовал барда к последнему ответу, и жавшиеся к стенам овцы едва ли ждали чужого признания.
      Та хватка была мне так знакома, что с трудом сглотнул слюну пробуждения. Как родить ответ для ярла, знал по себе.
      - Славный ярл! - крикнул прямо с соломы, еще не поднимая головы. - Ослабь руку, выпусти из бедняги хоть пару слов с выдохом. А то вовсе не успеешь узнать ничего.
      Местно чтимым спасителем мне удалось стать: удивительный ярл не страдал необоримой гневливостью, в отличие от своих сородичей, нагоняющих страх на весь мир. Однако вместо ответа, мы оба услышали хриплое и даже гневное веление барда Турвара Си Неуса:
      - Ярл! Ты сперва покажи мне свой меч! Увижу - скажу.
      Оказалось, ярл Рёрик проснулся поутру - вернее, как и мы, ближе к полудню - и не признал своего Хлодура. Меч стал иным, не тем, чужим. Само собой, ярл обрушил башню вины на барда: раз его песенное колдовство способно сводить меч со стены, делая его невесомым, значит, опасный певец может и вовсе подменить меч плотским и тяжелым мороком, пусть даже не желая вреда.
      - Темно и тесно, утроба селёдки, - проворчал ярл, опустил стопы барда едва не на лоб мне, и стал распихивать ногами овец, торя путь на свет Божий, где и намеревался предъявить обвинение при моем свидетельстве.
      - Не спеши, славный ярл, - тихо и так же отчаянно хрипло прошептал бард. - Наружи никто не должен заметить твоей беды. Донесут. Только дверь немного приоткрыть, света для правды немного хватит.
      Ярл чуть приоткрыл крепкую, скрипучую дверь овчарни. И вот не иначе, как промыслительно, пробилось низкое солнце в нескончаемом беге туч.
      - Торопись, ярл! Показывай! - так же скрипуче велел бард.
      Ярл показывал меч из своей руки, вытащив его из ножен, - повертел им перед глазами барда, как найденную на дороге кость неизвестного большого зверя.
      Мне никаких отличий в глаза не бросилось, а спросил за нас обоих бард:
      - В чем же ты узрел отличия от первозданности, ярл?
      - Запах иной, чуждый. И будто новорожденный этот меч, - отвечал ярл, - не знал он крови, не знал дороги. И рукоять легче, с чужим потом.
      - Иным словом, заснул ты, ярл, со своим мечом, а проснулся с таким же чужим? - дознавался бард.
      - Выходит, так, - подтвердил ярл.
      - Как же ты, ярл, не почувствовал во сне сего странного превращения? Или подмены? - осторожно подводил бард ярла к основе тайны.
      И вышло, что устыдил хозяина Хлодура.
      - Не знаю, ты и ответь, вороний провидец, - как бы слабея весь, проговорил ярл.
      - Разве ты сам уже не ответил себе самому и нам, ярл? - без лукавства усмехнулся бард. - Ты ведь назвал меч "новорожденным", за что и благодари не меня, а искусного графского кузнеца. И пил много, видать, пива с сонным зельем на радость графу.
      Вот и лопнула в тот миг вся тайна, как пузырь на осенней луже!
      Ярл встрепенулся, рискуя размести плечами всю овчарню. Овцы заблеяли кругом, моля о пощаде.
      - Изрублю всех и найду! - возгласил ярл.
      И слава Богу, овцы хоть отчасти заглушили его громогласный приговор.
      - Стой, ярл, а то потеряешь невесту! - Знал бард, чем вовремя остановить героя.
      Ярл в удивлении замер.
      - Послушай меня, славный ярл, хоть и не во хмелю я, но ныне пророчу верно, ибо - не в дальнюю даль, - скрипел дальше бард своим столь некстати подпорченным голосом. - Можешь всех изрубить или простить. Можешь уйти, а можешь остаться. Но сам судьбы не изменишь. И так своего истинного меча себе не вернешь. Твоим настоящим мечом будет убит король франков. И куда раньше, чем заполучишь в жены его дочь. Сей подвиг некстати великой о тебе памяти. И моя судьба треснет - шел-шел, а императорским певцом так и не стал. Но не спою о том убийстве, ибо его не случится. Ошибется хитрый граф. Однако так станет, если я правильно спою, а ты правильно ударишь в нужный миг, славный ярл. И вот если еще жрец правильно помолится своему Богу. На то он, сдается мне, сюда и послан. Уразумел, славный ярл?
      - Тебя разуметь - в болоте тонуть, - сердито простил ярл лесного певца.
      А бард Турвар Си Неус, напротив, только начал сердиться, поглаживая мятую шею:
      - Вот попортил мне голос - хуже болота может выйти, масло надо искать. Найду - расскажу, что дальше делать. А пока наше дело - шляться на виду. И вот всем нам надо искать глину погуще. Кто из нас найдет первым, пускай горсть-другую остальным принесет. Не найдем - вот овечий помет сгодится.
      - Какую дыру в судьбе замазывать? - успел первым вопросить ярл Рёрик.
      - Даже две, а вместе - четыре, - вдруг повеселел бард и ткнул себя пальцами в уши. - Когда я начну петь при Карле, вы оба должны быть глухими, как тот верзила, что приставлен тебе в соглядатаи, ярл. Глаза останутся видеть. Тогда ты, ярл, узришь доподлинно, сойдет со стены подложный меч или нет, а уж родной вернется так и так, если проворством всех удивишь. У тебя, славный ярл, ведь еще одно жало имеется. Стоит глянуть, вдруг и его подменили.
      Ярл вновь оцепенел на миг, а потом, рывком приподняв подол кожаной рубахи и исподней туники, купленных уже здесь, в замке, принялся судорожно шарить будто в самой глубине чресл. Едва сдержал я смех: казалось, ярл в испуге проверяет, не подменили ли ему самое дорогое и редкое жало. Но вот он извлек свой кинжал, по не известной мне причуде хранимый в таком небезопасном месте - в особых ножнах на внутренней стороне бедра.
      - Свой! - с облегчением выдохнул на острие ярл.
      И тут бард показал малое чудо. Он тоже завозился рукой в своей просторной одежде и спустя миг представил кинжалу ярла своего не менее верного друга, тайное оружие - пошире и потяжелее. Это был как бы малёк боевого франкского ножа - скрамасакса, кои мне приходилось видеть на оружейном рынке Города.
      - И у меня свой! - с радостной гордостью сказал бард. - Твой к метанию приучен, славный ярл?
      - Не приучал, он - не охотничий пес, сторожевой, - с толикой напускной обиды произнес ярл.
      - А жаль. Теперь бы и надлежало выпустить его за дальней добычей, - загадочно укорил ярла бард. - Ведь тебя, славный ярл, сам граф Ротари посадит от себя и Карла дальше, чем меня. Но не гораздо дальше. У него - большой расчет. Смотри.
      Бард даже не выбросил руку, а только как бы коротко хлестнул одной кистью - и тут же его малый скрамасакс, пронзив сумрак от двери овчарни до дальней стены, глухо клацнул, вгрызаясь в древесную плоть стены. Овцы так и прыснули в стороны, громыхая боками по тесным стенам.
      - Мой бы - как раз для убийцы, - похвалил бард своего коварного дружка, но досталась и особая, верная похвала оружию ярла:
      - Зато твой, ярл, куда знатнее.
      Едва приметно в сумраке улыбался и нагонял еще больше тьмы своими чернёными зубами бард. Едва приметно он и правил среди нас, повелевал по-императорски лесной певец:
      - Вот его бы и приспособить для убийцы, а мой - для его ближайшего подельника. Я ближе всех к делу буду, мне что покороче сгодится, а тебе, славный ярл, и двух длинных мечей хватит. Второй у глухого одолжишь. Глухой мне будет виден, и я тебе подам знак, с какой стороны его брать кистью - сверху или снизу. Разумеешь, славный ярл?
      Густая мысль закипела в голове ярла, едва ноздрями не пошла.
      - Выманиваешь? - вопросил он, но видно было, что недоверчивость его напускная.
      Светлый кожей, светлый волосами и простецким рассудком дан не уставал меня удивлять.
      - А я не вор, певцы не воруют, иначе голос пропадет и лад вместе с ним, - умело проникал в его напускную опаску бард. - Меня лапать не станут, а мне обоих зубастых зайцев поразить надо, чтобы нам с тобой остаться в живых умниках, а не в мертвых дураках, про коих и дурацкие, позорные сказки уже выдумали. Так оба они зайцы шустрые.
      - Ни разу не отдавал в чужие руки. - То был последний и самый веский довод ярла.
      - Невесту себе императорских кровей еще не умаялся желать, славный ярл? - как истинный демон, терпеливо искушал бард. - А то прямо сейчас можем утечь отсюда, чтоб не сгинуть здесь. Падалью в чужом муравейнике.
      Если бы ярл уже не решился отдать на подержание свой кинжал ради сговора и мало сбыточного счастья обладания невестой императорского достоинства, то верно, освежевал бы тотчас барда за неслыханные дерзости, как того волка-вожака. Пусть даже барды и скальды неприкосновенны, да только - не в сей римской глуши.
      Бард принял кинжал даже с поклоном, примерился к весу нового оружия так и сяк, качнул острием в одну сторону, главой рукояти - в другую, испросил у хозяина еще одно позволение и, получив его, легко и уважительно метнул ярлов кинжал вслед за своим. Тот плашмя грохнул в стену и унизительно упал под гордо торчавший из неё скрамасакс. Овцы, те с перепугу стали ломиться наружу, но разбивались кипучими волнами об ярла, заслонившего проход и прямо окаменевшего. Могу вообразить, какой пытки и терпения стоила ярлу такая невозмутимость, такое неслыханное смирение.
      Прозорливы были овцы, ибо бард испросил прощения с еще более низким поклоном, а потом, распрямившись, вздохнул с огорчением:
      - Поупражняться бы на овцах, да на волков урон не свалишь. Больше из руки не выпущу, телом согрею, славный ярл, в том клянусь. Видно, самому придется стать шустрее тех зайцев. Как тут петь с чудесами велишь?
      В тот день шляться на виду не удалось, ибо еще до полудня в замке заварилась суета, воистину как в растревоженном лапою зверя муравейнике, всем стало не до нас. Оказалось, король франков стал приближаться куда быстрее, чем рассчитывали: с мелкой рыси перешел на галоп. А кони у франков все резвые и в холках выше чужих пород.
      На счастье зеваки, коим сам я себя и видел, не представляя ясно своего значения в малом сговоре, противостоявшем большому заговору, стремительная, под стать Тибру, королевская процессия появилась еще до сумерек. Ее, за всеобщей суетой, позволено мне было наблюдать со стен замка, в то время как ярлу Рёрику Сивые Глаза и барду Турвару Си Неусу уже было велено быть при графе.
      Почудилось мне, будто тучи на северо-западной стороне окоёма приподнялись исполинским веком кита, в чьей утробе мы все, не зная о том, пребывали. И вот по сторонам от золотого солнечного прищура стала растекаться чистая голубизна. То были родовые цвета франкского короля и успешного завоевателя Европы.
      Франки - их тоже приходилось мне видеть раньше, во Дворце. Впрочем, не в таком множестве, как в тот день. Рослые, но не ширококостные, светловолосые в ржаную спелость варвары. Варвары - пусть и крещеные на каждую сотню овец без одной. Еще в детстве они изумили меня своей главной приметой. На детский глаз, признал я главным оружием франков вовсе не длинные мечи и даже не позолоченные секиры-франциски, кои уже давно вышли из воинского дела и носились больше по моде как боевые реликвии предков. Пугали же долгие, обвислые, грозные усищи, меж коими торчали голые, с жирным блеском, подбородки. Читал я о косящих колесницах древности. Вот и усы франков признал тогда косящим оружием, самым веским и опасным в ближнем бою.
      Наверно, боги воронов некогда научили франков их языку - так сочно они каркали. Впервые услышал голоса франков во Дворце, когда отец позволил мне присутствовать при их приеме нашей молниеокой царицей Ириной. В том театре, высоко на галерее, у меня было излюбленное, насиженное местечко под щекотной бахромою парчовой занавеси.
      - Хайль, кайзерин Ирен Гроссе! - гаркнули они на весь Дворец, едва не обрушив мозаики и, верно, распугав всех чаек на близком Боспоре.
      У меня в ушах зазвенело.
      Теперь они приближались к Риму в большом числе отборных воинов и, верно, могли бы развалить его стены и своим карканьем, и топотом кованых копыт, посрамив трубы иерихонские. Впрочем, в похвальной любви к благородным, а не вороньим цветам одеяний, этим варварам было не отказать.
      Франкский обоз с конным, одетым в железо авангардом растянулся на милю. Чем ближе становилась та малая, пусть и не завоевательная армия, уже и так завоевавшая все, докуда взора и дыхания хватало, тем большее недоумение проникало мне душу: на что надеется граф Ротари, на какой такой подвиг?
      Даже если он с горсткой своих храбрецов-лангобардов пробьется со знаменитым и непобедимым мечом ярла Рёрика сквозь тот железный франкский заслон, от него, графа и всех его людей, ничего не останется. Даже если извернется поразить Карла на пиру или, на худой конец, отравит его, тогда кою же лепту прибавит сей подвиг славе лангобардов? Их же всех истребят поголовно. А коварное убийство никакой славою в веках ничей род не украшало. Кто нынче поет славу Бруту, убившему Цезаря и избавившему Рим от надвинувшейся египетской, фараоновой тирании, коую Цезарь лелеял на пару с Клеопатрой?
      Уж лучше бы барду Турвару Си Неусу оставаться хмельным круглые сутки, ибо трезвым он казался в опасном бреду. Впрочем, один его совет оставался полезным - молиться, пока ноги меня сами не понесут отсюда прочь, а руки - не понесут прочь святой образ, когда на то будет свой знак.
      Пока недоумевал, взор мой невольно привлекла большая фигура, двигавшаяся в сердце боевого авангарда франков. Поначалу решил было, что это большое изваяние некого усатого божества, кое франки для пущей угрозы миру прихватили с собой в дорогу, но тут же со стыдом отбросил догадку, вспомнив, что едут христиане и Карл - самый набожный из них. Потом приметил, будто великан шевелится, как живой, - значит, франки несут своего короля на особых носилках, подняв повелителя повыше над грешной землею. И, наконец, обомлел: то несомненно был сам франкский король, кайзер Карл! Он не возвышался на носилках, он ехал - чресла на седле, ноги в стременах - двигался на огромном коне и сам был огромен. Раньше полагал все свидетельства о великанских статях Карла досужими россказнями, но теперь видел воочию: король франков - исполин, и он - поистине избранный Богом для строительства мира!
      Жеребец его, серый под стать всем сединам мудрости северных богов, рослый, могучий и мохнатый от бабок, видно, сам некогда возрастал из густых лесных мхов вместе с грозными валунами и дубами германских чащоб. Наваждение не покидало меня, как ни молился я, как ни творил Иисусову молитву! Вот нос Карла - длинный, таранный. Такой нос, указующий неясную суть жизни, обычно и вырубают язычники своим истуканам. Вот глаза его - глубокие, в широких глазницах. Такие и прорезают обычно варвары у идолов, чтобы грознее и глубже пронзали те идольские взоры темные сердца варваров. Вот и лицо большое, гладкое, шлифовку пройденное, вместе с точеными и резными в косы усами - из священной древесины ясеня, не иначе.
      А уж как потом воссел Карл во главе пиршественного стола не гостем, а истинным хозяином не замка сего утлого, а всего сумрачного мира вокруг до самых его окоёмов, воссел с железной лангобардской короной на голове, показавшейся на нем малой, как с ребенка-принца снятой - то на едва стерпимое смирение, печаль и поклонение самих покоренных им лангобардов!
      Теперь и к самому прозорливому волхву нечего было ходить: всякий меч, хоть и Беовульфов, расколется от удара по этому грозному варварскому идолу, коего чудесным образом оживили, вдохнули в него человечью душу и - вот прошел он Таинство Святого Крещения, победив отныне и присно и во веки веков всех прочих варварских идолов. Господи, помилуй!
      Отмаливался я от того наваждения куда истовее, чем молился за успех бардова дела, что само чудилось мне наваждением худшим первого.
      Карл восседал посреди стола правой своей половиной, одетой в злато-черном одеянии, а левой - в нежно голубое, и улыбался тонким ртом, вырубленным секирой-франциской из плоти столетнего ясеня.
      Господи, помилуй! Где тут место было заговору, если от тесноты за столом ни локтем не двинуть, ни коленом - сразу в соседа угодишь, чтобы в ответ тут же в висок кулачищем получить! Гостей набилось в залу куда больше, чем хозяев, продуха не хватало, как в бочонке с солеными сардинами. И сам дух стоял - под стать: крепко несло не верховой дорогой, не потной седельной кожей, долгое время липшей к ягодицам и бедрам всадников, а теми же сардинами. Постился и в дороге Карл к Рождеству Христову, и все его войско пропахло рыбой. Сам апостол Павел похвалил бы такую агапу, а святой Петр, верно, и вовсе бы изумился, не к своим ли рыбарям попал. Тут можно было выпускать осьминога живым - поплыл бы он в густом морском духе над головами пирующих всем на забаву, да, вроде уже тыкал сам Карл ножом одну из его поджаренных щупалец-плетей.
      А уж в деле выпивки даже за здоровье самого повелителя Запада - и вовсе стоял Великий пост. Долгими молитвами замаслены были все здравицы. Сам Карл хмелеть не любил и вокруг себя хмельных не терпел. Слабое послабление разрешил только в честь долгой дороги на холодном ветру и в благодарность за гостеприимство поверженного им же народа лангобардов. Здравицы в свою честь велел не считать, а позволил пить только молодое вино, разведенное родниковой водою на две трети. Такое разведение сам Плутарх почитал на своих симпосиумах коренной поддержкой беседы на философские темы, а вовсе не о подвигах, ради коих требовалось разведение один к одному, и уж никак не о любовных утехах, кои можно было поддерживать двумя третями вина или просто по-скифски - не разбавляя.
      В стенах замка графа Ротари выходила расточительная профанация: кому тут было философствовать? И с какой стати? Разве что выгнать всех званых да оставить лишь избранных. Вот - Карла, довольно поднаторевшего в науках силами мудрого аббата Алкуина, коего он посадил по левую руку. Потом, значит, - и самого престарелого аббата Алкуина, источавшего нестерпимую вьюгу мудрости и своими сединами, и рассеянным взором утомленного дорогой старика. И уж заодно - меня, грешного Иоанна, хоть для диспутов и не годного, но к месту и по приказу способного повторить слова из нужных мест от Климента до Иоанна Дамасского, не говоря уж о праотцах. Господи, избавь меня от гордыни и неуёмного тщеставия!
      Покуда не император, а попросту франкский кайзер, огромный Карл со смехотворной короной на темени тихо попивал свой любимый яблочный сидр. Напасть на него с мечом ярла Рёрика можно было разве лишь самому графу Ротари, сидевшему по правую руку короля, да и то - не тотчас, а через рослую дочь франкского короля, Ротруду. Как нарочно, Карл прихватил ее с собой в дорогу, чтобы следом не потянулись слухи о любовных затеях красавицы, уже метившей в старые, но вовсе не грустные девы. Совсем не кстати пришлись бы вдогонку такие слухи в виду дела римского папы, разбирать кое Карл не поленился решать на месте беды: за что, про что там, в Риме, паства поколотила самого папу и в чем его обвиняют выродившиеся римляне.
      Да, засвидетельствую лишь, что прямоносая и с правильно рубленым лицом дочь Карла была германской статью в отца, хороша собой, хоть и великовата - и довольно, молчок. Написал выше сие "как нарочно" к тому, что по дороге вовремя попался Карлу видный всем, чем можно, северный ярл Рёрик, уже окутанный небылицами и позванный сновидением своим заслужить руку принцессы. Граф Ротари представил ярла, как славного воина, пришедшего проситься на службу к великому и победоносному королю франков, а ярл Рёрик впервые проявив благоразумие, только и сделал, что свое прошение смиренно подтвердил, и всё - о прочем пока молчок.
      Карла, тоже, видать, заранее наслышанного про некие баснословные подвиги Рёрика, такой дорожный сюрприз в меру тронул и повеселил. Место ярлу на пиру досталось куда как почетное для чужака, пусть и знатного: прямо перед Карлом, внизу, первое левое за средним столом.
      Тут не обойтись без описания архитектуры пира. На сей раз, ввиду особо многолюдного торжества, столы были поставлены не "тавром", а "трезубцем". На трехступенчатом возвышении стол для самых знатных мира сего чудом раздался в стороны, а внизу были поставлены три стола да так тесно, что самые счастливые гости при миролюбивом настрое духа могли греться друг о друга спинами и даже чесаться друг об друга, как коровы, давя блох. По тишине веселья и постному столу пир и напоминал не победное пиршество хищников, а мирное чавканье стада, пригнанного под вечер в стойло. Мне досталось место, хоть и сзади, да в том же стаде. И оттуда, с конца бокового левого стола, было видно все.
      Постная скука не душила: мне бы дивиться судьбе, даровавшей лицезреть поистине великого завоевателя и мудрого правителя, метившего еще выше, а я ломал голову над той же дурной загадкой. Все знатное оружие гостей, в том числе и поддельный меч ярла с его настоящим щитом, было развешено высоко на стенах безопасного украшения ради. Дотянуться разве что самому Карлу-великану. При оружии остались только шестеро грозных телохранителей франкского короля, умело расставленных при столе и по виду своему не только не постившиеся никогда, но и с рождения питавшиеся не молоком, а сырым мясом. И сам Карл был при своем не великом, но торжественно золоченом мече, символе той неотъемлемой власти, что на стену не повесишь.
      Где мог таиться смертоносным жалом настоящий меч ярла Рёрика, если пророчество Турвара Си Неуса не застарелая похмельная заумь и Карлу вправду грозит беда? Может, перед самим графом Ротари, в подстолье, вделаны скобы, на коих и держится клинок кровавого заговора, во главе коего стоит, вернее сидит смертник вполне изнеженного вида, добрый семьянин, отец двух дочерей, уже распустивший слух, что отослал приболевших грудью дочек отогреваться в теплые сирийские края. Однако стол был покрыт тяжелой парчою донизу с обеих сторон, и графу пришлось бы собирать ее руками едва не от пола, чтобы взяться за меч. То сразу привлекло бы внимание, ибо граф был у всех на виду. Со спины Карла тоже не ударить - король восседал, почти прижавшись лопатками к стене, едва не с вершины свода задрапированной его личным стягом, синим полотнищем с золотыми лилиями, увеличенным в несколько раз.
      Оставалось еще одно направление удара - самое прямое. С места самого ярла Рёрика. Но такое нападение уж вовсе выпадало из списка возможных военных хитростей. Оставалось выбрать, кто из двоих сошел с ума - одержимый местью за честь поверженных лангобардов граф Ротари Третий Ангиарийский или не вытерпевший трезвости бард Турвар Си Неус. Если - граф, то, значит, он впрямь стал рассчитывать на дьявольское чудо, повстречав в чащобе странных чужаков и прозрев в этой встрече тайный знак-повеление. Вот языческий бард запоет, всех одурманит, растворит всю твердь земную, пустив ее пылью в глаза гостей, огни запляшут, мечи сойдут со стен, а ярл в забытьи ринется на императорское место подле будущей невесты, увидев свой настоящий меч - тут ему Хлодура и сунут в руки. Если же не в своем уме бард, значит, это он, одержимый бредом величия и жаждой стать певцом при самом императоре, воспалился предсказанием заговора, а граф ни о чем таком и не помышляет.
      Одно казалось неизбежным: даже если большой бойни и конца света с сокрушением замка не предвидится, может выйти конфуз со смертоубийством, и самое разумное - улизнуть от греха подальше, успев набить желудок. А вот этого, то есть улизнуть, я, привыкнув жестоко браниться со своими страхами и тоже будучи слегка не в своем уме с младых ногтей, никак не мог. Очень хотелось посмотреть мне, чем дело кончится: то есть сунуться в пекло и дерзнуть умом - отличить Твою волю, Господи, от Твоего попущения.
      А ждать оставалось уже недолго. Долгую речь - целую книгу притч Соломоновых на свой лад - уже завершал экспромтом мудрый аббат Алкуин, облекая смыслами-вымыслами промыслительно скорую встречу франкского короля и побитого папы. Той встречей надлежало восстановить величие Рима на своем месте. Столь пространная речь давала всем повод предвкушать заслуженное развлечение. Ротруда, уже не стесняясь, посверкивала глазами жадной валькирии на живого и сочного ярла Рёрика. Тот же нарочито долгими волнениями жевательных мышц хранил поразительную невозмутимость. Карл глядел на свое блюдо, будто начиная вспоминать, что осьминоги не водятся в яблочном сидре, а граф Ротари подозрительно цепенел, наливаясь бледной мраморной гладью. Гадания мои закипали под самое темя, норовя загреметь черепной крышкой и зашипеть паром из ушей.
      Танцовщиц, жонглеров и факиров не полагалось ввиду поста, а вот изысканная хвалебная песнь о подвигах и славе была куда как уместна - запить приторное обилие застольных молитв и мудрых славословий. То, что речи аббата Алкуина предстояло неотвратимо смениться песнью барда Турвара Си Неуса, заставляло меня признать, что дыма без огня не будет. И не иначе как - без большого огня.
      Аббат Алкуин затих, сел, вытер испарину смыслов со лба. За сим все гости под его здравицу обильно смочили горло, будто только что повторяли за аббатом вслух все слова его речи и глотки от того у всех невмоготу пересхли. И вот граф Ротари объявил барда Турвара Си Неуса. Лесной певец весь пир тоже сидел на виду, на другом от меня конце того же стола, то есть вблизи власть и силы предержащих. И хозяева, и гости с удовольствием воспрянули и удивились барду, как нежданно всплывшему на поверхность моря новому осьминогу, куда больше и диковинней прежнего.
      Даже Карл посмотрел на Турвара Си Неуса со снисходительным предвкушением, хотя граф представил его франкскому королю еще днем и - раньше, чем осьминога. В искусной лжи графа бард предстал знаменитым бродячим кифаредом, стремящимся в Рим на оглашение, то есть язычником, уже победившим в себе власть идолов (чему залог - запечатанная синяком руна на лбу) и вот кстати жаждущим преподнести свой дар франкскому королю, о коем собрал все висы, песни и легенды от Свевского моря до берега Адриатики.
      Бард Турвар Си Неус поднялся легко, но важно. Как старый ворон он взлетел, и, весомо взмахнув воскрилиями своей собравшей все ветра и дожди накидки, плавно опустился прямо у подножия короля франков. В одной руке он донес до нужного места арфу, а в другой - и я содрогнулся, не заметив того предмета раньше, - плошку полную ягод можжевельника. Тайный подарок графа!
      Карл проводил бровью тот вещий полет и даже глянул вниз, через передний край стола, любопытствуя, куда угодил тот певчий вран.
      Бард даже не поднял головы на того, кто глянул на него с низкого каменного неба, - и Карл усмехнулся. Бард же дерзал всё опаснее - он развалился, откинулся левым плечом к спуску парчовой скатерти, пустил по ней волну в обе стороны и невольно обнажил острые носки пешей обуви франкского короля. Ноги у того были длинны - казалось, не будь король так смирен, дотянулись бы они, уставшие от долгой дороги, и до нижней ступени, если не до столов.
      Бард остро и коротко - словно свой нож метнул - взглянул на ярла Рёрика. Тот лениво мотнул головой в сторону, не переставая жевать, как жеребец. Вот где был настоящий заговор, о коем я и знать не знал! Граф же Ротари казался сразу и мёртв, и доволен жизнью: ему тоже виделось, что дело идет ладно по его личному промыслу.
      - Хайль, кайзер Карл! - возгласил бард Турвар Си Неус с такой певучей мощью, будто и вправду великий ворон провещал не с ног короля, а с прямо вершины священного ясеня на все концы света начало Рагнарёка.
      Гости ответили нестройным, гулким эхом восставших из гробниц мертвецов.
      Бард стремительно и наугад выцепил из плошки всего одну ягоду, живо расклевал ее и распрямился. И тронул одну струну.
      Кровь моя внутри разделилась надвое потоками Тибра и вот зашумела у меня в ушах. Сердце, всплыв под самое темя, бухало подобно колоколу, не отлитому из чугуна, а сделанному из дуба - оттого страшился я не услышать совсем ничего, но услышал всё. Однако более заострял свой взор, чем слух, я весь обратился в прямое копье внимания, дабы не упустить тайного и властного жеста барда, который он показал нам обоим еще утром: как сделаю так, так затыкайте уши.
      Теперь мне ясно стало, что нечто случится и случится разом обоюдоостро - и по прорицанию барда, и по замыслу графа: как-то они поделили между собой промысл или попущение, а кому достанется больше - того было не угадать, но любопытно посмотреть.
      Бард Турвар Си Неус запел поначалу тихо, не вызывая трепета жил и помутнения разума, но Карл вдруг оживился, удивленно приподнял брови и переглянулся с Алкуином. Как догадывался я по шуму далекой врановой стаи, бард запел на столь чистом франкском наречии, будто сам и был его хранителем со времен разделения языков. Песнь и вправду начиналась издалёка: бард предусмотрительно воспевал покорение Карлом противоположной стороны его нынешней державы, а именно - земель саксов. Во франкском наречии я был не силен, но смыслы разобрать мог. Саксы виделись отсюда, из римской дали, ядовитыми и злобными жабами, порождениями дьявола. Как жабы, они вылуплялись из гроздьев не икры, а - из черепов пленников, принесенных в жертву хищным богам-демонам. Тут Бог послал на земли саксов свой бич - не косматого Аттилу, но праведного Карла, а тот огнем и мечом перелицевал саксов, если и не в добрых, то по неизбывному принуждению честно исполняющих франкскую правду людей. Не то, что рядом, но и вдали от саксов лангобарды выглядели едва ли не самыми благочестивыми и умытыми потомками Иафета. Вскоре песнь барда забралась еще дальше на север, куда пока не ступала нога Карла, - и вдруг звонко ударилась о Железные Лавры, великой силе севера, еще не обретенной праведной властью.
      Бард Турвар Си Неус толчком замолк и, сидя, вытянулся струной. Казалось, он сам удивлен и вот всей струною своей плоти трепещет эху, кое весть о таинственных Лаврах понесло по стенам и обратно в уши тому, кто возвестил о них, сам того в исступлении не услышав. Так, несколько мгновений, бард Турвар Си Неус сидел оцепеневший, пока затухал и цепенел звук струн его арфы или тела. Потом он вздрогнул, очнулся и огляделся по сторонам, как человек проснувшийся в чужом месте, коего душа так и не обрела. Помню, я затаил дыхание, прозревая, что в те мгновения весь промысл вкупе с попущениями идет прямиком в сети графа.
      Бард потянулся к плошке с ягодами - и, вновь оцепенев на миг, отдернул руку, как от цветка с осой. И вот, наконец, изобразил пальцами тот самый знак, в ожидании коего уже сводило мне глазные яблоки. Ярл же Рёрик Сивоглазый, хоть и казался смотрящим куда угодно, только не на барда, похоже, весь был исполнен очей не только спереди и сзади, но и по бокам.
      Придумана была для исполнения того пресловутого приказа барда нам обоим не глина, а кое-что более удобоваримое для ушей - мягкие соленые оливки, подававшиеся к столу всякий раз. Стараясь, чтобы никто не заметил, я заткнул приготовленной парой свои уши. Ярл же Рёрик заткнул уши напоказ, так и вворачивая в них пальцы, но оливки в его исполинских пальцах были не больше маковых зерен, потому-то казалось, он, напротив, прочищает уши, чтобы лучше была слышна диковинная песнь.
      Длительностью в один вздох подержал бард руку над арфой, показывая тем, кому нужно, указательным и средним пальцами букву V - и вот снова тронул струну. Демонически низким был ее звук - будто бард щипнул пальцем не струну, а мой собственный хребет, и тот зазвучал болью от преисподней земли до самого каменного свода над моей головой.
      Бард снова запел, только, напротив, очень высоко. Оливки оплошали: я услышал, как он прославляет скорое возвышение Карла на новую, самую высокую степень власти, силы и господства. Тогда я не постеснялся надавить снизу под уши кулаками, делая застывший и глупый вид самого внимательного слушателя. Голос барда почти заглох, но хребет мой продолжал то так, то эдак дрожать и звенеть, отзываясь на звон колдовских струн.
      И вот вскоре заметил я странные и как бы замедленные движения слушателей. Застольные гости стали приподнимать головы, водить носами по сторонам, мутно и бесцельно водить взорами по стенам и сводам, кто-то уже тянул руку не к куску или чарке, а куда-то вверх - будто тщился сорвать невидимое яблоко с еще менее видимой яблони. Я же все усерднее творил про себя молитву Иисусову, с радостью догадываясь о том, что искусство барда не обладает действительной, материальной силой и теперь я вовсе не вижу той химеры, что так заворожила глаза и душу в прошлый раз.
      Еще один человек тоже явно взывал к Спасителю о помощи против химер - аббат Алкуин. Видеть то было приятно, увы, не столько мне самому, сколько бесу моей неизбывной гордыни. Верно, аббат Алкуин мог бы сейчас заставить барда замолкнуть - или веским словом, или уже простым делом, бросив в него свой тяжелый золотой бокал. Но мудрый старец, казалось, нарочно тягался с силой певца и еще не отчаялся справиться с нею честной молитвой.
      Что же Карл и его дочь? Что же граф Ротари?
      Карл с недоверчивой улыбкой, будто давно зная, в чем заключена тайна фокусов всех этих певцов-кифаредов, водил жалом острого взора по сторонам, с любопытством наблюдая растворение тверди и танцы факельных огней, кои я мог предположить. "Хороши фокусы, да не чудо, - читал я в несколько рассеянном, но не мутном взоре короля франков. - Вот, наверно, таким же был и Симон-волхв. Заговорить простакам глаза, заставив их дрожать дребезгом своей наупражнявшейся для обмана глотки - то ему Симону-волхву под силу, но не более. Потому мошенник и тщился выкупить у апостолов доступ к истинному чуду на те же выманенные из простаков денежки".
      Не хочу оправдывать барда, но мне всегда казалось, что он сам никогда не видел в своем опасном таланте товара, в отличие от Симона-волхва, а просто так жил, распеваясь до бесчувствия при поддержке своих языческих лесных демонов и с их же помощью в своей утробе превращая в брагу всякий плод земной.
      Взор красавицы Ротруды уже не посылал молнии похоти в ярла Рёрика, но бессильно стекал куда-то вниз, расплываясь пролитым вином по узорам настольной парчи. Принцесса вся обмякла и грозила сама стечь пролитым, потерявшим хмельную силу вином с резного кресла под стол.
      Граф же Ротари смотрел ясно и немного вбок, в сторону Ротруды. Казалось, он силою всей своей воли одолевает и отвергает с глаз и от сердца прочь знакомые ему видения, направляя русло их потока на исполнение замысла ума. Однако я уж начал подозревать, не сделал ли он то же самое, что и мы, борясь с нами за промысл и попущения, а именно - не заткнул ли себе уши чем-то более надежным, чем оливки - тою же глиной, к примеру.
      Тайно задуманное с размахом на всю вечность едва началось, как принял я то начало за фальшивое видение. Беда, подумал, даже кулачный запор ушам не впрок - коварное певучее колдовство просочилось в мою голову не через уши, а через самый хребет, трепетавший по воле дьявольских струн арфы, и вот теперь дразнит и щекочет взор изнутри.
      Хорошо, что глаза не успел закрыть, уже решившись укротить обманутое, обойденное демоном с тыла и так пораженное им зрение, а то и вовсе пропустил бы стремительную и беспощадную дележку промысла и попущений между графом и бардом, происшедшую тогда едва ли не в мгновение ока.
      Только на другое утро память собрала увиденное, словно мозаику по кусочкам разноцветной смальты, в единую картину.
      Вот как было - и даже оказалось правдой по моим поздним подробным расспросам и барда Турвара Си Неуса, и ярла Рёрика Сивоглазого, а заодно - и по сумме пугливой болтовни прочих гостей, кого удалось мне подслушать.
      В некий заветный миг огромное синее полотно за спиной короля франков и будущего императора Запада вдруг легко вздулось, словно парус, забеременевший ветром на исходе долгого штиля. И над Карлом, выше Карла, на его сугубо увеличенном для торжеств стяге, словно под погребальной плащаницей, а не под вздутым платьем скорой роженицы, вдруг выпукло проявились очертания взрослого, крупного человеческого тела.
      И верно, в тот же миг - не иначе, как по волшебству, - в пальцах барда оказались уже не струны арфы, а его тяжелый нож-скрамасакс, который он и метнул в синее полотно на локоть выше головы Карла, выше короны лангобардов, тускло жавшейся на темени франка. Нож глубоко вонзился в то полотно посреди очертаний тела - впился и замер в нем сделавшим свое дело смертоносным жалом.
      И верно, в тот же самый миг вместо песни, вместо новой висы раздался крик барда - уже на данском наречии:
      - Тащи вниз!
      И верно, в тот же самый миг ярл Рёрик стремглав сорвался с места. Так вепрь, несмотря на всю свою тяжкую массивность, срывается, словно ядро с чаши стенобойного онагра. Ярл нырнул в ступени возвышения, схватил за ноги короля франков и выдернул их на себя. Карл провалился под стол, как в волчью яму, и там, внизу, звякнула своим уже никчемным железом корона лангобардов.
      И верно, в тот же самый миг телохранители Карла ринулись со всех сторон спасать господина, но вдруг попали под смертельный дождь тяжелых стрел, павший сверху, из невидимых бойниц. Воины Карла замирали и только соревновались, кто дольше простоит, не падая, с торчащей оперённой палкой в груди, шее или спине. Две стрелы достались и ярлу Рёрику, воткнулись прямо в перекрестия кожаных ремешков на его спине, но ярл не только не упал, но даже не вздрогнул.
      И верно, в тот же самый миг со стороны глухой, казалось бы, стены, широкое синее полотно разодралось надвое узким, хладно-серым полотном меча Хлодура. Меч прорывал полотно пятью локтями выше головы Карла, а того уже не было в кресле, на месте своей обманутой смерти. Силы меча хватило, однако, только на ткань стяга. Уже не мощью убийственного удара, а только своим весом меч звонко стукнул по спинке дубового кресла, перевернулся колесом и упал на стол - златой рукоятью прямо в руки уже распрямившегося ярла Рёрика.
      И верно, уже не в тот, а в следующий миг из высокого и прямого сечения в синем полотне, словно из огромного лона, выпросталось тело и обвалилось сверху на спинку кресла - да так и обвисло на нем. Оно оказалось телом дяди графа Ротари, Гримуальда, не так давно таинственно исчезнувшего из замка по неизвестным делам. Дядя Гримуальд выпал из синего стяга, словно из разодранного надвое неба. Так, видать, выпал когда-то с небес сатана, только - черной молнией, а не бычьей тушей.
      И верно, в тот же, то есть во второй миг стремительного, сквозного события, бард, как вещий ворон громко каркнул по-франкски: "Держитесь под столом, ваше величество! Мы за вас!" Тотчас, по-вороньи, взлетел он на стол вместе со своей арфой, перекинул ее из левой руки в правую. Из рукава той, левой руки выскользнул в его пальцы взятый на временное подержание кинжал ярла и вошел прямо в грудь графа Ротари - тот лишь успел неловко приподняться со своего места и растерянно пошарить где-то под поясом свое тайное оружие. Стрелы заговора, летевшие сверху справа и слева, опоздав, тыкались во вздувшуюся двухслойную накидку барда, но, как и ярлу, не наносили вреда барду-ворону.
      Пред тем, как, наконец, начались суматоха и бойня среди только что зачарованных и, вот, очнувшихся застольных гостей - лангобардов и франков, - произошло еще одно мощное движение и разрушение плоти. Со своего места, задержанный на пару мгновений судьбой или, скорее, промыслом, вскочил тот глухой соглядатай ярла, что сидел с ним на пиру спина к спине, а не стоял, нависая, как на прошлых трапезах. Пояс его обратился в меч едва ли чудесным образом - такие коварные, змеей сворачивающиеся мечи куют на далеком языческом Востоке, и мне доводилось с опаской удивляться им в дворцовом арсенале. Но страж ярла опоздал как раз на миг, столь необходимый, чтобы поток заговора свернул по новому руслу. Ярл уже успел развернуться на одной ноге и, не опуская вторую на пол, непрерывно сек незримым в ударах Хлодуром летевшие сверху стрелы, а заодно и живых, полнотелых врагов. Вот это было чудо - чтобы тяжелый меч вращался в умелой руке, как невесомый - подобно ангельскому, пламенному обращающемуся мечу или, на худой конец, легкой арабской сабле!
      Голова глухого и гугнивого стражника вкупе с его ключицей и правой, вооруженной гибким мечом рукою вдруг съехала вбок и сразу бухнула в пол куском сырого мяса, оставив уж и вовсе бессловесное и глухое туловище без смысла стоять на ногах - но совсем недолго. Кровь толкнулась из безголового тела ввысь дугою, как из трубок фонтана. Тело утратило внутренний кровяной распор, поднимающий живого человека вверх, и осело.
      Хлодур же не прекращал своего чудесного вращения, секшего стрелы, и лишь еще две-три из целого роя, проскочив, воткнулись в ярла, как иглы в подушку.
      - Защищайте своего короля! - громогласно возгласил, прокаркал сверху бард на франкском наречии, видя, что смертоносный дождь способен завершить запоздалым успехом уже провалившийся было заговор поверженного графа и его вовремя убитого дяди.
      Он, как акробат, вращался на столе, широким черным крылом своей накидки защищаясь от редких стрел, направленных и в него.
      И тотчас, по крику, очнулись все - и защитники короля, и его враги.
      То произошло, верно, уже в третье мгновение, окончательно прорвавшее плотину события. И началось не славное полевое сражение между старыми врагами, франками и лангобардами, а хриплая собачья грызня и поножовщина портовой таверны, ведь благородное боевое оружие было развешено высоко по стенам - до него не успеешь дотянуться, как тебе уже проткнет печень тайный нож или стилет, согретый потными чреслами твоего врага. Самые ушлые и шустрые бойцы спереди кинулись биться за мечи поверженных телохранителей Карла. Тут досталось всем, кто попал под обращающийся меч ярла Рёрика Сивоглазого.
      И вот само время, наконец, хлынуло бурно, шумно и во все стороны, к тому же густо запахнув дымом неизбежного большого пожара. Поволокло вдруг и сильно откуда-то сверху, и смертельный дождь почти разом престал, уступая место новой казни - огненной.
      Ноги сами понесли меня прочь из графского триклиния, превратившегося в Валхаллу дня Рагнарёк, как и предвещал удивительный бард. Верьте, погнал меня вовсе не страх, погнала забота. Яростные мысли ярла, вторя пророчествам барда, зажгли проклятый замок со всех сторон, наверняка грозя языческим огнем и святому образу. Уже спасал я однажды святой образ из поганого пламени, едва сойдя на варварские римские берега. Земное дело барда и ярла было спасать Карла ради своей славы, мое же - беречь и хранить святой образ, ибо уже прозревал я, что сам жив, пока цел он.
      С первого же шага прочь, как уразумел я многим позже, началась моих странствий новая,
      
      ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
      На ее протяжении злодей, умерев, превращается в праведного героя, королевская дочь раздваивается, а спасители короля получают в награду новую нечаянную дорогу
      
      Выбрался из зачадившего дымом и кровью триклиния скользким путем кухонной крысы - стремглав, сквозь какие-то темные щелки и ходы для прислуги. Уносил в сердце несказанное изумление, а в глазах - картину, еще не успевшую запечатлеться мозаикой на внутренних стенах памяти.
      Та картина не сразу погасла предо мною и даже мешала двигаться по полутемным коридорам и лестницам, застя дорогу. Убираясь прочь по своим делам, успел я бросить взгляд на возвышение - и вот увидел и был едва не ослеплен увиденным. Король франков Карл вовсе не скрывался под столом, надеясь пересидеть битву в безопасности. Он уже стоял плечом к плечу с ярлом Рёриком - они оба уродились великанами друг другу под стать. Карл с таким же невозмутимым видом рубил последних набегавших на них лангобардов своим коротким, предназначенным для иных торжеств мечом. Ярл Рёрик уже не стыдился крепко упираться в пол обеими ногами - может статься, торчавшие из него стрелы отнимали у него избыток сил.
      Промысл, а значит, и победа сели орлами на чаши весов их судеб - Карла, известного своими явными подвигами, итоги коих легко проверить, и Рёрика, известного подвигами баснословными, коим можно поверить только себе в развлечение или вслух посмеяться.
      Франкский король, явившись главной силой в нужный миг, принял на себя последние стрелы, павшие со сводов, но они бессильно отскочили: под злато-черно-голубой одеждой Карла явно таилась тонкая и плотная, как панцирь, кольчуга. Короны лангобардов на Карле не было - слетела и закатилась куда-то, отнюдь не умалив своим бегством грозный вид короля.
      Бард Турвар Си Неус исчез со стола бесследно, граф Ротари пропал, и Ротруды тоже не было - но сбежать вместе они никак не могли. За длинным столом оставался только аббат Алкуин. Он восседал на своем месте как бы весь затененный незримой кущей ангельской защиты, весь накрытый ею. Глаза его были затворены, веки слились с бледными щеками. Аббат молился в непобедимой бездвижности, и несколько стрел торчало прямо перед ним из стола травой ненужной, иссохшей к ночи.
      Пока несся я неким неведомым путем, но по ясному наитию, новое удивление достигло, догнало меня и село на плечи. То было удивление прозорливостью, стратегией и ловкостью барда Турвара Си Неуса. Ведь сей до последней капли крови язычник, своей коренной языческой силой и кормившийся, выходило, спас наихристианнейшего и, вероятно, самого набожного властителя Запада! Да ведь и спел бард на сей раз особо - дойдя до рубежа колдовского претворения звука в обман зрения, но не доходя сам до хмельного забытья, а, значит, оставаясь в мире сем сугубо зрячим. Никак, первый раз в жизни удалось ему такое стояние перед пропастью, иначе и не выжить бы тут никому из пришлых, как в пещере Полифема. Кого избрал Ты, Господи, исполнить и мечом (вернее, ножом), и словом Свою волю? Воистину чудны дела Твои!
      Но как же теперь отблагодарит Карл своих спасителей, как наградит их? Неужели и вправду, по видению ярла, отдаст ему свою дочь, а барда сделает своим приближенным кифаредом? Если Карлу быть новым императором Рима, то, по традиции старых императоров, он щедро наградит и тотчас казнит - за неслыханное непочтение: кто смеет безнаказанно выдергивать императора из-за стола да еще за ноги, пусть и ради его же спасения! Что есть властитель с такой трещиной на достоинстве? Дорогой сосуд со сколом, пусть и не заметным, уже не стоит ничего. Как же поступит Карл - вот была задача для игры в кости догадок.
      Где, по каким ходам нехитрого лабиринта шнырял я, на бегу прозревая и размышляя, то вовсе не запомнил - сумрачно там было. Однако ничуть не заплутал: тому, кто с детства запомнил едва ли не все четыре тысячи комнат и залов Дворца с переходами меж ними, легко было, не утруждая наитие, выскользнуть из невеликого осиного гнезда, кое все гудело то ли не утихавшей битвой в триклинии, то ли огнем, еще не видным в нижних помещениях, но неумолимо спускавшемся откуда-то сверху.
      Стремился же поначалу на глоток бодрящего холода, удачно избегая внимания тех, кто, напротив, стремился вглубь - узнать, что происходит. И вот выскочил во двор из узкого, совершенно крысиного прохода. В окружении крепостных стен, метались факелы, и потому вновь было неясно, где горит, а земля успела покрыться смертным потом зимы - падал очень мелкий, едва видимый снег.
      Некие лангобарды и франки, как будто еще толком не знавшие о том, что стремительно происходит внутри (они и вправду могли не знать, ведь я первым, похоже на то, бежал не внутрь, а наружу) еще незлобно толкались, втискиваясь в ближайший к триклинию, самый широкий вход. Схватиться им предстояло уже там - на месте, и это мне напомнило большую железную мясорубку дворцовой кухни, по легенде, построенную самим Архимедом: разное мясо закладывали в разные воронки, большие вороты-винты тащили плоть по трубам, по-особому, ради прихоти повара, соединяли, сплачивали разные виды плоти в рулет, а в конце пути ножи-колеса всё рубили.
      В полутемном дворе мне стало ясно, будто днем, какой вход ближе к личному, малому триклинию графа Ротари, предназначенному не столько для трапез, сколько для размышления в посторонней для прочих тишине. Довольно высокое крыльцо с лестницей, пристроенной боком к стене, вело к той дверце. Туда и устремился, лишь теперь начав опасаться препятствий на своем пути. Слава Богу, дверца оказалась открытой, и, преодолев еще пару узких лестничных пролетов и один поворот, я оказался у второй дверцы, последней и тоже, по счастью, незапертой.
      Поначалу дух захватило: почудилось, будто сам граф Ротари Третий Ангиарийский восседает на своем кресле перед столом. Но то была игра теней, вызванная суматошным движением огней за окошком.
      Святой образ оставался на том же месте - укрепленным на высокой спинке графского кресла.
      Снял святой образ трясущимися руками, приложился к нему, прижал к груди и тотчас отогрелся. Простая, уже раз подпаленная огнем холщовая сума лежала тут же на полу, за спинкой кресла, словно граф и ей придал некую священную силу, набранную от святого образа, и не велел уносить прочь.
      Теперь, со святым образом Твоим, Господи, я вновь стал себе хозяином среди земных господ и мог двигаться дальше, куда угодно - куда уже напрямую подскажет воля Твоя, Господи.
      Унести ноги за пределы замка в угрожающе темный и мерзлый простор показалось мне поступком недальновидным. Не чувствуя дыма, подумал, а не пересидеть ли мне местный Рагнарёк прямо здесь, на его отшибе. Если огонь не завернет и сюда, в уютный триклиний графа, можно скоротать ночь дикой жатвы прямо на седалище графа, раз уж оба хозяина земель и строений мертвы, а до наследников когда дело дойдет. Да и всему замку осталось стоять на земле считанные дни, если не часы - ярл Рёрик его не развалил, хоть уже и поджег мыслью о мщении, а уж король Карл несомненно не оставит от него камня на камне в наказание всему роду графов, а некогда герцогов Ангиарийских.
      Теперь уж легко было догадаться об апофеозе заговора. Там, в стене, в нужном месте, была ради покушения на Карла устроена тайная дверь, покрытая слоем камня. А к той тайной бойнице в придачу устроены были где-то наверху подобные ласточкиным гнездам еще и тайные бойницы для трех или четырех лучников. Целями тех охотников были волки-телохранители Карла. И вот, кабы не поразительная прозорливость барда Турвара Си Неуса, язычника, посланного Тобою, Господи, к Карлу земным ангелом-хранителем, пришлось бы королю франков разделить судьбу первого варвара на римском престоле, готского короля Одоакра, свергшего последнего императора Рима, Августула, а именно - быть разрубленным пополам на исходе неверной своей судьбы.
      На то и рассчитывали граф Ротари и его дядя Гримуальд, разящая рука заговора. А что они рассчитывали делать потом, как спастись самим от гнева франков, как выставить убийцей ярла Рёрика, то я додумать, вернее довыдумать не успел. В кресле графа было удобно, спокойно и величественно. На хозяйском месте я с успехом вообразил графом себя самого. Бес легко отвлек меня от молитвы всякими гордыми картинами сытной власти, и я едва не заснул. Дымом здесь, напомню, почти не пахло, огонь пока явно не угрожал триклинию.
      Очнулся же от странного шороха-хруста - такой бывает, когда кто-то тяжелой, но скорой поступью идет по крупному сухому песку. И будто бы прямо из стены медленно выступил на четырех ногах какой-то весь сонный грифон, видно, потревоженный гулом огня и схватки. Тотчас я слетел с кресла, но не кинулся к лестнице в обход еще не проснувшегося толком грифона. Вот моя беда с детства: чем страшнее и больнее, тем мне любопытнее. Видно, с этим качеством и выходил я так тяжко из чрева матери на опасный свет, но вышел-таки, иначе бы умер от страха еще внутри, в утробе ее. Приняла мать мою смерть на себя. Когда-нибудь это свойство меня погубит, но в замке, напротив, помогло исполнить, возможно, одно из главных Твоих, Господи, велений - свести вместе судьбу и милость.
      - Ты уже здесь, грек? - услышал я знакомый голос, обращавшийся ко мне на латыни.
      - Здесь, ваша светлость, - пораженный, отвечал графу Ротари новомодным среди варваров обращением.
      - Значит, так велел Бог, - с хриплой натугой возвестил граф и добавил уже свое повеление: - Помоги мне подняться, грек.
      Прижимая святой образ к груди одной рукой, другой подхватил графа под плечо и с немалым трудом помог ему встать на ноги. Тогда пригляделся к нему и похолодел: каким-то чудом - тоже по велению Твоему, Господи, - некими тайными и короткими переходами граф добрался до своего личного триклиния, неся в плоти своей кинжал, впившийся в нее почти по рукоять. Бард немного промахнулся жалом ярла Рёрика: видно, граф успел чуть присесть, и кинжал вонзился в его плоть немногим выше сердца.
      Когда граф поднялся и тяжко оперся руками на стол, он плечом оттолкнул меня прочь и тяжкой, шаркающей поступью двинулся к своему седалищу, так же - на четырех: ногами - по полу, руками - по столу.
      - Где изображение Бога, грек? - сурово вопросил он, только в самой близи заметив пропажу.
      - Здесь, со мной, ваша светлость, - едва ли не преданно отвечал ему.
      - Значит, так хотел Бог, - вновь повторил граф и, когда полумертвым весом опустился в кресло, отдал новое повеление: - Поставь на место и начинай.
      - Что начинать, ваша светлость? - не уразумел я, по греховному невежеству своему.
      - Крести меня во Иисуса Христа, - велел граф. - Пора пришла.
      Кровь ударила мне в голову, а сердце ткнулось из груди наружу, прямо в Твой святой образ, Господи, словно пыталось само облобызать его.
      Я вынул святой образ из сумы и осторожно укрепил его на навершие кресла, чая себя отцом Августином, коего вот-вот унесет поток - но не водный, а кровавый.
      - Разве не для того Бог послал тебя ко мне, зная мой смертный час? - вопросил граф, и его руки бессильно лежали на подлокотниках кресла. - Что стоишь безмозглым дурнем? Я жив, а не мертв. Успей крестить меня, пока я еще жив. Бог не простит тебе промедления.
      - Вода нужна, ваша светлость. Где же воды взять? - истинным дурнем вопросил я.
      - Воды? - не изумился, а словно усмехнулся граф, усмехнулся всей плотью своей, дрожью тела. - То моя оплошность. Чаял успеха, потому отложил. Что же, кровь вместо воды не подойдет?
      - Кровь? - так и обомлел я, догадываясь о чьей крови речь, и Ты, Господи, тотчас напомнил мне о тех Твоих мучениках, кои и вправду омылись от грехов и крещены были кровью; я же с облегчением ответил графу: - Кровь подойдет для свершения святого Таинства, когда нет воды, и даже персти земной не собрать.
      Граф отнюдь не напоминал собою мученика, но весь он чудесно преобразился в моей памяти, обратившись из зловещего, по-шакальи ушлого заговорщика в человека оправданной и ясной цели. Глаза графа сверкнули, словно отразив и мою мгновенную перемену к нему, он услышал.
      - Подожди немного, грек, - тише, но не умирающе проговорил он. - Дыхания еще хватает, пока не кончается, хочу испить его до дна. Как сладко дыхание, только сейчас ценю этот дар Бога. Вот слушай. Для твоих ушей оставшаяся горсть вздохов. Только ты будешь знать. Больше уже некому. Расскажешь там баснописцам, когда вернешься на Восток, пусть запишут. Иной памяти, кроме как твоей, Бог мне не оставляет, а Карл все сотрёт, он сотрёт все имена с надгробий моих предков, так будет.
      И граф Ротари Третий Ангиарийский поведал мне, как задумал спасти свой народ от франкского рабства и унижения, а ради того разве грех ударить чрезмерно сильного врага и в спину? Ведь лангобарды - не евреи, им из этих земель некуда бежать из-под власти крещеного фараона. Да и рабами они на своей земле никак не считались.
      Оказалось, граф давно и тайно списался с двором нашей грозноокой царицы Ирины. Убить Карла, запутать дело, устроив в замке лишь подобие пожара, но с большим дымом, чтобы одурманить всех и выгнать вон. Бросить родовое гнездо на произвол судьбы, быстро добраться до Города, предстать пред огнеликой царицей Ириной, а уж, оттуда, из Дворца, править большим делом - мутить и поднимать против франков народы, покоренные Карлом. То и легче при поддержке, уже якобы обещанной не на пергаменте, но на словах советников царицы, словах, якобы тайно вынесенных прямо из недр Дворца.
      Когда граф "вышел из Дворца" с теми обещаниями, сердце мое сжалось, и я невольно усмехнулся одними лишь ноздрями: знал бы наивный граф, правивший римской глухоманью, цену подобным обещаниям, ночными мышами разлетающимся из Дворца во все стороны, едва не во все народы, некогда строившие Вавилонскую башню.
      Меж тем, граф стал оправдывать свой странный заговор, зыбкий, как ночной туман при самом восходе солнца, словно разглядел здесь, в сумраке, мою снисходительную мину. Он не посвящал в свой замысел освобождения лангобардов никого из других бывших герцогов, не готовил народ к опасному подъему, боясь предательства и доноса, и чаял, что остальные лангобардские графы поднимутся сами, а с лангобардами - и саксы, и все прочие, как только обрушатся на них неслыханные вести и донесется крепкий призыв с Востока. А тут и сам граф Ротари Третий Ангиарийский вернется местно чтимым мессией и восстановит королевство, может, и при поддержке пары легионов Востока. А за ту поддержку можно и старый Рим вместе с югом Италии отдать во владение жадновластной царице Ирине. У Карла же нет достойного, равного ему, этому франкскому верзиле, преемника, способного оправиться от такого удара и вновь запихнуть в один прорванный мешок, живо зашив его, все растерянные земли. Такой был план графа - по здравом рассуждении, казавшийся не до конца безумным.
      - Полагал и стал чаять, что вы трое и посланы мне в наилучшее исполнение замысла, - сказал граф и продолжил без горечи, словно уже встал на крепкий, хоть и незримый, мост, ведущий в лучший мир, тот мост, на коем память за спиною прямо идущей по мосту души уже теряет свою тяжесть, как дым, еще недавно бывший тяжелыми дубовыми дровами: - Но Бог судил иначе: вас он послал вперед - спасти Карла. Но разве то грех - чаять освобождения своего народа?
      - Не только не грех, но и заслуга на небесах, в том нет сомнения, ваша светлость, - горячо поддержал графа вовсе не из жалости и стремления скрасить его последние мгновения. - Но пути Господни неисповедимы: выходит, спасение вашей души для Господа Вседержителя именно сегодня важнее того спасения, кое вы чаете, ваша светлость, в недалеком будущем для всего народа. Время разбрасывать камни, время собирать их, но, выходит, бывает и время, когда их лучше вовсе не трогать.
      Граф несколько помолчал в бездвижности, и я начал сомневаться, дышит ли он еще, но приблизить ухо не решался. Лицо его странно играло разными оттенками - от угольно-черного, как у эфиопа, и через свинцовую бледность с мерцающими крапинками смертного пота до зимне-закатного, отражая трепет и метания факелов наружи.
      Граф заговорил вновь, еще тише:
      - Холодает то ли кругом, то ли тут, в груди... Зима на гору взошла. Значит, пора.
      Граф стал приподнимать правую руку с подлокотника кресла, и в моем теле от пяток до макушки стал подниматься холод. Граф прикоснулся к рукояти кинжала, засевшего у него ниже левой ключицы, и шумно втянул в себя эфир земной - верно, набирал сил для последнего дела жизни.
      - Стой! - вдруг остановил он то ли меня, подступившего к нему на полшага, то ли самого себя. - Еще скажу: найди моих дочерей и отдай им вот этот перстень.
      Граф уже с предсмертной медлительностью стащил перстень с указательного пальца правой руки зубами - видно, левая его рука уже не поднималась. Он назвал ту самую улицу в Городе и тот самый дом, о коих уже спрашивал меня раньше, когда проверял, вправду ли я из Второго Рима. Вот, оказалось, куда и к кому он отправил свою семью.
      - Расскажи им об отце так, как сможешь ты, монах, гонитель демонов зла, а этого идола с дьявольскими струнами к ним не подпусти, - твердо повелел граф, сделал еще пару трудных, но сладостных, как родниковая вода для путника, вздохов и изрек нечто удивительное в том уже начинавшем отдавать гарью мраке: - Теперь я знаю, почему мучительно болеют и умирают безгрешные дети. У меня был первенец. Он умер на третий день по рождении...
      - Матери в муках рождают нас на свет, - продолжал граф. - А потом мы всю жизнь в муках рождаемся в то царство, откуда был изгнан Адам. Таким вот обходным путем движемся обратно. Чем раньше и мучительней умрешь, тем большую радость и легкость обретешь там, куда родишься вновь. Безгрешным младенцам легче: они еще не знают об утехах не материнской, но своей утробы, потому не успевают заблудиться на обратном пути и нечаянно родиться в нее, в свою же ненасытную утробу грехов. И не с египетских ли первенцев так заведено? Почему так заведено Богом, ты знаешь, монах?
      Предо мной восседал, умирая, не какой-то мелкий властитель провинциальных зарослей на старых развалинах и пустырях, а едва ли не сам Марк Аврелий, теперь пришедший с тяжбой к Богу Единому подобно Иову - так поразил меня граф до последней глубины души. И что же я мог ответить ему? Так жаль, что на моем месте не было геронды Феодора - геронда нашел бы в тот кровный час для графа прямые слова утешения и вразумления.
      - Я слишком молод, ваша светлость, - только-то и нашелся. - Мне такая мудрость еще не по плечу, но опасаюсь, а при том и чаю всей душой, что тайна откроется нам лишь тогда, когда мы родимся в то царство, о коем вы сказали, ваша светлость.
      - Только бы не в свою утробу родиться, только бы не сбиться с пути, - вздохнул граф. - Лучше остаться убиенным младенцем, о коих - в Писании...
      И вдруг заговорил с тенью холодного гнева в голосе граф, словно то я был повинен в промедлении:
      - Если так, то более не тяни. И знай: когда я выну эту затычку, жить мне останется - десять пальцев разогнуть. Только успевай, раз Бог тебя за этим послал! Не успеешь, оба к демонам в яму скатимся, я тебя за собой потяну.
      Граф уже взялся за рукоятку кинжала, ножнами коему теперь служил он сам, когда я едва не криком остановил его:
      - Ваша светлость! Выньте, когда скажу сделать так при самом завершении Таинства! А то и вправду не успеть!
      Надеюсь, Господи, Ты простишь мне то, как наотмашь сократил я чин Святого Крещения, да и не знал я многих святых молитв - грешен. Все тщился - успеть бы только, слишком говорлив был граф перед кончиной. Спросил лишь его, верует ли он в Тебя, Господа нашего Иисуса Христа, и отрекается ли он от сатаны и всех клевретов его. Граф отвечал кратко, уже без рассуждений, смотрел прямо перед собой, немного вниз, будто удивлялся, что дошел уже до конца моста.
      - Теперь можно, ваша светлость, - изрек уж на спёртом выдохе, разумея, что беру на себя непомерное, разрешаю человека.
      - Теперь можно, - повторил за мной граф, будто принял мои слова за часть чина, которую велено повторить крещаемому.
      Он снова взял за рукоять чужое оружие, а я протянул руку к его груди горстью, как нищий за подаянием, - так боялся растратить, потерять хоть каплю его крови, уронить последнюю драгоценность тела, уже уходящего в прах.
      Граф потянул и выгнул грудь большим костяным бугром, с шумом вздохнул.
      - Не отпускает. Как рыбий гарпун зашел, - последней силою шепота усмехнулся он.
      Тогда граф вновь натужился, вжался спиною в спинку кресла - и вдруг всем телом выкашлянул кинжал вон. Извергнутое тяжкое жало гулко грохнуло по столу, шаркнуло по крышке и грохнуло еще раз, но уже с кратким и мучительным звоном - в каменный пол.
      Невольно отвел я ладонь, воображая, что кровь брызнет, как Ааронов ключ из скалы, но она, кровь графа Ротари Третьего Ангиарийского, как бы вязко холодея, изошла и стала густо стекать змейкой по его праздничным одеждам, по хитону вечернему. Граф задышал глубоко, шумно выталкивая ее из себя ради святого дела. Как только я прижал кисть ребром к груди графа, то еще горячая, кровь стала густо давить мне в ладонь своим теплом, свинцом живым.
      И так в великом ужасе я стал поднимать и сливать из ладони ту священную жидкость плоти на самое темя графа - трижды, и трижды произнеся с одного вздоха имя Твое, Единосущной и Нераздельной Троицы. Кровь поблескивала во тьме на волосах графа памятью о его утраченной жизни.
      Успели, слава Тебе, Господи! Граф уронил голову на грудь уже после "Аминь". Сердце мое сжалось, и невольно сжалась моя рука в кулак - став по виду своему таким же остановившимся сердцем, еще полным крови. И тотчас прилипли пальцы к ладони и сами слиплись так, будто срослись.
      Устрашился я - вот кровь графа, еще продолжавшая стекать вниз, теперь уж хоть не во тьму преисподнюю, затопит пол, и стопы мои влипнут в ее темную глазурь, и тогда уж не сдвинуться мне с места, не выбраться из этого триклиния, ставшего склепом. А кто меня найдет? Отсюда и не докричишься, скорее огонь сверху на крик призовешь.
      Снял святой образ с надголовья и бросился прочь. Но тотчас вернулся и подхватил не сверху, а снизу еще один предмет - не спасение души графа, а его телесную гибель. Успел сообразить: вот ярл Рёрик, если останется жив в мясорубке Архимеда, а он еще и не из такой пасти вылезет на своем веку всем на удивление, - вот он станет искать свой кинжал и учудит что-нибудь лишнее, опасное для нас троих. Да, нас было трое - и судьба (то не чаял, а чуял) связала нас надолго, мы были армией хоть куда.
      Двор замка, как только я выпростался в его мертвеющей утробы, закружился у меня в глазах. Едва не упал на тонкий белый саван, сотканный из снега. Кругом было безлюдно, и только где-то еще гудела внутри уже уставшая мясорубка Архимеда.
      Но вдруг черное жерло, всасывавшее в себя людей и уже как будто всосавшее всех, стало изрыгать назад излишек.
      Кинулся, по памяти, к овчарне - и едва успел убраться с пути того густого потока людской плоти. Уже оттуда, из низкого сарайчика при стене, самой смелой овцой стал смотреть, кого отрыгнула мясорубка. По росту определил Карла, широким шагом увлекавшего за собой дюжину своих воинов. Различил среди них еще одну рослую, закутанную в просторный плащ с капюшоном фигуру, как бы плывшую мачтой, а не шедшую твёрдо. То несомненно была живая и невредимая дочь короля, Ротруда. Ярла не было, барда тоже, но последнего нетрудно было и упустить в темноте, как летящую петлями ночную мышь. Даже не осмелился думать, что ярл пал в общей мясорубке.
      Отряд не отряд, толпа не толпа, стая не стая - скорее плотный людской косяк стремился прямиком к воротам, как бы слился с ними, там загудели засовы. И вот плоская тьма ворот разверзлась в пустую бездну тьмы.
      Уразумел, что пора ждать утра, чреватого, если не новыми небесами и новой твердью, то - новой главой на пергаменте анналов мира сего.
      Тогда подался назад, из тьмы холодной во тьму теплую и душистую - в овечьи дебри. И тотчас обморочно заснул. И стало сниться мне, будто я среди настоящих овец и есть тут та самая, сотая овца притчи, потерявшая свое стадо и своего пастыря. Однако овца, несомненно, в человеческом обличии. И вот дрожу я во тьме то ли в горном ущелье, то ли в ущелье самого ночного неба и по-овечьи тупо, боязливо решаю, оставаться ли в этом рве и ждать, пока тебя обрящет пастырь, или же двинуться, куда глаза глядят, но ничего не видят.
      Но вот слышу гул и топот, и уже дрожит тьма в слепых глазах. То овцы ли моего родного стада? Но уж чересчур грозно топочут, гремят приближающимся обвалом. А то - не овцы, а всадники-саранча стаей-стеною несутся по ущелью, словно прорвав плотину, окружавшую преисподнюю. Боже, спаси! Двинуться не в силах, и только едва ворочаю языком, тщусь выговорить в тяжком сне Иисусову молитву, хоть раз успеть, пока не задавят и порвут в клочья. Но вот уж, не заметив меня, несется саранчовый поток прямо по мне. Однако как-то чересчур мелко и несмертельно топочет орда по груди крючковатыми саранчовыми лапками. И вдруг вижу над собой в неясном мерцании эту мелочь, чудную, рассыпчатую и не опасную, хоть и пугавшую издали слух и зрение массу. И словно что-то покрикивают хрипло, по-франкски.
      Очнулся от крепкого пинка в бок. Надо мной стояли два франкских воина, один с факелом. Этот и гаркнул что-то, я не понял что.
      - Ты та овца? - будто видевши мой сон вместе со мною, изрек он тогда на дурной латыни.
      - Какая? - вновь на всякий случай не уразумел я, задним умом догадавшись, что, когда франки вломились в овчарню, по мне и вправду затопали живые, но обыкновенные твари - не саранча адова, а земные напуганные овцы.
      Оба засмеялись - будто два простуженных ворона на ветках закашляли.
      - Грек из Нового Рима? - вновь вопросил тот, что нес хоть какой-то свет.
      - Да, я служитель Господа оттуда, - ответил тогда на моем младенческом франкском, лишь бы тот не продолжал так пытать латынь. - Имя мне Иоанн.
      - Наш кайзер потерял тебя, - сказал второй с более приличной и понятной дикцией. - Мы тут за овцой, только - молчи об этом, а тут и другая добыча попала в руки, поважнее. - Он еще раз каркнул-хохотнул, за ним - и факельщик. - Тебя не понесем, сам пойдешь.
      Какой был час, какая стража - было не понять в стенах зачумленного замка. Лишь вне стен заметил, что небесная тьма над мертвенно-сивой белизною тверди сама стала выцветать, как долго ношеная кожа, некогда черненая рудою. Верно, уж последняя стража шла к исходу.
      Увиденное за пределами мертвых стен изумило. Внизу, у проточного рукотворного озера, колыхались большие живые огни, пирамидальные костры в два роста, освещавшие и согревавшие извне воинские шатры. Невольно вспомнился мне ночной погребальный огонь на глади самого озера, но мрачной связи между явлениями из ночи не проступало.
      Меня влекли, толкали к срединному, самому обширному шатру: его крылья были подперты четырьмя столбами, а перед входом не только сам шатер, но и всю чужую ночь украшала драгоценная голубизна королевского стяга на высоком шесте.
      Гадать не приходилось: Карл вполне благоразумно покинул зловещий замок, не стыдясь своей опаски - там, в глубоких кишках каменного лангобардского левиафана могли таиться еще какие-то коварные хищники, от всех не уберечься. Каким образом король франков узнал обо мне (хоть о том можно было без труда догадаться), и зачем он меня ищет (о чем и гадать было без толку), на ходу не размышлял - потому и не успел растерять тепла, позаимствованного в гуще невеликого овечьего стада.
      Один франк нес овцу на плечах, второй, с факелом, не обидно гнал меня своим ходом, а факел кстати подогревал меня сбоку. У королевского шатра воин-факельщик остановил меня (другой, с овцой на плечах, давно свернул в сторону - подальше в темноту от постного средоточия мира). Он вышел вперед и переговорил со стражами шатра, с десяти шагов тыкая в меня пальцем. Суму со святым образом у меня отняли, но это меня не удручило, и за длинную петлю сумы я не цеплялся: словно то сам святой образ успокоил меня неслышным уверением, что теперь не покинет меня более, чем на несколько шагов и на малое время, не стоящее всей жизни.
      Стражи обыскали меня - я вздрогнул и обрадовался именно тому, что заставило меня спохватиться. Слава Богу, кинжал ярла забыл в овчарне, а франки его не заметили в ногах у овец. Спохватившись же, я невольно поворотил голову назад, посмотрел на замок - и вдруг показался он мне Троей, а лагерь франков - стойбищем прибывших под Трою гневных ахейцев.
      Да и сам Карл, когда старший стражник ввел меня за плечо в теплый, как обжитый дом, шатер, показался мне уставшим с дороги Агамемноном. В шатре было достаточно света, чтобы я, наконец, разглядел Карла вблизи и, во удовлетворение своей неуёмной гордыни, позволил будущему императору Запада столь же близко разглядеть себя, ведь раньше ему и вовсе недосуг было замечать черного муравья или жучка в гуще куста.
      Горели на бронзовых треногах три золотых масляных лампы - головки сатиров выделки очень древней, едва ли не троянской. С обширной жаровни на мощной, бычьей треноге, угли, помимо сладостного, густого жара, испускали изрядное, едва не слепящие взор сияние. И сквозь трехслойные, зимние пологи шатра проникало тепло внешних костров, как бы возвещавшее радость скорого, ясного рассвета.
      От входа до треноги можно было идти по голой, но уже подсохшей земле, все прочее пространство было щедро и роскошно утеплено шкурами и восточными коврами.
      Сам Карл, утопленный в волчьих шкурах, полувозлежал на возвышении, кое могло служить и постелью, и трапезным ложем, и, при нужном случае, великолепным варварским троном. Он еще запахнул себя синей накидкой из очень мягкой кожи, подбитой тонким черным руном. Самая удивительная часть одеяния украшала голову короля: то была не какая-то корона, сковывающая и холодящая мозги, а мягкая, синяя шерстяная шапка со смешными, свисавшими до плеч ушами. Она затягивала чело короля до самых бровей. Теплая шапка с обвислыми заячьими ушами вместе с волчьими шкурами создавала странное сочетание смыслов, кое подвигло бы Аристофана написать целую комедию.
      Карл был в шатре не один, коли вовсе не считать двух атлантов - воинов охраны, им повезло выйти живыми из-под смертельного дождя. Мудрый, но безусый и, тем более, безбородый аббат Алкуин казался не тенью короля, для тени он был слишком стар, весом и светел, но - словно бы тяжелой и пророческой задней мыслью Карла. Он сидел по левую руку от короля и почти императора, чуть ниже, хотя глагол "сидеть" не подходит - так он был весь закутан в паучий кокон каких-то мантий. Оба выглядели хоть и уставшими с дороги, с кровавого шума на пиру и с бессонной ночи, однако - более живыми и свежими, нежели в час, когда решались судьбы обоих.
      Алкуин как будто пристально вглядывался в меня сквозь опущенные веки. Поклонился сильным мира сего не слишком низко и совершенно успокоился: с некоторых пор люди в волчьих шкурах стали вызывать у меня безграничное доверие.
      - Тот ли ты, коего я велел найти, или ждать другого? - с многозначительной иронией проговорил Карл, чуть пошевелив руками под крылом накидки.
      Латынь его была почти отменной, если не считать слишком жестких и чуть сдавленных согласных.
      - Ваше величество, - обратился я к Карлу в ответ, - случайному смертному не предречь, кого может избрать на высоких путях ваша воля, но если вы повелели искать и найти некого Иоанна Феора, родом из града цезаря Константина, Иоанна Феора, служителя и раба Господа нашего Иисуса Христа, тогда вашим слугам не нужно более утруждать себя поисками, а вам, ваше величество, - дожидаться исполнения вашей высокой воли.
      Карл чуть повернул голову в сторону приоткрывшего глаза Алкуина.
      - Хорошая латынь, - изрек он на наречии уладов , среди коих был рожден Алкуин. - Может, его вправду послал Господь для дела? Как думаешь, Екклезиаст?
      Велики были оба, но не хватало обоим прозорливости: наречию уладов некогда научил меня во Дворце за неделю один бродячий монах-улад, вскормленный духом в старых обителях Ирландии, любитель долгих и неисповедимых путей в теплые края. "Хорошая латынь" возмутила беса моей гордыни: как этот варвар смеет оценивать латынь того, кто, родившись, услышав начальные слова на эллинском, сказанные повивальной бабкой: "Слава Богу, мальчик!", а затем тотчас впитал ушами и всем мелким тельцем долгие и звонкие слова на латыни - изреченные врачом и другом отца, Каллистом: "Здоровый, розовый, без изъянов, с хорошим голосом".
      Не дерзить я теперь был не в силах.
      - Стоит ли торопить события, Давид? - ответил и Алкуин на своем, уладском. - Приглядимся еще.
      Слухи оказались верны: при франкском дворе, в узком кругу наделенных высшей властью, друг к другу обращались с библейским размахом, и Карл дерзал носить имя самого царя-пророка, хотя к поэзии и псалтири, как инструменту, навыка не имел, зато по части завоеваний, с Божьей помощью, уже далеко обошел древнего царя-псалмопевца.
      Карл вновь повернулся ко мне и повторил, словно по лукавой подсказке с левого плеча, те менторские слова о латыни уже на самой латыни:
      - Хорошая латынь. Где учил, монах?
      - Ваше величество, я впитал ее с отцовской кровью, - отвечал ему, и дерзость моя полезла вверх из горла, как мальчишка - на высокое дерево при велении матери не лазить так высоко. - Можно сказать даже, что я рожден в ней, как апостол Павел - в римском гражданстве. Хоть я и эллин от эллинов и даже, по матери, араб, что нетрудно заметить, не прислушиваясь, но среди предков моего покойного отца по мужской линии имелись родственники из дома Клавдиев.
      Карл приподнял брови, а Алкуин - веки.
      - Кто же твой покойный отец, монах? - вопросил Карл с приятным изумлением.
      Я рассказал, ни грана не приврав.
      Власть и Мудрость Запада вновь коротко переглянулись между собою. И вот откликнулась Мудрость:
      - Так ты из придворных, Иоанн Феор? Что же подвигло тебя уйти в монахи, а не войти в наследство твоего отца? Оно, верно, немалое. Не обидел ли ты чем своего отца, не пошел ли против его воли?
      Латынь Алкуина была не в пример лучше королевской, и я устыдился: она была не хуже моей и даже лучше в звучании твердых согласных.
      - Было кому войти в наследство и не только сберечь, но и преумножить его. Моего любезного старшего брата с рождения влекло земное, меня же земные попечения выталкивали вон, как водная глубина - рыбий пузырь, - так ответил.
      - Куда бы ни был он послан изначально, а к нам - наверно, весьма кстати, Давид, - проговорил на уладском Алкуин.
      Вдруг Карл извлек прямо из шкур, как из глубины серых зимних вод, святой образ Христа Пантократора, переданный ему, еще я не вступил в шатер. Верно, я побледнел, и то не могло остаться незамеченным, даже если бы эти львы дремали.
      - Твое, монах? - вопросил Карл, бывший, как я знал, на стороне иконоборцев, считавших, что негоже воплощать небесные образы земными средствами.
      Король франков держал святой образ одной рукой на отлете, словно отстраняясь от его жара, и притом несколько выше головы, что дало мне силы отвечать без риторских вихрей.
      - Моего монастыря, ваше величество, - ответил я.
      - Почему вез так далеко и туда, где не держат? - задал Карл точный вопрос.
      Вообразил из себя честного, крещёного спартанца и отвечал, как можно правдивее и лаконичнее. Мне удалось изложить весь свой итинерарий от Дворца до замка так, что он стал короче моего пути от кельи до храма в Обители.
      - Унесло, говоришь? История достаточно удивительна, чтобы в нее можно было поверить, - оживившимся голосом заметил Карл и положил святой образ на пышную серую шкуру, увы, ликом вниз.
      Мой короткий рассказ, похоже, немного развлек короля, все еще удрученного своей промашкой с принятием приглашения графа Ротари, и я уж пожалел: стоило, пожалуй, рассказывать подольше ради надежд покрепче.
      - А что там еще в кулаке так крепко зажал? Еще что-то нес священное? - вдруг с усмешкой указал Карл своим длинным острым носом.
      А я и забыл про холодное и засохшее в кровяной коросте сердце графа Ротари - вот оно было тут со мной, моим вновь слипшимся кулаком.
      Так прямо и ответил Карлу, как было, с великим трудом расправляя почерневшие пальцы:
      - Это кровь графа Ротари. Он умер во Христе. - И рассказал, как оказался я, по воле Твоей, Господи, кровеносцем графа.
      Карл даже приподнялся и сел прямо, выпроставшись из шкур, а Алкуин совсем поднял веки и теперь смотрел не на меня, а на Карла странным взором - как на оракула, готового изрыгнуть роковой, но сладкий своим ужасом ответ. Моей гордыни стало тепло и радостно: наконец-то, я их расшевелил.
      - Так он тебе исповедался в грехах? - вопросил Карл, глядя на меня, пожалуй, как на того осьминога. - И ты дерзнул отпустить? Даже - его замысел подло убить меня?
      И тут подумал я, а не умереть ли мне прямо сейчас? На любой страх с детства пру, как лошадь - на боль. Грех то или не грех, Господи? Но чаял, что святой образ Твой не даст мне погибнуть греховной смертью в тот час.
      - Граф чаял освободить свой народ и восстановить свое королевство, ваше величество, - не гортанью, а самими пугаными кишками пропел я. - Грех-то или не грех? Кто я, чтобы самому себе ответить на такой вопрос? Сам голову ломаю, ваше величество.
      Карл то ли восхитился моей дерзостью, то ли гнев его имел самые разные формы, не доступные пониманию простых смертных. Но и он вопросил наимудрейшего:
      - Что скажешь, Екклесиаст? Мне по нраву злые на жизнь, в них лести и лжи меньше, а то и вовсе нет.
      Алкуин с трудом пошевелился в своем коконе:
      - Так к кому же ты был послан, монах Иоанн? Молиться о спасении нашего короля или спасать душу предателя?
      Мудрый аббат с севера, полагал, что стану колебаться или, против слов Карла, сразу хлыну трусливой лестью, что и покончит со мной, как со случайной, но занозистой тайной на королевском пути в Рим, к императорской короне. Однако аббат Запада не на того напал.
      - Святой отец, везде я оказывался не по своей воле, но, когда узнал о возможности заговора, в неизбежность коего, честно признаюсь, сам до конца не верил, то прилежно молился о том, чтобы все обстоятельства решились на пользу его величества, иначе в мире наступил бы ужасный хаос, - выпалил я на одном прямом, как пущенная стрела, дыхании и добавил: - Ужасный, смертоносный хаос в христианской земле. - И еще добавил, отливая потяжелее острие той стрелы: - А молился я, имея пред своим внутренним взором тот святой образ Христа Вседержителя, что сейчас лежит, глядя в преисподнюю, откуда Спаситель и вывел сквозь все волчьи заслоны праведников древних времен.
      Карл как будто взбодрился еще тверже и проснулся яснее. Он сделал, чего я уж и не чаял ожидать: снова взял святой образ, снова посмотрел на него издали, с расстояния огромной протянутой руки длиною едва не в стадий, и положил - наконец-то, ликом ввысь! Позади прочих неясных мыслей у меня появилась лукавая опаска, не потребует ли он мне стать своим шутом.
      - Истинный грек, - бросил Карл аббату на уладском, а меня прихватил на латыни: - Так ты не ответил на вопрос.
      А я и приберег ответ нарочно, ибо "истинному греку" всегда можно каяться в суемудрии:
      - У Бога, как учили меня святые отцы, начиная с Августина, нет различия во времени, нет прошлого, настоящего и будущего, а еще все противоречия обнимаются в антиномии и с любовью лобызают друг друга. Разве попущение не может содержаться в самом Промысле? Если так, то, ради разумной экономии Промысла, слуга и раб Господа мог быть послан сразу к обоим: молиться на спасение тела вашего величества и попутно спасти душу не познавшего Промысла лангобарда.
      Карл повернул голову к аббату:
      - Хитёр и скользок... Однако его устами говорит наша истина. Несомненно, этот грек - хоть и деревянная, но не лишняя подкова на одну милю, Екклесиаст.
      Потом повернул голову ко мне:
      - Вот что, монах, будем же следовать той же экономии. Ты пригоден, а значит, послан и для иного дела. Ведь ты, видать, по происхождению вхож в императорский дворец так же, как на рынок? Ты там знаешь всех?
      Вернее было бы сказать "выхож", а не "вхож", и я ответил, как сам полагал:
      - Ныне, ваше величество, - через "игольные уши". И всех я, конечно, не знаю, но моего покойного отца знали и уважали все.
      - Значит, и тебе поверят, если докричишься, - кивнул Карл. - Ты должен знать и донести до Дворца и рынка в твоем Новом Риме, что преданный мне граф лангобардов пожертвовал своей жизнью, спасая меня от сакских оборотней, проникших в его замок с целью подло убить короля франков и так отвести молнию вины на лангобардов. Ты языкастый и умный - сделай дело раньше, чем до Дворца и рынка дотянутся отсюда иные слухи. Мы все теперь знаем: граф Ротари умер во Христе и славной смертью, отдав кровь за свой народ и за своего короля... Что замер? Какое звено выпадает из золотой цепи ясной логики?
      Меня же так прошибло потом, что Карл, кажется, повел носом: откуда пахнуло такой вонью? Если то, что я услышал, не было подсказкой аббата, то Карл - поистине новый царь Соломон! Карл убил сразу двух, и даже не зайцев, а свирепых волков и тут же воссел на их шкуры: обескуражить всех лангобардов, не знавших о заговоре смелого графа, и попутно озлобить их против далеких, едва ли досягаемых саксов. И к тому же - вот он, лучший способ сделать так, чтобы графа первым делом забыли свои же по крови. Франкский Соломон разделил и властвует!
      В знаменитом на весь мир своей мудростью королевском аббате тоже проснулось живое любопытство:
      - А скажи-ка ты нам, дерзкий умник, видать, немало учившийся философии и логике, хоть и безус, - ведь ты наверняка и сам о том гадал и времени гадать имел куда больше нашего, - как такое могло случиться, что прозрение пришло к двум язычникам и их наполнила решимость защитить его христианское величество, а не бежать прочь, оберегая самих себя от опасности?
      Безо всяких метафор и преувеличений поведал о том, как наблюдениями и рассуждениями мы "общим сенатом" дошли не до смутных прозрений, а до ясных подозрений. И вот оба язычника решили, что судьба призывает рискнуть ради их давней, до боли и бессонницы чаемой цели - быть взятыми на службу самым великим властителем мира. Баснословные обстоятельства превращали их общую цель в горшок с греческим огнем. Кто послал двух язычников и одного служителя Божьего в нужное место и в самое нужное время - вот уж тайна "велика есть" или же вовсе не тайна.
      - Разве эта антиномия не той же масти? - дерзнул добавить, заметив про себя, что обоих, барда Турвара Си Неуса и ярла Рёрика Сивые Глаза, уже успели допросить раньше меня, и можно было по добродушным, но не сытым львиным взорам надеяться, что те оба еще живы.
      Одинаково теплое, хоть и невозмутимое выражение лиц самых сильных мира сего, утешало приблудный страх: похоже, ярл и бард отвечали королю и аббату без задних мыслей, и потому все рассказы наши сошлись и облобызались.
      Карл гулко усмехнулся в сторону аббата, колыхнув мертвые шкуры:
      - Лучше уж отпустить его теперь, Екклесиаст, пока этот воронок не накаркал себе же беду, довольно дерзок.
      Он кивнул стражнику. Тому четырех стадийных шагов хватило - подойти, взять со шкур святой образ, потом подойти ко мне, отдать, вернее, ткнуть тараном мне святой образ в руки. Уразумел тотчас и обрадовался несказанно: вот и есть благодарность и к ней в придачу истинно королевский дар.
      - Стой! - вдруг возгласил Карл, колыхнув выдохом пламя светильников. - Дай мне!
      Я похолодел: Карл снова протягивал руку за образом.
      Стражник вновь выхватил у меня святой образ, вернулся к королю, отдал ему святой образ. Карл взял святой образ во всю даль вытянутой рукой - держал легко, будто невесомый лист древа, и, не приближая, - всмотрелся, искристо щурясь. Наверно, король страдал дальнозоркостью, заставлявшей его завоевывать все более далекие пределы.
      - Разве может женщина править государством, утвержденным Самим Богом? - вопросил он.
      Аббат смолчал, будто подозревая, как и я, что Карл обратился напрямую к Твоему, Христе, святому образу.
      - Нет, не может, - сказал Карл, словно не дождавшись ответа и вещая своё суждение с попущения Твоего, Господи. - Куда женщине, у коей, как и у Евы, сердце - то же яблоко с Древа познания истины и греха? Мудрость и грех заодно, в одном плоде. Еве нужно было, чтобы Сам Творец любовался ею всей с головы до ног, как и Адам - вот где была беда. Потому кайзерен Ирен и нужны столь величественные образы, что будут, как она чает, восхищаться ею. А вот своему сыну она выколола глаза... Ведь так? Или лгут все ветры голосов? Ты видел тёзку того, кто воплотил веру Христа в земные богатства? Ее сына Константина?
      Не вмиг и уразумел, что теперь властитель Европы обратился ко мне, а не к Спасителю.
      - Не лгут, Каролус Рекс, - дерзко вернул я ему слово. - Видел затянутые мёртвой кожей глазницы Константина, сына василиссы Ирины и тёзки Константина Основателя.
      Что было - то было. Железноокая царица захватила престол сына своего, столкнув Константина во тьму очей и жизни. Так и спасла своего отпрыска от еще больших грехов, на кои он уже нацелился, и приняла неутолимую в наследии жажду власти в саму себя. Но слов моего отца о самодержавной царице Ирине тогда повторить не мог. И сейчас - покуда не к месту.
      - Sic, - возвестил на латыни Карл. - По власти кайзерин Ирен утверждает, а по сердцу отрицает. Не желает вплоть до пролития глаз и крови, чтобы сын ее от мужа, отвергавшего образы, сам видел земные образы Творца. Чем же отличается кайзерин Ирен от своего покойного мужа, отвергавшего образы? Чем отличается Ева от Адама?
      Мы оба с аббатом Алкуином смотрели на Карла - в четыре выпученных глаза.
      - Красива она? - вопросил Карл, продолжая служить твёрдым аналоем для образа Твоего, Господи.
      - Кто, ваше величество? Ева? - Не бес ли задал вместо меня тот лукавый вопрос, который и сам я услышал, лишь когда задал его.
      - Не лукавь, грек, - отозвался Карл едва ли не голосом графа Ротари.
      - Как пламя греческого огня. - Иного сравнения не мог найти.
      - Екклесиаст, греческий огонь нам пригодится? - вдруг вопросил Карл средоточие мудрости.
      Клясться не стану, но почудилось мне, что в голосе Карла похоть и власть встретились и облобызались.
      Алкуин отвечал как бы в сонном видении, успев прикрыть глаза вратами век:
      - Знать бы его секрет - тогда и пользоваться с осторожностью, Давид, - сдерживая тяжелую улыбку, отвечал аббат Алкуин. - Это тебе не Вирсавия. И даже не царица Савская. Мудростью не заворожишь. Сама, кого хочешь, афинейскими хитросплетениями удушит.
      Гордыня шептала мне, что знобит в тот миг не только меня, но и весь мир волею короля франков, коему в тот год еще до Рождества Христова предстояло провозгласить себя новым императором старого Рима.
      Карл моргнул вместе со светильниками - и вот, святой образ уже оказался в моих руках.
      - Так и скажи своему настоятелю, когда вернешься в Новый Рим, - изрек благодушно Карл. - Король франков Карл и аббат Алкуин смиренно просят его водворить сие спорное изображение на то место, откуда было взято. На моих землях не принято ваять воображения ради образы, неприступные никакому воображению. Вот он, сей образ, и движется здесь неприкаянно...
      Какую бы ересь ни нес франкский король, а я ничего, кроме радости и тепла в те мгновения не испытывал, прижав святой образ к груди. Так с ним и благодарил короля искренне, от всей души, не став делать низких поклонов, чтобы не выходило, что и святой образ кланяется и опускается долу.
      - Отправляйся в замок к своим друзьям... - было следующее веление короля франков.
      И я вновь дерзнул:
      - Они не могут быть мне друзьями.
      - Кто же они тогда? - шевельнул любопытной бровью Карл.
      - Волки и овцы не могли быть друзьями, когда плыли совместно в ковчеге праотца Ноя, хотя первые не ели последних, а последние не шарахались от первых - как на великом водопое. - Иного, менее лукавого сравнения вновь не сумел подыскать.
      Карл переглянулся с Алкуином и опустил бровь: ответ мой был принят.
      - Раз тебя волки не едят, отправляйся в малый ковчег до распоряжений, - продолжил король франков. - Он теперь и принадлежит волку, этому безумному Аяксу, по праву, а сей волк тебе знаком.
      Карл, хоть и оправдал графа, но, видно, не утруждал себя узнать, нет ли у того прямых наследников, раз не видел их при графе. Да и разве могло беспокоить Карла наследное право того, чью посмертную судьбу на земле решил он сам, не дожидаясь Страшного Суда?
      Опасения, всплывавшие болотными пузырями из моей утробы в голову до самого темени, рассеялись: ярл Рёрик жив и тоже отблагодарён. Только вот женихом Ротруды ему уж не быть - ясно, как Божий день. Карл легко откупился, а ярл легко отделался. Опаски не осталось, а только - любопытство: чем же отделался бард Турвар Си Неус и какой же безделушкой одарен.
      Уже сделал один шаг пяткой вперед, то есть намереваясь выйти из королевского шатра по-восточному, лопатками назад, когда король франков снова остановил меня:
      - Стой-ка, монах!
      Он еще раз кивнул стражнику, понимавшему своего повелителя без слов. Тот повторил четыре шага - два вперед и два назад - и сам набросил на меня тяжелую, но мягкую и теплую волчью шкуру, вовсе не такую, что была на берегу Тибра поначалу кроваво-жаркой, а потом - по-гробовому зябкой и жесткой. Некуда было деться потерянной и обретенной овце, как только вновь щеголять в волчьей шкуре! Вот и разумей сию метафору, как хочешь!
      - Теперь не будешь дрожать, как черный агнец пред закланием, - усугубил неясный намек судьбы король франков. - Теперь иди.
      Выйдя из королевского шатра, увидел оживший мир, словно воды потопа и впрямь спали: и небо, и поры земли стали очищаться от беспросветной влаги, давящей землю и все, что на ней. В облаках мелькали светлые крылья ангелов и голубые проталины мира горнего. Стяг франкского короля слегка колыхался здесь, на грешной земле, урванным лоскутом синевы небесной. Чувствовалось и без помощи тяжелой волчьей шкуры, что теплеет на все ближайшие дни. Зыбкий снежный покров сгинул, как сон, унеся паром и все кровавые видения ночи.
      Замок, впрочем, ничем не напоминал ни ковчег, ни гору Арарат в малом приближении. Скорее то был старый, нарочно выброшенный с берега прохудившийся котел: еще до потопа его наказали посмертно дном моря и только теперь, при больших переменах на всей земле, когда дно в иных местах восстало, а иные горы опустились, он вдруг выпукло оголился, грустно напоминая о никчемном, без сожаления забытом прошлом всего мира. Ворота замка были наотмашь разинуты - лезь, кому не лень. Уже издалека можно было знать, что и все прочие двери и запоры внутри него стали вольноотпущенниками.
      Чем дальше отходил от шатра короля франков, тем больше тяжелели мои ноги от веса тайны, кою уносил с собой. Все яснее становилось мне, что Карл собрался без примерки водрузить на свою мудрую соломонову голову разом две короны - обоих Римов. Что он станет делать? Не утерпит - и, еще не доезжая до Первого Рима, пошлёт сватов во Второй? Что станет делать огненносердая царица Ирина? Примет предложение Карла, узрев и возжелав запретный плод - великую власть над всем миром? Тогда не ждет ли ее в Городе судьба Цезаря? А если не примет - тогда не соберет ли Карл, подобно Атилле, все подвластные народы, чтобы двинуться стеной войны на Второй Рим?
      Прости, Господи: сам себе в тот час казался едва ли не Ноем, узнавшим, в отличие от всего прочего обреченного мира, о грядущем потопе и вынужденным таскать тяжесть тайны, как неподъемные вериги, вместе с бревнами для ковчега. Мир на бурных волнах моих догадок и опасений качался, как тот Ноев ковчег, грозя гибельно черпнуть то западным, то восточным своим бортом.
      Войдя во двор замка, застал такое законченное безлюдье, что и умные грабители, заглянув сюда, не стали бы тратить время и силы попусту и пошли бы прочь, с досады хлопнув бесполезными воротами.
      Первым делом заглянул в овчарню. Как ни странно, овцы приняли "волка" за своего - так, видно, до мозга костей успел я среди них пропахнуть овчиной, пёршей теперь из нутра волчьей шкуры. Вот такие волки, возросшие среди овец, и опаснее всех прочих хищников!
      Кинжал ярла Рёрика нашелся слегка обсыпанный овечьими шариками. Вот каким вышел из овчарни: в одной руке с прижатым к груди святым образом Спасителя, в другой, окровавленной руке, с острым кинжалом, а весь целиком - в той же волчьей шкуре. Чем не вещий образ слишком рьяного просветителя варварских племен?
      Нового хозяина замка можно было не искать - его тщеславие было странного толка, не от мира сего: он, ярл-скиталец, не стал бы лезть в графские покои. Так и случилось: нашел его там, где, не пряча усмешку, и предполагал найти.
      Однако первым встретил меня на пороге "засадной конюшни" не он, а бард, услышавший мои шаги. Турвар, единственный на белом свете Си Неус, вызвался в привратники.
      - Йохан, ты о чем молился? - выпалил бард: наболевший вопрос вылетел из него, как затычка из перебродившей внутри себя бочки.
      Да и сам он, хоть и вовсе не похожий на бочку, был, однако, квинтэссенцией хмельного брожения: видно, в суматошной бойне он не растерял ни одной ягоды можжевельника из той чашки, что была ему подана на кровавом пиру. Так он меня и назвал - Йоханом, на какой-то свой лад смутного полукровки (а я кто?).
      - О чем я мог молиться посреди той резни? - защитился от него той самой усмешкой, с коей шел найти ярла. - Не о том ли, чтобы нам живыми да поскорее и подальше ноги отсюда унести?
      - Ты перемолился, Йохан! - горестно засмеялся бард и, поместившись в дверях наискось, совсем перекрыл вход внутрь, словно запрещал мне войти. - Вот нас всех и погнал франк туда, куда твоя душа ноги уносила, пока твое тело на месте костенело от страха.
      - Куда же? - удивился, не обидевшись.
      - К тебе домой, в Новый Рим, - с обидой сообщил мне удивительную новость бард Турвар Си Неус, уже через несколько мгновений показавшуюся мне вовсе не удивительной.
      Лик мой, видно, выражал чувство путника, шедшего ночью по очень знакомой дороге и вдруг на полном ходу приложившегося всем телом и лбом в неведомую каменную стену, коей еще на закате не было.
      - Я таким истуканом уже побывал, Йохан, - чернозубо улыбнулся бард, будто посчитав мое изумление за достаточное искупление греха чрезмерной, направленной не по общему договору молитвы. - Тебе хорошо, а мы с ярлом теперь послы, малые послы. Франк, я думаю, после всего случившегося решился на большее: собирает посольство в Новый Рим, какого-то герцога и аббата. Ведет охоту сразу в двух лесах: здесь за короной Старого Рима, а там, у тебя - за короной Нового... Уразумел?
      На всякий случай сделал я вид не просветленный, а еще более оглушенный.
      - Так и есть, Йохан. - Бард взмахнул в проеме рукой и едва не завалился навзничь, внутрь "конюшни". - Когда он возденет императорскую корону здесь и согреет ее своим черепом, мы уже будем вблизи другой короны, там, с его сватовством. Вернее с намёками на сватовство. А уж если твоя царица милостиво согласится - тогда уж Карл и самого папу, глядишь, к ней пошлёт. Как полагаешь, захочет твоя императрица сидеть на коленях у Карла, когда тот сидит на троне? Рискнет ли помериться с ним силами за управление всей соединенной и потому необъятной империей древнего...
      - Августа или Адриана, - невольно подсказал я.
      - Пусть начинается с первой буквы, - согласился бард, будто имел в виду, но забыл какого-то иного властителя Рима. - Сыну глаза выколола ради власти, а вот осмелится ли глаза Карлу в постели выцарапать? Что скажешь?
      - Вы-то Карлу ради какой надобности? - Как ни удивительно, именно эта загадка стрельнула мне в глаз малой искрой из большого огня, мне не хотелось говорить о грехах нашей василиссы с чужим язычником.
      - О! Какой славный прыжок! - всплеснул не только руками, но как бы всем своим телом бард и завалился-таки, но не навзничь, а прямо на меня, окатив с темени до ног хмельным облаком.
      Хоть и задохнулся от паров барда, но и внезапно просветился ими, догадавшись не о цели, а о смысле наградного повеления Карла. В благодарность помог певцу восстановить косое равновесие в дверях.
      - Ярл Рёрик Сивые Глаза, - целиком назвав ярла, бард движением головы указал себе в тыл, откуда ничто не подавало признаков жизни ярла, - принят Карлом на службу и назначен начальником охраны посольства. Но и видом он хорош, чтобы показать твоей императрице власть Карла над многими языками. По завершении посольства франк обещает ему при своем дворе некое повышение. Какое, и самого мудрого оракула спрашивать - только срамиться. Я тоже на службе: мне велено перед твоей императрицей так воспеть подвиги Карла, так одурманить ее - а мне это не труднее, чем ворону спугнуть, ты знаешь, - чтобы она тотчас понеслась к нему в Старый Рим под венец. А уж потом пора будет и себя воспеть.
      В руках у барда арфы не было, оставил за спиной, и он изобразил ими вдохновенную игру - словно ивовые ветви заколыхались. В голосе же чащобного певца слышалась ясная антитеза его похвальбы, а в янтарных глазах прозревались две дороги: принять такого барда на службу, даже по его мольбе - все равно, что брать на службу ветер.
      - И вот таковы все награды за то, что вы вдвоем спасли короля франков от набега гогов и магогов? - нарочно, не без невольного лукавства, остановил я его мысленное движение сразу по обеим дорогам.
      Бард о чем-то хмуро задумался по ту сторону хмельного тумана.
      - Отчего же? - колыхнулся он мне навстречу сквозь туман. - Король щедр. Вот теперь ярл - хозяин замка и граф на месте и со всех сторон. Только ему это - как орлу копыта, в небесах без толку лягаться. И тебя, вижу, из овец прямо в настоятели волчьего монастыря возвел. Или то - его аббат?
      Прозорлив был сей язычник, ничего не попишешь!
      - А разве стать императорским певцом-послом мало? - вторил я барду. - То повыше, просторнее звания придворного певца у ног властителя, господские сапоги нюхать.
      Бард не обиделся, тем вторя уже мне.
      - Тогда я получил награду больше всех. - Он залез куда-то, вглубь утробы, и выудил из глубины перстень с крупным рубином. - Вот его мне награда. Подойдет в лесу орехи колоть. Только приноровиться надо.
      Я же тотчас увидел в королевском подарке иную пользу:
      - Состаришься, славный бард Турвар Си Неус, голос твой сморщится, станет дряблым, как щека старика, - купишь себе на этот красный колун виноградник в теплых краях. Да вот я тебе покажу где. Недалеко от нашей загородной виллы. Прекрасное место. Будешь греть бока под солнцем посреди моря винного, разливанного. Павлинов и фазанов разведешь. Станешь с ними по утрам распеваться. Они прекрасно орут, кишки встряхивают.
      Туман словно сдуло с барда утренним ветерком, вестником солнца. Он принял в дверях прямое человеческое положение, правда - в ручном распоре.
      - Так, может, ты правильно молился, жрец, - стал соображать в попутную сторону бард. - Виноградники. Фазаны, да? И не при императоре самозваном, а при императрице, что приняла, по старому наследству, корону Старого Рима. А ярлу что? - Бард поворотил голову через плечо и вновь чуть не упал, сначала - внутрь, потом - наружу. - У твоей правительницы незанятых дочерей нет?
      - Никаких нет, - с неясным сожалением признал я изъян своего государства.
      - Так и она сама ведь не при муже, - дерзнул толкнуться выше бард.
      Нетрудно было ответить на то, куда он клонит:
      - Полагаю, безопасней жениться на Медузе-Горгоне, нежели на нашей императрице.
      - Кто такая? - свел брови бард.
      Пришлось объяснять.
      - А ты Карла о том предупредил, жрец? - усмехнулся бард Турвар Си-Неус. - Или ему уже пора быть собственным изваянием вечной памяти ради? Если сонное видение ярла не обмануло, так, может, ярлу суждено приглянуться не только этой сладострастной нимфе, дочке Карла. Своё Карл все равно не отдаст даже после этой ночи. А заглядится на ярла твоя императрица, чем худо? А то повыше станется. Ярлу-то все нипочем, если три или четыре стрелы он сам из себя, шутя, выдернул, а еще две или три - дочка Карла. Он и от колдовского взора не раньше окаменеет, чем у этой твоей Медузы глаза от натуги лопнут и вытекут.
      - Ты замахнулся, бард, - признал я со смутным подозрением, что ярлу и впрямь любые чудеса по плечу.
      Но еще большее смущение вызвало у меня странное упоминание бардом принцессы Ротруды: когда же то она успевала выдергивать из ярла стрелы, если в той бойне скрылась с глаз быстрее всякой нимфы в лесу?
      - Разве ты не столкнул ее под стол, от беды подальше? - невольно вопросил я.
      Видно, мое очередное растерянное изумление опять развеселило певца болот и тронов. Он поколыхался в дверях, как оборванный бурею парус, и отступил:
      - Проходи, Йохан, располагайся в доме щедрого нового хозяина.
      Он освободил двери, я сошел внутрь и вниз по трем пологим и широким во все стороны ступеням. Протекавшего из окон сизоватого, как дымка при погасшем костре, света нового дня еще не доставало, чтобы заметить крысу в сене, но не увидеть такое значимое земное тело, как ярл Рёрик Свиглазый, было странно, а я его поначалу не увидел.
      Оказалось, ярл сидел за большой бочкой, наполненной на две трети водой, привалившись к ней спиною. Он пребывал в дрёме-забытьи, дав телу полную волю отходить от ран и выздоравливать по своему усмотрению. Он был весь черен от запекшейся крови - своей, чужой, уже не различить. Он шумно сопел. Щипнуло мне сердце: не помрёт ли? Бочка с водой стояла мне упреком: вот бы и крестить его сейчас, как положено, а не так, как - графа.
      - Только и делает, что пьет воду, - шепнул мне в спину бард. - Оставшуюся кровь разводит до верхней кромки. Верно, чтобы тяжесть в новый удар вернуть.
      Достал ярлов кинжал из-за пояса, положил рядом с ярлом на сено. Оказалось, он, если и дремлет, то все видит.
      - Нашел, жрец. Ты помолился и нашел. Благодарю, - гулко, как меха попутно раздувая, проговорил он.
      - Подвиги совершены, славный ярл, - стал к нему подступать.- Ты жив, но положил душу за друзей своих. И король тебе нынче друг. Пора принять Святое Крещение, как ты чаял.
      - Рано, жрец, - твердо возразил ярл. - В силу вернусь - посвятишь, тогда я силу посвящу твоему Богу, отдам. А так, без силы, я твоему Богу не нужен - сейчас мне, как нищему подачку просить. Не по чести. Рано.
      Господи, растерялся я тогда. Вновь не нашелся ответить веско на такой языческий подход к святому делу. Что это было? Лишь попущение Твое, Господи?
      Тогда отступил. И вдруг вижу, бард уже стоит на четвереньках и манит меня к себе, едва оторвав от пола руку-подпорку.
      - Принюхайся, жрец. Чем пахнет? - Соловым янтарем смотрел на меня певец, моргая не в лад.
      Принюхался - ничего нового. Той же крепкой смесью прелой соломы, старого дерьма и недобро трезвящей чувства остротою мочи возило кругом.
      - Вот понюхай, - сунул мне бард в руки пук соломы.
      Запах доброго растительного естества в том пучке оказался сильнее духа человеческих осадков.
      - Ничего нового, - так и определил я ему в ответ.
      Бард, досадливо кряхтя, стал подбирать солому и сено то здесь, то там и тыкать пучки себе в нос.
      - Вот оно! - взбодрился он вновь. - Не камень же ты, чтобы такого чуда не чуять!
      Уважил совершенно ползучего во хмелю барда: и правда - прелый, потемневший пучок отдавал дамасской розой! Невольно отшатнулся: неужто бард умеет нагонять химеры и без своей арфы, и без пения - одним непролазным хмелем! Знакомым показался мне тот аромат.
      - Теперь мне поверишь, жрец, поверишь, что не вру.
      Сначала он показал, что делать: помочь ему подняться и проводить до дверей - там он и хотел сообщить мне некую тайну, пахшую дамасской розой.
      Оказалось делом нетрудным: я удивился легкости барда - он был как пушинка! Может, ему помогла держаться на ногах колдовская сила с другого плеча.
      Мы вернулись в самое удобное для его полувертикального положения место - точно меж косяками.
      Там, вновь стоя сам вовне, узнал я новую чудесную историю из жизни ярла Рёрика Сивоглазого - свежую, как только что сорванное яблоко греха, и, несомненно, достойную баснословной песни на грядущие века.
      В разгар бойни, пока бард приподнимал большое и мёртвое тело дяди графа Ротари, чтобы извлечь из него свой боевой нож, сам смертельно раненый граф успел уползти в тайный проход в стене и закрыть наглухо за собою каменную дверь. Когда стрелы у лучников, сидевших в потайных ласточкиных гнездах, кончились и, они, видя, что пора уносить ноги, тем и занялись, король Карл и ярл стали пробивать дорогу к выходу, увлекая за собой аббата и оставшихся в живых телохранителей короля.
      - Прикрой мою дочь! - велел король ярлу, если верить самому ярлу.
      Тот вернулся, вытащил Ротруду из-под стола и, отмахиваясь мечом от всех смертей, метивших отовсюду, повлек ее следом за ее отцом. Но только по выходе из триклиния пропал в сумраке вместе с Ротрудой.
      Карл заметил пропажу не сразу, а, когда поразился ей, призвал барда Турвара Си Неуса:
      - Живо, ушлый, найди их!
      Тотчас и получил бард в ладонь награду вперед - тот перстень с рубином.
      Если уж я знал, где поутру искать ярла и барда, не любителей роскошных и опасных покоев, то уж бард и того вернее знал, где ночью искать ярла и спасенную им Ротруду. Ярл, по словам Турвара Си Неуса, в точности исполнил повеление короля: прикрыл королевскую дочь на сене - лучше некуда!
      Певец признался, что сначала тягучие стоны и кипучие вскрики напугали его - уж не погибает ли ярл, до смерти битый и простреленный в спину, и не насилуют ли заодно дочь Карла злые лангобарды. Он, видящий в ночной тьме, как сова, заглянул в конюшню - и обмер, услышав первый вскрик. Стонала якобы Ротруда, только готовясь и нагоняя страсть, а вскрикивать, как от невыносимой, но сладчайшей боли стала вместо Рерика, когда принялась выдергивать у него из спины лангобардские стрелы!
      Слыхал я о сладострастном нраве Ротруды, однако совсем не сходились два видения, два бурных ночных сна, будто путешествия двух лунатиков по одним и тем же лестницам и карнизам. Ведь я видел принцессу на несколько шагов отставшей от отца, но вовсе не потерявшейся! Да и аромат дамасской розы вдруг провалился в моей памяти куда глубже минувшей ночи, и даже глубже предыдущей - в третью, то есть - в первую ночь! То был аромат с крыльца преисподней, приманка! Мог поклясться, что так пахла та арабская служанка или демон, что подливала мне вина, а потом засосала коварной топью.
      - То была точно Ротруда? Ты видел ее лицо? Или только стоны слыхал? - вопросил я барда.
      И, когда его глаза обиженно раскосили, отвращаясь от меня каждый в свою сторону, я рассказал певцу, что видел ночью сам и что могли бы подтвердить две или три самых смелых овцы, любопытствовавших вместе со мною.
      - Они оба в сене закопались, - честно признался бард, - а голоса дочки Карла я раньше не слышал, то признаю. А все бабы стонут одинаково, какая повыше, какая пониже, но на один истошный голос матки. Внутрь сюда не входил - а то до утра бы здесь мозги свои от стен отскребал, ты знаешь северянина. Только крикнул им, что король их ищет - и дёру.
      Поговорили мы еще о темных предметах и тенях и сошлись на том, что в замке, должно быть, по ночам нечисто. Ярл ничего не скажет, и спрашивать нечего, но раз оба - и бард, и ярл - еще ночью предстали перед Карлом, были допрошены, и ярл Рёрик остался после новой встречи с королем живой, значит то, что произошло здесь, в "конюшне", вовсе никому неизвестно - и самому ярлу тоже. Хоть и светлый день уже наступил, но прочел Трисвятое и девяностый псалом, глядя в то место, откуда бард поднял пахнувшее сладким грехом сено.
      Бард сразу принял силу священных, неизвестных слов и упросил перевести. Я повторил псалом на латыни, и он барду очень понравился, особенно "от стрелы, летящей днем" и "язвы, во тьме ходящей". Он попросил меня повторить его вновь и сразу после повторения, тихо, и не поднимая голоса, в точности пропел сам и даже как будто протрезвел.
      - Верно, ты прав, жрец, посылал меня Карл не за ними, ведь имен не называл, - согласился он с моим ночным "путешествием". - А я и не покидал замка, пока весь можжевельник не подобрал. Всякое за это время могло случиться, дочка короля уже успела бы догнать отца, если бы захотела.
      Графа Ротари Третьего Ангиарийского погребли в тот же день, когда нашли родовое кладбище у леса: никаких изваяний, одни большие, едва обработанные камни под стать всем местным грубым предметам природы, лишь - с выбитыми на них именами тех, кои некогда успели называться герцогами. Мудрого дядю Гримуальда прикопали на отшибе еще до недолгого, вынужденного торжества, пахнущего старыми корнями.
      Отпевал графа сам аббат Алкуин в присутствии короля Карла, уже сидевшего на своем огромном, затмевающем целую сторону света коне, - чести выше графу уж не достичь! Пред тем аббат изрек слова в том же роде: граф, де, желал своего, а сила его применилась по воле Божьей, за то и награда налицо.
      Вспоминал я недавнюю ночь, надстроенную всего несколькими новыми днями, когда граф наблюдал огненное погребение двух северян на рукотворном озере. Провидел ли он, подозревал ли свой близкий конец? Без сомнения, допускал, ибо запомнилась мне его грустная улыбка, или же я ее, ту улыбку, сам придумал в угоду памяти. И что теперь могла чувствовать душа графа Ротари? Вдруг она уже светло радовалась своему открытию - тому, что все шло по ясному плану спасения его души, а не королевства - и плевать на него! - что все события последних земных дней шли необходимо темной, но крепкой подкладкой яркой парчи, что "игольные уши" пройдены таким способом, каким воображение никак не могло угодить гордыне?
      Конь невозмутимого Карла фыркал и перебирал ногами, подгоняя аббата. Шатры были уже убраны. Прямо с помпезного погребения того, кто покушался на его жизнь, король франков двинулся дальше на Рим.
      Истинным хозяином замка в последующие пять дней был кто угодно, только не ярл Рёрик Сивоглазый - какие-то суетливые франки, по виду писцы и экономы, кроме них - непраздные, но беспрерывно хмельные воины, присматривавшие не столько за замком, сколько за его окрестностями - то с высоты стен, то в коротких набегах на ближайшие селения. Наконец, и вороны, в большом числе слетевшиеся на запах крови, все никак не выветривавшийся из мертвых камней. Время не то, чтобы остановилось, но как бы превратилось из реки в проточное озерцо, выход из коего не был виден.
      Ярл иногда покидал свою просторную нору, окидывал взглядом ближнее бытие, не находил в нем смысла и отправлялся обратно с тем же сумрачным видом, с каким выходил. Мы с бардом решили к нему не приближаться вплоть до новых целенаправленных событий. Говоря коротко, столь мрачным в думах мне не приходилось видеть ярла даже в те мгновения, когда он обнаружил свое войско по-спартански павшим в полном числе на берегу Тибра.
      Бард на удивление скоро потерял смысл в пьянстве - видно, обстановка тоже стала его смущать своей порочной безопасностью и круговращением: пьянство же применялось для ясного движения песни и судьбы. Бард нашел на башне замка место - выше некуда. Там он разогнал ворон и стал проветриваться в порывах с запада, а иногда трогать струны своей арфы, и ветер порой приносил сверху серебристые звуки, останавливавшие ненадолго нижнюю суету. Все на ходу цепенели, задирали головы и с растерянными ухмылками смотрели не на башню, а в пустое, бледно прояснившееся небо, словно грешников окликали с безнадежной грустью их ангелы-хранители.
      Как-то на третий день услышал я с небес свое имя и тоже задрал голову. Как же был похож бард Турвар Си Неус на большого остроглавого ворона, косящего глазом с башни на голодную суету внизу!
      Поднялся к нему. Небо с рукотворной вершины казалось голубее, лучше протертым серыми волокнистыми тряпками, кои тянул над собой холодный западный ветер.
      - Смотри! - Бард указал косо вниз, за пределы стен.
      На сизой, каменистой земле еще темнели круги из-под снятых шатров, и чернели плоскими ямами кострища.
      - Он испугался нас. Карл. Он не понял, что и как произошло, - изрек одновременно и с гордостью, и с досадой бард. - Мы все перестарались. Ты знаешь, Йохан, зачем он посылает нас к твоей царице?
      - Верно, тебе отсюда стало виднее, Турвар, - уважил его.
      - Проверить, в нас ли эта сила, на которой закипела тут вся эта каша, или мы в нее были втянуты всего на три дня и три ночи, - уверил он меня. - И я тоже ничего не понимаю. Карл не возьмет меня в певцы, даже если я вернусь к нему, а нашего великана тут же вновь отошлет прочь на невиданные подвиги. А что было бы, если бы мы пришли к нему поодиночке прямо в Рим, на коронование императором? Скажи свое слово.
      - Ты снова заводишь про судьбу? - честно удивился я. - Тогда судьба послала бы тебя в обход владений графа, не так ли?
      Бард уставился на струны арфы, как на дощечку с огамами, таинственными письменами своего лесного народа.
      - И разве ты не успел порадоваться, что, может то статься, судьба шлет тебя стать певцом при императрице Нового Рима, имеющей больше прав на истинную корону Рима, нежели франк из чащоб? - попытался его хоть немного взбодрить.
      - При женщине... - как бы про себя проговорил бард, будто речь шла об обмене редкой жемчужины на другую редкую, но не проверенную. - Ярл сумрачен, значит, и у него хватает ума разуметь, что Карл не отдаст ему свою дочь, каким бы могучим лососем он теперь ни прикинулся. Он спас Карла, когда спасти было невозможно - по этой-то причине Карл теперь опасается его, как случайно пролетевшую мимо Смерть, которую вовсе не стоит звать на службу. Может, он подозревает, что весь заговор затеял не граф, а ярл, чтобы в последний момент выставить себя невиданным факиром. А я ему, ярлу, подсказал, как это сделать. Скажи, а у твоей императрицы вправду нет какой-нибудь, хотя бы тайной дочки?
      - Кто-кто, а я бы знал, - невольно похвалился своим покойным отцом.
      Бард посмотрел мне прямо в глаза, и я увидел в них две в совершенстве параллельных и нескончаемых дороги.
      - Вот меня и страшит то, - изрек он. - Нашего великана движет сонное видение. Он положит свой замутненный глаз на твою императрицу. А твоя императрица свободна от супружеских уз. Выходит, что сам Карл нашему ярлу во сне сват, а не наоборот. Вообрази, жрец, что ждет нас с тобой на твоей родине!
      Ветер здесь, наверху, вдруг показался мне куда более холодным и стремительным, чем внизу, где он цеплялся за сплошные неровности земли. Бард держал свою арфу, я же обхватил в те мгновения суму со святым образом, повешенную через плечо, - нас обоих согревали наши сокровища.
      - Ты полагаешь, что наши с тобой судьбы теперь тянутся за судьбой ярла, как повозка за ослом? - вопросил поначалу с усмешкой, но тотчас лишился ее, вспомнив, куда меня привели поиски святого образа.
      - Вернее вниз, как за рыболовным грузилом, - словно подхватил с камней под ногами мою обронённую усмешку бард.
      Сам я в те дни замок не покидал, помня о гостеприимном приеме на италийском берегу. В ногах тоже старался ни у кого не путаться и облюбовал себе самое знакомое и спокойное место - малый графский триклиний. Темное пятно графской крови на полу возбуждало во мне добрый молитвенный дух, причастность к судьбе спасенной души и нудило не оставлять ее молитвами. Что еще потребно было недоделанному монаху в чужом похмелье?
      Ночью же возвращался в овчарню - самое, как казалось мне, надежное убежище от злого духа, дующего густым сквозняком похоти по всем заколкам замка. Обрел силу в те дни, наконец, устроить себе теплую баню в лохани, ибо был причислен к господам, власть имеющим.
      Как раз на пятый день ярл Рёрик оправился от ран и меланхолии. Он вышел поутру из затвора в том же настроении, что и солнце из-за невысоких гор, и отправился к рукотворному озеру. Там он обнажился весь, как умел делать то с адамовым размахом, тотчас разогнал своей грозной наготою все живое вокруг до самого земного окоёма и, нырнув освежиться, пустил опасную волну во все стороны, даже до мельницы. Я успел заметить со стены, что он, битый стрелами, теперь еще и пятнист, как леопард из дворцового зверинца.
      В тот же день, к полудню, явились все чины тайного посольства-сватовства - некий герцог Рориго (едва не тезка убиенного графа!), с ним пара аббатов - и в придачу небольшой, но грозный отряд воинов-франков. Было чем ярлу теперь заняться, хоть и под начальством чужого герцога, а не спасенного короля. Герцог призвал меня, посмотрел, как на некую диковинную и временами шкодливую зверюшку, которую велено сберечь, потом велел показать святой образ. Герцог искоса и щурясь, как на сильный близкий огонь, посмотрел на него - и велел более никому не показывать и не открывать до самого Города.
      Когда покидал шатер герцога (видно, и он был предупрежден не останавливаться в стенах замка, в щелях коего таилось зло, не опасное разве что для такого нечаянного владельца всего, что под руку и меч попадется, как баснословный ярл), - то явственно прозрел: вот все минувшие в замке дни топтался я на месте, однако же пройдена мною еще одна глава странствий, и начинается новая -
      
      ПЯТАЯ ГЛАВА.
      На ее круговом протяжении богатство в разных обличиях гонит и гонится за наследником, а родной Город превращается в неведомый лабиринт всеобщего заговора
      
      Наши с аббатом Алкуином единоличные, но поневоле хоровые молитвы о путешествующих придали попутному ветру излишнюю силу.
      Казалось, снова переусердствовал я в гордыне своей. Северо-западный ветер яростно пихал судно, разрывая парус. Мы покрыли большую часть морской дороги почти вдвое быстрее обычного. Стал опасаться, а вдруг достигнем Второго Рима скорее, чем Карл - Первого, и примемся предлагать царице еще не сбывшуюся высоту. Однако в Эгейском море при развороте судна время потекло куда медленней, и ветер стал бить по щекам, а не давать подзатыльники.
      С судна сразу удрал, едва пристали у Золотых Быков. Не обернулся и на строгий оклик герцога Рориго. Попрощался с ярлом и бардом загодя, не обещая скорой встречи с ними. Всем троим ясно было, что наши судьбы и так не обойдутся без новой общей встречи, куда ни разбегайся.
      Им обоим мое бегство на родной берег виделось замолчанной военной хитростью - каждому, верно, на свой лад.
      Запомнил: оба не смотрели с корабля на величие Города, заслонившего землю, не любопытствовали. Ярл стоял у борта, глядел с него вниз, словно собирался вновь нырнуть в прибрежные воды левиафаном за какой-то новой великой потерей. Бард, напротив, закинул голову в пасмурную высь. Он сидел прямо на борту, перекинул через него одну ногу, и в своем одиночестве, по обыкновению, казался вороном, ныне - скорбно вернувшимся на Ноев ковчег из безнадежно затопленных далей.
      Едва же переступил родной порог - внутрь Обители, как распахнулась моя душа, словно ракушка, до ледяных судорог уставшая сжимать свои створки в страхе перед хищными рыбами. И тотчас промылась вся душа чистой, теплой водою благодарственной молитвы, уже не обжигаясь сухим пламенем молитвы обережной, к какой слишком привыкла в дорогах.
      Прикоснулся губами к покрытой потоками крепких жил руке геронды Федора по его благословении. Стоять холодными губами на теплых костяшках руки учителя и моего крёстного отца оказалось куда вернее и тверже, чем молодыми ногами на твердой, грешной земле, не говоря уж о шаткой корабельной палубе. И тотчас сугубо замешанная и подваренная во время обратного путешествия по земле и морю моя исповедь стала извергаться из души оправдательной, ябедной жалобой на чужие края и чужих людей.
      Вот не исполнил я веления геронды - святой образ вернулся со мною, а не остался обретенным в Силоаме. Вот и сам отец Августин пропал. Как же так? И где же чудеса силоамские, заранее обещанные герондой?
      Геронда Феодор с фаворской радостью приложился к совершившему круговое путешествие святому образу, будто сам ждал его всю жизнь. Казалось, не он посылал святой образ монаху Августину в Силоам, а как раз напротив - сам монах Августин послал геронде Феодору грозный, как океан, но тихий, как небо бескрайнее, лик Христа Пантократора.
      Во взоре моего учителя сияли яркие свечи, хотя ни одна еще не горела в спасительном сумраке придела и не могла отражаться в наших глазах.
      - Как же нет чудес, Иоанн? - тепло, по-отечески пожурил он меня, дурня. - Ты еще не прозрел. То тебя, Иоанн, а вовсе не брата Августина, несет бурный поток, только держись крепче за святой образ. А брат Августин, невольно спасши тебя, обрел радость, кою и чаял обрести, хотя не знал, как придется.
      Так и продолжал я стоять дурень-дурнем, разом забыл все грехи, кои принес на исповедь из-за моря.
      - Тебе пока не пройти мытарств. Ты бы угодил в куда более гибельный водопад. А брату Августину взлететь из вод бурной реки в небеса - как невесомой цветочной пыльце с утренней росою. Что ж, холодное утреннее купание в детстве так бодрит. Разве ты отроком не прыгал по утрам в бассейн посреди атриума?
      Как же! Так любил себе на радость и назло брату, не любившему воду, прыгать по утрам в наш порфировый бассейн - лишь бы холодные брызги разлетались по всему дому моей безвредной местью!
      - Вот также и душа брата Августина с брызгами чистой горной воды взлетела в небеса, минуя мытарства! Не горюй о нем, о себе плачь. Зачем еще жизнь нам нужна?
      - Геронда Феодор, вы оба с отцом Августином знали, что так будет? - шумело во мне невежество души.
      - Окстись! Как можно знать неисповедимые пути Господни! - вновь прозвенел геронда Феодор радостью, мне не доступной и не ведомой. - А башня Силоамская на что! Как же не было чудес, простак ты эдакий! Ведь башня упала на сей раз во спасение душ, а не в простое назидание грешников. Вот и сам брат Августин порадовался вместе со мною тому, как, чая одного, сделал куда больше - уберег тебя для большего дела, как и сам нечаянно обогатился тем приобретением, о коем молил. Здесь, на земле, брат Августин был большим шутником. Так и сказал мне во сне словами апостола Павла к римлянам, только на свой лад: "Если же падение мое - богатство Иоанну (тебе то есть), а оскудение - богатство еретикам-иконоборцам, то тем более нынешняя полнота моя". И еще добавил из своего любимого псалма: "Возвышают реки, Господи, возвышают реки голос свой, возвышают реки волны свои... Но паче шума вод многих силен в вышних Господь". Брат Августин уже давно Тибр увещевал водосвятием...
      В тот миг опасался я прозреть цену своего спасения - опасался возвыситься в глазах своих.
      Геронда Феодор немного послушал мое исступленное молчание, потом бережно вложил святой образ в подпаленную суму и повесил обратно - мне через плечо.
      - Верно, быть святому образу обретенным! - утвердил он.
      - Где же теперь еще? - невольно обрадовался я нелепому отчаянию, понесшему в тот миг мою душу к неизвестным порогам: оказалось, геронда Феодор отталкивал меня от берега, а вовсе не тянул на него.
      - Быть обретенным там, где он обратит, - беспощадно ясно отвечал геронда Феодор. - Еретик-граф - еще мелкий улов, а тебе поручен большой невод, Иоанн, не возгордись. Всякий проповедник нашего века позавидует твоему пути - лишь бы ты сам себе не завидовал. Не забывай о бесах, что еще стоят в сторонке.
      Все мне стало видно, кроме завтрашнего дня и всех последующих дней.
      - Наша смерть, Иоанн, - сказал геронда Феодор, - есть наш самый крепкий и спасительный завет с Богом. И если сами в том завете не ослабнем, то пожнем как раз в свое время, в свой срок. Раньше срока пожнешь незрелый и кислый плод смерти во спасение от большего греха - будешь свят, да не искусен. А позже, чем нужно, - куда хуже. То будет плод смерти уже сморщенный и усохший по запоздалому и не искреннему раскаянию, разбуженному старческими недугами.
      Слушал геронду, развесив уши, и невольно продолжал чаять одного - не богатства и полноты, а оправдания себе. Тот ли бес стоял в сторонке, но неподалёку, о коем и предупреждал меня геронда Феодор?
      Геронда же еще не гнал меня, а просил рассказать о язычниках и еретиках, кои повстречались мне на моем покамест малом пути. Словно нарочито отодвигал он мое покаяние в самых низменных и никчемных грехах, кои я, по глупости своей, воздвиг в самые ужасные и непреодолимые. Долгий рассказ, хождение по уже знакомым чащобам, принес мне столь полновесное облегчение, что даже я стал опасаться, не ушло ли все мое покаяние в те с прибаской и прикраской россказни, как вода нечаянного дождя в бесплодный песок пустыни.
      - А ты, говоришь, не было чудес! - порой даже всплескивал руками геронда Феодор. - Глаза-то отверзи! Так ты и в своей жизни чудеса Господни легко забываешь, если вовсе не проспишь иной раз.
      А ведь то правда - просил не раз я помощи у тебя, Господи, дерзал просить прямых чудес, когда оскудевала вера в сердце. И пожигают меня воспоминания: донельзя умные, пресыщенные рассыпчатым знанием земных наук дворцовые стоики и эпикурейцы, кои бесстрашно чаяли своего небытия в мелких утробах могильных червей и гордились своим бесстрашием, как укрощением бесов, легко ухмылялись мне в лицо. Посылал Ты, Господи, чудесные подтверждения - взбадривался я верой и тотчас забывал чудеса Твои, словно сам не в меру насыщенным вставал со священной трапезы. Не готова моя память удерживать высшее - только в смерти и откроется дарованная Тобою кладезь. Так, видно, немало исцеленных Тобою, прокаженных и увечных, утратив изъян и округлившись в телесном совершенстве, однажды, по новой сытости своей, сытости исправленной судьбы, вдруг напрочь забывали о Твоем благодеянии - не о самом выздоровлении, но именно о чуде, о воле Твоей, о Твоей любви, о Тебе Самом, Господи. Вот - так же, как я. Не так ли случилось с теми девятью из десяти прокаженных? Или вновь ошибаюсь, по своему суемудрому обыкновению?
      Дойдя до конца, то есть, напротив, до покинутого не так давно начала, подобрал я с выдоха грех поменьше - и пожаловался геронде на короля франков: он, де, велел мне солгать в Городе о заговоре графа Ротари, а я обещал исполнить его волю, куда ж было деваться.
      - Отчего же "солгать"? - укоризненно взглянул на меня геронда Феодор. - Господь попустил Карлу собрать столько земель, попускает ему и быть мудрым, пока он, как и сам царь Соломон, не обопрется лишь на свою волю. И тогда начнет дряхлеть и сохнуть прямо с верхушки своей мудрости, что посыплется сверху в самый низ, в скудоумие плотской похоти.
      Содрогнулся я: страшная правда Твоя, Господи, одна из бесчисленных, открылась мне в тот миг. Разве Ты не покидаешь каждого из нас на самой верхушке возросшего в полноту кроны земного таланта? И вот - мы валимся вниз. Царь Саул - на вершине таланта воли разве не впал в безумие воли? Вот царь Давид-псалмопевец - он на вершине таланта любви и милосердия разве не ожестел и не осыпался той любовью прямо в ее искаженное отражение, в похотный грех? Впрочем, совершив покаяние свое в своем пятидесятом псалме - как бы каноном для грядущих родов. И Соломон, по итогу того покаяния промыслительный сын его, - на вершине десяти вырученных талантов мудрости разве не разменяет их, и вправду, на десяток чужих божков-бесов, каждый из коих - всего лишь кукла под подушкой той или иной его инородной наложницы?
      А иных даров, кроме этих трех - власти, любви и мудрости, - и нет, поди! Выходит, то путь каждого, кто преумножая таланты, карабкается на вершину собранной им кучи серебра? Каждый изгоняется из полноты земной жизни, если достигает ее, по Твоему, Господи, промыслу или попущению, подобно Адаму из рая, ибо вкушает яблоко познания уже невольно, отнюдь не по евиной подсказке, а по своей гордыне. Чем тогда виноват тот, кто тихо сберег один талант, не пустив его в оборот? К кому теперь идти ему?
      - Даже в лучшем нашем выборе не обходится без самоволия, ибо всяк человек ложь с тех пор, как польстился на вольное и вовсе безграничное для всякого самовольного дела пространство лжи, - только и заметил геронда Феодор. - Иначе мы справлялись бы сами, и не нужно было мучиться с нами Спасителю, дабы смыть Своей Честною Кровью не только наши грехи, но и очистить от грязи наши неизбежно траченные под исход души таланты, сколько бы их ни накопилось в нашем сердце или в нашей утробе, если таланты чересчур земные. Пусть и необходимые по случаю.
      Слова геронды Феодора осветили в моей памяти и последние слова графа Ротари - те, что тоже можно было разуметь по-разному: о младенцах-мучениках и нечаянном обратном рождении не в Царство Божие, а в свою собственную тёмную утробу. Рассказал, заключив вопросом, не то же самое ли имел в виду умирающий граф.
      - Вот тебе и еще одну чудо, Иоанн! - отвечал, словно давно ожидая той истории, геронда Феодор. - Лангобардский граф на исход души мудрость обрел, к вам обоим обращенную. Прямо как благоразумный разбойник, едва ли будучи таковым. Где Царство Божие? Верно, внутрь нас есть. Вот оно - в сердце. А преисподняя где? Ведь тоже внутрь нас есть! Верно указал граф путь в нее. Куда ниже сердца. В нашей утробе, и не далее. Пойдешь ложным путем - и вот куда! - Геронда ткнул меня перстом в брюхо, как кинжалом, и проткнул бы, не будь его палец свят. - Прямо в собственную утробу греха, где и будешь вечно перевариваться в темном мешке. А ведь беда в том, что не сможешь перевариться и выйти вон, как обычная пища - та, что нескверна. Душа ведь не может перевариться в кал и персть, и она не валится вниз, в кишки и вон из них на землю, а тянется вверх, вверх, снизу - заткнет горло! Вот в чем беда для конченого грешника!
      Вообразил, ужаснулся - и тотчас прочь из утробы! Скорее вопросил о младенцах, ведь та же умственная мука за них всегда мешала мне обрести полноту и прочность веры в сердце.
      В первые мгновения геронда Феодор даже устрашил меня своим весомым молчанием - будто сама изглаголанная тайна стала бы еще страшнее для всякого земного грешника, не вошедшего в полноту духовного возраста. Мы тогда уж давно присели на боковую скамеечку в южном приделе. В глазах геронды Феодора, когда он посмотрел на меня сбоку, я увидел долгий, нескончаемый путь к мудрости, искушавший смертельно устать заранее, еще не успев ступить на него.
      - Иоанн! - тихо, по-отцовски позвал меня геронда Феодор, уже отвернувшись, и почудилось мне, будто уж далековато унесло меня от берега. - Пока не увидишь воочию своих грехов и не уразумеешь, что ты сам и убиваешь на пару с царем Иродом всех Вифлеемских младенцев, не уразумеешь и того, почему мучаются и умирают вокруг столько безвинных детей.
      - Сам? - окостенело признавал я за собою любую вину.
      - А кто же еще? - без обола осуждения указал геронда Феодор. - И я - тоже. И каждый из нас. Каждый день мы сами убиваем тех младенцев - по одному, а то и по дюжине. То не какое-либо искусное сравнение или метафора из Вергилия. Так и есть без обиняков. Именно мы убиваем их своими грехами, даже самыми мимолетными. Грозно кованого оружия не надо, чтобы убить младенца, его и перстом в родничок можно поразить. В самом явном виде. Мы всех безгрешных младенцев и детей, умерших в болезнях и муках - и в прошлом, и в будущем, - как раз сами и понуждаем умирать, даже не оглянувшись на них.
      И не только младенцев, но - и всякую тварь земную. Почему теперь, после изгнания Адама из рая, вся тварь страждет, а хищник поедает кроткую лань? То воплощение нашей гневливости и гордыни, пожирающей все вокруг. Даже черви в выгребной яме - что они, разве райское создание? То воплощены наши суемудрые, наши дурные помыслы.
      - Но ведь если такое уразуметь в полной мере, всем сердцем - разве не умрешь тотчас от ужаса и муки? - Так стал скорее отмахиваться я, грести прочь, в шум волн, от правды Твоей, Господи, даже и по скамейке невольно двинулся к краю, подальше от геронды Феодора. - От отчаяния и безысходности.
      - А разве не умер за тебя Христос за тем, чтобы ты сам не умер от невыносимого ужаса, еще не успев покаяться? - вопросил меня геронда Феодор. - Ужас ведь затмевает покаяние. И разве теперь мы не убиваем каждый день своими грехами Христа, вставшего между нами и теми Вифлеемскими младенцами, вина в смерти коих теперь лишь на Ироде? Но и других младенцев немало рождается каждый день.
      Страшна правда Твоя, Господи!
      Невольно отвернулся я от безбрежного взора геронды Федора - и взгляд мой уперся в большой глиняный сосуд-водонос, пусто и выпукло молчавший вдали, у противоположной стены. Тотчас вообразил, что весь мир - тот же сосуд, и треснул он, раскололся в миг грехопадения Адама - по его, Адама, вине. А что делать с такой посудой? Клееная посуда уже негодна, хоть и не протекает, цены больше не имеет. Только по хозяйской скаредности можно употреблять ее подальше от чужих глаз, чтобы не стыдиться людей, увидевших трещины. Но вот мир-то не только склеен, но стал воистину новеньким. Склеен Твоей кровью, Господи! Потому и восстановлен без изъяна! Мы-то его сами склеить никак не смогли бы, а если бы и склеили, то вышел бы тот же битый кувшин.
      И вот ругался я всегда на свою память. Но если бы открылась моя память, как того желал, до самого дна рода моего, а значит - до адамова грехопадения, тотчас бы пал я мертвым от ужаса, не успев покаяться во всех грехах, ибо пришлось бы глазами Адама заглянуть прямо в глаза сатане - как там случилось в раю с Адамом. Но Адам потому и мог выдержать тот взгляд змея, что еще в раю пребывал, пока не был изгнан своим грехом и не обрел одежд кожаных. А я кто, чтобы выдержать черную молнию того взора, павшего на землю? Ведь для сатаны нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего - потому и тот страшный взгляд его, он не в памяти, не далеко, а прямо - здесь и сейчас! Тотчас в любой миг, в коем мы пребываем душой, а порой - и телом.
      - Чем еще ты искушаем? - помогал моей немощи геронда Феодор. - Не терпи тошноту рассудка, а то не успеешь собраться, как себя же окатишь блевотиной необузданного ума.
      Тотчас пронзила меня мысль - как бы вовсе не моя. Не того ли, кто стоял в сторонке?
      - Выходит, и египетских первенцев тоже я всех поубивал? А за них и Вифлеемские младенцы потом пострадали?
      - Кому то ведомо? Только у моста два конца, иначе мост не годен, - тихо проговорил-пригвоздил меня геронда Феодор. - Твой брат искал глубину покаяния - теперь кайся и ты, пока душа проснулась и вновь не заснула, забывая грехи.
      Как жалел я в отрочестве, что родился в наш век полуэллином-полуарабом в городе Константина, а не - в Фивах, не в далекой древности, не в Египте пленения. И мечтал я там родиться вовсе не евреем, а чистокровным египтянином. С какой подспудной радостью воображал я, что брат мой, тем самым, оказался бы в числе пораженных египетских первенцев! А я бы тогда остался жив и получил бы жизнь и наследство целиком. Как желал я, египтянин в мечтах своих, смерти брата моего - в числе тех первенцев! Так страстно желал, что позже напрочь забыл о черной молнии той мечты!
      И вот слезы брызнули из глаз, кинулся я на колени, уткнулся геронде в огненный, путеводительный в пустынях жизни столп епитрахили, невольно мешая геронде поднять ее и положить мне на темя ради отпущения грехов.
      - Выходят, выходят из-под кожи души твои клещи-бесы, задыхаются в тебе, - порадовался геронда, потянул епитрахиль вверх, справедливо обжегши ею мое лицо, положил на голову, отпустил мне и вдруг изрёк: - Теперь можешь войти в наследство брата своего.
      И тотчас отшибло в моей памяти весь список прочих, ближних грехов, кои я легким весом вез домой из путешествия. Вот как справедливо обошелся со мною геронда Феодор, отпустив мне великий коренной грех! Оказалось, я - уже один, и дважды сирота. Брат мой в мое отсутствие скончался, не выдержав тяжести дворцовой тишины. Он не владел той тонкой отцовской улыбкой, способной пропускать ядовитую тишину, как рыбьи жабры грязную воду, отделяя для души чистую влагу. Он не перенял тот дар от отца. Так и не получил ту тихую улыбку в наследство. И вот тишина придавила брата моего всего - надгробной плитой.
      А я и не узнал новостей на пристани. Ибо, только успев погреметь подошвами по доскам трапа, сразу пустился к обители известными мне узкими переулками, в самый дальний обход родного дома. Так желал, чтобы брат Зенон не сразу узнал о моем возвращении, а он, оказалось, уже не узнает о том никогда.
      Геронда Феодор тотчас отпустил меня, а вернее выгнал из обители, благословив покаяться в остальных постыдных мелочах потом - после разговора с покойным братом. Теперь уже не кружным, а прямым, как копье, путем понесся я. И вновь - не к оставленному лишь для старой памяти дому, а на кладбище. И вот встал меж двух могил, меж двух одинаковых плит, как нищий на паперти.
      Плита над братом оказалась точной копией отцовской плиты, словно - запоздавшим в утробе и уже ни кем не ожидаемым близнецом. Плита белого мрамора была новой и свежей, оттого - куда более мертвой, чем плита отца, уже начавшая оживать, как манной небесной, первыми лишайниками.
      Приник устами к братниной плите, к ее зимнему, гладкому холоду, и мне почудилось, будто впервые в жизни лобызаю живую, но холодную и до смерти выбритую щеку брата моего Зенона. Так оказалось, что я любил его, сам о том не ведая, не меньше, чем отца, а он меня жестоко подвел - вторым отцом мне не стал, а я так ждал от него зова к трапезе хотя бы и свиными рожками. Плакал я на его плите не от потери, а от обиды и завершенного одиночества, в коем тоже предстояло, разжав зубы, каяться, ибо сам покойный отец передал меня новому отцу, отцу от неба, а не от земной плоти - крестному моему, геронде Феодору.
      Новогодние, в тот день низкие и безветренные небеса, похожие на отражение бесплодной тверди, неторопливо, редкими и крупными, далеко разнесенными друг от друга каплями, соединял с землею словно бы уже уставший снисходить дождь. Слезами трудно было хвастаться под столь одиноким, утомленным небесной дорогой дождем. Но подсказывало сердце, что сам мой брат теми скупыми, но весомыми каплями принял меня - и отпустил прочь.
      И вот еще одно чудо: лишь когда брат отпустил меня, обернулся я на мир и только тогда увидел могилу матери моей Феодоры. То был единственный страх, на который я не рвался, как лошадь на боль, а всегда закрывал глаза и делал вид, что не вижу его - не вижу могильной плиты над прахом матери моей Феодоры. Плита была новой, будто мать погребли сегодня. Новее могильной плиты над братом моим Зеноном. Плита казалась дверью нового дома, еще не знавшего ссор и дележа наследства.
      И на плите была та же эпитафия, что некогда послал матери нашей весточкой отец мой Филипп. Вернее - она ему. Всего одна строка из письма Пенелопы Одиссею, руки нашего с отцом любимого Овидия.
      "Не отвечай мне письмом - сам возвращайся, Улисс!"
      Плиту поновил брат мой Зенон. Промыслительно: незадолго до своего ухода. То и было его наследство мне, его приношение. Мы были крепкой семьей. И мать моя Феодора теперь благословляла меня - уноситься без ропота и лишних брызг в бурном, каменистом потоке промысла Твоего, Господи! Ты, Господи, собрал нас всех воедино! Так, первый раз простился с матерью своей Феодорой без вины перед всей семьей - они все выкупили меня на свет Божий за слишком высокую цену. Дождя было довольно ради веса моих слез.
      И вновь двинулся я не к дому, а - в обход, в дальний обход.
       Чтобы долг не рос, а кстати и с просохшими глазами поспешил на улицу Золотой Сети, к дому Флора Косого - дому со столь значимым для моей скорбной миссии кровавым цоколем. Хозяина не было, он заботился о мокших товарах на пристани. Но меня, выходца из рода Феоров, к моему вящему, но бесполезному удивлению, управитель принял с поклоном, столь глубоким и почтительным, как если бы встречал не странника в нищенбродной рясе, а самого дворцового силенциария. В тот миг пришлось с грустью поверить в неотвратимую тяжесть наследства, кое торговой галерой, наполненной земным грузом до самого паруса, волокло меня из вод прямо по суше.
      Сказал, что моему визиту обязан не он и не сам хозяин, а знатное лангобардское семейство, прибитое к этим берегам судьбою и вот оставшееся без мужчины. Оказалось, они живут в соседнем доме, купленным для них Флором Косым. Пришлось вестнику смерти в вороньих одеждах перелететь на другое крыльцо. Мой разум бился в муках, как соврать правдиво, но с первым же стуком бронзовым кольцом в дверь, просто помолился о том, чтобы Ангел подсказал мне нужные слова.
      Мне сразу открылось во взглядах вдовы и обеих, стремительно повзрослевших дочерей графа Ротари Третьего Ангиарийского, что сам граф уже приходил к своим ночью во сне или наяву, чем и облегчил мой дневной и тоскливый post scriptum. Две бледнокожие дочки явились передо мной - и в глазах моих встали две одинаковые надгробные плиты-близнецы, я даже потряс головой, спасаясь от наваждения. Сама вдова, носившая древнее римское имя Корнеллия посмотрела на меня, как на давно запоздавшее и сильно подтухшее напоминание об уже свершившейся и ни чем не поправимой беде. Если граф и не приходил к ней во сне после смерти, то наяву и живой, верно, некогда предупреждал ее о том, что может и не достичь другого берега вслед за супругой. Видно, предупреждал давно и с такой настойчивостью, что вдова успела выплакать все слезы крупным дождем задолго до вдовства.
      Передал ей заветный перстень - знак того, что моя история кончины графа самая правдивая, если только в глазах вдовы я не стоял извращенным мародером, снявшим этот перстень с пальца мертвеца, чтобы не продать его, а посмотреть на страдания семьи. На этот случай решил подтвердить правдивость сведений их краткостью.
      - Придут еще разные, в том числе и баснословные вести. Вряд ли стоит впускать их в сердце, госпожа, и мучить ими душу, - сказал я вдове графа Ротари Третьего Ангиарийского. - Я был при самой кончине графа, а вашего супруга, и могу поклясться лишь в одном, поверите мне вы или нет: ваш супруг умер во Христе, с честью и полным мужеством истинного господина и воина, в своем любимом кресле. Он рек, что станет без мук и тревог ожидать вас на небесах и просил вас не торопиться уж слишком.
      - Его убили? Скажи, монах, - едва двигая заледеневшими до синевы губами, вопросила вдова.
      - Ваш супруг, госпожа, повторю, был истинным воином, а лучшей кончины славный воин не чает, - само вырвалось у меня.
      - Значит, убили. У него ничего не вышло, - даже не вздохнув, сказала вдова Корнеллия и добавила те слова, что сразу освободили меня от всех велений и заветов графа: - Значит, мне не мучиться ожиданием его гибели вновь и вновь, а хуже - его казни.
      Третий дом на кружном пути по родной земле был моим, на беду - отныне и присно весь моим. Но теперь, по возвращении в мир земной с кладбища, уже знал, что делать с домом, чтобы не оказался он смертельным якорем души. Тем якорем, что не позволит отдаться бурному потоку вполне - зацепится за камень на дне и мёртвым грузом потащит живое тело вниз. Желал только разок единый навестить дом и оставшихся в нем женщин, тоже - вдову и двух сирот, надо было что-то сделать с их нынешним страхом, как-то уврачевать его.
      Однако своего порога мне в тот день так и не суждено было достичь: угодил в засаду. О чем меня со всей любезностью осведомили сами охотники, окликнув:
      - Иоанн! У нас тут на тебя засада! Уж едва не околели!
      Голоса Ксенофонта, старого моего приятеля по дворцовому детству, нельзя было не узнать, хотя не виделись с ним года три: он сохранил отроческую нежность гортани, а по виду - и нежность подбрюшья. С Ксенофонтом стоял и другой мой приятель - тёзка моего отца, Филипп. Тот обогнал нас всех ростом, хотя когда-то был мальком, и ныне поздоровался со мной по чину своего нового роста - приличным басом.
      Мы обнялись, они пошмыгали носами - вовсе не от простуды ожидания или радости встречи.
      - Тобой, как и раньше, занюхивать рыбьи потроха! - по своему обыкновению беззлобно пошутил Ксенофонт.
      Одеты оба были скромно для дворцовых, но роскошно для мокрой зимы улиц: нетрудно было догадаться, что, хоть и учатся в высшем гимнасии, но уже метят на проторенную лестницу, по отцовским стопам, порядком истершим ее ступени.
      - Соболезнуем, Иоанн! - сипло, но гулко вздохнул Филипп.
      - Соболезнуем, но и поздравляем! - как всегда оставил за собой право на искреннее дружеское лукавство Ксенофонт.
      Только кивал им, придерживая суму со святым образом.
      - Ты теперь богат, - сказал Филипп, кивнув на суму и не зная, что в ней.
      - Богат, - не соврал я по всем статьям.
      - Ты теперь богаче нас обоих вместе взятых - как раз по такой твоей одежке, - беззлобно съязвил Ксенофонт.
      Улыбаясь, они вперились хором взоров в полы моей рясы, внизу висевшей вороньими лоскутами.
      - Почему бы тебе теперь не жениться на моей сестре? Еще богаче будешь. Ты же еще не пострижен, мы знаем, хоть и прикидываешься для важности, - сказал совсем без усмешки Ксенофонт.
      - А если на моей, то - еще богаче, - тотчас перескакал его Филипп.
      Зубы они мне заговаривали - что-то им нужно было от меня, какая-то тайная общая цель водила их согласными взорами. Но все равно мне было радостно встретить старых друзей, пусть и устроивших мне уличную засаду: это с ними бегал когда-то по дну заполненного бассейна. А сколько шалостей - невинных и опасных через одну - осталось в нашей памяти, не тревожа совесть, ведь детская память неподсудна. Как еще только стоит Дворец!
      - Вот какого видите - таким прямо сейчас и пойду свататься, - принял я их предложение. - Только кости бросим - к какой сначала.
      И добавил:
      - А вы за сестер-то не боитесь?
      Друзья мои завистливо переглянулись. Уж им-то были известны мои давние и давно отпущенные похождения. Их зависть и питала теперь мою всеядную и такую прожорливую гордыню.
      - Ты всегда был куда хитрее нас, Иоанн. То мы с поклоном и признаем.
      И вправду оба будущих вельможи поклонились драному монастырскому послушнику.
      - Трудно богатому войти в Царство Небесное, верно? - куда-то целился издалека Ксенофонт. - А ты умно схитрил. Сначала пробрался в Царство Небесное, как мы видим, а уж потом внезапно стал богатым. Прозорлив ты, друг. Вот и думаем мы теперь поучиться у тебя чему полезному. А для начала первыми послушать о твоих приключениях. Сам видишь, нарочно мерзли и мокли тут по случаю.
      - А как вы узнали, что я вернулся? - полюбопытствовал.
      - А что, на причале вовсе не было никого, когда корабль с карловым значком приставал? - усмехнулся Ксенофонт. - О тебе после кончины брата твоего, пухом ему земля, не только весь Дворец, но и весь Город знает-судачит. История достойная...
      Тот ли бес, что стоял в сторонке, покинул свое место? "Отгребай! Отгребай!" - как будто слышал я глас моего Ангела-хранителя. Зацепился я за корягу у берега - скорее надо было отцепиться и оттолкнуться от нее в бурный поток. Но как было обидеть сырым благочестием старых друзей - вот был бы еще один взмах гордыни!
      - Пойдемте под крышу, просохнем. - Вдруг даже обрадовался я тому, что ввалюсь в свой дом нечаянным хозяином не один, а с веселыми друзьями. - Только вот понятия не имею, чем смогу угостить.
      - Не станем пока тревожить твой грустный муравейник. А то по первому-то разу на то будет похоже, будто торжествующий истец-наследник заявился с двумя своими свидетелями праздновать только что удачно отсуженную собственность.
      То сказал Филипп, метивший на должность законника во Дворце, - и здесь, на этом месте, попал в цель, как бы и не щуря око. Что можно было ему сказать в ответ?
      Друзья уже знали, как выручить меня - с тем и засаду строили.
      - А в "Три Оливки"? - И в глазах Ксенофонта сверкнули разом все соблазны мира. - Чуть дальше, чем твой дом, зато и куда теплее там, чем сейчас у тебя дома, за то ручаться можно.
      И мы пустились по дождливой улице, едва ли не как в детстве - через полный бассейн.
      В "Трёх Оливках" в тот час и в ту погоду было удивительно, если не подозрительно мало народу. Кроме застарелого духа пивных отрыжек и рыбного копчения, въевшихся в столы и стены, чудился мне еще странный железистый запах. Так, вспоминалось, отдавал мне в нос, когда я держал его, кинжал ярла Рёрика, хранимый им близко к потному паху. Впрочем, над собой смеялся: кому чудится заговор - тому и птичий кал, упавший на темя, покажется значимой метой, местом, по коему ударит за углом убийца. Вот и редкие посетители, мнилось, то и дело поглядывали на меня, как рыбаки на поплавок.
      Угощали друзья - у новоиспеченного богача ни обола с пояса не отколупнуть было. Но уж и я постарался - мои честные, баснословные рассказы стоили куда больше маринованного осьминога (вот еще один знак!) с оливками и к нему сыра, который теперь жевался во рту дрянью после благословенного овечьего круга, прожеванного в Силоаме. А ведь "Три Оливки" сырами славились! Вино было приличным, но оно разбавлялось без остатка памятью о философском фалерно - как же ее вытравить, греховную память? Разве адским пламенем выжечь?
      Друзья сверкали взорами, восхищались, завидовали.
      - В театре такого не увидишь. А самому искать страшно, - лаконично определил смыслы и виды переделок, в коих я успел побывать, Ксенофонт. - Тебе так повезло, друг, что живым нам все это рассказываешь. А уж как нам-то повезло слушать тебя живого едва не первыми! Или первыми?
      На ответ, что я успел побывать у геронды Феодора, он рассупонился и удивил меня тем, что уже успел на радости не старых лет забеременеть брюшком. Едва не посоветовал другу своевременно подыскать себе на голову и заодно на брюхо какое-нибудь безвредное, но на время лишающее аппетита приключение, чтобы подсобрать телеса.
      Однако, оказалось, уже предлагал он, а не я:
      - Иоанн, видим, ты уже во вкус вошел - уже вон кислый глаз, уже заскучал в тепле без приключений. Так мы тебе тут одно подготовили - прямо сейчас нужно попробовать, пока не остыло.
      Оба подождали и удовлетворенно переглянулись: я не стал отнекиваться, упираться и расспрашивать. Без обиняков готов был дальше нестись в потоке, впрочем, лихорадочно соображая, какие там могут быть пороги впереди. Ничего в голову не приходило:
      - Так засада еще не была, а только будет, как я погляжу.
      Оба качнулись, как лодки у берега - от первой, еще легкой волны далекой бури. Мы поднялись. Двинулся было к выходу, но Ксенофонт полутайным жестом указал мне в другую сторону: выход из этого брюха был в противоположной от пасти стороне. Мы обошли хозяина таверны, который не только не заикнулся о плате за приличную трапезу, но еще поклонился и подал Ксенофонту зажженную лампу. Высокий и крепкий Филипп пристроился следом за мной, будто друзья уже знали свои роли - и Филиппу предстояло ухватить меня за шкирку, если смекну сбежать. Становилось смешно и вдвойне любопытно. Мне показалось, что за время одного путешествия успел стать куда старше своих друзей, кои когда-то мудро смеялись надо мной, слушая мои отроческие чириканья о свободе и воле за пределами дворцовых стен.
      Ксенофонт отворил потайную дверь в угловой тьме, и мы стали спускаться в подземелье. Оно дохнуло в лицо холодной вековой сыростью, тем предупредив, что подземные кишки потянутся глубоко. Невольно пересчитал высокие ступени: двадцать четыре. Потом было насчитано столько же не коротких шагов: проход был достаточно широк, чтобы не по годам раздавшийся Ксенофонт мог спешить до новой лестницы - из загробного места его гнал испуг его эпикурейского животика.
      На ходу я воображал стороны света и предположил, что мы переходим улицу по ее подземной изнанке, а не углубляемся в квартал. Если так, что лестница должна была поднять нас к двум складам седельных и мебельных кож и к белильне. Однако в помещении, куда мы попали, поднявшись, пахло не кожами, а недешевым мускусом и даже той непомерной цены амброй, кою можно найти лишь на альковных столиках патрицианок. То расстроило: выходило, совсем не могу похвалиться тайным знанием Города, чем всегда гордился перед дворцовыми.
      Показалось даже, что друзья тащат меня в какой-то не известный мне блудный вертеп, но они-то знали, что тем меня не удивишь и не прельстишь, да и амбры такого качества в городских вертепах не найти, разве только - опять же, в дворцовых.
      - Располагайся, друг, - сказал Ксенофонт, радуясь, что удалось удивить друга, успевшего повидать всякое.
      Новая утроба до трепета сердечных жил напомнила мне малый триклиний графа Ротари - прямо пифагорейский круговорот времени настал! При свете двух бронзовых ламп и ярком жаре углей на широкой жаровне - окон тут не было вовсе - увидел невысокий столик, три небольших резных скамеечки отнюдь не для слуг, ибо все были из палисандра, и на возвышении - другой столик, а за ним, вплотную к стене, - кресло черного дерева с акантом.
      Друзья уселись на две крайние скамеечки, оставив мне среднюю. Театр так театр. Расположился между ними и вопросил, не тратя сил на любопытство:
      - Что за представление нам покажут?
      Друзья переглянулись через меня и сдержанно шевельнулись взаимным смешком.
      - Кто-то здесь наверняка будет представлен к высокой чести, - еще тише, шепотом, проговорил как бы в пустоту Филипп.
      Послышался шелест, отворилась в боковой стене еще одна потайная дверь - а не потайных тут и не было, - и колыхнулись поклоном огоньки светильников.
      Немалое удивление возникло у меня хором с разочарованием - и чудесным образом не смешалось с ним: ожидал я нечто невиданное, какого-то грозного незнакомца, а вошел человек, у коего я в далеком детстве не раз сиживал на коленях, а в отрочестве тягался в счете и проигрывал всегда. Он умножал и делил трехзначные цифры с быстротой курицы, клюющей пшено, и на счет три выдавал длину гипотенузы на предложенную длину катетов. Зато иноземными языками не успевал, как я. Так что мы уважали друг друга, несмотря на разницу лет.
      То был Никифор - логофет геникона , главный мытарь и счетчик Нового Рима. Строгий и справедливый. Одна из колонн, поддерживавших портал Дворца. Живой звон денег. Архимедова мясорубка, всасывавшая мясо налогов. Провинциал, что благодаря своим талантам уже в ранней молодости так же стремительно, как высчитывал в уме длину гипотенузы, продвинулся во Дворце. Он видел в моем отце для себя образец скрытой и умной стойкости, отец же, посылая намеки своим сыновьям, хвалил Никифора за глаза, как юношу способного прислушиваться к советам и вовсе не подобного сильным, но глупым птенцам, так и лезущим глоткой на лишний кусок. А уж покойный брат мой Зенон - он и вовсе боготворил Никифора, хотя был старше того почти на десять лет. Прямые и долгие волосы логофета, удивлявшие и смущавшие природными завитками на концах, слегка повылезли к нынешним его сорока годам, а надо лбом, что был всегда раскален от расчетов, выжглись-выпали, оставив "поляну мудреца". Мы втроем встали и поклонились ему разом.
      Склонив голову, на миг дал волю сытой улыбке: нового этот грешный мир мне ничего не предлагал - разве что некую, не выгодную для спасения души интригу.
      Никифор поздоровался, пожелал мир ("Он бы еще дверьми затворенными вошел, прости Господи!" - невольно съязвил я в себе) и сел наверху. Он смотрел с доброй улыбкой на меня, я - на него. И не удержался я, предложил наобум длину катетов. Никифор ответил на счет "два", посыл был серьёзен как никогда.
      - Вот как бывает, Иоанн, - сказал Никифор. - Ты сейчас - биссектриса для всего государства.
      И заодно сказал ее длину.
      - Вот уж не чаял того, как и бывает, - честно вспотел я затылком и подсох языком.
      - Что у тебя там? - словно пропустив мимо ушей мой намёк, кивнул Никифор на суму, что грела меня всего до корней души, а вовсе не близкая жаровня. - Не хлеб же такой тяжелый и чёрствый.
      - Хлеб живой, живее некуда, - отвечал логофету.
      Извлёк святой образ Твой, Господи, и без опасений встал и подал тому.
      Никифор посмотрел благоговейно, но не приложился. Встал сам, сильным движением упер столик к боковой стене, и мои друзья кинулись подвинуть в ту же сторону, на должную биссектрису, кресло начальника.
      Стал тогда творить молитву Иисусову, гоня прочь мысли о своем всесветном значении, прилипшем потным задом к скамейке из палисандра.
      - Вот теперь и не надо будет говорить, что Господь - свидетель нашим словам, - рёк логофет, бережно приставив святой образ к стене. - Говорим как есть. Надеюсь, ты уже сыт с дороги? Слюной не поперхнешься? Тебе много говорить, Иоанн. Не люблю, когда слова застревают в куске, ты помнишь.
      Помнил, помнил: Никифор не любил трапез, от роду довольствовался малым куском по разу в день, будто родившись без аппетита ради экономии жизни, не стыдился своей легкой и стремительной худобы. Быть бы ему без лишних трудов монахом, кабы не попутал его бес арифметики.
      - Ты ведь теперь богаче нас всех - и хорошо живешь, не напоказ, - сказал логофет в ответ на мой вопрос, в какую сторону мне говорить, чтобы лишний раз не возвращаться к началу.
      "И этот заодно с ними!" - Так и вспылил внутри, и тотчас захотелось безудержно врать.
      - Знанием, знанием, Иоанн, богаче, не путай, - прозорливо упрекнул меня Никифор. - Зачем тебя посылал отец Феодор, я знаю, а вот зачем ты вернулся, знаешь ли сам? Расскажи для начала всю твою круговую историю.
      Рассказал теперь будто наизусть заученный текст, успевая про себя творить молитву, чтобы не во вред неизвестно кому и чему пошел мой рассказ. Привирать или что-то скрывать не было выгоды - что бы ни сказал, все могло оказаться во вред неизвестно кому и чему. Никифор, тем временем, зорко постреливал в каждого из нас троих по отдельности - словно стремительно и с привычным сквозным недоверием, не тяготившим силы, сличал мытарские отчеты, дошедшие из провинции. Друзья мои кивали, подтверждая. Всё сходилось.
      Никифор остался доволен моим отчетом:
      - Уж верно сам Господь Бог послал тебя туда камнем, чтобы Карл споткнулся об него. Знал бы заранее, не тратился бы на стольких шпионов - тебя одного было бы довольно, и платить не надо. Итак, этот варварский князёк собрался взойти над западными горами и ослепить нас своим императорством ни раньше, ни позже. Он так и говорил, что, мол, женщина царствовать не может?
      - Мне повторить? - нарочито обиделся я, не успев насторожиться.
      Никифор повел плечами:
      - А ты как сам считаешь, Иоанн? Как считает твой крёстный отец-настоятель, коему всякое земное благоволение известно откуда нисходит, мы знаем. Про небесное теперь не говорю, о земном говорим. Твое послушание беспредельно? Но ты ведь сам покуда не хочешь пострига, ведь так? Да к чему теперь, ты подумай хорошенько.
      Логофет умел сбивать с толку. Так же он поступал, требуя устные отчеты от подчиненных и умело сбивая их с лестницы старательно возведенной ими лжи.
      - Пока видим лишь те плоды, кои успели до срока созреть на смоковнице, - отвечал я, старался и его хоть не в тягость озадачить.
      - Еще немного - и ты улыбнешься, как твой покойный отец, - сказал Никифор, отчего меня так и бросило в жар (вот уж точно бес гордыни теперь не стоял в сторонке!), а логофет все подбрасывал дровишки в мысленный огонь: - Твоему покойному брату это не было дано, и уж точно ты сможешь занять его место, только не гордись сейчас отказом. Помолчи. И разве геронда Феодор откажет тебе в благословении? Он тебя любит, ты ему и всей Обители никак не опасен. И покойный отец твой Филипп благословит тебя несомненно. Он сам мне говорил, - не во сне моем, а при жизни своей, - что рад бы увидеть тебя на своем месте, ты бы потянул воз без надрыва и страхов. Я помню, как ты умел бороться со страхами, отец гордился тобой. А помнишь ли ты, как он называл нашу великую хозяйку Дворца?
      Хорошо, что не подали к беседе еды: верно, поперхнулся бы куском насмерть то ли на одном, то ли на другом слове логофета. Помнил, как же! "Саулия" - с улыбкой произносил отец, когда намекал, откуда грозит оползень.
      - Тому царю Саулу в афинском пеплосе да такого бы пророка, как ты, - продолжал тянуть меня все выше на сухой берег логофет Никифор, - даром, что ли, тебя отец Иоанном назвал. Ты ведь смерти не боишься, потому и постриг откладываешь, что с постригом и вовсе смерти не станет. Любопытен ты был всегда, Иоанн, слишком любопытен для монаха.
      Вот он заговор - и я в самой его гуще, как на трапезе-бойне у графа Ротари! Снова ковчег мира черпнул бортом. Черпнет и другим, предчувствовал то и вопросил:
      - Так мне - в силенциарии или - сразу отсечённой головой на блюдо, да тогда в гордыне раскаяться не успею? На что благословение-то брать?
      Никифор усмехнулся - как утренним зябким ветерком власы ему обдуло.
      - Ты ведь успел подумать о том больше нас: что будет, если наша славная Саулия выйдет замуж за варварского князька, пусть и богатого землями едва ли всего старого Рима? - словно не услышал моего смущения логофет. - Тут во Дворце франки раскаркаются? Своих ворон мало - купола чистить некогда... Нам всем тогда - куда? Как потомкам Вергилия и Цезаря - в конский навоз? Кому кланяться, ты тоже успел подумать?
      - Или же старый Рим снова на эллинском заговорит об умных вещах, а на латыни - про сор земной, - предложил на всякий случай другую дорожку судьбы, - А потом - и все скифы. Тогда Карл переплюнет царя Кира - тому скифов в окружение взять рук не хватило.
      Никифор пригляделся ко мне остро, однако тотчас успокоился.
      - Ева только один раз Адама одолела и то - всем на беду, - вздохнул Никифор. - Не спеши, Иоанн, спрашивай совета у отца. Знай, что без тебя тут теперь не обойдёмся. То и геронда Феодор ведает - он прозорлив. Ты с этим посольством, вправду как камень с обвалом, прибыл. Придется еще раз затесаться в него, прошу тебя. Нужны пока только уши. Только не проси пока на то благословения у геронды Феодора. Я лучше сам попрошу. Ты миру сему нужен, не торопись убегать из него, чтобы не пожалеть потом о мире, затопленном раньше, чем на ковчег успеем вскочить.
      Разве говорил логофет Никифор нечто, от чего коробило бы меня всего до последнего, нижнего позвонка? Никак! Разве только не сам я в душе противился тому, что они, сытые, уже решили за меня мое предназначение. Но ведь и святой образ Твой, Господи, стоял здесь же ради смирения моего. Разве не так, Господи?
      - Вот сей баснословный великан-варвар нам особо любопытен, - искусно отвлёк меня логофет. - Я бы сам послушал его россказни. Не каждый день видишь человека, зная и не веря, что перед тобой тот самый, настоящий Аякс.
      - Он молчалив. За него другие рассказывают, - сказал правду, - а с ним тогда все само по тем рассказам случается.
      - Как вижу, ты уже с ним дружбу успел завести, - проницал меня логофет Никифор. - И того ворона с арфой ты, верно, уже лучше знаешь, чем говорил. И зачем певец-язычник послан в придачу - тоже. Но не тороплю. Мы сами в больших сомнениях, а ты нам должен помочь. Осталось только хорошо подумать, как использовать промысл или попущение Божие.
      Похолодел в тот миг, как в воду морскую упав с корабля: логофет говорил теми же нашими мыслями, из коих мы сами втроем некогда кипятили умную похлёбку перед кровавым пиром в замке графа и тщились уразуметь, зачем мы там и что же нам делать! Новые смыслы приотворились - и дохнуло в душу прямо тартарским холодом. Ведь по протекции моего покойного отца Никифор и достиг высот доверия нашей молниеокой царицы. А теперь заговор был налицо! Сам мой отец, выходило, участвовал в нем из дальней дали. Только как - вольно или невольно? Вот тайна, что стала жечь душу. Знать бы разгадку - тогда бы и знал, на чью сторону встать. И что же, разве не всё знал я о своем отце? Выходило, что - не всё и, возможно, не знал именно главного.
      - Помучайся-ка эту ночь - хорошее дело для честного сына, - так и запустил руку в мою душу, как в дупло с медом, логофет Никифор. - Прошу тебя лишь об одном: окинь взором свое истинное наследство. Оно куда больше, ошеломительно огромно: будущее нашей страны целиком. Даже мне в пору завидовать. Возможно, именно твоё любопытство, а не выбор сильных мира сего...
      Никифор вдруг замолк на полуслове, точно его сердито окликнула неведомая сила - судя по последовавшему тону логофета, сидевшая выше.
      - Коротко говоря - так, - через короткий плевок молчания заговорил он уже иным, как бы шутливым тоном. - Птичка пролетала, какнула с высоты на глыбу, а она уж едва висела над жерлом вулкана. Сорвалась и упала глыба - и выбила затычку Гефеста в Везувии. Ты разумеешь.
      Хотелось бежать не домой, а на кладбище - к отцу.
      - Ты, Иоанн, отсюда домой не ходи, - слышал все мои мысли логофет. - Дёнек подожди, скрывшись. Отдышись. Подумай хорошенько, куда отсюда потом сначала пойти, куда птичкой лететь. К отцу ли своему кровному, пусть и покойному, или же к иному отцу, духовному? Да разве не донос бесплодный выйдет, если слишком поторопишься? Тебе же как раз в тот самый вред, коего ты с детства все бежишь и бежишь.
      Знал, знал мою гордость логофет. Вот и из нее, гордости - моего налога на жизнь, - теперь польза ему была.
      - Какую затычку выбивать пролётом... - продолжал он, по хитрой привычке перескакивая через фразы. - Теплая норка тут тебе приготовлена, отдохни с дороги. В твоем доме холодно, разве жаровню уже водрузили? Сомнительно. А если жаровня стоит, тени спать не дадут, сам знаешь. Хоть одну ночь будешь знать, что никто больше не потревожит - вот моя тебе плата за рассказ. Удрать из мира решишь - вспомни хоть об Ионе-пророке. Вот смотри на образ Божий и вспоминай, стоит ли оставлять пока безблагодатную Ниневию на произвол судьбы.
      - Что, так уж плохи стали дела тут, пока меня не было? - выговорил, шкрябая языком, так пересохло во рту.
      - Этот глагол имеет пока только форму будущего времени. И для тебя - тоже, - уклончиво, но до предела внятно отвечал логофет Никифор.
      Он поднял свое лёгкое тело, будто оно и вовсе веса не имело.
      Полагаю, в брюхе кита Ионе было куда просторней, нежели в той обетованной "теплой норке", куда меня отпустил размышлять логофет, а после короткого прощания с ним, препроводили друзья. Было и вправду тепло в близких и безопасных стенах тьмы, но, жаль, не хватало овец: уж так я привык думать о плохом, благостно погрузившись в густой жар их шерсти и тупое смирение.
      Чудились новые картины: будто проглочен я китом вместе с самим кораблем. Да и там, в брюхе кита-левиафана, кораблик черпает обоими бортами, грозя утонуть уже в самих едких соках китовой утробы, тогда - уж двойная гибель и вторая, последняя смерть.
      Ночь не спал - какое там!
      Разыскивал в пыли памяти, словно кусочки смальты, оброненные на пол у стены или вовсе отброшенные как мусор художником-мозаистом, все слова, все намеки отца, кои хоть как-то касались кропотливо выложенного на той стене, сверкавшего новизною портрета нашей багрянопорфировой царицы, повелевшей славить себя мужским родом - великий василевс и автократор римлян.
      О покойном ее супруге, василевсе Льве, отец говорил с улыбкой, как об изменчивой погоде, коя так и установилась ни на холоде, ни на жаре, ведь он правил всего пять лет. Его сына, Константина Слепого, презирал, считая, что страшное деяние его матери временно спасло страну от больших бед, а уж каждому суждено оплатить свой грех. Но в прозвище Саулия я никогда не слышал опаски, ненависти к узурпатору, вернее узурпаторше, или же - мысли о заговоре ради чаемого сокращения дней ее власти. Может, потому что еще мал был услышать?
      Что говорил мне отец: "Постарайся не испортить Божий замысел о тебе". А как теперь насчет твоего замысла, отец? Он-то в чем? Вдруг уразумел к исходу ночи, что начинаю страшиться в памяти тихой улыбки твоей, отец.
      И уже на рассвете, невидимом в чреве кита, вопросил: а кого бы ты хотел видеть на троне, отец, и чьей же мудрой тишине служить?
      Содрогнулся - и не поверил пришедшему в ум молчаливому ответу: слишком прямая и короткая получалась биссектриса. Значит, надо идти не на кладбище, решил, а - прямиком к геронде Феодору. Геронда Феодор возносил царицу каждым словом о ней, а раз отец исповедовался геронде Феодору, своему и нашему общему духовнику, то все тайное должно было стать явным. Уж геронде Феодору хватит прозорливости сказать мне верное путеводительное слово перед тем, как стремнина потока разделится надвое - и там уж не успеть с выбором, какому направлению отдаться.
      Данное Никифору обещание без ропота и попыток к бегству продержаться сутки так и жгло затылок, но не известные мне обстоятельства менялись, и освобождение пришло раньше. Утреннюю трапезу делил со мной Ксенофонт - грузный гонец, не издалека принесший радостную весть.
      - Мы подумали, Иоанн, жаль будет, если ты зароешь свои таланты весело пакостить во Дворце, как ты умел в те наши благословенные времена, - вздохнул он как бы между прочим (то есть между жареными заячьими ножками) и страшно проговорился: - Скоро можно будет развернуться.
      Он запнулся и с опаской глянул на меня - имею ли я уши, чтобы слышать. Пришлось невинно кивнуть в ответ.
      - Кто же это подумал в твоем числе? Какой сенат? - спросил и сам между прочим.
      - Так ты уже повидал всех, разве таковых мало для "сената"? - Куда-то в сторонку усмехнулся Ксенофонт и сразу навёл на меня веселый глаз: - Помнишь, как ты из Кухни поросёнка украл, горящую паклю подвязал к хвосту и по Порфиру пустил? - покупал он меня на самое, казалось ему, дорогое, - воспоминания детства. - По сию пору надрываюсь, как вспомню, даже жену пугаю. "Греческий огонь! Греческий огонь!" - мы тогда орали.
      Он захихикал одним пузцом: оно премило задергалось, как собачья нога, когда псина млеет от почёса.
      Картина и правда была тогда забавней некуда: мелкий хряк мечется шустрее мухи по роскошному Порфировому триклинию, занавеси поджечь норовит, дым - драконьим хвостом. За ним, кашляя, ругаясь, скользя на скользком парадном полу и падая, мечется едва не вся смена дворцовой стражи. Охота хоть куда, а порки я не боялся! Наконец, их верно надоумило: призвали лучшего лучника, главного врага дворцовых ворон, дабы самим не позориться. Он же меня потом благодарил за новое развлечение.
      Наконец, друг Ксенофонт отпустил меня, выведя через кишки коридоров в том малом "ките" к низенькой дверце, отворявшейся прямо на улицу. Сам он не вышел, остался во мраке и тихо сказал:
      - Сам разумеешь, друг Иоанн: и кто только тебя не ищет, и кто только тебя не хватился. Ты уж будь поосторожней, друг.
      Огляделся, когда дверца уже закрылась. Со стороны улицы кольца на ней не было. Потянул носом: кожами действительно отдавала улица. Так что ж: мне и самому в волчьей шкуре уже довелось пощеголять! И вот впервые - и всего-то на несколько мгновений - Город показался мне ничуть не менее опасным, чем италийские чащобы. Раньше - только для души опасным, теперь - и для телесной воли. Раньше - засады грехов, теперь, пожалуй, - и настоящих хищников да еще в родных кустах!
      Дурная прозорливость так и мучила меня. Надеялся успеть к отцу Феодору до или мимо новой засады - да куда там! Давно ждала она меня там, где и нужно было ждать всякого лакомку, падкого на мёд. В самом улье!
      Едва увидел я врата Обители, как сам геронда Феодор вышел мне навстречу. Тревоги на его лице не подметил, однако геронда, мимолетно приложил палец к губам. Судя по облачению, он выходил тотчас после службы, на которую я, увы, не успел.
      - Дай мне святой образ Христов, - велел он, как только благословил. - Не пугайся так: на временное хранение. Тебе еще жить.
      Геронда сам снял с моего плеча суму, а я уразумел, что сейчас лучше не вести никаких отчаянных расспросов. Город становился куда теснее.
      - Вот, для чего и нужно было первое твое путешествие, теперь и узнаешь, - без всякого намека на доброе или злое грядущее изрёк геронда Феодор, и мы направились к близким вратам Обители.
      Врата были чуть приоткрыты - и оттуда, чудилось, уже наблюдали за мной глаза засадных хищников. Три десятка шагов имел я на разгадку всех чаемых тайн - и все же решился, о чем и пожалел уже на ходу. Невольно вспомнил про дымящего поросёнка - и не успел различить в том воспоминании бесовского искушения, как уже выпалил шепотом:
      - Геронда, ведь мой отец не считал василиссу святой? Или это бес мне память гнёт?
      - Уж и сомневаться начинаю, не поторопился ли брат Августин, не позволив тебе утонуть вместо себя, - не понижая голоса, проговорил геронда Феодор, но укора не услышал я в его голосе. - Вот если бы брат твой Зенон скончался, отказавшись копить грехи, раньше, чем ты достиг Силоама... Разумеешь?
      Напрочь отбил у меня геронда страсть плеваться лукавыми вопросами.
      - И отец мне теперь не ответит, - заткнул я жерло своих вопросов клином досады.
      - А ты молись за него крепче, горячей. А я - за тебя. И всё станется... - рёк геронда, а мы уж неспешным шагом и подошли к вратам.
      Опять же, двое дожидались меня. Однако - не во дворе, у врат, а в гостевой келейного корпуса. Не знал обоих: оба одинаковые, лет тридцати, в одеждах дворцовых вестовых второго разряда. Сильно изумился, когда они отпустили меня одного по заданному ими пути, а сами остались.
      Геронда благословил меня на тот короткий в сравнении с прошлыми дорогами путь, который показался мне куда холоднее пути по морю в чужую даль. А ведь шел в самое знакомое от истока дней место!
      Без святого образа, однако, шел как ограбленный и раздетый донага разбойниками. Достиг условленного дома, в нем переоделся городским щеголем, каким и должен был бы слыть и тереться в толпе, кабы давно отдался не бурному неизвестному течению, а тихой, теплой сточной канаве дворцовой жизни. Или кабы жадно принял незаслуженное наследство...
      Вышел, опять же, из какой-то задней, потайной двери - живо вертелся пифагоров круговорот воплощений! - и двинулся дальше, накинув на голову широкий капюшон: так полагалось по велению особых вестников, дабы мог я достичь цели как бы не узнанным кем-то, прохожими или некими неприятельскими соглядатаями. Не привык видеть перед собой только неуверенное движение собственных ступней и мостовую всего на пяток шагов вперед - но такова суть всех дворцовых послушаний.
      Оба, разумеется, не сказали, на чью удочку, перекинутую через стену Дворца наружу, насаживают меня наживкой. Перебирал в уме фигур равных по силе логофету Никифору и остановился на Аэции, главном домоправителе царицы.
      Во Дворец, где не был уже два года, входил через мусорные врата - и вход мой был весьма образен. Ибо тотчас вспомнил о том, что легче верблюду пройти "Игольные уши", нежели богатому - в Царство Небесное. Мусорные врата Дворца - почитай, те же "игольноушные" врата Иерусалима, о коих говорил Ты, Господи. И вот теперь я был не по своей воле и очень богат и даже весь разодет - и безо всякой натуги, особенно после постов, легким телом и сокрушенной душою проходил через "угольные уши" в карикатуру Царства Небесного на земле. А я то уж думал, когда достиг на голодный желудок Силоама, что привычные искушения кончаются и я при дверях чаемой жизни!
      Внутри великой дворцовой утробы, кита соблазнительного и лукавого, меня вновь встречали двое, мало отличимые от тех, что караулили меня в Обители. Эти уж с большими приличиями повели меня, не отправляя в одиночку по тайному адресу.
      Вдыхал знакомые запахи, бередившие душу, здоровался на ходу со знакомыми с детства мозаиками, приветливо мерцавшими в ответ, - и путь мой был не менее долог, но куда более приятен, нежели ранее - через весь мокрый и хладный Город.
      Чем дальше двигались, тем стремительней таяло мое горделивое прозрение о срочном интересе ко мне управляющего Дворцом.
      Когда едва не стремглав проходили не знакомыми мне комнатами, и вовсе потерялся в догадках. Поднимались все выше и выше по переходам. И наконец, мимолетно увидел на уровне взора и самого горизонта мира купол домовой церкви Богородицы Маяка - храма, возведенного всего-то полвека назад василевсом Константином Копронимом, свёкром нашей огнеокой царицы. Купол, пока не остыла память о грозном василевсе, чистили чаще остальных храмовых куполов - он и вправду сиял даже в зимний пасмурный день спасительной вершиной маяка. Картина в нечаянном окне промелькнула вещим знаком: у меня и вовсе дыхание сперло, хотя только что взлетал по лестницам легче чайки, а сопровождавшие запыхались.
      И вот двадцать пять шагов по узкому и холодному порфировому коридору, коего мраморные стены искрились не смальтой мозаик, а каплями, что ночью спали инеем и лишь к полудню, верно, просыпались крупными, студёными слезами дворцового бытия. Чудилось новое подземелье. Но разве бывают подземелья на небесах, хоть и нижних?
      Створки дверей - каждая вполовину уже моего худого тела - были обиты позолоченным рельефом вьющегося хмеля.
      Знал теперь, что подумать, но первый раз в жизни испытал удивительный страх, коим хотелось дышать всей грудью, более не двигаясь. И уж вовсе - не переть на тот страх по-варварски, как лошадь - на боль.
      "Двери! Двери!" - вдруг в нос прогудел один из проводников, на ходу сипло дышавших молчанием. Тотчас уразумел, что не ангелы меня вели, раз в сём псевдонебесном подземелье звучит неуместное эхо слов Литургии.
      Один из сопровождавших неангелов, то есть тот же, ткнул ладонью в хмелевую шишку - и по ту сторону дверей раздался звук, словно бы рассыпался на мраморный пол кошелёк с серебряными монетами.
      И вот спустя несколько мгновений я уже сидел в разогретой снизу печными каналами, весьма просторной в глубину комнате, посреди двух неангелов, на скамейке, обитой парчой поверх плотного пуха - перед занавесью, полупрозрачной, как пелена падающего в безветрии снега.
      Она пришла и села за той занавесью на возвышении - автократор римлян, огнеокая царица Ирина. На ее стороне занавеси света было больше, там пылало с дюжину дорогих и потому очень ярких свеч, а не масляных язычков. Мы, вступившие в сей чертог, пали ниц.
      - Здравствуй, Иоанн! - изрекла царица.
      Узнал, узнал тот мягкий афинский говор, подобный роднику. Только то был высокий горный родник, падавший на камни чистейшим, но обжигающе холодным водопадом.
      Приветствовал царицу самым витиеватым риторическим узором, какой только был способен создать в тот нежданный час.
      Столь близко от правительницы Нового Рима первый раз очутился десять лет назад, в пору ее регентства - отец по случаю подвел своего малого отрока, и тогда мне даже почудилось, что она благословила меня, как священник. Страха не ведал, лишь волосы сами собой шевельнулись у меня на голове от прикосновения стрекочущей грозовой силы, потянулись к ней, а уж когда поцеловал царице руку, так словно крохотные молнии ужалили в губы. И все ее одеяния, помню, тихо стрекотали подобно металлу в сухую грозу. Но страха точно не было - одно онемение сердца внутри неизбывного любопытства. Нынче было то же самое, только, напротив, - некстати немел ум, предвидя немыслимое испытание, а сердце колотилось, заглушая всякое любопытство.
      Когда поднялся на ноги по ее велению, занавесь уж прошла в сторону, как ушедший снег. Годы тоже проходили, а царица сохраняла ту же разящую красоту ночных молний, красу богини Афины - впрочем, с ликом округлым и даже мягким на первый взгляд издали.
      - Твой покойный отец был верен мне, а ты, Иоанн? - вопросила василисса.
      - Раб Господа Иисуса Христа и слуга твой, богоданный василевс. - Так и дерзнул разом и будто не по своей воле: назвать царицу как державного властелина по мужскому праву.
      Царица присмотрелась ко мне - и мне почудилась на ее устах улыбка.
      И та полускрытая улыбка до оторопи напомнила мне улыбку моего покойного отца.
      - И что же, действительно этот варварский князь Карл считает, что женщине Бог воспретил управлять государством? Так он и сказал при твоих ушах?
      То ум онемел, а теперь - и губы, уста до самой глотки. Не разумел уж тогда совсем, с какого конца попущения или Промысла начинался заговор и зрел ли он вовсе, густел ли еще не видным туманом, коему суждено скопиться в тучу над Дворцом, Городом и всем государством. Мои слова, мой рассказ мог передать василиссе лишь кто-то из тех троих, кто меня уже успел допросить вне Дворца. Ксенофонт? Филипп? Сам Никифор ли? Ради какой цели?
      Царица как будто носом повела, что меня и вовсе сокрушило.
      - Ты молчишь, Иоанн? Значит ли то, что вовсе таких слов не было, а дошел лишь слух бесовский? - вопросила она, выказывая немыслимое терпение.
      Выбор был прост: либо чудовищно и беспощадно лгать, не останавливаясь во лжи ни на мгновение (а цель тому могла быть лишь одна - сдуть хоть ненадолго в сторону туман неясного заговора, не дать ему собраться в этот час, а там видно будет), ибо вес и цена правды показались мне страшными. Или же - бесстрашно сшибать лбами правду и мир противу слов псалма, в коем "правда и мир облобызались".
      - Прости, автократор римлян, чистил от грязи дорог память, дабы передать тебе каждое слово в точности, - И вновь один из подготовленных наспех ответов выпал из моей души сам, вовсе не выбранный с тщательностью рассудка. - Вот как говорил князь франков Карл.
      И передал царице в точности едва ли не оскорбительные речения Карла до самого упоминания им евиного греха.
      Царица выслушала, не полыхнула во взоре не единой огненно-ледяной молнией, лишь повела черной, всегда усмирённой молнией брови и вновь улыбнулась. Так - и вновь до гортанного моего удушья - напомнила мне, как улыбался мой покойный отец Филипп.
      "Вот и посмотри на нее так же, как отец, и все поймёшь!" - крикнул мне кто-то беззвучно в душу, не ангел наверняка.
      И задохнулся я вовсе, ибо нахлынула на меня сила невиданная. "Неужели, отец, ты был так влюблен в нее?" - помутилось во мне все разумение бытия.
      Очутился в растерянности своей, как шатающийся пьяный на более него самого шатающейся палубе корабля, черпавшего перед гибелью обоими бортами. Да пьяному что - ему в самую беспечную радость и с палубой обняться, как с верной подружкой-фляжницей. Как не влюбиться в такую огненно-хладную, властную красоту, если она тебе еще и доверяет хоть на мизинец? В том, что василисса доверяла моему покойному отцу, я, с его же слов и по жару благословения, данного мне, отроку, ею самой, не сомневался. А раз уж такая взаимная, хоть и не равноценная беда - доверие царицы и чувство моего отца, - значит, отец не мог сеять семена заговора, урожай коего суждено было бы собрать уже не ему. Так мне увиделось. И в буре ошеломления ума вдруг успокоился сердцем - истинно как пьяный, коему уже не страшна буря.
      И вот стало легко разуметь, где зреет заговор и почему огнеокая царица Ирина смотрит уж не на меня, а внутрь себя самой, в свою собственную душу, как и я - в свою, мы оба в тот час отвернулись друг от друга, уединились разумения ради.
      Слова короля франков, а к тому времени, то легко было предположить, уже и императора Первого Рима, могли раззадорить василиссу и ныне истинного автократора римлян хотя бы по праву наследства, а именно - короны Первого Рима, презрительно брошенной на Восток последним победителем Первого Рима, варваром Одоакром . Вот я передал слова Карла, кои и сподвигнут василиссу принять предложение новоиспеченного императора, дабы помериться с ним волей к власти. Что же дальше? Никифор, подобно Бруту, воззовёт к защите веры и славы отцов. В наше небрутово время - к защите эллинской славы, а заодно и Восточной Церкви от франкского воронья, грозящего заполонить Восток. И подобно Бруту, Никифор погибнет, не так ли?
      И что же? Теперь я одним подтверждением слов Карла невольно поджигаю заговор и гублю логофета Никифора (если слова мои передал не он, а иной - другой щетины и окраса оборотень), коего уважал и поднимал мой покойный отец? А ведь как хотел я избежать болота дворцовых интриг и податься в монахи, дабы постыдить и покойного брата, и своих жиреющих друзей! Удрал - и что же: теперь одно знаемое мной и произнесенное в нужный час слово грозит обрушить само царство. Вот он бес гордыни, во весь рост до небес - победить его невмочь.
      А что если мой рассказ о шатре Карла передал царице сам Никифор?
      Напряг разум и, хоть не так силен был в счете, как логофет, легко вывел итог: от перестановки слагаемых сумма не менялась, если Никифор сам чаял трона. Тогда что же станет? По свержении василиссы вторжение войск Карла, гибель Никифора, едва занявшего трон, и - та же сумма в итоге.
      Господи, как же не хотел я, зря грустную улыбку отца, мыслить теми же громадами власти, громоздить Оссу на Пелион, как титаны! И вот словно получил в невольное и неизбывное наследство не только дом и богатство, но и сами олимпийские мысли отца. Хотя и почитал себя уже чаемым ничем, стремясь на путь фиваидских отцов-пустынников.
      Признаюсь, Господи, и каюсь: в те мгновения хотелось мне бежать за верным предвещанием не к геронде Феодору, горячо молившемуся за царицу, а к небезопасному язычнику Турвару Си Неусу. Он-то уж, верно, не мог стоять пока ни на чьей стороне - глядишь и предрек бы, как раньше, нечто стоящее о судьбах сильных мира сего.
      Те ли бесы, что до поры стояли в сторонке, с радостью подступили ко мне? "Не жилица!", - крикнул один из них, кто же еще, когда царица легко, невесомо подняла с подлокотника правую руку и коснулась перстом виска, словно испытав внезапный приступ головной боли. Сладостная и презрительная лёгкость тела и души вдруг овладела мной.
      Что же? Предвещания сияли просты, как смерть, коя имеет силу прийти в любой миг, а может в простоте своей и подождать, сколько придется, по велению твоему, Господи! В заговоре гибнет царица, потом, вскоре, гибнет в сражении с Карлом ставший правителем Никифор, даже не успев нагреть задом трон. Сумма опять не меняется.
      Оказалось нестрашно, даже - с приятной прохладцей в сердце (если не переживаешь за свое имущество), стоять подобно бесу в сторонке и смотреть на бессмысленность великих потоков власти. Годом позже - когда пасмурные предвещания о низвержении царицы и ее кончине в изгнании уже превратились в холодно и бесплодно, как зимнее утро, прояснившееся прошлое - уразумел: бесы готовы вещать всесветную земную правду хоть на целый век вперед ради искушения даже одной мелкой души.
      - Расскажи о своем путешествии, Иоанн, - повелела автократор римлян. - Геронда Феодор назвал его поистине необычайным.
      Чувствовал себя совсем нагим сиротой, Господи, без святого образа Твоего.
      Вот уж чего и в мысли не могло прийти: чтобы сам геронда Феодор успел передать василиссе слова Карла! Тогда где же заговор? Нет, не под силу и не по чину мне было разуметь, откуда и куда дуют вершинные ветры. Теперь знал: верно поступил здесь, на грешной земле, где малые сии куда хитрее Ангелов, когда говорил прямо в грозовые глаза василиссы чистую правду на счастье или беду кого бы то ни было, гори всё греческим огнем!
      Сам себе напомнил некоего барда, раз за разом, от костра к костру, от очага к очагу повторяющего песнь о баснословных событиях, кои он сам видел и тому уже сам не верит, как чужим россказням, вследствие чрезмерного, многократного повторения песни. Повторенное не раз уже позволяло по мере повести думать о своем. Но о чем думать, больше не знал и не желал знать, потому, верно, и стал потихоньку забываться в песне, как и всякий вдохновенный певец.
      И вот когда путь мой дошел до рокового пира в замке лангобардского графа Ротари, странное и ужасное принялось охватывать меня - бесы подкрались к прибранному жилищу и скопом полезли внутрь. Ради подтверждения правды рассказа смотрел я царице прямо в глаза - и вдруг плоть моя принялась дыбиться, как кипящая каша в горшке, до самой горловины. Уж, верно, мой отец никогда не смог бы так смотреть на царицу, как его искушенный в блуде сын - на ту арабскую служанку, не в силах ничего с собой поделать! И отвести взор не мог - то было бы провозглашением лжи! Адское вожделение поднималось последней гибельной волною на мой кораблец, и так уж вдосталь начерпавшийся обоими бортами.
      Взмолился про себя, стал творить Иисусову молитву поначалу умом одним, не способным докопаться до тёплого сердца за помощью, но вскоре услышал, что кто-то дышит молитвой вслух, не признал своего голоса. Лик царицы вдруг стал затмеваться бледно-сивой тучей, почудилось, что передо мной задвигается занавесь.
      - Что с тобой, Иоанн, не от голода ли гаснешь? Совсем уж запостился? В дороге лишнее, - донесся сквозь шум волн голос василиссы. - Кровь носом часто так идет?
      Некое теплое течение и вправду стало отогревать губы, не позволяя им коченеть. Между тем свечи словно теряли свой свет кругом царицы - и успел смутно порадоваться, что сейчас скроется от меня она всем своим видом, отпустит мой взор. Однако сам успел весь целиком - с головы до колен - погаснуть быстрее дорогих дворцовых свечей.
      В беспамятстве думал, что просто устал и заснул в дороге, застигнутый недугом, привычным для всякого путника, пусть даже смертный недуг тот.
      И так заснув, упал на мягкое дно, с облегчением отказавшись от всякого вольного движения.
      Так, наверно, изнемогает и отдается утопленник силе воды, закутывающей его в краткий и незлой недуг смерти. Но воды никакой не нашлось - и страх перебил заботливую силу смерти. Телу и душе не покоилось во сне. Ждал нутром стремительного тока с ласковыми завихрениями на луках реки - тому току и отдал бы всякий долг движения материи и судьбы, радуясь оправданной безответственности, а не дождался.
      В глубине душевной тьмы стало мниться, что обознался рекой и отдался давно высохшему руслу, разлегшись на размолотых в пыль костях.
      Ошибка стала мучить сердце посреди не текшей никуда каменистой материи, а там и вовсе худо стало, когда вспомнил, что кидался в поток спасать святой образ в холщовой суме. Завозил рукою, ища - да слишком гладким показалось дно, опустевшее, как старческий рот. Не за что тут было зацепиться суме.
      Вздрогнул, глаза сами открылись от сотрясения безвольного тела - и узрел над собой глаз, но не волка или ворона, а барда Турвара Си Неуса. Кругом, как занавеси балдахина, свисали на меня его долгие тонкие власы.
      - Лекарь сказал, что не умер ты, - изрёк он надо мной добрый приговор. - Обморок. Кровь носом выбежала на двор... Но не вся. Холодно на дворе, видать поежилась и - обратно.
      Пригляделся к барду, чая установить по его виду, что в мире ныне происходит. Ни дурных вестей, ни предзнаменований не высмотрел.
      - Принес бы ты мне такую весть туда, где я во сне умирал, - укорил его, замечая, что дышится легко, а глаз певца никуда надо мною не уплывает, - твоей вести цены бы ни было! А теперь и так нетрудно догадаться.
      - И это награда! - взлетела надо мной голова барда на полный его рост, и взметнулись его тонкие власы. - Меня к тебе еле пустили. Хвала богам, позволил сей... как его?... большой здесь начальник... он, кажется, в той же чести, что твой покойный отец.
      Словно сама собой тонко и надсадно, как жилка души, пропела самая короткая струна арфы - с ней, как и со своей душой, бард живым расстаться не мог.
      Меня так и подбросило с просторного, по-патрициански накрытого ложа. Шнырять по Городу даже в разных обличьях, узнавать всякие необычайные тайны, узнать, наконец, о кончине родного брата, а в малом итоге так и не задать никому вопроса, ответ на который мог быть ключом к подземелью всех прозрений.
      - Силенциарий?! - вопросил я барда уже в сидячем положении.
      - Вроде не ошибся, - ответил бард, отступив на шаг и, кажется, радуясь, что одним словом восставил со одра полу-мертвеца.
      - Кто он? - не терпелось мне узнать.
      Даже не разумел: барда ли спрашивать о том, чужака в чужом дворце!
      - Даже если бы знал имя сего человека, то не знал бы, кто он, и о том ли ты спрашиваешь в сей миг, жрец, - по-своему очень мудро ответил бард и добавил, неторопливо спустившись взором с моего лица до ног: - да и на жреца ты тут вовсе не похож, знатный какой-то весь стал, догадаться бы о том заранее. Теперь и о том, кто есть ты, никому не смог бы ответить умно.
      Большое верблюжье одеяло, когда сел на ложе, съехало вниз и теплыми складками сложилось вокруг моих босых ступней. Прозрел, что, когда встану, поднимусь в рост и совершу первый шаг, начнется моего путешествия новая -
      
      ГЛАВА ШЕСТАЯ.
      На ее протяжении шустрый поросёнок с подпаленным хвостом разрушает великую и несбыточную державу
      
      Бард Турвар Си Неус почтительно отступил еще на шаг и сказал:
      - Не изумлюсь, если ты, жрец, и окажешься настоящим императором.
      - Изыди, сатана! - отмахнулся от него изо всех сил, да разве так прогонишь того одержимого, который не знает слова, коим его назвали?
      В следующий миг весь видимый простор расширился кругом до выложенных не мрамором, а матовым песчаником стен, что были не скупо освещены бронзовыми лампами-ласточками.
      - Где это мы? - невольно изумился, а вопроса глупее было не выдумать.
      Лесной бард Турвар Си Неус был одарен завидным благородством.
      - Если ты сам этого теперь не знаешь, Йохан, - мудрой, черной улыбкой того благородства одарил он и меня, - то о чем же ты молился там, где мы были раньше и где знали, куда мы попали не по своей воле?
      То была, несомненно, одна из комнат дворцового лазарета, предназначенного для императорских чиновников и слуг высших сословий на случай, если они вдруг свалятся с ног на службе.
      Оставалось задать последний вопрос, дабы стяжать в горсти все звенья необходимого в тот час знания:
      - Где ярл?
      - Где-то здесь же, в этой необъятной горе, - раскинул руки бард, - где нор и ходов поболе, нежели во всей муравьиной империи. Он уже успел учинить подвиг на новую вису. Слышал?
      - Нет. Вису - тем более, - ответил ему. - То меня по норам таскали, то переодевали.
      Бард поведал о подвиге так кратко и без витийств, будто никогда вис не сочинял. Верно, от того, что был с макушки до пяток трезв и чего-то тихо опасался.
      - С франками на пристани повздорил. Они - на него. Он рукой повел, другой повел, всех в море с пристани посеял, а потом качнул корабль и волну на них пустил для пущего урока, чтоб знали, с кем связались. А потом каждому руку подал и достал из воды. Правда, у двоих пришлось из глоток воду давить... Теперь он у них в опасных богах ходит.
      Почему, сам не знал тогда, меня вдруг порадовала эта гераклова забава ярла. Бард приметил мою неведомую радость.
      - Ты, Йохан, уже знаешь, к чему оно приведёт? - вопросил он и тут же поспешил показать, что его прозорливость уже обгоняет мою: - Да только я думаю, что - ни к чему доброму.
      - Здесь от нас того очень хотят, - сказал ему и совершил круговое движение пальцем, показывая, что стены имеют уши.
      А затем указал на дверь. Бард уразумел верно. Он выглянул наружу и позвал ожидавших слуг. Первым, однако, вошел лекарь, старый армянин Аршат, которого знал с детства. Увы, для дела приходилось корчить из себя господина. Справил нужду в бронзовую лоханку, Аршат заглянул в нее - так заглядывают на рынке в свой, еще не начавший пустеть кошель. Обмакнул палец, лизнул без сожаления.
      - Чистая, будто свежая весенняя утренняя травка. Ни кровинки, ни пылинки, - проворковал он. - Просто утомился с долгой дороги, господин Иоанн, сын Феоров. Мы с твоим покойным отцом в добром знакомстве были. И с покойным твоим братом. Прими мои соболезнования.
      Соболезнования старого лекаря отслаивались от моей мочи, словно входили во врачебный вердикт важным пунктом: верно, Аршат опасался перемен во мне, он меня не видел много лет.
      - Кто теперь здесь силенциарий? - вопросил его и добавил неслучайно: - Вместо покойного брата моего.
      Аршат ответил, не глядя на меня, ответил, как на вопрос об имени случайного прохожего, не имеющего значения ни в чьих судьбах:
      - Харитон, бывший советник логофета Никифора. Ты, верно, его помнишь, господин Иоанн.
      Господином меня еще не называли - хорошо что первым был лекарь, коему вовсе незачем было заискивать перед сыном покойного Филиппа Феора! Того Харитона помнил смутно, но памятовал, что был таким же сумрачным и тяжелоголовым, как и покойный мой брат. Разве такому быть силенциарием?
      Аршат как будто приметил мое недоумение и рёк едва слышно:
      - Временный. Временный, господин Иоанн Феор.
      Мне эти слова ничуть не прояснили извечный дворцовый сумрак. Допытываться не стал, подозревая то, от чего бежал. Поблагодарил Аршата от сердца - а едва приподнялся, как в комнату мушиной стаей налетели слуги одевать меня. Бард с любопытством наблюдал, как клубится обхождение с господином, который еще недавно прикидывался тихой, одинокой галкой. Он клонил голову то к одному плечу, то к другому.
      Пользуясь сей интермедией, размышлял, что скажу барду там, где буду уверен в отсутствии невидимых ушей. Собрался уведомить его напрямую, что мечтать ему о должности императорского певца рано и лишь ради души услаждения можно - о виноградниках и фазанах, кои я ему так же не вещественнее утреннего тумана посулил в нелегкий час.
      История должна повториться: теперь нас станут использовать в заговоре против грозной василиссы Ирины. Кто станет, здесь выяснить сложнее, чем в утлом замке графа Ротари. Но выяснить необходимо для общего земного спасения, а когда то выясним, тогда и действовать. Как? Как Бог на душу положит. Иначе вовсе ничего не получится.
      И правда, крепла мысль, что, если мы слишком уж дотошно все продумаем, то уж точно ничего не получится. Вернее, получится совсем плохо для каждого и - вот она, гордыня! - плохо для нашего престола от порфировой плиты под ним до самой короны на главе нашей василиссы, а для моей опешившей совести - и подавно.
      И вот, что мне за дверями, уже в отдалении от них, ответит бард Турвар Си Неус:
      - Верно. Мы в водовороте. Воронка все ближе, вращение все быстрее. События грозят повториться, и то - подтверждение. В водовороте тоже чрез каждый оборот примечаешь одно и то же дерево на берегу. Да только до него не дотянуться. На сей раз удрать бы, а не замышлять подвиги. Отныне вижу в себе дурака не лучше ярла. Так у него хоть силы есть на десять преданий.
      По муравьиным ходам Дворца за нами неотступно, на расстоянии пятнадцати шагов, следовали два молодых легких стражника, способных догнать и зайца. Не за моей душой они тянулись - тут я был своим, чересчур своим, плоть от плоти, камень от камня. В сей золотой клетке я был свободен скакать по всем шесткам, где угодно, кроме запретных палат василиссы. Но барду, родившемуся в истинной воле, было не по себе - вот у него и были теперь глаза птицы, вылезшей лишь одной головою из ячеи силка и так стянутой силком до последнего удушья. Стражники тянулись за ним, они знали пределы силка.
      - Хотел ли ты, славный бард Турвар Си Неус, вправду, стать певцом при властителе мира, окаменевшем на своем троне, на высоте, с какой можно только падать вниз? При его стопах, на ступеньке у самого края пропасти? - вопросил я в лице барда самого себя, ибо себе задал вопрос куда короче: "Желал ли ты вправду той свободы, о коей грезил?"
      - Опыт иссушает жажду желания, - не смутившись, отвечал бард, еще больше печалясь мутневшим мёдом глаз.
      - Или же твое чаяние было просто плевком через плечо в Беовульфа, который изгнал тебя за правду грядущего? - не пожалел его, ибо тем вопросом вопросил себя самого: "Не тщился ли ты рясу свою втереть черным бельмом в глаза старшему брату своему, сам знаешь зачем?"
      - Мы с ярлом любим плеваться через плечо, - искусно привлек бард на помощь ярла Рёрика Сивоглазого, коего тоже неспроста одолело сонное видение об удачной женитьбе на дочери императора. - Плевать через плечо - то как крепко грести вёслами прочь от водоворотов.
      Теперь они вдвоем составляли пару непобедимых бедолаг. И я годился им в компанию, только сомневался, возьмут ли.
      - Украсть бы у него теперь меч! - Так вдруг, как в детстве, объяло меня, воспламенило всего безудержное желание набедокурить во Дворце. "Это еще зачем?" - задним умом окликнул сам себя.
      - Это еще зачем? - живым, плотским эхом откликнулся и бард.
      Приметил, что стражники издали коротко поклонились мне. Дали понять, что дальше барду нельзя: коридор вел к церемониальному залу Магнавры, где чужакам делать нечего (там, кто не знает, до восточных ворот недалеко, а я стремился выйти в Город через дверцу как раз при тех вратах Халке, дабы все, кому не лень да и - по должности, видели, что из Дворца открыто, ни от кого ни таясь, выходит таковая знатная фигура, как сын покойного силенциария Филиппа Феора, верного слуги престола). Но первым остановился сам бард, почуяв спиною, что дальше идти не позволено.
      Остановка породила разумное объяснение опасному озорству:
      - Все задуманное здесь сильными мира сего в пику друг другу сливается против их расчетов в один общий поток, и этот поток сокрушит всех, - Вот какая смутная картина увиделась мне в те мгновения. - Нам нужно свалить в поток большой камень... Очень большой камень, коему под тяжесть и в мощь его - заткнуть всё русло. Просто свалить - и посмотреть, что будет.
      - "Нам" - это кому? - тяжко вздохнул, будто устал от своей трезвости и ясности ума бард. - Мне бы теперь только на волю. Довольно. Все уразумел.
      - Не порвешь сеть, уже не вылетишь, - вместо "потока" предложил барду более доходчивый для него образ. - Все не вылетим. Сами виноваты.
      - Уж ты-то, жрец, кажется, обрел все, что желал, - не сдержался, перебил меня бард, - Был галкой, а теперь тебе всякий пестрый павлин-фазан позавидует.
      Какой гнев мне удалось сдержать, слава Богу! Видать, начал стареть, раз сдержал. Только и ответил:
      - Большего оскорбления, бард Турвар Си Неус, и придумать невмочь! Был бы ярлом - тотчас бы разрубил тебя мечом.
      Мед в глазах барда растопился, он отступил на шаг и принес извинения с поклоном. Стражники оценили издали мое высокое положение в Дворце.
      - И кто же теперь будет красть у ярла его меч? - примирительно вопросил бард. - И не страшась оказаться под тем мечом вдоль.
      С этим вопросом он переложил арфу в другую руку, словно намекая, что у него только одна рука свободна и та - для дела поважнее.
      - Наверно, мне и остается, - признал без оговорок и жребиев: коли уж взялся за дверное кольцо, так стучи, даже если то дверь в преисподнюю.
      И вопросил:
      - Посольство Карла уже было принято первым приёмом? Царица уже видела тебя и ярла?
      - Нет еще, - отвечал бард и вновь поспешил проявить нужную во дворцах догадливость: - Верно, царица еще вся в думах. Тебя-то, Йохан, она принимала несомненно, раз остальных держит за дверьми. И все ей известно от тебя.
      Мне почему-то сделалось стыдно, и поспешил приподнять свою чашку весов к чашке барда:
      - Зато одного не знаю: когда она собирается посольство принять. Но полагаю, тебя чутье не обманывает...
      - Да оно и не нужно в этой гробнице, чутьё, - усмехнулся бард, глянув в потолок. - В ней любой стук до всех пределов отдается. Завтра. Назавтра обещали прием.
      Так кишки и подпрыгнули к моему горлу: всего один день и одна ночь на устройство своего заговора, коему надлежит перебить все расчеты самых лучших умов Империи!
      - Ох, как от тебя пахнуло сырой землею! - на полшага отступил бард.
      - Где тебя держат? - спросил его.
      - Тут не чаща, заблудишься с двух шагов, - ответил бард. - Но вот, тупая нора за двумя поворотами. Один там, как в застенке. В чудесном застенке, где кормят, как любимых зверей.
      Догадался, что бард говорит о дворцовой гостинице для особо важных вестовых.
      - Если ты стремился стать певцом императора, привыкай, - еще раз для дела кольнул его и спросил, не далеко ли от него поселили ярла.
      - Не знаю, где он, но, сдается мне, где-то там, в другой горе, - махнул он свободной рукой в восточную сторону.
      Было понятно: посольство, нашпигованное крепкими воинами, поселили в палатах командиров-друнгариев, в комнатах третьего яруса, подпертых снизу казармами дворцового гарнизона. Проход туда был мне дозволен. Добежать от гостиницы вестовых до палат друнгариев можно было за дюжину вздохов. Если помчаться со всех ног.
      - Послушай меня, бард Турвар Си Неус, - обратился к нему, гласом надавив на важность, - в чащобе и в чужом краю мы тебя признали начальником дела, там ты лучше все слышал, а тут им буду я. Дождись меня тихо. Сам вернусь сюда к исходу дня и здесь же заночую, поближе к твоей клетке. Не в доме своем, куда хотел и тебя с ярлом пригласить. Но ныне не приведется. Посему не прощаюсь. И будь покоен.
      Веским шагом и без жестов прощания сразу оторвался от него, давая намек стражам и соглядатаям, что не так уж и дорог мне бард, ждут дела поважнее. С десяти шагов, от поворота коридора, оглянулся и моргнул ему. Удивительно было: меня уносил дальше бурный поток, а бард словно оставался на твердом месте, однако отчаянными взором мольбы о спасении не я обращался к нему, а ко мне он - остававшийся на временно безопасном в тот час берегу.
      Раз в потоке вертел меня водоворот, то вновь суждено было увидеть хоть по разу, пока не засосало внутрь, ко дну, те же лица и места. В моей воле было лишь поменять их местами - и я поспешил на кладбище.
      - Отец, что мне теперь делать, чтобы не испортить Божий замысел обо мне? - вопросил отца своего, еще на подходе к сырой и холодной плите слыша его слова: "Почему ты спрашиваешь меня, а не Самого Господа? Вопроси Его молитвой".
      - Однако мне нужен твой совет, отец, - настаивал я, словно ожидая от отца либо рассказ о заговоре, либо оправдание и раскаяние. - Вот теперь я какой, видишь? Но разве ты хотел, чтобы я так одевался?
      Не спрашивал отца о саблебровой василиссе Ирине, ведь мать моя была рядом.
      Готов был понести тот разговор с отцом на исповедь к геронде Феодору, ведь ответить мне мог из тьмы какой-нибудь бес, а вовсе не отец. Потому, наверно, отец благоразумно молчал на той стороне великой реки. Мне лишь хотелось, чтобы он теперь знал, что я уже все знаю... и если еще не все, то, по крайней мере, чую беду, кою отец не мог оставить на плечах старшего брата моего, Зенона, а тут и я подвернулся кстати. Черед был нового оборота - и, поклонившись отцу, испросив его благословения, поспешил в Обитель, к геронде Феодору за благословением повесомее.
      Господи, Ты всегда вовремя посылаешь знаки, только умей их зреть!
      Когда запыхавшись и вспотев посреди зимы - не привыкал ведь носить богатые одежды, тянущие плечи в землю, - достиг врат Обители, то изумился и почуял отцовский ответ.
      У врат же Обители стояли дворцовые стражи, не возбранявшие проход мне, дворцовому отпрыску. Даже коротко поклонились, словно оповещенные заранее о появлении того, кому велено кланяться. Некая сила, однако, остановила мои шаги. Ответ двигался ко мне из Обители, но был - как прозревало сердце - величественнее, массивнее и холоднее могильной плиты. То отнюдь не геронда Феодор шел встретить меня у дверей, а некто сильный мира сего покидал Обитель. Даже запретил себе гадать - кто же.
      Несколько времени спустя врата изнутри напрочь заткнул крытый зимний паланкин. Засомневался, а пройдет ли он чрез врата наружу, но умелые слуги вынесли весомый короб без задержек. Кто бы ни сидел в той крепкой скорлупе ореховой мякотью - кланяться ему не собирался, ибо, хотя не был покуда господином положения, но по положению уж точно приходился господином.
      Около меня ширмочка паланкина сдвинулась - и из него выглянул, не высовывая главы из тьмы, логофет Никифор.
      - Добрая нечаянная встреча - добрый знак, Иоанн, - первым засвидетельствовал логофет. - Все дороги в мире сем ведут во град Константинов, а все дороги во граде Константина, Бог видит, ведут в Обитель геронды Феодора.
      - Светлейший логофет, радуюсь тому, что дороги ныне столь оживлены, - намекнул я ему, - ибо прямы и не ведут к бегству.
      Логофет только кивнул из полутьмы, коротко задумавшись над моим ответом, чему я порадовался втайне. Он изрек:
      - Надеюсь, Иоанн, что обратная дорога во Дворец тоже будет прямой и не ведущей к бегству.
      - И не слишком запруженной людом и гужами, - поддержал его.
      На сию "приписку" Никифор стремглав улыбнулся и столь же стремительно отдал знак трогаться дальше. Мы разошлись.
      Двор Обители был весь затоптан дворцовой амброй. Лицо геронды Феодора казалось уставшим.
      - Ох, знать бы загодя, Иоанн, что ты приведешь сюда столько важных просителей! - вздохнул геронда Феодор.
      Так и остолбенел от его слов.
      - Прости, Иоанн, сын Филиппов, выражусь точнее: они потянулись за тобой не по твоей вине и воле, - сказал геронда Феодор.
      - Прости меня, грешного, геронда! - бухнулся перед крёстным отцом.
      Геронда благословил меня и поднял вопросом:
      - У отца совета просил? Опять мучаешься?
      - Что мне делать, геронда? - простонала в груди душа.
      - Чего ты опасаешься в таких одеждах, Иоанн? - изрек с улыбкой геронда. - Ведомо, что не по тебе одежка, но претерпи.
      - На такую одежку липнут мухи слухов и замыслов, - не сдержался я. - Что мне делать с заговором? Разве мне под силу развести его руками, как льдины в замерзшей кадушке? Разве не видно, геронда, что в чужих взорах на престол тлеет злое нетерпение?
      - На все воля Божья, Иоанн, - снова вздохнул геронда Феодор и жестом пригласил меня присесть на лавочку в притворе.
      Не будь то геронда, невольно услышал бы, по греху своему, в таких святых словах беспечность.
      - Учил тебя: если идешь новой, незнакомой дорогой, не торопись, - укорил он меня. - Торопливость опасней недогадливости. Подумай, зачем мог прийти логофет. Я не его духовник.
      Если логофет пришел к геронде, то уж заговор совсем налицо - одна и та же мысль жужжала у меня в голове, как назойливая оса. Проверяет на ощупь логофет всякий камень, о который может споткнуться на пути к исполнению замыслов. Не решался сказать так прямо геронде, что лезло в голову, смотрел на него, хлопая глазами и надеясь, что сейчас он одним словом разрешит меня от опасений и загадок - как расслабленного словом своим поднимет с одра.
      - Верно сомневаешься, - поддержал меня геронда, чего я не заслуживал никак, и вот имел сказать нечто, от чего все разумение мое онемело: - Он просил меня дать тебе благословение стать силенциарием.
      Рот мой раскрылся сам собою - дыхание замерло в груди ослицей бессловесной.
      - Закрой рот, бес влетит, - сказал геронда. - Не сегодня же тебя силенциарием назначат. Поучиться придется, но по ступеням-степеням быстро пойдешь. Ты умом шустрый, глазом острый, ухом по небу водишь.
      Сердце и утробу мою испытывал геронда Феодор. И усугубил испытание:
      - Когда к твоему покойному брату Зенону в краткую бытность его силенциарием приходил исповедовать его во Дворец, в храм Богородицы Маяка, нередко, грешен, воображал невольно тебя на его месте. Тебя-то, Иоанн, силенциарием куда радостней было бы мне исповедовать.
      Совсем в те мгновения упал сердцем, совсем обессилил, совсем изнемог, хребет стал таять, поясница тестом поплыла, едва не сполз зыбкой плотью со скамейки в пол. Одна бы парчовая одёжка осталась поверх студня.
      - Укрепись, укрепись, Иоанн, - на мое счастье, крепко встряхнул меня за плечо твёрдой своей десницей геронда Феодор. - Тебе ли теряться перед обстоятельствами? Вижу, вижу, от какого искушения ты ныне свободен. Потому-то, дабы на его место семь других, злейших оного, не явилось, и дам тебе благословение. Но - совсем на иное, о чем еще не ведаешь.
      Стукнуло мое сердце раз, стукнуло второй, словно стучалось ненадежным должником в дверь к заимодавцу.
      - На что же, отче? - вопросил скрипом пересохшей гортани.
      - А на всё то, что сам захочешь учинить, когда выйдешь за порог Обители, - твердо изрек геронда Феодор. - Только уж не подведи меня перед Господом нашим, Иоанн. Как твой покойный отец говорил - "не испорти замысел о тебе". Мне же за твои проказы потом отвечать.
      Скамейка подо мною вдруг сделалась чашей стенобитного онагра, уже готовой швырнуть смертоносный груз на стену вражеской цитадели. Камнем выходило быть мне, Дворцу - вражеской крепостью.
      - Геронда! - только и выдохнул теплое слово вместо того болотного стона, что уж скопился в утробе.
      Геронда Феодор благословил меня - и тут же выгнал взашей:
      - Теперь живо убирайся, пока еще в стенах святой Обители не измыслил какого немыслимого озорства. Благословляю на то, что первым придет тебе на ум, когда выйдешь за порог. Пошёл, пошёл с Богом!
      Бежал из обители, как и во снах никогда не бегал. Не помню, что видел - может статься, с опущенными веками нёсся, тьмой очей и страхом споткнуться прикрываясь от всякого помысла, лишь бы чего, вправду, не измыслить дурного в стенах Обители.
      Дохнула в лицо угольным дымком улица, дверь Обители за мной закрылась. Что же было измыслить теперь такое во вред заговору, что не отяжелило бы брови геронды Феодора?
      Двинулся по улице, с каждым не нащупывающем ясной цели шагом все больше изумляясь тому, что ничего в голову все никак не приходит. На какое такое озорство намекал геронда Феодор?
      Завернул за угол - и вздрогнул: прямо навстречу мне с визгом несся поросёнок. Шустрое тельце тряслось на бегу. Вот копытце скользнуло по булыжнику, шлепнулся голый сгусток жизни, убегая от заклания, вскочил, как тотчас подброшенный, а за ним безнадежно бежала молодая девица - по всему видно, кухарка в небедном доме. Купила на рынке шустрого, вроде меня, подсвинка, а тот с приближением к разделочному столу и жаровне вырвался из ее рук, обретя напоследок отчаянную силу борова. Можно было вообразить наказание, кое ждало девицу за такую потерю, - и подсвинок бы ей не позавидовал.
      Мое мгновенное оцепенение помогло делу: подсвинок не узрел меня вовсе, а если и узрел, то - как хладный столп. Потому не юркнул в сторону, к стене ближайшего дома, а несся мимо моей ноги - и я успел кинуться на него сверху, как ястреб. Тут-то богатые одежды пригодились: подсвинок сам запутался в них, суча ножками. Я-то поднялся, а девица-то, напротив, рухнула передо мной ниц - вот они, одежды тщеславия и власти!
      - Господин, господин, прости, - лепетала кухарка, норовя облобызать мне ноги.
      Отпрыгнул и прикрикнул на нее, как не прикрикивал никогда ни на кого - вот он, глас тщеславия и власти:
      - Поднимись, дура!
      Девица поднялась с мокрой, скользкой мостовой, только глаза с нее не подняла.
      - Бери и никому ничего не говори! - велел ей тем же грозным гласом прогуливавшегося по улицам Города дворцового силенциария.
      Она вновь осела на колени - и лишь воздела руки. Сказать бы - воздела горе, потому как так и зрилось, но нет - к подсвинку и ко мне, не умнее оного в своих замыслах.
      - Так не удержишь, дура! - уже едва хватало мне гласа силенциария, раз не надсмотрщика в каменоломнях. - Другой раз ловить не стану, пускай тебя саму вместо него поджарят. Бери, говорю!
      Она встала, отступила и, дурочка, вновь издали протянула руки к "господину" и подсвинку, прижатому к его груди. Тогда сам шагнул ей навстречу, испытал на миг блудный помысел, торкнувший гортань, от груди к груди двинул ей живую, непокорную силёнку - и уж тогда сам отступил поспешно.
      - За кого мне молиться, господин? - едва слышно спросила девица, так и не поднимая взора.
      - За грешного раба Божьего Иоанна, - с облегчением ответил ей. - Помолись за успех его дела.
      Тут-то меня и осенило! Даже не приметил, как исчезла кухарка с подсвинком.
      - Господи, неужели это и есть то потребное средство? - возгласил едва не на всю улицу. - Неужто его довольно, такого ребячьего озорства?
      А ведь по всему выходило, что геронда Феодор и прозревал то, называя спасительный для престола замысел "озорством" и "проказой". И вот - именно та давняя, проверенная в деле проказа и пришла мне первой в голову... Вот уж на что никогда бы не решился просить благословения, тотчас узрев в таковом замысле бесовское озорство подкидывать уму человеческому всякие проказы!
      Теперь цель стала ясной, в мышцах появилась упругость, в ногах - твердость и правда.
      Входил во Дворец в те же мусорные ворота, что и раньше, хотя медальон-пропуск уже позволял вступать в сей Разум империи хоть бы и парадными вратами. Меня, однако, ждала Фермастра, дворцовая кухня-утроба, а не дворцовый мозг. Только войдя в громоздкий простор Дворца, вдруг уразумел, что не ел с того часа, как покинул тайную клеть в Городе и отправился на аудиенцию к василиссе. А между тем, натопаться успел изрядно.
      Великая дворцовая кухня окатила волной печного жара, духом и хладом сардин, волглой спертостью освежеванных туш и потрохов. Едва не захлебнулся слюной. В лабиринтах столов и ворохов утвари встретил меня Агафангел, верховный трапезарий, добрый император дворцового чревоугодия и гортанобесия, сам теми грехами никогда не злоупотреблявший. Он как родился веселым толстяком, таким и пребывал в любом посту и во всяком разговении - ударься с разбегу в его пузо, так и отлетишь в сторону. В детстве мы частенько такими нападениями забавлялись - с разбегу тыкались в пузо Агафангела, отлетали, а он начинал хохотать.
      - Теперь, пожалуй, ты меня свалишь, если разбежишься, - первое, что изрек Агафангел, поздоровавшись, поклонившись и покончив со всевозможными соболезнованиями.
      - Это хитоны придают мне пустой объем, - признался ему. - А так, как был тростиной, ею и остался.
      - Говорил твоему отцу, уж кому-кому, а тебе надо есть без остановки, все равно все в тебе сгорает, как сухая солома на ветру, - сокрушался начальник ножей, взмахивая сверкающими жиром дланями. - Вот и сейчас вижу: где-то вертелся весь день и голоден. Ты, говорят, мяса не ешь, омонашился, а по виду не скажешь. Что за притча?
      - Ой, сам никак в толк не возьму! - хитро отмахнулся я от него. - Сардин бы печёных сейчас поел.
      - О, сего добра долго ловить не надо! - обрадовался Агафангел, хлопнул в ладоши, и спустя пару мгновений пара поварят притащила двумя парами рук блюдо с сардинами, коих хватило бы целый корабль накормить.
      - И вот еще, Агафангел, - вспомнил, с какой чиновной важностью уже по наследству могу изрекать просьбы и веления, - потребен мне подсвинок. Живой, самый шустрый подсвинок.
      - Вот так притча! - изумился император котлов. - Что же, не успел вернуться, как снова в дорогу собрался, в коей поститься - вред?
      - Агафангел, мне к завтрашнему утру нужен подсвинок, - прибавил твердости в гласе, сдирая рыбью плоть с хребта, и так же твердо, как говорил, глядя василевсу провизии прямо в глаза. - Живой, здоровый, коего не удержишь запросто. И чтобы он меня дождался незадохшимся. И чтобы никто об этом больше не знал, кроме тебя и меня.
      - Чудны дела Твои, Господи! - вздохнул правитель утвари. - Как поешь, господин Иоанн Феор, так сходим покажу - сам выберешь.
      За услугу битый час потратил, рассказывая Агафангелу о своих приключениях и подперчивая их кое-где прибасками. Удоволил, насытил царя трапез пищей душевной, честным трудом заработал подсвинка. И выбрал - то был маленький живой стенобитный снаряд с тремя серыми пятнышками на хребте. Их запомнил, поблагодарил Агафангела, а потом уже про себя, поклонился одному невольному советчику, а по суду - считай, подстрекателю: "Благодарю тебя, друг мой Ксенофонт!"
      Кого на своей бегучей окружности обязан был вновь показать мне на миг водоворот судьбы? Разумеется, барда Турвара Си Неуса.
      Взошел из кухни на верхние полы Дворца, радуясь, что так хорошо помню все короткие пути по всем лестницам и переходам. Бард сидел в своей золотой клетке и вспорхнул мне навстречу. Судьба показала ему Дворец как он есть в самой своей истинной природе: не полагалось в этих роскошных опочивальнях для особо важных гонцов никаких окон, чтобы случайно не вылетели из них ценные вести на главное горе самим гонцам.
      Бард увиделся мне до предела натянутой струной, а на струны его арфы смотреть вовсе было страшно. Каждая стоила всех иерехонских труб вместе взятых. Мог и ярла посрамить бард - только тронул бы одну струну, как развалились бы стены вокруг. Вот он даже отпустил опасный инструмент, устроил его на ложе, дабы струны, чуть ослабнув, дремали.
      Выходить из опочивальни для разговора теперь было опасно - соглядатаи могли заподозрить неладное. Потому говорил шепотом, постукивая пальцами по крышке комода, будто прыгал тут, на комоде, козлёнок.
      - Завтра ты должен спеть царице, - изрёк прямо тоном силенциария. - И спеть то, что скажу тебе теперь.
      - А если не прикажут? - отовсюду просился на волю бард Турвар Си Неус.
      - Устрою все так, что повелят или нет - все равно споешь, - отвечал ему. - Ты будешь петь небезопасную вису.
      - То не впервой, - с храброй грустью усмехнулся бард. - Лишь бы целым остаться и ускользнуть.
      - Вот для того и петь надо будет так, как скажу, - давил ему на горло твёрже. - О величии автократора римлян Ирины, о том, что ей не страшны никакие сговоры и поползновения против нее. Ибо есть великие и таинственные Железные Лавры, кои погубят всех, кто осмелится покуситься на ее жизнь, богоданного правителя Рима. Ты хоть сам помнишь про те Железные Лавры, о коих уже обмолвился дважды?
      - Помню, как помнят о забытом вещем сне, - отвечал в своем духе бард. - Как пытался уразуметь, что они такое - так вмиг изнемогал.
      - То к лучшему. Если знать, что они суть, и описать их во всех остриях и рычагах, то великими и страшными они уже никому не покажутся, - отвечал ему. - Здесь пруд пруди птенцов гнезда Архимедова. Услышат - вмиг соорудят. Увидят, что не опаснее горшка с греческим огнем - и тогда уж никто за эти Железные Лавры ни обола не даст, а певца на смех поднимут. Пой пострашнее и понепонятнее. И чтобы стены начали таять. Или пусть лучше немного покачнутся в подтверждение твоей угрозы. Но не более того - тут же все должны встать на свои места ровным строем.
      Про себя же в тот миг взмолился: "Господи, разве не правду говорил сам Аврелий Августин о том, что и всякий злой замысел Ты можешь обратить в добро. Ибо не ко злу стремлюсь, но иного пути не вижу. Если не попускаешь употребить во благо сей языческий фокус, то останови нас - ими же веси судьбами. Преклоняюсь и приму Твою волю, Господи!"
      Тем временем потекли в пол плечи барда.
      - Так без ягод, зёрен или мёда не смогу обрести силу, - повинился он в своем трезвом бессилии. - А если обрету, как тогда остановить падение стен, когда разверзнутся в явь сны тех, кто слушает?
      Сделал усилие сбить его с толку:
      - У графа Ротари, еще не покойного в тот час последнего удара, смог же.
      - Так стены не поплыли тогда! - изумился бард.
      - Едва не поплыли, - уточнил я. - Еще миг гортанной дрожи в тебе - и поплыли бы. Ты, славный бард Турвар Си Неус, вовремя взнуздал гортань тогда. А то нужно было, чтобы предварить убийцу, верно же? Завтра никто из стены выпрыгивать не станет. Убийцы еще не дозрели на своей бесплодной смоковнице, они ждут своего времени года - когда царица сделает выбор, примет решение. Сделай милость - устрой не целое чудо, а половинку. То ведь еще труднее, нежели целое. Будет тебе каким новым подвигом гордиться хоть пред самим собой.
      Бард воззрился на меня двумя янтарями, в коих застыло по скрючившейся осе.
      - Ох, и долго ждать ярлу невесты из дочерей императора! - вновь усмехнулся и колыхнул своими врановыми крыльями бард.
      - Отчего же? - вопросил я, им в ответ умело сбитый с толку.
      - Когда ж от тебя, Йохан, дочерей дождешься? - обрубил бард наш разговор словами, опасней некуда, дав понять, что готов исполнить мой план. - И чем затыкать уши-то станете?
      Еще полкруга в водовороте - и успей схватиться за корягу! Последняя миссия больше всего беспокоила. Десять речей вместо демосфеновских камешков во рту перекатал, пока достиг воинского квартала Дворца. Начальник стражей-спафариев был на посту, а он тоже знал меня с отрочества - тут же признал из дали сумрачного коридора, так что сверкать ему в глаза медальоном, открывавшем любые пути, кроме врат райских, не понадобилось.
      - Тебя, Иоанн, издали по походке разом признаешь во всякой тьме, - сказал он. - Легок на мелком скаку, как кузнечик новорожденный.
      - Куда дана-великана заточили? - вопросил его по важному делу.
      - Его заточишь, - ухмыльнулся Тит Кеос. - Заточи-ка волчину в поясной кошель! Благо, что спит, как хмельной после мёда, хотя мёда не просит.
      И указал на нужную дверь.
      Ярл Рёрик Сивоглазый либо крушил крепости и царства, либо спал. Либо побеждал чудовищ, либо с любимым мечом Хлодуром в обнимку видел про них сны. Такова была его благородная планида истинного льва, ведь и лев либо принимает добычу пустыни, либо спит с ней, добычей, в утробе, видя во сне добычу грядущую, а порой и оглашает пустыню рёвом, предупреждая всех кругом до самых окоёмов вселенной, что сон его никому не подает надежды на послабление жизни.
      Ярл чуть приподнялся на ложе, когда подошел я к нему почти вплотную. Но любая его бездвижность была опаснее его руки, лежащей на рукояти Хлодура. Глаза его посмотрели на меня теперь снизу двумя стылыми озерцами без дна и тревог.
      - Да ты никак прикидывался жрецом в чужой земле, - отнюдь не с усмешкой сказал он, глядя на меня с ложа. - В лазутчиках там сновал?
      - Обидел в первый раз, славный ярл, - отвечал ему, хотя никакой обиды не испытал, и добавил едва ли не Карловым гласом: - Посему прощаю.
      Наперед знал, что и ярл не обидится, ибо такого греховного дара не имел, потому и позволил себе с ним Карлов глас.
      - С новостями пришел, раз не поленился будить, - сказал ярл.
      - Новости ожидаемые, потому не шумные пока, - отвечал ему с облегчением, ибо раз он сам о них спросил, значит, легче примет всякий безумный замысел, безумнее уже прогоревшего. - Быть, наверно, тебе, славный ярл, императором, но не в сей час и не сразу.
      - Не тороплюсь. Большую добычу второпях не берут, - еще больше обрадовал меня ярл.
      - Но есть добрая весть: завтра суждено тебе, славный ярл, войти в новую баснословную и всесветную вису, - коварно, но честно посулил ему, не надеясь, однако, на то, что он тотчас воспламенится жаждой новой славы.
      Так и вышло. Шмыгнул ярл носом, сплюнул заспанное горловое бельмо на мраморный пол.
      - От тебя, славный ярл, могут зависеть добрые сроки, - прорёк ему уже тайное.
      Ярл приподнял бровь - и я воспользовался тем его грозным трудом: потянулся устами к его уху с превеликой осторожностью, как когда-то на берегу, когда нашел его при водах и волках.
      - Добрые сроки царствования, а, может, и самой жизни нашей властительницы Ирины, - выдохнул ему в левое ухо слова, прибереженные на раздуваемых углях своего самоличного заговора.
      - Жизнь и меч со мною, - умным, хоть и рокочущим шепотом принял мой замысел ярл.
      Сердце во мне забилось перестуком. Едва совладал с ним прежде, чем повелеть непосильное.
      - В том-то и притча, что придется без меча, славный ярл. Только тогда толк выйдет ожидаемый - и награда впереди будет ждать немыслимая. Без меча Хлодура, - повторил ему и немного отстранился. - А меч, если принимаешь, славный ярл, проложенное мною во славу твою грядущее, прошу передать мне тотчас на временное подержание.
      Не шелохнулся ярл. Сивые озерца предо мною как бы подернулись на миг первым осенним ледком прозрачней самой воды, чтобы сразу же и растаять.
      - Видишь, славный ярл, сам: ты ныне в огромной горе с ходами, и все стены в них отражают тебя самого, - принялся затягивать малого левиафана в непосильную сеть. - И всякое отражение против тебя. То грознее Гренделя, размахивавшего лапами на бескрайнем просторе. И опасней шайки Уго-Рукоруба. Тут не прямое войско, тут сплошное коварство. Мечом взмахнул, а на тебя им же - весь легион отражений. Поверь, уж я знаю Дворец. Нужно сберечь меч не для завтрашнего дела.
      - Терплю болтуна, что прикидывается друидом, - усмехнулся ярл, будто жеребец фыркнул сырым утром. - Не пой вис впустую, скажи одно слово к тому, что и без тебя давно вижу. Что надо здесь тебе для меня?
      Вспылил себе на радость:
      - Одного слова все равно мало - войска нет. Будет два по одному слову - вот уже войско смысла, как некогда твоё. Отдай меч.
      Едва сдерживал любопытство спросить вдобавок, что же такое видит сейчас во мне ярл, чего сам не вижу. Какое разрешение в яви своего сна-видения о грядущем императорстве?
      Ярл Рёрик Сивые Глаза стал подниматься с ложа весь. Так поднимается издали в море самая большая волна бури - нехотя, тяжко и необратимо. Отступил от него на шаг.
      Меч Хлодур он мне подавал на двух огромных ладонях.
      - Жрец, того требует твой Бог ради посвящения Ему? - вопросил он - И довольно?
      Содрогнулся, ибо вдруг окатила волной картина-видение: неужто мне и ярла его кровью крестить суждено? Не слишком ли занёсся?
      - Мы, рабы Господа Иисуса Христа, можем лишь надеяться, - с подогнувшимися коленями отвечал ему.
      - Тогда положи мой Хлодур на дно большой реки, а сам сядь на берегу метой, - велел мне ярл и протянул меч уже на всю длину рук.
      - Уже стою с мечом Хлодуром посреди самого потока, как на якоре. - Те слова сами вырвались из уст, и удивился им.
      - Тогда что медлишь, жрец? - до предельного низа опустил свою чашу весов власти в нашем разговоре ярл.
      Принял меч и поклонился ярлу. Меч Хлодур показался мне поначалу не тяжелее молодого деревца, упавшего на поверхность реки, но едва потщился приподнять его выше, как он тут же потянул меня вниз, на дно потока, будто валун. Верно, меч обладал чудесным свойством менять свой вес ради разных прихотей битвы и мира.
      - Моя жизнь и твой меч, славный ярл, теперь - одно, - поклялся ему. - Остальное будь, как будет. Завтра и будет.
      - Так и прощай до завтра, жрец, - махнул ярл рукой и вновь повалился на ложе. - Иди. Вернешь, не беря за рукоять.
      Обернул меч в свою накидку, будто берег кованое железо от холода. Тит Кеос, начальник спафариев, покосился на меня и на моего нового попутчика, коего нес, прижав к плечу и держа рукоять вровень со своей головой.
      - Усыпил его каким зельем? - сдержанно, но до глубины души изумился Тит.
      - Уношу от греха подальше, - уклончиво ответил ему.
      Тит успел-таки поклониться мне вдогон и также вдогон пустить беса:
      - Сила сильная, Иоанн, быть тебе силенциарием.
      Доныне удивляюсь, как отдал мне свое священное оружие ярл, кое никому из смертных не отдается без смертной битвы или подлого обмана! Без колебаний отдал язычник! Видел он нечто, кроме минувших видений, но так и не сказал, что.
      В той же мере удивляюсь тому, как, даже выйдя из дворцовой, путевой опочивальни ярла, еще не имел в уме никаких путей сокрытия его меча.
      Круглые сутки загодя вынашивал свой единоличный заговор, а такой его необходимой части не подготовил! Ибо, видно, даже не позволял себе поверить в то, что ярл волею отдаст свое заветное оружие, хотя и утрачивал его не раз в прогибучих обстоятельствах. Но ведь и возвращался к нему меч своими чудесными путями - и поверил я тогда, что один из таких путей теперь сам я позаимствовал у меча Хлодура на удачу грядущего дела. Только за вратами Дворца и спохватился.
      Куда было мне нести не по силам смиренного Хлодура?
      Первый путь показался - в опустевший без мужской защиты свой собственный дом. Все слуги, конечно, кинулись бы ко мне, как осы на сладкое. И не отлипали бы ни на миг, пугая тем до полного уныния женщин, обездоленных не имуществом, но крепостью жизни - вдову брата моего и его дочерей. Куда там меч засунешь, где укроешь! Да и входить во вдовий дом, пусть и свой по праву, с мечом в руках, хоть и в обнимку, виделось мне дурной угрозой утраченному уюту, а знамением - и вовсе недобрым. Коротко говоря, зарёкся навещать свой дом, дабы в него невольно не направить бурный и опасный поток.
      Оставалось пасть с мечом ярла в ноги геронде Феодору. Заходить в Обитель с вооружением не решился бы, но, по счастью и как обычно, геронда Феодор прозревал мои пути во всякой дали. Он вышел мне навстречу, когда еще не успел я дотянуться до кольца на вратах.
      - Вот чудная метаморфоза! - улыбкой, пожигающей во мне все опаски, встретил меня геронда. - Ушел в латаной-перелатанной рясе с мертвеца и со святым образом Господа в заплечной суме не для подаяния, а вернулся в одеждах царедворца и с грозным мечом в руках. Твой покойный отец может тобой гордиться, Иоанн.
      Так и остолбенел. А геронда Феодор стал дожидаться, пока сам оживу.
      - Благослови, отче, - робко пролепетал, когда голос ожил первым.
      И дерзнул приставить укутанный меч к стене Обители - с намёком.
      - И так уже на все, что ты задумал, тебя благословил, - твердо сказал геронда Феодор. - Печать на печать не ставится. А сему залогу, указал он на меч, стоявший сиротою у монастырских стен, - место найдем. Войди на родную твердь.
      Тотчас согрелся, будто и впрямь присел у родного очага, как только вошли в стены Обители. Даже в стылом подвале, куда спустились первым делом ради укрытия меча. Хоть и подходящая темень стояла в подвале, но из него до преисподней было куда дальше, чем даже с вершины высокой горы, к примеру, Олимпа. Укутанный меч Хлодур, по указке геронды Феодора, опустил в пустой пифос , дышавший крутым винным чадом.
      - Пускай опьянеет и видит битву лишь во сне, - сказал геронда Феодор и вдруг поразил вопросом: - Переночуешь здесь, Иоанн, перед решающим часом? Или же в своем мирском доме?
      Как прижилась душа моя к воле геронды Федора - и вдруг он вопрошает меня о воле собственной!
      - Как велишь, геронда! - весь сжался, надеясь, что геронда разрешит меня от излишних раздумий и колебаний.
      - Нет уж, - строго отказал геронда Феодор. - В таких одеждах сам решай, тем более, что уж давно решил. А то и есть верный поток воли при помощи Божией.
      В сумраке подвала, освещенного малой глазницей выхода, я непозволительно медлил и молчал.
      - Или не полагаешься на мое тебе благословение? - рёк геронда Феодор без строгости, однако сокрушительно.
      - Думаю, геронда, какой путь избрать до Дворца, чтобы и соглядатаев обмануть, и до темноты успеть, - отвечал, ибо в самом деле подспудно искал в уме подходящую дорогу.
      Спустя менее одной стражи устроил мне постоялый двор во Дворце тот же Тит Кеос. Показал комнату сразу, будто уже получил все распоряжения обо мне от управляющего дворцом, Аэция. А я-то все дивился, почему не вызывает меня, не ищет встречи со мной Аэций, давний соперник логофета Никифора в перетягивании вервия власти. Но уже в тот первый миг, как переступил порог Дворца, стало мниться мне, что Аэцию я даже нужнее, нежели Никифору, потому-то он и не появляется из засады, а пока лишь исследует мои пути глазами соглядатаев, видимых и невидимых.
      Стены Дворца казались куда роднее стен родного дома, оставшегося без мужского дыхания, но и давно уж отринутых, как искушение. В ту ночь то горячо молился Тебе, Господи, Ты знаешь, то начинал более всего беспокоиться о здравии поросёнка, коему предстояло стать оружием более действенным, нежели получивший временную отставку меч Хлодур.
      Время прошло, ночь миновала, а все дороги дня стали стекаться к Большой Зале Девятнадцати Лож, где в пятом часу полагалось быть приёму Карлова посольства. Ради описания пышной и вязкой, как стоягодное варенье, церемонии не потрачу и краешка листа. Победители в прыжках на Олимпийских играх в Элладе разве утруждали ликующую толпу перечислением своих упражнений и погоды тех немалого числа дней, кои они потратили на подготовку к победному прыжку? Важен лишь сам прыжок. Довольно сказать лишь, как удалось мне пристроить поросенка перед ужасными событиями, виновником коих добровольно и даже со злорадством вызвался стать.
      Большая Зала Девятнадцати Лож опутана вовне узкими ходами-коридорами для прохода слуг и тайных стражей. Там есть небольшие ниши, в коих оставляют к урочному мигу блюда, предназначенные не для долгой трапезы, а для скоротечного угощения тех, кого принимает властитель, если такую "кормёжку с рук" властитель сочтет удобополезной. Там же оставляют в ожидании приказов предназначенные для гостей не самые драгоценные подарки в том разнообразии, кое прилично поводу. Вот в одной из таких ниш, ближе ко входу в зал, я и оставил закрытый короб с поросёнком, а сверху на короб положил свой медальон-пропуск, как знак принадлежности короба и веления не трогать его, раз уж ни в коем случае нельзя никому трогать сам медальон, выданный особому лицу.
      Воронка водоворота была все ближе, вращение - все быстрее. Незадолго до приёма успел посетить моих подельников, дабы убедиться в их последней верности моему замыслу, который был им не известен. Барда Турвара Си Неуса впервые нашел в окончательном, а потому кратковременном замешательстве. Да и едва признал его в роскошной одежде, приличествующей скорее дворцовому ритору, нежели приблудному певцу. Воронье обличие обвисло на кушетке, потеряв внутреннюю плоть, - вольный вран превратился в должностного белого павлина.
      На барде была дорогая тонкая туника, как на благородном, до самых стоп и снежной белизны, а поверх нее был он обернут в столь же белоснежный, но скромно украшенный зелеными растительными узорами плащ-палудаментум с золоченой застёжкой на плече. В таком одеянии в темных дебрях не скроешься, зато посреди весеннего луга, открытого на все стороны света, издали и от ангела не будешь отличим. Так и сказал барду. Тот даже не усмехнулся, хотя тотчас пришел в себя:
      - Подумаю я еще о твоих фазанах и виноградниках, стоят ли они моей хрипоты, - основательно рёк он.
      - Как я тут в силе разуметь, принудили тебя, славный бард, к сему великолепию и блеску, дабы не затмевал чернотою крыла местного вельможного блеска, - кстати и посочувствовал ему, невольно выражаясь превыспренным дворцовым наречием. - Кто? Герцог Рориго? Или распорядитель церемоний?
      - Некий здешний начальник, - отвечал бард. - Сказал, что на церемонию в черном и старом нельзя. Раньше завидовал, а теперь вижу - пестрит, глаза ест.
      И более того поддержал его:
      - Потерпи, славный бард, ради избавления от пустых мечтаний. Сие распоряжение - добрый знак. Автократор римлян, наша императрица Ирина желает послушать скорее тебя, нежели самого посла. В его искренности она сомневается, а в твоем искусстве - нет. То обещает нам свободы побольше и пошире, а наказание - поменьше и полегче. Хотя тебе-то, славный бард, и вовсе нечего опасаться. Ты лишь пой, покуда сил и безумного разумения хватит.
      - Разумение на что? - с немалым разумением приметил бард особое слово.
      - Ты ведь не удивишься тому, что увидишь, - рёк ему, - а потому сам уразумеешь, что нужно остановиться именно в тот миг, когда все остальное кругом разбежится до крайности.
      - Тогда кто же окончательно стены повалит? Ты, Йохан? Или ярл? - тихо вопросил бард.
      - Молчу, дабы не спугнуть силу, - коротко ответил ему.
      И, следуя вращению водоворота, отвернулся от барда Турвара Си Неуса к ярлу Рёрику Сивоглазому, прозябавшему за тридевять шагов.
      Тому сразу честно признался, где и как приютил его меч.
      - Моего Хлодура посвящаешь своему Богу раньше меня, - с необъяснимым выражением лица изрёк ярл.
      Холодные небесные прогалины в его глазах тоже предвещали неизвестную смену погоды.
      Не нашел ничего лучшего, как сказать ему:
      - Твой меч Хлодур вскоре сам расскажет тебе, славный ярл, о цели и смысле своего паломничества.
      И подал ему несколько крупных соленых маслин, кои прихватил на кухне вкупе с поросёнком.
      И ярл прямо восхитил меня, вопросив вновь безо всякой усмешки:
      - То, чтобы меч не прилетел и не успел вмешаться не в свое дело?
      - Лучшего истолкования не придумать! - сказал ему и поклонился.
      Как противиться водовороту, если он уже затянул тело, не отпускающее из себя душу? Никак! Нельзя противиться и показывать спину той пустой, крученой глазнице. Напротив, надо кинуться водовороту в объятия изо всех сил, задержав выдох, - и тогда воронка подавится телом и выплюнет его по течению. Так и сделал - и вынырнул прямо посреди Большой Залы Девятнадцати Лож в самый разгар приема.
      И лишь в тот миг уразумел, какой бесценной свободой одарен.
      Все, даже самые высокородные, даже сама автократор римлян, грозноокая и молиниебровая василисса Ирина, уже не могли сдвинуться с тех мест, на коих принуждала их цепенеть величественно-скучная церемония. А вот мне, как особому лазутчику всех поочередно сильных империи сей, позволено было витать, как ветерку среди рядов стоящих двух против друга воинств. Или же подобно рыбешке сновать меж затонувших боевых кораблей.
      Приостановившись около ярла, за коим под высокими очами царицы, восседавшей на тронном возвышении, стояло малое франкское воинство, шепнул ему:
      - Славный ярл, когда увидишь свинью, лови голыми руками.
      - Турвар вызовет духа вепря? - коротко вопросил ярл, как бы себе под локоть (там я и притаился на миг), впервые назвав барда за глаза по имени.
      - То я вызову, и не духа, а живого поросенка, тебе на один зуб, - предупредил его. - Лови, не взирая на лица. Так спасем положение, царицу и нашу будущность.
      Хорошо иметь в соратниках великана, не страдающего избытком мыслей и тем более - философских вопросов!
      Подле барда оказался в тот миг, когда герцог Рориго уже поднес царице драгоценную шкатулку с неизвестным мне даром.
      И вот он, знак: василисса посмотрела не на шкатулку, а издали - на меня, словно вопрошала, не лжет ли герцог, не гадюка ли таится в том сверкающем золотом и каменьями ящичке. И тут же, уловив направление ее взора самыми коварными фибрами своих душ, воззрились на меня разом логофет Никифор и управляющий Дворцом Аэций, восседавшие ниже царицы, по флангам от нее. Вот так поджигал вражеские корабли Архимед, собрав посреди вогнутого зеркала солнечные лучи. Теперь в чине вогнутого зеркала полагалось быть мне. Да и было что поджечь всем на диво!
      Ноги сами понесли тело вперед, к царственным ступеням.
      Казалось, что стремлюсь, не касаясь стопами порфировых мозаик, только бы сквозняк не снес меня невзначай куда-нибудь прочь. Припал к ступеням и стал слушать свой голос как бы со стороны, из-за невидимых занавесей - как он славословит царицу и как распинается про чудесный невещественный дар - в пику спрятанному в ларце, - принесенный с лугов, бескрайних холмов и дебрей Запада, собранный по слову-крупице, слову - росяной капле, слову - зерну пшеничному, но, увы, не горчичному. Дар тот - живое предание-молва о славе автократора римлян, василиссе Ирине. И дар тот собран песнею-висою в драгоценный и столь же невещественный сосуд мелодии и голоса баснословного певца-барда, принесшего тот дар от дебрей, лугов и холмов на землях, подвластных правителю франков и даже не только ему.
      Никто из высших самолично не давал мне слова, и все они, переглянувшись, решили, что слово о песне загодя потребовала от меня сама царица. Сама же василисса смотрела на меня с улыбкой столь невидимо-потаенной, каким только может быть смертельный стилет богатого наемного убийцы, скрытый в пышных одеждах. В те мгновения все иные заговоры преодолевал один - тот, что и возник в те мгновения между мною и царицей, будь проклята моя неизжитая, хоть и раскаянная гордыня! Жалею, однако, лишь о том, что не видел лица главы Карлова посольства, герцога Рориго, безмолвствовавшего едва не до полного своего небытия за моей спиною.
      - Довольно, сын Филиппа! - вдруг негромко и почти насмешливо возгласила царица, приподняв перст с золотого подлокотника; казалось, ей самой уж доставляет радость запросто ломать церемонию, ставя франкское посольство в невразумительное положение. - Так ты перепоёшь всякого певца. Пропусти его вперед себя. Пусть теперь он сам за себя ответит, а мы послушаем обещанную чудо-песню.
      - Бог в помощь! - невольно шепнул язычнику, когда он проходил мимо меня почти вплотную (разумеется, неспроста так проходил, надеясь, что добрым словом укреплю его в чужом пиру или дам последний совет-указание!).
      Бард Турвар Си Неус, однако ж, небрежно отмахнулся от меня бровью, низко поклонился царице, дерзко присел, когда все посольство стояло, прямо на вторую снизу ступень тронного возвышения, всем своим видом показывая, что эта ступень сооружена во дворцах именно для певцов-бардов. И, еще не тронув струн арфы, запел в разгон.
      Изумился до глубины души не только я. Даже у царицы уста приотворились от удивления. Бард запел на чистом эллинском наречии, пожалуй, не грязнее какого-нибудь афинского кифареда в седьмом поколении! Дерзкая мысль посетила - Ты знаешь, Господи! Не Ты ли попускаешь язычнику петь на неведомом ему самому языке, как некогда призвал апостолов - благовествовать в день Пятидесятницы? Вот что осмелился, по грехам своим, вообразить в тот миг. Ведь то увиделось, а вернее, услышалось прямым Твоим благословением моего заговора! Бесовской была мысль - возможно или несомненно, то мне осталось неведомо. Ибо сам бард не поддержал ее ложью, а честно признался мне на другой день, что не хуже меня запоминает иные языки - и лишь латынь искажает, ибо не жалует ее, как и всех чиновников.
      Как, наконец, тронул бард струну арфы - тотчас хребет мой рассыпался и взлетел стайкой ласточек. И весь бы рассыпься ласточками и разлетись в тот миг - никто бы, пожалуй, не приметил чуда. А простого, без особых чудес, исчезновения моего - и подавно!
      "Господи! - воззвал к Тебе. - Или попусти, или накажи!"
      И с той, не менее дерзкой мольбой стал осторожно пятиться, прикидывая, не отдавлю ли носки герцогу Рориго. Удалось вслепую успешно обойти его стороной. Углубился в строй франков, как в чащу высоких деревьев, - и с облегчением канул.
      Чем более отдалялся от барда, тем, казалось, громче он распевался, словно бы - для меня одного, дабы знал я, что поёт он именно то, что и положено, что ему внушено, а он то внял ради дела. И вот, наконец, вытек я весь из церемониального зала в потайной ход, содержавший и вовсе страшную тайну.
      Все отличие нынешнего поросенка-поджигателя от давнишнего, из детства, было - вервие короче, чтобы быстрее убегал от огня, от коего не убежать, а сам грозный запал побольше, с вызревшую головку камыша. Да и дегтярно-смоляной пропитки не пожалел, выпросив ее у того же Агафангела.
      Последняя надежда таилась в кресале, огниве и комке сухой ветоши. Бард, тем временем, уже пел о великих и баснословных Железных Лаврах Гипербореи, кои готовы обрушиться на всех явных и тайных недругов царицы. Причем стал повторять слова о Лаврах, как бы превращая их в припев, въедающийся в слух и память слушателей.
      Всякий здравомыслящий слушатель наверняка бы задался вопросом, к чему певец приплетает тут некие, не таящие в своем названии никаких угроз Лавры и что они такое значат. Но от песни барда даже у меня, уже укрывшегося за стеною и за гобеленом, что занавешивал тайный, служебный выход в Залу, начинало вести голову и разум в разные стороны. Надо было скорее вспомнить главное лекарство моряков против укачивания в бурном море: начинает мутить - скорее принимайся за работу, лови снасти или хотя бы просто бегай по палубе.
      Железные Лавры и были условным знаком. Кресало и огниво не подвели - легко поджег запал. За сим поставил короб к самому выходу в Залу.
      - Прости меня, животина, творение Божие! - повинился перед поросёнком. - Мучаю тебя ради спасения царицы, а то и всего государства. Слава твоя пребудет в анналах тайных летописцев, стать тебе весёлой легендой на веки вечные.
      И подпалил чудо-факел прямо в коробе. Тотчас сам задохнулся от вони и дыма, и тотчас завизжал бедный поросёнок. Подхватил его из короба, едва не подпалившись сам. И, лишь успел прикинуть в уме прямое направление по полу от выхода в Залу до стоп герцога Рориго, закрытое от глаз гобеленом, как изо всех сил пихнул поросёнка под тяжелый занавес.
      Разумеется, от сильных и всеведущих дворцового мира сего не могло укрыться, кто учинил безобразие в разгар церемонии, однако лживое оправдание все же могло пригодиться: "я был в другом месте". Посему помчался вкруг зала "кротовыми" ходами, кои будто были созданы вовсе не для подачи блюд и подарков, а, напротив, для того, чтобы легче было что-нибудь спереть из Залы. И выглянул по-воровски уже с другой стороны, из-за другого гобелена.
      Представление было - то ли расчистка Гераклом задымленных вонью Авгиевых конюшен, то ли прополка героем волшебного войска, выросшего из зубов дракона.
      Из столпотворения, в кое обратилось Карлово посольство, взлетали и разлетались в стороны отборные франкские воины, оказавшиеся на пути сначала огненного поросенка, затем - устремившегося в погоню за ним ярла Рёрика. Ярл словно выдёргивал воинов, как выросшие сорняки из поля, и яростно откидывал прочь. Проявлявший свое бытие в чаще ног человеческих лишь визгом, искрами и дымным шлейфом, поросенок носился, подпаливал фалды богатых плащей и накидок, а над ним неслось франкское карканье, тонувшее вместе с животным визгом в гордой песне барда. Тот всё возвышал и возвышал голос свой, без большого труда перепевая весь немыслимый гвалт.
      Было, однако, не до смеха. Бард явно опасался прерывать песню по своему хотению - а ждал моего веления. Надо было его спасать вручную, а ярл и сам себя спасением мог обеспечить, проломив любую стену и разведя руками, как веслами воду, любое пламя. У него было важное дело - поймать поросенка, который выполнял свое дело лучше всех.
      Осторожно, из-под бровей, глянул на сильных Дворца сего - Никифора и Аэция.
      Они словно знали, кого искать глазами, - уж никак не последнего виновника вавилонской кутерьмы, а как раз ее зачинщика. И как будто чуяли дворцовым чутьём, где его найти и откуда он сам покажется. Они оба теперь смотрели прямо на меня - и словно ожидали еще большей проказы. Рукотворного землетрясения или потопа, от коих не спастись. Ибо сидели, не шевелясь, поелику всякое бедствие благородному человеку следует пережидать достойно, не торопясь никуда и не прыгая от страха или гнева. И вопрошали взорами: "Огонь и потоки на нас обрушишь? Или, напротив, отведёшь? А то берегись! Пощады не будет!"
      Более всего опасался взглянуть выше них - на саму огнеокую василиссу Ирину. Но дерзнул.
      Автократор римлян восседала подобно статуе богини Афины в городе ее имени. Без единого чувства на лике, без единого движения в теле и в чутких на всякую тревогу богатых и нежных ее одеяниях. Только рука ее с воздетым перстом была поднята столпом вверх от локтя.
      В первый миг не разгадал того властительного жеста, но второго мига уже хватило, ибо заметил, наконец, что все стражи-спафарии стоят, оцепеневши, вместо того, чтобы ринуться в дымящий хаос и обуздать его. И то оцепенение вовсе не было учинено песней барда, ибо все их взоры были устремлены на перст царицы - в ожидании приказа.
      Уразумел, что мне еще попущена пара мгновений на окончательный аподозис события. Дерзко устремился вперед, как и в тот миг, когда выводил пред очи царицы барда, словно диковинного зверя. Рядом с бардом растянулся на полу и - не в поклоне, а в полном самоуничижении пред василиссой. За сим, торопясь собрать брызги своего бренного тела воедино, шепнул прямо в глаза барду:
      - Довольно! Даём дёру!
      Однако вран-павлин потратил еще немало бесценных мгновений на достойный поклон слушательнице, о пении пред коей он только и мог мечтать во снах. После сего он неохотно подался прочь под моей рукой, крепко сжавшей его плечо.
      Уже на полном бегу мы канули за занавес-гобелен в жерло тайного хода.
      В памяти моей, уже когда канули мы с бардом, открылась вся картина при взоре от подножия тронного возвышения в Залу: ближе всего торчал живой, но обмерший столп - герцог Рориго, так и не обратившийся взглянуть, что за чадное светопреставление творится у него за плечами. Не мог ведь он повернуться спиною к трону и воплощению высшей власти на нём. Но и меня с бардом он тоже как будто не видел в упор - так смертельно остекленели его глаза. За ним клубился дым, и частью колыхалось стоя, частью поднималось на ноги с пола разбросанное франкское воинство. Позади всей франкской массы возвышались над человеческим хаосом плечи и голова ярла Рёрика Сивоглазого. Он теперь не преследовал дымную и огненосную тварь всем телом, а следил глазами за ее беготнёю и как будто дожидался, пока тварь устанет сама искать своего спасения, носясь туда-сюда вдоль задней стены.
      - А что ярл? - с тревогой вопросил бард, когда мы стремились по сумрачному узкому коридору, свет в который проникал через небольшие отверстия-глазницы на высоте вытянутой руки.
      Словно иной защиты, как только ярловой, он и не знал.
      - Сам себе дорогу проложит, прямее нашей, - на ходу, через плечо отвечал барду. - Нам бы успеть... Пересидим в тихом месте, пока тут всё успокоится.
      Пересидеть, однако, довелось вовсе не в том месте, в каком рассчитывал, чая улизнуть из Дворца и бегом достичь Обители не по главной улице. В сумраке да с разбегу едва не протаранил лбом грудь стражника-спафария, заткнувшего выход из коридора. За ним стояло еще двое, а за ними - сам Тит Кеос.
      - Прости, Иоанн, не я велел, - лаконично повинился он.
      И нас с бардом без лишних уговоров повели по лестницам все ниже и ниже и, наконец, доставили по одиночным клетушкам в дворцовой темнице.
      В своей увидел не глухую тьму, вестницу казни голодной смертью (а то было в сем просторном, как тартар, дворцовом подвале простым обычаем), но зажженную лампу, вселявшую надежду.
      Тревожился не за себя, а за барда - не потеряет ли он голос от столь сокрушительной перемены участи. А голос его еще мог пригодиться - и вскорости: к примеру, для того, чтобы лишить рассудка местных стражей и заставить их отдать ключи к запорам. Оставалось, значит, надеяться и на то, что такой способ спасения у барда всегда наготове...
      Чем больше размышлял над положением дел, тем больше удивлялся, бодрясь. Удивлялся проворности стражи, а тем более - расторопности данного ей и самому Титу Кеосу повелению схватить нас. Удивлялся и догадливости стражи оказаться именно у того выхода, который вел нас на волю. Выходило, что слежка за мною была куда более тщательной и скрытной. Кто ее мог развернуть во Дворце? Никифор или Аэций? Или оба разом? Но договориться между собой они никак не могли. И у Аэция куда больше сил и возможностей. Рассудил, что умелая засада - его необременительный труд. Трачу место на изложение тогдашних мыслей, опять же, из гордыни: их ход оказался на поверку верен.
      Если все было так, то было от чего взбодриться загодя: тот, кто устроил слежку, не препятствовал, однако, исполнению моей дерзкой ребяческой затеи. Значит, сей некто обо всем догадался и увидел в затее некую для себя выгоду. Сравнил в памяти взгляды Никифора и Аэция, посланные в меня от тронного возвышения. Взор последнего показался более колючим, но оттого - и более озорным.
      И вовсе ободрился, когда вскоре на веселый огонёк медной лампы принесли еду.
      Едва поверил своим глазам: то был жареный фазан, едва ли не прямиком с императорского стола! Уж если такого же поднесли и барду, подумал, что певцу можно потерпеть свою мечту и прозябать во дворце и даже в темнице в надеждах о новом выступлении перед царицей.
      Жизнь показалась удачной и в малом, и в великом.
      В малом - света было достаточно, чтобы видеть прекрасное блюдо, кое вовсе не выглядело последним сладостным сном умирающего узника. В великом - дело было сделано: франкское королевское, а, вероятнее, уже и императорское посольство обращено в посмешище не по воле самой царицы Ирины (что легко было доказать, если Карл потребовал бы, а жертва была уж мне не страшна). Потому василисса освобождена от всякого прямого ответа Карлу и может в неторопливых размышлениях о судьбах государства и мира спокойно дожидаться следующего посольства, решиться на кое у Карла должно хватить немало смирения.
      Все это и сказал прямыми словами управляющему Дворцом, Аэцию, когда после неторопливой моей трапезы, меня привели к нему, в комнату для тайных приемов.
      - Лучше бы и я сам не придумал, - сказал он, дав себе волю покатываться со смеху на каждом слове.
      Так выяснилось для меня, что он во Дворце и был главным противником брака царицы христианского Востока и императора Запада.
      - Хотя мы с логофетом отнюдь не в близкой дружбе, - сказал он, иссякнув смехом, - однако ж на благо государства у нас немало общих мыслей. Одна из них - видеть в тебе, Иоанн, сын Филиппа Феора, будущего силенциария.
      Ему явно не приглянулось ответное выражение моего лица, усиленное молчанием, отнюдь не согласным.
      - Тогда чего ты хочешь? - уже строго вопросил он.
      - Во-первых, чтобы моего поросенка оставили в живых, кормили, поили и обеспечили пенсией до естественного скончания его жизни. - Таково было мое наглое требование.
      Однако оно вновь растопило дух управляющего - и он снова посмеялся вволю.
      - На это значительных казенных средств не уйдет, даже логофет не воспротивится, хотя и сам от дыма пострадал, - кивнул он, вытерев шелковым платочком слёзы, а затем - и пот над слёзами, выдавленный смехом. - Готов, как волшебная рыба, выполнить еще два твоих желания, если они не обойдутся казне дороже первого.
      - Напротив, даже сэкономят средства казны, отпущенные на содержание темницы, - отвечал ему.
      И нарочно сделал паузу, дабы возбудить у главного начальника Дворца побольше любопытства, кое будет стоить обмена на исполнение моих желаний. После умеренной паузы продолжал:
      - Второе: отпустить лесного певца, позволив ему повторить свою песню перед царицей в лучшей обстановке, если он сам того захочет. Третье желание: не казнить и отпустить подобру-поздорову данского чудо-великана, если только его удалось угомонить, задержать и упечь в темницу. Надеюсь, он не развалил все верха и роскошь Дворца, когда гонялся за виновником полезного конфуза?
      - Сего Голиафа без пращи не остановишь, - сказал Аэций. - Тит Кеос так и сделал.
      "Твой лоб, ярл, - и вправду твоя ахиллесова пята! - подумал. - Пора бы выковать тебе особый шлем с архимедовой рессорой внутри".
      - Я заметил, Иоанн, что в двух твоих желаниях уже содержатся три, - изрёк Аэций, пока прищур серых глаз его полнился начинавшим шипеть щёлоком. - Подумай еще, даю довольно времени: ты создан для службы во Дворце. А пока тут все не уляжется, пока весь конфуз не превратится в легенду, - а на это слишком долгого срока не потребуется, - советую тебе скрыться и отсидеться подальше от стен. На чужой стороне легче будет принять верное решение... Впрочем, все уже продумано. На корабле, отплывающем на рассвете в Месембрию , тебе уже уготовано место. Хватит его - и для твоих дружков-подельников, если только сей северный верзила не опрокинет посудину сразу, как ступит на нее. В порту Феодосия спросишь смотрителя, где отходит корабль с амуницией для северного гарнизона. Он покажет.
      Дождавшись моего задумчивого кивка, Аэций продолжил, уже утешающее:
      - Согласись, Иоанн, Месембрия несколько ближе Томиса , а потому овидиевых "Скорбных элегий" вряд ли от тебя потребует. Да и пережидать, надеюсь, тебе придется не столь долго, сколько пришлось Овидию. Говоря меж нами, автократор римлян скорее тебя отблагодарит в свое время, нежели казнит. Времена Калигулы миновали. Вероятно, ты перед отъездом навестишь своего духовного отца?
      Боже, что за сладкая страсть переживать, будто весь мир вертится уже укрощенным водоворотом вокруг твоей особы и судьбы!
      Все уже знал обо мне и Аэций, будто читал некие тайные анналы, списанные со строк большой Книг Судеб: и про то, что я как раз и собирался укрыться где-нибудь на время, не близко, но и не далеко, и про мою любовь к "Скорбным элегиям" и "Письмам из ссылки" Овидия, и про невидимую нить, куда спасительней нити Ариадны, что тянулась от моего сердца, от моих уст к тёплым жилкам на благословляющей деснице геронды Феодора.
      С искренней благодарностью совершил поклон перед Аэцием. Он сказал напоследок:
      - У тебя не больше часа. Твои подельники будут ждать тебя уже на корабле. Оба, если певец пожелает покинуть Дворец. Верно ли я догадался, что он и мечтал стать придворным певчим?
      Мне оставалось только кивнуть, хотя "придворным певчим" бард себя вряд ли видел, он брал куда выше.
      - Хочешь, забирай поросенка с собой, - с удовольствием добавил Аэций. - Будет чем развлекать память в недолгой, надеюсь, ссылке. Подорожные будут выданы и тебе, и ему.
      - Он более годен для службы во Дворце, чем я, - дерзко отвечал его управляющему, - да и заслужил больший почет, ибо рисковал куда больше моего.
      - Как знаешь, - охладел мёртвым смехом Аэций.
      Всегда, стоило переступить порог Обители под благословляющую десницу геронды Феодора, геронда первым делом, благословив, понуждал меня перевести дух, остановить в теле душу, все время куда-то бежащую, окститься. Он усаживал меня на какую-нибудь лавочку и смотрел, как прихожу в себя. Но только не в тот пасмурный, но терпимо мокрый вечер. Впервые он гнал меня дальше, словно благословляя сильным попутным ветром.
      И я вспомнил, что еще не исповедался ему в самом страшном своем грехе, ибо тот грех требовал предисловия, как бы смягчающего, хоть и не оправдывающего обстоятельства. Геронда потерпел.
      - Та служанка потом вызывала у тебя разжжение о себе? - коротко и сухо спросил он.
      - Никак! - с честной радостью признался.
      - Она могла быть просто наваждением, что учинил для всех и каждого на том пиру лесной певец при поддержке его лесных бесов.
      Вспомнил про иное наваждение - а именно, раздвоение Ротруды, дочери Карла.
      - Вот еще улика, - кивнул геронда. - То могли быть выдавленные в явь сны. Прочти молитву от ночного осквернения, как обычно делаешь.
      - Но ведь тогда на мне еще более страшный грех! - уразумел я, и словно острые иглы впились мне в виски и в затылок. - Певца я использовал в замысле с поросенком, и выходит - вместе с ним и всех бесов, вызываемых Турваром.
      - Каешься? - тихо вопросил геронда.
      - А что тут делать? - бесстыдно воскликнул. - Не знаю, как по-иному! Как еще можно было остановить франкское посольство злых ангелов.
      Молчание геронды Феодора длилось одно неуловимое мгновение.
      - "Бог сделал больше, чем если бы уничтожил зло. Он заставил само зло служить добру", - изрёк он. - Тебе ли не помнить, кто это написал.
      - Аврелий Августин! - воскликнул радостно, прямо как малолетний ученик, удачно помнящий верный ответ.
      - И это именно то, что воспрещено помнить самому, когда делаешь что-то сам по молитве... - добавил геронда. - Тогда, может быть, спасешься... Такой вот парадокс, такая вот антиномия в нашем грешном мире, где истину видишь сквозь тусклое стекло, как говаривал апостол Павел. Да еще и с преломлениями, что нагнетаются демонами. Надеюсь, это тебя не успокоило.
      Можно было не говорить "да": вся моя поза просителя, боящегося отворить дверь, подтверждала то.
      - Довольно. Грехи отпущу, а причастишься уже в Месембрии, в Двенадцати Апостолов, у епископа Фотия, - так, легкой своей рукою положил мне благополучное плавание по Понту геронда Феодор.
      Но стопы мои еще не решались тронуться, чего-то важного ждали напоследок. Геронда Феодор тотчас приметил, чего пугливо жду, раз примерз к камням Обители.
      - Путешествие короткое, не дольше разбега ткацкого челнока по станку, - сказал он. - Святой образ будет ждать твоего скорого возвращения здесь, в Обители.
      Вот и обратное путешествие уже было положено благополучным! Вздохнул было с облегчением, но не тут-то было!
      - Провижу, что твоя ссылка в Месембрию станет передышкой перед хождением куда более дальним, - прозревал геронда. - Туда, где и суждено святому образу быть обретенным, если Господь благословит.
      Итак, полагал, что от порога Обители начнется новая глава моего странствия, но ошибся. Меня покамест ждала временная тихая заводь. Вместо святого образа оставалось взять в дорогу книги Овидия, дабы с их помощью бороться со скукой, но в Обители их не держали, а заходить напоследок домой, вернее в бывший мой дом, не было уж ни времени, ни судьбы, ни желания.
      Ночные убийцы не шастают по проулкам с мечами, осененными золотыми рукоятями. Между тем, я стремглав крался к порту Феодосия, именно как ночной убийца с невиданным мечом-подельником. Все те переулки-проулки были мне известны с короткого века детства, когда воевал со своими страхами.
      Ярл Рёрик Сивые Глаза стоял прямо посреди судна, привалившись спиной к мачте - и так понудил меня вспомнить слова управляющего Дворцом Аэция: вправду ярл в узкий распор ногами держал равновесие корабля.
      С поклоном подал ему Хлодура, поднимая рукоять как можно выше, будто кланялся не самому ярлу, а только - его мечу.
      Первые слова ярла заставили меня оцепенеть в три погибели.
      - Донёс - вот и будь ножнами Хлодура до грядущего берега, - ровной, сильной волной проговорил ярл. - Корабль не мой, твоей веры. Значит, так целее будет Хлодур. Держись за Хлодура. На дне легче его будет искать, если по буре ногами вверх над Хлодуром вехой болтаться будешь.
      Ярл сам своей мощной десницей распрямил мой хребет без отковки - подтвердил, что не шутит и нагружает меня священной обузой неспроста. Все, на ком ныне держалась моя судьба, верили, что в том путешествии не утону без вести. Геронда - что живой, а ярл - в любом виде.
      Бард Турвар Си Неус напомнил о себе рябью на поверхности одной из родных стихий - тьмы. Даже глаза его не блеснули, а я, в свою очередь, ни на миг не задумался о веских причинах, понудивших его не остаться в золотой клетке.
      - Корабль твоей веры, Йохан, - ракушечным эхом слов ярла откликнулся он. - Молись своему Богу о тихой воде. Не люблю большую воду. Меня на ней мутит.
      И впрямь - верно, по молитвам геронды Феодора, а вовсе не моим, немощным - море в нашем плавании было столь же ровным, хоть и сильным, как дыхание ярла Рёрика.
      Столь же ровно тянулась целый год моя тайная и, порой казалось мне, неудобовразумительная ссылка в Месембрии, от коей до Томиса, где некогда томился в ссылке Овидий Назон, было рукой подать. Но овидиева тоска, на удивление, не одолевала. Месембрия была городком провинциальным, но не захолустным - и не столь варварским, как могла показаться издалека. Жизнь не угасала даже зимою, храмов и маленьких обителей было немало, во всех знали геронду Феодора, везде меня принимали с радостью.
      Время шло странно: день казался долгим, ночь - короче дня, неделя - короче ночи. Странным мне казалось и то, что ни ярл, ни бард с течением времени не выказывали никаких предвестий чаемой воли, как будто вовсе не стремились покинуть Месембрию, а гордыня подсказывала - меня самого. Все мы чего-то ожидали, скорее - не предсказанного, нежели непредсказуемого.
      Нас поселили в гостинице при монастыре Двенадцати Апостолов - там, где я и причастился, по наказу геронды Феодора, в первый же шаг и день, как сошел на берег.
      Ярл забрал Хлодура и наметил с ним спячку, пока судьба не поднесет ему войны и баснословного подвига.
      Разочаровался ли он в своем сонном видении, что как чаша стенобойного онагра, запустила его из северной мглы на камни обоих Римов, - судить было нелегко. Повторю, мы все втроем чего-то стали ждать, будто оставили в Городе на огне котел с вкусной похлёбкой и теперь ожидали вестей о том, что он, наконец, закипел. И то ожидание, ослепившее всю силу прорицаний хотя бы в барде, как бы запрещало нам умно празднословить о будущем.
      Лишь однажды ярл Рёрик приоткрыл глаза пошире и приподнял свое большое тело ради малого подвига - когда по соседству с обителью загорелся постоялый двор с таверной. Ярл бочкой вычерпал едва ли не треть Понта, выплескивая море на огонь. Пламя утопил, но нанес еще больший урон: затопил и все подвалы постоялого двора - так, что всплыли наверх запасы соленой рыбы. Часть, на радость чайкам и морским гадам, трапезующим мертвечиной, вернулось с потоками в море, а иные косяки растеклись по близлежащим улицам на радость малоимущим. Едва не унесло в море и хозяйского кота, выцеплявшего из потоков сардин покрупнее.
      Хозяин постоялого двора с тупым, неблагодарным ужасом глядел на ярла, пока тот делал страшное дело, а потом долгое время сидел перед воротами в буридановой думе: от чего убытка стало б меньше - от пожара, дай ему еще полакомиться добром, или от потопа... Его, к тому страдавшего и чирьями, в тот же день злорадные горожане прозвали Иовом и принялись ходить в его таверну чаще.
      Где бывал в то вязкое время бард Турвар Си Неус, мне было не любопытно.
      Он сам просил меня не ходить с ним, потому знать, что он делал, не требовало никакой прозорливости. Верно, он смущался передо мной тем, что распевается не во дворцах перед императорами, а - по тавернам перед городским плебсом, и получает от этого истинное удовольствие. Не слышал, что бы где-нибудь чудесным образом растворялись стены и плавали в чадном эфире кружки с вином и пивом, стукаясь между собою и об головы гуляк. Да и особо хмельным барда не видел - значит, он довольствовался в нашем тихом затоне лишь настоящим хмелем, вином и пивом, а не сырьём, и пел в треть, а, может, и в десятую часть силы. Увидев как-то в моих глазах все простые и ясные выводы о нём, он, черно ухмыльнувшись, поставил на них печать утверждения:
      - Навыки нужно чистить, как оружие. Не то горло мхом зарастёт.
      Однажды он купил черной матери и мягкой кожи отличной выделки. Потом куда-то все то делось, и уж забыл о его приобретении, пока в один и ясных дней пришедшей весны не узрел его в роскошной обнове - в новой накидке-палатке со всеми надлежащими, замысловатыми обережными узорами.
      - Нашлись в этом городишке искусные женские руки, - только и сказал он, и его руна на лбу стала растекаться, нежась на солнце.
      А старую накидку он где-то за пределами города сжег со всеми надлежащими языческими ритуалами, в свидетели и зеваки коих он меня, слава Богу, не приглашал.
      Сам же я попросил у настоятеля монастыря Двенадцати Апостолов, епископа Фотия, дать мне послушание, и он засадил меня за переписку книг и перевод с латыни еще требовавших оного отцов Запада. Удивился, вспомнив, что некогда и недолго мечтал заняться тем же в Силоаме, пока еще не доплыл до италийских берегов.
      Так прошел год. И все же, в каких бы тихих трудах и спокойном терпении ни ждал я внезапного натяжения своих швартов, так и оставшихся привязанными в порту Феодосия, а все же можно выразиться словами Овидия из его Письма с Понта своему другу Бруту:
      
      Как изгрызает корабль невидимый червь-древоточец,
      Как океанская соль камни утёсов крошит,
      Как изъязвляет вода зеркальную гладкость железа,
      Как превращает в труху книги прожорливый жук -
      Так беспрестанно грызет нутро моё червь беспокойства...
      
      Один из осенних дней, почудилось, стал угасать верхами, однако, с подпалом мутного зарева на южной, а не западной стороне земного окоёма.
      Не пылает ли Город весь от края до края, подумал с новой тревогой, если жар видно и отсюда. Принюхивался к ветрам - дуло как раз с юга. Однако тянуло лишь от ближних углей, печей и жаровен, слишком уютен был тот дух. Небо обложило звёздами, а на юге все так же варилась мутная, красноватая кайма.
      - Завтра дождёмся, - вывел наружу мои опасения бард Турвар Си Неус, выступив тёмным своим бытием из ближнего сумрака.
      - Чего? - с непростительной надеждой на языческое знание мира вопросил его.
      - Не знаю, - на мое облегчение ответил бард. - Но толкнёт. Толкнёт - на месте не устоим.
      В конце недели пришли вести - разрешилось долгое ожидание неизвестного будущего, столь долго беременное большим и тёмным плодом.
      Логофет Никифор кропотливо сводил свой заговор подобно годовому отчету о сомнительном богатстве казны. Он не любил кровь, не мог любить крови - и произвел бескровный переворот во Дворце. Огнеокая царица наша была изгнана из Дворца и водворена в ссылку на Принцевы острова против Дворца, через широкий пролив меж ними. Логофет Никифор позволил сердцу василиссы обливаться кровью, глядеть на Город и Дворец как бы с другого берега Леты.
      Не этого ли ты тайно желал, отец?
      Ты был мудр и во всем терпелив и почти смирен, но одного ты очень не любил - вида крови. Не ходил никогда на кухню, не любил смотреть на мои разбитые коленки, на ссадины - сразу отворачиваясь, звал слуг, чтобы мои великие и радостные раны детства обмыли. Помню, с каким цепенеющим ужасом ты воззрился на свой палец, проколотый в саду шипом розы.
      Прости меня, отец, но не в силах я поверить, что логофет Никифор - он был твоей ошибкой. Или же ты страшился - полагая переворот неизбежным - что его произведет некто иной, кто любит открытую кровь или, по крайней мере, не побрезгует ею и сей некто войдёт в силу уже после твоей смерти? И значит, смещение царицы с трона - твой подарок ей: дабы избегла она жестокой кончины? Прости меня, отец!
      Или все же песни науськанного мною барда возымели то действие, что несуеверный по натуре логофет все же ограничился ближним изгнанием василиссы, не более?.. Бес моей гордыни всегда кружит неподалеку.
      Как дети перед прыжком с высоких камней в море, так мы с трепещущим ужасом ждали, что решит ярл.
      Он не разгромил гостиницу и не стал швырять огромные камни, как циклоп Полифем, через море в Дворец. Ни единый мускул не дрогнул в его лике, но в сивых, ледяных закатах его глаз забрезжили далекие маяки, для некоего морского войска предназначенные.
      - Вот теперь нужен ей, - изрёк ярл, выслушав мой осторожный доклад и приняв согласные кивки барда.
      Он сел на ложе и положил тяжелые ладони на колени. Меч Хлодур на ложе рядом с ним как будто еще не просыпался.
      - Вы - не войско. Хлодуру не хватит одолеть силу. Нужна еще сила, - очень ясно и трезво оценил ярл Рёрик Сивые Глаза свою предельную человеческую мощь, еще не вошедшую в песни.
      Однако от слов, сказанных им вослед, мы обомлели с бардом оба.
      - Нужны Железные Лавры, - сказал ярл, приподнял правую руку и хлопнул ею по коленке. - Я спал. Я видел. Я знаю, где они и где их взять. Они скрыты там, где я родился. Я пойду и возьму их - и мы вернем трон царице. Тогда сбудется.
      Мы с бардом переглянулись. Взглядами мы перебрасывали друг другу горящий шарик из ветоши - детская забава: кому первому вопрошать. По моему последнему броску бард смирился: раз он некогда, пусть и в забытьи, вывел на свет те Железные Лавры, немыслимое и не виданное ни кем оружие, то ему и вопрошать:
      - Ты видел Железные Лавры, славный ярл?
      - Увидим на месте, - вогнал нас ярл еще в сугубую оторопь. - Однако знаю: поднять их можно.
      - А ты точно помнишь, славный ярл, то место, где ты родился? - зашел я с фланга.
      - Там, на Севере, - махнул ярл левой рукой в правильную сторону. - В Гиперборее. Себя там не помню. Отец вывез - мне и года не было. То окраина Гипербореи - Гардарика.
      На мой удар во фланг ярл ответил сокрушительным ударом в лоб - ткнул мне в лоб пальцем:
      - Тебе идти со мной, жрец! С тобой не потеряю дней. Твой Бог поможет обрести место, чтобы скорее я был посвящен Ему, Твоему Богу. Когда верну царице трон.
      Потщился проглотить немыслимое веление ярла, однако кадык мой будто вывернулся внутрь и заткнул горло. Как тут не онеметь!
      Бард посмотрел на меня с другого фланга и пришел на помощь:
      - А я не пригожусь? - вопросил он, голосом желая любой из ответов.
      - Пригодишься, певец, не неволю, если захочешь, - отвечал ярл. - Снега песней растапливать, разводить непроходимые чащи, зверей лишних усмирять. Пригодишься.
      - Вот, - как в невзгодах, вздохнул бард и обнял арфу. - И петь для императора, когда ты, славный ярл вернешь трон царице и воссядешь по правую руку от нее. Если голову снесу.
      Так разверзся предо мною невиданный простор.
      Земной простор, весь, до семян, скрытых в земле, и дна речных русел раздавленный небом - оттого стылый и щемяще бескрайний. О таком ли просторе некогда грезил я, когда, озорничая, перебрасывал камешки в Город из-за дворцовой стены, крича "на кого Бог пошлёт!"? Вместо детской руки нужна была днесь катапульта покрепче.
      - Меч Хлодур держится за твою десницу, славный ярл, а теперь ты задумал держаться за меня, - дерзко сказал ярлу, осененный стылым и бескрайним, щемящим душу наитием. - Мне же - держаться за святой образ. Ведь если бы я тогда не спускался по течению Тибра, не искал бы святой образ по его берегам, то не нашел бы и тебя, а ты - меня. Сила и судьба встретились. Мне нужно вернуться в Город за святым образом. Ты не потеряешь дней, славный ярл, если теперь отдашь дни ожидания ради.
      - Я знаю, ты не бежишь домой, жрец. Тебе худо в Городе, - без обола сомнения ответил мне ярл. - Как ты только там родился? Я подожду.
      Он поднял спящего Хлодура со своего ложа, положил его поперёк на колени, а сверху на Хлодур положил руки.
      Уразумел, что в такой готовности - сидя с Хлодуром на коленях и уже не валясь головой на ложе, - ярл и пребудет вплоть до часа моего возвращения.
      - Мне в дорогу нужны будут плоды тёрна, - только и сказал бард Турвар Си Неус. - Здесь продают хороший тёрн. Я возьму небольшой запас.
      Судьба меня ждала - не то, что дней, а и часов не теряла: у причала, как только достиг берега, ожидал тот же корабль - "Три Солнца", - что привез нас троих в Месембрию, и он как раз отходил в тот же день. А в Городе, в порту Феодосия, куда "Три Солнца" подошёл в сумерки, меня уже встречал сам геронда Феодор: моя судьба дёргалась поплавком у него на виду, а он не дремал.
      Так порог Обители начался для меня прямо с кромки пристани, и то разом успокоило мое сердце. Прямо с корабля сошёл губами на теплую руку геронды Феодора.
      - Когда ты при мне, они не осмелятся подойти к тебе, - первое, что он сказал мне, благословив.
      Сразу подумал о бесах, но вопросил о врагах видимых, хотя и не видных за ближайшими углами:
      - Что же? На меня здесь теперь охота?
      - Она и не кончалась, - вдруг живо сказал геронда. - Ни теми, ни другими. Ты же не об убийцах тела думаешь, верно?
      - От этих тоже хотелось бы скрыться, - уже начал свою исповедь. - Уже примерялся, не прыгнуть ли за борт в стадии отсюда и доплыть непримеченным. Но Господь надоумил остаться.
      - Логофет, бывший логофет пострашнее убийцы, - без вздохов, сухими устами вещал по дороге геронда Феодор. - Кабы тебе грозило прямое и ясное мученичество, я бы и не пришел сюда за тобой, ограничился бы молитвой в стенах. Но ты нужен Никифору. Он умеет убеждать и соблазнять, ты ему нужен - ты крепкий пробный камень. В тебе он видит добрую поросль твоего отца.
      - Тот самый, что стоит в сторонке? - осторожно напомнил я геронде, уже тихонько страшась, что он ответит "нет, еще не тот".
      - Кто знает, - изумил меня геронда своим сомнением. - Потому-то тебе следует уезжать немедля, как примешь святой образ.
      - Куда? - Растерявшись, явил себя дурнем.
      - Вот и я хотел спросить тебя "куда", - усмехнулся геронда.
      Успел представить геронде весь год, проведенный в Месембрии, и решение ярла Рёрика Сивоглазого.
      - Вот и ясно "куда", - рёк геронда, отворяя дверцу при вратах Обители. - На всякий край света.
      Геронда предложил мне козий сыр. Лепёшка была такой же круглой, как в некогда осиротевшем Силоаме. Уразумел: дальше суждено отдаться грохочущему течению в глубине холодной, каменистой чащобы - и никто не пойдет, ломая ноги, по берегу в поисках моего тела. Но то ничуть не пугало, а геронда Феодор укрепил:
      - Для тебя, Иоанн, было бы лучше мне теперь разрешиться от тела и поддержать тебя в пути молитвами совокупно с отцом Августином. Легче было бы тебе идти. Но пока здесь пользы больше. А ты, вижу, унывать не станешь, хоть и смотришь сейчас на свою судьбу, словно разбужен посреди ночи испуганным лаем соседской, а не своей собаки.
      При огоньке масляной лампы, не поколебавшемся ни разу, пока писал, сваял как бы из ничего дарственную на моих племянниц - и словно надел новые сандалии, на удивление - куда легче старых, истёртых. Геронда Феодор поставил свидетельскую подпись, какую утвердит задним числом любой судья. Дом теперь по праву принадлежал дочерям моего покойного брата, и оставалось только молиться, чтобы они, давно погодки на выданье, не разодрались в кровь, деля приданое. Проснулись ли они в ту ночь с нечаянной радостью хоть на миг? Последнее прощание с домом - а уже знал, что его не увижу никогда да и не разгляжу во тьме, даже если подойду - стоило мне всего одного отнюдь не горького, дальнего вздоха, который не поколебал пламя лампы.
      И вот геронда Феодор захлестнул желанным и легким игом мое плечо - повесил на меня ту самую, подпаленную суму со святым образом Христа Пантократора внутри.
      - Вот теперь могу сказать - и знаю, Иоанн, что не поколеблешься, как пламя масляной лампы от сквозняка, - изрёк геронда. - Судьбу не чай ту, кою чаешь. Помнишь слова Аврелия Августина? "Господи, избавь меня от того, чего я от Тебя желаю, а даруй мне, чего от меня желаешь Ты". Иными словами, если когда-нибудь захочешь жениться, то благословляю тебя жениться. Только не раньше, чем святой образ будет обретен. Вот за тех, кому его суждено через тебя обрести, я и помолюсь сугубо. И сам сугубо молись, хоть они нам обоим не известны. Знаю, ты торопить судьбу не станешь.
      Поистине лукавый был набег мысли: "Не за тем ли, геронда, ты и не постригал меня в монахи, что прозревал в немыслимой тьме судеб мою женитьбу? Да на ком же! Не на той ли столь же немыслимой иноземке и варварке, коей и будет суждено обрести святой образ для своего племени?" Бес гордыни не стоит в сторонке, но вслух я не стал вопрошать - хотя бы на молчание уже ума хватало.
      - Я провожу тебя, Иоанн, до причала, - сказал геронда.
      Никогда раньше он так часто в один и тот же час не называл меня по имени - так и прощался.
      - Корабль отойдет еще до рассвета, на твое счастье, - предупредил он мои оставшиеся расспросы. - Но, на твое счастье, - не в твою честь. Хозяин судна не хочет платить Никифору новый, введенный им налог. Законный груз повезет обратно, как контрабанду. Вот так, Иоанн, ты сам тоже оказываешься контрабандным грузом, за который земной налог не будет уплачен. Кесарю кесарево.
      Мы покинули обитель той же, задней дверцею.
      Когда же она во тьме закрылась за нами, уразумел, что начинается новая моего странствия -
      
      ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
      На ее протяжении надлежит дважды воскреснуть, еще не умерев - сначала на древе, затем в водах под льдом.
      
      Безмерно радовался: вот, новый путь первыми шагами торю сквозь темные камни Города вместе с герондой Феодором. Так росток начинает тянуться в глубине теплой и родной земли в еще незримое и чужое небо. Так плод начинает, еще неволей, плыть в теплой и утробной реке матери к свету. Он плывет узким материнским путем - к жизни, еще не зная тягот широких земных путей, ведущих, по большей части, в погибель.
      Последнее, в чем исповедался геронде Феодору по дороге к водным безднам широких путей, было подозрение о покойном отце. Так и сказал геронде: грешен мыслью о том, что отец загодя готовил столь изощренный заговор как раз против царицы лишь ради спасения её же, царицы, и не знаю, откуда та мысль.
      - Кто такие мудреные мысли носит, гадать недолго, да только и меня не обнес, - тотчас удивил и смирил меня геронда Феодор. - И не думай о том более, гони прочь. Помнишь, как Антонию Великому в пустыне сказано: судеб Божиих не испытывай, своей внимай. Словом, будешь на чужую слишком часто оглядываться, о свою споткнешься насмерть.
      И вот, когда уже на краю земли поцеловал благословляющую руку геронды Феодора, он поднял уже обе свои руки, взял меня с двух сторон за плечи будто легкими, но сильными крылами, и больше я не достал ногами землю.
      - Ты уже не страшишься того, что будет впереди, но в глубине души опасаешься того, что оставляешь позади, Иоанн, - изрёк геронда Феодор.
      Стоял спиною к морю и судну, кое притулилось к его земному краю, - и лик геронды предо мной вдруг засветился, как бы отражая пламя большого жаркого огня, разожженного у меня за плечами. Но то сияние не было отблесками погребального пламени на водах, лопатки мне не пекло смертью.
      - А тебя ничто не должно тянуть назад, никакой страх тобою любимый. Ведь то наверно, что мы более не увидимся на земле, Иоанн, и так станет к лучшему, - продолжал вещать геронда Феодор. - Кровь и мученичество сюда более не придут, а грянут скорби, дурной смех и столь же дурные, как тот одержимый смех, недуги. То, если зреть здраво, хуже, неполезней первого. Провижу новые гонения, новая волна иконоборцев опрокинется на Город, когда уйдет и логофет Никифор. Иными словами, помолись за меня. И за царицу. И за Никифора. За всех, кого оставил на берегу еще живыми.
      Весь водный путь до Месембрии, а потом и до древа, где меня приносили в кровавую жертву саксы, горевал, что тогда на пристани сил души хватило лишь на то, чтобы отдать геронде Феодору легко и радостно выполнимое, но и без того ежеденно исполняемое обещание - молиться за своего крёстного отца.
      По клятвенном же том обещании на берегу словно опрокинулся навзничь - на палубу ночного корабля, освещаемого герондой Феодором, последним моим маяком.
      Только в тот час, когда меня приносили в жертву саксы, вдруг уразумел, что всякие слова в довесок к прощанию со своим крестным отцом стали бы лишним грузом в плавании. Плыть даже неволею в потоке судьбы стало бы куда тяжелее, ибо, как знают опытные путники, и в игле через сотню миль талант весу.
      Саксы приносили меня в кровавую жертву, когда мы втроем с ярлом и бардом уже покрыли две трети сухопутного пути до баснословной гиперборейской родины ярла Рёрика Сивоглазого, до Гардарики. Путешествовал вовсе не ради дотошного сбора сведений о жизни народов, через земли коих проходил путь, потому - а более ради экономии драгоценной бумаги - упущу наблюдения тех мест, где не суждено было варварам обрести святого образа, как то и провидел геронда Феодор. А сразу перескочу без затруднений, как во сне, на ту поляну, где саксам приглянулось принести меня в кровавую жертву. Видели они там святой образ, но вовсе не с тем расположением духа, о коем надеялся геронда Феодор.
      Поляна располагалась в глухой лесной чаще, но в нее сквозь крепостной заслон дерев уже просачивался стынущий своим порожним на века простором дух недалекого Германского моря. К нему стремился ярл Рёрик Сивоглазый в надежде обрести попутный корабль варягов и властью своей всесветной нелегкой славы доплыть до Гардарики, предварив приход зимы. Когда-то тем же путем, пусть и летним, ходил в Гардарику его отец, ярл Амлет Двурогий Щит. Тем же путем и возвращался через год в Ютландию с самой богатой, но зыбкой добычей - младенцем, коему судьба была стать ярлом самым сокрушительным в своих полезных для грешного мира неудачах, ведущих к самой уважительной и добросердечной, истинно неземной славе.
      Везде ярла Рёрика узнавали издали, даже дремучие саксы. Потому они, верно, и дождались, пока ярл оставит нас вдвоем в небольшом селении и отойдет угрозой в сторонку, как бывает с тучей. Бард не любил большой воды. Он первым предложил ярлу идти одному искать корабль, а ярл посчитал для себя предложение барда мудрым советом: одному удобнее найти варяжскую стоянку, о коих в селении знали и охотно указали к ней путь, кстати неблизкий. Легче одному и договориться, без сопровождения таких, как мы, темных в разных смыслах и даже по одежке личностей, не внушающих доверия строгим морским ходокам. Пусть - договориться не только за славу, но и за остатки золотых украшений шеи и запястий.
      Стоянка наша была в окраинном, северном селении саксов на земле, принадлежавшей некоему местному герцогу Вилекунду, считай, корольку, потому как настоящего короля у саксов и поныне нет, все свои селения и хутора они равно королевствами мнят. Пропустил он нас без потерь в твердой плате, а даже наоборот. Вилекунд запросил подорожные в виде одной висы в свою честь, а то было барду раз плюнуть в самом явном смысле, да еще - за пир с баснословным ярлом Рёриком Сивоглазым. Ярл перепил Вилекунда, сам поднял того и отнес на родные шкуры, за что герцог одарил ярла золотым шейным обручем, который мог пригодиться в далеком пути на всякие нужды.
       И вот еще и часа не минуло, как ярл нырнул в чащу, когда бард вошел в хлебный сарай, где мы с ним провели последнюю ночь, греясь спинами и дыханием зерна, и сказал без волнения, но на тугом выдохе:
      - Беги-ка, Йохан!
      Признаться, застал меня как раз, когда я вершил утреннее молитвенное правило (сам он, бард, куда-то делся ни свет, ни заря).
      Выпав из молитвы и не услышав явного смысла его извещения, вопросил:
      - Куда?
      - Вернее спросить "зачем", - ответил бард. - Саксы темные тут, решили тебя принести в жертву.
      Когда схватишься ненароком за раскаленную кочергу, в первый миг ощутишь ледяной, даже радостный холод.
      Вот сердце мое и облилось таким раскаленным холодом. Колени же словно пустили мгновенные корни в земляной пол сарая. В тот миг уразумел дальним умом, что уже никуда не побегу и осталось только переждать бесполезные пререкания рассудка с предназначением.
      И вот уже тысячи истинно раскаленных искр-игл вонзилось в сердце. А что боль? Не такую ли звал, когда сам стегал себя прутом после порки, да в детстве не дозвался.
      - Чем я им досадил? - вопросил мой рассудок, как и всякий рассудок даже перед неотвратимой казнью любящий судебные прения сторон.
      - Не досадил, а напротив, воодушевил изрядно, - мрачно хмыкнул бард. - Там у них местный жрец есть, как положено. Старик искусно из ума выжил. Ему стало мниться, что это ты, Йохан, привел на его землю ярла Рёрика и меня, чем ее, его землю вместе с обитателями, и облагодетельствовал вовек. Он слышал про твою веру - и вот на радость тебе решил распять тебя, как твоего Бога. Ему увиделось, что так для всяких жрецов твоей веры, опять же, положено, и слышал, что подобных тебе странников твоей веры по разным дальним местам распинали, а они только радовались тому. Он дело так видит: ты пришел неспроста и, если на третий день воскреснешь, то он, жрец, сам переметнется к твоему Богу со всем селением, всем велит.
      Первая мысль, промелькнувшая стрижом, была:
      "Ты этого хотел, отец? Вот теперь уж точно не испорчу замысел о себе..."
      Гордыня - всё гордыня!
      - А что, вправду сможешь? - зарницей изумления вопросил меня бард и так склонил голову к плечу, будто попытался высверлить взором мои мысли и страхи, коих еще надо было поискать под тяжелой крышкой кипящего котла-рассудка.
      Трудно и ныне поверить, что вспыхнувшая в тот миг страсть до упаду рассмеяться против грядущего страха, послана была свыше.
      - Боюсь огорчить старика признанием, - отвечал барду, переборов страсть. - Я не Бог. Ему придется корпеть у моей гробницы до самого Судного Дня, когда воскреснут простые смертные... вернее уже умершие. Терпения ему никакого не хватит, если он и так от жизни успел устать.
      - Вот, так я и знал! - поднял свободную от арфы руку бард. - Тогда беги! Следом за ярлом. А я тут их отвлеку.
      И бард показал пальцем той руки на струны, разумеется, не тронув их.
      У меня совсем не обрелось никакого ответа.
      - Я могу так и сказать этому жрецу, будь он неладен, - принялся заворачивать бард, не дождавшись от меня слова, - что ты не сам Бог, а лишь Бог может тысячу лет в одну ночь свернуть. Скажу ему, что долго придется ждать, пока ты дозреешь в земле... возьмем наобум сорок сотен лун. Или сказать, что - больше?
      - А пусть попробуют! - вырвалось у меня.
      Кто послал мне тот вызов, от коего уже было не откреститься? Гордыня ли? В самой глубине сердца дремлющим на его дне левиафаном ворочалось сомнение: вот самый-то страх войдет без стука, когда уж совсем поздно станет.
      - Йохан, ты, верно, тут пригрелся на пшенице и замолился совсем. Залез весь душой на небо и не соображаешь, что делается на земле, - как бы не сердито проговорил бард. - А делается вот что. Они там стоят и ждут. Нет, не того, что я тебя уговаривать стану. Не бойся, тебя не унизили загодя, а то вон уже засверкал правым глазом. Их жрец сам пришел ко мне сначала и сказал "пойди, поговори с великим жрецом". Я ему: "давай ярла подождем, я с ним вместе пойду и скажу, так-то чести нашему великому жрецу побольше станет". Старик мне на это: "не надо, дан прост и не поймет ничего, помешает". Разумеешь, Йохан? Они там стоят и ждут, а я к тебе - почетный посол смерти от них. Каково?
      Потерял под коленями землю - и лишь тогда заметил, что так еще и не поднимался с колен.
      Встал в рост и сказал барду: "Значит, пора". С сухим любопытством ожидая, когда же накатит настоящий страх, где же он запропастился.
      - Йохан, они за ночь тебе и могилу успели выкопать, - поднял голос бард, надеясь все же разбудить меня, но поднял голос не настолько, чтобы его можно было услыхать снаружи. - И крыша для нее шалашом из соломы уже готова, чтобы землей ямину не засыпать. С продувом могила и в заботу о тебе - чтобы тебе не трудиться в пот, себя не откапывать, когда воскреснешь.
      - Пойдем к ним, - изрек мой голос, торопился я успеть подальше к опасности или к неведомому чуду, чтобы страх не успел-таки нагнать, смешное то было ума предприятие.
      - Не сдаётся ли тебе, Йохан, что настоящий великий жрец твоего Бога, - вновь витиевато заговорил бард, явно приводя на мой ум геронду Феодора, о коем слышал из моих уст, - посылал тебя дальше сего унылого стойбища - обращать в веру народ покрупнее? Не мельчишь ли себе в гордость, Йохан?
      Дрогнул от его слов - искушал бард умело. Но и бежать, ноги уносить от малых сих - уж точно не благословил бы геронда Феодор. Или зря так возвёл на геронду, Господи?
      Однако сказал, что подумал:
      - Бежать не могу. Видишь, бард?
      Верно, взор мой сделался умоляющим, как у собаки перед кипящим котлом с мясом, над которым наклонился ее хозяин.
      - Вижу, Йохан, - поморщился и сделал рот оскоминой бард. - Упрям ты. Так давай уж вместе дождемся чудес или бед. Или того и другого. Пойдем, что с тобой делать. Вводишь ты меня в ненужные расходы, Йохан.
      Последние слова барда непонятны были, но вопрошать гордыня не позволила.
      Мы вышли из хлебного сарая на свет.
      Малое стадо селения стояло в робком терпении, приокутанное сизым печным дымком осеннего утра. Показалось мне оно, то стадо, густым и колючим лесным кустарником, сквозь который не пробиться. Спереди и посредине стоял он, уже дотлевающий под пеплом долгой жизни и мудрости старик, жрец неведомого мне местного идола или - всех сразу, кои у саксов в наличии. Гробового возраста был старик, седые его власы свивались в косы, словно - из всех печных дымов сплелись, собранных им за долгую жизнь. В руках у старца было долблёное деревянное блюдо с большой печеной рыбиной на нем. По правую руку от него стояла светловолосая в поток, большеносая и длинногачая крепкая дева, ростом едва ли не всех выше, с бурдюком в руках. Догадаться нетрудно было, что в бурдюке - не оцет и не смирна, кои в Риме давались распинаемым.
      Бард Турвар Си Неус заговорил. Наречия саксов я не знал вовсе, потому показался сам себе раздетым донага. Старик поклонился и приподнял блюдо повыше. Все селение укротилось, пало ниц, кроме девы. Она показала крепкие зубы - то ли в приветливой улыбке, то ли в испуганном благоговении - и приподняла бурдюк, загородив им лицо.
      - Скажи, пусть встанут, - мучительно воззвал к барду, уж не в силах отбиться от непреклонной своей гордыни.
      - А я бы насладился вдоволь, - хмыкнул трезвый бард и только презрительно взмахнул свободной от арфы рукою. - Да и время бы потянул - хорошее утро, небо пока не плачет, погреться на последнем солнце сладко.
      Подошел к восставшему с ниц селению, к блюду. Печеная рыба отдавала жженой бородой - поусердствовал старик-жрец! Испробовал рыбу, посмотрел на бурдюк - тот пыхал, беременея молодым пивом.
      - Скажи им, что нам не положено хмельного перед таким большим делом, как смерть, - попросил барда через плечо.
      Все же мнится мне и невмочь от мысли избавиться, что уже в сарае впал в некое исступление, так и не ведаю, кем посланное, если по итогам того дня судить. Ведь и когда привели меня могилу мою показать, то и тогда ни единой жидкой каплей страха не вспотело сердце, а только опасение рассудка все тлело и тлело, где же тот нужный страх. Иным словом, весь страх и оставался в рассудке. Рек некогда царь, псалмопевец и пророк Давид: "Устрашились страха там, где не было страха". То - про меня как будто.
      А бард Турвар Си Неус напрямую недоумевал там, на краю могилы, неглубокое дно коей было заботливо выстлано даже не соломой, а драгоценным мягким сеном:
      - Чему радуешься, в толк не возьму. Но если притворяешься, то уж как изрядно!
      Не знаю, что за радость видна была на моем лице, а только селяне во главе с пеплоликим старцем куда больше радовались, увидев, как неясно доволен я их погребальными в мою честь трудами.
      Жертвенное древо тоже глядело здесь в могилу - молодой, в полобхвата дуб с разбросанными крестом толстыми ветвями. На него только раз глянул исподлобья, теперь знаю почему - оттягивал упоение гордыней.
      - Здесь имеем три вести - две добрых, одну кислую, - вполголоса вещал бард, все еще не отрывая взора от ласкового сенца, уложенного на дно потрошеной земли. - Гвоздей у них нет, гвозди все у герцога, ни одного черни не даст. Значит, прибивать не станут, как твоего Бога. Верно, ведь так было? Долго боль не затянется. Не знаю, как тебе, а мне бы - уже в радость. Жизнь всего на три дня, как их жрецу мнится, он выпустит из тебя медвежьей рогатиной, медведь у них в большом почете. Опять же, мук стало б немного. Беда одна: издали видно, сила у старика уже не та. Боюсь, не с первого удара достанет он до твоего сердца, Йохан. - Тут бард Турвар Си Неус поднял взор. - Тыкать немощно примется старик, колоть будет твои рёбра, как лед на первой зимней рыбалке. Знаю, ты простишь его загодя, но каково, Йохан?
      Одним глазом бард отводил в сторону, намекая мне на иной путь: мол, если тотчас дашь зайцем стрекача, то еще успеешь продлить жизнь хоть на кривую заячью тропу, а я их остановлю, не твоя забота как.
      Память наша, мнится мне порою, бывает вроде царства земного, подчиненного лукавому, как и все царства земные, кои он предлагал Тебе, Господи, поставив Тебя посреди прочих искушений на высокое крыло Храма. "Поклонись мне - все Твои будут". Не так же ли порой и самой человеческой памятью искушает нас лукавый: "Поклонись мне - и будешь все помнить, как тебе больше нравится"? И тем искушает ежеденно, до самого конца жизни. И вот опасаюсь, Господи, что всё помню о том дне не так, как в нем было. Уж больно тупым и бесстрашным сам себя помню, а разве то венец мученический? Опять же, гордыня одна и только!
      Лишь развязка объясняет мои сомнения: и не готовился мне венец, а только, верно, тот самый бес, что стоял в сторонке и о коем предупреждал меня геронда Феодор, наконец, тронулся со своего укромного места и приступил. Ничего, кроме пустого безветрия гордыни, верно, и не ведал я, уже подвешенный на древе вместе со святым Твоим образом, Господи, устроенном на древе над моей головой. Потому, видно, и не помню ничего, кроме гордыни, раз поныне не помню никакого страха. Был он, верно, страх, да лукавый уж скрал!
      Правда, помню еще кое-что доброе. Покрытый лишайником камень, лежавший в стороне. Дабы не утомляло взор и не вызывало тошноты качание рогатины в руках немощного жреца, помыслил тогда выморочным умом, невольно вперившись в твердую неживую плоть: вот из такого камня, Господи, ты можешь сделать десяток Иоаннов Феоров! И прибавилось покоя.
      Помню, молился, Господи. Творил молитву Твою, но, помню, как прозревал, что на дне всякой молитвы тоже таится змея гордыни и никак не достает теплого оленьего дыхания изгнать ее. А вот еще по иному: наша подноготная гордыня всякое слово молитвы может шлифовать в зеркальный кусочек смальты, в коем подспудно успеваем мы полюбоваться своим отражением, собою. Потому, уразумел тогда, что и вовсе не обойтись никак в жизни без причащения Святым Твоим Тайнам, Господи, ибо лишь Святое Причастие втесняет нас в истинное спасение, в Тебя, Господи, а Тебя - в нас, грешных, поверх всех наших немощных молитв и покаяний, усеянных змеиными ямами гордыни, а на дне их - зеркальными осколками смальты, в коих рассыпается грешная душа.
      Помню и недоброе: видно, тот самый, кто раньше стоял в сторонке, теперь подбадривал и наущал: "чем ты немощней тех трех отроков , загнанных в печь вавилонскую?", "певших и так напевших себе спасение и славу вековечную?" "пой-пой "Благословенны вся дела Господня Господа", посмотри, что у тебя получится, ты же любопытством, а не волей всякую муку примешь и победишь, тщась узнать, а что будет дальше!"
      Вовремя с попущения Твоего, Господи, язычник-бард Турвар Си Неус допелся до благорастворения не только воздухов и дымов селения, но самого леса вокруг. А то и вовсе успел бы я загордиться своим незаслуженным венцом. Уразумел куда позже, когда уже в себе был, про какие ненужные расходы вещал бард в хлебном сарае. Кому-кому, а мне куда как нужными они показались!
      Было так: бард твердо убедил старого сакского жреца, что перед тем, как выпустить из меня в пробоину тела душу и полюбоваться ее витаниями домашней птицы, стремившейся к свободе, да вскоре захотевшей обратно в клетку, нужно исполнить особую священную песнь. Такую, какую старый жрец сроду не слыхал. Не любопытство ли погубило и самого жреца? - Он согласился.
      Бард Турвар Си Неус был чудесно трезв, хотя можжевеловых ягод у него в кошеле хватало. Потому я и не ждал от него чудес - полагал, что он только тянет время, дарит мне еще пару сотен вздохов на доброе прощание.
      Тронул бард Турвар Си Неус струны арфы - леса кругом сбросили последнюю листву, обнажился в северной стороне вид на Германское море. Тронул снова - расплелись седые косы сакского старца. Запел бард Турвар Си Неус - и стали в изумлении возвращаться на свои летние гнезда птицы, повернув с южных путей.
      Пел бард, к моему вящему ужасу, обо мне. О том, как нашел я на дне бурной реки заблудившегося там, в иле и тине, великого воина Рёрика Сивоглазового и вывел его на свет, как напускал зловонного чаду во дворцах, а к чаду в придачу - стада одержимых бесами свиней и тем спасал императоров и королей от предательских ударов в спину и по темени.
      Голос барда становился все выше, все пронзительней, в звоне струн растекался покрытый лишайниками камень, а сами лишайники зачадили темными дымами. Селяне стали падать с ног. Выпустил старый жрец из рук рогатину, и поплыла она по дымным воздушным ручьям куда-то к лесу - видно, иную жертву выискивать, в медвежьем обличье. Пропала из виду рогатина - тут мне вовсе стало тьмой взор заволакивать, себя забыл, а не только молитву.
      Словно бы очнулся внутрь себя самого, когда тьма вдруг крепко встряхнулась и тело на миг обрело лёгкость падения. Возрадовалась душа, обманувшись, что падает из тела обратно в материнскую утробу, обращается в то без предела не сущее, из коего созидаема была словом Божиим. Возрадовалась: неужто Ты, Господи, смиловался над моей матерью и избавил ее от тяжкой кончины моими родами? Более великому и страшному искушению, кажется, еще не поддавался! Пусть и на едва уловимый памятью миг.
      Когда свет прорезался в глаза, первым увидел ярлов меч Хлодур, вонзённый то ли в землю, то ли в тот камень с лишайником. Не на дне ли вновь обретался меч? Увидел смутно и ноги-столпы самого ярла, прошедшие мимо, как деревья. Не по дну ли вновь шел ярл, ища свой меч, да прошел мимо. Мутен в прогон был свет, каким и полагается ему быть при самом дне быстрой и мутной реки. Потщился позвать ярла - указать ему, что священная потеря рядом. Голос будто илом был забит - корягой лежал я на дне потока.
      Затем увидел голову старого сакского жреца, с младенческим изумлением глядевшую на стоймя стоявший меч. Подумал, что старика тоже занесло илом по самую шею.
      Ярл услышал мой хрип и поднял мнимого утопленника на ноги. Тотчас силы вернулись ко мне, а глаза отверзлись. Тело старого жреца лежало отдельно от его головы. "Помолиться бы о душе пусть не крещеного, да имя не спросили", - мелькнула мысль.
      Вот как искусно память утешала меня: подвешенным молился за жреца и его дремучую паству. Просил Тебя, Господи, простить им, ибо ведал жрец, что творил, лишь ради доброго намерения - прийти к Тебе со своим народом. А Ты ведь целуешь намерение. Только он, жрец, просил верного знамения, освещающего путь: в ту ли сторону теперь идти? Воскрешение мертвого стало бы для них ясным маяком в глуши. Уж если богоизбранные иудеи, по душевному беспамятству (давно их предков водил Моисей - с той поры явь наподобие снов забывается), требовали у Тебя знамения, так лесным саксам-то и вовсе простительно, они тут у себя - младенцы-разбойники. Пусть бы ныне отсюда старому язычнику дорога - прямо в Царство Твое, путь, отверстый легкой и жестокой в простоте своей рукою ярла Рёрика Сивые Глаза. Да верно ли была та моя молитва на древе? Не сон ли, выдуманный пробуждением, - только бы заткнуть паклей грёз темную дыру минувшего небытия? Пусть и мгновенного.
      Срублены были еще два широкоплечих жителя селения, сжимавшие в руках рогатины, кои не предназначались для священных дел. Других селян на земле не было. Огляделся и порадовался тому, что длинногачей девы тоже нет среди мертвых - значит, ноги ей пригодились.
      Рассказывать мне, что произошло в мое забвенье, барду ли, ярлу ли было излишним: изложение событий было налицо. Бард распелся до того, что, как и рассчитывал, донесся голосом и звоном деревьев до самого ярла - тот услыхал неладное и примчался на помощь. Бард знал, что не уговорит старого жреца отменить поверку моего предназначения, а простодушному ярлу уговоры и в голову не пришли бы.
      Бард стоял тут же. В левой руке он держал умолкшую свою арфу, а в правой бережно - сам святой образ Христа Пантократора. Зарница озарила тьму души: а не этому ли лесному певцу и суждено обрести Твой святой образ, Господи?
      Сам бард стоял бледен и худ, словно постился сугубо дней сорок, едва не падал. Не только щеки ввалились у него, но и - виски. Вот для чего нужен был ему самородный хмель в утробе - ради поддержания сил во время и после пения! Но на сей раз он словно решил испытать все свои силы - без лишних подпорок!
      Дуб, на коем я недавно был, тоже лежал срубленным. Уж если размахивался ярл, то волю не экономил.
      - Вам обоим подкормиться бы в дорогу - на ногах не стоите, - сказал ярл, сам способный отъедаться впрок на целую седмицу.
      - Если пойдем в селение, то они оставят его и скроются в лесах, - предупредил слабым голосом бард, кивнув на удивленную голову старика. - И вернутся нескоро. А впереди зима. У меня остался их мед. Сытный мед.
      Никак более не мог пожалеть селян бард и прибавил:
      - Если только еще тюлений припас найти на берегу. Да сможет ли его поднести ко рту Йохан?
      Позже узнал, о чем говорил бард: о береговых припасах северных мореходов. Потрошеного тюленя набивают рыбой и сбитыми чайками и закапывают на берегу. При будущей стоянке тухлый, но сытный пир готов даже без огня внешнего, как уже пареный огнем гниения. Не знаю, смог бы или нет поднести толику такого дарового угощения к устам.
      - К морю теперь не пойдем, - твердо сказал ярл. - Раз уж вернулся от берега назад так, как привелось вернуться назад, то по воде пути уже не будет. Значит, пойдем к Железным Лаврам в Гардарику посуху. "Срежем легким волоком", - так любил говорить отец, а я младенцем успел запомнить.
      Бард так весь расцвел щеками: его мучили морские пути. Рожденный в чащах, он ненавидел бескрайние воды и на корабле только и делал, что тянулся взором в небеса.
      - О, положитесь на меня. Уж по лесу-то я вас доведу до места! - радостно пообещал он, всё не отдавая мне не его, а мою драгоценную ношу. - Ярл Рёрик, напомни, как звалось селение, где ты родился?
      - Отец рассказывал, то - не селение, а целый древесный город, - уточнил ярл.
      - Целый? - ухмыльнулся бард, все отчётливей обретая силы, будто уже вдыхал их из чащи, грядущей на нашем пути. - Он целый, пока ты не достиг его стен, славный ярл! Из дерева? Да тебе - раз мечом махнуть. - Он кивнул теперь в сторону подкошенного разом дубка. - Так ты название его помнишь?
      - Ладгол. Может, Ладгу. Или Ладог, - не особо напрягая память, сообщил ярл Рёрик место своего баснословного рождения.
      - Дойдем, - тоже не напрягая сомнений, посулил бард. - Язык и до Асгарда доведет. Спою - все звери и птицы, что в пищу, сами придут. Спою - и буреломы расступятся.
      Если на радостях сухопутного пути и превознес свои силы бард Турвар Си Неус, то не намного. Удивительные метаморфозы случились с ним. По мере того, как приближались мы к "черным лесам" - так называл он чащобы, где уже на десятки миль впереди не прозревалось никаких селений, - в певце, легком вороне, все явственней проклевывался умелый наземный хищник.
      Стал он готовиться, начав с нового, подбитого мехом, кожаного чехла для своей арфы. Потом, по прошествии еще пары селений, у него за плечом появился крепкий лук с колчаном, полным стрел. В одном из последних селений, уже глядевшем на вздыбившиеся чащи, как на вражеские фаланги, он приобрел топор по руке - по правой руке, только и ласкавшей до той поры струны арфы.
      В "черных лесах" цены барду не было. И его арфе - заодно. В мгновение ока вырастали шалаши и загорались огни, спасающие тело и радующие душу. Птицы валились с веток, возвращая пущенные в них стрелы, а из рек и озер бард вытягивал свои стрелы назад за нити, сплетенные из конского волоса, каждый раз - с пронзенной рыбиной, а то и сразу с двумя. Завораживать волчьи стаи - вот для чего нужна была арфа барда в "черных лесах": мерцающие взоры мутнели еще вдали, сливались в пятно тумана, волки от чудного перебора струн растворялись в чащах без остатка. А однажды бард заворожил звоном всего одной струны молодого лесного быка. Тогда ярл подошел напрямую и повалил быка ударом ладони по лбу.
      Против одного арфа барда оказалась бессильна - против внезапно упавшей, как целиком все холодное небо, гиперборейской зимы. И звон арфы оказался бессилен растопить даже тонкий лёд на чужой реке, когда тот лёд показался мне бескрайней надгробной плитою, уложенной над моим вмиг окаменевшим телом.
      Снег мне доводилось видеть раньше, но - не всесветным торжеством белого потопа. Однажды ярл вылез поутру из шалаша, как из бочки - вытолкнув огромную крышку. Можно ли посчитать светопреставлением тот день, когда весь свет небесный выпадет на землю? Так мне показалось, когда высунул голову вслед ярлу: слепец тот, кто не видит ничего, кроме тьмы, а как назвать того, кто не видит ничего, кроме света?
      По накрывшему землю свету мы потом и шли, утопая в нем по колено. Они были людьми с севера, я же теперь, хоть и в теплой шкуре, грелся больше изнурительной ходьбой. Бард успокаивал меня, говоря, что зима пала слишком рано, значит, оттепели облегчат путь, а осталось, он был уверен, уже немного.
      - Вот и речка! - сказал он, когда дошли поперёк до белой ленты, лежавшей посреди леса.
      Если бы он не предупредил, я принял бы ее за широкую дорогу, на коей без труда разъехаться шестёрке колесниц.
      По другую сторону круто, но невысоко поднимался ровной, ломившей глаз белизною невысокий склон, дальше он опрокидывался пологим открытым пространством. А дальше опять стояли частые - в тьму - зазубрины северного леса.
      Турвар Си Неус повёл носом.
      - Там лес жгли, но, похоже на то, в этом году еще не сеяли, - изрёк он и повернулся к ярлу.
      Турвар Си Неус вновь повел носом, но - выше.
      - Не столь ноздрёю, сколько сердцем чую - близко то жильё, близки твои Железные Лавры, если они суть то, что как либо существует на свете. Не чуешь ли, не провидишь ли, славный ярл?
      - Я не лосось въяве - и долготу пути до родины не помню, - кротко отвечал ярл. - Готов пройти еще, сколько придется. Но готов и тебе поверить, Турвар Си Неус. Если ты угадал здесь - буду тебе благодарен.
      Бард предупредил вслух - пожалуй, одного меня, - что напрямую переходить опасно, лёд под снегом еще юн и ломок.
      Двинулись вдоль белой, зыбкой дороги и очень скоро подошли к дереву, будто нарочно для нас упавшему вершиной на ее иную сторону.
      Ярл сразу сказал, что он тяжелее всех нас, потому пойдет для проверки первым. Попросил у барда его топор. Бард тотчас безропотно отдал. И тотчас же ярл двинулся по стволу, легкими взмахами срубая неудобные ветви. Вскоре он вступил на другой берег.
      - Иоанн, иди вторым! - перекинул он через реку легкое повеление.
      - Верно, - кивнул по эту сторону бард и предложил мне: - Йохан, ты ведь по деревьям через потоки еще не ходил. Не ходил? Давай, подержу твою священную суму, дабы не тянула на один бок.
      Отказал ему, и он усмехнулся, выдохнув душою прозрачное беззлобное облачко:
      - Держись тогда крепче за своего Бога, а мы поглядим.
      Перекрестился и ступил - и соскочил вниз, в белое полотно, кажется, уже на третьем шаге.
      Совсем легко соскользнул со ствола - так же, как некогда отец Августин со скользкого камня над тугим и жилистым потоком Тибра. И схватился не за высоко обрубленную ветвь, коя могла бы удержать меня на воздусях, а - прямо за свою суму со святым образом.
      Пустоты оказалось мало под ногами - тотчас ломко хрустнуло, и всего меня разом затянуло в пожигающую белизну.
      Та пожигающая белизна стиснула меня и поволокла смолянистым своим языком по шершавому, ледяному нёбу реки.
      Будто сильной и спокойной рукою потянуло с меня суму в сторону и дальше. Бросился я за сумой своею рукою - и не ухватил, упустил. "Вот и я с тобой, отец Августин!" - крикнуло сердце в затерянное небо (а то, может, память уже после спасения стала строить свой мост в мгновенное и не скорбно пережитое отчаяние-радость).
      Вспомнил последним, гаснувшим угольком разумения: лёд еще юн и ломок. Извернулся брюхом, а значит, и ликом вверх - и лишь заскрёб, поехал ладонями уже мертвецки коченевших рук по тому шершавому нёбу. Откуда взять сил расколоть заледеневшую скорлупу бытия! Вся сила успела закоченеть раньше рук!
      Не мог увидеть земными глазами ярла сквозь лёд и снежное покрывало на нем - глаза уже превратились в студни-ледышки.
      Однако ж помню ярла, поднявшегося ввысь башней Силоамской, помню его взмах мечом в вышине над моей головою. То предсмертный был взор, пронизывающий бытие изнутри. Или просто художество памяти. Осталось только поверить ей, памяти, поверить тому, что ярл разбил не топором, а мечом Хлодуром лёд надо мной и так вызволил наружу тело, доживавшее последний пузырь в горле, последнее облачко пара в нем. Иной причиной не объяснишь, как оказался я на берегу - на том, что покинул, не дойдя почти всего пути до иного брега.
      Хребет мой трясся и трещал от мраза, как сухое древо в бурю.
      Они оба, бард и ярл, содрали с меня все шкуры и растерли снегом, что был раскаленнее белых углей. Тело ломилось и горело без огня, с темени до пят гудел в нем скрежет зубовный. Ярл закатал меня в свою сухую шкуру, шерстью внутрь, а сам тотчас стал громоздить валежник в пирамиду - сил не было надеяться, что растущая сухая куща не успеет стать погребальным костром.
      Вид той погребальной кущи стал застить мне бард своим медовым взором, от коего как будто теплело кругом.
      Времени не стало, бард смотрел на меня вечно.
      Его уста зашевелились - и сквозь скрежет зубовный и хруст хребта своего я услышал:
      - Твой Бог пошел теперь к тем, кто Его еще не знает, Йохан, не жалей. А ты к закату можешь умереть, Йохан, тогда-то успеешь за Богом легко - и не споткнешься на корнях, не увязнешь в болоте. Легким станет путь - только тебя и видели. Потому прошу тебя немедля: посвяти меня своему Богу сейчас. Я видел тебя на древе - и восхотел быть с тобою там, где будешь ты, жрец своего Бога.
      Имел в себе смертельную легкость в те мгновения, и отворачивался от нее, как от прелести. Вот, шептал некий внутренний голос, отпусти же судьбу: утонул бы ты, как отец Августин, не утонул бы, а только ясно, что уж доставил святой образ по его назначению. Кто шептал?
      Нечто не понравилось барду в моем взоре - и он вдруг заговорил быстро, словно одной быстротой продуманной речи старался убедить меня:
      - На древе, когда распяли тебя, у тебя был лик человека, глядящего поутру в чистый родник, чтобы умыть лицо и сделать первый глоток дня. Так мерцал на нем блеск солнца, а его не было в небе. Теперь я знаю, зачем ищут мучительной смерти и жертвы твои единоверцы. Знаю, почему многие, видя их мучения, тотчас возжаждали той же муки и уверовали в твоего Бога. Но видел, как умирают ярлы в бою, - они падают с окаменевшем спокойствием на ликах. И на их ликах отражается лишь дно отлива. По такому дну можно долго ходить и вечно сражаться себе на радость... и пировать дохлыми береговыми припасами. Теперь знаю - их Валхалла и есть там, на дне морского отлива. А небо твоего Бога куда выше солнца - то небо смотрит на солнце вниз, как на родники земные. Мне душой - туда, более никуда не желаю. И ведь пахнешь ты, снятый с древа Йохан, теперь по-иному. Как первым зацветающий белый весенний куст, а раньше-то - всё рыбными потрохами и гнилым сыром вполовину. Ты теперь с неба сошел того, Йохан. Знаю, слышал, что нужно твоему Богу от человека. Так я отроду никого не убивал, если первым не убивали меня, ничего ни у кого не крал и ничьей жены не желал. И мать с отцом почитаю утренним поклоном, хотя матери и повидать не успел. Или что забыл или не знаю?
      Дрожь не прошла, а сил вдруг прибавилось.
      - Вода для Святого Крещения нужна, - сказал ему, тщась язык не прикусить. - Разве снега топленого взять.
      Со страхом ночной кометы пронеслось в памяти кровавое Крещение графа Ротари - благо теперь день сиял всесветной белизною.
      - А в реке разве мало воды? - удивился бард Турвар Си Неус. - Ярл ее вон как распахал, реку. Как вол. Я сойду там же, где нырял ты, а ты посвятишь. Посвятишь, Йохан?
      Сил еще прибавилось - будто стала раздуваться моя душа, как мехи кузнечные, пред огнем кузницы поднимая тело. Сам пошел к реке. Одной рукой придерживался за плечо барда.
      - Куда оба? - без любопытства воспросил ярл, занимаясь нужным земным делом.
      - Ответить нетрудно, - через плечо сказал бард. - Иди и смотри.
      Где он только те слова слышал!
      Ярл не пошел - его время еще не пришло.
      Барду ледяная вода была нипочем, как и ярлу. Он только возгорался в ней, розовея.
      Имя выбирали недолго. Бард захотел взять моё. Только попросил, чтобы оно оставалось тайным. Не стал ему перечить: бороться с лесными суевериями едва-едва оглашенного у меня не было лишних сил.
      Свершил над бардом святой обряд Крещения. Радостно и точно повторял Иоанн Турвар Си Неус слова Символа Веры, отрёкся от дьявола, вышел из реки, дымясь и сияя краснотой тела - будто не из студеного речного ложа выходил, а из котла кипящего.
      Ярл Рёрик тем временем уже разжег сухую кущу, занялась она большой свечою, пустив высокую дымную дорожку на другую сторону реки. По такой бы и пройти налегке в небо.
      - Как там, на новом твоем небе, бард? - без зависти деловито вопросил ярл, когда мы вернулись к нему и к расправившему огненные плечи костру.
      Охватил меня пред ярлом стыд, а челюсти даже разжать не смог - так в тот миг свело их.
      - Сам увидишь, когда сподобишься, славный ярл! - прямо со звоном колокольным в голосе отвечал вместо меня бард.
      Он до сих пор не окутался шкурой - так его празднично пекло.
      - Мой час придет, не тороплю для большей радости, - в молчаливом спокойствии души отвечал ярл, поднимая со снега и вновь пристраивая к огню упавшую в сторону и задымившую ветку.
      - Видно, сразу выше меня чаешь подняться, славный ярл! - весело блеснул черными своими зубами бард, новоиспеченный Иоанн.
      Они вдвоем стали бережно вертеть меня у костра, отогревая, а я стал стоя мякнуть и засыпать.
      Только и сил хватило, чтобы предупредить ярла: никаких не творить над мной заклинаний, только подпечь до хрустящей корочки - и довольно, а то впустую будут стараться.
      Хребет мой растапливался, как воск, а глаза мои набухали, как весенние почки. Все бытие внешнее поплыло передо мною, превращаясь в теплый кисель.
      Потом ярл ненадолго удалился, оставив меня в руках барда. А когда вернулся, сунул мне прямо ко рту свою плошку, в коей почти на дне колыхнулось что-то темное и густое.
      - И не гляди, жрец, не отравишься. Ради жизни лучшее средство, не то огня не хватит отогреть тебя, - сказал он. - Выпей одним глотком - тотчас оживешь. И заешь сразу вот этим мясом. А лучше и его не жуй, глотай.
      А барду бросил:
      - Тебе незачем. Ты и так живее некуда.
      Из ноздрей моих, распухших от тепла, уже текло прямо в плошку - и более не задумываясь, проглотил я густую жидкость, в выдохе после глотка отдавшую морскою солью и как будто железом. Невольно проглотил и сунутый мне в рот кусочек мяса, вспомнив о сбитом вчера рябчике.
      Тотчас тело словно собралось всё в тугой жгут и - ожило не на шутку. Хребет затвердел, ноги уперлись в землю. Взор заострился, как ухоженное лезвие.
      И вот узрел: ярл отходил с пустой плошкой в сторону, едва прихрамывая и свободной рукой плотно прижимая комок снега к бедру, - и на следах его кое-где оставались алые ягодки.
      Тотчас и вывернуло меня всего, выблевал на снег все лекарство, коим ярл уже успел оживить мое тело.
      Он, ярл, так и рёк, едва обернувшись на мой утробный рёв:
      - Уже впиталось. Ожил. Корить нечего.
      И, вправду, впиталось - и оживило телесно! Ни капли крови не узрел я в своей блевотине - одну желчь. И кусочка мяса, что ярл отрезал от своего бедра, жертвуя моей жизни, тоже не увидел!
      - Что мучаешься, Йохан? - сквозь свою радость изумился бард Трувар Си Неус, во Святом Крещении Иоанн. - Разве твой и теперь наш Бог не спасает Своей Плотью и Кровью?
      Кислого и слюнявого хрипа, в который превратилось все мое существо, только и хватило, чтобы выдохнуть с брызгами пустой утробы:
      - Совсем не так! Совсем не так!
      - Придешь в себя - объяснишь как, Йохан, - пощадил меня бард. - А пока так живи, ярл не на убой тебя кормил. Предок Всех Бардов Кохлин летал на острова Блаженных на птице Сир - так тоже кормил ее своим мясом, чтобы долетела чудесная птица, не рухнула в бескрайние, стылые воды, не погибла вместе с человеком. Считай, что для ярла ты - птица Сир, Йохан. Раз он тебя взял с собой и так бережет. Я тебе сейчас спою немного песнь, коей ты меня сам учил - быстрее себя подберёшь с земли.
      Пока он говорил, одевался. А одевшись, расчехлил арфу - удивительно тихо запели арфа и голос. Иоанн Турвар Си Неус запел девяностый псалом, который когда-то запомнил с одного повтора.
      И едва вознеслись слова "Не убоишися от страха ночного, от стрелы летящие во дни...", как вдруг, откуда ни возьмись, подхватила меня мощная десница ярла Рёрика - и в мгновение ока оказались мы все трое за деревьями. Услыхал щелчок, поднял голову и увидел, что из ближайшего дерева лишней, чрезмерно прямой веточкой торчит стрела с гусиным оперением.
      - Костёр-то из живительного вышел к тому оповещательным для стервятников, - усмехнулся за соседним деревом бард. - Дыму на все небо напустил.
      Вместо арфы в его руке чудесным образом возник его охотничий лук. Струна тетивы пела под пальцами барда тем же чистым, а при случае смертоносным, гласом, что и струна арфы. Бард положил на нее стрелу.
      - Не кидай зря, - сказал ему ярл, все прижимавший меня к толстому дереву, что теперь заступалось за нас обоих. - Они твои стрелы с собой заберут, назад не вытянешь. Таких стрел в лесу не сделаем. Сам их прихвачу. "С ближней руки", - так говорил отец.
      Молча, двумя руками ярл поправил меня у дерева, указывая, как надо стоять, а сам без спешки отошел на десяток шагов к нашему шалашу, вынул из него свой щит, закинул за спину, потом разбудил из ножен Хлодура и пошел к реке, бросив барду:
      - Бросай, только если кто из них с тыла плотно зайти сумеет...
      С опаской высунул нос из-за дерева и насчитал на другом берегу восьмерых - весьма густых в своих мехах и шапках мужей брадатых, однако отнюдь не маститых. Самому старшему на вид было столько же, сколько и ярлу - лет двадцать от роду. Стояли в белом снегу темной волчьей дугою и наблюдали, как ярл Рёрик Сивоглазый открыто выходит к ним, а потом без колебания ступает на ствол дерева, превратившийся в узкий, но надежный мост, и подвигается на их сторону так же легко, словно идет по широкой тропе. Золотой шейный обруч сверкал на ярле искусительной приманкой.
      Что-то крикнул барду тот, самый старший, что сразу показался мне вожаком: выше прочих, шире в плечах, но ярлу всё же никак не ровня. Нечто также кратко ответил ему ярл. Перекрикивались они не на данском наречии, а на более северном, более мягком, норманнском. Видно, не договорились - золотой обруч слепил тем северным скифам глаза. Уже когда ярлу оставалось два-три шага до их берега, только тогда скифы пустили в ярла пару стрел, чтобы не нырять за золотым обручем в стылую дальнюю глубину, под лёд, вроде меня. От одной ярл отклонил голову, от другой легко отмахнулся мечом. Изумленные скифы расставили ноги шире и присогнули колени.
      Ярл ступил на берег, пошел к ним навстречу. Скифы принялись стягивать дугу. Ярл не стал снимать щит со спины - здесь щиту полагалось защищать тыл, а не грудь.
      Глаз стрижа или кобчика, верно, нужен был, чтобы уследить за движениями десницы ярла и махами его меча Хлодура.
      Скифы сошлись с ним сначала на расстояние рогатины. Может, скифы предупреждали ярла просто не подходить ближе длины тех двух рогатин. Да только обе рогатины вмиг укоротились на оба мощных смертоносных жала. А когда дело дошло до боевых топоров и мечей, то увидел я, как в стороны полетели будто бы срубленные толстые ветви. То были руки нападавших, еще державшие мечи и топоры. Одни - отсеченные почти по локоть, другие - искуснее - по запястье. Вожак же в два, без промежутка, мгновения утратил и руку, и голову, упавшую затылком в снег, ликом в ясное небо. С головой рядом улеглось и тело навзничь.
      Целее всех остался самый мелкий, трусливый и хитрый - вроде того, четвертого волка на берегу Тибра. Он, оставшийся дальше вытянутой руки ярла и острия Хлодура, кинул в снег перед ним свой меч, широко развел руки и, пока другие, скрючившись и уткнувши свои длинные обрубки в снег, выли от боли, стал что-то верещать без остановки на норманнском наречии. Ярл только кивнул раз-другой и третий и отступил на полдюжины шагов, однако не поворачиваясь к поверженным врагам тылом.
      - Вот наёмник, о коем любому королю-императору мечтать, - проговорил за соседним деревом бард Турвар Си-Неус. - Не надо кормить целое войско, одного хватит.
      Бард так и не поднял свой лук.
      Вспомнилась мне сага о великом воине, разбойнике и пиите Севера, Эгиле. Самый значимый боевой подвиг того - шестеро или восьмеро убитых врагов, устроивших на него засаду. Чем меньше его ярл? А кто споет о нем, ярле Рёрике Сивоглазом, на веки вечные? Так думал тогда. Барду ведь для его завиральных песен-вис и вовсе баснословные подвиги нужны.
      Тем временем, скорченное и обрубленное, за вычетом одного, скифское войско уже уносило к лесу кое-как на плечах своего вожака, а тому не повезло больше всех. Оставшийся двуруким обеими своими целыми руками и понес его голову.
      - Надеюсь, не вернутся с пращами, - невольно вырвалось у меня, когда вспомнил об опасном конфузе, случившемся с ярлом напоследок битвы при Тибре с шайкой Уго Рукоруба, а потом - и во Дворце.
      Тут-то искусным рукорубом показал себя сам ярл.
      - Где нынче в лесу камней наберешь? А и откопаешь один-другой, от земли не оторвёшь, - обошелся вполне расчетливым ответом бард.
      Ярл Рёрик вернулся и сообщил преспокойно, будто ходил на другую сторону лишь за тем, чтобы спросить у первого встречного дорогу:
      - Ты не ошибся в прозрении, бард. Здесь неподалеку Ладог.
      - Значит, как раз и есть твоя родина, где Железные Лавры? - осторожно заметил бард.
      - Верно и так, - кивнул ярл.
      - И как нас теперь в твоих родных землях встретят? - продолжал высказывать бард свои намеки, один тревожнее другого. - Поднесут те неведомые Железные Лавры с поклоном, лишь бы мы убрались отсюда поскорее?
      - Придется переждать день-другой здесь, - просто ответил ярл. - Увидим степень их мести - тогда решим, как подступать к Железным Лаврам.
      Едва не до самой темноты они оба вытаптывали в чащобе мудрёные узлы тропок, вызнавая, как и с какой стороны могут их обойти скифы, а заодно и загодя сбивая их с толку теми тропами, если все же осмелятся подступить.
      Бард влезал - вернее сказать, взмывал - на самые высокие деревья, осматривался, но Ладога не увидел за гребнями леса. Но видел дальние дымы. Подытожив, оба решили оставаться там же где и стояли, у реки. Только измыслили мне ночное лежбище побезопасней, под двумя Андреевским крестом упавшими елями. Сами же от сна отказались. Ярл встал "стражем бродов" у древа-моста, а бард снова полез втроем с арфой и луком, а заодно с запасом еды на высокое дерево. Ночью он видел, как днем, а потому в любую стражу можно было только пожалеть всякое воинство крадущееся, а не выступающее римской "черепахой" под прикрытием щитов. Да по такой чаще никакой "черепахой" не пройти!
      Бард сказал перед тем, как взлетать вороном на засадное седалище:
      - Надеюсь, их будет не больше, чем есть у меня стрел.
      Стоило забыться в подспудной древесной тьме - а провалился в нее, спасаясь душой от мраза, скоро, - как вновь подхватил меня тугим языком и понес речной поток.
      Мне казалось, будто вращаюсь в нем, кувыркаюсь, однако тело мое становилось все легче и легче, точно оно растворялось льдинкой в стремительно теплевшей воде. И вот пропало оно, тело, растворились, распахнулись его последние связи. Различил впереди яркую точку света - и вдруг тот луч, видимый точкой, вонзился мне во взор острием. Вздрогнул от короткой, сквозной до самого крестца боли - и проснулся.
      И уже чрез одно мгновение показалось мне, что разбудил меня обратно в земную жизнь не укол света, строго предупредивший душу, что рано оставлять тело, а - пение неслыханной птицы.
      То был недалекий девичий голос, звонко и торопливо щебетавший на норманнском наречии. Уж не прелесть ли земная! Нужно было проверить с молитвой.
      Собрал все живые конечности, какие нашел своими, выпростался из шкур. Ухватился за толстую ветку, чтобы подняться - и как обжегся, хоть был в рукавицах, какие бард некогда заботливо приобрел в последнем перед "черными лесами" селении. Кожа с ладоней оказалась содранной дерябым исподом речного льда, когда меня волок под ним языкастый поток.
      Наконец, выбрался из-под валежника обессилевшим лесным зверем - и обомлел.
      Если Афродита слепилась из трепетной пены морской, то сие Божие и человеческое создание - не иначе, как из северного облачка в чистых небесах, из здешних снежинок, чьё узорочье посрамит и восточные шелка, из стремительных дымов-родников, кои ветер здесь широко несет зимою по слепящим взор белым лугам.
      Кругом - и небо, и лес, и земля вкупе с рекою под снегом - все еще синело, прокаленное ночным холодом, а окоём над лесом за рекой начинал розоветь, как человечья кожа на лике в не смертельный мороз. А она, эта скифская девица, вся с головы до ног уже полуденно ярко белела, окутанная мехами здешних белых зверей.
      Она стояла на древе - над скованным потоком, перед ярлом Рёриком. Они оба стояли прямо на середине невольного моста через реку, друг перед другом.
      Бард Иоанн Турвар Си Неус слетел вниз с верхов, стоял у берега, в полдюжине шагов от того моста и людей на нем.
      Неведомо откуда возникшая та скифская девица замолкла, взмахнула свободной рукой, а другой протянула ярлу большой, но со стороны показавшийся легким мешок. И снова взмахнула рукой.
      Бард повернулся и посмотрел в мою сторону. Только по этому его движению догадался я, что девица указывает на меня. Рассудок мой так и не отогрелся с ночи и никаких предположений не ископал. Зато тело мое - оно предположило верно, ибо стало предчувствовать приближение чудесного незимнего тепла.
      Ярл Рёрик развернулся на древе, безбоязненно обращая к гостье свой не прикрытый боевым щитом хребет, и двинулся на нашу сторону.
      Вскоре все трое подошли ко мне короткой дугой, сошлись.
      Не в силах описать я лика девицы - и по сию пору не в силах. Тогда стала литься в мою душу и из моей души радость - и сам лик девицы лился в меня. Лишь о цвете ее глаз могу сказать: таково тихое рассветное море за несколько шагов до прибоя - там, где оно над чистым песком глубиною всего в локоть, не более. Иных слов нет. Истиславой назвалась она и протянула мне мешок.
      Принял с тягучим поклоном, отдавшимся всем телом боли.
      Девица вдруг потянула маленьким своим, округлым носом - и глаза ее расширились, а во мне будто жилка сердца надорвалась, едва не выронил мешок, издали да на глаз показавшийся совсем не тяжелым, а тут уж, в руке, - во все три таланта весом.
      Лик скифской девицы вдруг заалел, она стремглав поклонилась - и вдруг горностаем стремительно понеслась обратно - к берегу реки, на поваленное через нее древо, пронеслась по древу, не споткнувшись - и вот уж потекла белым облачком по заречному склону вверх, к лесу.
      - Переходить не станем, - сказал ярл, будто никого тут, кроме нас троих, и не было, никаких чудес. - Здесь дождёмся. Ты, Турвар, - ткнул он перстом в барда, - ты расскажешь, ты языкастей.
      И снова, как ни в чем не бывало, ярл двинулся к берегу сторожить мост.
      - Его час еще не пришел, - непонятно усмехнулся бард, проводив взором ничем не возмутимого северного воина, и повернулся ко мне: - Даже не спрашивай, пока не посмотришь, что в мешке.
      Стянул зубами я со свободной руки рукавицу - и выудил из мешка, едва обхватив за край пальцами, круглый и большой, как солнце в полдень, хлеб.
      Бард с таким шипением втянул ноздрями стылый эфир, будто закаливал в них, в ноздрях раскаленное ковкой железо.
      - Хлеб! С вечера печён! - восхитился он.
      - Смотри, не отравлен ли, - откликнулся издали всевидящий ярл.
      - Такой хлеб не к смерти, а жизни до долгой старости! - крикнул ярлу бард. - Отраву я за милю чую!
      Еще в мешке обнаружились тщательно завернутые в кору местного белого дерева соты, полные мёда.
      Вспомнил, как некогда выжигал мне голодный желудок мёд, дареный бардом, и сразу протянул тот скифский дар ему - бард ведь мог жить на одном мёде.
      - Мне теперь нельзя, - удивил он меня своим ответом. - Я отрёкся от этого колдовства. Отведай на пару с ярлом - его не закачает.
      - Откуда она? - наконец, не сдержал вопроса.
      Вопрос тот, закипев в душе, уже лез не только из уст моих, но из ноздрей, ушей и глаз.
      - Не зря, не зря взял тебя с собою в невнятный свой путь ярл, - покачал головой бард. - Не зря он пахал реку, вылавливал тебя среди битого льда.
      - Сказать "ответить нетрудно" не мог? - укорил я его. - Прямо ответить.
      - А прямо не ответишь - то как песню-вису с конца запевать, с последнего ее слова: ни слуха не усладишь, ни славы не увяжешь, - чернёной своей ухмылкой вывернулся бард. - Вот и слушай, Йохан. Наш ярл не чаял найти свой Ладгол или Ладог, где - как то привиделось ему - затаились под спудом с его младенчества те невиданные Железные Лавры. А жители Ладога, что сидят на его Железных Лаврах, а сами того не ведают, не чаяли, когда же он, славный ярл их самих найдет и явится к ним миротворцем и властителем. Вообрази, Йохан!
      Умел бард Турвар Си Неус раздувать мехи чужого любопытства.
      И увидев, как пузато раздулись мехи моего любопытства, бард продолжил.
      Из его рассказа следовало, что у местных скифов некогда, но, однако, недавно, начались большие нестроения. Поначалу - среди старших, а когда старшие угомонились - огонь перекинулся на подлесок. И стали старшие вспоминать, как некогда навел здесь стройный порядок пришелец - данский ярл Амлет. Он погасил распрю, возникшую между скифами и норманнами, но больше досталось тогда норманнам-"нурманам", коих и полдюжины берсерков не выручили. Не любил ярл Амлет северян. А кто из данов их любит?
      Большое уважение возымел тогда, два десятка лет назад, данский ярл Амлет среди лесных скифов-гипербореев. А теперь только и стали жалеть скифы Ладгола, что изгнали ярла за грех - пусть и большой. Можно было поступить умнее. Ибо теперь тот данский ярл весьма пригодился бы.
      Доходили до скифов Ладгола слухи, что уже покинул живой свет ярл Амлет. Но слыхали издалека о баснословных подвигах его возросшего сына, как-никак в Ладголе рожденного матерью доброго рода и чистой крови - иным словом, наполовину своего. Слышали даже, будто он одним наскоком завоевал Город Константина, да только не понравился он ему - слишком тесен и весь в норах. И сын ярла Амлета покинул его стены.
      Таковая басня меня вдвойне изумила. Кто мог ее пустить по свету? Разве только сам бард Турвар Си Неус, когда еще не стал Иоанном!
      Однако бард лишь руками развел: "Сам удивляюсь, Йохан! В одном и другом селениях спел, как ярл прошел сквозь стены Второго Рима великим змеем-кротом Индриком, а вот уж какие птицы ли, волки ли донесли не басню, а правду до Ладгола вперед меня, то истинно чудо. Но ты дослушай".
      И вот вдруг прибегает в Ладгол обрубленное войско молодых отщепенцев с телом предводителя на раменах - и в великом страхе наперебой описывает точь-в-точь самого ярла Амлета, каким его запечатлели в лесной своей памяти старики. Старики и воспрянули - пусть и не отец, а сын, о коем баснословные песни тянутся по свету, домой на нерест идет. Но и тотчас, по липкой старческой мудрости, засомневались: не обознаться бы себе на голову.
      - И вдруг случилось что! - по-враньи встряхнул своими тёмными и по-зимнему тяжелыми воскрилиями бард. - Догадайся, Йохан!
      Простительно было не догадываться даже нарочно, ведь радость ко мне, как и к лесным скифам, подкралась великая, потому подспудная!
       - Разводили старцы сомнения, сыпали в них мудрые мысли, смотрели, не закрепит ли то варево, - снова отступив на полстрофы, запел бард. - И вдруг, следом за первыми, прибегают в город зимние рыбаки. Целые и даже с прибытком. Припозднились - по течению ниже стояли. С каким прибытком в руках прибегают? Думай, жрец Йохан!
      Весь изнемог: неужели!
      Конечно, поспешил бард вперед моей замерзшей пытливости:
      - С твоим и нашим Богом в руках, жрец Йохан! Выловили из реки!
      Так и есть: вот и явлен святой образ скифам, как прозревал геронда Феодор!
      А до Ладгола уже успел ранее дойти слух и вовсе поразивший меня: будто сын ярла Амлета, сам ярл Рёрик Сивые Глаза, пройдя сквозь стены Второго Рима вдоль и поперёк, ничего с собой не взял, ни золото, ни царицу, а только - веру и посвящение в нового Бога Второго Рима, Спасителя мира, некогда распятого на древе.
      Судьба бежала впереди меня!
      Вот и пришло старикам указание, что вправду нашел Ладгол-родину молодой ярл, сын ярла Амлета. Так решили старцы Ладгола - и стали готовить посольство к молодому ярлу.
      Откуда же взялась тут бесстрашная дева Истислава? А она, не испугавшись пришельца и даже ночи, а более из любопытства и опаски, прибежала просить чаемого ярла не рубить сразу с плеча собиравшее силы и дары посольство, ибо возглавит то посольство ее отец.
      - Кто же ее выпустил в ночь из города? Как же дошла она? - испугался более за невиданную скифскую деву, нежели удивился самим ее подвигам.
      Бард так прищурился, будто даже звонко щелкнул, как пальцами, тем своим особым прищуром:
      - А сам ее и расспросишь скоро, - сказал он и пустил пар из ноздрей прямо в разные стороны. - Такие тут девы! Сквозь стены проходят живее нашего ярла и даже не руша их, а зимние ночи в густом лесу им нипочем - расступаются перед ними деревья и волки. Понравилась ведь она тебе, верно, Йохан? Страх ей так же служит, как и тебе, жрец. Таких, как вы двое на свете, более не сыскать.
      Сердце мое то падало навзничь, то поднималось. Сердце было единой и единственной моей плотью в тот час. Иной плоти будто не имел вовсе. Такого со мной еще не бывало.
      - И ты ей приглянулся, жрец Йохан. Вот так, навскидку, Йохан. Ей, видно, по вкусу, Йохан, - толкал мне сердце, качал его, как мех, неугомонный бард Иоанн Турвар Си Неус. - Да что глаз - нюх у нее пристальней волчьего, а нежнее кошачьего. Потянула она носом издали: откуда весенним цветом зимой тянет? что за чудо? И верно определила направление, Йохан.
      Могут ли старые меха чудом обратиться в новые? И со мной одним ли такое чудо случилось? Стало мое сердце, истрёпанное исповедями в одних и тех же грехах, новыми мехами. Те меха полнились не новым вином, не эфиром для раздувания огня жизни во всем теле, а самим огнем. В теле тогда был или же вне тела? Некого спросить, не было рядом геронды Феодора.
      И кому теперь нужно было то скифское посольство больше - ярлу Рёрику Сивоглазому или мне, нерадивому послушнику Иоанну Феору?
      - У тебя есть достойный подарок на сватовство, - продолжал томить во мне дух и пламя бард Иоанн, будто некогда тайно следовал по темным улицам Города за герондой Феодором и мною от Обители до самой пристани (неровен час, так и было!) и слушавший вдогон все наставления геронды. - Он в поясе твоем.
      И про подарок ярла - увесистое золотое кольцо - знал прозорливый бард. Никак не могла быть та прозорливость от лукавого в глазу новокрещеного!
      - Покажи мне его, - просил бард так же повелительно, как некогда просил у ярла его сокровенный кинжал.
      Негнущимися пальцами выковырял кольцо из пояса, как перл из неподдающейся раковины. И с трудом слепил сомнение, ибо ни чем иным не в силах был противостоять сладким пророчествам барда:
      - Оно скорее ей браслетом впору придется, если расширить, нежели перстнем.
      Бард принялся обнажать арфу. За сим попросил у меня кольцо и подставил левую ладонь.
      С трудом разжал коченевшие пальцы, а бард принял ту медлительность за опаску:
      - Знаю, знаю, Йохан, твой и наш Бог чародейство не жалует. Так превращение меди и олова в бронзу чародейство или нет?
      Мое немое бессилие было ответом.
      - В старину иудеи вокруг вражеского города ходили, - продолжил Турвар, - в трубы дудели. От их гула рухнули стены, на коих две повозки разъехаться могли. То чародейство?
      - Никак, - обрел силу ответить.
      - И то, что увидишь, - не чародейство, а лишь тонкое ремесло, - твердо рёк бард.
      Он крепко сжал кольцо в левом кулаке, а пальцами правой стал поочередно перебирать струны. На нас с темных деревьев посыпались иголки, и по снегу во все стороны побежала рябь, как от утреннего ветерка на море.
      Голосом, не открывая, однако рта, через ноздри бард стал повторять тоны нездешних звуков. Продолжалось тонкое ремесло недолго.
      - Пожалуй, довольно, - удивительно высоким голосом изрек бард и разжал кулак.
      О чудо! На его ладони лежало два кольца. Дарованное ярлом на берегу Тибра расслоилось надвое. Одно - отделившееся от внутренней его стороны, а другое - шире, но тоньше - охватывало внутреннее кольцо снаружи. То, что меньше, было по размеру на тонкий девичий палец!
      - О! Даже с прибытком вышло! - будто изумился и сам бард раздвоению кольца, ибо хотел просто уменьшить, сжать изначальное. - Бери, Йохан. Не страшись. Видит твой и наш Бог: всякое чародейство истекает из корысти, корысть и есть воплощенная темным духом. А у меня здесь какая корысть? Я же тебе деву легко уступаю, без противоборства.
      Еще в сопротивление судьбе невольно задал барду вопрос с начинкой сомнения:
      - Ты ничего не прибавил от себя, Иоанн? Скажи честно. Неужто так много успела она рассказать там, на дереве.
      - Девичий щебет тороплив, издалека слышен, - ответил бард. - Она еще с того берега начала, когда ярл запер телом брод. Он удивился, как и я, как и ты. А раз удивился - значит, поверил.
      Много позже, уже в Ладголе когда я ожил всерьез, вник в глубокие корни того ожидавшегося посольства.
      У здешних лесных скифов, что ставят по рекам свои древесные города, ни королей, ни ярлов нет: все дела решают на площадях богатством и криком. Есть роды, разбогатевшие сыновьями, мехами, янтарем, который так арабы любят, серебром и торговлей. Вот таковые, не желая мериться между собою ни богатством, ни силой меча - что уже куда как мудро! - собирают всех жителей на площадях и, кто как, убеждают, какой принять закон или же какое решение по уже остывшему после ковки закону. Правит голос, а зычные голоса можно с умом подкупить. Кто кого перекричит - того и закон. Выходит прямо афинская демократия, лишь без эллинского витийства и хитроумного пересчета утихших голосов, ибо утробная хоровая сила глоток сразу слышна и явлена без пересчета. Иными словами, правит она же, сила, но без единоличного самодурства, раз уж помазанников тут никаких нет. Живут, плодятся, творят из древа и железа предметы не только нужные, но и в обилии ненужные, развлечения ради - значит, хоть и варварский, но развитой народ.
      Да и в иных знаниях лесные скифы не дикие вовсе - разные языки знают сызмальства, поскольку сидят здесь на торговом средоточии севера. С юга до их мехов приходят эллины, а больше арабы, с севера и запада - норманны, коих они зовут "нурманами". Те привозят янтарь, а ниже не идут пока, поскольку воинов их женщины нарожали еще маловато, чтобы идти посуху далеко большим и сильным войском. Знают скифы верные цены и денариям, и дирхемам, многое знают и про мир до самого Понта.
      И вот в минувшие полвека выросли здесь, в Ладголе, раскинули широко свои кровные ветви два рода. Разделили дела мудро, не бились за доли в торговле и ремеслах. Но десяток лет назад отселился в Ладгол из другого скифского города, так и именуемого Новым Городом, некий младший отпрыск тамошнего небедного рода, отселился со своей частью наследства: В Новом Городе показалось ему тесно. По меркам Ладгола та часть наследства выходила большим богатством. И взялся за дело тот выходец-отщепенец умело и ретиво. Коротко говоря, в его сосуде стало быстро прибавляться, а в двух других, старых, пошло на убыль, ближе ко дну, ибо всякий город - один большой сосуд.
      Стали договариваться заново о разделах, утвержденных прошлыми договорами. Однако пришелец оказался хватким и умнее коренных, мог против двух старых и крепких уроженцев устоять и еще кивал за спину, на Новый Город и тамошнюю свою жилистую родню.
      Нестроение стало зреть, как гниль под твердой корой тыквы: со стороны не заметно, пока от нажима не провалится с утробным охом вся плоть. Пришло дурное время, когда новая поросль тех, других и третьих, принялась по лесам шалить всерьёз: подлавливать иноземных торговцев на дальних подступах, у иных брать товар под угрозой, но едва ли не честно, а иных и вовсе разбивать. Та поросль развернулась как раз в последние два года перед нашим приходом. Да так развернулась на воле, что в Город перестала возвращаться, подозревая трёпку от отцов и уже брезгуя жмущей плечи и ноздри теснотою улиц. И между собой разные, по большей части младшие, сыновья всех трех семейств стали сшибаться в лесах не на шутку. Вышел былой порядок из берегов, подтопил и разумение, и договора, и стал затапливать былой достаток, как весенняя зябкая вода - подвалы.
      Подобное нестроение уже случалось давно, когда два рода еще утверждались, мерились силами. Тогда и норманны, осевшие здесь, вмешались. Вышла путаная и большая распря с убытками и кровопролитием. И кто же в ту пору пресёк распрю? То был пришелец - данский ярл Амлет, приплывший со своим малым воинством в поисках богатых грёз.
      Он растолкал локтями норманнов-"нурманов", а потом и поубивал многих в схватках, показав, что и берсерк против него, что бычок против рожна. Все притихли - свои и чужие, - узрев новую, невиданную мощь. Навел на здешней земле ненадолго ярл Амлет мир и в человецех благоволение. А потом и изгнали его всем миром, всеми концами города, когда согрешил он, сойдясь с женой одного из глав рода Ставрова, а многие люди ярла Амлета вдруг скончались от мора-наказания (хотя поговаривали, что отраву тихо занесли в его запас нурманы, а самого ярла Амлета отрава не взяла насмерть, а только поколебала силы).
      Кто-то здесь недавно вспомнил и выронил из уст его имя - и в городе оба старых рода, старшие в них, вспомнили данского ярла, подхватили его имя. Стали жалеть, что тогда, двадцать с лишним лет назад, изгнали его. Тот глава Ставрова рода, кого жестоко обидел ярл, уже умер, а старший его сын, теперь уже вошедший в отцову седину, - он тоже стал жалеть. Его самый младший брат, родившийся за год до кончины отца, теперь грозил из лесов самому старшему, гордился перед ним вольной звериной удалью. Вот его-то и укоротил на голову и руку ярл. Старший узнал, вздохнул тяжко - и воспрянул. Он-то и предложил посольство, а к тому же прилюдно поклялся не тащить полуиноземца на суд, не брать с него виры за смерть непутёвого брата, чью судьбу решили боги или пришлый Бог.
      Про отмену виры и начала щебетать Истислава еще с того берега, но ярл не уразумел. Потому пришлось им сходиться посреди зыбкой речной дороги на древе - там она и разъяснила ярлу всё подробно.
      Есть я не хотел в тот день и на другой - тоже. Все страшился, что ярл опять подсунет кусок своей поджаренной плоти. Желал лишь одного - снова увидеть белую и невесомую скифскую деву с глазами далекого, теплого, берегового моря.
      Посольство пришло без нее, женщин в посольство люди не берут, а только - бесы.
      Посольство явилось на другой день, к полудню. Знало, что ярл и его люди не тронулись с места, - разведчики донесли.
      Вышли из верхнего заречного леса три рыжих, по-звериному мохнатых мерина. Они тащили по снегу повозки на полозьях. На каждой из повозок восседало по три крепких скифа в шкурах и шерстистых темных шапках. Лиц не видно было - бороды, шапки над бородами. Развернулись цепью посреди поля - на излет стрелы. Сошли с повозок по двое разом и разом цепью двинулись к реке - возницы остались щуриться издали.
      Мы, не прячась друг за друга, вернее за широкоплечего ярла, тоже вышли к реке, к самородному мосту через застывшую белизной корку потока.
      Один из скифских послов первым крикнул про отмену виры - нечего опасаться здесь пришельцу, невольно поразившему разбойников, что досаждали городу. То и был старший в роде Ставровом, Градибор, старший брат не только убитому, но и самой Истиславе.
      Он руками раскинул свои шкуры-одеяния, показывая, что оружия при нем нет. То же повторили и остальные.
      На груди скифа, стоявшего по правую руку от Градибора, увидел я великую суму - и едва не лишился чувств заранее.
      Градибор прокричал на норманнском наречии, что приглашает ярла и его людей в город. Он клялся всеми своими богами, что никаких ловушек пришельцам не устроено, а напротив, - одни почести и добрая еда. Он, Градибор, готов один перейти на наш берег безоружным заложником в земное доказательство своих слов. И верно ли, вопросил он, что пришелец приходится сыном великому данскому ярлу Амлету, коего здесь помнят и чтут.
      Ярл Рёрик Сивые Глаза сказал, что "ответить не трудно".
      Скифы на том берегу разом поклонились ему до самого снега.
      - Верь, славный ярл! Не лгут, - шепнул бард.
      - Что верить, я знаю, - отрезал ярл.
      Градибор распрямился и прокричал, что пойдет к нам не один, а под доброй защитой. А что ему послужит защитой, то узрит и узнает сам ярл Рёрик, сын ярла Амлета.
      Скиф, стоявший по правую руку Градибора, разом выпростал из-под шкуры святой образ Христа Пантократора. Градибор взял двумя руками святой образ, как щит перед грудью, и так двинулся к реке, к природному мосту.
      Был ли я в теле? был ли вне тела? Верна ли память моя, верна ли память мне, Господи?
      Ведь привиделось мне великое и небывалое - будто Ты Сам, Господи, сошел с иконы, того широкого древесного моста в Царство Твое, и двинулся мне навстречу по белому покрывалу реки и протягивал мне руку Свою, как Петру утопающему!
      В теле или же вне тела - лишь помню, как сам двинулся навстречу Тебе по тонкому белому покрывалу потока, а не по сухому древу, упавшему через скрытую реку, ступил на тонкое покрывало, устремился по нему к Тебе, Господи. Не почувствовал тверди под ногами - и более не помню.
      С того шага - в теле или вне тела - на белый покров реки, подобной в своей белой тайне реке Промысла, и началась из двенадцати глав истинной жизни -
      
      ГЛАВА ВОСЬМАЯ.
      На ее протяжении предстоит вступить в пределы будущей державы,
      одну голову держа на своих плечах,
      а вторую - держа в руках светильником судеб.
      
      Был мрак, не явивший ни снов, ни видений. Первым же в тот мрак обманчивого небытия пришел не свет, а запах - смолистый, живой, раздвигавший ноздри и грудь теплом очагов человеческих.
      Боясь и чаять света, стал ждать звук - что-то стало поскрипывать древесно, но не потрескивать в огне. Мрак вместе с той частью бытия, что было мною, стал покачиваться, как колыбель под материнской рукою (в моей жизни - под отцовой и под руками служанок по очереди). Уж не в новом ли ковчеге выпросталась душа, раз стоит такой аромат и скрипит будто бы корабельная палуба? "Жди, высматривай себе пару!" - хихикнул из-под мрака лукавый.
      И тотчас услышал голос - совсем знакомый:
      - Говорю, вот он откроет глаза. Смотри.
      Глас был голос Иоаннов-Турваров, а язык - норманнский.
      С облегчением посрамил лукавого: "Тот мне не пара!"
      Но и тотчас был посрамлен сам, как дерзнул открыть глаза - и стал свет.
      Сверху на меня смотрело светом не солнце, не луна - смотрели два чудесных светила оттенков морского прибоя в ясное утро на чистом песке. Выпроставшись из мрака, я увидел Истиславу. Как не пара? Душа моя тотчас полезла из сердца, не из чресл, словно кипящее молоко из горшка!
      - Подожди, Йохан. Не шевелись, - прозвенел надо мной ее голос (откуда она взяла Йохана, догадаться было нетрудно). - Пока только дыши.
      Образ Истиславы пропал. Увидел вместо неба темное древесное небо жилья - и спустя пару мгновений мне на лицо полились струями тонкие власы барда Турвара Си Неуса, а уже иными светилами замаячили надо мной его медовые глаза.
      - День пришёл, Йохан, - сказал он и дальше говорил со мной на латыни. - Радуйся. Есть чему радоваться. Ты перешел реку. Скиф, выступивший на лёд тебе навстречу, сразу сломал его и ушел по пояс в воду. Он только один шаг успел сделать.
      Дышать расхотелось.
      - Лучше бы ты не говорил того, Иоанн, - первое, что сказал барду.
      Тот, что стоял в сторонке (в другой, гибельной тьме), никуда не делся - и вот тот вновь, не страшась, шагнул на мерцающий свет души.
      - Знаю-знаю, - засверкал черными зарницами улыбки бард. - Гордость люди нашего Бога не любят. Все же ты должен знать, почему скифы так и будут смотреть на тебя, как на недолгого гостя с небес, пусть и в черных одеждах.
      Свою короткую песнь-вису о славном окончании нашего путешествия бард проговорил, а не спел.
      Ярл и бард вошли в древесный скифский город Ладгол на своих ногах. Меня же, у врат сняв с повозки, внесли на руках, будто самого почетного гостя, живого, а не мертвого, раз уж вносили в живой город, а не вон из него, на кладбище. Тело мое потом отопревало в теплом жилище, а душа где-то витала больше недели, держась за тело тонким, незримым волоском.
      За то время, прошедшее для меня в неведомом, но не отчаянном мраке, бард сделал большое дело.
      Он вызнал у лесных скифов все рассказы о ярле Рёрике Сивоглазом, что доходили до них со всех сторон света. В одном из тех рассказов, донесшихся с юга, ромеи наградили ярла за спасение своей царицы от страшного огненного вепря, ворвавшегося во Дворец (sic!), лавровым венком, высшей наградой победителю всякого опасного для всего народа, а не только его властей, врага. Тотчас барда осенило: вот они, Железные Лавры! И он сам добавил к тому рассказу уточнение, удивив скифов: лавры, возложенные на ярла, были сделаны из железа - знак почёта особо великого воина.
      Большое же дело, кое удалось барду, - то убедить ярла Рёрика Сивоглазого отдельной песней-висой, что он сам и есть то великое, непобедимое и спасительное оружие, кое он искал на своей родине; он, ярл Рёрик, и есть те Железные Лавры, нужные для возведения и охраны новой державы. И в качестве чудесных Железных Лавров ему суждено теперь оставаться здесь, на севере, ибо его ждет судьба великого властителя нового, готового к великим делам народа, коего он, великий ярл Рёрик Сивоглазый, скифский и северный полукровка, способен своею силой наречь великим.
      Сил удивляться хватало только у разума, душа моя была занята иным теплым изумлением - близостью чудесной скифской девы Истиславы.
      - И он принял небылицу? - вопросил барда.
      - Почему "небылицу"? - возмутился бард. - Если я не видел Железные Лавры внутренним взором, значит, они были передо мной во внешнем. Простая ошибка! Эти Железные Лавры и были ярлом Рёриком Сивоглазым. Теперь то и для меня правда!
      - А как же видение ярла, гнавшее его в Рим? - вспоминал уже без труда. - Дочка императора? Женитьба? Трон?
      - Ты бы видел старшую сестру Истиславы, - опасно, едко прищурился бард. - Всякая дочка всякого императора меркнет перед ней. Ротруда Карлова - та просто сырой костерок перед слепящим столпом белого огня, пред старшей дочерью самого богатого и уважаемого скифа. Ярл слушать висы умеет, ведь мало что помнит. Я пропел во всю силу: та дева сама станет супругой нового от корня императора, как только он, ярл, возьмет ее в жены. Ты спросишь, поверил ли он, уразумел ли такой оборот судьбы, ему подвластный?
      - Не спрошу, - успокоил я гордость барда. - Но и ты сам ведь чаял стать певцом при великом властителе, верно, Иоанн? При настоящем императоре. Или мне память так же легко изменяет, как и ярлу, и нужно ждать от тебя новой неслыханной песни, чтобы все вспомнить по-твоему?
      Бард замер надо мной, медовые его глаза растеклись в стороны.
      - Где ты был в эти дни, Йохан? - с мутным восхищением проговорил он тихо. - Высоко был, раз тебе оттуда все прозревалось яснее, чем мне внизу. Удивительно, что ты не помнишь.
      - Вот и не помню, - честно подтвердил ему.
      - А вот и хорошо, - легко вздохнул бард. - Значит, тебе не будет скучно услышать вторую часть висы о грядущем, кое ты видел оттуда, где был, но здесь не помнишь. Пока только вслушиваюсь сам в ее тон и звон, но ждать осталось недолго.
      Уразумел: спрашивать барда, ради какой прихоти он сам захотел застрять здесь, у лесных скифов, раздувая великую притчу, не стоит - ждать недолго осталось, сам расскажет, когда остынет.
      - Где образ твоего и моего, нашего Бога? - устыдился я, что вопрошал о земном раньше, чем о небесном.
      Бард вновь улыбнулся всезнающе и рёк:
      - Встанешь и сам увидишь. Ходить недалеко.
      Теми словами он и поднял меня со одра не болезни, но изнеможения.
      Святой образ Христа Пантократора лесные скифы водрузили здесь на сбитую по его указанию крестовину, посреди лучшей комнаты дома Ставрова рода, где скифы теперь выхаживали меня теплом печи и близких рук Истиславы.
      Сил хватило лишь дойти до святого образа, приложиться к нему - и не более. Не опустился, но бессильно сполз по воздусям на колени. Оба кинулись ко мне - придержать, не дать расшибиться.
      Перед святым образом, явленным на реке лесным скифам, а мною невольно обретенным, уразумел, что пути мои, если и не свершаются, то сворачиваются в кольцо. Верно, то же прозрел о себе и бард, обретший новое имя.
      Но еще долго, больше месяца, только и хватало сил на то, чтобы, шатаясь, передвигать стопы кругами по комнате, порой опираясь на крепкую руку Истиславы. Заодно - изумляться сытному теплу дома при отсутствии жаровен (лесные скифы мудры на печи и печные ходы в стенах домов, при том умеют беречься от огня) и серебряным зимним узорам на слюде, кою скифы вставляют в небольшие окна, защищаясь от холода.
      Силы втекали в мои члены с мясными и медовыми отварами. Опасался лишь ненароком нарушить межу Рождественского поста, ибо потерял точный счет дням и грезил дождаться торговцев с юга, кои исправили бы мой календарь, ведомый на глазок.
      По моим поздним расчетам, как раз в первый день Рождественского поста, бард Иоанн Турвар Си Неус вошел с холода, горя тем же огнем, что я видел в нем, когда он выходил из расколотой, стылой реки по Святом Крещении. Так жаром светится в печи уголь, как светилось и ныне его лицо.
      - Вот, я принес тебе, Йохан избавление от гордости, - сказал он. - Ты ведь того чаешь?
      - Разве что могила и Дух Святой избавят нас от гордости, - предупредил его.
      - Сам рассудишь, когда встанешь, - как бы не вняв неизбывной тяжести тех слов, сказал бард и присел на мое ложе, рядом. - Но только радуйся и будь уверен: тебя, ходящего по тонкому льду, скифы не запомнят, а только - твои прямые потомки, и то - без преданий. Ты для них пока неведомо кто, не знаю того и я. Сон мне был веский: ярл Рёрик Сивозглазый - он протоимператор у истока державы (бард так и назвал его протоимператором, словом неслыханным!), а я при нем певец. Ярл произрос из корня здешнего народа душою открытой и беззлобной. Все, что мы с ним чаяли, сбывается здесь, на земле Железных Лавров. А тебя, Йохан, в величии грядущего нет вовсе. Однако то ведь по-твоему? Твое истинное чаяние, верно? Ты же бежишь величия? Но будут все трое - три корня. Не знаю, как в грядущей памяти разделюсь надвое, на два имени - Турвар и Си Неус. Так было в сновидении. Эти скифы, как и ярл, еще не родились в твою веру, потому наши с тобой истинные имена - твое и мое - не сохранятся в кронах их памяти, уйдет в незримые корни. Семя еще только ходит в утробе сего народа, ищет место, где прилепиться и в плод выйти. И мнилось мне, что возьмет ярл в наследство мое новое имя на исход дней, но также тайно... впрочем, не утаит - и станут его за глаза вспоминать по имени, как всесильного и могучего Иоанна-дурака. Только здесь то не унижение, а - уважение. Такой уж народ. Коротко говоря, имя твое тайно останется и даже утроится, а памяти по тебе не будет. Как тебе такое пророчество?
      - Ты сам заговорил, как ярл, словами вещими, но зыбкими, - осторожно усмехнулся ему в глаза.
      - Что же? - не обиделся он. - Певец императора должен стать и эхом императора.
      Гордости отнюдь не провидел во взоре его, но - радость отрока, удившего вместе с отцом и вдруг поймавшего рыбину, куда большую, чем успел вытянуть отец.
      - Выходит, мне суждено стать тем третьим, Си Неусом, тенью без почёта, - не сдержался я, как истинный эллин, чтобы не уколоть собеседника еще раз. - Но поныне не знаю, что означает твое второе имя.
      - "Тот-и-Есть", - подвинувшись, шепотом проговорил мне бард в самое ухо. - А все вместе - "Сын Тура Тот-и-Есть".
      - "Тот-и-Есть" - доброе прозвище, не имя, хорошее снадобье от лишней гордыни, - пришлось то признать.
      - Час дорог, - сказал бард и легко поднялся, взмахнув воскрылиями. - Теперь ты пойдешь с нами. Вижу: сил хватит. А не хватит, донесем. Ты еще не отъелся, даже я донесу одной рукою.
      Бард так же крылато взмахнул десницей. Шуяя его, по обыкновению, была непраздной, а обременена арфой.
      - С вами? - изумился.
      - Мы, ярл, я, Йохан, и ты, Йохан, выходим из Ладгола на поле моей висы, - заговорил бард иным, возвысившемся и возвышенным голосом, предвещавшим священное забытье. - Ты - с нами. Настал день. Виса окончена - залог восхождения ярла Рёрика в императоры грядущей державы. Ты должен слышать, пока виса не остыла.
      Он сам взялся одевать меня в зимнее, строго посмотрев в сторону безмолвной Истиславы. А я и смотреть в ее сторону страшился - то первый был мой страх, на который не было искушения давить плотью и сердцем, как лошадь на боль.
      Тяжелый мех накрыл, объял меня, как мягкая гробница, в нем и шага, казалось, не сделать. Так и сказал:
      - В шкуре и дышать не в силах. Пожалуй, легче нагим дойду. Как ты - из реки.
      - Не искушай скифов вновь, - поддел и меня, в свою очередь, бард.
      В эти мгновения заскрипели, затрещали ступени. Весь деревянный дом, полный теплых утроб, закачался, будто Ноев ковчег.
      К нам поднимался сам ярл Рёрик Сивые Глаза. Вошел в комнату, стал трещать половицами, как тонким льдом. Сивый взор его стал глядеть на меня с потолка, застя древесное небо. Так полная Луна застит сводом собственного сияния ночную черноту небес и весь сверкающий сор звезд на них.
      - Вижу: если сам отсюда пойдешь, то на месте потеряешься, заснешь от натуги. Обратно же сам сможешь идти, - словно некий оракул, по лаконичности спартанский, явился ярл.
      Так ярл сразу на глазок оценил-взвесил мои первые силы. И прямо с ложа понес меня, перекинув через плечо, как свернутый ковер.
      Истислава же исчезла, как только в доме ее отца собрались все трое.
      Слышал хруст ступеней, хруст половиц. И вот скифский холод опалил мне лицо снаружи и грудь изнутри, а ясная белизна вдавила боль в глаза, а выдавила из них слёзы - стал слышать всем телом гулкий хруст снега под мощными ногами ярла.
      Не одни глаза мои моргали, чередуя свет с тьмою, а само бытие мое будто моргало, чередуя свет с тьмою.
      И когда был свет, вспоминалось всякий раз напутствие геронды Феодора жениться - и невольно тянулся мой взор по древесной улочке скифского города: не идет ли за нами дева Истислава.
      А когда обступали мгновения тьмы, то - верно, по шепоту того, кто всегда стоит в сторонке, но поблизости, даже когда идешь прочь, - начинал жалеть, что геронда Феодор не постриг меня в монахи. Тогда мог бы основать здесь, у скифов, первую обитель - и уж не исчезло бы в здешних веках имя, данное мне отцом.
      Но была только древесная темная рябь и белая лента улицы-дороги, город будто вымер или был покинут. У врат толпились скифы, а наружу за нами не вышли. И те, кого заметил за деревянными городскими стенами, - те уже не по лабиринту улиц, а по белому простору разбегались кто куда. Верно, жителей предупредили ярл и бард о священной песне, предназначенной только для троих, а прочим до ее скончания велено было держаться подальше.
      И вот остановились посреди поля чистой, девственной белизны, радостно мучившей взор. То поле окружала подкова лесов, упиравшаяся концами в холм и скифский город Ладгол на нем.
      Ярл поставил меня на ноги в снег по колено. И коротко справился, не поставить ли поглубже, где по пояс и где легче будет стоять. Похвалился, что и так смогу, а то задремлю ненароком, если быть на земле живым станет слишком легко. Оба подержали меня испытующими, чуткими взорами - убедились, что стою впрок.
      Иоанн поднял взор в безоблачное, но сивое от сырого холода небо, выдохнул в него облако живого пара, как душу - тоже впрок. И тронул одну струну.
      Звонко колыхнулся эфир, разбежались от нас троих понизу во все стороны лучи-струнки, тонкие снежные ручейки. Пошла белая рябь по полю.
      Меня передернуло внутри гробницы из меха, и бард заметил то.
      - Не опасайся, Йохан, - Сам голос его уже звенел, как струна. - То не колдовство. Лишь сила струны. Мечи не будут летать по воздуху, стены не растают, их нет.
      Невольно я посмотрел на древесный скифский город - и обомлел, ведь увидел его со стороны впервые. Холм, на коем он стоял, весь почти по самую кромку деревянных крепостных стен был окутан печными дымами, по сырой и тихой погоде плавуче опускавшихся к низу. И вот чудилось, будто сам город стоит не на земле, а на большом небесном облаке.
      Древо не камень, тлеет само и без огня, только без огня - медленней.
      Прозревал: суждено тому городу множество раз истлевать, сгорать вместе со стенами своими и возрождаться как семени, как плоду древесному, как шишке сосновой, разбрасывающей по ветрам свое многочисленное семя. А не залеживаться камнями и обрастать лишайниками, вызывая лишь вздохи путников, проходящих мимо развалин его величия, что виделось-мнилось его строителям вечным. Этот зыбкий древесный город увиделся мне поистине вечным, раз уже стоял на облаках, а не на земле.
      Бард уже пел вису, впрок названную им "высшей".
      Вознеслась, возвысилась песнь. Звучала свыше, будто источала ее не гортань певца, а разливало облако, зависшее над его головой. Белое облако, что он выдохнул из груди в небо.
      В песне-висе ярл Рёрик Сивые Глаза стоял правой ногой на правом же берегу истока реки, тщившейся вольно течь на юг, а левой - на левом. Мешал вытекать реке большой камень, заперший корневой ее родник. Разрубил ярл тот камень надвое - и хлынул поток из северной глубины, разлился невиданно на юг. Устье новой великой реки развалилось кроной по бескрайней пустой стране до близких южных морей, но - и до самого восточного моря, до коего тысячу лет скакать не доскачешь. То будет море, пред коим никто никаких Геркулесовых Столпов никогда не ставил. Нет пред тем великим морем врат, как не видишь врат, когда поднимаешь взор к небесам. Разбегутся, крепчая семенем и кровью, по рукавам и ветвям того широкого устья потомки народа, жившего при корневом роднике, насадят города и селения, будут славить основателя своей бескрайней державы, ярла Рёрика и певца его, Турвара Си Неуса в двух лицах, а потомков ярла станут почитать своими царями-императорами. Для того возвеличат свою державу как новый, уже Третий по счету Рим. Может, тому быть и последним.
      Сверкнула железная молния.
      С хрустом по самые глаза вошла голова барда Иоанна-Турвара в снег, выдохнула, снег тотчас провалился перед его ноздрями по самые уста.
      Тело певца тоже просело глубже в снег, но не повалилось. Пальцы тронули последнюю струну - звук испустила она столь высокий, что заложило, заломило уши. Надгробная тишина разлилась кругом до самых окоемов земли, захлестнула и самые леса у подножия города.
      Не бесчувствие, но неизбывную тишину источила вечность в сердце. Странно легко сделалось в мягкой меховой гробнице.
      - Он просил тебя об этом? - точно пребывая вне тела, вопросил я всем своим телом.
      - Просил не просил, - нетрудно ответил ярл Рёрик. - Турвар всегда начинал за здравие, но кончал погребением. Потому и гнали его. Сколько возвышений предсказал верно - столько же и падений устроил висами. Не мог остановить себя вовремя. О том и предупредил, когда его прервать.
      - Когда? - невольно вопросил ярла, тщась обойти осуждение.
      - На слове о "последнем", - ответил ярл. - Того и хотел. Видишь, радуется.
      И вправду уста и глаза певца Иоанна-Турвара радовались над кромкой подтаявшего лункой снега. Лик его светился розовой зарею - так же светился он весь, всем телом, когда, раздвигая льдины, рубленые ярлом, выходил из холодной скифской реки по Святом Крещении.
      И в новый миг мне почудилось, что вот - так же сейчас он выйдет весь, а не одной главою, нагим и спасенным из глубины снегов, ведь снег - та же вода, но ближайшая к ангелам небесным, потому едва весома, как лебяжий пух.
      - Теперь он идет в небеса твоего Бога, верно? - услышал я по обыкновению смертельно покойный голос ярла. - Видишь?
      Повернулся, отправился взором по лезвию Хлодура туда, куда указывал жалом меча ярл Рёрик. На мече не было ни капли крови.
      Облако, исшедшее из груди певца Иоанна-Турвара пред началом песни, стало подниматься ввысь. В тот же миг протаяла лунка в легкой небесной наволочи - и облако замерцало тонкими бесплотными струнами.
      - Он того хотел, - без оправдания рёк ярл, убрал меч в ножны и повелел: - Неси голову, Йохан. Теперь сил тебе хватит.
      Господи, помню, воззвал тогда не к Тебе, а к своему покойному отцу: "Что мне делать, отец?" - И услыхал в душе: "Делай, как велено, замысла не испортишь". Кто ответил мне, Господи? Отец или тот, кто стоял в сторонке, но всегда - поблизости?
      Поднял голову певца - она показалась мне тяжелой, как корабельный якорь. Под ней вглубь снегов, к живой земле уходил круглый багровый колодец. Из него извергся последний дымок свершившейся судьбы певца и без муки растаял, не поднявшись и выше локтя.
      Ярл, тем временем, уже вынул из снега тело певца, стоявшее из него столпом, опрокинул, вылил из него в снег излишек уже бесполезной, потерявшей напор жизни крови, и взвалил тело певца на то же левое плечо, на коем нес меня из города на Поле Висы. Всё проделал одной левой рукою, потому как в правой держал бережно вынутую из замерших рук певца его арфу.
      - Темно ему, оберни глазами вперед, - сказал он, увидев, что я прижал голову певца лицом к груди. - Идем. Турвара ждет великое погребение основателя и певца великой державы.
      Мы пошли. Как тяжела была глава певца Иоанна-Турвара! Но как, на удивление, легки сделались мои ноги!
      - Теперь моя очередь служить твоему Богу, - проговорил, идя рядом, ярл. - Я исполнил все, о чем ты говорил при Тибре, Йохан. Так ведь и основатель Нового Рима, Константин, принял твоего Бога под конец своей жизни. Верно ли?
      Лишь кивнул, надеясь, что ярл все видит вокруг.
      Солнце продолжало светить сквозь легкую, проницаемую, как девичья туника, небесную пелену - и вдруг уловил себя в том, что старательно иду в едва приметной тени ярла Рёрика, будто невольно и лукаво возлагаю на него всю совесть за свершенное, свершившееся и зреющее свершиться.
      И вот открылось. Господи, чем легче бремя Твое, ведущее нас в небеса, чем тяжелее и страшнее правда Твоя внизу, на земле. Исподволь, невольно и грешно тщимся мы укрыться от правды Твоей, Господи, как бежал ее Адам в раю и тщился спрятаться в тени Древа познания. А где тщимся укрыться мы, в невежестве душ своих? Разве что в тени башни Силоамской. Вразуми, Господи!
      
      
      
      Остальная часть рукописи Иоанна Феора до наших дней не дошла.
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Смирнов Сергей Анатольевич (sas-media@yandex.ru)
  • Обновлено: 23/10/2017. 594k. Статистика.
  • Роман: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.