Тюрина-Митрохина Софья Александровна
Детский дом "Сын Октябрьской революции"

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Тюрина-Митрохина Софья Александровна (tur-mit@mail.ru)
  • Обновлено: 07/08/2013. 76k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  • Иллюстрации/приложения: 1 штук.
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Хроника жизни моей матери, Зинаиды Игнатьевны Тюриной, которая в 17 лет стала воспитательницей в детском доме для беспризорных детей, в голодное время разрухи и голода (конец 20-ых гг. XX века).


  •    С. А. Тюрина - Митрохина
       Детский дом "Сын Октябрьской революции"
       или история пионервожатой-воспитательницы Зинаиды Тюриной
      
       Пионервожатая -воспитательница 0x01 graphic
       Рассказы моей матери, Зинаиды Игнатьевны Тюриной,-- спутники моего детства. Она рассказывала всегда щедро, эмоционально, с множеством деталей, отчего ее переживания и герои воспоминаний, их судьбы становились частью нас самих, ее дочерей.
       Сейчас, когда описанные события отдалены десятилетиями, и прошлое обретает новые черты, есть в нем вещи незыблемые: вера, чистота, доброта и самоотверженность людей того времени. Интересно вглядываться в их ценности, в их внутренний настрой. Судьба таких людей- историческое достояние.
       Прежде чем моя мать, а тогда -- семнадцатилетняя комсомолка Зинаида Тюрина, получила путевку Укома на борьбу с беспризорностью, она уже имела за плечами серьезную жизненную школу. Знала и жестокую бедность, и голод, и огонь идей. Она была отчаянная комсомолка, в том смысле, что верила в будущую свою жизнь при победе мировой революции. Как и многие ее современники, верила в это со всей страстностью и от этой все пожирающей веры была категорична, безоглядна и однозначно принимала разные лозунги, например: "Кто не с нами, тот против нас", или в призывы:"Не надо нам религии, не надо нам попов, мы нанебо залезем, разгоним всех богов".Правда, лозунги порой вступали в мучительную борьбу с исконными понятиями, впитанными от религиозной матери.
       Однако комсомол провозглашал атеизм, и лозунг "Религия -- опиум для народа" во многом определил ее мысли и поступки. Отказ ходить в церковь породил новый тяжелый спор в доме, потому что моя бабушка, Прасковья Григорьевна, была фанатично религиозной и властной. Чтобы пойти против ее убеждений, дочери в 14 лет пришлось решиться на конфликт, даже уйти из дома. Устроилась на фабрику как чернорабочая за 12 рублей в месяц. Это была жизнь впроголодь, зато самостоятельная. Комсомол послал учиться, и в 15 лет она выбрала техникум по своему призванию -- педагогический. Там было отделение по работе с беспризорниками, оно казалось самым важным: страна тогда уделяла максимум внимания своим беспризорным детям, повсюду были организованы детские приемники, беспризорность стала государственной проблемой. Зина проучилась в техникуме полтора года, но закончить его не пришлось: отделение закрыли и отправили всех на практическую работу. Время торопило, и некогда было учиться. Учащихся вызвали в Уездный комитет комсомола, и комсомольский секретарь (тогда очень авторитетный среди молодежи, а впоследствии объявленный врагом народа и репрессированный) Александр Косарев сказал: "Смотрите, ребята, будет трудно -- обратно не возвращаться. Это вам поручение в порядке комсомольской дисциплины".Потом, когда бывало и в самом деле очень трудно, казалось даже, что непосильно, эти слова вспоминались Зине, заставляли держаться, потому что комсомольская дисциплина была для нее непререкаема. Всегда и во всем она была согласна с линией партии и ВЛКСМ, кроме одного случая, когда однажды она все же нарушила волю большинства и получила строгий выговор. Дело в том, что любимым ее поэтом был Сергей Есенин, но тогдашние комсомольцы единодушно считали его "кабацким", и комсомольская ячейка в поселке Обираловке, где тогда жила моя мама, сурово осудила Зинаиду Тюрину, ультимативно потребовала не только снять портрет "не нашего" поэта, который она повесила в своей комнате, но даже отречься от "вырожденца". Это было жестокое требование, и перед угрозой исключения из комсомола она отступила: портрет сняла и спрятала в тумбочке, любуясь на него тайком. Отречься не смогла, но кое в чем сумела убедить своих судей. Других серьезных прегрешений перед комсомолом у нее не было. Но и это едва не стоило ей отлучения. Она вспоминает об этом уже сейчас, в 1990-м: Когда было 15 лет, это уже на фабрике,-- замечание сделали, увидели, что Есенина читаю, портрет его, правда, тогда у меня еще не висел, негде было, в общежитии комнатка маленькая, в ней пять коек. Портрет я позже повесила, у себя дома, когда вернулась в Обираловку. А здесь просто -- увидели в общежитии, что читаю книгу его стихов. А как раз кампания против него началась в газетах, против "кабацкого поэта" и "есенинщины". Месяцев через пять, когда в Обираловку вернулась, против Есенина уже одна за другой статьи появлятьсястали в газетах, главный упор в них делался на то, что он молодежь заражает мещанскими мелкобуржуазными настроениями. Меня как комсомолку вызвали на собрание нашей комсомольской ячейки, прорабатывать за увлечение "не нашим" поэтом. За эту нелегальную, по их мнению, любовь. Дело было серьезное, могли и исключить. Все мы тогда отличались подчеркнутой принципиальностью, несмотря на то, что знали друг друга сызмальства, в одном поселке родились, выросли, школу кончили, знали, кто чем дышит, но -- подход друг к другу был "независимый от человеческих чувств". Я, конечно, жить не могла без комсомола, но и без Есенина тоже не могла, все строчки его знала наизусть. Они меня вызвали, но сами Есенина-то плохо знают, только по цитатам из этих же газет, а там их повыдергивали из разных книг и преподносили как упадочнические. Но я пошла на хитрость: взяла с собой томик Есенина на заседание бюро и стала им его стихи читать вслух. Потом спрашиваю: "Ну что вы здесь видите такого, что может меня разложить?" Они сидят, заслушались, и сами не понимают, что делать, какое решение записать. Потом секретарь наш, Леша Волков, самый авторитетный среди нас парень, сказал: -- Как что записать? Все, что здесь говорили, то и записать. И стихи записать тоже. Решение было такое: 1) объявить комсомолке Тюриной строгий выговор, 2) обязать комсомолку Тюрину снять со стены своей комнаты портрет Сергея Есенина, 3) если не подчинится -- тогда уж исключить из рядов комсомола. По тем временам наказание было даже гуманным. Я сняла, конечно, со слезами, но сняла. Для меня немыслимо было не подчиниться решению комсомольской ячейки. Но читала теперь стихи Есенина тайком, по ночам, заучивала их, любила его поэзию всю жизнь. И слава богу, дожила до тех лет, когда он полностью реабилитирован, его издают, знают, читают. Из гонимых стал признанным.
       В 20-е годы самым характерным была не разруха и не нэп, а беспризорщина. Полуголодные, осиротевшие во время войны дети стали главными жителями улиц и подвалов. Были составлены особые комсомольские отряды, которые помогали ВЧК в поисках и задержании беспризорников, комсомольцы участвовали в облавах, вытаскивая беспризорных детей из трущоб, снимая с поездов, устраивая буквально засады на рынках, на улицах, в подвалах, громя вместе с чекистами преступные банды, накрывая их "малины", спасая и изолируя от них детей. Потому что бандиты тоже боролись за беспризорников, как за своих помощников сейчас и в будущем. За свою смену. Для Зинаиды было естественным отдать себя именно беспризорным детям, самым обездоленным и самым трудным. Она, как и все ее яростное поколение, выбирала трудные ситуации, легких не искала из принципа, из подражания... Можно сказать, что ее жег романтизм идей. В 1930--1931 годах, когда страну терзал новый невиданный голод, а в Москву стекались голодающие Поволжья и Украины (те, кто смог выбраться оттуда), в столице были организованы детские приемники. Сюда принимали ослабленных детей, почти всегда -- на последней стадии дистрофии. Зина пришла работать в такой приемник при Саратовском вокзале. В ее памяти хранятся эпизоды, когда изголодавшиеся матери, похожие на тени, приносили и оставляли своих опухших от голода детей, а утром приходили назад, не в силах выдержать разлуку, чтобы забрать их, а может быть, вместе умереть. Она тогда уговаривала этих матерей все же оставить детей -- но это почти всегда было бесполезно.
       К сожалению, даже в таких учреждениях находились желающие поживиться. К ним всегда была непримирима. Очень молодая, но непреклонная, не мирившаяся ни с какой нечестностью, она обладала смелостью и решимостью. В моей памяти -- рассказанный ею случай, когда в этом же приемнике, где заведующая попустительствовала воровству и равнодушию, она в один из очередных приходов санкомиссии сдернула с детских постелей все простыни -- обнажила гниющие матрасы, кишащие насекомыми... Ей не поздоровилось за эту выходку, но в результате она добилась порядка в детприемнике. Справедливость была для нее самым важным жизни, за эту справедливость приходилось бороться, так ее учили, и она понимала это. Во время эвакуации в Саратове, где она жила с нами, тремя ее детьми, успела окончить ускоренные курсы медсестер, дежурила на вокзале, встречая эшелоны с ранеными, перевязывая их, была донором, отдавая тяжелораненым свою кровь. Однажды стала таять прямо на глазах: оказалось, отдала свою месячную хлебную карточку девочке, у которой украли все карточки на семью. Свято веря, как и многие люди ее поколения, в справедливость свершений сталинской эпохи, она однажды, придя домой вместе с моим отцом после собрания, где был оглашен доклад Н. С. Хрущева на XX съезде, сняла со стены портрет вождя и учителя всех времен и народов и сожгла его в печке. Это было драматическое решение, и сейчас, когда ей 80 лет, она говорит с горечью, как, может быть, и многие ее сверстники, что у нее "украли жизнь". Но мне хочется сказать ей, что это не так, что сила, отвага, честность и даже наивность людей ее поколения -- залог всего хорошего, что происходит и возрождается теперь в нашем обществе. Иногда я завидую ее энергии, ее включенности в общественную жизнь, ее тяге к молодежи, умению находить общий язык с теми, чья юность пришлась на годы застоя или на теперешние годы гласности и перестройки, которую она воспринимает как счастье для себя лично и для народа. Я постараюсь воспроизвести рассказы моей мамы о ее юности так, как слышала их с детства, со всеми запомнившимися мне подробностями, интонациями. Поэтому рассказывать буду от первого лица.
       Зинаида Тюрина получает путевку от Косырева
       После беседы в Укоме комсомола я получила комсомольскую путевку. Меня направили на работу в Павшинский детский дом для беспризорников пионервожатой-воспитательницей. Нас, учащихся педагогического техникума, направляли в детские приемники и детские дома в качестве воспитателей, поручая организовывать общественную жизнь, политическое просвещение, создавать комсомольские ячейки и пионерские отряды. Работать предстояло в тесном контакте с Наробразом, Профсоюзом, женотделами, другими организациями и, конечно, с комсомолом. Дом назывался "Сын Октябрьской революции". Мы приехали туда вместе с Андреем по одной комсомольской путевке. Он был рабочий парень и пришел в детдом прямо с завода.
       Большое здание, чье-то бывшее имение. Нас встретили ребята, одетые во что придется. Настроены они были, мягко выражаясь, не очень-то дружелюбно. Эти сотрудники обращали мало внимания на ребят, больше были озабочены собственными интересами: как бы обеспечить едой и теплым жильем себя и свои семьи -- а там хоть трава не расти. Прежний директор боялся выходить из комнаты: ребята закидывали его поленьями. От детей ведь ничего не скроешь. Всевидящее детское око строго фиксировало и хорошее и плохое. Они видели недобросовестность, стремление к наживе, черствость персонала и платили неприязнью, иногда даже слишком бурной и агрессивной. Многих своих педагогов они просто не впускали на территорию, объявляя им бойкот на свой лад, бойкот этот выражался в бранных словах (а их они знали множество), в непослушании. Первое, что мы хотели сделать, придя на работу в детдом,-- расстаться с так называемыми педагогами. Но в наробразе нас не поняли: "Как так? Они все-таки специалисты, знают свой предмет, а вы не имеете достаточного образования". Но мы все равно категорически считали этих лжепедагогов просто шлаком. К счастью, новый наш заведующий, Александр Федорович, горячо хотел, чтобы с детьми работали энтузиасты, молодежь. С его помощью мы расстались со своими "спецами". Слова "спецы", "из бывших" -- принадлежность той эпохи. Так мы тогда с презрением называли (иногда, правда, не разобравшись, по чисто внешнему признаку) людей, получивших образование, специальность при царизме, до революции, когда низшие сословия практически не имели доступа к образованию. Мы считали их классово чуждым элементом, часто огульно и несправедливо. Однако без их помощи какое-то время, пока не выросло новое поколение образованных людей, мы тогда не могли обойтись. И приглашали их на работу, в чем-то учась у них, но все равно презрительно называли "спецами".Конечно, среди них были честные и искренние, одаренные люди, но мы чаще всего не хотели и не умели тогда увидеть это. Правда, в детдоме, о котором идет речь, таких честных и искренних почти не нашлось. Некоторые из "специалистов" нашего дома, были по образованию педагогами, но не хотели служить новой власти. И проникли сюда, вместе с семьями и родственниками, имея целью переждать трудное время за счет ребячьего котла. По сути своей они оказались обыкновенными расхитителями. Даже не знаю, каким словом назвать тех, кто смеет воровать у детей. Но и без такого воровства скуден был тогда детский паек, не из чего было его выделять в разруху. Поэтому в те годы повсюду проводились добровольные пожертвования в пользу детей, комсомольцы тоже повсеместно отдавали часть своего пайка голодающим детям.
       Под детские учреждения были переделаны загородные дачи и лучшие здания, помещичьи усадьбы. Было распоряжение, чтобы поезда с продуктами питания для детских учреждений отправлять без всякой задержки, наравне с воинскими эшелонами. Наш новый директор, Александр Федорович, был старше нас, и за плечами, несмотря на свои 25 лет, имел уже лет шесть лет партийной работы. Кроме того, у него особое педагогическое чутье, умение оценить обстановку и найти единственно возможный выход. Мужественный, уверенный, с зычным командирским голосом, он сразу вызвал ребячью симпатию. Начал с того, что часто собирал наш маленький педсовет, и мы докладывали о своих наблюдениях, всевозможных ЧП (а их хватало, особенно на первых порах). Из всего, что мы видели, складывалась печальная картина нашего детдома: среди ребят царила полная анархия, процветало право сильного, всем заправляли те, кто постарше. А самым страшным было то, что эти самые старшие принесли с собой из своего опыта уличной жизни неписаное правило: унижать слабого. Большие ребята были цари и боги, они угнетали тех, кто помладше и послабее физически. Их вынуждали даже платить дань -- куском хлеба, тарелкой каши, порцией масла, одеждой. Настоящее иго. Сейчас такое называется дедовщиной. Мы голову ломали: как это изменить, с чего начинать? Прежде всего, безусловно, необходимо завоевать их уважение, их доверие. Они должны понять, поверить, что мы пришли к ним с открытой душой, с желанием сделать их жизнь лучше, счастливее. Но... ведь и наш жизненный опыт был еще очень мал. Александр Федорович предложил каждому составить свою программу перемен в жизни детдома. Все наши мысли свелись к одному: в первую очередь необходимо избавиться от примазавшихся к детскому дому и к детскому котлу "сотрудников", которые вызывают у ребят раздражение, злость, агрессию. А когда Александр Федорович все-таки привез из Наробраза приказ об увольнении недобросовестных сотрудников и прочитал его на общем собрании, бурная детская реакция потрясла нас: они кричали "ура". С этого дня ребячье отношение к нам чуть-чуть изменилось, потеплело. Авторитет нового заведующего стал у ребят почти непререкаемым. На наших глазах совершилось чудо: Александру Федоровичу не надо было повторять свою просьбу или приказание дважды. Дети стали подчиняться ему не из страха, а из уважения. Конечно, воздействовало на них и его обаяние. Но он не напускал на себя роль добрячка. Когда дело касалось дисциплины, он был суров и требователен. Не снисходил до панибратства, не употреблял бранных слов, не позволял себе нервно-картинно "выходить из себя", играя на публику (как иногда делали некоторые,-- дескать, ничто человеческое мне не чуждо, я хотя и начальник, но так же, как и вы, могу не выдержать, выйти из себя "почти по-вашему", с истерикой и бранью). Иногда такие вещи (я видела это у других) - срабатывали, правда, лишь на некоторое время. Ничего подобного не было в его поведении. Был он корректен, деловит, суров, лишен какой-либо дешевой аффектации, не заигрывал с аудиторией. Но он был интересен им в общении, очень близко к сердцу принимал их проблемы, не сюсюкал с ними. А главное, они видели, сколько сил отдает он, чтобы изменить их жизнь.
       От прежних работников с нами остались повариха, тетя Мотя и завхоз Петр Васильевич. Ребята еще и до нашего прихода только их двоих и ценили, и слушались. И не от того только, что в их руках были как бы ключи от сытой жизни. Просто, дети чувствовали их искренность, доброту и в ответ помогали по кухне, кололи дрова, носили воду. Тете Моте ни о чем не приходилось их дважды просить, потому что они с удовольствием делали любую работу, которую она предлагала им сделать. Но, несмотря на все ее старания, дети наши всегда были полуголодными, продуктов отчаянно не хватало, питание было скудное. Как и где было добыть тогда продукты? Города в разрухе, поля заброшены.
       И все-таки, благодаря энергии Александра Федоровича, в детском доме заметно улучшилось питание -- конечно, не в смысле ассортимента или изысканности блюд, а, главным образом, - по объему порций. Здесь два обстоятельства сыграли свою роль: во-первых, расставание с прежними сотрудниками, подворовывавшими у ребят. А, кроме того, Александр Федорович с неистощимой энергией осаждал различные организации, добиваясь, чтобы ребятам детдома выдавали паек получше и побольше, а еще - и новую одежду, обувь, белье. В результате дети наши приоделись, выглядели, конечно, не модно (в старое и перештопанное), но зато чисто. Стало уютнее в комнатах и спальнях. Ребята наши начали почаще улыбаться, подобрели, даже кое в чем стали нас слушаться, а то в прежнее время и попросить лишний раз не решишься. Потому что поначалу были они колючие, нервные, каждую минуту готовые взорваться.
       Я не оговариваюсь, употребляя слова "осаждал" или "выбивал", когда говорю, как Александр Федорович добивался для детдома различных улучшений. Несмотря на то что детские учреждения, в частности, детдома, были поставлены специальными распоряжениями Председателя Совнаркома В. И. Ленина в привилегированное положение -- в первую очередь, продукты питания, одежда, топливо должны были выделяться детям,-- все равно острая нехватка во всем, последствия войны и разрухи делали свое дело. И надо было все-таки уметь проявить определенную настойчивость, чтобы во время обеспечить наш дом всем необходимым. Но энергии ему было не занимать. Это была вообще отличительная черта нашего поколения: мы тогда думали, что достаточно включить энергию -- и сразу будет результат. Мы все упрощали, конечно. Ведь детдомовские наши ребята были не наивные детишки, а уже умудренные трудностями полувзрослые люди, и поэтому они все понимали, испытывая в душе благодарность к Александру Федоровичу, и выражали свои чувства не в словесных излияниях, а в поступках -- беспрекословно слушались, уважали, любили. Особенно это проявилось тогда, когда Александр Федорович внезапно заболел и его увезли на "скорой" в больницу. В детдоме стояла болезненная тишина, но как они были сдержанны! Не произошло ни одного серьезного проступка за все время его отсутствия. А когда он вернулся -- какое ликование! Он сумел незаметно сблизить с детьми и нас.
       Но мне поначалу было очень трудно. Вот, например, первое мое дежурство в столовой на ужине. Вхожу, меня "приветствует" оглушительный оркестр -- скрежет, визг ударов ложками о миски и скандирование: "Баба,баба!". Выкрики сопровождались нецензурной бранью Да какая я им баба -- мне всего 17 лет, растерялась, но перекричать их нечего было и думать. Я оторопела, лихорадочно думаю: надо немедленно что-то предпринять, чтобы прекратить "концерт". Сейчас, в это мгновение, решается вопрос -- будут ли они меня слушаться. Испытывают меня на прочность? Ну что ж!
       Главное, не потерять самообладания. Очень достойно и независимо (как мне тогда казалось) я подошла к тебе Моте, шепнула: "Без моего разрешения им не подавай", протянула ей свою миску, а потом присела к краю стола (больше места не было) и стала, как только могла спокойно, есть свою кашу.
       Затихли! Потом чей-то звонкий голос:
       -Сама-то жрет! А нам почему не дают?
       Я подняла руку, шум утих. Выдержала паузу и громко, очень громко, медленно сказала:
       --Правильно, что не дают. Я ем потому, что миска и ложка у меня свободны. А у вас -- заняты, вы же на них "играете", стучите ложкой по миске.
       Тогда тот же голос "лидера", но уже -- властный:
       --Дежурный!
       А тетя Мотя, как мы договорились, им в ответ:
       --А ты сперва у Зины спроси -- разрешит она отпускать-то?
       Я сказала:
       --Ну давайте, разрешаю, если будет тихо -- начинайте.
       Теперь "концерта" нет и в помине. Тишина ожидания. Появились хлеборезы -- это дело доверяли самым точным ребятам, у кого глазомер получше и посправедливее Надо было никого не обделить и никого не обидеть, каждый грамм хлеба -- на вес золота. Наши хлеборезы всегда работали с ювелирной точностью. Но все-таки дежурные всегда имели право на желанные горбушки, которые не больше, чемобычный кусок хлеба, но зато их можно дольше жевать,а значит -- продлить удовольствие от еды... Старшие ребята взяли свои куски -- это было сигналом, что остальные тоже могут приступать. Началась отчаянная борьба за оставшиеся горбушки. Потом сосредоточенный стук ложек -- и очень быстро ужин окончен. Как только я поднимаюсь с места(с облегчением!), как неизвестный сразу гасит свет, я иду на ощупь, и из детских уст снова слышу в свой адрес нецензурную брань. Прежние "наставнички" из криминального мира постарались, научили.
       Запираюсь в своей комнате, реву. Ничего у меня не получится! Попробуй, справься с ними. В конце концов, я - просто человек и не обязана слушать их ругательства. Единственное желание -- в ту же ночь потихоньку убежать отсюда. Разве с ними сработаешься? Но в ушах звучат слова Косарева: "Ребята, обратно не возвращаться. Это вам поручение в порядке комсомольской дисциплины". Слова эти имели для нас тогда такой смысл, что раз не выполнишь, значит, ты -- дезертир.
       Я осталась работать в детдоме. Но все же теперь меня мучила одна мысль: может, у меня нет педагогического дара? Ведь вот сразу же они приняли и полюбили Александра Федоровича, я и сама на себе ощущала его педагогическое обаяние. А у меня как будто и не было этого обаяния... до осени. Но об этом после.
       А сейчас -- я очень сильно горевала и совсем в себя не верила. Ну, допустим, Александр Федорович постарше нас, у него уже был какой-то опыт, он мог запросто сказать им: "Принесите то-то, сделайте то-то". И они слушались. Но он ведь и годился некоторым в отцы... Но Андрей? Мы приехали вместе, по одной путевке, мы были ровесники: мне -- 17 лет, ему -- 18. И у него тоже сразу появился какой-то авторитет, может быть, не такой прочный, как у Александра Федоровича, но все же... Почему они его слушаются? Он говорил на "о", зычно, властно, в нем тоже есть что-то мужское, волевое, и они потянулись к нему.
       Еще приехал к нам на работу по комсомольской путевке сапожник Яша. От него они буквально не отходили, учились у него, под его руководством с удовольствием чинили свою развалившуюся обувь. Вопрос обуви стоял в детдоме очень остро, не было тогда в достатке ни обуви, ни одежды. У Яши тоже авторитет. А я?
       Мне стало казаться, что я не нужна этим ребятишкам, чья жизнь изломана сиротством, голодом, преступным окружением, им нужна только твердая мужская рука. Приходила в голову и такая мысль, что не женское это дело -- оказаться на работе в детдоме беспризорников.
       Но вот пришло и мое время подружиться с ребятами, которые постарше! Это случилось позже, летом. А до тех пор еще - одно радостное событие: маленькие детишки постепенно признали меня.
       "Красные дьяволята и другие рассказы"
       Однажды вечером я, как всегда, со страхом, вошла в детскую спальню, чтобы утихомирить их и уложить спать. Встреченная, как обычно, летающими подушками и одеялами, которыми они прицельно или вслепую кидали друг в друга (не прочь были попасть при этом и в меня, что чересчур часто им удавалось), я, защищаясь от очередной летящей подушки, остановилась, закрыв голову руками. Бесполезно было бы говорить им: "Прекратите безобразие" или "Всем лечь".Я уже знала их: ни за что не послушают, только еще больше раззадорятся, станут испытывать мое терпение.
       Наконец пауза, выдохлись. Тут я говорю:
       - Хотите, расскажу вам про "красных дьяволят"?
       Они замолкли: что за дьяволята, да еще красные? Полет подушек окончательно прекратился, раздались крики:
       - Хотим, хотим, рассказывай нам про дьяволят. Хотим про чертят! Даешь чертят!
       Книга эта, "Красные дьяволята" (автор - Павел Бляхин), пользовалась в то время большим успехом, ее многие знали и читали, по ней снят был фильм, но почти никто из детдомовцев до сих пор книг не читал, да и в кино редко кто бывал. Но слушать они могли без конца -- я не знала слушателей лучше и благодарнее.
       Все затихли. Затаив дыхание, стали переживать за героев, как за самих себя. Ведь "Красные дьяволята" -- это повесть о маленьких беспризорниках, таких же, как они, столкнувшихся один на один с жестокой стороной жизни, так же, как и они, умеющих верно и преданно дружить, бороться за свою жизнь, друг за друга, за справедливость. Они восхищались героями книги, их смелостью, смекалкой. Мне же этот сюжет давал возможность проводить границу между подлинным геройством и сомнительной истерической храбростью их старших дружков -- мошенников с улицы, которые тоже не прочь были порассказать о своем "геройстве" во время грабежей беззащитных людей или во время погони и "улепетывания" от милиции.
       Так незаметно, но последовательно я отлучала их от прежних влияний. И с радостью видела горящие глазенки, когда говорила им, какая в будущем ждет всех нас счастливая жизнь, как будут они учиться, как станут учеными, художниками, архитекторами, летчиками, а всю нечисть, всех "паханов", которые и сейчас запутывают кого-то,-- разгромят. И вот тогда забудут ребята свое горькое бездомное прошлое, как дурной сон. И станут: Петя --летчиком, Коля -- врачом. Скажешь так, они смеются, подразнят немножко Петю: "Эй ты, летчик". А потом, смотришь, дадут ему прозвище: "летчик". Он гордится: это не прежние воровские клички, которыми издевательски награждали их старшие дружки-преступники ("фитиль", "винт", "глист" и др.). Они с удовольствием называли себя и именами героев из "Красных дьяволят". Пусть простит меня автор книги "Красные дьяволята": даже когда повесть подошла к концу, я продолжала выдумывать для ребят все новые и новые эпизоды. Они могли слушать про дьяволят без конца. И как при этом они понимали юмор, как весело смеялись, как жаждали, требовали даже -- хорошего конца, только хорошего. И пусть еще раз простит меня автор, я придумывала эти хорошие, счастливые концы. Бывало, прочтешь им, как погибает какой-то персонаж, у них глаза подернутся влагой и просят меня:
       --Зина, ну пусть он будет живой.
       --Пусть,-- соглашалась я с радостью.
       И сочиняла для них историю чудесного (и обязательно героического)I спасения героя.
       Пожалуй, от обычных, более благополучных детей их отличало то, что они умели удивительно слушать и всегда хотели хорошего конца. Они радовались, что с их героями все хорошо, радовались, когда я говорила им, что настанет время, когда все будут одеты и обуты и все-все будет по-другому, лучше, чем сейчас. К счастью, я много читала, знала на память стихи, рассказы, повести, любила рассказывать. Много рассказывала им о Чапаеве, о дружбе, о честности, особенно внимательно, прямо заворожено, слушали они мнея , когда я говорила о смелости. Любили рассказы о преступниках, о том, как ВЧК с ними борется. Я всячески вселяла надежду в них, говорила, что настанет время, когда не будет бандитов и воров. Опыта педагогического у меня не было никакого, но было очень горячее желание оторвать моих детей от преступного мира, направить в другую, хорошую жизнь.
       Через полгода нашего пребывания там мы сумели создать пионерскую организацию. Ребят постарше мы рекомендовали в комсомол -- тех, конечно, которых считали "сознательными". Своей организации у нас не было, мы примыкали к ячейке Завода Точной Механики. Многие наши воспитанники шли туда работать. Жили при этом у нас, в детдоме. Вот эти ребята-комсомольцы стали нашей опорой.
       Кроме книжных сюжетов ребята очень любили рассказы "из жизни", о реальных людях, сами часто включались в разговор. Наши диспуты затягивались, мы часто нарушали режим, но так увлечены были этими вечерами]что остановиться не могли и долго шептались. Все больше доверия и понимания возникало между нами.
       Много раз просили они меня повторять рассказ о моем отце, Игнате Спиридоновиче Тюрине. Бывший батрак Игнат был призван во время русско-японской войны на фронт. Отличался храбростью, проявил себя в боях, получил чин унтер-офицера. После одного сражения, где ему пришлось взять на себя командование солдатами (офицер был убит), его представили к Георгиевскому кресту -- самой большой и почетной солдатской наградетого времени. Но вместо того чтобы получить награду, он попал под трибунал. Вот как это случилось. В роте, которой командовал мой отец, был свирепый фельдфебель. Даже там, на фронте, он умудрялся мучить солдат муштрою, издевался над ними. Он буквально упивался строевой подготовкой, любил без конца отдавать команды "равняйсь", "смирно" и любовался тем, как ему подчиняются. На команду "равняйсь" полагалось повернуть голову влево, грудь выпятить, живот убрать, а взгляд устремить так, чтобы при этом была видна грудь четтвертого человека, причем "грудь четвертого человека" являлась слабым местом фельдфебеля. Солдаты, зная это, старались, надували грудь колесом. Но у одного из них это не получалось, потому что был он болен чахоткой, грудь его провалилась, и все труднее ему приходилось выставлять ее колесом. Видя "такое нерадение к службе" и усмотрев в этом недостаток почтения, фельдфебель как-то разъярился и ударил по лицу неисполнительного больного солдата. Мой отец до 1904 года сам был батраком и много натерпелся унижений из-за жестокости и самодурства хозяев. Когда увидел такое -- в глазах у него потемнело, и что было богатырской силы -- а природа наделила его силой непомерной,-- ударил фельдфебеля ответно, тоже в лицо, без промаха, наповал.
       Как всегда, во время этого моего рассказа было два момента, на которые дети реагировали с замиранием сердца: когда фельдфебель бил солдата, они в немой тишине молчали, а вот когда мой отец Игнат бил фельд-фебеля, у них вырывались разные одобрительные возгласы: "Правильно врезал", "Так и надо".
       Иногда и покрепче они выражались, старый лексикон всегда бесконтрольно проявлялся, особенно, в состоянии эмоционального возбуждения. Правда, с младшими в этом отношении было проще: дурные слова еще не так глубоко в них въелись; труднее было со старшими.
       --Зина, ну и что, твоего отца трибунал под расстрел определил? -- спрашивали они тревожно, хотя слышали эту историю не в первый раз, по их просьбе я повторяла ее неоднократно.
       -- Да, определили под расстрел, но не успели, война кончилась, и вышла всем, по случаю окончания войны, амнистия.
       -- И что, дальше-то что?
       Они знали, что будет дальше, просто переживали за Игната. И каждый раз -- как будто впервые.
       -- Вернулся он снова в свое село, к тем же хозяевам бесправным батраком.
       -- А если б не ударил фельдфебеля?
       -- Если б не ударил, тогда другое дело. Стал бы унтер-офицером, георгиевским кавалером, служил бы или в отставку вышел с пенсией. Батрачить бы на хозяев за гроши и терпеть унижения, во всяком случае, не пришлось бы.
       -- Но все равно молодец Игнат, заступился. Здорово он фельдфебеля!
       Это был единственный их вывод. Детские сердца хотели справедливости, у них вообще было острое чувство справедливости, особенно потому, что сами они в свое время много натерпелись унижений и побоев от тех, кто был старше и сильнее.
       Право сильного. Нам пришлось много воевать с этим правом, особенно с безнаказанностью сильного, когда он унижал слабого. Это неписаное право принесли с собой некоторые из ребят постарше. Они отрицательно влияли на климат в детском доме, притесняли младших детей и тех, кто был послабее, втягивали их в азартные игры. Им ничего не стоило при этом шельмовать в карты и "выигрывать" у слабых пайку хлеба, а то и целиком весь обед. Не отдашь "долг чести" -- получишь побои, и притом нешуточные. А у тех, кого навещали какие-нибудь родственники, отбирали львиную долю и без того небольшого гостинца, без всякого выигрыша или проигрыша, а по установленному ими, старшими и сильными, негласному закону.
       Речь идет]конечно, не обо всех старших и сильных, но по поговорке -- "паршивая овца все стадо портит". Боясь расправы (и не без основания), обобранные эти не жаловались и помалкивали о своих обидах,]До нас, воспитателей, доходили только косвенные слухи, конкретных же "обирал" мы не знали поименно. Сложившаяся ситуация нас очень беспокоила, вызывала большую тревогу. Как покончить с этим? Было ясно, что, если мы не преодолеем сложившийся "порядок", нормальный детский коллектив мы не создадим, окажемся бессильными и несостоятельными в глазах ребят, а верховодить будут эти, "сильные", насаждая в детдоме нравы воровских сообществ. Мы должны были не только бороться за обиженных, но всеми силами выкорчевывать укоренившиеся жизненные "правила" и привычки тех, кто обижал слабых. Надо было достучаться до их душ. Пока не поздно, но в отдельных случаях было поздно. Об одном таком случае расскажу особо.
       А пока что я, зная, каким обидам подвергаются мои маленькие детишки, и не зная поименно их обидчиков, не в силах поэтому помочь им порой не остаться безхлеба, без завтрака, без теплых носков ("сильные" отбирали), я своими рассказами старалась учить их, как могла: не падать духом, держаться, внушала им через разные истории, писательские и свои собственные, житейские,-- мысль, что справедливость победит, если все они, маленькие, будут держаться вместе, все -- один за одного.
       На "Огонёк"
       Александр Федорович понимал, что без заинтересованного, активного участия ребят дела в детском домене наладить по-настоящему. И он нашел путь к сплочению нашего разноликого коллектива. Он стал приглашать к себе в кабинет старших заводил, как сегодня сказали бы -- неформальных молодежных лидеров. Всех -- и тех, кто, как мы думали, держал в подчинении младших, испытывая на них дикие "законы сильного", и тех, кто своей добротой, или рыцарством, или просто обаянием завоевал у ребят авторитет, и тех, чьи прошлые биографии были, скажем, даже слишком яркими. Кстати, авторитетом всегда пользовались к тому же острословы, балагуры, рассказчики, исполнители песен и частушек, спортивные ребята -- словом, имевшие какой-нибудь талант.
       Вот весь этот "цвет" нашего общества стал Александр Федорович приглашать к себе -- посоветоваться, поговорить, обдумать что-либо из нашей жизни, спланировать на будущее. Это называлось у него "позвать на чашку чаю". Чай в самом деле был -- прозрачный, с тонким, на просвет, кусочком хлеба, без сахара, но все же чай. Советуясь с ребятами о детдомовских делах, приобщая их, как своих помощников, к решению разных вопросов, он очень приблизился к той внутренней, подспудной жизни, которая есть в каждом детском коллективе и которая часто бывает тщательно укрыта от взрослых. Но от него она, благодаря найденному контакту, не была укрыта; он сумел, с помощью привлеченных им ребят и их благодаря их советам, быстро находить болевые точки нашей жизни, ликвидировать их и, наоборот, поощрять хорошее, развивать его. Эти коллегиальные решения, своеобразный детдомовскийский совет, все-таки не были детским самоуправлением (модное тогда течение в школах, доводимое до абсурда), а очень умным и доверительным по отношению к ребятам шагом со стороны нашего директора.
       Постепенно мы перенесли наши встречи из кабинета Александра Федоровича в комнату, где стоял рояль, так как выяснилось, что некоторые наши воспитанники умеют играть. На складе нашли гитару, балалайку, мандолину, гармошку. Были среди детей очень способные, они быстро освоили все инструменты. Теперь вечерами в эту музыкальную комнату стали собираться на "огонек" ребята, воспитатели, а также постоянная участница всех наших посиделок, любимая повариха, а ныне любимая артистка тетя Мотя. Она задавала тон, потому что знала множество песен, частушек] была голосистая, звонкая и стала душой наших вечеров!
       С этого началась наша самодеятельность. Сначала на очень уверенно, а потом все смелее включались ребята На первых порах их репертуар был только для закаленных -- мы, так сказать, в "художественной", фольклорной форме узнали, чему учила их улица. От этого репертуара надо было немедленно отказаться и если не бежать, то уйти от него как можно дальше. Мы достали песенник, начали готовиться по нему. На "Огонек" стали стягиваться все больше ребят. Сначала к нам приходили только мальчики, девочки" появились позднее, когда убедились, что у нас интересно.' Благодаря "Огоньку" мы лучше узнавали ребят.
       Когда выявились все таланты, мы создали свою маленькую труппу, ставили спектакли. Александр Федорович большое значение придавал спортивной работе, у нас проводились соревнования -- метание копья, диска, ядра. Для ребят важен любой успех. Ребенку вообще нужен успех, человеку свойственно желание утвердиться -- и в детские и во взрослые годы. А спорт -- такая благодатная почва для этого. Прямо-таки рыцарские турниры разыгрывались у нас на глазах. В каждом мальчишке дремлет рыцарство, желание проявить себя с благородной стороны, и плохо тому мальчику, в жизни которого этого вовремя не случилось. Ведь спорт -- это эмоции, страсти, но благородные страсти, а не те дурные, которые проявляла в наших дорогих детях их прошлая жестокая жизнь. Но идиллии не было, была тревога. Потому что преступный мир буквально боролся за беспризорных детей, стремясь пополнить этими подростками свои "кадры". Кроме того, привлекая детей к соучастию, к преступлениям, взрослые преступники использовали метод сильный и коварный: они приучали детей курить, употреблять "марафет" (наркотики), играть в азартные игры, пить. Таким образом, развращая их, они старались лишить ребятишек человеческого облика, сделать их пригодными лишь к одному способу жизни -- преступному, себе подобному, привлечь в тот "мир", откуда нет возврата. Порой эти "воспитатели" крепко держали детишек в своих руках, закрепляя их за своими бандами, готовя себе молодые кадры, смену и опору.
       В то же время между собой беспризорные дети были спаяны особым чувством. Это не было только чувством стаи (стаей, коллективом легче выжить в трудных обстоятельствах). История беспризорщины знает много примеров бескорыстной и возвышенной детской Дружбы, способной на огромную самоотдачу и самопожертвование. Но на любое дружеское слово или жест с нашей стороны, на попытку одеть их, обуть или накормить, они поначалу недоверчиво ощетинивались и вели себя как маленькие одичавшие зверьки. За прошедшие годы они отвыкли от внимания старших, а то "внимание", которое они получали от взрослых преступников (те сразу поняли свою выгоду от общения с бездомными детьми), было небескорыстно, и оплачивали они его своей детской искалеченной судьбой. Взрослые преступники, дававшие им порою еду и ночлег, рисковали детскими жизнями не задумываясь, а в случае опасности просто избавлялись от них, как от ненужных свидетелей,-- чтобы не проболтались, не выдали. Гибли беспризорные ребята и от различных заболеваний, от эпидемий, инфекций, простуд. Нередко картина тех времен -- кашляющий надрывным чахоточным кашлем ребенок, смертельно застудивший свои легкие в сырых подвалах, на улице, в трущобах. Трудно даже представить себе сейчас такое, но тогда это было реальностью, болезненной, но реальностью Так,идешь по улице и встречаешь стайки оборванных, худых подростков, именно детей "без призора", без родительского присмотра. Почти все они осиротели в годы гражданской войны или потеряли родителей во время голода; Теперь они образовали своеобразные детские братства, ютясь на улицах. Беспризорные ребята жили в подвалах, |в катакомбах. Самые "многолюдные" катакомбы были в районе Китайгородской стены. Там беспризорники собирались и играли в азартные игры, курили, порою пили. Многим из них нравилась эта мнимая свобода. Другим нравилось делать вид, что это нравится, но в душе они все тосковали по дому, по материнскому теплу. У них был ранний счет с жизнью, они понимали ее однобоко, искаженно, потому что до сих пор видели только одну ее сторону -- голодную, несправедливую и грязную. Но все равно неискоренимое мальчишеское рыцарство, обостренное чувство благородства и дружбы, бескорыстия, несмотря ни на что, непонятным образом горело в них. Вернее, в лучших из них. Многих ребят буквально спаяло бездомье и сиротство. Поэтому их преданность друг другу была порою безгранична, она заменяла им тепло семейного очага, родительскую ласку, к которой они все-таки инстинктивно тянулись. Вставши в оппозицию, и порой очень жестокую, к взрослому миру, они могли рассчитывать только друг на друга.
       Привыкание многих из них к детскому дому было сложным -- они поначалу убегали в свои прежние детские братства, но, наголодавшись и хлебнув лишений, часто возвращались, зная, что здесь еда, тепло, внимание, Постепенно они сознавали, что здесь их дом. Мы понимали мучительность детской перестройки, невзрослое горе их прежней жизни, которая прошла у них вкривь и вкось не по их воле, и принимали их назад, в детский дом, без обид и упреков.
       Чрезвычайные происшествия
       Но старое крепко сказывалось, и проблемы подстерегали нас там, где мы и не ждали их. Например: пришло лето...-- и из столовой стали пропадать миски. Сейчас трудно себе представить размеры нашего бедствия. Кроме того, что никто не выделял нам денег на покупку новых, их и купить-то было негде. Двадцать восьмой год. В стране -- коллективизация, индустриализация, а производство оловянной или иной посуды совсем не на первом плане. Скоро загадка разрешилась: виноват был... ягодный сезон. Ребята наберут в лесу ягод прямо в миску -- и на станцию, продавать. Отдавали покупателям вместе с миской, "не мелочась". А для нас -- большая потеря. До сих пор удивляюсь взрослым, которые брали у них "товар", знали ведь, конечно, откуда у них эти миски. Но ягодный сезон, наконец, кончился, и драгоценные миски перестали убывать. Однажды -- очередное ЧП: получила я свою зарплату, положила, как обычно, на тумбочку, под салфеточку, побежала на собрание на завод точного машиностроения. Вечером вернулась, а денег нет. Андрей позвал старших ребят. Ничего, говорят они, не волнуйтесь, разберемся. А вечером принесли мне 90 рублей. Вопрос, "где взяли", лучше было не задавать -- все равно ни за что не скажут. В лучшем случае ответят: "Где взяли, там этого уже нет".
       Но вот деталь: одновременно исчез мальчик Толя Пешков. Мы с Андреем ищем, расспрашиваем ребят. Стена молчания. Потом они намекнули: не ищите и не беспокойтесь. Я догадалась, что Толя где-то неподалеку, потому что в столовой кто-то регулярно забирал у тети Моти порцию еды, а она молчала: явно была в сговоре с детьми. Наверное, подкармливают преступника, подумала я. Так оно и вышло. Наставили ребята Толе синяков за проступок, а потом четыре дня он скрывался на лоне природы, приводя себя в порядок. А наставившие синяки юные "наставники" носили ему поесть.
       Вскоре еще одно ЧП: из моей комнаты пропала моя парадная одежда -- белая блузка и синяя юбка из шевиота. Теперь остался в моем распоряжении только ситцевый сарафан. Он был надет на мне, потому его и не похитили. Горе от пропажи было буквально написано на моем лице. Ребята спросили, я сказала, в чем дело. Они меня успокоили: "Не переживай, найдем". И вправду, на другой день все аккуратно висело у меня на стуле, только такая вот неожиданная деталь: к моим юбке кофточке присоединили "роскошные" по тем временам белые фильдеперсовые чулки и новые туфли (не моего размера). Я снова к ребятам-- Что вы наделали! А они мне в ответ: "Носи спокойно, Зина. Мы все твои вещи, которые у тебя пропали, нашли в чемодане у уборщицы. Вынули все твое, да еще прибавили тебе ее барахла, а ей записку оставили: "Уматывай отсюда, воровка".
       Я остолбенела. Уборщицу мы больше не видели, она сразу взяла, оказывается, расчет и уволилась "по собственному желанию". Как же теперь быть с ее туфлями и чулками? Как же мне быть? Что сказать ребятам, ведь они взяли чужое! Это кража! Я, как всегда в трудных случаях, бросилась к Александру Федоровичу. А он сказал мне просто и ясно: "Носи. Ребят не упрекай. Они по-своему восстанавливали справедливость".
       Самое тяжкое происшествие произошло несколько позже. Однажды наш завхоз привез продукты, а наутро мы увидели: замки на дверях склада сорваны, полки пусты, и весь наш месячный паек на 300 ребят (жиры, мясо, мука, крупа) -- все вынесено, не оставлено ни крошки. Исчезли новые одеяла, простыни. Это был удар. У нас и так в распоряжении было только самое необходимое, излишеств тогда и вообще-то ни у кого не замечалось, а у нас, в детском доме, все на учете. Сколько голодных детских ртов! Хоть мы и пользовались льготным пайком, но и его не хватало. Что же делать? Создали комиссию из ребят, попытались найти украденное. Комиссию возглавил наш Рудик Н., признанный детский лидер, душа всех наших мероприятий. Было в нем какое-то суровое обаяние: рослый, стройный, кудрявый, синие глаза и совершенно неожиданные огромные пушистые ресницы. Всегда вежливый, подтянутый. Прекрасно учился, легко схватывал материал, учителя не могли на него нарадоваться. Он пользовался авторитетом у взрослых и, как нам казалось, у ребят тоже.
       Но это нам только казалось: потом, когда спустя некоторое время после кражи Рудик внезапно исчез и дети перестали бояться его, мы узнали, что он вызывал у них панический страх, был злобный, жестокий, скорый на расправу. Исчезни кто-нибудь из детей, мы думаем, - сбежал. А он мог и не сбежать: это Рудикины друзья из уголовников столкнули под поезд -- и конец. А раз погиб беспризорник, значит, милиции никто не запрещает думать, что он сорвался со ступенек, когда прыгнул на ходу.
       Поначалу Рудик рьяно помогал нам в розысках. Однако длилась эта помощь недолго, всего один день. А на следующее утро он исчез -- в самый разгар розысков пропажи. Совершенно случайно один мальчик проговорился, что он видел, как Рудик складывал чемодан, как положил туда свой костюм, галстук (в отличие от других детей, он очень следил за светскостью одежды) и наимоднейшие желтые ботинки "джимми".Итак, он сбежал. Стало ясно, что кража -- его рук дело. Иначе зачем бы ему столь поспешно и тайно скрываться? Стало известно и другое: многие прежние пропажи внашем детском доме тоже были делом его рук. Исчезавшие простыни, одеяла продавал он на Сухаревском рынке. Тогда эти нехитрые вещи имели бойкий сбьгт, по-современному говоря -- дефицит. Многие ребята знали об этих делах Рудольфа, но от страха перед ним молчали.
       Но было и нечто худшее в его детдомовском статусе. Случалось, что кто-то из мальчиков исчезал на время, чтобы заняться старыми делами, или против своей воли, боясь расправы со стороны взрослых мошенников, цепко державших свои жертвы Вот он уйдет в эту шайку, а потом вернется снова в наш детдом, где мог он жить человеческой жизнью, где о нем заботились. Уходя на время в эту страшную жизнь, не имея сил противостоять своим бывшим хозяевам --|"домушникам", "щипачам", "медвежатникам", ребенок все равно стремился вернуться к нам, потому что здесь его ждали тепло, ночлег, еда, воспитатели. Здесь о нем заботились, мы ведь не относились к своим детям формально, мы любили их, как родных, и они чувствовали это. А вот когда ребенок возвращался, то, оказывается, он должен был платить "дань" Рудольфу, приносить ему "подарки" из страха перед ним. Это был негласный закон. Тому, кто не принес - плохо было бы. Эти детские уходы были наша боль и наш бич. Милиция в это время боролась со взрослыми преступниками, буквально громила их "малины", поэтому бандитские взрослые "наставники" потом исчезали, на наше счастье, исчезала и их власть над нашими детьми. Но бегство Рудольфа было совсем иного рода. Как спрут, он держал наших детей в своей злой власти, и теперь посыпались признания ребят. Вскоре его поймали, началось следствие; стало известно, что воровство у нас на складе организовано Рудиком и его "друзьями" из воровской шайки. После этого случая атмосфера очистилась, можно считать, окончательно. Исчез страх у ребят, появилась вера в справедливость.
       Нашествие педологии
       Однажды вдруг Наробраз прислал к нам женщину-педолога, она была уполномочена (применяя новомодный тогда педологический метод), определить уровень умственных способностей наших ребят и выделить "ум-ственно отсталых". Мы сначала не поняли, что это значит. Ну, думаем, прислали сверху -- следовательно, так и надо. Педолог пришла, села в отдельный кабинет, беседовала с каждым ребенком наедине, нас туда никто не приглашал, мы должны были только направлять детей в этот кабинет, поскольку ребята добровольно идти туда не хотели. Спрашиваем: "О чем там с вами говорят?" Они неохотно отвечали: "Вопросы задают, шарики показывают". Какие еще шарики? Мы забеспокоились. Вскоре получаем от педолога конверты с данными на наших детей. И по этим конвертом выходит: тот, другой, третий -- любимые наши ребята -- "не норма". Какая такая "не норма"? Кто же тогда "норма"? Выясняем, а там записи одна другой хуже: "замкнут", "угрюм", "недоразвит".
       Мы -- в атаку. Кто лучше знает ребенка? Мы или неизвестный педолог, который впервые его видит? Haдо ведь было к тому же понимать характер наших ребят: если им не нравится взрослый, они могут нарочно дурь на себя напустить, взять придурковатый тон и в этом тоне вести беседу, как они сами выражались, "ваньку валять", "дурочку подпускать".Александр Федорович, наш заведующий, активно взял нашу сторону, и мы отправились в Наробраз доказывать полную несостоятельность выводов педолога. Мы говорили, что дети наши, определенные как отсталые, на самом деле -- сообразительные, способные, остроумные. А замкнулись и даже в чем-то разыграли незадачливое педолога потому, что они очень еще недоверчивые, что особая, несладкая у них биография, что, глуповато oтвечая, они пытались уйти от откровенного разговора, помня из прошлой своей жизни случаи, когда откровенность редко оборачивалась добром, чаще всего за неё жестоко наказывали или высмеивали. Но в Наробразе нам отвечали:-- Кто вы такие, чтобы оспаривать авторитетное решение? Какое такое у вас образование? А образование-то у нас и правда -- незаконченное, уже говорила, что нас сняли со второго курса по путевке комсомола, бросили на борьбу с беспризорностью, а значит, эту борьбу надо было вести до конца. И мы не сдавались, настаивали, хоть и не было у нас законченного образования.
       Мы спорили: "Ваши ученые для них чужие. У них недоверие к незнакомым взрослым, понимаете? Жизнь у них была собачья, понимаете вы это? Боятся они, не сразу идут на контакт. Да еще и разыграть не прочь".
       На наше счастье, вскоре объявили, что педология --лженаука.Спустя два года случайно в парикмахерской я встретила "своего" педолога, представителя "лженауки". Мы узнали друг друга -- и снова заспорили.
       Она: И все-таки это наука.
       Я: Что за наука -- объявлять нормальных детей су-масшедшими?
       Она: Вы неправильно рассуждаете.
       Я: Нет, мы были правы, иначе почему же вам далипо шапке?
       Конечно, ответы наши были грубоваты, но не надо забывать, что лет нам было всего по семнадцать, а задору и горячности - хоть отбавляй. Ну, а стиль полемики тех лет, как известно, не был куртуазным. По возрасту мы ведь недалеко ушли от своих воспитанников; правда, это не мешало нам, а даже сближало.
       Весенние побеги
       Как же мы с Андреем боялись весны! Это лучшее время года, воспетое всеми поэтами мира, приводило нас в ужас и уныние. Потому что весной наши дети --убегали от нас! Перезимуют в тепле и в сытости, а весной привычка к прежней, пусть убогой, свободе брала свое. Они забивались под лавки, в ящики для собак (были тогда такие в вагонах). Милиция знала, где искать бе:призорников, специально осматривала их излюбленные места в вагонах, но во время проверок ребята выставляли свои посты, получали сигналы об опасности и -- пересаживались на другой поезд или прятались временно на крышах вагонов (это порой приводило к трагедиям, они падали, не успевая вовремя заметить туннель, или, заметив, соскакивали с крыш на ходу, разбивались!
       Было еще одно страшное -- это когда исчезали ребята, за которыми приходили взрослые мошенники, под чьей властью наши дети оказались еще до того, как попали к нам. Над ними сохраняла свою власть шайка, "пахан", который грозился убить, если мальчишка не вернется в преступный мир (и тем более, если он расскажет кому-либо об их существовании).И хотя многим не хотелось бы из нашего детское дома снова уходить в бездомье, их крепко держали бывшие хозяева, угрожая жизни за "неявку". Летом ведь преступная жизнь и у взрослых преступников активизировалась. А дом наш был просто дом, без забора и без охраны, поэтому проникнуть туда посланцам "воровских малин" было очень просто.
       А часть детей убегала от нас в теплые края. Сказывалась привычка. Там грелись на солнце, вели "свободную" жизнь. Пропитание добывали на рынке у зазевавшихся торговок. Так мы стали недосчитываться многих ребят. Кого-то возвращали, вылавливали -- ведь на каждой железнодорожной станции были наряды милиции. Все это было очень непросто. Задержать беспризорного ребенка, вырвать его из уличной среды -- всего лишь полдела. Как отогреть его, как заставить поверить в то, что он нужен, что настоящая жизнь -- другая, чем та, к которой он привык и которую он наблюдал из трущоб? Поиски и борьба за ребят были небезопасны. Сопротивление оказывали не только взрослые "покровители", но и сами дети. Ведь многие из них уже побывали в преступных шайках, приняли на вооружение навыки и приемы того мира, а теперь отбивались от попытки приобщить их к нормальной жизни, которая, увы, успела стать для них чужой. Порою они не верили, что есть жизнь справедливая и честная, верили только в ту, близлежащую, в которой царили несправедливость, насилие и право сильного.
       Сначала пойманных (но зачастую с большим трудом!) убежавших детей определяли в детские приемники. Там, в течение двух месяцев, они получали забытые ими навыки домашней жизни -- теплое помещение, еду, скромную, но добротную одежду, книги, кроме того, с ними занимались педагоги, устраивались самодеятельные концерты, и, конечно же, детей приучали к посильной трудовой деятельности -- не к раскрашиванию картинок (хотя и это тоже -- для малышей), не к аппликации, не к вышиванию салфеток, а к действительно полезной для дома работе -- пилить и колоть дрова, носить воду, чинить обувь, одежду и др.Привычки к бродяжничеству давали себя знать. Но ребят снова и снова разыскивали, стараясь создать беглецам такие условия, чтобы побег стал в конце концов невозможен. А в это время на улицах Москвы и других городов постоянно проводились облавы -- пойманных беспризорников снова и снова отправляли в детские приемники и в детские дома. Привыкая, может быть, не сразу, к дому, к заботе, к детскому коллективу, к учебе и к чувству защищенности, дети наши стали реже убегать, круг беглецов постепенно сужался. Все больше рос их интерес к спорту, чтению, художественной самодеятельности, к нашему детдому.
       Летняя эпопея. Моя борьба за авторитет
       Как-то само собой пришло решение поехать с детьми постарше в летний лагерь. Младших ребят мы взять не решились, потому что условия жизни на этом отдыхе были уж очень суровые: несколько палаток, котел, старые матрасы и одеяла, оловянные миски, ложки. Из продовольствия -- крупа, картофель, вобла, селедка, хлеб, растительное масло -- строго по норме. Да еще дали нам лошадь и подводу впридачу. К спартанскому нашему пайку мы должны были сами добавить ягод, грибов, орехов -- словом, организовать себе "подножный корм", а заодно и лошадь было необходимо подкормить. Старая верная Милка преданно служила детскому дому, но еды ей доставалось немного, как и всем в то трудное время. Когда наши мечты о детском летнем лагере стали обретать реальные контуры, параллельно пришла и др.гая мысль: вот там-то, на природе, где все и всё на виду, как раз и проявятся отчетливее ребячьи характеры, и будет яснее нам с Андреем, кого пришла пора рекомендовать в комсомол, мы ведь считали, что комсомол -это панацея. Наше лесное житье с ребятами, такое открытое, доверчивое, семейное, вправду многое определило. Мы все сроднились друг с другом, почувствовали себя единой семьей. А в семье любят не только хороших, удачных детей, но также и больных, и уродливых. Все было в нашей летней эпопее. Проявлялись разные ребячьи черты,-- и врожденные, и благоприобретенные, не всегда лучшего сорта. Но мы любили своих детей не слепо, а любовью-пониманием. Потом, когда уже вернулись, принесли с собой в детский дом нашу особую, лесную атмосферу. Она постепенно захватила всех, стала главной, решающей в нашем детдоме.
       А пока -- мы запрягли лошадь в телегу, погрузили котел, матрасы и другой скарб, лошадь Милка тронулась под крики "ура", "прощайте", "привезите живого медведя". Мы им что-то тоже кричали: "Пишите нам в лес". Лето началось. Выбрали красивое место -- опушка леса, берег Москвы-реки. Стоял теплый солнечный день, у нас с собой только две палатки, остальные должны были подвезти к вечеру, но почему-то не привезли.В одну палатку сложили продовольствие, другую предоставили девочкам. Ребята расстелили матрасы прямо на траве. А ночью разразилась настоящая гроза. Мы повскакивали с мест, забились в одну палатку, как сельди в бочку. Стоя, сидя, свернувшись клубочком, мы кое-как дождались утра, но многие и в таком положении умудрились подремать. Утром взошло солнце, трава высохла, но матрасы не просыхали, они были так пропитаны влагой, что потребовалось несколько дней, пока они приняли прежний вид. Правда, это никого не волновало, ребята все равно спали на них, накидав сверху траву, а в ответ на наше беспокойство смеялись: "Подумаешь, влажный матрас. Мы и не такое видели!" Они и вправду не такое видели и были почти все хорошо закалены.Действительно, кому-кому, а им было не привыкать к непогоде, до детдома они хлебнули бездомья в полной мере, дождь и холод не щадили их -- они вспоминали свои асфальтовые котлы (обычной для тех лет была картина, когда бездомные дети ночуют зимой в котле, где днем варили асфальт, и потом этот котел долго хранил тепло, медленно остывая только под утро). Но дождь не щадил асфальтовые котлы, и тогда им приходилось искать другое пристанище. Чумазые рожицы, перепачканные гудроном, выглядывающие из асфальтовых котлов, были символом беспризорщины тех лет, даже каким-то художественным образом, символом этого трагического детского бедствия. Через пару дней нам подвезли еще несколько палат и "скатерть" -- длинное холщовое полотнище. Мы стелили его полукругом на траве, раскладывали сверху ложки, миски и располагались -- кто лежа, кто сидя, в общем -кому как удавалось примоститься. У меня были трудности в общении со старшими детьми. Если малыши, мои "красные дьяволята" (как 1называла их иногда, что им очень нравилось), за прошедший год полюбили меня, то старшие до сих пор обходили стороной. И хотя многое за этот год сблизило нас и никто уже вслух не награждал меня презрительно кличкой "баба", но в душе они продолжали неумолимо считать меня, как и всех женщин, существом низшего сорта, которое нельзя принимать всерьез и с которым не надо считаться. Эта тихая и даже естественная для них обструкция ранила меня. Она выражалась в том, что они никогда не принимали во внимание мои слова, рассказывали что-то, обращаясь только друг к другу или к Андрею, а если смеялись, то замолкали, когда я подходила.
       Я не винила их -- это все были рецидивы их прошлой судьбы, взрослые сомнительные дружки-приятели постарались привить им свое циничное, животное отношение к женщине. Но мне-то как преодолеть это? Я понимала, что, если стану им товарищем, если мне удастся это, значит, изменится что-то в их душе не только в отношении ко мне, но и вообще ко всем презираемым ими ранее "бабам". Открытие во мне человека (вместо презираемого существа) стало бы для них еще одним жизненным открытием, а для всех нас, старших,-- еще одной маленькой педагогической победой. Наши победы так и складывались -- по кирпичикам, постепенно. Иначе нам было бы не сладить -- за плечами-то у наших детей стояло столько всего плохого, тяжкого, даже трагического, что выводить их из прошлых привычек удавалось только постепенно, осторожно. Хотя были и в нашей детдомовской жизни свои примеры, какие-то наши совместные трудности и препятствия, которые делали для них яснее их прошлое и настоящее. Например, тот случай с Рудиком: как ни был он драматичен, однако многие ребята именно после этого происшествия начали верить, что есть какие-то другие законы в жизни, а не только непререкаемое право сильного, что справедливость возможна, зло наказуемо, а не безнаказанно, как привыкли они считать и подчиняться ему или, в лучшем случае, лавировать, встречаясь с чьей-то злой и хищной волей.
       На другой день подвезли нам еще одну палатку, и проблема непогоды была решена. А в ясные дни мы предпочитали ночевать под открытым небом. Никакого горна и тем более часов (по тем временам немыслимая роскошь) у нас не было. Мы просыпались с деревенскими петухами, а спать ложились, когда стемнеет. С первых же дней нашей летней вольницы решили, что будем заниматься физкультурой. Спортивных снарядов, конечно, не было, но мы бегали наперегонки, прыгали, играли в мой любимый волейбол (вот где я обрела авторитет, они-то играть по правилам не умели, а игра нравилась, надо было ее освоить. И тут без моей помощи они обойтись не могли!. Все они были ловкие, крепкие, выносливые, все у них получалось, правда, не сразу. И в футбол мы играли (я, конечно, вместе с ними). Однажды мальчики лодку откуда-то пригнали, поклялись, что не украли. Я поверила, потому что первым моим побуждением всегда было поверить им, но врать при этом, как позже выяснилось, они умели мастерски и артистично (в прежней жизни, чтобы выжить, им часто приходилось и лгать и изворачиваться, а такие привычки не вдруг исчезают). Но я поверила им еще и потому, что лодка эта была совсем в плачевном состоянии, скорее всего, и вправду заброшенная.Ребята ее починили, залатали дыры. Весла сохранились неплохо. Но никто из них не умел грести. А я умела и стала учить их, испытывая тайную гордость и чувство взрослого превосходства. Они проникались ко мне большим доверием, и я постепенно стала чувствовать, что их презрительно-снисходительное "баба" стало уступать место какому-то другому отношению. А тут еще вышку решили сделать, трамплин самодельный, чтобы учиться прыжкам в воду. Кто первым пойдет? Всем боязно. Я говорю: "Андрей, пойду-ка я, может быть, завоюю у них авторитет" (мой успех с греблей казался мне недостаточным). Ну, и прыгнула. К счастью, не разбилась... дно-то не сообразили промерить, когда строили трамплин. Разбиться мне ничего не стоило; однако, к счастью, обошлось. И когда я бросилась с вышки, картинно нырнула, продержалась под водой как можно дольше (с детства была обучена братом), а потом вынырнула и поплыла саженками, мне вслед донеслось ребячье "ура-а!".
       Я стала учить их прыгать с вышки, грести, плавать и во всем этом у меня теперь был непререкаемый авторитет. Еще одно обстоятельство сдружило нас. По вечерам у костра мы много рассказывали друг другу -- они о своей жизни, мы с Андреем из своей. И по их вниманию, по вопросам, которые они мне задавали, я чувствовала, что стала небезынтересна им.
       И вдруг, в непривычно спокойной, почти курортной нашей жизни произошло ЧП. Я уже говорила, что продовольственные наши запасы были очень скудны: криком роскоши было для нас -- растительное масло. Его мы экономили, так как мало было, и только капали немного на наш пшенный суп-кондер, чтобы искорки масла украсили это однообразное блюдо. Было начало июня, ни ягоды, ни грибы еще не появились. Конечно, и мы, и наши ребята ходили всегда полуголодными. Но однажды, когда мы пришли к обеду после тренировки по прыжкам в воду, и дежурные, как всегда, накрыли "стол на траве", в нашем ежедневном кондере мы обнаружили кусочки белого мяса... Во время обеда мы с Андреем промолчали. А потом вызвали дежурных на беседу. Они смотрят на нас искренними, ясными глазами и совершенно чистосердечным тоном отвечают: "Не знаем...". Так ничего мы от них и не добились. А вечером с противоположного берега Москвы-реки пришли два крестьянина. Сказали, что у них пропали два гуся, и хотя они не видели, кто это сделал, и никаких следов не обнаружили, однако приговор их был суров (но, как потом оказалось, к тому же и не несправедлив): "Если завтра вы с вашей шпаной не сниметесь отсюда --ноги переломаем".
       Я и Андрей уговаривали крестьян, что не может быть такого, что зря они так плохо думают о наших ребятах, убеждали их: "Ну посмотрите вокруг -- ведь нигде ни пушинки..."В ответ мы услышали: "Ничего не знаем, а только вы вместе с вашими бандюгами убирайтесь отсюда, не то ноги переломаем". Наученные горьким опытом, мы выбрали теперь место подальше от селений. Собрали ребячье собрание, чтобы сделать все горькие выводы из происшедшего (мы понимали, что еще легко отделались, могло быть и похуже. Разъяренные крестьяне тех голодных лет могли, пожалуй, по-своему "поучить" наших ребят, если бы застали их на месте преступ-ления). Два наших парня неожиданно признались, что подловили гусей, отвернули им головы, прошли берегом подальше по реке, ощипали их, распотрошили, и все "следы похищения" уплыли по течению. Вот почему на территории лагеря и не было "ни пушинки", в чем наивно уверяли мы потерпевших крестьян. Значит, голодные наши ребята решили тряхнуть стариной и реализовать свои прошлые навыки. Никакого осуждения этого поступка со стороны остальных не последовало, тем более, что виновные завили, что им очень хотелось порадовать ребят. Последнее обстоятельство произвело свое действие, и наши дети считали провинившихся чуть ли не героями. Что было делать? Принцип священного права личной собственности на них не действовал.-- Как же так, ребята? -- спрашивали мы.-- Ведь договорились же -- с воровским делом покончено, оно ушло от нас. Мы другую жизнь начали, новую, честную. Молчали. Тогда мы им сказали категорически:-- Еще одно такое ЧП, и мы закроем наш летний сезон. Этот аргумент оказался убедительным, и больше ничего подобного не было.
       Я продолжала болезненно относиться к вопросу своего авторитета среди ребят, все мне казалось, что у меня его еще маловато, и я без устали находила разные отчаянные ситуации, чтобы получить их признание. Случаи представлялись один за другим. Однажды кончились продукты, надо было ехать за ними в детдом, а телега сломалась. Оставалось -- верхом Послать кого-нибудь из ребят? Мало ли что может случиться. Мог бы Андрей поехать... но, честно говоря, боялась остаться без него в лагере. Поэтому сразу предложила:-- Давай я поеду.-- А ты можешь верхом? Не моргнув глазом, я ответила: -Конечно. Не впервой. Но на самом деле мне не приходилось до этого иметь дело с лошадьми.
       Вскочила лихо (видимо, со страху все получилось) и, как могла, поскакала. Выпрямилась, сижу гордо. Кто-то слышу, говорит обо мне: "Смотри, какая посадка". Мне смешно, но виду не подаю, напротив, изображаю, какое это привычное для меня дело -- скакать на лошадях. Добралась до брода. Слезла, прыгаю рядом со своей Милкой. Вышли на берег, хочу снова сесть. Она, поняв, видимо, с каким неопытным седоком имеет дело, не захотела меня посадить, несколько раз сбросила. С трудом, но все-таки снова пытаюсь сесть. Сначала привязала ее к дереву, взобралась кое-как, а потом тихонечко отвязала. Потому что куда-куда, а на территорию детдома следовало мне въехать верхом, а никак не пешей. Я была стриженая и, конечно, босая (у воспитателей, как и у ребят, с обувью было плохо, и летом мы часто ходили разутые). К тому же росту я невысокого, худая, и приняли меня деревенские, когда я проезжала через село, за детдомовскую девчонку. Стали камнями забрасывать. Дело в том, что между сельскими ребятишками и нашими была глухая вражда, наши ребята были жесткие, умели обидеть, обозвать, а те не понимали их бездомного ожесточения и ничего не прощали. К сожалению, между теми и другими часто бывали стычки. Деревенские часто дразнили наших "шпаной", "безотцовщиной", не ведая, по-видимому, что говорят. Наши тоже были не ангелы -- сколько картошки повыкопали с крестьянских огородов тайком, а потом на костре испекли... подняться же выше династических распрей ни наши, ни деревенские пока не могли.
       Итак, Милка понесла, а потом встала как вкопанная и перекинула меня через себя. Вот тебе и старая кляча. Ушиб ужасный, плакать хочется, но нельзя. В детдом все равно въехала верхом, как Жанна д'Арк была вознаграждена восторженным и уважительным детским свистом: "Вот это да! Вот дает!"Этот въезд стал, пожалуй, последним моим мероприятием в целях самоутверждения. Так постепенно складывалось то отношение ко мне, которое я хотела вызвать у ребят и которое было необходимо мне как воспитателю. Жизнь в лагере сроднила нас. Стало ритуалом собраться вечером у костра, подолгу разговаривать. Теперь они, не таясь, рассказывали о своей жизни, о том, как оказались на улице, о законах так называемой "блатной" жизни. Но, как правило, избегали говорить о той, совсем другой жизни, которая была у них до того, как они оказались на улице, а с улицы выловлены и доставлены к нам - в детский дом "Сын Октябрьской революции". Они и вправду были детьми этой революции, их родители погибли в братоубийственной Гражданской войне, самой ужасной войне, которая может быть на свете, когда брат убивает брата, а отец -сына. О доме, о семье они не рассказывали никогда. Мы знали, что почти всех выплеснула из дома гибель родителей, и не допытывались, как это было, мы понимали только одно: рана глубокая, всегда будет отзываться болью, и бередить ее не стоит.
       После возвращения из лагеря мы с Андреем имели уже твердую опору среди ребят. Обо всем, что произошло в лагере, мы откровенно рассказали Александру Федоровичу. Что-то в наших действиях он одобрил, что-то нет, а меня крепко поругал за "отчаянность", как он выразился. А потом подумал и прибавил неожиданно: " А может быть, ты и права".
       Доверие
       Ребята становились все доверчивее. Исчезло слово "баба" по отношению ко мне, но, конечно, не выпало совсем из их лексикона -- и покрепче словечки попадались. Они их употребляли... но не при мне. При мне же старались щегольнуть какими-нибудь новыми изысканными, дошедшими к ним от меня или от Андрея словами: "рабфак", "гидра революции". Мы с Андреем были отчаянно, до глупости молоды и сами любили этот словесный шик своего времени. Но еще -- мы были влюблены в свое бурное время, мы ради него жили и дышали, мы готовы были вести аскетическую жизнь, мы буквально были одержимы своим комсомольским поручением -- сделать для ребят лучшую жизнь, по сравнению с той, которая была у них раньше. Как и они, мы испытали голод и холод, но на их долю досталось больше -- ни крова, ни хлеба, ни родных. От беспризорной жизни у них развилась опасная ожесточенность. Неизвестно, кем бы они выросли, если бы государство не стало бороться за этих детей, создавая для них другую жизнь. Дружба наша с ребятами и доверие к нам крепли. Среди наших воспитанников были личности яркие, талантливые. У нас даже свои поэты появились. У многих ребят были золотые руки. Помню Сашу Терентьева -- он все умел починить, находил выходы из безвыходных ситуаций. Потом как-то встретила его на улице: он учился в МВТУ! Когда он произнес это слово - (не знакомое мне раньше!), чувство гордости проснулось во мне, такое было ощущение, будто бы его таланты -- часть моих. Я гордилась своим воспитанником. Много наших ребят, как узнала я потом, сражались в Великую Отечественную, стали летчиками, изобретателями, просто хорошими людьми. Ну, а моя работа в детском доме "Сын Октябрьской революции" закончилась, когда я вышла замуж и уехала вместе с мужем в Россошь - его послали "поднимать" разваливавшийся совхоз.
      
      
       Удивительное название, не правда ли? Ведь беспризорники на самом деле были порождены Октябрьской революцией, потому что они осиротели во время братоубийственной Гражданской войны. Это название было скорее обвинением... Но те, кто придумал это пафосное словосочетание, вкладывали в имя детдома совсем другой смысл: вот, нет у вас родных, а Октябрьская революция о вас позаботиться... Но разве может что-либо или кто-либо заменить родителей?
       Георгиевский крест.Знак отличия Военного ордена -- наградной знак к ордену Святого Георгия для нижних чинов с 1807 по 1917 годы за выдающуюся храбрость, проявленную в бою против неприятеля. Знак отличия Военного ордена являлся высшей наградой для солдат и унтер-офицеров.С 1913 года в статуте закреплено официальное название --До 1913 года кроме официального имел и другие, неофициальные, наименования: Георгиевский крест 5-й степени, солдатский Георгиевский крест, солдатский Георгий ("Егорий") и др.Первым получил солдатского Георгия унтер-офицер Кавалергардского полка Егор Иванович Митрохин за отличие в бою с французами под Фридландом 2 июня 1807 г.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Тюрина-Митрохина Софья Александровна (tur-mit@mail.ru)
  • Обновлено: 07/08/2013. 76k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.