Файнберг Владимир
Здесь и теперь

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 2, последний от 19/10/2019.
  • © Copyright Файнберг Владимир (vfainbergru@yandex.ru)
  • Размещен: 27/06/2009, изменен: 27/06/2009. 615k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Оценка: 5.17*8  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Трилогия "Практика духовного поиска"

  • Владимир Файнберг

    Здесь и теперь

    Перейти к главе:
     1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25

     

    Глава первая

    До сих пор мне казалось, что жизнь моя, по сути, не меняется. И не изменится уже никогда.

    Я стоял, засунув поднывающие от мороза руки в карманы наглухо застегнутого плаща, приглядывался: как будто обычная ноябрьская ночь, улица Народного ополчения, где в начале моста-путепровода я одиноко жду автобуса.

    Да, я видел себя со стороны - чёрную фигурку, прислонившуюся к стеклянному загону остановки. И этот ракурс - сверху, неизвестно от кого - вызывал не жалость к себе, мерзнущему, может быть, безнадежно ждущему в без четверти час последнего автобуса, а жгучее любопытство. Словно кто-то пристально следил за каждым моим движением. Более того - мыслью...

    Вопреки всем доводам упирающегося рассудка я чувствовал: что-то стронулось, происходит поворот и то немыслимое, ещё призрачное, что открывается за этим поворотом, в конце концов станет реальнее вот этой остановки, прихотливых струй поземки, змеящихся рядом по сухому асфальту, реальнее мерцающего дохлым неоном с той стороны улицы кинотеатра "Юность".

    И это ощущение было вовсе не связано с надвигающейся завтрашней встречей, последствия которой могли рывком вытащить из трясины уже привычной бедности. Вторгалось, отбирало почву из-под ног нечто иное, не имеющее отношения ни к бедности, ни к богатству, ни к чему, о чем я знал прежде. И в то же время объемлющее абсолютно все.

    В какие только опасные приключения не затягивала судьба, куда меня только не заносило, чуть ли не по всему пространству, обнимающему шестую часть планеты, все казалось, что я, как однажды увиденный циркач, перебираю ступнями огромный шар. Что это просто поворачивается-кружит подо мной земля. А я все стою на одном месте.

    Сотни, тысячи людей в разных краях страны знали меня, помнили, как я появлялся (всегда внезапно) и так же внезапно через неделю, через десяток дней исчезал, оставляя после себя смутный трепет надежд. Которые почти всегда не сбывались...

    И мало кто мог предположить, что пугающий независимый, свободный человек, вернувшись после очередного поражения, бессильно припадает к плечу матери.

    Мои сверстники отпускали усы, бороды, женились, разменивали квартиры, хоронили отцов и матерей, строили кто кооператив, кто - дачу, то покупали моторные лодки, мотоциклы, автомашины, то продавали их, пускались в запой, седели, наживали болезни, делали карьеру или же, наоборот, впадали в полное безразличие к ней... Все у них внешне вечно менялось - адреса, телефоны, жены, профессии.

    Здесь же ничто не менялось. С детства, сколько я себя помнил, все так же возвращался я в дом и все так же сидел рядом с матерью, ни о чем не рассказывая.

    Она приучилась и не спрашивать. Порой спрашивал, откашлявшись для храбрости, отец. Но его вопросы всегда были окольные: какая погода в тех местах, откуда я вернулся, почём картошка или урюк, есть ли мясо?

    На такие вопросы можно было и ответить. Отец инстинктивно боялся влезать в мои дела.

    Так мы и пребывали втроем после каждого возвращения, будь это возвращение со студенческой практики, просто из странствий или одной из бесчисленных экспедиций, командировок.

    Мать и отец были как бы тихие, всегда открытые врата вечности.

    Но все-таки время шло. Теперь, когда я молча гладил мать по голове, в её волосах блестели серебристые нити, она становилась все ниже.

    А отец умер.

    Первый же трубный звук жизни снова вырывал меня из этой вечной скорлупы, где можно было задохнуться

    отчаянием. Как будто иная дорога, иная надежда звала вперёд. Чтобы опять вернуть к исходной точке.

    Много было разных дорог, и мне даже сейчас не приходило в голову, что все это может быть одна, моя дорога, мой Путь, приведший в конце концов на эту ночную автобусную остановку.

    Четвертый и, наверное, последний раз в жизни стоял я здесь.

    Все оставалось таким же, как в предыдущие ночи,- тот же морозный ветер, коробящий плащ, те же слепнущие окна наполненных батарейным теплом квартир, то же бессмысленно светящееся в пустоту название кинотеатра. Только автобус почему-то не появлялся дольше, чем обычно, но сейчас это не имело значения - в крайнем случае до дома можно было добраться и пешком.

    Я медлил здесь, в соседстве с облепленной примерзшими окурками урной, потому, что остановка была последней территорией, ещё как-то связывавшей меня с навсегда оборвавшимся знакомством. Сейчас, после этих четырех длинных вечеров подряд, я испытывал нечто похожее на чувство начинающего парашютиста, который вынужден шагнуть из самолета в пустоту, и - никакого инструктора рядом. Вот что это была за остановка.

    Обида, недоумение снова залили горечью, едва вспомнился момент, когда человек, которого я успел полюбить, глянув на часы, все тем же своим, как бы военным голосом отчеканил:

    - Поздно. Вам нужно идти. И давайте условимся: вы забыли мой телефон, адрес. Забыли, что я существую.

    - То есть?! Почему?! - После четырех фантастических вечеров, которые этот лобастый гигант в чистой застиранной рубахе с оторванным рукавом, подколотым английской булавкой, щедро отдал мне, это было как с разгону замереть перед краем пропасти.

    - Мои функции кончились, - сказал он, снимая с вешалки мой плащ.

    - Извините, может, я в чем-то виноват перед вами?

    - Не знаю. Мои функции кончились.

    - Вы мне столько открыли... Что же теперь со мной будет?

    - Вас поведут. - Вслед за плащом мне была подана кепка.

    - Кто поведет?

    - А это зависит от вас.

    Хозяин отщелкнул один замок, второй, снял цепочку, я ступил за порог, потом, пока дверь не успела закрыться, торопливо шагнул обратно.

    - А если никто не поведет?

    - Ведут каждого. Только большинство не знает.

    Дверь хлопнула. Послышалось щёлканье замков.

    Фактически меня выгнали, выставили. Ни за что ни про что. При всем том было в этом что-то смешное, несоразмерное значительности происходившего за эти четыре вечера.

    "А может, он каким-то образом узнал, что я все записываю, возвращаясь домой? Но, с другой стороны, запрета не было...

    Хотя ни одной книги, ни одного ксерокса, не говоря уже о папках, ничего не то что почитать - на дом в руки не давал, сам показывал и схемы, и фотографии. И слайды..."

    Я подумал, что и теперь необходимо будет записать все, о чём говорилось в последний раз.

    Стало так странно... И то, что я должен был записать...

    И этот безысходный мрак начала московской зимы, откуда возникли лениво плывущие в поземке огни.

    Странен был и сам повод для знакомства с этим человеком.

    Месяц назад, будучи в командировке в Чите, увидел ясной морозной ночью золотистый чечевицеобразный предмет, висящий между землей и луной... Вернувшись в Москву, стал спрашивать всех и каждого, что бы это могло быть. И получил от случайного знакомого телефон, который следовало теперь намертво вычеркнуть.

    Словно впервые глядел я на приближающийся островок тепла и света, где уже виднелись силуэты водителя, пассажиров.

    Задняя дверь автобуса сломалась в гармошку. Только сейчас я ощутил, насколько окоченели руки. Едва ухватился за поручень, давно приготовленный пятак выпал на мостовую из замерзших пальцев. По счастью, немногочисленные пассажиры сидели лицом к движению. Можно было проехать и без билета.

    Зябко притулившись на заднем сиденье у кассы, я подумал, что и в этом проезде "зайцем" есть нечто

    смешное, несоизмеримое с приобретенным за сегодняшний вечер.

    С того места, где я сидел, скупо освещенный электричеством салон вдруг увиделся трубой, просто трубой на колесах, отгораживающей от ночной стужи. Затылки пассажиров торчали над спинками сидений совсем как в самолете. Который тоже, в сущности, являл собой металлическую трубу с крыльями.

    Той же самой трубой с прорезью окошек были и вагоны трамвая.

    Троллейбусы.

    Железнодорожные составы.

    Поезда метро.

    Да и сами тоннели метрополитена, в конце концов, - все те же железобетонные трубы, проложенные под землей.

    "Многие, того не подозревая, проживают почти всю жизнь, переходя из трубы в трубу, - подумал я. - Утром с пересадками гонят по трубам на работу, вечером - обратно, чтоб снова проснуться и снова нырнуть в систему труб. Пока не кончится крематорием. Да и там тоже - труба..."

    Ощущение тупого, автоматического существования большинства людей, равно как и собственной нескладывающейся, потерявшей смысл жизни, воскрешало привычную боль отчаяния, но сейчас она пресеклась. Будто рывком вернулась в детство, в раннюю юность, когда все - предчувствие тайны и смысла.

    Что вернуло? Упование на завтрашнюю долгожданную встречу? Но человек, от которого я сейчас возвращался и с которым успел поделиться своей надеждой, секунды не раздумывая, холодно сказал, что некогда заниматься пустым и опасным делом.

    Почему "некогда"? Почему "опасным"? И неужели всегда, во всех случаях оно было обязательно пустым? К тому же возможность получать зарплату, поддерживать благополучие матери, да и собственное - этой проблемы одинокий человек в рваной рубашке, заколотой английской булавкой, к счастью своему, видимо, уже понять был не способен.

    Конечно, по сравнению с тайнами земли и неба все это действительно могло показаться пустым. Хотя, как сказать... Стараться делать людей лучше, нести им свет правды, показать подлинную любовь к стране - разве это пустое?

    В конце концов, надо же заниматься реальным делом, как-нибудь жить.

    Не ездить зайцем в автобусе, не унижаться, входя в учрежденческие кабинеты просителем хоть какой-либо работы. Не обманывать каждый раз мать, с бодро уверенным видом повторяя, что все в порядке.

    А кроме того, мне давно страстно хотелось иметь ребёнка, жену. Порой, приходя в чужие семьи, я устало гладил чужих детей по головам, самозабвенно играл с ними. А потом уходил разбитый, растравленный...

    ..Автобус медленно пересекал мигающий во тьме огнями светофоров, одичавший в этот час перекресток. Ладонь прошлась по запотевшему стеклу, и я увидел - в угловом доме единственное окно - четвертое от края на четвертом этаже - тепло желтеет светом: Лёвка у стола возле лампы продолжает читать Ключевского. Пли материалы к истории Ходыпской давки. Сидит в сшитом из цветных обрезков халате. А за его спиной под таким же одеялом из цветных лоскутков в постели спят Галя и Машенька, и в темном углу белеет манекен, а рядом ножная швейная машинка.

    Захотелось выйти сейчас же, тихо позвонить в дверь. Лёвка обрадовался бы. Они бы все обрадовались. Но все-таки было уже очень поздно, а потом, я старался приходить в этот дом не с пустыми руками: то с пакетом картошки, то с пачкой мороженого для Машеньки. А кроме того, теперь, когда автобус проехал мимо, стало ясно:

    Лёвка бы не понял. Не понял того, что сейчас переполняло смутным ощущением сдвига с мертвой точки, поворота... Поворота куда?

    В одиночестве сошел я на своей остановке, в темноте поднялся по лестнице, на ощупь вставил ключ в замок, бесшумно отворил дверь. Чтобы не будить мать, прошел не к вешалке, а сразу в свою комнату, стянул с себя плащ, бросил на кресло вместе с кепкой и лишь тогда включил настольную лампу.

    Она осветила чашку, накрытую блюдцем, и два бутерброда с сыром, лежащих на тарелке. Как всегда, прислоненная к будильнику, лежала записка, где крупным округлым почерком было написано:

    "Снова ждала - не дождалась. Поешь обязательно. Спокойной ночи. Целую. Мама".

    Компот был ещё теплый.

    Поев, я завел будильник, поставил на семь утра - надо было успеть принять душ, побриться и, самое главное, вовремя доехать, не опоздать, ровно в девять быть у кабинета.

    Захотелось спать, но я пересилил себя, отодвинул чашку, вытащил из ящика стола большую амбарную книгу. Перелистнув первые, густо исписанные листы, взял авторучку, и в этот момент кто-то явственно тронул сзади за плечо. Я обернулся. Полумрак комнаты был пуст. Переведя дыхание, склонился над бумагой, вывел:

    "Последняя встреча. Окончание записей"

    На этот раз он раскрыл передо мною толстую папку, набитую вырезками из "Недели", "Техники молодежи", "Комсомольской правды", "Соц. индустрии" и прочей обычной советской периодики за истекшие 10 - 15 лет.

    Разнообразные сообщения.

    1. В 1977 году в Мексике (в Акапулько) происходил I Международный конгресс УФО (неопознанные летающие объекты).

    2. Гитлер знал какие-то тайны, был связан с магами-водителями, оставшимися от цивилизации, имевшей место на территории нынешней пустыни Гоби ("Неделя").

    3. Форма египетских пирамид не случайна. Под любым, даже из проволоки сделанным подобием пирамиды якобы резко улучшается память у людей, здоровье. Иначе растут цветы (кажется, "Комсомолка").

    4. Астероид Эрос исчез со своей орбиты на семь лет и теперь вдруг опять появился (из журнала "Природа", с фотографией).

    5. За год на Земле примерно 80 000 людей пропадает бесследно. "Техника молодежи" помещает сообщение о молодой колхознице, которая видела зимним утром летящего черного человека. Об аналогичном явлении поведал Чехов - в рассказе "Черный монах".

    6. У Солнца есть равный ему по массе спутник, которого мы по каким-то причинам ещё не видим ("Водный транспорт" за 1980г.).

    Всего остального, что было в этой папке, сейчас странным образом вспомнить не могу.

    Н.Н. говорил, что астероид Эрос не зря так назван

    (Любовь), что он идет к земле, чтобы спасти перед концом света "святой остаток".

    На мой вопрос "Когда же подойдет?" ответил:

    - Скоро. Когда точно - знать не дано. Ни мне, ни вам. Готовьтесь!

    - Как готовиться?

    - А знаете, как на древнеславянском пишется "счастье"? И вообще - что значит это слово?

    И он написал на бумажке - "СЪО-ЧАСТЬЕ". Объяснил: "съо-частье", то есть часть, гармоничная с целым, со Вселенной...

    Потом добавил:

    - Мы, как войска "командос" заброшены на землю для борьбы со злом.

    Это как будто не было ответом на мой вопрос, и я повторил:

    - Как все-таки готовиться?

    - Читали Библию?

    - Читал.

    - Нет, не читали! Иначе б не задали глупого вопроса.

    - Выходит, вы верующий?

    - Запомните, не я - Бекон сказал: "Малое знание удаляет от Бога, большое - вновь приближает к Нему. При этом я не христианин в обычном смысле, я знающий. А это обозвано гностицизмом.

    Такие вот разговорчики, все-таки напоминающие фантастический роман. Легче всего предположить, что Н.Н. - сумасшедший.

    Потом он произнес буквально следующее:

    - Я скоро уйду с этого плана... А вам через некоторое время будут предоставлены большие возможности.

    - Какие? Кем предоставлены?

    Эти и ещё десятки вопросов я не успел задать, потому что тут-то он меня и выставил, запретил когда-либо появляться, даже звонить, сказав, что теперь меня поведут..."

    Приближается, нарастает, гудит огненный вал, ни дыма, ни копоти. Просто сплошной огонь. Золотисто-багровый. Его опережает жар. Палит, не опаляя. Но вот сейчас золотисто-прозрачный гул достигнет, поглотит...

    На краю страха смертного слышу (до сих пор слышу) словно бы маминым голосом: "Будь добрым, будь добрым, честным, хорошим, будь добрым".

    А золотистые, упругие струи стеной гудят, уже закрыв небо, вплотную...

    Просыпаюсь весь в поту, в слезах.

    Сколько мне лет или месяцев - не знаю. До этого ни о себе, ни о мире ничего не помню. Лишь отсюда, с огня, началось сознание.

    СО-ЗНАНИЕ. Вместе с кем?

    Зима. Она стоит всегда, вечно. Трещат дрова в печке-голландке, откуда через дырочки в дверце выскакивают на пол, обитый железным листом, раскаленные угольки.

    Кажется, я всегда один в комнате деревянного дома. Высокие синеватые сугробы норовят дотянуться до окон второго этажа. Кроме сугробов, днем в эти окна видно голые, заснеженные деревья. Вечером, когда они угрожающе придвигаются, на них лучше не смотреть.

    В раскрытую форточку со струением сладкого студёного воздуха доносится лай собак, звяканье ведерных дужек, изредка скрип санных полозьев.

    Во всем этом - исконное стояние недвижного российского времени, того самого, где живут старик со старухой из сказки Пушкина и недавно жил царь. Правда, я уже знаю, что теперь царя нет, что мне повезло родиться в самой лучшей на свете стране, в самом лучшем на свете городе - Москве.

    Чтоб не скучал, мне на огромном, во весь пол расстеленном старинном ковре оставляют игрушки, книжки с картинками. Несколько раз в день забегают то одна соседка, то другая - торопливо разворачивают из одеяла оставленные мамой теплые кастрюльки с едой, кормят, подкидывают дрова в печку.

    Долго тянется день до мамы и папы. Они приходят вечером.

    Всегда внезапно скрежещет ключ в замке.

    Мама кидается ко мне, ощупывает, прижимает к пахнущей морозом шубе, целует. Потом всовывает мои ноги в валенки с галошами, надевает на меня тулупчик, шапку, укутывает в платок. По скрипучим деревянным

    ступеням я колобком скатываюсь к пахнущей керосинками коммунальной кухне и, толкнув обитую рваным войлоком дверь с засовами, оказываюсь между первозданных сугробов, деревьев и звезд.

    Зимние звезды твердо лучатся в черной бездне, загадочно смотрят на меня.

    Я впервые живу на земле - плоской, заваленной снегом, уставленной двумя рядами деревянных домов нашего Второго Лавровского... В конце его сохранилась повисшая между крыш ржавая арка, к которой когда-то были подвешены ворота, запиравшие вход в переулок.

    Однажды, хмурым зимним утром, отец разворачивает "Правду", вскрикивает: "Убили Кирова!"

     

    Глава вторая

    Земля натужно поворачивалась вокруг своей оси. Ночь в Москве кончалась.

    Из светящейся трубы троллейбуса я вышел в морозный воздух позднего ноябрьского утра и зашагал под горящими фонарями вслед за толпой, стягивающейся торопливой воронкой ко входу занявшего целый квартал многоэтажного здания. Стеклобетонный стриптиз архитектуры давил утилитарностью. Чем ближе притягивалась толпа служащих к стеклянным дверям, пришибленным длинным козырьком, тем нагляднее проявлялась несоизмеримость фигурок людей с надменным многоэтажием. Тупое здание, казалось, могло простоять века, маленькие, озабоченные, иззябшие человечки были обреченно смертны, эфемерны, как их косые тени, отбрасываемые лучами фонарей.

    В вестибюле, освещенном лампами дневного света, я раскрыл книжечку пропуска перед грудастой милиционершей с лейтенантскими погонами, сдал плащ в гардероб и прошел к лифту, над которым висели электрические часы. Стрелки показывали без четверти девять. Похоже, я успевал вовремя. Вдруг, вне всякой логики, захотелось повернуться и уйти. Уйти, пока не поздно. В самом деле, пустотой и опасностью грозила одна эта атмосфера, насыщенная неживым кондиционированным воздухом.

    Но тут с вкрадчивым шорохом разошлись дверцы, обнаружив спустившуюся большую кабину. Я втиснулся туда вслед за толпой опаздывающих мужчин и женщин. И пока в тесноте все мы поднимались, почему-то не мог оторвать взгляда от прикрепленной к стенке заводской таблички, на трех языках повторявшей одну и ту же фразу: "В случае тревоги - Alarm - нажмите эту кнопку".

    Alarm, Alarm... - в этом слове кроме его тревожной сути крылось что-то ещё... "А вдруг выгорит?! - подумалось мне. - Бывало же у других. Волшебное "вдруг" - и все поворачивается. Alarm!"

    Выгорело.

    Когда через час я с зажатой под мышкой папкой в смятении вышел на улицу и в глаза ударило солнце, на миг закружилась голова.

    Показалось, привычный порядок вещей отменен: за осенью наступила весна. Небо, расчерченное проводами, сделалось голубым, воробьи чирикали почти как в марте.

    Шёл пешком, не ведая куда.

    И эта Наденька, и этот рыжий оператор Алеша Кононов со своей странной, как бы ныряющей походкой - откуда они так быстро узнали, что я получил постановку?

    Наденька встретила тут же, в приемной, едва я вышел из кабинета Гошева, взмолилась:

    - Артур, возьмите меня на картину! - Худая, хрупкая, с поднятыми наверх пепельными волосами, она в упор смотрела яркими глазами. - Я давно в простое...

    - Хорошо.

    А когда шёл коридором к лифту, навстречу уже поспешал Кононов.

    - Здравствуйте. Давно вас не видел. Имейте в виду - мне нужно делать диплом, Гошев обещал: ближайший фильм - мой.

    - Хорошо, хорошо.

    Кононов кончал заочно операторский факультет ВГИКа. "Хоть будет стараться", - подумал я.

    В вестибюле надевал поданный гардеробщицей плащ, и опять возникла Наденька.

    - Замечательно, что я вас догнала! Вы, наверное, плохо обо мне подумали: даже не спросила, какая картина, и напрашивается. А я просто мечтаю с вами работать.

    - Почему?

    - Я ведь видела первый ваш фильм. Вы подлости не сделаете.

    - Спасибо.

    - Артур, а завтра вечером после семи вы очень заняты?

    - Признаться, не знаю.

    - Если сможете, приходите в семь к выходу из метро "Лермонтовская". Там соберутся несколько моих знакомых, пойдем слушать одного удивительного человека.

    - Кого это? Сколько я знаю, удивительный человек живет совсем в другом месте.

    - Его называют пророком Ильей в новом воплощении...

    - Ну и ну!

    - Артур, я бы ни за что не позвала, если бы не была уверена: вы будете потрясены.

    Я дал обещание, стремясь скорее уйти, вырваться, остаться лицом к лицу с ситуацией, в которую влип так неожиданно.

    Шереметьевской улицей, тонущей в сизой дымке выхлопных газов автотранспорта, шёл, не замечая того, что блеклое солнце нисколько не согревает ноябрьского дня.

    Громыхали панелевозы, грузовики, автобусы. Прохожие, молодые матери с колясками - все они целеустремленно двигались, каждый в своем направлении, включенные в некую всеобъемлющую карусель. И я, Артур, почувствовал сейчас, что и меня подключило, что время горькой моей свободы кончилось в тот самый момент, когда я принял назад свою папку из мясистых рук Гошева и сказал "Да".

    Нужно было через две недели представить сценарий. Срочно запускаться. А то, что лежало под мышкой в папке, было окончательно отвергнуто "увы, самой высокой инстанцией", как не без сочувствия сообщил Гошев.

    В этом сочувствии крылась мстительная издёвка человека, который ещё два с половиной года назад сказал:

    "Думаю, что у меня для вас работы нет и не будет". Сказал, когда мы остались наедине в опустевшем просмотровом зале.

    "Не понимаю, поясните, пожалуйста".

    "С удовольствием. Мне нужны профессиональные исполнители того, что спускают сверху. А из дипломной картины, которую мы только что видели, ясны ваши претензии на собственные идейки, на так называемый авторский кинематограф. Все это глупость, продуманная кинокритиками. В нашей стране продюсер - государство. Кто платит, тот и заказывает музыку. Теперь понятно?"

    "Понятно".

    "Поставив вам "отлично", ваши учителя неверно вас ориентировали. Сделайте выводы, может, и приживетесь. Хотя вряд ли... По крайней мере, на ближайший год-полтора ни сценария, ни места в плане у меня для вас нет. Придумайте сами что-нибудь, что нас очень заинтересует, попробуйте принесите".

    Хотя я раз и навсегда осознал, что с этим циничным деятелем в пестрых американских подтяжках, которого на студии втихомолку называли Лабазник, у меня не может быть никакого контакта, я несколько раз за последние годы передавал через секретаршу заявки и даже готовые сценарии в надежде все-таки получить постановку.

    Все это пренебрежительно отвергалось. Выведенные красным фломастером, рваными ранами зияли вдоль заглавных листов моих работ размашистые резолюции: "Нет производственной темы. Гошев", "Зрителю это не нужно. Гошев", "Не соответствует темплану. Гошев".

    У меня возникло стойкое ощущение: Гошев в лучшем случае лишь пролистывал то, что предлагалось.

    Но стыдно, невозможно было существовать на пенсию матери. Теперь, когда все вроде бы получилось, выгорело, хотя и боком, нелепо, я хоронил это напрасно потерянное время жизни, и с особенной горечью - потраченное на последнюю, главную свою надежду.

    Оказавшись на перекрестке Шереметьевской и Сущевского вала, я увидел наискось от себя знакомое неказистое здание Марьинского универмага, где в дверях клубились люди, и только теперь почувствовал промозглый холод обманного ноябрьского солнца, уже закрывавшегося слоистым пологом облаков. Я решил ехать к Лёвке - посоветоваться, что же теперь делать со внезапно нагрянувшей работой, вошел в пустую будку телефона-автомата, но, томимый желанием понять, какой же повод был избран на этот раз для отказа, прежде чем позвонить, развязал тесемки своей папки.

    ...Почти год назад, тоже осенью, только в начале сентября, мне позвонил Анатолий Александрович - заведующий отделом одной центральной газеты - с просьбой вылететь в командировку по тревожному письму.

    Само по себе это было удивительно. Я знал, что Анатолий Александрович неизвестно почему симпатизирует мне, раз в полтора-два года не без труда выбивает в редакции командировки человеку со стороны, чтобы дать возможность заработать 50-80 рублей. Но всегда это происходило по моей просьбе, когда становилось совсем уж тяжко. Я старался как можно реже пользоваться благосклонностью знакомого зав. отделом вовсе не из-за малого заработка и даже не из деликатности, а прежде всего потому, что каждый привезенный мной материал обкатывался в недрах редакции до почти неузнаваемого состояния, а потом и цензура прикладывала свою руку. В результате от сути, смысла написанного оставалось в лучшем случае смутная тень, да и то благодаря тому же Анатолию Александровичу, пытавшемуся отстоять каждый абзац.

    Когда газета с очерком или статьей наконец выходила в свет, я испытывал мучительный стыд перед людьми, о которых писал, которым пытался как-то помочь через печать. Тем не менее раздавались благодарственные звонки, порой герои очерков проезжали через Москву, заходили в гости, становились друзьями.

    И вот Анатолий Александрович просил вылететь в командировку. Я конечно же не отказался.

    В самолете я вновь и вновь перечитывал "тревожное письмо" рабочих, под которым стояло более четырехсот подписей. Люди жаловались на начальника строительства новой ГЭС - Героя Соцтруда. Вербовщики заманили их вместе с семьями из России в труднейшие условия азиатского высокогорья обещанием одновременно с началом возведения плотины приступить к строительству города современных домов. Плотина строилась. Город - и не начинался. В тесных вагончиках-времянках дети рабочих днем задыхались от тридцатисемиградусной жары, а ночью мерзли от холода.

    Слишком уж вопиющей казалась эта ситуация, чтоб быть правдивой. Между тем 400 подписей...

    Я провел на строительстве полтора месяца. В Москву вернулся с большим очерком и замыслом фильма, который, по моему убеждению, был немедленно необходим стране, людям, наконец, тому же Гошеву, ибо проблема, будучи производственной внешне, как это и бывает всегда, стоит лишь копнуть дальше поверхности, была глубоко нравственной по сути.

    Мало того, я подружился с начальником строительства ГЭС Нурлиевым, прожил эти полтора месяца вместе с ним и его сыном в полевом вагончике и стал свидетелем драмы, происшедшей между ними. Пока очерк проходил редакционное чистилище, ждал своего места на полосе, я бешено работал над сценарием. Лишь через шесть месяцев очерк был опубликован, к тому времени готовый фильм на бумаге уже лежал у Гошева.

    Оказалось, Нурлиев медлил со строительством города только из-за того, что утвержденный где-то выше дешевый стандарт очередных "черемушек" разительно не соответствовал местным климатическим условиям. Между тем Нурлиев знал о существовании проектов зданий с вентелируемыми кровлями, плавательными бассейнами на крышах, защищающими от палящих лучей солнца, с гелиоустановками, аккумулирующими энергию светила для обогрева в холода.

    Перипетии борьбы Нурлиева за новый проект были показаны в сценарии отраженно: через его отношения с любимым четырнадцатилетним сыном, которого отец не счел нужным посвящать в свои трудные дела.

    Утрата веры в отца, а потом, через ряд драматических эпизодов, понимание реальной расстановки сил, делали из сына настоящего товарища отцу, истинного гражданина, болеющего за интересы людей, Родины.

    После того как Гошев вернул сценарий с резолюцией красным фломастером "Зрителя это не вдохновит", я дал прочесть своё произведение Анатолию Александровичу.

    К тому времени вышедший в свет очерк вызвал поток писем в редакцию. А также пришел официальный отклик из министерства, где сообщалось, что принципиальная позиция начальника строительства ГЭС Нурлиева признана правильной и руководству среднеазиатской республики дано указание немедленно утвердить прогрессивный проект.

    Имея такие козыри, Анатолий Александрович, не спросясь меня, рискнул послать очень понравившийся сценарий в "самую высокую инстанцию". К сценарию он приложил письмо, напечатанное на бланке газеты, где написал о трудной судьбе автора, о том, что третий год тот почему-то не получает работу.

    Следствием этой затеи и явился неожиданный для меня звонок, приглашавший на встречу с главным редактором студии.

    И теперь, стоя в защищающей от промозглого ветра телефонной будке, я перелистывал свою рукопись. На этот раз было видно, что сценарий читали. Очень внимательно. Целые страницы были отчеркнуты уже не красным фломастером, но красным же карандашом. Наиболее острые эпизоды отчеркнуты дважды, трижды, с восклицательными знаками. Кое-где на полях пестрели пометы: "Действительно, талантливо, но не типично", "Автор слишком драматизирует ситуацию", "Кто все-таки герой сценария - отец или сын?"

    В тесноте будки и так несподручно было держать папку с нескрепленными листами рукописи, а когда я добрался до последней страницы, рыхлая пачка выскользнула, веером рассыпалась у ног. Присев на корточки, я собирал эти уже никому не нужные бумажки, как попало пихал в папку. Почему-то чудилось, что это моё унижение мстительно наблюдает Гошев.

    Именно Гошеву была адресована резолюция внизу последней страницы: "Не следует озлоблять автора очередным отказом. Следует дать ему возможность показать себя на какой-либо скромной работе. Из плана студии".

    Оставить папку со сценарием в будке автомата было бы, наверное, лучшим способом проститься с последней иллюзией. По крайней мере, кто-нибудь нашел бы, прочел, может, разделил мысли неведомого А.Крамера...

    "Но нравится же Анатолию Александровичу, Лёвке, да и Нурлиеву. Что ж, все они идиоты?"

    Я снова сунул папку под мышку, вышел из будки, так и не позвонив.

    Даже для ноябрьского дня как-то слишком быстро смерклось, кое-где в окнах затеплились огни. Я зябко поежился, огляделся и зашагал к остановке троллейбуса 18.

    Стоял в троллейбусе, движущемся в плотном потоке машин по Сущевскому валу, и с отчаянием думал, что попал в западню.

    Гошев, безусловно, был уязвлен, что объективно получилось так, будто я жаловался на него в пресловутую "самую высокую инстанцию". Ни словом не обмолвившись об этом, он вернул сценарий, даже вроде посочувствовал, а потом и работать предложил:

    - Раз меня просят, что ж... Мы тут посовещались и решили доверить вам ответственное дело. Дважды в год, к 1 января и к 1 мая, мы посылаем в соц. страны одночастный ролик - праздничное поздравление. Это должен быть фильм-концерт на 10 минут. Яркий. Насыщенный музыкой. Понятный жителям разных стран без перевода. И конечно, пропагандирующий советский образ жизни. Вам все ясно?

    Сейчас я презирал себя за это растерянное, торопливое, хватающееся за соломинку "Да".

    Гошев усмехнулся, добавил:

    - Сценария нет. Его вы должны придумать сами и не позже чем через две недели передать мне в руки.

    Вот так. Пропагандирующий. Понятный и без перевода. Наверняка они начиняли свои предыдущие "поздравления" плясками балетных пейзан в костюмах ан-самбдя "Березка" и бодряческими песнями солистов во фраках. Принеси сценарий такой бодяги, тот же Гошев обязательно скажет, что это штамп. И будет прав.

    Золотистый пыльный вечер в московском дворе. Закатывается август, а с ним и каникулы - все, кому повезло куда-то уехать на лето, вернулись.

    Отстучала лапта, отмахались прыгалки. Ребятня, освещенная теплым солнцем, притихла на высоком штабеле длинных замшелых бревен, приваленных к забору, отгораживающему наш двор от соседнего.

    Напротив, у двухэтажного краснокирпичного флигеля, на завалинке сидят две старухи - одна сухая, вся в черном, чёрным же платочком повязана трясущаяся её голова; другая дородная, рыхлая, ноги обуты в не подшитые валенки.

    Мне лет пять. Я тоже примостился, пригрелся на шершавых бревнах и не без зависти слушаю разговоры ребят, которые на днях пойдут в школу. Все они старше меня - и девчонки, и мальчики. Один из них - десятилетний Юрка - сидит чуть выше меня и время от времени пихает ногой в спину. Я робко отодвигаюсь, но избавиться от пинков не могу. А домой уходить не хочется. Так и сижу, видя перед собой старух. Нас разделяет пространство двора с истоптанной круглой клумбой посередине, где отцветают георгины, торчат сломанные стебли душистого табака.

    Внезапно солнечное тепло прерывается, на двор наползает тень, и вместе с этой переменой старуха в чёрном кричит:

    - Архангел с трубой!

    Она тычет трясущейся рукой куда-то вверх. Все мы вскидываем головы и видим длинную сизую тучу, закрывающую солнце. Действительно похожую на величественную фигуру, окутанную широким плащом, держащую у рта нечто вроде трубы.

    - Архангела Бог послал! Близок Страшный суд! От её крика и впрямь становится страшно. "А вдруг это совсем не облако?" - думаю я.

    Ребята, одолев минутное замешательство, вопят:

    - Заткнись, Тимофеевна, Бога нет!

    - Бог твой и все архангелы отменены в семнадцатом году!

    - Доходилась в церковь - облако за архангела принимает! У нее дома иконы - я видел!

    Вторая старуха крестится, а Тимофеевна исступленно грозит пальцем:

    - Бог всех покарает, охальников!

    Ребята смеются, передразнивают её жест. Тут и я поддаюсь общему угару, вплетаю свой голос в общий хор:

    - Бога нет!

    - А вдруг есть? - громко шепчет в ухо Юрка. - Если не боишься - плюнь в Бога!

    То ли сизая туча, то ли архангел серединой уже проходит через солнце. Золотые лучи веером расходятся от краев.

    В мою спину ударяет требовательный Юркин пинок. Я слетаю с бревен и, желая завоевать восхищение двора, воплю во всю силу легких пятилетнего человека:

    - Нет Бога! Нет!

    Стою у клумбы, коплю во рту слюну и, круто, до боли в шее задрав лицо, выхаркиваю её в сияющее небо.

    Ожидание неминуемого наказания заставляет окаменеть. Двор в ужасе стих.

    Харкотина, взлетев, шлепается мне же на подбородок.

    Оказалось, эта жизнь устроена так, что в ней обязательно есть четыре времени года, каждый день - обязательно утро и вечер. А ещё есть ночь, когда солнце уходит освещать иные страны.

    Настоящая ночь начинается поздно, в двенадцать часов. Из комнаты родителей слышно, как по радио играют "Интернационал", долго бьют куранты Спасской башни.

    Однажды просыпаюсь как раз в момент боя курантов, потому что он перебивается крепким стуком в дверь нашей маленькой квартиры на втором этаже деревянного домика. Отец отпирает кому-то, с кем-то здоровается, мама целует кого-то, все громче звучат голоса за стенкой. Потом дверь комнаты, где я лежу в кровати, распахивается, в прямоугольном проеме света - мама, кто-то ещё, отец входит последним, включает электричество и здесь.

    Человек в пиджаке и в косоворотке наклоняется надо мной, холодными руками выхватывает из постели.

    - Не бойся, это дядя Федя! - говорит мама.

    Я и не боюсь. Сразу видно, что дядя Федя добрый. Он худощавый, низенький, гораздо ниже отца.

    Дядя Федя говорит, что я стал совсем взрослый, а он помнит меня маленьким, когда они с папой были студентами текстильного института. Они вспоминают какую-то песенку, где есть непонятная повторяющаяся строка: "Веревка - вервие простое". Оба смеются. Мама уже одевает меня, и я впервые после двенадцати ночи оказываюсь за столом вместе с пирующими взрослыми. Чёрная тарелка репродуктора над шкафом в углу комнаты безмолвствует, черны стекла окон, за которыми отстаивается глухая ночь.

    Словно чтоб запомнилось на всю жизнь, дядя Федя задевает стулом привезенный им мешок с антоновкой, и та желто-зелеными ядрами дробно раскатывается по окрашенным доскам пола. Яблочный дух заполняет комнату. Мы весело сидим у стола под абажуром, как на островке среди моря яблок.

    Дядю Федю перевели работать из какого-то Моршанска к нам в Москву, в Реввоенсовет. Он рассказывает о том, что будет служить в отделе, снабжающем Красную Армию шинелями, о Тамбовщине, где работал на текстильной фабрике, о раскулачивании, о скрытых врагах советской власти, которым придет конец. Потом они с папой начинают говорить о Германии, её пролетариате, крепнущей коммунистической партии.

    Слово "Германия" - черного цвета. С первого раза, как услышал, - черного. И вот в этой черноте вспыхивают красные знамена, точно такие же, какие вывешивает дворник Мустафа в праздники на воротах нашего дома. Красные знамена, которые срывают какие-то шуцманы, красная песня "Роте фане". Её поют папа и дядя Федя. А мама наливает им крепкий горячий чай и приносит альбом с фотографиями. Последнее, что я вижу, - коричневое фото.

    Рука дяди Феди лежит на папином плече, оба смотрят в объектив с такими же счастливыми молодыми лицами, как сейчас, когда поют песню.

    Сколько проходит времени после той запомнившейся ночи? Год? Полтора?

    Как-то дождливым вечером сижу дома у окна, малюю акварелью картинки, вдруг с улицы, со двора ликующие вопли мальчишечьего населения:

    - Машина! Машина!

    Спотыкаясь от нетерпения, сбегаю из квартиры во двор, со двора через калитку на улицу. Сопровождаемая эскортом пацанов, подъезжает черная "эмка". Автомобиль - величайшая редкость в нашем деревянном переулке, где царствуют лошади, запряженные летом в телеги, зимой - в сани.

    И в этой "эмке", рядом с шофером, сидит моя мама!

    Черная дверца отворяется. Меня приглашают внутрь.

    - Покататься?! - замирая от счастья, спрашиваю я.

    - И покататься, и в гости, - отвечает мама. Она оборачивается ко мне, отирает носовым платком краску с рук и лица.

    Машина набирает скорость. Мы выезжаем из переулка навстречу дождю, шуму вечерних московских улиц, где все гуще сверкают витрины, огни окон и фонарей.

    Пожилой шофер суров и сосредоточен. Шелестят по мокрому асфальту шины.

    По дороге мама знакомит меня с Москвой: "Вот школа, где ты будешь учиться", "Вот Садовое кольцо", "А вот это Кремль, Москва-река".

    Мы проезжаем через мост, под которым в маслянисто-черной воде отражаются огни набережной, сворачиваем к огромному, словно туча, дому и, миновав арку, подруливаем к подъезду.

    Робко вхожу в озеркаленную комнатку. Мама нажимает на кнопку. И пока нас тянет вверх неведомая сила, объясняет. Оказывается, нас пригласила в гости некая тетя, чьего ребёнка мама спасла, высасывая через трубочку какие-то дифтеритные пленки. То, на чем мы едем сейчас, называется лифт. Нет, лифт никто наверху не тянет, его просто движет электричество. Да, машина нас будет ждать, отвезет обратно.

    Выходим из остановившегося лифта. У высоких массивных дверей, прежде чем позвонить, мама ещё раз придирчиво оглядывает меня. Дверь открывает совсем не ожидаемая мною "тетя", а широкоплечий гигант с зеркально выбритым черепом. На его гимнастерке, перетянутой портупеей, орден.

    В передней хаос раскрытых чемоданов, баулов. Путаются под ногами оберточная бумага, бечевки.

    - Здравствуйте, здравствуйте, проходите! - выглядывает из кухни разрумяненная жаром женщина в переднике с оборками. - Муж вернулся из Берлина! Из Германии! Сейчас кончу с пирогами - и за стол. А мальчика, ой у вас совсем как Митенька, Пар Васильевич, пойди пока в детскую!

    Гигант берет мою ладонь в свою надежную теплую руку, мягко отрывает от мамы, ведет коридором к комнате с открытой дверью.

    Там на тахте, прикрытый одеялом в разноцветную клетку, полулежит худой, бледный Митенька, ещё не вполне оправившийся после болезни. На ковре у тахты валяются раскрытые коробки с игрушками. Петр Васильевич гладит меня по темечку, знакомит с сыном и оставляет нас вдвоем... Заводной германский танк с чёрным крестом на башне ползет по ковру, выплевывая из ствола снопы разноцветных искр. Черная Германия настигает меня и солдатиками в широких касках, что, стоя на месте, бегут с ружьями в руках.

    И потом - в гостиной - разговоры взрослых о том же германском пролетариате, который вот-вот совершит революцию. Правда, Петр Васильевич, в отличие от папы и дяди Феди, не верит, что это может совершиться так скоро. Он герой гражданской войны, учится в военной академии в Берлине, ему виднее.

    Уплетая выставленные на стол неслыханные яства, я все поглядываю на обритый могучий череп со следами сабельного удара, на орден Красного Знамени. Ощущение надежности, силы и чистоты, исходящее от этого человека, все сильнее охватывало меня.

    Но мама уже тянет за руку из-за стола. Я захожу попрощаться к Митеньке. Затем, получив роскошный подарок - германскую заводную железную дорогу с паровозом, вагонами, рельсами, - мы выходим к лифту. Жена Петра Васильевича целует меня, маму, ещё раз благодарит её за Митеньку. Петр Васильевич опять молча проводит рукой по моей голове.

    Жест этот грустный. А может быть, так только кажется, потому что мне грустно уходить из этого дома. Мы опять волшебно спускаемся на лифте. Внизу действительно ждет шофер в "эмке". И обратный путь через опустевшую Москву ещё впереди.

    Ещё впереди и тот страшный вечер - через несколько месяцев? Через год? - когда я невольно подслушиваю жаркий шепот мамы, говорящей отцу:

    - Помнишь ту историю с мальчиком, с дифтеритом, я тебе рассказывала. Какой ужас - этот Петр Васильевич оказался немецким шпионом! Расстрелян. Встретила на рынке его жену. Опустилась. Продает вещи. Её с ребёнком высылают из Москвы. Благодарила, что подала ей руку...

     

    Глава третья

    Пока ехал в троллейбусе, повалил снег. У Белорусского вокзала я пересел в метро, а когда поднялся наверх у "Сокола", все уже было бело. Одолевая зыбкую стену валящихся хлопьев, я шёл к Лёвкиному Дому на перекрестке, мимо которого проезжал вчера вечером...

    Н.Н. жил так близко - всего три автобусные остановки отсюда. Территория эта стала теперь запретной и оттого ещё более манящей.

    "Подобное притягивает подобное, - сказал вчера Н.Н., - на каком уровне будете мыслить, на таком и будут решаться проблемы". На какой уровень и как надо было подняться, чтобы разрешить неразрешимое: придумать хоть мало-мальски достойный сценарий для реализации гошевской затеи?

    Я уже перешел перекресток, как вдруг моего слуха коснулась мелодия. На приглушенном фоне оркестра явственно пела скрипка. Я приостановился. Казалось, перемигивание светофоров, укутанных в пушистый белый наряд, кружение машин, самый полет снегопада - все подчинилось некому явному единству, похожему на обещание счастья.

    Я не сразу сообразил, что музыка слышна из замершего в череде других автомашин "жигуля" с приспущенным боковым стеклом, словно владелец, несмотря на непогоду, решил поделиться мелодией со всем городом. Но вот светофор смигнул красный цвет на зеленый, и мелодия стала непоправимо отдаляться.

    Я тщетно вслушивался - не продлят ли скрипку другие автомашины, тоже имеющие радио. Музыка исчезла.

    Я рванул дверь парадного; поднимаясь в лифте, наскоро сбил кепкой снег с плаща и, едва Машенька впустила в переднюю, тотчас спросил:

    - Где радио? Работает?

    Девочка привычно зыркнула на мои руки, в которых на этот раз была всего лишь папка, и только потом ответила:

    - Радио у нас на кухне, дядя Артур.

    В самом деле, сетевой приемник находился на своем месте - на кухне, над обеденным столиком. Я крутанул ручку, к недоумению Галины, гладящей здесь пышную красную юбку. Квартиру заполнил голос диктора, вещающего о плохой работе сборщиков вторсырья.

    - Лёвки дома нет, - сказала Галина, после того как я выключил радио.

    Потом я сидел в Лёвкиных тапочках у стола, ел макароны, пил горячий чай. Мелодия скрипки ещё была на слуху, и я настолько боялся её забыть, что, в сущности, не слышал ни Галю, ни Машеньку, да и не замечал того, что ел и пил...

    - Так где Лева?

    - Здравствуйте. Я же сказала: не знаю. Надеюсь, скоро придет. А что, мы вдвоем тебя не устраиваем?

    - Галочка, я сейчас попробую напеть одну мелодию, может быть, вспомнишь, откуда это? - Я попытался воспроизвести сначала голосом, а потом насвистать, выпустить на волю это чудо, жившее в моём сердце, но соответствия не получилось.

    В глазах Машеньки я, наверное, был просто смешон. Она о чем-то зашептала на ухо матери, а затем вылетела из кухни, схватив отглаженную юбку.

    - Лёвка тебе звонил, - сказала Галя, когда мы остались одни. - И не раз. Куда ты делся? Как твои дела?

    - Кстати, можно позвонить? - Я встал из-за стола.

    - Туда не ходи. Машка готовит тебе сюрприз. Она вышла в комнату и вернулась с телефонным аппаратом, за которым тянулся шнур.

    - Сейчас узнаешь, как дела, - буркнул я, набирая свой домашний номер, и сообщил матери, что получил постановку, зачислен на зарплату.

    - Ну и артист! - сказала Галя, когда я положил трубку. - Изображать радость, если её нет, наверное, трудно.

    - Наверное. - Я подумал, что Галя тем не менее позавидовала: Лёвка вот уже который год не может, да и не хочет зарабатывать ни рубля, живет на её жалованье и приработок швеи, упрямо продолжая разрабатывать не нужный никаким Гошевым замысел фильма о Ходынке, о судьбах России. "Железный характер, - с грустью подумал я, - никаких компромиссов".

    - А мы с Лёвкой, между прочим, разводимся, - вдруг сообщила Голя.

    - Не может быть! Что случилось?

    - Сам расскажет.

    - Что за шутки? Почему ты при этом улыбаешься?

    - Успокойся, Артурчик, все хорошо. - Она потянула меня за руку. - Идем. Машка, наверное, уже изготовилась. Маша, можно идти?!

    - Я не знаю, где веер! - донеслось из комнаты.

    - Сверху на комоде!

    - Все-таки что произошло?

    Я не знал более дружной семьи. Чем суровей стискивала её жизнь, тем крепче, казалось, становился этот союз трех...

    - Входите! - позвала Машенька.

    Когда мы вошли, девочка напряженно стояла посреди комнаты, одетая в пышную красную юбку, доходящую ей до щиколоток, в наброшенной на плечи материнской шали. В руке у нее был раскрытый веер.

    - Мама, включай!

    Зашипела на старом проигрывателе заезженная пластинка.

    - Цыганский танец! - торжественно объявила Маша, едва раздалась музыка.

    Я сидел в шатком, разваленном кресле и с удивлением наблюдал, как преображается в танце девятилетняя девочка. Черные глаза её засверкали, худенькая фигурка обрела грациозность.

    "Неужели разводятся? - думал я. - Что за подлая жизнь; казалось бы, иметь рядом такого ребёнка, такую чистоту и радость..."

    В кухне раздался звонок. Галя вышла, потом заглянула в комнату, поманила:

    - Иди.

    Но Машенька ещё танцевала. Она метнула на меня настороженный взгляд, и я понял, что отойти невозможно, как невозможно предать. Я стоял у дверей до конца, пока не кончилась пластинка, обнял разгоряченную девочку и вместе с ней вернулся на кухню.

    Трубка ждала на столе.

    Странно, голос Лёвки был приподнятый, чуть ли не радостный. Он сказал, что не может приехать домой, с наоборот, просит меня как можно скорей встретиться с ним. И не где-нибудь - на ипподроме, на бегах.

    - Но уже поздно, и потом, я не знаю, где это, никогда не был.

    - Какое поздно?! Ещё нет шести, - доносилось из трубки. - Летом это даже не вечер! Не теряй ни минуты, жду у тридцатикопеечных касс!

    - Что происходит? - в недоумении спросил я у Гали, когда разговор кончился.

    - У тебя есть мелочь? Садись на трамвай, отсюда близко. Нам он запретил говорить, а тебе, наверное, все

    сам расскажет.

    Галино лицо стало жестким, каким-то солдатским, чужим. Она за плечи притянула к себе дочь. И Машенька тоже посмотрела чуждо, как-то издалека...

    Меня особенно поразило это изменение лица девочки. Я ехал в промерзшем трамвае, медленно пробивающемся сквозь метель, и перед глазами вновь возникал танцующий человеческий цветок.

    Старушка в засыпанной снегом меховой шапке тычком в бок попросила передать деньги на билет. И когда я повернулся в сторону кассы, чтобы опустить монету, я уже знал, о чем буду снимать свою короткую десятиминутную картину. Да, я уже видел её всю - яркие, цветные песни и пляски детей, таких как Машенька, а лучше - ещё младше. По крайней мере, дети будут искренни, веселы и, слава Богу, непрофессиональны!

    Влившись в поток людей, густо стремящихся к зданию ипподрома, уютно мерцавшему сквозь штриховку метели желтыми огнями своих этажей, в уме своем я уже возражал будущему недовольству Гошева: "Да кто, кроме детей, сможет лучше поздравить иностранного зрителя?! Ребята будут непосредственны, лихи, отчаянны, заразительны в своем веселье. Это и станет лучшей пропагандой, действительно понятой без слов, без перевода!"

    Я понял: если не утвердят мою идею, дающую достойный выход из положения, я вообще откажусь снимать.

    Но где взять таких детей?

    Черная толпа на белом, ярко освещенном фонарями снегу вязко вращалась у тридцатикопеечных касс. Дрожащий старик с каплей на носу пихнул мне свернутую в трубочку бумажку:

    - Дай гривенник! Узнаешь, какие лошади придут. Подскочил сизый от перепоя мужик.

    - Программка нужна? Гони рубль!

    Я отшатнулся от первого, от второго и попал в руки смеющегося румяного Лёвки - чернобородый, в распахнутом стеганом ватнике, он неожиданно вписывался в эту разноголосую мельтешню.

    - Бежим, опаздываем на первый заезд! С Лёвкой невозможно было слова сказать. Он быстро вел меня вверх по каким-то зашарканным лестницам, через полные народа освещенные залы. Потом мы сбежали вниз и опять оказались под снегом, в толпе, сдерживаемой барьером, ограждающим овал ипподромного поля. Трижды пробил колокол. Мимо промчались лошади.

    - Опоздали! - Лёвка с досадой перелистнул программку. - Денег, конечно, нет?

    - А были бы - не стал бы выбрасывать.

    - Скорее выбирай лошадь во второй заезд, - перебил Лёвка, - вот - смотри в программу, выбирай одну из этих восьми номеров и в следующем, третьем, одну из одиннадцати. Подойдешь к кассе, где написано "Двойной", сунешь рубль, тебе дадут билет, И все дела! Держи пятерку!

    - И что дальше?

    - Если твои лошади придут во втором и третьем заездах - выиграешь деньги. Ты ничем не рискуешь, я тебе эту пятерку дарю. Только сразу все не трать. И скорей иди в кассу!

    - А ты?

    - А я в другую.

    Я пошел под навес, где, как портреты в картинной галерее, в полукруглых окошках касс красовались редкостно вульгарные лица кассирш. Я не любил подчиняться чужой воле, не любил занимать денег. Пристроившись в одну из многочисленных очередей, решил, так и быть, выкинуть два рубля, сразу поставить два разных варианта, а трёшку, коль Лёвка и в самом деле подарил деньги, оставить на жизнь. При моих теперешних потребностях трешки могло хватить дней на пять. Можно было пять дней не брать денег у матери.

    Посмотрев в программке списки, я обратил внимание на дикое для лошади название - Индустрия. Она шла под номером четыре. В третьем заезде избрал девятый номер - Тореро. Точно так же, ориентируясь на экзотические клички, я выбрал и другой вариант: два - Шесть.

    Когда подошла очередь, протянул в кассу два рубля, сообщил кассирше:

    - Четыре - девять, два - шесть.

    Сработал кассовый аппарат, и я получил два одинаковых билетика, где было одинаково напечатано: четыре - девять.

    - Извините, а где два - шесть!

    - Какие ещё два - шесть? Вы сказали четыре - девять, два! Я и дала два!

    - Уйди, не задерживай! - злобно зарокотала очередь.

    Я отошел, досадуя, что выбросил целых два рубля на одну и ту же комбинацию.

    - Не жалей, - утешил Лёвка, когда мы встретились у барьера, - ни те лошади не придут, ни эти. Придет, по всей видимости, семь - три. - И он показал свой билет, где было выбито именно семь - три.

    - Что ж ты мне не сказал?

    - Не сказал и не пошел с тобой в кассу, потому что есть такое поверье: кто впервые попал на ипподром и поставил, должен выиграть. Знаешь, почему?

    - Нет.

    - Потому что дьявол так заманивает людей в это славное местечко.

    - А потом всю жизнь проигрывают?

    - Даже не в этом дело! Они уже не могут отсюда оторваться.

    - И ты, понимая все это, ходишь сюда?

    - Ещё не долго осталось... - уклончиво ответил Лёвка и потянул меня к самому барьеру. - Заезд начался!

    - Ну и где моя четвертая, моя Индустрия?

    - Увы, старина, в самом конце. Лошади с качалками наездников промчались мимо и на повороте исчезли в клубах метели.

    - А где твоя седьмая? Буду болеть хотя бы за тебя.

    - В этой кутерьме ничего не видно. - Лёвка привстал на цыпочки, вглядываясь в противоположный конец ипподрома.

    По радио объявили, что первым в отрыве от всех идет номер седьмой.

    - На нее, конечно, ставил не только я. Фаворит! - сказал Лёвка, не отрывая взгляда от удаляющихся лошадей, все более похожих на стайку крыс. - Но если мой третий номер придет в следующем заезде - смогу пригласить тебя в ресторан. Нужно поговорить.

    - Мне тоже хотелось кое о чем посоветоваться. Кроме того, довольно морозно, тебе не кажется?

    Лёвка не слышал. Перегнувшись через барьер, он жадно смотрел на лошадей.

    - Моя продолжает вести!

    Ипподромная толпа добродушно гудела, приветствуя победителя, уверенно приближающегося к финишу. В этот момент что-то случилось. Лёвкин фаворит странно засеменил ногами, другая лошадь, обогнав его, стала нелепо прыгать, и мимо них, плавно, как во сне, тенью проскользнула третья.

    - Твоя. Четвертый номер, - убито сообщил Лёвка. Он зябко запахнул ватник и вдруг заорал, присоединяясь к негодующему ипподрому: - Жу-ли-ки!

    - Дальше что? - равнодушно спросил я. - Мне ведь теперь, чтобы выиграть, нужен только девятый из следующего заезда?

    - Совершенно верно. И ты ухитрился из одиннадцати выбрать самую дохлую скотину. Второй раз чуда не будет.

    - Тогда пойдем домой! Хочешь ко мне, хочешь - к тебе. Я, признаться, замерз, да и виски трещат.

    - Раз зацепился - нужно все же дождаться. Будешь ставить ещё?

    Я отрицательно покачал головой.

    - А я побегу.

    Пока он бегал к кассам, я ходил взад-вперёд вдоль барьера, пытаясь превозмочь начинающийся озноб, и все смотрел на мелькающих вокруг людей, вдохновленных иллюзией дармовой наживы. Все они были разные, но общая печать мелких хищников проступала на этих лицах.

    Наконец начался третий заезд. Я уже не пытался следить за лошадьми, понимал: чудо второй раз не случится. "И к лучшему,- думал я, - получу зарплату - отдам пятерку. Лишь бы не простудиться..."

    И снова толпа завопила тысячами глоток:

    - Жу-ли-ки! Аферисты!

    Лёвка больно ударил кулаком в плечо, жарко вздохнул:

    - Видел? Твоя пришла. Девятый номер!

    - Я выиграл?

    - Да это на тебя поверье сработало! Получишь, наверное, рублей сорок или пятьдесят. Мне стало жарко,

    - За сочетание четыре - девять сто девяносто рублей. Ровно, - объявило радио.

    - Понял? Ты выиграл сто девяносто рублей! - обнял меня Лёвка. - Где билет? Давай получу!

    Замерзшими, негнущимися пальцами я вытащил засунутые под крышку своей папки билетики.

    - Да ведь у тебя их два! Одинаковых! Ты выиграл два раза по сто девяносто!

    - Сколько же это? - я никак не мог сосчитать. Лёвка метнулся к кассам, прибежал обратно, сунул толстую пачку денег.

    - Триста восемьдесят. Ровно.

    Через пятнадцать минут мы сидели в тепле ресторанного зала, в том же здании бегов, только здесь было тихо, несуетно.

    - Что будешь делать со своим богатством? - спросил Лёвка, когда перед нами задымилась рыбная солянка и официант, разлив водку из графинчика в рюмки, удалился.

    - Почему моим? Разделим поровну. Моей части с лихвой хватит на свитер и дожить до первой зарплаты. Представляешь, сегодня я получил постановку у Гошева.

    - Ты? Артур Крамер? Постановку у Гошева? Даже теоретически этот сценарий, я тебе уже сто раз твердил, так же обречен, как и все остальные твои затеи. И мои тоже. Никогда не поверю!

    - Что ж... К сожалению, ты прав. - Я рассказал, как обернулось дело, как согласился на подачку, на это "Первомайское поздравление".

    - Хреновина, - констатировал Лёвка. - Уноси ноги, пока не поздно.

    - А ты бы смог отказаться?

    Лёвка яростно дохлебал солянку, отодвинул от себя тарелку.

    - Я уже ото всего отказался.

    - То есть?

    - Видишь ли, я даже тебе не говорил. Но теперь уже можно - добился разрешения, уезжаю.

    - Ладно тебе! Ну и шуточки у вас сегодня с Галкой! С ума сошли?

    - История покажет. - Лицо Лёвки стало таким же чужим, грубым, как лица Гали и Машеньки. - Обрыдло. Все. Вплоть до погоды. Есть страны, где вот сейчас, в ноябре, купаются в море.

    - В Израиле, что ли?

    - Еду туда, но я, естественно, сделаю все, чтобы оказаться в Штатах

    - Это серьезно?

    - Ещё как! Завтра мы с Галей разводимся. Фиктивно, конечно. Её пока не пускают - работала в "ящике".

    Ничего! Через какое-то время устроюсь - пришлю им вызов.

    - Какой вызов? Какие Штаты? Ведь это же ты с самого начала, ещё когда мы только познакомились, только начали учиться на режиссерских курсах, именно ты твердил о неотделимости судеб каждого из нас от судеб России. Все эти семь лет занимался Карамзиным, Ключевским, Соловьевым, вынашивал сценарий о Ходынке, той же России. В чем дело? Что изменилось?

    - А ничего особенного, - сказал Лёвка. - Знаешь, у младенцев со временем выпадают молочные зубки... Так и у меня - махал молочными крылышками, шумел, а потом раз - и отпали.

    - Ну, понятно, столько лет без работы, устал, вечное безденежье...

    - Все так, старина, да не в этом суть. Между прочим, деньги кое-какие последние месяцы появились, нашел я себе все-таки экологическую нишу благодаря ипподрому. - Он понизил голос. - Здесь орудует банда, связанная с наездниками. Смотрю, что ставит один тип, и делаю то же самое.

    - Погоди, не отвлекайся. Стоило ли вести бескомпромиссную жизнь, штудировать Ключевского?

    - Стоило, - сухо ответил Лёвка. - Хотя бы для того, чтобы убедиться: той России не существует. Все, о чем они писали, начиная с Гоголя, если и было, то исчезло от одного только смешения с другими народами. Какая там особая миссия! Все на поверку оказалось религиозным сиропом, в который влип и Достоевский, и тот же Тютчев. Вместо "святой земли" - Нечерноземная зона, откуда чапают колхозники.

    - Минуточку, кто войну выиграл, кто стал сверхдержавой?

    - А чего хорошего от сверхдержавства? Термоядерное противостояние? Древний Рим тоже был сверхдержавой, пока не смешался с варварами, и куда делись эти древние римляне, ищи-свищи вместе с их империей. - Он помолчал, потом залез во внутренний карман пиджака, достал оттуда сложенную вдоль школьную тетрадку. - Я сам хотел повидаться. Звонил тебе утром, давно хочу поделиться открытием, был все-таки один трезвый человек. Послушай, что он пишет: "Мы не принадлежим ни к одному из великих семейств человечества, ни к Западу, ни к Востоку, не имеем преданий ни того, ни другого. Мы существуем как бы вне времени, и всемирное образование человеческого рода не коснулось нас". А вот ещё: "Дома мы будто на постое, в семействах как чужие, в городах как будто кочуем".

    - Почему не имеем преданий? А былины? А "Слово о полку..."? Не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку? Наверное, правильно, да только в этом есть особая роль. Кто прикрыл Европу от монголов? И, если говорить серьезно, кто действительно спас мир от Гитлера?

    - Потерпи. И имей мужество унять свой поток штампов. Былины, былины... А где наша "Илиада"? Где "Махабхарарта"? Дослушай. Выслушай хотя бы одну, последнюю цитату: "Мы растем, но не зреем; идем вперёд, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели".

    - Цель-то, по крайней мере, есть, - сказал я, не желая признаться в том, что последняя фраза произвела на меня впечатление. - Все-таки кто же это?

    - Чаадаев, "всевышней волею небес окованный на службе царской"...

    - А зачем ты мне все это читал?

    - Для твоего же блага. Ты-то уж точно здесь погибнешь.

    - Посмотрим. Готовишь себе оправдание. Ведь мы уже слышали нечто подобное, когда провожали то Мишку, то Андрея, то Отара.

    - Генку с Валей, - добавил Лёвка, убирая тетрадь в карман.

    - Да, и Генку с Валей. Я помалкивал, но всегда в душе думал, что это дезертирство. Им было наплевать, что станет со страной, которую они оставляют.

    - И мне тоже, - перебил Лёвка. - Мы с тобой не можем ничего изменить. Я теперь хочу малого - хочу дать Машке настоящее образование, хочу снять хоть один задуманный фильм. Такой, как надо. И чтоб Галя платья да юбки для жирножопых продавщиц по ночам не шила, у нее все пальцы исколоты...

    - Тогда так и говори - наплевать! - в сердцах сказал я. - Я никого не сужу, ни с кем не хочу спорить, в конце концов у каждого своя судьба, только мне кажется:

    большинство уезжает не для того, чтобы приехать куда-то, а для того, чтобы просто уехать. От своих проблем, от самих себя. И обвинить во всем эту же Россию.

    Я подозвал официанта, расплатился. Потом подошел к буфету, купил две коробки дорогих шоколадных конфет, одну из них отдал Лёвке.

    - Передай Машеньке. И вот возьми, пожалуйста, свою половину денег.

    - Нет у тебя моей половины, - отказался Лёвка. - А за конфеты спасибо.

    Мы оделись в гардеробе, молча вышли на улицу. Белый город под чёрным небом сиротливо гонял огоньки автомашин. Захотелось опять воскресить мелодию скрипки, но она исчезла из памяти, будто и не было её...

    - Помяни моё слово, - жестко сказал Лёвка, прощаясь у автобусной остановки, - однажды мы с тобой все-таки встретимся в Штатах. Вспомнишь этот наш разговор.

    Цветок фиалки. Розовый, он стоит над розеткой листьев. Я смотрю на него бездумно, оглушенный только что отгремевшим скандалом. Утром мама увидела, что отец вырезал из общей фотографии дядю Федю. Осталась только рука дяди Феди, лежащая на папином плече.

    Какой это год? Тридцать седьмой?

    "Никогда не поверю, - сказала мама, - это подлость". Родители, раскаляясь, шепотом орали друг другу страшные слова. Потом разошлись на работу, каждый в свою сторону.

    А я остался.

    Цветок стоит перед глазами. Пять ярко-розовых и в то же время прозрачных лепестков, в середине желтые тычинки с шариками на концах. Все это беззащитное. Могу дать щелбан, и он слетит со своего хрупкого стебелька... На каждом лепестке - жилки, между ними чуть проступают какие-то квадратики. Кажется, цветок тоже пристально смотрит на меня...

    Кончики лепестков начинает окружать чуть вздрагивающее марево синего воздуха, где мелькают и кружатся золотые звездочки-вспышки. Марево ширится, разгорается. Ещё доля секунды, и я вижу вспыхнувшее густо-синее сияние, как бы поддерживаемое пятью лучами, расходящимися от лепестков.

    Почему зелень? Откуда зелень? Во дворе в тенистых местах ещё лежит грязный лед. Но помню и вспыхнувшую зелень тополиных почек. Вдоль просыхающих тротуаров, мимо вековых тополей текут ручьи, промывая накопившийся за зиму песок - золотом взблескивают на дне слюдяные чешуйки.

    Солнце мечется под руками хозяек, моющих распахнутые окна. Мокрая, слепящая синева неба головокружительно шатается в застекленных оконных рамах.

    Сомнамбулически застыл на припеке, прислонившись к воротам двора, пацан с увеличительной линзой. Из-под нее вьется восхитительно вонючий дымок прожигаемой целлулоидной расчески.

    Чуть дальше по тротуару голенастые девчонки столбиками скачут через веревку.

    Почему именно этот миг весны не исчезнет из памяти никогда? Ведь ничего не случилось. Наоборот. Минут через сорок стрясется крайне неприятная история. И хотя говорят, что память стремится избавиться от отрицательных впечатлений, история эта тоже запомнится на всю жизнь, может быть, как ядовитый контраст к чистому пробуждению природы.

    Я ведь иду в школу, где назначена встреча с одним из покорителей северного полюса - Папаниным.

    На сцене в актовом зале стоит накрытый красной материей стол. На столе возвышается графин с пробкой и стакан.

    Председатель совета пионерской дружины - три красные нашивки на рукаве белой рубашки, - я сижу между директором и Папаниным, жду, когда в зале стихнет гул, чтобы произнести заранее выученное вступительное слово.

    Солнечный луч играет на стеклянной пробке графина, взблескивает на орденах героя.

    Наконец директор подталкивает меня в бок. Я поднимаюсь, без особых ошибок произношу текст и, садясь, решаю воспользоваться случаем - выпить воды из председательского графина, как это делает во время докладов сам товарищ Сталин. Я снимаю пробку, наливаю полстакана и лихо подношу ко рту.

    О тухлая вода заседаний!

    То ли нянечка никогда не меняла воду в графине, то ли в ней бешено расплодились особо вредоносные бактерии, только через секунду меня выворачивает у пожарного ящика за сценой.

     

    Глава четвёртая

    После трудового дня люди возвращаются домой по-разному.

    Большинство ждут все те же, как и вчера, семейные хлопоты, тот же чай, телевизор или вечерняя газета, а после всего этого щелчок выключателя, - и забытье до утреннего трезвона будильника, властно призывающего вновь уйти из дома, чтобы вечером вернуться обратно.

    В этом заведенном механизме, наверное, для каждого бывали и свои прорывы: однажды кто-то стремился домой в трепете от предстоящего свидания с ещё не обжитой квартирой; кого ждала молодая любовь, кого - ребёнок. Но все молодое становится старым, привычным. И вот человек плетется в свою нору только потому, что идти больше некуда, а тут есть хотя бы домашние тапочки да своя лежанка.

    Лишь для редкого меньшинства возвращение в дом - возвращение к высшему в себе - творчеству. Наконец, оставшись один или в уважительном отдалении близких, человек смывает хлесткими струями воды суету и усталость дня и скорей приступает к главному. Весь в своем деле, как в корабле, незаметно вплывает он в ночь...

    Я не принадлежал ни к первым, ни ко вторым.

    Конечно, я был благодарен судьбе за то, что у меня есть комната, квартира, согретая материнским теплом, но все лучшее, что приходило в голову - строка стихотворения, образ, сюжет сценария, - приходило чаще всего во время одинокой ходьбы.

    Дома, за столом, я только записывал, разрабатывал принесённое из большого мира. Может быть, в силу того, что в своё время я так и не смог впрячься в маятниковое движение масс от работы к дому и обратно, квартира стала всего лишь базой, единственной стабильной точкой в пространстве, по которому меня цыганила жизнь.

    Вот и сейчас, подходя к подъезду, я думал о том, что нужно развить на бумаге мелькнувшую идею снять концерт маленьких детей, о которой я так и не посоветовался с Лёвкой, вышибленный из колеи неожиданным сообщением о его отъезде.

    Окно материнской комнаты ещё светилось, бросая отблеск на верхушки заснеженных тополей.

    Издавна было у меня свойство, никак не связанное с сознательной установкой. Я как бы становился тем человеком, о котором думал. До жеста. До внешнего сходства. Порой, до пугающего возникновения в голове чужих мыслей.

    Вот и теперь, поднимаясь по лестнице, я поймал себя на том, что как бы примериваю за Лёвку ситуацию последнего раза перед отъездом навсегда. Каково это в последний раз взбегать по щербатым ступенькам, в последний раз отпирать ключом дверь московской квартиры...

    Когда я вошел в прихожую, даже потянулась рука погладить несуществующую - Лёвкину! - бороду, но тут взгляд уперся в стенку возле косяка, где несколько лет назад, расходясь после дня рождения, вдруг взяли и расписались друзья. Включил свет. Полустертые автографы ещё можно было различить:

    Андрей

    Гена

    Валя

    Владимир

    Павел

    Лена и Олег

    Лева и Галя

    Зураб

    Гена, Валя и Зураб были уже как бы по ту сторону жизни, канули за границу. Володя погиб, хотя сорванный голос и неостывший звук гитары ещё трепетали в воздухе... Теперь уезжал Лёвка, за ним отбудут Галя с Машенькой.

    Каждый уезжающий и соблазнявший меня сделать то же самое добивался прямо противоположного результата.

    Я сидел с матерью за кухонным столом, пил чай. Раскрытая коробка конфет стояла между нами овеществленным признаком перемены. Но мать видела: я не рад ни полученной наконец работе, ни деньгам (я сразу отдал ей триста рублей на хозяйство, на квартиру, соврав, что получил аванс, -- не объяснять же про бега).

    - Утром звонил Лева, а часа три назад некая Надя... - Она вопросительно взглянула на меня. - Сказала, позвонит позже...

    - Ах, Наденька! - я совсем забыл о приглашении послушать вечером какого-то "удивительного человека".

    Всплыло вчерашнее чувство подступающей волны чего-то неведомого, поворота. И на этой волне вдруг все-таки вспомнилась, зазвучала мелодия скрипки...

    Я молча смотрел на мать, и она смотрела на меня карими, ничуть не поблекшими глазами. Оба мы сидели друг против друга в одной и той же позе - подперев рукою висок.

    - Ты читала сейчас?

    - Совсем впала в детство. Взяла у тебя с полки Тургенева.

    - Чего вдруг?

    - Сама не пойму. Знаешь, читала, читала, а потом странная мысль пришла в голову. Будешь смеяться, но

    все же...

    - Но все же? - подхватил я, через стол взяв мать за руку и ласково сжав её пальцы, распухшие в суставах.

    - Почему-то думала как раз не о Тургеневе - о Гамлете, Печорине, всех этих героях мировой литературы... Правда, не смейся над старой и глупой матерью. Я подумала: кого из них ни возьмешь, хоть Дон Кихота, все они оказываются знаешь кто?

    - Мама, ты меня заинтриговала. Что общего может быть между Гамлетом, Дон Кихотом и тем же Печориным?

    - То, сыночек, что все они - бездельники, в том смысле, что ничего реального не делают, не производят. Кого ни возьми. Татьяна Ларина, Онегин, князь Мышкин, все три брата Карамазовых, Пьер Безухов, Анна Каренина; и у Хемингуэя герои вечно слоняются из кафе в ресторан, пьют, иногда убивают других людей или быков. Всем еда сама валится в рот.

    - Видишь ли, ведь это все по преимуществу дворяне, богатые люди. Гамлет, даже принц...

    - Тем более! Я этого понять не могу. Всю жизнь вставала каждое утро, в мороз, в жару, шла лечить детей.

    У трудящихся просто нет времени. А их поколениями воспитывают на этих будто бы положительных героях мировой литературы, которые, по-моему, прежде всего профессиональные бездельники.

    - Я тебе подкину ещё мистера Пиквика, Одиссея, он только и знал, что путешествовал, а также чеховских трех сестер! Мама, да ты совершила открытие. А кипучий бездельник Остап Бендер?!

    - Видишь, смеешься! Так я и знала. - Мать сердито отняла руку и тут же улыбнулась. - Ты уж меня прости, наверное, на старости лет я перестала что-либо понимать.

    - Нет, мама, ты, как всегда, мыслишь свежо, а значит - молодо. - Я поднялся, обошел стол и, нагнувшись, поцеловал её. - Ты у меня молодец, умница. А смеюсь я вовсе не над тобой, а над собой, потому что в фильме, который собираюсь снимать, дети будут танцевать, петь, то есть опять же бездельничать и ни в коем случае не вколачивать гвозди!

    - Какие дети?! У тебя же сценарий о начальнике строительства ГЭС.

    За окном пророкотала машина. И опять тишина затопила кухню.

    - Верни аванс. Проживём.

    - Не беспокойся, всё в порядке.

    - Когда ты так говоришь, я-то уже давно знаю, что не все в порядке. •- Она встала.

    Из комнаты раздался звонок. Я успел подойти к телефону, бросил взгляд на будильник. Было четверть первого.

    - Извините, Артур, - раздался в трубке быстрый Наденькин голос, - как хорошо, что вы не пришли, ведь вы не забыли, куда я вас звала?

    - Помню. Не смог.

    - И кстати! Все перенеслось на завтра. Теперь наверняка. Только встречаемся в другом месте - у выхода из метро "Красносельская", в девятнадцать тридцать. Сможете?

    - А вы уверены, что мне нужно обязательно идти?

    - Ручаюсь! Будете рано утром на студии? Кое-что расскажу.

    - Вот это навряд ли.

    - Тогда до встречи. Вы запомнили?

    - У "Красносельской" в девятнадцать тридцать. - Я положил трубку с ощущением, что на меня настойчиво давят.

    В черном окне на свет неонового фонаря конусом летел снег. Вновь разыгрывалась метель.

    Нужно было сочинять сценарий, сочинять, не зная конкретных песен и танцев, исполняемых конкретными ребятишками. Писать нечто общее, взгляд и нечто - это могло только скомпрометировать в глазах Гошева счастливо пришедшую идею.

    "Счастливо ли?" - переспросил я себя. Лёвка был бы презрительно против, мама - против, не говоря уже об Н.Н., хотя вчера идеи этой ещё не существовало. Даже и не против идеи они все, а против того, что я сдался.

    Я стоял у окна, о которое бессильно бились снежинки, и думал о том, что завтра все-таки придется снова ехать на студию, взять бумагу, дающую право просмотреть детские самодеятельные коллективы, и отобрать номера, думал о материнских пальцах с распухшими суставами, о том, что к весне хорошо бы достать ей путёвку куда-нибудь в санаторий.

    Снежинки словно хотели заглянуть сюда, в теплую комнату, из черноты ночи. Что-то бесприютное, похожее на немую мольбу, было в этом неслышном биении о стекло.

    Вскочив на подоконник, я рванул вниз верхний шпингалет, потом дернул нижний, распахнул не заклеенное на зиму окно.

    Белый рой ворвался вместе с порывом ледяного ветра. Заждавшимися гостями снежинки летели вдоль книжных полок на стол, на кресло, на паркет пола.

    Я подставил ладонь, они стали опускаться и на нее - невесомое чудо симметрии, нежности. И тут же исчезать, таять...

    Я неотрывно смотрел на это умирание эфемерид. Трудно было предположить, что тончайшее кружево звездочек создано низачем, без всякого смысла, и что случайно их сходство с лучистыми звездами небес, которые сейчас были не видны, но где-то там, над облачным покровом земли, над ночью, вечно светили.

    Простая истина о крайней мимолетности человеческой жизни на фоне вечности лежала на ладони очередной тающей звездочкой. Ледяная непреложность этого факта грубо вернула к мыслям о матери.

    Я закрыл окно. Потирая мокрой рукой замерзший лоб, оглядел комнату и вышел в кухню за веником и совком, чтобы смести налетевший снег, покуда он не растаял.

    Мать продолжала сидеть за кухонным столом. Перед ней стояла раскрытая черная коробка с аппаратом для измерения давления.

    - Опять поднялось?

    - Немножко.

    - Сколько?

    - Неважно. Просто голова болит.

    - Сейчас дам клофелин. Где он?

    - Не нужно. Ну их, эти лекарства. Положи мне руки на голову. Помнишь, однажды положил, и все прошло.

    - Где у тебя болит?

    - Затылок. И лоб.

    Я приложил одну ладонь к её затылку, другую - ко лбу. Стоял над матерью, чувствуя своё бессилие. "Господи, хоть бы прошло, - думал я, - хоть бы на этот раз отпустило".

    Если бы мне кто-нибудь сейчас сказал, что я молюсь, я бы удивился. Просто очень хотелось, чтобы боль ушла, чтобы обошлось без неотложки или "скорой".

    И боль ушла.

    Когда я уже засыпал, странная мысль оформилась, зазвучала в мозгу: "Почему не говорят, не пишут о смерти? Словно некий цензор запретил. Ведь если бы каждый знал, помнил о неизбежном своем и чужом конце, люди стали бы добрее друг к другу, бескорыстней..."

    И тут в закрытых глазах замелькали хищные лица, увиденные сегодня на ипподроме. Лёвка, орущий "Жу-ли-ки!". Но вот все перекрыли веер и красная юбка Машеньки, кружащейся в танце.

    Прямо в ухо из невидимых уст:

    -Артур!

    До сих пор слышу этот сразу близкий и далекий - ниоткуда - оклик:

    -Артур!

    Ошеломленно замираю с моделью планера в руке. Переулок пуст. Утреннее солнце освещает зелень тополей, деревянные домики, сиреневый булыжник мостовой.

    Ни души.

    И снова, совсем рядом, как предостережение, напоминание, рождающееся из воздуха:

    - Артур!

    Десятилетний мальчик едет с матерью в Крым, к морю. Окно в купе опущено донизу, ветер весело играет кремовыми занавесками, шелестит расстеленной на столе вощеной бумагой, на которой среди помидоров лежит разделанная на части большая жареная утка с толстой румяной корочкой.

    Я, пишущий эти строки, знаю все, что сбудется с мальчиком, какие метаморфозы ждут его впереди. Но, удивительное дело, мальчик этот со всеми его детскими глупыми надеждами, неосознанной уверенностью в бесконечности собственной жизни, в справедливости и чистоте распахивающегося перед ним мира, мальчик этот никуда не делся. Он не только в моей памяти. Он во мне. Как стержень.

    И больше всего хочется сейчас поговорить с ним, услышать его голос.

    - Артур, перестань уплетать утку, отвлекись. Ответь, куда и зачем ты едешь?

    - В Евпаторию. Зимой я сильно повредил ногу. Мне сделали операцию - пересадку мышц. И теперь мама везет меня на какие-то лечебные грязи. И ещё я буду купаться в море.

    - Кстати, где мама? Почему её нет в купе?

    - Она в коридоре вагона. Разговаривает с военным, который тоже едет с нами. Этого типа я ненавижу, потому что мне кажется - он ухаживает за мамой. Вчера вечером вынул из кобуры и выложил напоказ вот на этот столик пистолет, стал его разбирать, чистить, вытащил из барабана патроны, дал мне подержать. Как маленькому. Я себя презираю за это.

    - Интересно, чувствуешь ли ты, что скоро жизнь твоя и миллионов людей переломится на до и на после войны? И такой вкусной утки тебе уже не есть, оттого-то ты её и запомнишь.

    - Не знаю... Этот военный, у него ромбы в петлице, он по секрету сказал маме, что сопровождает каких-то норвежцев, которые тайно едут из занятой Гитлером Норвегии через Советский Союз в Турцию, чтобы влиться в английскую армию.

    - Где же эти норвежцы?

    - В соседнем купе. Они в штатском. Один из них увидел мою красную пилотку-"испанку" и сказал:

    "Но пасаран!" Он был в Испании. Там победили фашисты.

    - Ясно. А что в твоей жизни произошло важного за этот год? Кроме операции.

    - Много! Во-первых, мы поменялись, хотя папа был против. Две наши комнаты в деревянном доме мама поменяла на одну, зато в самом центре, в большом каменном доме на улице Огарева, наискосок от МОПРа. Раньше нужно было зимой топить печку, на кухне жечь керосинку. А тут - паровое отопление, на кухне - газ. И самое главное - летом в раскрытое окно слышно, как бьют куранты на Спасской башне Кремля! А во-вторых, я сам записался в библиотеку, рядом, на улице Герцена. Там на полках сотни, тысячи книг, можно взять сразу три или даже четыре! Там очень добрая библиотекарша, она объяснила мне, что книги- это чудо, потому что они состоят из букв, которые просто значки, оттиски свинцовой краски на бумаге. Как сеть. И эта сеть удерживает мысли всех мудрецов всех народов, даже давно умерших!

    - А что было ещё интересного за последний год?

    - Очень чудной сон. Как будто не сон, а я просто иду по теплой, теплой узкой улице, и в воздухе висит красивая золотистая пыль от заходящего солнца. Иду один мимо каких-то старинных домов и выхожу на площадь. Она круглая, посредине фонтан. Так было жалко проснуться!

    - Почему?

    - Просто жалко. Хотелось обратно.

    - Так вот оно что! Тебе невдомек, что этот самый сон будет изредка сниться много-много лет, пока ты однажды, уже наяву, не окажешься на той самой улице, Той самой площади. И узнаешь её. Но до этого ещё далеко. А пока, смотри, мама вошла в купе, да ещё с норвежцами, чтобы угостить их уткой. А этот командир, которого ты так ненавидишь, через год, попав в немецкое окружение под Гомелем, выстрелит себе в рот. Из этого самого пистолета.

     

    Глава пятая

    Я мотался по Москве без всякого толка. Оказалось, обыкновенных ребятишек, от души поющих и пляшущих, найти не так-то просто. А может быть, и невозможно.

    Уже начался месяц Самых Коротких Дней - декабрь. Особенно тяжелый. И не потому, что у меня не было зимнего пальто. Даже недолгое отсутствие солнца, света, тепла всегда угнетало, как гнетет север южные растения.

    Каждый раз в эту пору я удивлялся: как это другие ухитряются радоваться зиме, вьюгам, морозу? И откуда это во мне такое нетерпеливое ожидание весны, прибавления светового дня, хотя бы только на листе календаря?

    Выходя из очередного дома пионеров в сырую тьму, пронизанную колючим ветром, думал: "Неужели и завтра то же самое, тоже впустую потраченное время жизни, да ещё на самое ненавистное?"

    В самодеятельных коллективах помпезных дворцов пионеров, клубов, даже в детских садах дети не были хозяевами, не имели права на выбор. Всюду и во всем ими руководили взрослые, по большей части те, кому не удалась их собственная артистическая или музыкальная карьера. Властные, жестокие, они словно мстили судьбе, дрессируя детей в угоду спущенным откуда-то сверху

    методикам. Эти "группы приветствия" всякого рода съездов и конференций, выкрикивающие слащавые стишки про планы, свершения... Эти огромные репетиционные залы с зеркалами во всю стену, полные грохота музыки, дробота танцующих ног, специфического запаха детского пота и всегда внезапного окрика:"0тставить! Репетируем снова!"

    А эти вымуштрованные детские хоры с их солистами - лилипутской карикатурой на взрослых, поющие бодряческие песни о стройках.

    А прислушивающееся, блаженное выражение лиц бабушек и мамаш, сидящих в коридорах с книгой или вязаньем в руках, в ожидании своих возлюбленных чад!

    Именно в этих детских коллективах не было детства, его непосредственного упоения пляской, словом, песенкой.

    Я не знал, куда ещё податься со своей бумажкой - просьбой от студии "оказывать содействие в отборе номеров", которую подозрительно легко подписал Гошев. В исчерпанном списке оставалось всего два адреса.

    Уже теряя надежду, нехотя, поднялся я по полукругу заснеженных ступенек к дверям нелепого, в стиле конструктивизма тридцатых годов угловато-кубического здания заводского клуба.

    -Не уверена, найдете ли вы у нас то, что нужно... Пожалуйста, смотрите сами. Только позвольте сперва предложить вам стакан горячего чаю, - встретила в своем кабинетике высокая полная женщина с косою, уложенной короной вокруг головы.

    Подобным образом меня до сих пор не встречали. Я с удовольствием пил чай. А тем временем Татьяна Ивановна, так её звали, куда-то вышла и вскоре вернулась вместе с беловолосым мальчуганом, одетым в тельняшку и расклешенные брюки.

    - Знакомьтесь. Игоряшка. Он вас всюду проведет, все покажет.

    Я протянул руку, спросил:

    - А сколько же тебе лет?

    - Во втором классе. Восемь.

    - Ты что - моряк?

    - Он у нас - веселый ветер!

    ... Да, мальчуган был что надо! В сопровождении оркестра школьников Игоряшка настолько задорно пел песенку из довоенного фильма "Дети капитана Гранта", что я понял: это находка. Как и весь оркестр! И маленькие танцоры, исполняющие "танец бабочек". И хор, трогательно выводящий моцартовское "Спи моя радость, усни...".

    Все, что я видел и слышал здесь, было находкой. Да ещё вместе с Игоряшкой и Татьяной Ивановной я заглянул в помещение изостудии, где усатый художник, похожий на мушкетера, разрешал детям творить на ими же выбранные темы кто как хочет. Можно было попробовать рисовать акварелью, гуашью, пастелью, даже маслом. Художник лишь отвечал на вопросы ребят, советовал... Посмотрев работы студийцев, я сообразил: эти картинки непременно нужно ввести в будущий фильм для отбивки номеров друг от друга. Мало того, картинки могли при этом нести свой сюжет, хотя бы "времена года", и тем сцементировать десятиминутную лепту. Теперь сценарий фактически был у меня в кармане. Оставалось добавить танец Машеньки с веером, расписать номера по порядку и представить все это на утверждение Гошеву.

    Я заказал ребятам серию картин - "Восход солнца", "Звездная ночь", "Зима", "Осень", "Лето" и "Весну" - в финал своего "Первомайского поздравления".

    Из клуба вышел с Игоряшкой. Суконные уши его похожей на буденовку шапки сиротливо болтались на морозном ветру.

    - С кем ты живешь? - спросил я.

    - Известно с кем - с мамкой.

    - Она тебя не встречает?

    - Ещё чего!

    - Кем же мама работает?

    - Убирает цех после смены, а ещё лифтерит в подъезде через три дня на четвертый.

    - Ясно. Сниматься-то в кино хочешь?

    - Посмотрим, - независимо ответил мальчик, входя в метро. - Вам куда?

    - На "Кировскую".

    - А мне - в Текстильщики. До свидания! - И он исчез в толпе, стремящейся к эскалатору.

    ... На "Кировскую", в гости к Наденьке, я ехал, чтобы во второй раз увидеться с Игнатьичем - тем самым "удивительным человеком", проповедь которого слушал все-таки неделю назад на квартире какой-то бухгалтерши близ метро "Красносельская".

    В тот раз я чуть запоздал к месту встречи, и Наденька, уже окруженная группой восторженных девиц и молодых людей, ни о чем не успела предупредить меня, только обрадовалась, что все-таки пришел.

    Минут через пятнадцать, побросав грудой на сундук в передней верхнюю одежду, все мы втиснулись в комнату, где и так было полно народа. Люди тесно сидели

    на полу, стояли у стен. Лицом к нам, за маленьким столиком у окна сидел человек в сером костюме. Взгляд его спокойно останавливался на каждом.

    Я как вошел, так и остался стоять, прислонясь спиной к притолоке. Насторожила, как, впрочем, и всех остальных, эта атмосфера тайного сборища, вокруг сплошь были незнакомые лица. Люди, примолкнув, озирались, словно с недоумением спрашивали себя:

    "Что я туг делаю? Зачем я здесь?"

    Одна лишь Наденька да бухгалтерша - хозяйка квартиры, - казалось, невозмутимо встречали новых гостей, с трудом продирались к столику с чаем и печеньем в вазочке. Но человек, которого называли Игнатьичем, не притрагивался ни к чаю, ни к печенью. Он продолжал внимательно оглядывать каждого вошедшего.

    Наконец, все оказались в сборе.

    - Мне легче будет беседовать, если вы станете задавать вопросы, - сказал он.

    Воцарилась недоуменная тишина. Видимо, большинство попало сюда, как и я, с бухты-барахты, совсем не представляя себе, о чем пойдет речь.

    Однако через секунду какой-то бородач поднял руку и несколько раздраженно заговорил:

    - Я уже не впервые слушаю вас. Совершенно не понимаю: почему вы так уверенно утверждаете, будто конец света наступит именно теперь, до двухтысячного года? Магия круглой даты? Так в истории мы можем найти множество свидетельств - каждый раз накануне нового тысячелетия, даже века. подобных предсказаний было сколько угодно...

    - Прекрасный вопрос, - одобрительно кивнул Игнатьич. Вдруг лицо его стало строгим, как бы по-военному собранным, и он стал чем-то похож на Н.Н. - Думаю, никто из вас не станет отрицать, что за последние десятилетия наша Земля резко приблизилась к катастрофе. Мелеют реки, засоряются моря, океаны. Исчезли и исчезают целые виды животных, растений. Сама попытка защитить природу, все эти законы об охране окружающей среды придуманы учеными, не понимающими сути происходящей катастрофы. Между тем Земля во многих местах уже горит. Кто способен видеть - видят. Синевато-розовое пламя. Горит нижний астрал. Процесс этот - результат накопления вокруг Земли, в ноосфере, по определению нашего великого учителя Вернадского, черной, злобной энергии людей, особенно усилившейся сейчас, в XX веке. Появилось много новых болезней, в совокупности называемых "аллергии", что ничего не объясняет. Увеличилось количество немотивированных преступлений. А наркомания? Уход людей в царство грез... Мало того, все чаще вспыхивают межгосударственные конфликты, казалось бы, без особых причин. Ведь буквально каждый день сотни, тысячи людей убивают друг друга. Поговорите со старыми крестьянами любой русской деревни. Они вам скажут: Земля идет к своему концу. И этот конец близок.

    - Ужас какой вы говорите! - вскочила с пола молодая, рыжеволосая женщина. - У меня двое детей!

    - То, что я говорю, есть в каждой газете, об этом грубят по радио. Имеющий уши, да слышит.

    - И когда же вы предполагаете? - раздался чей-то

    оробевший голос.

    - В домах, чьи фундаменты сейчас закладываются, люди уже не успеют поселиться.

    - Игнатьич встал из-за столика, опережая шквал вопросов. - И это будет тот самый Страшный суд, о котором двадцать веков предупреждает Евангелие. Мало кто внял предупреждению... Кто крестился и покаялся. Эти, называемые "святой остаток", спасутся. За ними уже идет из Космоса ковчег спасения.

    - Какой ещё ковчег? - громко перебил раздраженный голос бородача. - Летающая тарелка, что ли?

    - Избави Бог! Ближайшие сподвижники Христа прибудут именно на ковчеге спасения, который ученые по незнанию своему назвали астероидом Эрос, что значит Любовь. Ковчег причалит к Земле и заберет праведников.

    - И вас тоже? - уже с нескрываемой издёвкой выкрикнул бородач.

    - Нет. Я буду убит на одной из центральных улиц Москвы вместе с ещё одним человеком.

    - Откуда вы все это знаете?! - раздался истерический возглас.

    - Не все я вам могу сказать, - тихо ответил Игнатьич и сел. - А что касается так называемых "летающих тарелок", или, как их у нас называют, НЛО, то двадцать веков назад в Евангелии прямо сказано: перед самым концом света дьявол будет отвлекать души людские всякого рода знамениями и "чудесами". Бойтесь их. Все, что отвлекает людей от крещения и покаяния, - от дьявола. Вот вам единственный тест, единственный критерий. И - торопитесь. Настали последние времена.

    И тут я не выдержал. У меня успело накопиться много вопросов к этому человеку. Задавать их здесь, при всех, было неудобно. Но один вопрос, как мне казалось, в корне подрубающий всю эту систему представлений, я все-таки задал.

    - Если вы правы, - сказал я, - то сейчас же все торгаши, спекулянты, вся человеческая сволочь ринется в церкви спасать свои шкуры. То есть души. Будут давать взятки, чтобы первыми креститься, расталкивать всех локтями. Вот эту женщину с её двумя детьми затопчут... Это вам нужно? Это угодно вашему Богу?

    Все обернулись ко мне с надеждой. Да и сам Игнатьич смотрел, как ни странно, вроде бы одобрительно.

    - Милый человек, - ответил он, вздохнув, - сказано ведь: креститься и покаяться. Покаяться. А тот, кто из глубины сердца своего покаялся, уже никогда не полезет вперёд брата или сестры своей. И уже не назовет пусть заблудших, пусть грешных людей "человеческой сволочью".

    Меня прожег стыд. Я никогда не знал такого, почти физического чувства, когда стыд прожигает.

    Вскоре Наденька предложила устроить перерыв. Часть народа немедленно окружила Игнатьича, часть вытеснилась курить на лестничную клетку, а часть, как-то скрывая лица, торопливо оделась и ушла.

    - Сердитесь, что я вас сюда привела? - мимоходом спросила Наденька.

    -Нет.

    - Знаете, Игнатьич уже несколько лет без работы, ездит по городам, ютится. Мы решили сейчас собрать, кто сколько даст.

    - Конечно, конечно. - Я отдал ей пять рублей. - Хотелось бы с ним отдельно поговорить, вдвоем...

    - А вы приезжайте ко мне в субботу на Чистые пруды, часов в восемь вечера.

    - Хорошо.

    Наденька побежала собирать деньги у курильщиков, а я вышел на кухню, где хозяйка-бухгалтерша раздавала всем желающим чай. Тут же в ногах взрослых вертелся мальчонка лет трех, видимо, внук хозяйки.

    - Да он обыкновенный сумасшедший, - втолковывал бородач двум смертельно испуганным женщинам, - сумасшедший, и все. А мы сидим, слушаем эту ахинею.

    Тем не менее, когда перерыв кончился, бородач занял своё место в заметно опустевшей комнате.

    Проповедник все так же внимательно оглядывал оставшихся. И тут в раскрытую дверь вбежал внучок хозяйки.

    - А ты - сумасшедший! - радостно воскликнул он, указывая пальцем на Игнатьича.

    Тот с беспомощной улыбкой смотрел на него, потом поднял руку, издали перекрестил...

    Видимо, чтобы разрядить тяжкую паузу, Наденька .просила:

    - А как вы относитесь к теории астронома Козырева о том, что время имеет вектор?

    - Не теория - практика, - начал отвечать Игнатьич.

    Но я уже не мог, да и не хотел вникать в эту проблему.

    Спрашивали об индийских йогах, книгах Леви, опять о тарелках. А я все стоял у притолоки и думал даже не о приблизившемся конце света, а о самом Игнатьиче. Сумасшедший не сумасшедший, что толкнуло его выйти к людям с такими идеями, с такой убежденностью в своей правде? Чем-то он отличался от Н.Н., хотя то, что было сказано об астероиде Эрос, жутковато совпадало.

    Теперь, когда я ехал из заводского клуба к Наденьке на Чистые пруды, эти мысли вновь всплыли, вытесняя Игорька с его песенкой о веселом ветре, звуки клубного оркестра, да и все, касающееся будущего фильма.

    "Ну, а такие, как Игоряшка, дети малые, в чем им каяться, они-то за что должны гореть в этом астрале, в этом Страшном суде", - думал я, выглядывая номер Наденькиного дома сквозь снег и качающиеся ветви деревьев.

    Открыв дверь, Наденька тут же сунула пятерку, шепнула:

    - Собрали тогда шестьдесят рублей, не взял ни копейки. Теперь целая проблема - раздавать обратно. Раздевайтесь и проходите со мной на кухню. Он пока разговаривает с Ниной - моей знакомой.

    В маленькой кухне с пузырчатым от протечек потолком Наденька усадила меня на табурет, налила чашку кофе, поставила на стол тарелку с сухариками из черного хлеба.

    - Извините, больше ничего нет. Картошку сыну скормила. Он спит.

    - Наденька, возьмите эти же пять рублей, купите себе продуктов.

    - Да не в этом дело, Артур. Ведь сейчас пост.

    - Какой ещё пост?

    - Рождественский. - Она улыбнулась моему незнанию.

    - И давно вы крестились?

    - Уже почти полгода. Как услышала Игнатьича.

    - И сына крестили?

    - И Костика.

    - Сколько ему? Он сознательно на это пошел?

    - Вполне. Хотя Костику всего шесть.

    Мне стало не по себе. Я смотрел на Наденьку, тщательно вытиравшую полотенцем стаканы, и думал: "Испугалась конца света? Ну, а сыну - шесть лет, и уже сознательно? Чушь какая-то".

    Словно прочитав мои мысли, Наденька с полотенцем в руках присела на другую табуретку и вдруг сказала, глядя в пространство:

    - Когда мы крестились, от меня муж ушел. Не смог понять...

    - А что на это сказал Игнатьич?

    - От пего самого, с тех пор, как стал проповедовать, отрекались жена, две дочери. Оставил им квартиру. Все...

    Наденька, с её поднятыми вверх пепельными волосами, худенькой фигуркой в черном платье, ничего, кроме жалости, не вызывала.

    Скрипнула дверь.

    - А вот и Нина, - промолвила Наденька. - Теперь ваша очередь.

    Я встал. Навстречу мне с рукописью, заправленной в прозрачную пластиковую папку, шла эффектная, в браслетах и бусах женщина с чёрными локонами до плеч. Сколько я помнил, прошлый раз па встрече с Игнатьичем её не было.

    - Пожалуйста, - она посторонилась в кухонных дверях, давая проход. - Ну и поле у вас!

    Что она имела в виду, было неясно, во всяком случае, времени на размышления не оставалось, потому что я вошел в комнату, где

    у стола вполоборота ко мне сидел Игнатьич. Справа в углу перед уходящими к потолку иконами мерцала лампадка.

    - Здравствуйте. Меня зовут Артур Крамер.

    - А я - русский Иван, Ваня, - Игнатьич улыбнулся, - зато, в отличие от многих, помнящий своё родство.

    - В каком смысле? - насторожился я.

    - Иван - значит Иоанн. Ведь это чисто еврейское имя, из Библии. Был такой - Иоанн Креститель... Ваня...

    - Иван Игнатьевич, у меня к вам несколько вопросов. Разрешите задать?

    Игнатьич кивнул.

    Я вкратце рассказал о недавнем знакомстве с Н.Н., не раскрывая имени и фамилии, о всем комплексе в высшей степени странных идей, с которыми впервые в жизни столкнулся, о том, что тот тоже предупреждал:

    - надо готовиться.

    - Нет. Видимо, с этим человеком я не знаком, хотя наверняка у нас общий Учитель.

    - Вы имеете в виду Иисуса Христа?

    - Прежде всего. И других учителей, уже на этом,

    земном плане.

    - Понятно, - сказал я, хотя далеко не все мне было понятно. - Ну, хорошо. Предположим, будет Страшный суд, надо готовиться. Но вот дети - безгрешные, маленькие, пусть некрещеные. Они-то за что должны пострадать?

    - Библия четко отвечает на ваш вопрос: за грехи отцов. До седьмого колена.

    - Но это жестоко!

    - Среди всех существ Космоса лишь человеку дана свобода воли, поэтому так велика его ответственность за свои поступки, - строго ответил Игнатьич. - Каждой мыслью, каждым делом человек всякий раз выбирает между Богом и дьяволом.

    - Ну, тогда, наверное, всем гибнуть в аду.

    - Милый человек. - Игнатьич вдруг пригнулся ко мне, жарко зашептал: - Увидите, Бог всех простит, ну, почти всех. Он же - Любовь. И вы тоже прощайте всех во всем, и от вас пойдет добро, ладно?

    - Ладно, - ошеломленно повторил я.

    Воротник рубахи Игнатьича был чист, но весь махрился от ветхости. И рукава пиджака - тоже. А глаза, васильковые, русские, сияли.

    - Знаете, я очень любил своих отца и мать, - доверительно сказал Игнатьич. - Они умерли. Отец в войну, мать - простая колхозница - семь лет назад. И вот недавно мне их показали.

    - То есть?!

    - Очень просил. И вы просите, и вам откроется. Ну, вот, вижу Космос, чёрный, бесконечный. И где-то, страшно далеко, чуть светится. То ли я приближаюсь, то ли свет приближается... Смотрю - да это часовенка, а в ней лампадка горит, и матушка моя. Молится. Одна, средь Космоса... А потом показали другое: какие-то камыши, заводь, в заводи лодка, а в лодке - отец мой, рыбу ловит (он смерть как любил рыбу ловить). "Батя, говорю, как ты тут? - до колена его дотрагиваюсь, а оно ледяное. - Может, тебе неприятно, что я тебя трогаю?" - "Нет, - отвечает, - ничего. Держусь молитвами матушки нашей, да тех, кто на земле помнит. Жду".

    - Чего? Страшного суда? Игнатьич кивнул, посуровев.

    - Да вы поэт, - тихо сказал я. - Вы просто поэт. Я вот не верю и, наверное, никогда не поверю в Бога.

    - Неправда. Каждый атеист, даже антирелигиозник, в душе верит. Только или не дает себе в этом отчета, или боится признаться. Ведь даже бесы веруют и трепещут.

    - Ну откуда вам все это известно про конец света?

    - А очень просто. Я, хотя и крещенный с детства, был, наверное, такой же, как вы. Кандидат наук, шагаю однажды с "дипломатом" в руке по Крещатику на работу, ни о чем таком не думаю, вдруг голос, женский, в ушах:

    "Бросай все. Иди, проповедуй моего Сына. Времени мало осталось". Я и пошел.

    Я перевел дыхание, встал.

    - Спасибо вам.

    Игнатьич тоже поднялся, дружески подал руку.

    - И вы тоже. Идите, креститесь, покайтесь. Это не формальный обряд. Кому дано - видят, как при крещении язык пламени падает в воду... По-моему, у вас ещё вопрос ко мне?

    - Есть. Только о другом. Видите ли, друг мой вздумал уехать. Уезжает в Израиль, потом в Америку. Как вы бы к этому отнеслись?

    - Пусть едет! Сейчас идет великое размежевание. Многие уезжают. Туда им и дорога. У тех, кто в России, своя судьба. Над нею простерт покров Богородицы.

    ...Наденька сидела в кухне одна. Перед нею лежала рукопись в прозрачной папке.

    - Нина, когда уходила, сказала, что у вас какое-то особо сильное поле. Она тут давала Игнатьичу одну вещь почитать. Оставила для вас. Хотите?

    Даже не взглянув на заглавие, я взял рукопись и направился к вешалке.

    - Ну, как вам Игнатьич? - шепотом спросила Наденька.

    - Голова пылает.

     

    Морское утро.

    Я неумело гребу вёслами. Грек-лодочник, дочерна выжженный солнцем, сидит на корме. Леска, которую он зажал в зубах, косо тянется за нами, уходя в синюю, искрящуюся воду.

    Я знаю, с далекой полоски пляжа мама напряженно смотрит за нами, волнуется.

    На дне лодки у моих ног уже лежит десятка полтора пойманных ставрид. Скучные они, серые.

    - Сейчас, дядя Костя, мы поймаем необыкновенную рыбу.

    - Акулу?

    - Нет. - Я перестаю грести, на минуту зажмуриваю глаза. - Она будет красная, желтая, белая и немного синяя.

    - Пусть так, - соглашается грек. - Только такой не бывает. Ты греби.

    Я снова налегаю на весла, делаю гребок, другой. Леска дергается. Лодочник резко подсекает лесу загорелой рукой, вытягивает, выбирает, и на поверхности моря, крутясь, появляется нечто красное, белое, желтое. Оно бешено сопротивляется.

    - Дядя Костя, что это?! - кричу я. И вот на дно лодки тяжело шлепается рыба. Разноцветная, как праздник.

    - Умница, откуда узнал? - удивляется лодочник. - Морской петух. Редко попадается.

    - Какой же петух - это рыба, - говорю я, проводя пальцем по атласно-влажной чешуе. Рыба бьёт хвостом, разевает рот. Краски её переливаются на солнце.

    - Слушай, откуда узнал, что она попадется? - продолжает удивляться дядя Костя.

    - Не знаю. Закрыл глаза - и увидел. Грек, наживив на крючок рачка, снова закидывает леску за корму.

    - Мальчик, давай бросим обратно в море? Грех губить такую. Смотри, как цветок.

    - Что вы?! Я хочу обязательно показать маме! Пока мы разворачиваемся к берегу, полегонечку гребем, вылавливаем на ходу ещё несколько ставридок, праздничные цвета морского петуха блекнут. Он уже не бьется. Уже поздно отдавать морю серую, как тряпка, дохлую рыбу.

    Пораженный этим исчезновением цвета вместе с жизнью, я сижу в вытащенной на песок лодке, слышу рассказ дяди Кости о предсказанной поимке. Мама смотрит на меня с некоторой тревогой.

    Войне - третий год.

    Чем ближе фронт, тем дальше отодвигает меня от фронта. Из Крыма, над которым пролетели немецкие бомбардировщики, - в Москву, здесь тоже тревоги, ночи на платформах метро "Охотный ряд". Из Москвы - в Ташкент.

    На колхозных полях под жарким солнцем узбекской осени я собирал хлопок, зимой вместе со всем пятым классом повторял за учителем: "калам - карандаш", "апа - женщина".

    Познал и новые русские слова: спекулянт, проститутка, облава, вошебойка...

    Как-то после суточного дежурства в эвакогоспитале мама принесла домой судок ещё теплого бульона, там плавало белое мясо.

    - Куриный суп, - говорит она.

    Только успел съесть первую ложку - вбегает мамина сослуживица Нора, тоже врач. Похоронка и письмо пришли сразу. Её семнадцатилетний сын - доброволец Дима, которого мы две недели назад провожали, убит - фашисты разбомбили эшелон, даже не дошел до фронта...

    - Димочка! Дима! Димуша! - кричит она. Потом, уже к ночи, мама нагревает на электроплитке застывший суп, покрывшийся желтоватой корочкой жира.

    - Не буду. Не могу, - говорю я.

    - И не надо. Это не курица, это черепаха. Меня рвет.

    - Ну, что ты? Что ты? ~ пытается утешить мама. - На войне каждую секунду убивают.

    - Каждую секунду? - Я взглядываю на будильник. - И вот сейчас?!

    С той ночи и до самого конца войны я помню, чувствую - каждую секунду.

    . А Нора - она сошла с ума. Ходит по ташкентским улицам, заглядывает во все дворы, зовет:

    - Димочка! Дима! Димуша!

    ...В начале 43-го года мама получает вызов, и мы возвращаемся в Москву, в комнату на улице Огарева, где в раскрытое окно доносится перезвон курантов с Красной площади.

    Довоенная школа, школа в Ташкенте, и вот теперь третья в жизни - 135-я образцово-показательная на Станиславского.

    Как-то в один из первых апрельских дней старенький учитель истории Аркадий Николаевич говорит в конце урока:

    - Завтра все вы должны принести первомайские подарки для фронтовиков. Пусть каждый принесет самое лучшее, самое дорогое.

    А дома отец, которого не пустили на фронт из-за грыжи. На днях он приехал после двух лет работы на лесоповале в Сибири - совсем худой, слабый, весь оборвавшийся. И получил в райкоме посылку американской помощи. Там был узкий синий пиджачок, доставшийся мне, две банки тушенки и кожаный кисет с "молнией" и красной кисточкой на конце её, набитый ароматным табаком.

    Я знаю, утром ребята принесут в класс книги, альбомы, в лучшем случае рукавицы. А мне хочется выпросить у отца кисет.

    И он дает. Только мама говорит, чтоб я написал записку бойцу. И я пишу:

    "Дорогой товарищ красноармеец! Поздравляю с 1 Мая. Курите на здоровье".

    Мама читает моё послание и велит исправить, потому что красноармейцев больше нет, а есть солдаты.

    Я переписываю записку, втискиваю её в плотно набитый кисет, затягиваю молнию.

    Утром на учительский стол поверх груды книг, рукавиц и альбомов ложится кисет с красной кисточкой.

    - Молодец! - хвалит Аркадий Николаевич. Проходит первый урок, второй. После третьего - большая перемена. Раздетые, мы выбегаем на школьный двор, где под солнцем уже зеленеет травка, лопнули почки сирени. Хорошо ухватиться за перекладину турника, подтянуться!

    - Крамер! - подходит Рудик Лещинский, паренек из нашего класса. - Посмотри, как Двоефедя из твоего кисета курит!

    Отпустив перекладину, я опускаюсь на землю.

    Наш директор Федор Федорович, по прозвищу Двоефедя, стоит на ступеньках у входа в школу. В руке у него самокрутка, из которой вьется дым. Делаю шаг, ещё один. Ветерок катит по земле бумажку. Нагибаюсь за ней. "Дорогой товарищ солдат!" - я поднимаю глаза. В другой руке у Двоефеди кисет. С красной кисточкой...

    Звенит звонок. Но Большая перемена для меня только начинается.

     

    Глава шестая

    "ТУ-154", набрав высоту, пробил толстую пелену облаков, вышел в чистое небо, где сияла луна, а чуть поодаль от нее ярко лучилась звезда.

    Что-то похожее на турецкий флаг, южное было в этой декабрьской ночи. Казалось, лайнер недвижно завис среди зачарованного пространства и только тень его плывет над бесконечным торосистым полем белых как снег облаков.

    Я сидел у иллюминатора, все смотрел на луну, так и не отстегнув привязной ремень. И луна смотрела на меня своим магическим оком.

    Там, внизу, под облаками, оставалась зимняя Москва, оставались скованные морозом спящие поселки, леса, озера и реки.

    Самолет плыл на юго-восток. В затемненном салоне похрапывали пассажиры. Я вгляделся в циферблат наручных часов - было двенадцать с четвертью; подумал о матери, огорченной моим внезапным отъездом, представил себе, как она ещё читает в постели. Потом почему-то представился Игоряшка - тот наверняка уже спал... А что делал сейчас Иван Игнатьевич - молился о России?

    В черном овале иллюминатора все так же одиноко светили луна и звезды. Никаких НЛО, ни астероида Эрос вроде не было видно.

    Отсюда, сверху, все приключившееся со мной за последнее время показалось в высшей степени странным. Вдруг подумалось, что этот полет, да и сама поездка, даны как возможность вздохнуть, что-то подытожить. "В самом деле, Н.Н. - Наденька - Игнатьич - потом эта Нинина книга..." - словно и впрямь кто-то повел, как предсказывал Н.Н.

    В тот вечер, вернувшись после беседы с Игнатьичем, я стал листать напечатанную на машинке Нинину рукопись, невнятный четвертый или пятый экземпляр. Чем дольше читал, чем большее раздражение охватывало меня. Но оторваться было невозможно. Речь шла о каком-то исследовательском центре в США, где изучали людей, обладающих сверхчувственным восприятием, так называемых сенсетивов. Эти люди были способны на невероятное: уходили в сон с полным сознанием того, что они спят, и действовали в этих снах. Видели болезнь в теле пациентов и мановением рук изгоняли её. Видели какое-то светящееся поле, окружающее фигуру человека - ауру-То ли это была фантастика, ловко скроенная под документ, то ли правда.

    Дочитав рукопись, я вытянул руку с расставленными пальцами, некоторое время глядел на нее, пока не увидел нечто похожее на синеватое пламя, колеблющееся вокруг ладони.

    На последнем листе под текстом размашисто, наискось было написано: "Большая просьба вернуть не позже чем через две недели". И тут же - номер телефона.

    Хотя было уже поздновато, я все-таки набрал этот номер.

    - Слушаю, - раздался спокойный баритон.

    - Извините, можно позвать Нину?

    - Минуточку.

    Через трубку доносилось пение Пугачевой: "Жизнь невозможно повернуть назад, и время ни на миг не остановишь". Наконец её приглушил веселый напористый голос:

    - Да?! Алло?!

    - Добрый вечер. Это говорит Надин знакомый, Крамер, я прочел вашу книгу.

    - Уже?! Вот телепатия! Я ведь только что рассказывала мужу, какое у вас поле...

    - Послушайте, Нина, я ведь ничего про это не понимаю.

    - Ну приходите! Хоть завтра вечером! Поговорим. У нас будут интересные люди!

    - Уж не сенсетивы ли?

    - Увидите сами. Приходите!

    Я записал адрес, сказал, что приду часам к восьми.

    За два дня, прошедших со времени этого разговора и до посадки в самолет, летевший сейчас в лунной ночи, произошло несколько событий, которых я никак не мог ожидать.

    Находящийся там, внизу, под облаками, в сущности, тончайший слой человеческой цивилизации, окутавший Землю, был все-таки парадоксален. Грозя в любую секунду уничтожить себя ядерной войной, люди, те самые маленькие мальчики и девочки, первым словом которых на любых языках звучало "Мама", в целом были несчастны. Каждый по-своему. Там, внизу, кипели страсти. То затаенные, невысказанные. Как слёзы, которых никто не видит. То взрывающиеся убийствами, всякого рода подлостями. Они боролись за место под солнцем, под этой самой луной, отпихивая слабых, добрых, и в результате тоже не получали ничего, кроме смерти.

    Поймав себя на этих невеселых мыслях, я удивился: с чего бы это они пришли в голову, кажется, никакого повода не было? Наоборот, у меня как будто все складывалось неплохо.

    Лайнер упрямо тянул сквозь ночь на юго-восток, в Азию. Корпус машины мерно подрагивал от работы двигателей. Луна уже отставала, уходя левее, за край иллюминатора. Зато неизвестная звезда все так же чисто лучилась навстречу взору.

    Я наконец отстегнул пряжку страховочного ремня, подкрутил регулятор и, направив на себя ток холодного, свежего воздуха, расслабился.

    Все-таки приятно было вспоминать, как позавчера, наутро после телефонного разговора с Ниной, раздался звонок междугородной.

    - Я вас не разбудил?

    - Кто это?

    - Доброе утро, Артур. Как поживаете?

    - Тимур Саюнович! Я страшно рад слышать ваш голос!

    - Я тоже рад, что тебя застал. Слушай, можешь срочно приехать на стройку?

    - Когда?!

    - Вылетай сегодня!

    - Не могу, кто же мне даст командировку? И потом, несколько занят, впрягаюсь тут в одно дело.

    - Бросай к чертовой матери все дела, беги в газету, скажи им: Нуриев, Герой Соцтруда, которому два года назад ты помог, просит командировать тебя.

    - А что случилось?

    - Подожди. Может, мне самому им позвонить? Какой телефон?

    Я продиктовал служебный телефон Анатолия Александровича, снова спросил:

    - Да что случилось?

    - Приедешь - узнаешь. Когда будет на руках билет, пусть из редакции позвонят, я тебя встречу.

    - Я сам позвоню.

    - Не надо тратиться. Я же знаю: ты бедный. Очень нужна твоя помощь. Приезжай!

    Может быть, самое приятное в жизни - чувствовать себя кому-то нужным... Но прежде чем отправиться в редакцию, я долго дозванивался на студию. Там шёл редсовет, в числе других дел, возможно, решалась судьба "Первомайского поздравления".

    Так захотелось уехать, что я просто счастлив был, когда секретарша соболезнующе сообщила, что утверждение сценария должно пройти сначала какой-то иностранный отдел и это произойдет не раньше, чем через неделю.

    В конце концов, зарплаты я пока что у Гошева не получал и формально был свободен как птица.

    Когда я приехал в редакцию, Анатолий Александрович, задерганный, взлохмаченный, говорящий сразу по двум телефонам, только и успел бросить:

    - Все знаю. Иди заключай трудовое соглашение, бери командировку и - вперёд!

    Никогда ещё они так запросто не отправляли меня. Только с билетом оказалось сложнее: я с трудом достал билет на завтрашний ночной рейс.

    Да и происшедшее в оставшееся время тоже было любопытно перебрать в памяти.

    То, как я приехал возвратить Нине рукопись и оказался в большой квартире. В гостиной, куда она меня провела, сидели в полутьме на ковре какие-то девицы и под руководством пугающе худого маленького человечка с огромной бородой пытались крутить вокруг себя воображаемые цветные сферы и спирали. Причем одни сферы и спирали нужно было вращать по часовой стрелке, а другие одновременно - против. Девицы путались, нервничали. Человечек, неприязненно поглядывая на меня, снова и снова объяснял. Но ни девицы, ни Нина, ни её муж, оказывается, тоже сидевший слева от входа, в темном углу, - никто ничего не понимал.

    По крайней мере, именно Нинин муж встал первым и, чертыхаясь вполголоса, вышел. Я выскользнул из комнаты вслед.

    - Что тут у вас происходит? - спросил я, входя за ним в кухню, где на холодильнике стояла высокая клетка с большим разноцветным попугаем.

    - Вы кто - йог?

    - Нет. Я просто Артур Крамер.

    - А меня зовут Пашей, - с облегчением произнес он. - Хотите выпить?

    Человек этот сразу мне понравился. Хоть Паша в сорок лет, как оказалось, был доктор экономических наук и профессор, никакого занудства в нем не ощущалось. Он рассказал, что, с тех пор как они вернулись после трехлетней работы в Мали, Нина вдруг увлеклась сперва хиромантией, потом китайским массажем, теперь вот начала кругить сферы, а на днях была у какого-то Игнатьича, вещающего о конце сета...

    - В самом деле - конец света! - Паша опрокинул в рот рюмку водки. - Пытаюсь понять. Высмеять ведь

    легче всего. Говорит, видит какие-то поля. Я ничего не вижу. А вы?

    - Не знаю. Иногда что-то со мной происходило... До сих пор толком не задумывался. А вообще говоря, надо бы выйти на компетентного человека, который мог бы что-нибудь объяснить. Вон в книге вашей написано:

    Штаты целый институт создали. Они, говорят, денег на ветер не бросают.

    - Читал я эту книгу! А вы уверены, что это не фальшивка, не лабуда для отвлечения наших с вами мозгов? Знаете, Артур, есть старый школьный товарищ - физик, членкор, руководитель целой группы институтов. Он-то должен был интересоваться, что-то соображать. Его мнение было бы для меня решающим. Я бы тогда всю эту публику на порог не пускал!

    - Что ж, мне тоже было бы любопытно с ним встретиться.

    - Давайте! - загорелся Паша. - Хоть сейчас созвонюсь с ним, и завтра поедем вместе! Сегодня уже поздно.

    - Не получится. У меня билет в кармане. Завтра ночью лечу в командировку.

    - Так это ночью! Пойдемте, Артур, мне одному или даже с Ниной просто неудобно идти к нему по этому делу. Давно не виделись, я ученый, он ученый, и вдруг прихожу, ляпаю: "Гоша, а что хиромантия, это серьезно? А все эти поля-огороды вокруг личности - есть или нет? А как насчет конца света?" Язык не повернется!

    - Понятно. Ну, если завтра вечером и не очень поздно - у меня повернется.

    - Ох, простите! Я не хотел вас обидеть. Вы понимаете, моя Нина год диссертацию не может дописать, занимается черт знает чем, водит сюда толпы сомнительных типов. После работы мою посуду, сдаю белье в прачечную, добываю продукты, а тут, видите ли, крутят сферы!

    - Паша, а вдруг это серьезно?

    - Что -это?!- выкрикнул в раздражении Павел. И тут в гостиной послышался шум, раздались тревожные голоса. Павел вскочил, на пороге кухни столкнулся с Ниной.

    - Воды! - крикнула она. - С девушкой одной обморок!

    - Этого ещё не хватало, - сквозь зубы пробормотал Паша, наливая в стакан воду.

    К счастью, упавшая в обморок девица пришла в себя, и вся компания быстро испарилась. Первым удалился худенький человечек с большой бородой.

    - Не уходите, Артур, умоляю вас, - шепнул Павел. - Ну хоть ещё полчасика, чаю попьем.

    Я понял: если уйду вслед за всеми, тут разразится семейный скандал.

    Пока ужинали, пили чай, пока Паша созванивался со своим членкором, Нина все жаловалась на мужа: мол, закоснел, ничем не интересуется, еле уговорила попробовать вращать сферы, и то вышел. Не усидел.

    Я почувствовал скрытый упрек, обращенный и ко мне, сказал:

    - Сколько я понял, у всех ничего не получалось.

    - Да потому что один закрытый человек мешает созданию общей ауры! - с досадой ответила Нина.

    - Значит, я тоже закрыт?

    - Вы-то как раз открыты. Поле у вас - на полкомнаты!

    Услышав эту фразу, Паша даже побледнел от злости. А я, предупреждая взрыв, поспешно спросил:

    - Нина, неужели вы все это видите?

    - Да я целый год этим живу, у меня, представьте, знакомые есть, которые занимаются в специальной лаборатории. Да, в специальной! Между прочим, там и кандидаты, и даже доктора наук.

    - Где же эта лаборатория?

    - Вас обязательно туда отведут. - В глазах Нины стояли слёзы. - А я из-за него до сих пор там не была.

    - Артур завтра уезжает, - вмешался Паша.

    - Ничего. Приеду из командировки - обязательно пойду. Ведь нужно выслушать и другую точку зрения, не так ли?

    Тот нехотя кивнул.

    Мне почему-то показалось, что при Нине о завтрашнем визите лучше не говорить, Паше это было бы неприятно.

    И я не ошибся. Провожая меня к троллейбусной остановке, Паша сказал, что заедет за мной на машине к семи часам вечера, а после посещения членкора отвезет прямо в Домодедово, в аэропорт.

    Сейчас, разглядывая калейдоскоп московской жизни отсюда, из летящего самолета, я поймал себя на ощущении, что все происходившее там, внизу, казалось несколько нелепым, ненастоящим, как африканский попугай, томящийся в клетке на холодильнике. Как этот членкор Георгий Николаевич, Гоша, которого, кроме каких-то сложнейших интриг в своих институтах, вроде ничего и не интересовало.

    Когда я храбро завел разговор о том, ради чего мы с Пашей прибыли, тот только отмахнулся:

    - Не берите себе в голову. Ноль. Пустое дело. Такое уже было при распаде Римской империи - всякого рода пророки, волшебные исцеления, нимбы. И перед первой мировой - спиритизм, Распутин, так называемые ясновидцы. Жалко, жена с сыном на даче - нечем вас угостить... Скажите, вы случайно не собираете марки? Меня интересуют почтовые знаки любых стран до сорок пятого года.

    - Где-то что-то осталось от дедушки. - В тот момент я остро пожалел Нину; каково-то ей будет теперь?

    - Голубчик, умоляю, разыщите! Дайте мне ваш телефон, я сам позвоню, не то забудете.

    Я оставил ему номер своего телефона, и мы с Пашей поехали в Домодедово.

    По дороге Паша спросил:

    - Ну и что, теперь после этого пойдете вы в ту самую мифическую лабораторию?

    - Обязательно. Видите ли, вы же не станете спорить, что истина одна. Кто-то ошибается. Или Нина, ну и остальные с ней, или ваш Гоша вместе со всей официальной наукой. Во всяком случае, пока что большее уважение у меня вызывают Нина и такие люди, как Игнатьич.

    Отмахнуться ведь легче всего.

    Паша трогательно дождался вместе со мной регистрации, довел до "накопителя", махнул на прощание.

    Хороший он был человек. Хороший человек был и Нурлиев, который сейчас, ночью, наверное, уже выезжал с далекой стройки к аэропорту древнего азиатского города. До посадки оставалось около часа. Я прикрыл глаза и задремал.

    ...Всегда казалось странным, что люди не знают, сколько времени, обзаводятся часами, то и дело на них взглядывают.

    Который час? Достаточно задать себе этот вопрос, и где-то там, в уме, видишь стрелки на циферблате - без четверти пять. Или двадцать минут восьмого. Порой ошибешься минуты на три. Причем если ошибаешься, то всегда почему-то вперёд, в сторону увеличения времени.

    А иногда никаких стрелок и циферблата не видишь. Просто задаешь вопрос и через секунду уже знаешь: без пяти двенадцать...

    Только не надо стараться. Если хоть немного постараешься угадать - ничего не выходит. Он бьёт меня в голову чем-то твердым, я валюсь к проход между партами, успевая схватить его за ногу, дернуть на себя.

    - Ну гад! Дай ему. Сокол, ещё!

    Они громоздятся вокруг, смотрят, как он, кажется, убивает меня - кровь слепит глаза. Новый удар в голову. Из последних сил добираюсь руками до его кадыка, стискиваю мертвой хваткой.

    А ведь совсем недавно все было так хорошо. Наши идут по Германии, уже подходят к Берлину. Вот-вот кончатся эти четыре года, когда каждую секунду кого-нибудь убивают, - я это помню, помню всегда. Я видел раненых - читал в госпиталях газеты слепым, писал письма за безруких. Я разговаривал с ними, через них ужас фронтовой мясорубки вместе с запахом гнойных повязок дошел до меня. Скоро война кончится, скоро мне исполнится пятнадцать лет, наступит необыкновенная жизнь.

    В апреле в нашем седьмом классе появился новенький - коренастый, с глазами навыкате, зовут его Валька Сокол. В первый же день он сходится с двумя второгодниками - Морозовым и Таточенко, которые по дешевке скупают на рынке облигации военных займов, скупают чемоданами, спекулируют американскими фотоаппаратами "лейка", оказывают какие-то услуги нашему директору Двоефеде - Федору Федоровичу. А на уроках немецкого языка изводят учительницу, ещё не старую женщину - мать моего соседа по парте Рудика Лещинского, демонстрируя с "Камчатки" похабные жесты...

    Сокол не только присоединяется к этой компании мерзавцев. Сегодня на перемене он, гогоча, сообщил при всём классе робкому Лещинскому о том, что уже переспал с его мамашей.

    - Сволочь ты, а не Сокол!

    - Кто?

    - Сволочь, - повторяю я и вижу, как, засунув одну руку в карман, он идет на меня.

    Лещинский, понурив голову, шепчет;

    - Не связывайся...

    - Моя фамилия Сокол! - говорит между тем Валька. - А твоя-то какая?

    - А моя - Крамер.

    - Немец?

    - Сам немец, фашист!

    - Он еврей, - подсказывает Таточенко. А Морозов добавляет:

    - Жиды Христа распяли!

    - Ах, значит, жид?! - радостно удивляется Сокол. - А ну скажи, что ты жид!

    Класс замер. Я уже слышал это короткое страшное слово. Но до сих пор мне не приходилось задумываться о его смысле. Я знал, что я - советский. Такой же человек, как все в нашей единственной в мире стране...

    - А ну скажи, что ты жид! - повторяет Валька и вдруг замедленным, как бы ленивым движением сует кулаком мне в нос.

    - Я еврей, - яростно говорю я, не понимая того, что делаю выбор. Что действительно на всю жизнь становлюсь евреем.

    Слёзы застилают глаза. Слепо хватаю с парты чернильницу-непроливашку, швыряю в морду. Промахиваюсь. Чернильница с грохотом разбивается о стену.

    И вот тогда другая его рука молнией вырывается из кармана. Что-то взблескивает на миг, и уже из головы моей течет теплое... А ведь совсем недавно все было так хорошо.

    Мы боремся, валяясь в проходе. Он снова и снова бьёт меня твердым. Бьёт. Убивает на глазах у всех, но пальцы мои намертво сошлись на его горле, удары слабеют, слышится хрип. Кроме этого хрипа, я уже ничего не слышу, пока не раздается зычное:

    - Встать!

    - Кто-то с силой вздергивает меня за ворот. Встаю, весь в крови. С трудом поднимается и Валька, пряча кастет.

    Смутно различаю стоящего перед нами Двоефедю.

    - Кто изгадил стену чернилами?

    - Конечно, Крамер, - слышится голос Морозова.

    - Вон отсюда, подлец! И чтобы мать принесла деньги на ремонт всего класса!

     

    Глава седьмая

    Я спускался по трапу одним из первых. Впереди, провожаемые стюардессой, сходили к подъехавшей черной сверкающей "Волге" дородная женщина в меховой шапке и дубленке и совсем молодая парочка в кожаных пальто. Шофер уже укладывал в багажник машины чёрные чемоданы.

    Пассажиры только начали тянуться к зданию аэропорта. "Волга", развернувшись, обогнала их и вылетела в город через раскрытые ворота. Бросился в глаза номер машины - "00-Ю".

    У входа в отделение выдачи багажа толпились встречающие. Нурлиева среди них не было. Не было видно его и в зале, и у выхода на площадь, где возле стоянки такси накапливалась очередь.

    Слепило встающее из-за гор солнце. Здесь было тепло. Слышалось воркование горлицы. Воздух, сладкий, азиатский, размаривал...

    Я перекинул ремень дорожной сумки с одного плеча на другое, нерешительно повернул назад. Больше всего хотелось сейчас выпить чашку крепкого кофе.

    - Не вы будете Крамер? - молодой смуглый парень растерянно шёл навстречу по опустевшему залу.

    - Не буду, а есть!

    - Извините, задержали на заправке, опоздал мало-мало.

    - Ничего. А где Тимур Саюнович?

    - Знаете, он просил сначала отвезти вас к Атаеву.

    - К какому Атаеву?

    -Директору комбината. Немножко не близко. 350 километров будет... Вот записка вам.

    "Артур! Нет возможности встретить, да и увидеться же. Прошу, поезжай с Чары на строительство металлургического комбината. Там тебя ждет Атаев, ему надо помочь в первую очередь. Когда разберешься, Чары привезет прямо ко мне. Жму руку. Нурлиев"

    - Что ж, Чары, поехали. - Я спрятал записку. Мы направились на площадь к стоящему в отдалении скромному газику с выгоревшим до белизны брезентом.

    - Наверное, с Москвы не ели? - участливо спросил

    ары. - Нам часов пять пилить...

    - В самом деле, может, где-нибудь перехватим по

    чашке кофе с бутербродом?

    - В нашем городе кофе не выпьешь. Знаете, лучше всего завернём по пути на базар в чайхану, должна быть открыта. Пока мы ехали туда, я смотрел на пробуждающийся народ, не познавший снега, на школьников в расстегнутых курточках, на бредущего по мостовой ишака, запряжённого в телегу. Как далеко отсюда было вчерашнее посещение членкора Гоши, ночная дорога с Пашей в завьюженное Домодедово...

    Сидя под навесом за столиком чайханы, я видел перед собой оживающий базар - груды зелени на лотках, пирамиды орехов, гранаты. Поодаль полукольцом стопи закрытые ещё ларьки и киоски, здание барачного типа с вывеской "Комиссионный магазин".

    "Интересно, неужели есть все-таки смысл в этой цепи людей и событий? В том, что я сейчас оказался здесь, вижу этот дурацкий комиссионный магазин, это утро?"

    Ощущение того, что мне все это действительно для чего-то показывают, куда-то ведут, даже испугало...

    Но вот расторопный Чары поставил на столик две щербатые пиалушки, чайник с зеленым чаем, разломил горячую лепешку, потом принес откуда-то миску с пышущими паром пельменями-мантами. И все опять показалось обычным.

    И дорога была обычной асфальтовой стрелой. Справа, на краю пустыни, изредка мелькали то новый посёлок, то старые крыши за глиняными дувалами, а слева всё время длился, синел высокогорный хребет, за которым простиралась другая страна.

    В пути я выяснил у Чары, что тот ничего об Атаеве не знает, хотя видел его несколько раз, что он новый шофер Нурлиева, осенью вернулся из армии в родные места, где теперь возводят ГЭС. Я слушал рассказ Чары о строящемся при ГЭС невиданной красоты городе, том, что он получил вместе с женой и тремя детьми квартиру, что уже забили фонтаны на площади рядом гостиницей...

    Приятно было все это слушать, вспоминать прошлую поездку к Нурлиеву, свою статью в центральной газете. Я поймал себя на честолюбивой мысли: не будь статьи и решения, принятого по поводу нее, строился бы этот город, получил бы Чары свою квартиру?

    Чары ничего ни о статье, ни обо мне не ведал. И в этом тоже таилась своя прелесть.

    Постов ГАИ на шоссе не было, лишь пограничник по несколько раз останавливали машину, проверяли документы, и снова газик мчался вперёд. Стрелка спидометра колебалась у отметки 120 километров, и при этом Чары успевал закуривать сигарету, рассказывать о ГДР где он служил.

    Миновав лежащих у обочины верблюдов, газик резке свернул направо, показались стоящие на холме развалины крепости, за холмом виднелся большой кишлак.

    Судя по обилию коротко обрезанного тутовника, растущего вдоль дороги, безлистых сейчас фруктовых деревьев, окружающих дома, здесь был оазис, вода.

    Проехали мимо чайханы, стоящей над арыком, базарчика, длинного забора воинской части, здания ПТУ. Машина свернула снова, и вот на фоне синих гор открылись белые трубы и корпуса строящегося комбината.

    Редкостной красоты человек - высокий, широкоплечий - возвышался над группой людей, обступивших его у входа в административный корпус. Все они были в оранжевых касках строителей, что-то горячо обсуждали.

    Я терпеливо прохаживался поодаль у газика, разминал ноги. И без подсказки Чары стало ясно, что высокий - это и есть Атаев. Поражала молодость директора;

    все, стоявшие вокруг, были явно старше его.

    Наконец, Атаев неторопливо зашагал навстречу, на ходу снял каску. Густая шапка волос была совершенно седая.

    - Как добрались? - он говорил с сильным восточным акцентом. - Давно вас увидел, извините, дела заели, просто конец света. Благодарен, что приехали.

    "Вот и тут конец света",- улыбнулся я про себя и час же, терзаемый любопытством, спросил:

    - Простите, сколько вам лет?

    - Тридцать седьмой. Все спрашивают, когда видят его на моей голове... Давайте поднимемся в кабинет, выпьете зеленый чай? А в перерыв пообедаем у меня дома.

    Я был заинтригован. С самого момента, как прочел записку Нурлиева. Понимал лишь одно: Нурлиев не я бы по пустякам вызывать меня из Москвы, отфутболивать без серьезной причины к Атаеву. Уже побывав Востоке, я знал, что здесь сразу о главном не говорят, о чем не просят, а как бы проговариваются. Поэтому спокойно попивал терпкий зеленый чай, сидя в кабинете маленьким боковым столиком, разглядывал рельефную карту республики на противоположной стене. К Атаеву валом валили инженеры, рабочие, звонил то один, то другой телефон, секретарша носила на подпись маги. Часа через три то ли от долгой дороги, то ли от бесконечного мелькания, лиц, я почувствовал приступ нарастающего раздражения. И когда Атаев сказал: "Все! Едем обедать!" - чуть не выпалил: "Я к вам сюда не обедать ехал!"

    Директор оказался местным уроженцем. На одной узких улиц кишлака за глиняным дувалом в саду длинный, неказистый дом с пристройками и навесами, где жили бабушка Атаева, его родители, его братья и сёстры, с многочисленными детьми, а также его собственная жена и четверо сыновей.

    Было ощущение, что я попал то ли на территорию детского сада, то ли в зверинец. Мычала корова, блеяли раны, под ногами путались куры, у сарая важно надулся индюк. Среди всего этого ездили взад-вперёд на велосипедиках, игрушечных автомобилях стриженые ёжиком мальчики; девочки, одетые в красные бархатные платьица, с сережками в ушах, нянчили младших, с важностью Черчилля держащих во рту соски, или же возились со щенками и котятами.

    Войдя под навес и оставив там туфли, я прошел лед за хозяином в комнату, где, кроме лежащего на полу ковра с пестрыми подушками и угловой тумбочки телевизором, ничего не было. Лишь на стенах висели фотографии. Почти все они носились к довоенному и военному периоду жизни семьи Атаевых. Старики в высоких каракулевых шапках,


    групповой снимок людей у колесного трактора, ещё одна сильно увеличенная, в деревянной рамке фотография молодого человека тоже в бараньей папахе, но при пиджаке и при галстуке.

    - Кто это?

    - Наш первый предсовнаркома. Его в тридцать шестом отправили на тот свет, - ответил Атаев.

    Скинув пиджак, он уже полулежал на ковре, опираяо локтем о подушку.

    На другой стене висели многочисленные цветным виды - Париж с Эйфелевой башней, на фоне котором стоял кто-то похожий на Атаева. Я пригляделся - да это был Атаев, только ещё черноволосый. А вот Атаев в Нью-Йорке, вот, видимо, в Токио. Рядом было фото, где Атаев, элегантный, напоминающий Маяковского, сидел под зонтиком уличного кафе.

    - А это где?

    - Турин. Четыре года назад я объездил полмира, был и в Латинской Америке. Пока будете смотреть, все остынет, садитесь.

    - Садитесь в смысле ложитесь, - пробормотал я, так и не привыкший к азиатскому способу поглощения пищи.

    - Стул принести?

    - Что вы! В Москве ещё насижусь.

    За то время, пока я рассматривал фотографии, на клеенке, расстеленной посреди ковра, появились глиняные миски с дымящейся шурпой, блюдо жареной рыбы, обложенной зеленью, бутылка коньяка и вездесущий чайник зеленого чая.

    - А мой шофер Чары, он где-нибудь пообедает? - спросил я, пристраиваясь к подушке.

    - По вашему вопросу видно: плохо знаете Азию. Такие вопросы у нас задавать не нужно. С Чары все в порядке. - Атаев разлил в рюмки коньяк. - Вообще, давайте выпьем по-мужски, на "ты", для вас я Рустам, вы для меня - Артур. Тем более разговор предстоит секретный, доверительный.

    - Хорошо, Рустам.

    Мы начали есть шурпу, когда в комнату с блюдом в руках вошла женщина в низко повязанном черном платке, в красном бархатном платье.

    - Это Надия, моя супруга, - сказал Атаев.

    Я поднялся с ковра, хотел протянуть ей руку, но она лишь поклонилась, поставила блюдо и тотчас же вышла. На блюде лежали гранаты, орехи, изюм, миндаль, вяленая дыня.

    - Все-таки плохо вы знаете Азию, - сказал Атаев, наливая по второй рюмке.- Кроме как на стройке у Нурлиева, нигде у нас не был?

    - Мальчиком жил в Ташкенте, в 41 - 42-м годах.

    - Понятно. Невзоров тоже там был в эвакуации случайно не знаете такого? Эдик Невзоров. Эдуард Григоръевич.

    - Нет. Кто это?

    - Наш большой с Нурлиевым друг, чтоб его дьявол унес в преисподнюю. Знаешь, Артур, нехорошо так думать, но иногда я, член ЦК, ловлю себя на мысли: застрелю себя. Или его. И сам заработаю "вышку".

    - Ну что вы такое говорите, Рустам?!

    - Что я говорю? - Он вдруг вскочил, потянул меня

    руку. - Зайдем сюда! Я вошел в большую темную комнату с наглухо зашторенными окнами. Щелкнул выключатель на кронштейне. Огромный письменный стол, чертежная доска, книжные полки, забитые томами, над тахтой спиралевидные рога, с которых свисало несколько фотоаппаратов.

    - Садись!

    Я сел в удобное вращающееся кресло. Атаев сдернул пей галстук, снял через голову шнурок с ключом, отпер один из ящиков письменного стола и вынул оттуда

    1гнитофонную кассету.

    - Артур, слушай меня внимательно. Тимур Саюнович сказал, тебе можно доверять, да? - Он пытливо смотрел мне в глаза. - Кроме меня и Нурлиева об этой записи будешь знать только ты. Пока только трое нас дут об этом знать.

    Мне вдруг неуютно стало в этом кресле, в этой комнате. Втягивали в какое-то опасное дело, к которому я не дел никакого отношения, у меня и своих проблем бы-

    - достаточно. "Нурлиев - Герой Соцтруда, этот член ЦК. Что я им? Всего лишь корреспондент центральной зеты, да и то внештатный"

    Я нервно пригладил пятерней голову.

    Между тем Атаев вставил кассету в крошечный магнитофон, нажал кнопку.

    " - ... Ты сказал, теперь я скажу. Азиатская твоя башка думает хрен знает о чем, только не о плане. Который есть закон. Закон! Государство может позволить многое - например, послать тебя чуть ли не на год за границу, для собирания ихнего опыта. Хорошо, в результате сделали тебе поблажку, изменили тебе проект, удорожили его, усложнили. А ты тогда думал о том, что хлебать все это буду я, Невзоров, мой строительный трест, мои рабочие? Да у нас и средств таких нет, и специалистов, и технология не та... А тебе все было мало! Вспомни: до Москвы дошло, до Совмина, пока спецпостановлением тебя уломали, национальный ты кадр, чтоб приступить наконец к строительству. Москве нужен металл, и как можно скорее, а ты что разводишь? Видите ли, воздушный бассейн родного района ему дорог, какой-то тутовник погибает, фруктовые сады, делай ему отстойники, фильтры... Сделал же я тебе что мог и как мог. Почему не подписываешь, почему опять не принимаешь объекты? Когда примешь четвертый цех? Трест без прогрессивки сидит.

    - Будет сделано как следует, по проекту, подпишу.

    - Нет уж. Условия теперь ставлю я, Невзоров. Или подпишешь, а мы потом доделаем, или хозяин устроит тебе такой пленум, что выйдешь оттуда вредителем. Если вообще выйдешь.

    - Это он передал? Угрожаете? - узнал я голос Атаева.

    - Он. Хозяину к семидесятилетию второго героя получать. Уже дырочку в лацкане провернул. По всем делам полный ажур, кроме твоего сраного комбината. Подпишешь, куда денешься!

    - Никуда не денусь, - снова раздался гортанный голос Атаева. - Пока жив, халтуры не приму. Знаю: потом ничего не доделаете.

    - Ну смотри. Думаешь, мы не видим, что тебя поддерживает Нурлиев? Оба сгорите. Из четырех цехов только два дают продукцию, остальные шесть - одни фундаменты. И все из-за очистных сооружений. Знаешь, как это называется, когда сейчас такое международное положение? Может, Рустам Атаев, ты сумасшедший? В больницу отправим.

    - Я действую по закону. Две комиссии из Москвы установили: очистные сооружения не доведены, никуда не годятся. Я, Атаев Рустам, головой отвечаю перед своим народом за здоровье людей, за этот воздух, за эту землю.

    - Да ты не только сумасшедший, но и демагог.

    Больше говорить с тобой не о чем. На пленуме поговорим. Только не вздумай пустить в себя пулю до пленума"!" Пленка ещё некоторое время шипела. Потом послышался щелчок. Атаев выключил магнитофон.

    - А что, у вас есть оружие? - растерянно спросил я. Атаев спрятал кассету, вынул из того же ящика пистолет.

    - Рустам, неужели вы не видите, он вас просто

    подталкивает на самоубийство. Выкиньте эту штуку! ли сдайте в милицию. Мало ли какое бывает настроено. Атаев запер пистолет в ящик, снова повесил ключ на шею.

    - Теперь понял, отчего у меня снег на голове? - спросил он, вставая из-за стола.

    - Как давно все это записано?

    - Три недели назад. Вон в той комнате, в гостиной. Аллах знает, что надоумило положить под занавеску магнитофон. Прости меня, все остыло, идем доедать.

    Мы вернулись, снова присели на ковер, опершись на подушки.

    - Пить ещё будешь?

    - Спасибо. Хватит.

    - И мне, пожалуй, хватит. Пора на работу. Хотя, признаюсь тебе, чего они добились, так это я стал попивать... Практически каждый вечер... Втихаря, как говорят вас в России.

    Мы молча ели остывшего сома, потом выпили остывшего чая и, вымыв руки, вышли во двор, где все так же безмятежно сновали дети.

    У ворот возле газика стоял Чары, рядом виднелась белая "Волга" - машина Атаева.

    - Когда пленум?

    - Пока не объявлено, - ответил Атаев и тихо добавил: - Теперь поедем в разных машинах. Ознакомься со стройкой, поговори объективно с рабочими, инженерами, номер в нашей гостинице тебя ждет. Надо будет увидеться - официально придешь к секретарше.

    - Понял, товарищ Атаев.

    - Счастливо.

     

    ...За два дня я исходил, изъездил всю территорию строительства. Я слушал бесконечные объяснения главного инженера, секретаря парткома, вежливо записывал в блокнот цифры, даты, фамилии и понимал, что все это никому не нужная мякина, которой и без меня полны газеты. Единственное, что удалось уловить, - настороженность, возникавшую каждый раз, когда разговор касался директора комбината, при одном упоминании его имени. Кроме местных рабочих, кажется, все ожидали близкого падения Атаева.

    "Почему все-таки из четырех готовых цехов только два работают?" - спрашивал я. И мне уклончиво отвечали: "Атаев пока не позволяет запускать, говорит, не готовы очистные сооружения". - "Может, действительно не готовы?" - "Да вон они, и отстойники вырыты, просто, говорит, не соответствуют каким-то стандартам".

    Кого ни спроси, получалось, что цеха стоят из-за блажи директора.

    Только бригадир сварщиков Хаджа Тухтаев в ответ на расспросы сказал: "Я на работу гоняю на мотоцикле, живу 25 километров отсюда, в соседнем кишлаке. Поезжайте туда, поговорите с населением".

    Я поехал. Выяснилось, прошлой весной после пуска двух первых цехов скрутились и засохли листья тутовника, которым окрестные жители исстари выкармливали гусениц шелкопряда, начали чахнуть фруктовые сады, поля хлопка. Здесь открыто проклинали Атаева.

    На следующее утро я разыскал районную санэпидемстанцию. Её начальница долго изучала моё командировочное удостоверение и паспорт и затем нехотя, как секрет государственной важности, сообщила все то, что я и так только что выяснил в кишлаке. "Что же будет, если при этих условиях задымят сразу десять цехов?" - подумал я и спросил:

    - А как насчет болезней - есть какая-нибудь статистика? - Начальница нехотя выискала в одной из папок справку - резко увеличилось количество аллергических заболеваний у детей, в молоке коров появился свинец.

    И опять вспомнился Игнатьич...

    Я попытался выяснить, как же собираются реагировать медики на эти факты.

    - Атаев виноват, будем штрафовать Атаева, - бубнила начальница.

    В эту минуту какая-то женщина в белом халате приоткрыла дверь:

    - Тут московского корреспондента ищут. Я вышел на крылечко. У запыленной черной "Волги" номером "00-10" рядом с шофером стоял спортивного сложения человек с депутатским значком на лацкане пиджака.

    - За вами не угонишься! - сказал он, подавая руку. - Невзоров Эдуард Георгиевич. Я тоже представился.

    - Совершаю инспекционную поездку по своим стройкам, услышал, здесь корреспондент из Москвы, и огорчился: что ж вы, дорогой мой, прилетели, были в вроде и не заглянули ко мне? Так не положено.

    - Почему не положено? Я всегда сначала знакомлюсь с фактами и лишь потом - к начальству.

    - Напрасно, напрасно... Ведь вы тот самый Кра-1ер, который два года назад выступил в защиту Нуриева?

    - Тот самый.

    - Дельная была статья. Молодец! Я тогда ещё не возглавлял трест, но был в курсе. Знаете что? Коллеги ждут меня на комбинате, оттуда мы отправимся обратно, заедем по пути на строительство химзавода, потом на ГЭС, к Нурлиеву, а часов в одиннадцать ночи должны вернуться домой. Вам предоставляется редкая возможность спокойно обсудить со мной в машине все проблемы. Если они у вас возникли.

    - Возникли.

    - Тогда прошу! - Невзоров гостеприимно распахнул заднюю дверцу "Волги".

    - Минуточку, у меня есть газик.

    - Ничего. Поедет за нами, - сказал Невзоров, усаживаясь первым на заднее сиденье. Я сел рядом.

    Приехав на комбинат, мы застали в кабинете Атаева министра строительства республики, главного инженера треста и ещё человек семь специалистов.

    Атаев увидел Невзорова, меня, входящего вслед за ним, невесело улыбнулся:

    - Вот и корреспондент в вашей свите.

    - А как же! - ответил Невзоров и обратился к присутствующим: - Товарищи! Я считаю, пора ехать, иначе никуда не успеем.

    Несмотря на присутствие министра, главным был здесь Невзоров. Это чувствовалось по тому, как все послушно повернули к дверям и как уступали ему дорогу.

    Я с демонстративной почтительностью пропустил высоких гостей и, когда все вышли, шагнул к Атаеву.

    - Рустам, он сам нашел меня. Надо ехать. Ты прав. Целиком.

    - Беги за ним, - тихо прогудел Атаев.

    - Не печалься. Постараюсь помочь.

    - Беги, - перебил Атаев и добавил уже в спину: - Будь осторожен. Между третьим и нашим, четвертым, этажом, на темной лестничной площадке, у стены батарея отопления. Уже несколько дней, спускаясь по утрам в школу, вижу на полу какой-то живой куль, жмущийся к теплу.

    Днем куля нет, вечером - снова есть. Страшно проходить мимо. Особенно когда разглядел, что это - живой человек, старенькая женщина с короткими култышками вместо рук. Из-под тряпки торчит рваный ворот ватника, подогнутые ноги в худых валенках.

    - Мама, кто это?

    - Нищенка, Артур.

    - Возьмем к нам? Ведь зима...

    - Куда?

    В самом деле - куда? Мы втроем ютимся в комнате, заставленной тремя кроватями, столом, шкафом и буфетом. Одна радость - слышны куранты Спасской.

    - Почему это у нас есть где жить, а у нее нет?

    - Наверное, не прописана... - Матери тяжело отвечать на эти вопросы, она переводит разговор на другое.

    - Вот карточки, сходи за хлебом, дашь ей кусок.

    - Нет. Что сегодня сготовила?

    -Борщ.

    Молча беру из буфета миску, ложку, забираю всю полбуханку оставшегося черного хлеба, иду на коммунальную кухню, наливаю ещё горячего борща. Когда выхожу на лестницу, мама нагоняет, перебрасывает через плечо что-то тяжкое, длинное. Кошу взглядом - одеяло. Спускаюсь на пол-этажа. Она там, у батареи.

    Нагибаюсь поставить миску с борщом, встречаю настороженный взгляд. Лицо сморщенное, маленькое.

    - Извините. Вот. Вам.

    Одеяло само сваливается на пол.

    Она приподнимается, смотрит на хлеб, на дымящуюся миску, потом на одеяло, потом на меня.

    Вдруг култышка её тянется вверх, идет вниз, затем вкось. Слышу хриплый голос:

    - Спаси тя Христос.

    Отпрянув, смотрю - зубами выхватывает ложку из борща, хрипит:

    - Забери.

    Беру ложку из её рта и вижу, как, стоя на коленях, она по-собачьи жадно лакает из миски.

    В сердце моём что-то поворачивается, душат слёзы.

    Перед глазами каменистый крутой склон горы, сзади - море.

    Мы с лейтенантом Яшей карабкаемся на самый верх. Пот солоно застит глаза. Грудь и руки до крови расцарапаны острыми выходами породы.

    - Давай, давай, - подгоняет Яша. - Не маленький. Это уж точно. Мне шестнадцать. Второй послевоенный год. Ещё карточки. Ещё в Москве я донашиваю синий пиджачок, полученный по американскому ленд-лизу.

    - Давай-давай.

    Яша, хотя и со свищом от осколочного ранения в голень, мог бы опередить меня, но он страхует, держится рядом.

    Как здорово, что меня отпустили из Москвы, впервые в жизни одного, сюда, на Кавказ. Со своей продуктовой карточкой, толикой денег, выделенных родителями, я делю с Яшей из Минска комнатенку уборщицы дома отдыха. За неделю успел надоесть размаривающий пляж, тетки, стоящие, расставив руки и ноги, под солнцем. Мы решили залезть на вершину.

    Вот она, плосковатая макушка горы, совсем близко. Яша уже там. Он протягивает руку, втаскивает наверх.

    А здесь - ветерок. Сдираю с себя липкую, изодранную ковбойку.

    Море отсюда - в полнеба!

    Яша в расстегнутой гимнастерке тоже стоит любуется открывшейся синевой. Потом присаживается, долго молчим.

    По синей стене чуть движется белая черточка - пароход.

    Продолжая глядеть на него, признаюсь Яше, что уже два года пишу стихи.

    - А ну почитай, - добродушно предлагает он. И я начинаю. С самого первого:

    Грустно-грустно. Отчего - не знаю, Хочется, как девочке, рыдать. Отчего так сильно я страдаю, Почему дано мне так страдать?

    Дико, невпопад звучит это здесь, перед солнцем и морем. Перехожу на другое. Читаю стихи о войне, где каждую секунду убивают, о нашей Победе, о товарище Сталине. И когда дохожу до строчки "Владимир Ильич Сталин", которой особенно горжусь, Яша обнимает меня за плечи и тихо так говорит:

    - А тебе никогда не казалось, что эта сука изменила всему, чему учил Ленин?

    - Вы что?! - Хочу вскочить, но Яшина рука крепко прижимает меня к земле.

    - Молчи и слушай.

    Он говорит о том, что до войны была расстреляна, посажена в тюрьмы ленинская гвардия и его отец тоже, убиты лучшие командиры Красной Армии. Что в "Правде" писали о доблестных немецких войсках, занявших буржуазный Париж. О пакте с Гитлером. Об изгнании с родных мест целых народов. О том, что, когда шли в атаку и кричали "За Родину, за Сталина!", он кричал: "За Ленина!"

    - Не может быть... - шепчу я.- Сталин выиграл войну.

    - Дурачок ты, дурачок. Выиграли те, кому этот таракан плакался, когда все началось, - "Братья и сестры".

    Я не приемлю ничего из того, о чем говорит Яша. Он пристально смотрит на меня.

    - Таких, как ты, жалко... Он ведь сто лет может прожить.

    Вниз идем отчужденные, другим, пологим склоном горы, оказывается, даже есть тропинка.

     

    Глава восьмая

    Вот и замкнулся круг. Опять я сидел под навесом гой самой чайханы, куда в день приезда привозил меня завтракать Чары. Теперь через два часа я должен был ехать в аэропорт, чтобы лететь обратно в Москву.

    Серенький дождик сшивал небо и землю, подгоняемый ледяным ветром. Декабрь добрался и сюда. В одном из базарных киосков продавались елочные украшения.

    Я давно уже съел порцию плова и сейчас тянул время, подливая в пиалушку из чайника все тот же зеленый чай, разглядывал немногочисленных покупателей, торопливо пробегающих под зонтиками мимо "Комиссионного магазина" к отсыревшим торговцам в халатах, накрывшим свой товар полиэтиленом и клеенкой.

    Умолив Чары не провожать, уехать обратно на ГЭС, куда в дождь по серпантину горной дороги добираться было особенно опасно, я одиноко сидел в чайхане.

    Только что нужный всем, теперь один, в чужом городе, думал о странном свойстве своей судьбы: быть всем и ничем. Словно, сыграв одну роль, должен был через паузу перейти к другой...

    Между тем я чувствовал: эти паузы и составляют потаенную основу, сердцевину моей жизни. Видимо, у некоторых людей, таких как Невзоров, подобных пауз не было.

    В тот день, когда ехали со стройки металлургического комбината, у меня даже пробудилось что-то похожее на зависть. Впервые я видел рядом с собой столь счастливого человека, чье целенаправленное существование, казалось, не знало сомнений. В конце концов, именно Невзоров руководил строительством заводов, комбинатов, электростанций, и ясно было, что эта единственная работа захватывает его, доставляет высшее наслаждение. И только такие, как Атаев, омрачают жизнь.

    - А мы с вами почти земляки, - сказал Невзоров, когда во главе каравана машин мы тронулись в путь. - Я из Ногинска, у меня отец там хирург в местной больничке. На днях жена с сыном и невесткой оттуда вернулись, первую свадьбу сыграли, теперь будет вторая, настоящая, уже здесь. Того и гляди, дедом стану.

    - Я их видел. В кожаных пальто.

    - Правильно. Значит, одним рейсом летели. - Невзоров бросил на меня взгляд, спросил: - Кстати, почему вы прибыли именно теперь? Атаев в газету жаловался?

    Я ожидал подобного вопроса.

    - Я знаком с Атаевым три дня, вы - гораздо дольше. Неужели не ясно, что такой человек не станет кляузничать?

    - А почему? Вы уже наверняка знаете, что я плохой, заставляю его принимать недостроенные объекты, гублю природу... Наш Рустамчик сейчас в таком состоянии - может выкинуть любой фортель.

    - Видите ли, я ездил за двадцать пять километров от комбината, деревья действительно гибнут, люди болеют.

    - Ну и правильно! Дорогой корреспондент, вы, газетчики, с самыми благородными намерениями часто творите зло, не понимая высшей стратегии, вставляете нам палки в колеса. Ведь недаром комбинат возводится в 350 километрах от нашей столицы, в диких краях. Сами видели - несколько кишлаков вокруг, остальное - пустыня, горы, граница. Мы соображали, что делали, когда нашли это место. Переселить людей подальше, всего тысячи полторы, и никаких проблем. И вот, на нашу беду, это родина Атаева. Его кишлак. Его арык. И так далее. А тут закон об охране окружающей среды - и полетели деньги на ветер. А главное - полетело время.

    - Почему на ветер? А здоровье рабочих, которые заняты на комбинате? Большинство ведь тоже из местных, кончают тут ПТУ, техникум.

    - Рабочим надбавку за вредность платят, - жестко отрезал Эдуард Григорьевич. - Знают, на что идут.

    "А что? Если рассуждать без соплей, убедительно все это выглядит", - подумалось тогда. Я хорошо запомнил этот момент, потому что по стеклам машины хлестанули первые капли дождя. Я понял, что могу невзначай предать Рустама, замороченный такой логикой.

    Когда же часа через три подъехали к химкомбинату, построенному в густонаселенной долине, и я ещё издали увидел трубы, извергающие ядовито-желтый дым, Невзоров как бы невзначай заметил:

    - Тут как раз с фильтрами газоочистки все в порядке.

    Я решил держать ухо востро. Я не пошел вместе со всеми на совещание, не стал и осматривать цехи, а попросил Чары быстренько повозить меня по окрестностям. Выскакивал из машины под дождь, скользя по раскисающей глине, заходил в сельсоветы, в дома колхозников. Здесь тоже чахла растительность, болели люди и животные, вода в колодцах становилась негодной для питья.

    - На черта нам эта химия, века без нее жили, землю возделывали, - жаловались старики. - Шайтан возьми эти трубы.

    На возвратном пути к химзаводу заехал в райисполком и застал там заместителя председателя. К моему удивлению - русского.

    - Безобразие, конечно. Что-то неправильно делается, товарищ корреспондент. Это ведь имеет и политическое значение. Был исконно сельскохозяйственный район. Персиковые, абрикосовые сады, бахчеводство, тот же хлопок. А сейчас хоть беги. Я лично свою семью вывез.

    - Сколько человек живет в долине?

    - Около ста тысяч.

    - А если их переселить?

    - У нас в республике горы да пустыни. Плодородной земли совсем мало. Куда переселять - на небо?

    Вернувшись на завод, я отказался и от обеда, заранее приготовленного для высокого начальства. Перекусил с шоферами, понимая, что тем самым бросаю вызов Невзорову.

    И в самом деле, Эдуард Георгиевич, пока ехали под дождем до расположенной высоко в горах ГЭС, все время молчал. Однако когда в мокрых сумерках за перевалом засветились огни нурлиевского города, ожерельем засверкала дуга плотины, внезапно проговорил:

    - С идеализмом пора кончать. Страна практически находится на военном положении.

    Это прозвучало как угроза. И я решил ответить.

    - Эдуард Георгиевич, вы не находите, если вашему высказыванию придать грузинский акцент, получится типичный Сталин? - Тот хотел было что-то сказать, но я перебил: - Раньше было капиталистическое окружение, потом война, потом восстановление промышленности. Повод нарушить государством же принятые законы всегда найдется. Простите, буду писать о том, что видел. Одного не могу понять, как это вы, разумный человек...

    Но тут уже перебил Невзоров:

    - А вы? Вы не находите, что у вас типично атаевская интонация? Подпеваете ему, дорогой земляк.

    Я почувствовал, что наговорил лишнего, но отступать уже было поздно, да и не хотелось.

    - Подпеваю.

    - Пой, ласточка, пой... Только если бы вам довелось строить хоть один комбинат, вы бы узнали, какой в нашем деле бардак, и я бы посмотрел, что вы бы построили, товарищ Крамер!

    Я помнил предостережение Атаева и решил промолчать, хотя у меня и возник последний вопрос к Невзорову: "Как это все остается безнаказанным?"

    Ответ я получил поздно вечером, когда, расставшись с Невзоровым и всем его сопровождением, вместе с Нурлиевым вошел в отведенный мне номер новой гостиницы.

    Тимур Саюнович прошелся по номеру, включил и выключил настольное радио, раскрыл встроенный шкаф - посмотрел, есть ли там вешалки, откинул покрывало кровати, - проверил, чистое ли постельное белье, зашел в туалет, потом что-то заметил па стене возле шкафа - это оказалась тонкая змеистая трещина.

    Я успел снять плащ, выложить из сумки на подзеркальник туалетные принадлежности, Нурлиев все ещё присматривался к трещине.

    - Это от просадки или землетрясения?

    - Скорее, от того и другого, - ответил Тимур Саюнович. - Ну, что, Артур, каковы впечатления?

    Я поделился своими наблюдениями и, наконец, задал вопрос:

    - Не понимаю, как это элементарное безобразие остается ненаказанным?

    Нурлиев вздохнул, потом подошел к окну и раскрыл его. Шум дождя вошел в комнату.

    - Видишь ли, у нас, в Азии, все просто. Невзоров - муж дочери нашего первого секретаря ЦК.

    - Я догадывался о чем-то подобном. Летел вместе с его семьей из Москвы. Ну и что?

    - Ничего, - ответил Нурлиев, - голова болит. У тебя с собой нет какой-нибудь тройчатки?

    - Не вожу. - Я увидел, что лицо Тимура Саюновича из оливкового стало землисто-серым. - А ну-ка, сядьте.

    - Зачем?

    - Садитесь! Попробую помочь. - Я усадил его в кресло, положил ладони на лоб и затылок.

    - Не беспокойся. Не сдохну, - проговорил Нурлиев. - Две турбины осталось поставить, тогда могу и умереть.

    - Зачем умирать? Вам, сколько я понимаю, что-то около пятидесяти.

    - Пятьдесят один.

    - ГЭС почти построена, директорствуйте на здоровье.

    - Артур, когда кончается стройка, на готовое всегда приходит новый. У нас, по крайней мере, такие порядки.

    - Давайте помолчим.

    Лысоватая голова Нурлиева по-детски доверчиво покоилась в моих руках. Дождь монотонно шумел.

    - А ты знаешь, проходит. Прошло. Только слабость осталась. Можно, прилягу?

    - Конечно.

    В комнате стало холодно. Я затворил окно. Снял с ног Нурлиева полуботинки, прикрыл его покрывалом и увидел, что тот уснул.

    Сейчас, сидя в чайхане под все тем же нескончаемым дождем, я опять видел перед собой лицо спящего Тимура Саюновича с пробивающимся сквозь загар румянцем.

    Тот спал недолго, минут двадцать. Встал бодрый, сосредоточенный. Мы проговорили до двух ночи.

    - Главное, что падает на твои плечи, - поднять проблему на всесоюзный уровень, осадить этого карьериста. Внутри республики при данных условиях сделать это невозможно, сам понимаешь...

    Я поделился своей тревогой за Атаева, рассказал про пистолет. Решили позвонить Рустаму домой, подбодрить. Но жена ответила, что он на работе - прорвало какой-то трубопровод.

    Утром в управлении ГЭС я опять встретился с Нурлиевым, потом вместе с ним осмотрел строящийся город, вместе же побывали в гостях у Чары на его новой квартире. То, что я два года назад видел лишь на листах ватмана, несмотря ни на что, воплощалось, становилось благоустроенным, красивым и удобным жильем.

    - Я тебя не встречал и провожать не буду, - сказал Тимур Саюнович, когда прощались у газика, - не имею возможности. Если что надо - звони в любое время, держи связь. Помни, и в атаевской истории, и в моей одна суть: не думают о людях.

    Мы пожали друг другу руки. Потом расцеловались. Я шагнул в кабину к Чары, и тут Нурлиев крикнул:

    - А как твой сценарий?! Когда снимать приедешь?

    Я только отмахнулся.

    "Ещё неизвестно, - думал я теперь, - от чего больше пользы- от фильма, который, предположим, удалось бы поставить, или от конкретной статьи. Помог же Нурлиеву пробить проект города. Может, и сейчас удастся помочь". Я испытывал и к Атаеву, и к Нурлиеву нечто похожее на чувство братской любви, дорожил их доверием, понимал, что в них выражены лучшие стороны благородного, древнего народа, населяющего территорию, которую сейчас должен был покинуть.

    До регистрации оставался час с лишним. Пора было ехать в аэропорт.

    Я расплатился с чайханщиком и увидел, что осталось сэкономленными рублей пятнадцать командировочных, не говоря уже о заветной пятидесятирублевке, сохранившейся от выигрыша на бегах. Решил напоследок зайти в заинтриговавший меня барак с вывеской "Комиссионный магазин", а по выходе купить для матери вяленой дыни и орехов.

    ...В "Комиссионке" было пусто. Слева от входа табуном стояли подержанные детские коляски, на полках грудами пылились женские парики, видимо, вышедшие из моды. Под стеклом на прилавках лежали шитые золотистыми нитями тюбетейки, рубашки, скатерти. Из стопки этих скатертей торчал угол чего-то красно-черного, приковывающего к себе взор.

    - Что это такое? - спросил я у продавщицы, сидевшей на табурете с вязаньем в руках.

    Она встала, приподняла стеклянную крышку прилавка, вынула и положила передо мной ветхий от старости сверток материи.

    - Это у нас называется сюзане, настенный коврик. Какой-то бабай принес утром.

    Я стал осторожно разворачивать сверток. Продавщица помогла, и вот мы держали за четыре конца ручную вышивку. Плотными красными и чёрными узорами на белом шелке.

    - Смотрите, здесь в углу не докончено, - сказала продавщица, - было в древности поверье: докончишь - умрешь. Ни одна по-настоящему старая вещь не кончена.

    - Сколько стоит? - спросил я дрогнувшим голосом. Впервые мне страстно захотелось купить вещь. Именно эту. Я понимал: ей нет цены...

    - Шестьдесят пять рублей.

    - Сколько?!

    - Шестьдесят пять, - продавщица протянула угол сюзане с прикрепленным ниткой ярлычком. И я прочел:

    "Шестьдесят пять".

    Отдал продавщице все свои деньги, спрятал в сумку завернутый в бумагу сверток и вышел под дождь.

    ...Если у тебя ровно шестьдесят пять рублей и ты, находясь последние минуты в чужом городе, заходишь в случайную "Комиссионку" на базаре и видишь там вещь, кажется, предназначенную тебе, и она стоит именно шестьдесят пять, - попробуй подумать, что это случайность...

    Правда, в карманах набралось немного мелочи. Я смог доехать до аэропорта автобусом.

    Регистрация на московский рейс заканчивалась. Предъявив у стойки билет и паспорт, прошел к двери, ведущей в помещение спецпроверки.

    - Быстрей, товарищи, проходите, - подгоняла последних пассажиров сотрудница аэропорта.

    Когда подошла моя очередь, я подал ей паспорт, билет и шагнул было к девушке в форме Аэрофлота, досматривающей вещи на стенде.

    - Минутку. Идите-ка сюда!

    - В чем дело?

    - Говорят вам, сюда. - Меня грубо толкнули в спину, и я оказался в комнатёнке с окном на летное поле. За столом сидели два милиционера. На стол легли раскрытый паспорт и билет. Дверь за мной захлопнулась.

    - В чем дело?

    Милиционер глянул на меня, на фотографию в паспорте, вскочил, выхватил сумку, дёрнул молнию и вывалили содержимое на стол. "Я купил ворованное", - подумал я.

    Второй милиционер с профессиональной быстротой обчистил все карманы, а потом снизу вверх стал охлопывать ноги, туловище, сорвал с головы кепку. Тем временем первый просматривал мои немногочисленные вещи, отбрасывал их в сторону, в том числе и сюзане.

    - Что вы делаете? Смотрите, перед вами командировочное удостоверение, я корреспондент центральной газеты.

    Сидящий за столом все так же молча листал мой блокнот с записями.

    - Послушайте, друзья, вам это дорого обойдется, не имеете права.

    За окном на летном поле пассажиры уже поднимались по трапу в самолет.

    - Возможно, вы меня с кем-то спутали, - попробовал я разгадать загадку.

    Стал слышен рев запущенных двигателей. Один из милиционеров посмотрел на часы, потом оба глянули в окно.

    - Все-таки в чем дело?

    Вдруг милиционеры стали швырять в сумку вещи, вперемежку с бумажником, блокнотом, документами.

    - Вы свободны.

    - Объясните: что произошло?!

    - Вы свободны.

    ..Я подбежал к самолету в последний момент, когда трап начал отдаляться от входа. Вскочил внутрь. Предъявил стюардессе билет.

    Сидел в кресле, чувствовал, как сердце колотится где-то у горла.

     

    Свежей летней ночью я иду к лагерю, где работаю пионервожатым. Вздумал пойти пешком от самого дома, из Москвы. Давно за спиной остались мосты, пригороды, железнодорожные пакгаузы, сторожа.

    Чем дальше от города, тем ярче звезды.

    За Мытищами сворачиваю на грунтовую дорогу, ведущую к водохранилищу, к пионерлагерю. Ноги утопают в мягкой пыли. Устал. Смаривает сон.

    Бреду обочиной к темнеющему взгорку, поросшему деревьями, сажусь, привалясь спиной к стволу, и засыпаю мгновенно, как засыпают в шестнадцать лет.

    Будит солнце, встающее из-за раскинувшегося до горизонта поля спеющей ржи. Совсем близко, между мною и солнцем, что-то алмазно сверкает, переливается - глазам больно.

    Это маленькая, юная елочка. На конце каждой хвоинки дрожат, посылая синие, красные, зеленые лучи, капли росы. С трудом отвожу взгляд. Яркий радужный пересверк со всех сторон.

    Окруженный этим хрустальным блистаньем росистых елочек, не могу ни уйти, ни встать. Кажется, они живые, что-то знают про меня наперед. И чистыми цветными огнями силятся что-то сигналить...

    Вечер. Морозный - градусов 20. Иду под фонарями "Охотного ряда", ищу свободный телефон-автомат.

    Я купил билет в кинотеатр "Метрополь", на последний сеанс. Мне важно протянуть время, чтобы соседи, окончив готовку, разошлись из общей кухни по своим комнатам. Тогда я раскрою окно, проветрю её от чада и запахов еды и буду за нашим покрытым клеенкой столиком до двух-трех часов ночи сочинять стихи.

    А пока нужно предупредить маму, что я задержусь в кино. Останавливаюсь у светящегося прямоугольника телефонной будки, жду, когда из нее выйдет рослая женщина в черной меховой шубке.

    В морозном тумане мимо меня проходят подвыпившие люди из ресторана. С хохотом усаживается в такси компания мужчин и женщин. Вдруг я осознаю: все это богатые люди, одетые в пыжиковые шапки, роскошные шубы. Я не помню, чтобы хоть один раз мои родители - инженер и врач - могли позволить себе пойти в ресторан.

    Ноги деревенеют от холода. Я поглядываю на будку. Женщина все не выходит.

    Мама отдала Двоефеде деньги на ремонт класса и перевела меня в другую школу. Теперь я учусь далеко от дома - в Банном переулке, возле Рижского рынка. Сижу за партой с хилым пареньком со странной фамилией Корейша. На уроках он потихоньку вырезает перочинным ножиком шахматные фигурки из мягкого грушевого дерева и при этом неплохо учится. У него всегда можно списать математику. Я учусь через пень колоду. Весь ушел в стихи.

    Рудик Лещинский, который живет в подвальном этаже моего дома и продолжает на потеху мучителям ходить в 135-ю, Двоефедину, школу, - пока единственный слушатель моих творений.

    Я что-то совсем замерз. Тротуары пустеют. Только офицер в распахнутой шинели медленно бредет по снегу. Проходит мимо меня, приостанавливается, смотрит на будку.

    Женщина в будке поворачивается, полы её черной шубки широко расходятся. Да она совсем голая! Только лифчик и чулки с широкими резинками.

    Офицер кивает головой, и они вместе уходят в сторону метро "Площадь Свердлова".

     

    Глава девятая

    Едва я поднимался на верхнюю ступеньку стремянки, чтобы вбить под потолком гвозди для колечек, которые мать подшила к краю сюзане, как снова звонив телефон.

    Москвой овладевало предновогоднее безумие. Даже давно забытые, разошедшиеся по своим путям люди возникали из небытия. Они заранее поздравляли, словно невзначай спрашивали, где я встречу праздник. Каждый боялся остаться дома, без компании или же стремился быть приглашенным куда-нибудь, где будет весело, шумно и, если повезет, можно завести новые знакомства.

    Я понимал и жалел этих людей, обрывающих телефон, потому что сам побывал в их шкуре. Даже оказываясь в счастливых, на первый взгляд, семьях, я видел тщательно скрываемую разобщенность между мужем и женой, родителями и детьми. Часто эта разобщенность и не пряталась. Замкнутых, одиноких, ожесточенных людей видел я вокруг.

    Стоя на стремянке, я вбивал гвозди, думал о том, что каждый из них жаждет любви, отзывчивости, но все они не умеют забыть себя, свою гордость и дать другому бескорыстно эту любовь и отзывчивость.

    Не было сейчас в Москве такого дома, куда мне хотелось бы пойти встретить Новый год. Сегодня кончалась суббота, завтра наступало воскресенье. Праздничный день попадал на понедельник. За эти три нерабочих дня невозможно было узнать ни о судьбе сценария, ни съездить в редакцию, чтобы поведать о приключениях в аэропорту. Я решил отметить праздник с матерью - кто знает, придется ли вместе встречать следующий год...

    Вешал колечки на вбитые гвозди: ветхая ткань, падая, раскручивалась, как свиток. Азия, загадочная, древняя, смотрела со стен московской комнаты. Смотрела в упор большим малиново-красным кругом с более светлым кольцом посреди, похожим на зрачок. Широкие чёрные завитки, то ли волны, то ли драконы, обрамляли его со всех сторон.

    Только сейчас, сойдя со стремянки, я впервые целиком разглядел эту вещь. Казалось, в плотно вышитых узорах, похожих на аппликацию, таился какой-то зашифрованный смысл. Их цвет, взаимное расположение вроде что-то даже напоминали...

    Раздался очередной звонок. Я снял трубку.

    - Здравствуйте. Это Артур? Говорит Паша, муж Нины. Как съездили?

    Я не мог предположить, что меня так обрадует этот голос. Подумал, приглашают к себе на Новый год, и вперекор только что принятому решению уже готов был согласиться. Меня действительно приглашали, но совсем в другое место.

    - Понимаете, тут Нинины друзья зовут встретить праздник в несколько специфической компании. Мы подумали, вам это будет интересно. Я, во всяком случае, был бы счастлив, если б вы были рядом.

    - Боитесь?

    - Минуточку. Нина хочет что-то сказать.

    - Артур! - раздался в трубке решительный голос Нины. - -Павел отказывается идти, если вы не пойдете. Я вас умоляю. Тем более там будет человек из той самой лаборатории. Я уже говорила с ним, он обещал отвести вас к руководителю. Артур, пойдемте! Во всяком случае, вы встретите Новый год, как никогда не встречали, - это я вам гарантирую.

    - Хорошо. Только я приду после двенадцати ночи, хочу обязательно быть в этот вечер с матерью. Давайте

    адрес.

    Записывая название улицы, номер дома и квартиры, я с удивлением обнаружил, что это место находится со всем близко от меня. Квартира Н.Н. тоже была не так далеко, только в другом направлении...

    Не успел положить трубку, как телефон зазвонил снова. Это была Галя.

    - Артур, во-первых, спасибо за конфеты.

    - Какие? - я совсем забыл о коробке конфет, купленной для Машеньки на ипподроме.

    - Ладно, не прикидывайся. А во-вторых, у Лёвки уже билет на руках, все документы. Второго утром улетает. Проводы в ночь с тридцать первого на первое. Такой у нас Новый год...

    - А где сам Лёвка?

    - Скоро придет. Мотается. - Голос Гали дрогнул. - Говорит, поссорился с тобой. Просил позвонить, чтоб ты сегодня пришел. Придешь?

    - Постараюсь, - ответил я, зная, что не приду. Уже не раз доводилось мне участвовать в подобных проводах, похожих на хирургическую операцию. Человек сам себя отсекал навсегда. При этом поднимали тосты, смеялись, даже танцевали. А потом обязательно возникали споры до хрипоты, до полного опустошения души.

    Я отнес стремянку в кладовку, зашел в комнату матери. Сидя на тахте, она пришивала метки к рубашкам.

    - Ну как, повесил?

    - Хочешь взглянуть?

    - Сейчас. Только дошью.

    - А хочешь, заварю на пробу зеленого чая?

    - Давай, Артурчик! Я ведь к твоему приезду испекла пирог с яблоками. Пойдем к тебе, будем чаевничать и разглядывать твой ковер.

    - Не ковер - сюзане.

    - Пусть сюзане, - согласилась мать.

    ...За окном все было бело от снега, а тут, в комнате, дымился в чашках зеленый чай, играли на стене яркие краски сюзане. Предощущение праздника чувствовалось во все этом.

    Давно у меня не было так спокойно на душе.

    В таком состоянии я и пробыл все время, оставшееся до Нового года, работая над статьей о строительстве металлургического комбината. Я поставил перед собой трудную задачу, зная, что статью, коль она будет опубликована, обязательно прочтет Невзоров. Захотелось написать её так, чтобы пробудить у Невзорова и ему подобных понимание нравственной позиции Атаева, пробудить совесть.

    Лишь несколько раз за эти дни я выходил из дома. То за продуктами, то на почту- опустить в ящик стопку написанных матерью поздравительных открыток.

    Я и сам получал теперь поздравления чуть не со всех концов Союза, отовсюду, где довелось побывать за долгие годы странствий. Люди помнили меня. И это внушало уверенность, давало ощущение силы.

    "Да что бояться Невзорова, - думалось мне, - его шантажа, родственных связей. Надо обязательно написать, что он угрожает Атаеву. Противопоставить объективную статистику санэпидемстанции. И тут же сам собой возникает вопрос: кто же на самом деле сумасшедший?"

    Было интересно работать над статьей. И я знал: это признак того, что она получится. Утром тридцать первого декабря раздался звонок в дверь. Открыв её, я увидел перед собой незнакомого человека.

    - Здравствуйте. Вы Крамер? Тимур Саюнович просил поздравить вас и передать кое-что. - Незнакомец втащил в прихожую тяжелый мешок.

    - Спасибо. Заходите, пожалуйста. Как вы его дотащили?

    - А я на такси. Прямо из аэропорта. Извините, тороплюсь в гостиницу. До свидания.

    Я переволок подарок в комнату, позвал мать, развязал веревки и на её глазах начал последовательно вынимать нурлиевские дары.

    Выложил на стол огромный полосатый с белым боком арбуз, длинную дыню, куль с фисташками, пакеты с изюмом и курагой, грецкие орехи. В самом низу находился сверток, в котором лежали толстые зимние носки из верблюжьей шерсти и записочка, где рукой Нурлиева было написано: "Это тебе передала жена Атаева".

    Носки добили меня. Я расчувствовался, вспомнив молчаливую женщину в платке и красном платье.

    Принес нож из кухни и вонзил в арбуз. Тот с треском разломился на две части, обнажив красную сахаристую середину.

    Вечером мы с матерью сидели у телевизора. Праздничный стол был полон лакомств. Впереди ждала какая никакая работа. Мать была довольна. В двенадцать часов я поздравил её и ушел в гости, взяв с собой дыню.

    Любопытно было шагать в этот час по дымящимся пургой пустынным переулкам мимо светящихся окон, где виднелись наряженные елки, силуэты людей, откуда смутно доносились звуки музыки.

    Надежда на то, что наступающий год что-то изменит в жизни каждого, страны, всего человечества, была трогательна и смешна. Будто перемена цифры могла даровать кому-то счастье. Люди играли в эту игру, отдавались самообману. Это был массовый гипноз.

    Я почувствовал себя одиноким, нелепым. Ночью с нурлиевской дыней под мышкой шёл неизвестно зачем и куда, вместо того чтобы закончить статью и переписать её набело. "Дело надо делать, дело, - раздраженно твердил я себе, разыскивая нужный корпус среди шеренги одинаковых пятиэтажек. - Но что, в конце концов, есть моё дело? Статья? Её может написать и другой. Детский киноконцерт? Чепуха. Тоже гипноз, иллюзия деятельности".

    Я поднимался в кабине лифта, засыпанной елочной хвои, когда опять вспомнил обещание, что меня поведут. "Чушь. Болтаюсь по чужим людям - вот и все". Как недавно на киностудии, мелькнула мысль повернуться и уйти.

    Выйдя из лифта, остановился перед квартирой, куда нужно было позвонить. "Ни семьи своей, ничего, - с отчаянием думал я. - Что меня ждет?" Даже закрыл глаза, словно пытаясь провидеть будущее, но вдруг увидел сухонькую старушку с гладкими седыми волосами, завязанными в пучок на затылке.

    Встряхнул головой и нажал кнопку звонка.

    - Ведь вы Артур? Мы вас заждались! Меня зовут Виктория Петровна. С наступающим годом!

    Передо мной, елейно улыбаясь, стояла сухонькая старушка с гладкими седыми волосами, завязанными в пучок.

    "Такую убил Раскольников", - подумал я, сдавая с рук на руки дыню.

    - Какая прелесть! Мы сыроеды, и это чудо будет очень кстати. Раздевайтесь!

    Пока я искал свободный крючок, чтобы повесить плащ и кепку, в прихожей появились Паша с Ниной.

    - Сейчас начнется спиритический сеанс, - шепнула Нина.

    Сопровождаемые хозяйкой, мы вошли в темную комнату, где вокруг стола, освещенного в центре настольной лампой, тесно сидели и стояли люди.

    - Может быть, новый гость хочет принять участие? - раздался тихий мужской голос.

    - Нет. Я просто посмотрю, с вашего разрешения.

    - Это самый известный спирит Советского Союза, а рядом его медиум,- восторженно прошептала Виктория Петровна, - оба из Ленинграда.

    Я стоял рядом с ней, Ниной, Пашей и ещё какими-то людьми, смотрел, как спирит- пожилой, инженерного вида дядька в очках- торжественно расстилал вынутую из "дипломата" клеенку обратной стороной наверх, где были начертаны буквы алфавита и цифры, образующие круг. Медиум - яркий брюнет с длинными вьющимися волосами - потребовал рюмочку.

    Вспомнилась одна из последних повестей Трифонова, где был описан спиритический сеанс. Автор едко издевался над несчастными, потерявшими духовный ориентир людьми, смешными и глупыми.

    То, что произошло потом, было действительно смешным и глупым. Спирит вызывал с того света некого Афанасия Ивановича. Медиум двигал за ножку рюмку по кругу алфавита и получал ответ: "Я здесь". Тогда присутствующие задавали вопросы, и невидимый Афанасий Иванович через медиума и его рюмку давал ответы. Кто-то спросил о своем дяде, умершем два года назад: каково ему там? Афанасий Иванович сообщил, что дяде там хорошо, только печень зябнет.

    Затем кому-то захотелось поговорить с Эйнштейном. Афанасий Иванович попросил обождать. В комнате воцарилась почтительная тишина. Только Паша клокотал от злости. Я так и чувствовал, что он вот-вот взорвется.

    Наконец рюмочка залетала по буквам. Это Афанасий Иванович передавал, что Эйнштейна "нет на месте".

    "Как это нет на месте? - возмутились присутствующие. - Где же он?"

    "Отозван в высшие сферы", - ответила рюмочка.

    И снова сгрудившиеся вокруг стола накинулись на покойных родственников. Ощущение брезгливости нарастало, как тошнота. Я решил покончить с этим маразмом.

    - Позвольте и мне спросить, - сказал я громко, - пусть ваш Афанасий Иванович ответит, сколько лет было моему дедушке, когда он умер.

    - Некорректный вопрос, - вякнул кто-то в комнате.

    - Простите, дедушка со стороны отца или матери? И как вас зовут? Имя и фамилия? - спросил спирит.

    - Артур Крамер, - нехотя назвался я. - Дед со стороны матери.

    В тишине раздался торжественный голос спирита:

    - Афанасий Иванович, вы слышите нас? Артур Крамер спрашивает, сколько лет было его дедушке со стороны матери, когда он умер?

    Рюмка в руке медиума медленно поползла к цифрам на круге. Замерла.

    - Так их! Молодец! - выдохнул Паша в моё ухо и поощрительно пихнул кулаком в бок.

    Наконец рюмка дернулась, поползла к одной цифре, другой...

    - Пятьдесят два года. Его звали... Анатолий Михайлович.

    Никто в этой комнате не знал, что дедушка умер действительно пятидесяти двух лет. Правда, звали его Анатолий Моисеевич, а не Михайлович.

    Мне стало не по себе.

    - Правильно? - спросил спирит, обратив ко мне лицо, освещенное настольной лампой.

    - Правильно. Раздались аплодисменты.

    - Товарищи, медиум устал. Сеанс окончен. Медиум действительно выглядел опустошенным. При ярком свете люстры, включенной хозяйкой, лицо его в контрасте со жгуче-чёрными локонами казалось особенно бледным. Он сидел, бессильно откинувшись на спинку кресла. Его соратник деловито сворачивал клеенку.

    - Товарищи, разделяйтесь. Сыроеды, садитесь по правую сторону стола, остальные - по левую. А посередине будет сюрприз, который для всех нас приготовил Артур. - Виктория Петровна с помощью пугающе хрупкой девушки стала вносить подносы с закусками.

    - Знакомьтесь, - раздался за спиной голос Нины.

    Я обернулся. Передо мной, доброжелательно улыбаясь, стоял человек в респектабельной синей тройке. Из верхнего кармана пиджака выглядывал уголок белоснежного платка.

    - Я говорила о вас с Николаем Егоровичем, он обещает отвести в лабораторию.

    - С удовольствием, - тот энергично пожал мою руку. - Созвонимся на неделе, и в четверг-пятницу я познакомлю вас с руководителем этого учреждения. Вот визитная карточка, там мои телефоны.

    Занимая место, указанное заботливой хозяйкой, перед тем как спрятать, я взглянул на визитную карточку:

    "Павловский Николай Егорович. Лауреат Государственной премии РСФСР. Доктор философских наук".

    Виктория Петровна поместила меня между ме-диу-мом и хрупкой девушкой, напротив сели Паша с Ниной. Я оказался на вегетарианской части стола. Кашица из чечевицы, тертая морковь, клюквенный морс в графине...

    - Что вам положить? - спросил я свою соседку.

    - Немного морковки, - ответила она слабым голосом.

    Положил ей морковки, налил в бокал морса.

    - Я видела вас у Нины, - сказала вдруг девушка. - Вы не хотели бы прочитать записи моих бесед с Александром Степановичем? Я пробуду в Москве ещё четыре дня.

    - С каким Александром Степановичем?

    - С Грином. Писателем.

    В этот момент хозяйка внесла и поставила в центр стола блюдо с нарезанной на длинные ломти дыней. Когда смолкли возгласы восторга, я обратился к девушке:

    - Как вас зовут?

    - Майя. Я из Феодосии. Мне двадцать один год. Работаю секретаршей.

    - Она очень, очень продвинута, - вмешался медиум. - Работает на более высоком уровне, чем мы.

    - Тоже спиритизм? - осторожно поинтересовался я.

    - Нет. Я просто медитирую, отключаюсь, и рука с авторучкой сама начинает записывать то, что говорит Александр Степанович.

    - Да? Кстати, - обратился я к медиуму, - скажите, пожалуйста, если можно, кто такой этот потусторонний Афанасий Иванович, к которому вы все время обращались?

    - Мало интеллектуальная личность. Пьяница. Умер несколько лет назад у нас в Ленинграде. Но замечательный связной. Работает только по просьбе моего друга. А уж потом знание поступает ко мне.

    - Через рюмочку?

    - Откровенно говоря, нет. За долю секунды до того, как рука дрогнет вести её к буквам, в голове уже ясен ответ.

    - А что вы сами обо всем этом думаете?

    - Видимо, в каждой единице пространства существует вся информация о том, что было, есть и будет.

    - Тогда при чем тут Афанасий Иванович? - Я заметил, что Паша жадно прислушивается к нашему разговору, и добавил: - А не опасны для психики ваши опыты?

    - Наверное, очень, - грустно подтвердила Майя. - Я специально приехала в Москву, думала выйти на знающих людей, чтоб мне что-нибудь объяснили, но никто ничего толком не знает. Один Николай Егорович внимательно отнесся, прочел мои записи, отвел в лабораторию... А то меня в Феодосии хотят уже в психбольнице лечить. Как вы думаете, я больна?

    - Я не медик, - ответил я. - Только уж больно худенькая. И бледная. - Положил ей два ломтя дыни: - Ешьте, пожалуйста.

    Аромат дыни струился передо мной напоминанием о далеких краях, откуда я вернулся совсем недавно, о сюзане, висевшем сейчас дома. С изумлением оглядел я общество людей, среди которых оказался, вспомнил когда-то услышанную примету: "Как встретишь Новый год - так он и пройдет". В Одессе поздним августовским вечером, у портового пакгауза, в качающемся на ветру круге от фонаря, расположились цыгане.

    За день ходьбы по незнакомому городу я устал, но не могу, как они, вольно усесться прямо на землю. Здесь и старики, и дети. Все они чумазые, жизнерадостные. Тоже ждут теплохода, только другого - в Измаил. А мой - вон он, темной громадой уже стоит у пирса со спущенным трапом. Посадка начнется через полчаса.

    Работая лагерным пионервожатым, я накопил за две смены денег, мама добавила, и вот я в Одессе, у меня дешевый билет палубного пассажира до Сухуми, откуда я поездом вернусь домой. Впереди ждет десятый класс - и прощай, школа.

    Почему мне грустно? С утра я исходил чуть не всю Одессу, видел на Дерибасовской французских моряков в беретах с помпонами, видел здоровенных моряков-негров с американских торговых судов, искупался на пляже в Люстдорфе, ел на Привозе в рыбном ряду вареных раков и даже выпил граненый стакан молдавского вина из бочки, купил пачку сигарет "Кэмел" у безногого матроса... Уже совсем скоро я впервые в жизни взойду на борт парохода... Почему же так грустно?

    - Молодой-красивый, дай погадаю! Молодая красивая цыганка, отделившаяся от своей компании, берет меня за ладонь.

    - Не надо. - Я знаю, они, цыгане, обманщики, говорят всякие глупости, вымогают деньги...

    - Не бойся. Даром погадаю, - жарко выдыхает цыганка, ОМ-8 - Прошлое, настоящее, будущее скажу. Давай руку, узнаешь: цыганка не врет. - Обеими руками она держит мою ладонь, смотрит на нее.- Ты родился в мае. Тебе 17 лет. Дальше не получается, клади рубль!

    Потрясенный, достаю рубль, и он мгновенно исчезает.

    - Пацаном болел, отец-мать живы, девушки не имел, будешь иметь много... Ой, что это? - Она за руку тащит меня ближе к свету фонаря, вглядывается в линии на ладони и вдруг отдает рубль. - Бери, бери, у тебя тут такое, говорить нельзя. Одно скажу: всего, чего хочешь, достигнешь и всегда недоволен будешь.

    Она отпускает мою ладонь, мгновение смотрит в глаза. Потом решительно стягивает с пальца одно из колец и надевает на мой.

    - Носи. Так надо.

    ...Пароход увалисто идет в ночи. Я стою у поручней верхней палубы, у самого носа. На носу матрос - впередсмотрящий, время от времени он включает прожектор, выглядывает мины, которых, оказывается, осталось полно от недавней войны.


    Ощущение кольца на пальце непривычно. Я снимаю его, разглядываю. Вроде золотое. По внутренней стороне вьется какая-то надпись арабскими буквами.

    Зачем это мне, комсомольцу? Я оглядываюсь на впередсмотрящего. Он стоит спиной, занятый своим делом.

    Размахиваюсь и швыряю кольцо в пучину Черного моря. Он привел меня в ресторан гостиницы "Москва". Мы сидим за столиком, на котором графинчик, черная икра.

    Официантка приносит пышущие паром судки с судаком по-польски, он наливает в рюмки водку, приказывает:

    - Пей! И говори: чем не понравилась моя поэма?! Он сидит против меня в офицерском кителе, на левой стороне которого военные ордена, а на правой сверкает золотом новенькая медаль лауреата Сталинской премии.

    Набычив коротко стриженную голову, он исподлобья смотрит:

    -Пей!

    Я опрокидываю в рот водку, закашливаюсь. Официантка - полненькая, белокурая, по-матерински жалостливо смотрит на меня, потом торопливо выкладывает из судков на тарелки рыбу, поливает её соусом.

    - Спасибо. Идите! - Он тоже выпил свою рюмку, наливает по новой. - Значит, не понравилось?

    - Не понравилось, - говорю я.

    Только что в литературном объединении, куда я хожу по средам вот уже несколько месяцев, все мы - молодые поэты - читали свои стихи ему, маститому тридцатилетнему, специально приглашенному на это1 вечер. А после перерыва он прочел нам свою новую, ещё не опубликованную поэму. И потребовал обсуждения.

    Почему-то из выступавших только один я сказал то что думали все. Что писать целую поэму о пользе лесополос в степи вряд ли стоило. Что можно было обойтись статьей, но их и так много сейчас, в каждой газете - про лесополосы и про Волго-Дон. И поэтому поэма превратилась в кладбище хороших строк...

    Это "кладбище" его особенно задело.

    Вот он сидит против меня, пьет водку, не закусывая, подливает мне и все допытывается: как же это могла не понравиться поэма?

    Я хмелею, язык развязывается. Говорю о том, что бог поэзии - правда, что при социализме не должно быть богатых и бедных, проституции, нищеты, что поэты ничего об этом не пишут. Что тяжело, непонятно, как со всем этим жить. А тут тебе одни гимны, то стройкам, то лесополосам. Рассказываю, как в школе меня били за то, что еврей.

    Он слушает, курит, заказывает ещё один графинчик.

    - Может быть, хватит? - говорю я, отодвигая свою рюмку.

    - Тебе, может, и хватит... Ты говори, говори. - Он вдруг раскис, смотрит не на меня, вслед уходящей официантке.

    - Наверное, товарищ Сталин ничего об этом не знает, от него скрывают, - высказываю я заветную мысль.

    - Вот что, парень, - перебивает он. - Кончай болтать, собирай до кучи свои стихи и волоки будущим летом в Литинститут. Я буду вести семинар и возьму тебя.

    - Вы сейчас пьяны. Забудете.

    - Что?! - он поворачивает ко мне покрасневшее, набрякшее лицо. - Если бы я не запомнил твои вирши, ты бы, сопляк, не сидел за этим столом. И не говорил бы всю эту хреновину мне в лицо. Между прочим, поэма понравилась на самом верху. И она уже набрана в журнале, понял?

    Допив водку, он подзывает официантку, расплачивается. Потом на обороте счета пишет номер своего телефона и сует мне.

     

    Глава десятая

    Я проснулся счастливым, так, как давно не просыпался.

    Вскочил. В темном прямоугольнике окна крыши домов светились снегом. Нигде не горело ни огонька. Все ещё спало после новогодней ночи. По незапятнанному снегу мостовой урча проехала мусоросборочная машина.

    Ощущение беспричинного счастья уходило, как отлив. И, как после отлива остается на мокром песке заляпанная тиной океанская мелочь, осталась унылая надежда на утверждение сценария да обещанный Николаем Егоровичем поход в пресловутую лабораторию.

    Зябко было торчать босиком у окна на холодном паркете. Я хотел было надеть висевший на спинке стула тренировочный костюм, как заметил угол высовывающегося из-под подушки свертка. Развернув бумагу, обнаружил целлофановый пакет, в котором лежали зимние - кожаные с мехом - перчатки.

    Я натянул их. Материнский подарок был впору. И тут грянул телефон.

    - Артур! Звоню из Шереметьева, - отчаянно кричал Лёвка. - Через пять минут иду на досмотр. Прошу тебя: не оставляй моих. Артур! Я тебе буду писать, можно?

    - Конечно.

    - Прощай. - Голос Лёвки дрогнул.

    - Прощай. Желаю тебе! - Я медленно положил трубку и снова, как тогда на ночной остановке, увидел себя со стороны - на этот раз в одних трусах и перчатках стоящего в темноте комнаты.

    "Да что это за жизнь?! - яростно думалось мне, в то время как кулаки в перчатках лупили во тьму, в пустоту, в ничто. - Друзья уезжают, ничто не складывается, годы уходят. Какая-то ерунда да ложь изо дня в день, из месяца в месяц, год за годом, никому ничего не нужно. Надоело. Не могу. Хватит!"

    Что "хватит", - думал я потом, стоя под струями душа, - что я могу сделать для страны? Даже для себя ничего не могу. Даже для Атаева.

    Потом пил чай, перечитывал черновик своей статьи, а где-то там, на заднем плане ума, все время тянул на запад лайнер, в котором улетал Лёвка.

    Статья не понравилась. "Полуправда, - презрительно думал я, - сам не заметишь, как втянешься в ту же игру. Хватит играть!"

    Перешел в комнату, вытащил из секретера свою старенькую "колибри", вставил чистый лист и застучал по клавишам машинки.

    Перепечатывая текст с черновика, выбрасывал одни абзацы, вставлял другие - и все о Невзорове, о круговой поруке эгоистов, пекущихся якобы о деле, а в конечном итоге - лишь о себе. Как бы доказывал Лёвке, летящему сейчас в самолете, а может, уже и прилетевшему (куда там они прилетают - в Вену, в Иерусалим?), что надежда не потеряна, пока есть такие люди, как Атаев, Нурлиев.

    Оттого что в памяти сам по себе назойливо всплывал атаевский пистолет, оттого что тело помнило мерзкое охлопывание снизу доверху в аэропорту, все больше наливался свинцовой, слепой яростью и в конце концов увидел, что вместо "Невзоров" напечатал фамилию своего собственного мучителя - Тошев".

    "Конечно, все связано, - подумал я, исправив ошибку, - везде одно и то же".

    И сам почувствовал себя связанным.

    Оконченная, перепечатанная статья лежала передо мной на столе - восемь страниц, сколотых скрепкой.

    В окне, оказывается, давно стоял белый зимний день. Я погасил настольную лампу, взглянул на часы - четверть первого.

    ...Странно было набирать номер Лёвкиного телефона и знать, что его нет ни дома, ни в городе, ни в государстве.

    - Мама спит, - тихим голосом ответила Машенька. - Дядя Артур, вы будете к нам приходить?

    - Обязательно. С Новым годом тебя! Ты мне ещё станцуешь танец с веером?

    - Опять? - печально удивилась Машенька. Рассказывая ей о том, что собираюсь вставить этот танец номером в "Праздничное поздравление", снять её в кино, спохватился, - ещё неизвестно, не зарубят ли всю затею, - но было уже поздно.

    - Для вас, дядя Артур, я все сделаю, - с готовностью ответила девочка. - А когда?

    - Не скоро, - попытался я скорректировать свою ошибку. - Может, через месяц. Сообщу заранее. Привет маме.

    О том, что наступила последняя фаза праздников, я понял, когда, едва успев положить трубку, услышал дребезг телефона.

    - Слушаю.

    - Это Артур? Артур, с Новым годом! Вы не забыли своё обещание? Говорит Гоша, Георгий Сергеевич, ну, насчет марок, вы обещали поискать...

    - Извините, забыл.

    - А помните, что я сказал - забудете, непременно забудете.- Голос членкора был бритый, проодеколоненный, выспавшийся,- Тут есть такой проект: в четыре к нам на семейный обед и на весь вечер приедут Паша и Нина, они только что звонили. Сделайте мне удовольствие - захватывайте марки и прикатывайте тоже.

    - До того вам хочется марок?

    - Хочется! Это моя страстишка. А у вас разве нет никакого хобби?

    - Не знаю...

    - Итак, мы без вас не садимся обедать. Помните, где я живу? Дать адрес? - продолжал давить членкор.

    - Ну, давайте.

    Только записав адрес, я понял, что заезжал к Гоше в тот самый дом, где давным-давно, до войны, с матерью был в гостях у бритоголового командира, впоследствии расстрелянного как "враг народа".

    Жизнь снова зачем-то закруживала по старым орбитам. Зачем? Пока искал дедушкин альбом с марками, телефон звонил беспрерывно. Отоспавшиеся знакомые поздравляли с прошедшим праздником. Они снова были озабочены тем, как провести вечер.

    Альбом оказался втиснутым между книг в заднем ряду на нижней полке шкафа.

    Я много лет не раскрывал его, и теперь, разглядывая страницы с радужными строчками марок, испытывал все усиливающееся чувство сожаления. Было не только жалко отдавать в руки чужого человека, пусть даже и коллекционера, семейную реликвию, принадлежавшую деду, тому самому, Анатолию Моисеевичу, имя и возраст которого так точно вычислил вчера медиум (кстати, только вчера о нем вспомнил, и вот - альбом!), жаль было всего, чем веяло от этих марок.

    Деда своего я не видел никогда. Мы разминулись в жизни: я родился через год после того, как тот был найден мертвым в своем рабочем кабинете в Наркомате черной металлургии.

    Все марки, которые дед аккуратно помещал в этот альбом, были чисты, без печати, все советские, вероятно, с самой первой - синей, где изображена рука с мечом, разрубающая цепь.

    Ах, какой надеждой веяло от этих марок! Какой надеждой!

    Молоты, лиры, раскрытые книги, рабочие, крестьяне, красноармейцы, взлетающие самолеты, и вот - серия - Ленин в красно-черной рамке...

    Боком, неудобно, я сидел у стола, все смотрел на последнюю страницу с траурной серией, думал не о деде и не о членкоре Гоше, в чьи руки попадут эти символы надежды, наверняка ставшие всего лишь материальной ценностью, предметом купли-продажи среди марочников. Думал о Лёвке. О том, что он уехал.

    - Идем обедать, Артур. Ты плачешь? Что случилось? Я прикрыл ладонью лицо. Оно было мокрым. Мать стояла в дверях, не смея кинуться ко мне.

    - О чем ты плакал?

    - Я не стану обедать. Мне надо идти, мама. Знал, что очень огорчаю мать, но, не отвечая на расспросы, быстро оделся и с альбомом под мышкой вышел на лестницу.

    - Перчатки хоть возьми! Холодно! Вернулся к порогу, взял у нее из рук перчатки.

    - Спасибо, мама.

    - О чем ты плакал? - снова спросила она, а у самой уже стояли в глазах слёзы.

    ...О чем я плакал? Я и сам толком не знал: о чем? Только теперь, когда я стремительно шагал к метро, мне хотелось скорей избавиться от этого альбома, от мысли о Лёвке, который вот в эти минуты пристраивается где-то в Вене или Тель-Авиве к чужой жизни. Вот кто бы посмеялся над моими слезами! И он, и те, кто давно уехал и в своих повестях, романах, кинофильмах поносил свою страну и социализм, да и многие из тех, кто никуда не уехал и прославлял тот же социализм, тоже бы от души посмеялись. Теснясь в вагоне метро, я чувствовал себя последним представителем вымершей расы, которого, казалось, уже ни один человек не сможет понять.

    Сидели, стояли, проталкивались мимо к дверям чуждые друг другу, хмурые, озабоченные, со своими цветами, тортами, детьми, чтобы убить в гостях вечер последнего нерабочего дня. Да и сам я опять тащился к незнакомому, в сущности, человеку, и выражение собственного лица наверняка было не очень-то счастливым.

    "А вдруг за всем этим у каждого свербит одно и то же?"

    Меня настолько поразило это соображение, что, выйдя из метро у Библиотеки Ленина и переходя реку через Каменный мост, я уже в виду здания, где жил членкор, остановился, чтобы побыть с этой мыслью наедине.

    На мосту дул резкий, колючий со снегом ветер. Кремлевские дворцы, купола храмов, колокольня Ивана Великого, подсвеченные прожекторами, казалось, парили во тьме.

    "Сколько раз сторублевым пейзажем

    вдоль Москвы-реки мимо Кремля

    я без денег в кармане хаживал,

    не менял его ради рубля", - вспомнились сочиненные несколько лет назад строки. Это были все те же мысли, все тот же круг, из которого я не мог вырваться.

    ...Вода под мостом шла черной широкой полосой меж ледяных закраин. Она была далеко внизу и близко. Если прыгнуть.

    Не считая изредка шуршавших автомобилей и автобусов, я был сейчас совсем один на этом особо памятном мне мосту. "А где же тогда все остальные? У которых свербит", - с горькой насмешкой подумал я, насильно оторвал себя от заснеженных перил, двинулся навстречу нависающему, как туча, зданию.

    - Добрались! - Георгий Сергеевич бросил взгляд на альбом и просиял. - Ну, спасибо! Давайте я вам помогу. - Он выхватил марки из моих рук, крикнул: - Аня, иди встречай гостя! Моя жена - Анна Артемьевна.

    В переднюю вышла статная, слегка полноватая женщина в черном платье.

    - С Новым годом! Раздевайтесь, пожалуйста. - У нее был молодой, на редкость сочный голос.

    Она насильно забрала плащ, ужаснулась, вешая его на крючок.

    - И вам не холодно в такой мороз? Он даже не гнется.

    - Привык. - Я оглянулся. Гоши в передней уже не было.

    - Так ждал ваших марок! Теперь пропал для общества, закрылся в кабинете, наверняка руки дрожат, каталог наготове... Очередное увлечение.

    - А какое было раньше!

    - О! Не всюду увидишь! - Анна Артемьевна провела меня на кухню. - Пожалуйста! Вот это, например, я!

    Стены кухни до потолка были покрыты крупными глазурованными изразцами. "Не имей сто рублей, а имей одну Аню!" - было выведено славянским шрифтом под уродливым, но чем-то похожим изображением хозяйки дома.

    - Увековечил всех родных, знакомых, даже сотрудников, и всюду приписал какую-нибудь мудрость из сборника пословиц Даля.

    "Изувековечил", - подумалось мне, обозревавшему этот парад монстров. Видно было, что Гоша стремился изо всех сил к правдоподобию, но не обладал ни талантом, ни вкусом.

    "Не подмажешь - не поедешь", - красовалась выпуклая надпись вокруг разноцветной старушки.

    - Моя покойная мама, - пояснила Анна Артемьевна. - Пойдемте, нас ждут. Эту галерею можно разглядывать часами, два года на нее потратил.

    - Извините, в какой области он специалист?

    - Теоретический физик, но сейчас скорее организатор науки, впрочем, я и сама давно понять не могу.

    Мы уже покидали кухню, когда Анна Артемьевна, остановившись на пороге, обернулась ко мне.

    - Артур, позвольте мне вас так называть?

    - Пожалуйста.

    - Нина с Пашей, которые вместе с другими ждут нас в гостиной, говорили, вы интересуетесь парапсихологией, верно?

    Я кивнул.

    - Видите ли, муж имеет на меня странное влияние.

    А может, я на него. - Она понизила голос. - Вон там, налево, приоткрыта дверь кабинета, подойдите тихонько и встаньте так, чтоб видеть его лицо. Он увлечен марками, не заметит. Когда подойдете, сначала посмотрите сюда, на меня, а потом - на него.

    Недоумевая, я тихо прошел вдоль стены коридора, пока не увидел через полуоткрытую дверь Гошу. Тот, нагнувшись над столом, что-то разглядывал в лупу.

    Я перевел взгляд на Анну Артемьевну. Свет из кухни ярко освещал её красивое, в ямочках на щеках, лицо. Вдруг она оскалила зубы, сморщила нос... В ту же секунду лицо сидевшего в кабинете Гоши жутко повторило эту гримасу.

    - Ну, что это такое? - жарко шептала в коридоре Анна Артемьевна. - Я боюсь себя, его, умираю от страха, особенно когда он так "шутит", где бы он ни находился, хоть в командировке!..

    - У вас сейчас же возникает такая гримаса?

    - Да! В любом месте, в любое время.

    - Должно быть, какой-то семейный гипноз... Вы давно замужем?

    - Нашему сыну семнадцать.

    - А на него это распространилось?

    - Нет. Артур, у него другое, - тяжело вздохнула Анна Артемьевна. - Впрочем, что я на вас насела? Простите меня. Идем к гостям.

    Увидев меня, Паша и Нина призывно замахали руками.

    - Что вы там делали? Идите сюда, садитесь рядом.

    Сев возле Паши и Нины, я попал в спокойную зону, казалось, давно знакомых и родных людей. Здесь я несколько пришел в себя, даже вспомнил, что с утра, кроме чашки чая с бутербродом, ничего не ел. Нина положила мне на тарелку буженину, маслины, Паша налил рюмку виски из затейливой бутылки с заграничной наклейкой.

    Наискось через стол, подле Анны Артемьевны, сидел её сын - копия отца, такой же уверенный в себе, крепко сбитый. Он при всех без церемоний то обнимал, то целовал в губы чрезвычайно тощую и противно вертлявую девицу, сидевшую с ним рядом. По левую руку от девицы возвышалась столь же неприятная женщина с маслеными угодливыми глазками.

    - Что же Георгий Сергеевич не идет? Где наш Гошенька? Пока не сядет, баранья ножка будет стоять в духовке. Анна Артемьевна, вы не можете его позвать? Не то ножка перестоится.

    - Ну, мамочка, ты и скажешь - ножка перестоится! Боречка, каково?

    На этот вопрос Боречка ответил очередным поцелуем в губы и закусил его маслиной.

    - Мы не будем ждать Гошу, - ответила Анна Артемьевна. Она сидела, держась пальцами за виски.

    Вскоре мне стало ясно, что юный Боря собирается играть свадьбу с этой девицей, уже беременной. И она, и её мамаша ничуть не скрывали своего счастья. Хотя собравшиеся на семейном обеде видели, что ничего долговечного, хорошего из этой затеи не выйдет, все они изо всех сил старались отвлечь хозяйку, которой стыдно было своих будущих родственниц, да и собственного сына. Принесли из духовки пресловутую баранью ногу, подали бруснику к ней. Гости наворачивали изысканные кушанья, произносили тосты; кто рассказывал о своих перипетиях с перепродажей автомашины, кто зазывал на следующие нерабочие дни к себе на дачу, обещая роскошную лыжную прогулку. Даже Паша с Ниной вписывались в эту благодушную атмосферу хорошо пристроившихся к жизни людей. Наконец, когда внесли надраенный старинный самовар и Анна Артемьевна стала заваривать английский чай с жасмином, появился Георгий Сергеевич. Вид у него был отрешенный.

    - Что случилось, Гоша? Уж не прикорнул ли ты там в кабинете? - спросила Анна Артемьевна.

    Тот ничего не ответил, подсел ко мне и все время, пока пили чай, втолковывал, что среди принесенных марок есть пять-шесть особенно редких, очень дорогих, за которые он готов уплатить по каталогу.

    - Я их не покупал и продавать не стану. Возьмите себе все, раз доставляют удовольствие.

    - Нет, я не могу себе этого позволить, - горячился Гоша.

    - А я могу! - отрезал я и увидел, что Анна Артемьевна, слышавшая наш разговор, с укором посмотрела на меня.

    ...Когда я собрался уходить вместе с Пашей и Ниной, взявших подвезти меня на машине, она вынула из стенного шкафа в передней добротное черное пальто, подала.

    - Мне кажется, вы - человек без этих противных условностей. Наденьте, пожалуйста. И я буду за вас спокойна. И Гоше так будет легче. Поверьте, у него есть что носить.

    Какую-то секунду я смотрел в её чёрные, слегка подведенные глаза, потом молча надел пальто. Оно оказалось впору. Вместе с земным шаром и всем, что на нем находится, я медленно теку в черном пространстве. Вокруг, то приближаясь, то удаляясь, текут иные миры. Все это,

    наподобие кровяных шариков, находится в теле непомерно огромного существа. Большего, чем космос. Может быть, похожего на человека. Снаружи мне его никогда не увидать. Заключенный внутри него мельчайшей частицей, я знаю, что и во мне точно такие же, только совсем уже крохотные миры. Миры со своим сознанием.

    Я завишу от них так же, как огромное существо зависит от таких, как я. Если мы будем плохими, ему станет худо.

    Это - моя догадка, тайна, о которой я никогда никому не рассказываю. Солнце ещё плавится на окнах и крыше "Метрополя",

    а площадь начинает погружаться в сиреневый сумрак. Только что отгремел ливень, смыл первую пыль начавшегося лета.

    Я стою на тротуаре, на краю мокрой площади. С зеленого острова в центре нее сквозь запах бензина пробивается аромат доцветающей сирени.

    Сейчас, когда опрокинутый в мокрый асфальт светофор перемигнет с красного на зеленый, я перейду туда, в сквер, чтобы вынуть из бокового кармана пиджака бережно свернутый в трубочку аттестат, снова разглядеть его, - со школой покончено!

    Вдруг воздух уплотняется. Мимо моего лица со свистом проносится что-то белое. И с маху - об асфальт. Это залетевшая сюда с Москвы-реки чайка. Видимо, она приняла площадь со всеми её отражениями за поверхность воды. Рыхлый ком перьев и пуха недвижим. Его обтекает ручеек с радужными разводами бензина.

     

    Глава одиннадцатая

    Теперь у меня было теплое, как оказалось, ратиновое пальто, руки надежно защищены перчатками. И сценарий утвердили. Правда, с заменой рисунков. "Весна, лето, осень - что тут советского? - подозрительно глянув в глаза, спросил Гошев. - Нет уж, пусть рисуют приметы нашего образа жизни".

    "Нарисовать бы тебя, как ты есть, толстого, в подтяжках - вышел бы босс сицилийской мафии", - зло подумал я.

    Уже не в первый раз я замечал, что от Гошева попахивает водочным перегаром. "Любопытно, отчего такие, как он, пьют? Власть, деньги, положение - что ещё надо?" Как-то в коридоре на студии мне показали гошевскую любовницу - пухленькую Зиночку, взятую по протекции на должность администратора. Именно она была назначена директором "Праздничного представления". Я поморщился. По доброте души я исполнил своё обещание - взял оператором заочника ВГИКа Кононова, даром что тот не снял ещё ни одной картины. И вот Зиночка, тоже не имеющая никакого опыта...

    А если вспомнить, что и сам я, по милости Гошева, после дипломного фильма три года не имел практики...

    "Не беда. Короткометражка. Всего одна часть", - утешил я себя, когда все они, да ещё художница Наденька, собрались в отведенной нам комнате, чтобы составить смету картины и расписание съемок.

    - Так ведь фильм-то детский! - удивилась Зиночка, пробежав глазами сценарный план. - Говорят, хлопот с ними! Знала бы - не согласилась.

    - Наоборот, хорошо. На детей дополнительное время. И пленка, - возразил Кононов.

    - Плохо ли, хорошо ли, давайте-ка приниматься за дело, - сурово вступил я в свою новую роль.

    -Кроме Наденьки, в этом маленьком коллективе у меня союзников не было. Ей одной нравился неформальный подход к самой идее "Поздравления", она предлагала эскизы фона для каждого из пяти номеров, придумала ввести в один из них полеты авиамоделей с резиновыми моторчиками.

    - Надо экономить государственные средства, а не удорожать смету, - бурчала Зиночка.

    - Модели достану бесплатно. Красивые, как бабочки, - горячилась Наденька. - Договорюсь с руководителем кружка, где занимается мой Костя. Все беру на себя.

    - Зачем это? - морщился оператор. - Будут все время вылетать у меня из кадра. Следи за ними - лишняя морока.

    - Прекрасная идея, - вмешался я. - Спасибо, Наденька!

    За неделю, отпущенную до павильонных съемок, надо было отхронометрировать номера, нарисовать и утвердить декорации, записать фонограммы, получить от детей рисунки и, самое главное, иметь на руках покадровый режиссерский сценарий.

    Это только на вид работа казалась пустяковой. Порой легче снять посредственный полнометражный фильм, чем вот такую малость, где не спрячешь за диалогами, за сюжетом отсутствие идеи.

    А идея у меня была. Я осознал её лишь после вчерашнего стояния на Каменном мосту. Но пока держал в себе. Не поделился ни с кем.

    Худо-бедно подготовительная работа пошла. У меня даже хватило времени заехать в редакцию, отдать Анатолию Александровичу очерк и рассказать об инциденте в аэропорту.

    - Пугнули тебя. Чтоб больше не ездил. Могло быть и хуже. Между прочим, часов в одиннадцать звонил Нурлиев - интересовался, готова ли статья, торопил, чтоб скорее напечатали. Иди отчитывайся в бухгалтерию, а я пока прочту.

    Когда я вернулся в кабинет, статья лежала на столе поверх бумаг. На ней оглоблями вверх валялись очки Анатолия Александровича.

    - Артур, ты сам понимаешь, в какую историю втягиваешь газету, да и меня?

    - Конечно, понимаю. А куда деваться? Так оно все и есть.

    - Не сомневаюсь, что так оно все и есть. Если хочешь, в истории с Атаевым и Невзоровым ты ничего нового не открыл. Подумаешь - заставляют принимать незавершёнку! Да я тебе сто, тысячи писем покажу со всей страны. - И Анатолий Александрович стал лихорадочно вытаскивать из ящиков стола пухлые папки с подборками писем, потом полез в стенной шкаф, где на полках тоже грудились папки.

    - Неужели вы думаете, что я сейчас буду все это читать? Чтоб вы знали, у Атаева пистолет в таком же ящике. Человек реально борется, может пасть мертвым, пока вы тут, простите, бабью истерику закатываете, боитесь втянуться в кампанию, которая заденет первого секретаря республики. И если эта история типична - тем более дало печатать.

    - Видишь ли, легко быть смелым, когда не работаешь в газете, не получаешь зарплаты.

    - Да. Мне очень легко, Анатолий Александрович. Мы помолчали.

    - Ну извини, - он вздохнул. - Я ведь к тебе лично хорошо отношусь. Ты не знаешь, чего мне стоило тогда решиться послать сценарий в самую высокую инстанцию...

    - Во-первых, я вас об этом не просил. А во-вторых, Анатолий Александрович, давайте хоть в этот раз не будем дипломатничать, юлить. Встанем вровень с Атаевым и Нурлиевым. А что касается зарплаты - можете поздравить, с сегодняшнего дня я её тоже получаю.

    Я стал рассказывать о том, как обернулось дело на студии. Но Анатолий Александрович слушал невнимательно, поглядывая на телефоны, тарабанил пальцами по краю стола.

    - Когда у них Пленум ЦК?

    - Не знаю. Может, со дня на день.

    - Ладно. Иди снимай своё кино, а я попробую кое с кем посоветоваться.

    Я спустился к раздевалке, уже подавал номерок гардеробщице, когда кто-то ухватил меня за плечи, навис заиндевелой от морозного дыхания бородой, загудел в

    ухо:

    - Крамер, Крамер, а я-то думал, ты давно уехал в края невозвратные... Куда же ты девался тогда? Ни в печати, нигде столько лет...

    Огромный колоритный мужик с лицом, утопленным в бороду чуть не по хитрые, умные глаза, стоял передо мною.

    - Здравствуй, Афанасий.

    - Здравствуй, Артур. Что делаешь здесь, в этом богоугодном заведении? Постой. Раз ты попался в кои-то веки, зайдем в буфет, побалуемся чайком или там кофейком. На дворе мороз крепчает, а я отвык, только что с Новой Зеландии прибыл. А там-то лето, сенокос.

    Афанасий, давний соученик по Литературному институту, был верен себе. Все такой же говорливый, он сдал в гардероб бобровую шапку, дубленку и остался в куртке и брюках, заправленных в обыкновенные деревенские валенки.

    - Шут его знает, почему я вспомнил как раз о тебе в самолете, - гудел Афанасий за столиком в опустевшем после обеденного перерыва редакционном буфете. - А ты обо мне ненароком не вспоминал позавчера?

    - Нет, - честно признался, я. - Я вообще никогда не вспоминал о своих выбившихся в люди соучениках.

    - И напрасно. А как ты думаешь, не дадут ли нам здесь водочки?

    - Сомневаюсь. Да и нет особенно времени. - Я глянул на часы. - Мне, видишь ли, нужно по делу в один заводской клуб...

    - Дело подождет. Какой деловой стал! Ты вот посиди, а я схожу на разведку.

    ...Из "разведки" Афанасий вернулся с подносом, где кроме горячего гуляша, бутербродов с колбасой и сыром стояли два стакана чая и две кофейные чашечки, в которые, оказывается, была налита водка.

    - Ну вот. Всюду люди. Всюду можно договориться. Посидим по-человечески. А теперь давай отопьем за встречу, и ты расскажешь, что ты здесь делаешь.

    Афанасий ещё начиная с тех давних времен проявлял ко мне пристальный интерес. Не было между нами ни дружбы, ни товарищества, но я всегда чувствовал на себе изучающий взгляд этого человека, ставшего ныне весьма известным писателем, автором толстых романов, где достоверно и основательно описывались так называемые производственные конфликты.

    - Хорошо. На ловца и зверь бежит. Но сначала скажи два слова о себе. Что делал в Новой Зеландии? Ведь не косил же сено.

    - Не косил. У них и косы-то теперь не найдешь. В Зеландии этой я оказался ненароком. Летел из Австралии, где изучал фермерскую кооперацию. А до этого был в Японии.

    - Здорово живешь.

    - Не больно здорово. Половину командировки в отелях, в горячей ванне отлеживался, камень почку бодает. Почечная колика - это не приведи господь, никому не пожелаю. Ты-то как? Что здесь делаешь?

    - Ну, раз тебя это интересует, пожалуйста. - И я рассказал о своей поездке, об Атаеве, Невзорове, Нурлиеве, обыске в аэропорту.

    - Погоди, погоди. Так это твоя статейка была года два назад в газете? Про город для ГЭС. Помню. А я тогда подумал: однофамилец. Ты же стихи писал! Я их до сих пор не забыл. Бросил, что ли?

    - Не будем об этом говорить.

    - Не будем так не будем. Хозяин - барин. А что до твоей коллизии с Атаевым, то жаль, конечно, человека, только все они сами во всем виноваты. Вот теперь и хлебают. За грех великий.

    - Как это понять?

    - Очень просто. Строят заводы, фабрики, комбинаты один за другим. А ведь каждый из них свои заводы требует, свою сырьевую базу, энергетическую, ремонтную и так далее. До бесконечности. Ты слушай, слушай меня, небось я подольше в этом варился... Прорве конца нет. Дурная бесконечность. Так во всем мире, сам видел. Заводы плодят заводы. Всю землю изгадили. Мир сошел с ума. Если даже отбросить вооружение, сколько ненужного навязано людям. Хоть верь в нечистую силу. И заметь: темп все убыстряется - конвейеры, страшней чем у Чаплина. Раньше мы ругали- потогонная система. Теперь - и у нас. А на хрена все эти автомобили, джинсы, мода? Обычные портки чем плохи? А зайди в любой галантерейный магазин, хоть здесь, хоть в Нью-Йорке, уйма ну ненужного барахла - конец света!

    - Выходит, твои валенки - вызов современному миру?

    - Ни хрена! Я, если ты заметил, в дубленке пришел, да и на своей "Волге" подъехал, что я - хуже всех буду жить, раз они такие? А для души у меня в Тверском уезде деревянный дом с садом и пчелками. И рыбку ещё есть где половить. Хочешь - приезжай.

    - Спасибо. Послушай, а как же ты с такой установкой пишешь как раз о производстве, о рабочем классе?

    - Есть-то хоца. Семья. Три дочки, - мрачно ответил Афанасий. - Это мой огород, считаюсь специалистом. По-хорошему, надо бы завязать и перейти на повести для детишек - святое дело.

    - И ещё одного не пойму, - помолчав, спросил я, - при чем тут кооперация новозеландских или там австалийских фермеров?

    - А это я потихоньку перекидываюсь и на сельхозтематику. Кого жалко, Артур, так это землю. Давай допьем! Знаешь, за что?

    - За землю?

    - Нет. За твоего Атаева.

    Мы чокнулись кофейными чашечками, выпил! Афанасий степенно утер бороду, взял бутерброд.

    - Небось сам видел, у нас хороших людей, как этот Атаев, много. Слава Богу, не до конца оскудели. Только если все это у тебя написано, как рассказал, статью или же не напечатают, или же кастрируют.

    - Подумаешь, открыл Америку! Ладно. Мне пора ехать.

    - Да не горячись. Всегда ты горячился. Я поднимусь к нашему любезному Анатолию Александровичу, прочту материал, вместе подумаем, что да как.

    - Подумайте. Пока!

    - Будь здоров. Вот ведь какой. Как это получилось - я о себе все выложил, а ты о себе - почти 1 слова.

    - Не о чем рассказывать. Будь здоров!

    И пока ехал в клуб, пока хронометрировал там от бранные номера, договаривался с членами изокружка новой тематике рисунков, я не мог избавиться от непонятного, тяжелого осадка после этой встречи, от собственной правды - "Не о чем рассказывать".

    Мне казалось, действительно не о чем было рассказывать.

    Я не был в Новой Зеландии.

    У меня не выходили книги.

    Не было ни детей, ни деревянного дома.

    Не было той основательности, своего места в жизни которые были у Афанасия, у того же Анатолия Александровича, у Нурлиева, у Невзорова, у Паши с Ниной, говоря уже о членкоре Гоше.

    Даже пальто - с чужого плеча, даже работа - с чайная. Статья и та могла не пройти.

    Вечером, вернувшись домой, первое, что я услышал от матери, было: "Никто не звонил".

    "С чего это я сломался? - я лежал навзничь на тахте не включив света. - Позавидовал Афанасию? Он и сам по-своему несчастен, пишет о заводах, которые ненавидит, носит в своей почке камень, может быть, собственную смерть... Анатолий Александрович? Вот уж кому позавидуешь - вечная трусость, гомеопатические рас ты, кажется, сто лет работает в газете и каждый день боится, чтоб не выгнали".

    Я перебирал в памяти всех, с кем виделся в последнее время, - никто не был счастлив. Вспомнилась жуткая гримаса на лице Гоши и Анны Артемьевны и то, как эта женщина, роскошная, всем обеспеченная, сидела, держась пальцами за виски. Вспомнился Атаев со своим ключом на шее...

    И тут я понял, что произошло. Афанасий, Анатолий Александрович, сами того не желая, предельно унизили меня, поставили на место - я был бессилен что-либо сделать для Атаева. Бессилен. Не качество статьи решало вопрос, а соображения, не имеющие никакого отношения к здоровью рабочих комбината, жителей кишлаков, к судьбе Атаева. "Но ведь так всегда. За множеством случаев не видят отдельную человеческую судьбу. Огрубели. Покрылись коростой. Хорошие люди. Прогрессивные. Сочувствующие. Да они седого атаевского волоса не стоят".

    В бессильной ярости я ходил взад-вперёд по темной комнате, наткнулся на стул. Вспомнил, как на днях, надев перчатки, боксировал в темноте. Включил свет. Ярость требовала выхода.

    Выхода не было.

    Я сел у телефона, машинально листал записную книжку. Из книжки вывалился плотный прямоугольник визитной карточки: "Павловский Николай Егорович. Лауреат... Доктор философских наук".

    Набрал номер его домашнего телефона и узнал голос новогоднего знакомого.

    - Как же! Отлично помню. А если б забыл - Ниночка не даст. Она уже звонила, напоминала. Итак, Артур, я должен быть в лаборатории послезавтра. Если свободны - встретимся и пойдем вместе.

    - Я весь день занят.

    - Так это вечером, к десяти. Сможете?

    - К десяти смогу. Не поздно?

    - В самый раз.

    Мы договорились о встрече. Я на всякий случай записал адрес лаборатории и положил трубку. Потом моя рука снова взяла авторучку и на обороте визитной карточки вывела: "Н.Н. - Наденька - Игнатьич - Нина - Николай Егорович - ?"

    Что с ним могло стрястись? Отец не вернулся с работы. Одиннадцать вечера. Двенадцать. Второй час... "Ложись спать", - уговаривает мама.

    Он никогда нигде не задерживался. Не ходил без нее в гости. И вот его нет.

    Времена тревожные. Страшные своей непонятностью. Газеты и журналы пишут о космополитах. Людей хватают в домах по ночам, хватают на работе. Забирают на улицах.

    Лишь к утру мы дозвонились сначала в милицию, потом в больницу Склифосовского. Он там.

    И вот я сижу рядом с папой. Папа спит. Его сбила машина. Травма черепа, сотрясение мозга.

    Спит мой отец, мой папа. Глажу его седой висок. Глажу. Глажу. И сам впадаю в забытье, сказывается бессонная ночь. Думаю о бедной юности папы, о его отце - уличном сапожнике. А кто был отец того сапожника, кто был мой прадед? А кто отец прадеда? Ведь был же... В голове отчетливо возникает длинный ряд людей, силуэтами уходящий в бесконечность, где все началось. Оттуда, из бесконечности времен, через эту цепочку жизнь достигла меня. Будь хоть один разрыв в цепи - меня бы не было.

    Открываю глаза. И отец смотрит навстречу, протягивает руку, слабо сжимает мне пальцы.

    Я ещё не знаю, что это - в последний раз... С плавного изгиба лестницы, ведущей на второ" этаж "Коктейль-холла", какой-то человек в пиджаке, на котором в свете люстр пересверкивают военные ордена швыряет сюда, в нижний зал, апельсины.

    Швыряет метко. Звенят и бьются бокалы. Визжат женщины.

    - Буржуйская сволочь! - кричит он, вытаскивая из пакета очередной апельсин. - Мы на фронте кровь проливали, а вы тут продали Родину, страна в голодухе. Пьете?! Гранат на вас нет!

    Апельсин сбивает на длинной зеркальной стойке бара один бокал с коктейлем, другой. И вот они валятся, как кегли, задевая друг друга.

    Средь визга хохочет за стойкой пьяный толстяк с отполированной лысиной. Уворачиваясь от летящего апельсина, он вдруг падает навзничь с вращающегося стула прямо в лужу с осколками.

    - Здорово? - толкает локтем мой спутник.

    - Здорово... - отзываюсь я.

    Мне стыдно быть здесь. Стыдно смотреть, как невозмутимый швейцар в галунах и два милиционера уводят к выходу человека с орденами. Он не сопротивляется, только прижимает к груди опустевший пакет.

    На поверхности нашего столика тоже пузырится лужа, где, словно глаз, плавает желток из коктейля "Маяк".

    Зачем я здесь? С кем я? Предчувствие беды томит душу.

    Худой, востроносый, мой спутник тянет через соломинку новый коктейль, поставленный официанткой, пристает:

    - Пей! И поедем в гости. На всю ночь.

    - В какие гости?

    Все уже вытерто, выметено. Как не бывало того человека с апельсинами...

    - Есть у меня две знакомые. Балерины. Учти - ввожу тебя в высший круг! Имел когда-нибудь балерину? Ножки длинные, как дорога Москва - Пекин. Елисеевский ещё открыт, купим коньяк, возьмем такси... Эти дамочки умеют все, - вкрадчиво бубнит он под ухом.

    Знаю, он ненавидит меня. И даже не за то, что я принят в Литературный институт (лауреат Сталинской премии сдержал своё слово). Мой спутник не принят. Зато его стихи печатают. Как какой-нибудь праздник - в "Вечерке" его стихотворение. Он ненавидит меня за то, что я пишу о другом.

    Сегодня после лекций у нас в актовом зале состоялось много раз откладываемая встреча с руководителем Союза писателей, прославленным прозаиком.

    Руководитель, он и пришел руководить. Седовласый, с ветчинно-красным лицом, говорил об ответственности перед партией и народом, о социалистическом реализме. Все это были расхожие газетные штампы. Я сидел в заднем ряду и думал: сознает ли он, что ради этого не стоило приходить? По-настоящему талантливый человек,

    верит ли он сам в нудные прописи? Что-то заставляло в этом усомниться, хотя голос был твердый, государственный. И на вопросы отвечал столь же твердо.

    - Почему притихла борьба с космополитизмом? - спросил поэт-второкурсник из морячков, демонстративно оглядываясь, ища меня в зале.

    - Борьба с космополитизмом была, есть и будет нашей постоянной заботой, - устало, но с все той же твердостью ответил руководитель. - Если вы возьмете последний номер "Нового мира", увидите большую статью Симонова, разоблачающую пасквильные романы Ильи Ильфа и Петрова.

    Морячок ещё раз победно оглянулся и сел. Тут-то и коснулось меня предчувствие беды.

    Да ещё в подвале, в раздевалке, возник, словно ниоткуда, этот самый искуситель, - Витька Дранов. Пролез, проник, протырился на встречу, а потом увязался за мной, затащил в "Коктейль-холл", угощает, сорит очередным гонораром.

    - Не поеду я к балеринам. Будь здоров. В сумерках ранней весны подхожу к своему дому на Огарева, когда за спиной опять возникает голос:

    - А ножки-то длинные... Может, поедем? Вдоль тротуара ползет такси, из окна высовывается Витька, кривая улыбочка змеится на лице.

    - Сгинь! - говорю я и поворачиваю в подъезд.

     

    Глава двенадцатая

    - А знаете, Артур, у вас очень редкая фамилия. Тем не менее имеется однофамилец. И довольно знаменитый, - игриво сказал Николай Егорович, когда мы встретились у дышащего морозным паром метро и зашагали переулками к лаборатории.

    - Это вы о ком? Американском кинорежиссере?

    - Эрих Мария Ремарк. Ведь на самом деле он - Крамер. Перевернул фамилию наоборот. Чтобы зря не дразнить нацистов своим еврейством.

    Я не стал говорить о том, что это мне известно. Любопытно было послушать, к чему бы философ поднял эту тему...

    Но Николай Егорович перешел на другое. Он клял мороз, который действительно что-то уж слишком забирал. Переулки, клочковато освещенные фонарями, были по-ночному пусты. Даже автомашины не ездили. Прокатил заиндевелый милицейский газик, и снова тихо. Как в деревне. Лишь потрескивали деревья, роняя снег с ветвей.

    - Градусов двадцать пять, - сказал Николай Егорович. - К ночи ещё понизится.

    То ли от этих слов, то ли от стужи я почувствовал знобкую волну, пробежавшую по плечам, с благодарностью вспомнил Анну Артемьевну- хорош бы я был

    сейчас в плаще!

    Пальто было теплым, надежным. Познабливало, скорее, от нарастающего волнения - каждый шаг приближал к лаборатории, которая, казалось, должна была стать вехой в цепи событий последних месяцев.

    - Вехой! Вехой! - раздалось вдруг в морозном воздухе.

    Размашисто шагая по мостовой, нас обогнала высокая женщина в меховом полупальто, брюках, заправленных в сапожки. Обогнала и свернула налево во двор. Я покосился на Николая Егоровича.

    - Я что-нибудь говорил сейчас?

    -Нет.

    - А почему это она крикнула?

    Тот покрутил пальцем у виска, объяснил:

    - Здесь много таких. Завлаб создал очень нездоровую среду. Впрочем, сами увидите.

    - Кстати, как его зовут?

    - Игорь Михайлович. Человек не без странностей. - Мы тоже свернули во двор, пошли по тропинке мимо вековых тополей. - Нина говорила, вы кинорежиссер. Хотелось бы, Артур, чтоб мы, как трезвомыслящие люди, держали друг с другом контакт. Здесь нужно навести порядок. Смотрите, опять это безобразие!

    Тропинка между высоких сугробов вывела к ярко освещенному двухэтажному обшарпанному зданию, у которого теснилась толпа. Она почтительно раздвинулась, пропуская нас к двери с прямоугольным оконцем, и тут я понял, что этих людей привело сюда нечто другое, чем меня, - привело горе.

    - Вы не целитель? Не посмотрите моего мальчика, гидроцефалия, врачи отказываются. - Женщина, совсем промерзшая, протягивала укутанного в платок ребёнка.

    А сзади уже цепко тащил за рукав угрюмый худой мужчина в очках:

    - Рачок. Пустяковый - в желудке. Сведете - машину отдам. Товарищ, пожалуйста, войдите в положение.

    Я отшатнулся от него, а Николай Егорович закричал, нажимая кнопку дверного звонка:

    - Разойдитесь немедленно! Не видите, что написано?!

    Действительно, на двери виднелась пластмассовая табличка - "Прием больных не производится".

    - Вам-то что, вы здоровый! - выкрикнул кто-то из толпы.

    - Повторяю: расходитесь, иначе снова милицию вызовем!

    Дверь приоткрылась. Николай Егорович пропусти вперёд меня и сам прошмыгнул вслед. Человек с красной повязкой дружинника тотчас запер за ним дверь на щеколду, спросил:

    - А этот к кому?

    - На прием к Игорю Михайловичу, - ответил Николай Егорович и добавил, обращаясь ко мне: - Я пройду и буду здесь недолго, а вам придется в порядке очереди.

    Только теперь я обратил внимание на длинную череду людей, тянущуюся в глубь узкого коридора. Последней, прислонясь к стене, стояла та самая обогнавшая нас женщина.

    - Да, я крайняя к Игорю Михайловичу, - предупредила она мой вопрос.

    Я молча встал рядом, расстегнул пальто. Потом за метил, что напротив, чуть наискось, находится гардероб. Зашёл туда и разделся.

    - А почему не предложите помочь мне? - Она уж протягивала своё меховое полупальто. Я повесил и его.

    - Давайте уж познакомимся. Меня зовут Маргарита

    - Тогда я - Фауст, - вырвалось у меня. - И оба мы стоим в очереди к Мефистофелю.

    Она оценила шутку, рассмеялась. Лицо, при правильности черт, было неприятное, какое-то чернявое Глаза не смеялись. Они смотрели в упор.

    - Я вам не нравлюсь. Ничего. Все впереди.

    Маргарита определенно читала мысли, и я заставил себя переключиться на другое.

    Подпирая стену в коридоре, я думал о неожиданной ситуации, возникшей на студии. "К вам всей душой, а вы не цените!" - с глухой угрозой сказала сегодня Зиночка, Зинаида Яковлевна, директор картины.

    За эту неделю все уже утряслось. Съемки должны были начаться в понедельник.

    Наденька, работая день и ночь, нарисовала фоны-декорации для каждого номера, я привез из клуба серию детских работ, на этот раз их темой был космос. Даже удалось провести в павильоне репетицию с танцорами, Игорьком и Машенькой, под записанные звукооператором фонограммы. "А вы знаете, внизу, в буфете, дают телячью печенку, привезли всего один лоток, - взволнованно прошептала мне на ухо Зиночка как раз в разгар репетиции.- Хотите, скажу, чтоб вам оставили?" - "Спасибо. Не до того". На другой день она поманила меня из комнаты, где помещалась киногруппа, и стала совать талон на продуктовый заказ. "Редкий случай. Дают только начальству. В "Диете" на Горького. Возьмем нашу машину, сгоняем и получим. Обернемся за каких-нибудь полчаса". Я отказался от талона и категорически запретил использовать казенную машину.

    Зиночка обиделась, а у меня мелькнула мысль, что, может быть, гошевская ставленница неспроста набивается с услугами: Гошев с удовольствием подловил бы на любой противозаконной мелочи. Сама по себе подозрительность была противна, но сегодня днем, когда я с режиссерским сценарием в одиночестве расхаживал по пустому павильону, соображая, как лучше использовать добытые Надей авиамодели, которые оказались действительно похожи на бабочек фантастической красоты, как ни в чем не бывало подошла Зиночка. "А вы знаете, Артур, как бы у нас с вами не было неприятностей..." - "В чем дело?" - "Нашу-то Надюшу, художницу, видели в церкви у Чистых прудов. Сама крестится, и ребёнок крестится. Это мне редакторша Виолетта сказала. Говорит, не раз видела". - "Ну и что? - грубо прервал я. - Это её личное. Нечего лезть. Свобода вероисповедания гарантирована конституцией. Вам все ясно?" - "Ясно, - неожиданно легко согласилась Зиночка и тут же, подняв пухленькое личико, с лоснящимися от помады губами, сказала: - А знаете, наверное, вам синий цвет очень пойдет. Вчера получила со склада цветную матери! на флажки для съемок. И там есть кусок синей ткан" Хэбэ. Прелесть. Как раз на рубашку хватит. Хотите сошью?"

    Она стояла так близко. Так интимно и доверчив" смотрела...

    "Гошева тебе уже мало!" - ошеломленно подумал я а вслух сказал: "Зинаида Яковлевна, откуда это у вас патологическое стремление что-нибудь урвать? Мне не нужно ни талонов, ни рубашек, ничего..."

    Лицо Зиночки старело на глазах. А я продолжал "Ничего. Запомните это навсегда. Второе: прошу переключить ваше мышление- на то, что у нас будут сниматься дети. Маленькие. Нужны стулья для отдыха. Графины со свежей водой. Нужно тщательно проверить вентиляцию павильона, о чем я уже не раз просил".

    Вот тут-то она и сказала злобно: "К вам всей душой а вы не цените".

    Наверняка не стоило так резко говорить с Зиночкой Люди подобного рода мстительны. Да и с чего я взял, будто она провоцирует по указке Гошева? А вдруг просто дура, по-своему желавшая мне добра?

    Очередь медленно двигалась, и я, занятый своими мыслями, автоматически передвигался вместе с ней, Уже стала видна дверь, где на бумажке, приколотой кнопками, было написано: "Йовайша И.М.".

    Маргарита подловила Николая Егоровича, вышедшего из кабинета завлаба, о чем-то с ним разговаривала в сторонке, - выходит, они были знакомы?

    Пошел двенадцатый час. Теперь, когда я передвинулся, против меня на стене оказался стенд с прикрепленными вырезками из газет и журналов. С удивлением я обнаружил - часть материалов совпадает с теми, что демонстрировал в последнюю встречу Н.Н. Но были и другие.

    На журнальной странице воспроизводились рисунки-схемы "Контуров эквипотенциальных линий биоэлектрического поля людей при заболеваниях раком груди, базедовой болезнью, астмой и шизофренией". Рядом находилась вырезка из "Известий": "НЛО под присмотром ученых". Сбоку висела страница "Московского комсомольца" с большим очерком-интервью "Живая Вселенная?", где доктор психологических наук, профессор В.Н. Пушкин отвечал на вопросы корреспондента.

    Пока я знакомился со всеми этими материалами, очередь растаяла. Я был один в коридоре странного учреждения.

    Вскоре из кабинета вышла Маргарита. В глазах её стояли слёзы.

    - Идите, идите, - тихо сказала она и добавила: - Он не белый, даже не чёрный, он - серый.

    ...Хотя Игорь Михайлович Йовайша сидел за письменным столом, было видно, что он невысокого роста. И впрямь какой-то серенький, непредставительный.

    - Присаживайтесь. После вас никого нет? Ну и хорошо. Правда, первый час ночи... Но я к вашим услугам. Ведь вы Крамер, о котором мне говорил Николай Егорович?

    И пока я рассказывал о цепи необычных событий и встреч, приведших в лабораторию, тот терпеливо, не переспрашивая, не перебивая, слушал. Порой лишь легкая улыбочка пробегала по лицу. Когда я упомянул о визите к членкору Гоше, Игорь Михайлович выдвинул ящик каким-то графиком.

    - Продолжайте, продолжайте, - любезно кивнул он.

    - Я, собственно, кончил. Грубо говоря, у меня к вам один вопрос: как со всем этим быть?

    - А кто вы по профессии? - впервые Игорь Михайлович взглянул в упор. Глаза были маленькие, колючие.

    - В данное время - кинорежиссер.

    - В данное время вы - одинокий человек, на грани последнего отчаяния, - быстро сказал Игорь Михайлович. - И это очень хорошо.

    - Почему же "последнего"? - помолчав, произнес я.- И что тут хорошего? - Казалось, будто меня раздели. - По-моему, все одиноки. И весь мир на грани.

    - Я с удовольствием возьму вас в группу, которую сейчас набираю. Разговаривать на эти темы можно всю жизнь, но только собственный опыт ответит на вопросы. И то не на все. - Улыбочка опять появилась на его лице. - К окончательной истине, знаете ли, можно приближаться бесконечно.

    То, что он говорил, подкупало. Улыбочка - настораживала.

    - А может, я не гожусь для ваших занятий?

    - Годитесь. Если хотите, проверю. Встаньте по стойке "смирно", только расслабьтесь и закройте глаза.

    Игорь Михайлович вышел из-за стола, действительно низенький, в коричневых брюках, черной курточке и:

    кожзаменителя.

    Я прикрыл веки. Тот что-то делал ладонью спереди сзади, не прикасаясь. Словно колебания воздуха чувствовал я позвоночником.

    - Присаживайтесь.

    Я сел. Игорь Михайлович тоже занял своё место.

    - Теоретически годятся все. В свернутом, нереализованном виде сверхчувственным восприятием обладают все. Без исключения. Другое дело, насколько человек готов к раскрытию...

    - Я, выходит, готов?

    - Вы уже раскрыты. По некоторым центрам, может быть, с детства.

    - А вот эта женщина, которая была передо мной? Она вышла зареванная - почему же её вы не взяли?

    - Отчего вы так решили? Взял. У нее способности, но ещё больше амбиций. Не пройдя систематического обучения, пришла - требует: дайте ей -возможность вести сектор телепатии. - Улыбочка опять заиграла на лице Игоря Михайловича. - Да ещё зарплату, да ещё чтоб её обследовала Академия наук. А эти академики вроде вашего членкора... Кстати, он был отчасти прав, когда говорил об известной периодичности "чудес". Взгляните-ка на этот график. Его по моей просьбе составил известный историк науки.

    Я пододвинулся ближе. Игорь Михайлович провел пальцем по горизонтальной линии графика, пересеченной короткими вертикалями, которых становилось все больше к концу.

    - Это, конечно, упрощенная схема, тем не менее... Обратите внимание - феномены, чудеса сгущённо возникают в разные периоды истории. Однако вполне определенные. Первый зафиксированный всплеск - пятнадцать веков до нашей эры, эпоха фараонов, так называемое "Раннее царство", когда в папирусах того времени зафиксирован массовый прилет НЛО. Читали? Не раз цитировалось в нашей научной литературе. Через тысячелетие новый всплеск (отражен в Библии) - Бог говорит с человеком, далее серьезнейший факт - появление Христа. А теперь глядите: вертикали возникают все чаще. Предпоследняя действительно перед первой мировой, а последняя сейчас, то есть всего через каких-нибудь семьдесят лет, - всеобщий интерес во всем мире к паранормальным явлениям, филиппинским целителям, астрологам, гороскопам; во многих точках земного шара регистрируются НЛО. Только слепой не заметит тенденции вертикалей учащаться, а это значит, что через два-три десятилетия произойдет нечто...

    - Как бы ядерная война не произошла, - промолвил я.

    В этот момент дверь распахнулась, и в кабинет влетела пожилая тетка в фартуке дворника.

    - Снова засиделись. Закрывать нужно. Скоро час ночи! Когда же я домой-то попаду?!

    - Сейчас-сейчас. - Игорь Михайлович стал суетливо распихивать бумаги по ящикам. Потом запер кабинет. Мы оделись и вышли в ночную стужу.

    - Занятия начнутся на следующей неделе, в четверг, в 18.30. Устраивает?

    - Устраивает.

    - Как доберетесь домой?

    - А вы?

    - Я тут близко живу. Не забудьте взять с собой блокнот и авторучку. До свидания.

    Я вбежал в метро на последних минутах. Ехал в пустом вагоне и с удивлением думал о том, как это вышло, - ведь я вовсе не собирался заниматься ни в какой лаборатории. Прямоугольная мраморная плита простерта на взгорке среди кипарисов, высящихся силуэтами на фоне звездного неба.

    Когда это все, где- не помню. Помню нежнейшее тепло, исходящее от плиты. Я лежу на ней, заложив руки за голову.

    Надо мной ослепительный хоровод звезд. Пытаюсь различить знакомые созвездия. Вот переливается Орион, вот Кассиопея, а вон и Большая Медведица. Оказывается, похожая вовсе не на ковш. А на вопросительный знак.

    О чем он вопрошает меня? И всю Землю, которая плывет среди звезд?

    Плывет Земля, плывет плита вместе со мной, с темными силуэтами кипарисов. Ощущение верха и низа исчезает... Головокружительно кренится и плита, и земля, и я вспоминаю - не могу вспомнить, где услышав или прочел, что, если бы звезды были видны только из одной точки Земли, туда собиралось бы все человечество.

    Я встречаю его, едва выйдя из подъезда. Он караулит меня - щуплый, маленький, - бывший соученик по Двоефединой школе. Живя в одном доме, мы все реже и реже видимся с Рудиком Лещинским. После десятого класса он поступил на филфак университета. Вечно занят. Счастлив. Избран комсоргом группы. Зачем же сегодня утром он идет совсем в противоположную сторон} от МГУ, провожает меня по Герцена к Тверскому бульвару, к Литературному институту? На вопросы не отвечает. Шаркает валенками по тающему снегу. Март. Ранняя весна. Тепло и туманно.

    Наконец у памятника Тимирязеву спрашивает:

    - У тебя есть немного времени? Мы садимся на бульварную скамью.

    - Сегодня в шесть часов меня будут исключать из комсомола и университета. Губы его трясутся. Плачет.

    - За что?

    С Лещинским я проучился три года. Мухи не обидит. Живет с матерью-учительницей и сестренкой в подвале, бедно. Я думал, его отец погиб на войне. И вот оказывается, отец есть, жив. Рудик, скопив стипендию, даже ездил к нему в Павлодар, где тот находится в ссылке.

    - За что? - снова спрашиваю я.

    - Ни за что. За политику. Кто-то узнал, что я скрыл в анкете, - шепчет сквозь слёзы Рудик.

    - А ты-то тут при чем? Сын за отца не отвечает. - Я уже знаю эту фразу. - Напиши Сталину.

    Лещинский молча долбит задником худого валенка подтаявший наст.

    - Хорошо. Я сегодня приду к вам на собрание. Не дам в обиду.

    - Не надо. У тебя будут неприятности, - говорит он, а сам уже смотрит с надеждой. - И потом, учишься совсем в другом месте...

    - Ты комсомолец, я - комсомолец, знаю тебя дольше, чем они. Имею право. Приду.

    И я пришел. Весь день промучился, как бы в самом деле не нарваться на неприятности, но пришел. Показал студенческий билет, комсомольский. Пропустили.

    Собрание общефакультетское. В Коммунистической аудитории, крутым веером поднимающейся к потолку.

    Стою у стены. На сцене длинный стол, где сидит президиум. Между президиумом и кафедрой - стул. На стуле, как подсудимый, подогнув ноги все в тех же валенках, - Лещинский. Отдельный, обреченный.

    С кафедры выступает белый человек, совсем белый.

    Альбинос.

    - Переходим ко второму вопросу повестки дня, - говорит белёсый и наливает себе воды из графина. - К сожалению, только теперь, на втором семестре, благодаря бдительности одного товарища было обнаружено, что в нашей среде оказался человек, обманувший доверие.

    - Благодаря чьей бдительности?! - кричит кто-то из глубины аудитории.

    - Вы что сказали? - переспрашивает белесый и не спеша пьет воду из стакана. - Так вот. Студент Лещинский скрыл тот факт, что он сын врага народа. Я думаю, этот политический поступок ставит его вне рядов комсомола и вне рядов нашего учебного заведения. Кто хочет высказаться? Какие будут предложения?

    Один за другим две девицы и некий красавец с волевым подбородком выходят на трибуну, клеймят Рудика как заклятого врага.

    Я стараюсь смотреть только на валенки Рудика. Не могу почему-то смотреть на его лицо.

    Потом выступает толстая очкастая студентка. Когда она начинает говорить о своей политической близорукости, все смеются. Она говорит, что ничего смешного тут нет и что она кается, что этот человек, то есть Лещинский, бывал в её доме и даже втирался в доверие к её родителям.

    Лицо Рудика искажает какая-то странная, подхихикивающая улыбочка.

    Пока студентка заканчивала своё выступление просьбой объявить ей выговор за все ту же политическую близорукость, пишу записку, подаю белесому. Он перегибается через стол, берет записку, развертывает её.

    - Тут просит слова какой-то посторонний, - говорит белесый, - написано - комсомолец, друг Лещинского. Дадим слово или нет?

    - Дадим! - дружно отвечает аудитория. После речи очкастой студентки все они, в том числе и альбинос, стали чуть благодушнее, размякли, что ли.

    И вот я на трибуне.

    - Да, Рудик виноват, - говорю я, - что скрыл этот важный факт своей биографии. Но дети не могут отвечать за поступки своих отцов, иначе что же получится? - А потом рассказываю, как трудно было Рудику в безотцовские послевоенные годы выбиться в студенты, и что они сами выбрали его комсоргом группы, и что он хорошо учится. - А теперь вы как-то автоматически и бездушно хотите перечеркнуть все это, сломать жизнь человеку. Пусть Рудик виноват. Может, ему и стоит записать выговор, но мне за него не страшно, - говорю я, - мне страшно за тех, которые здесь выступали, ведь большинство выпускников вашего факультета будут учить ребят. Чему они их будут учить?

    И вот тут это случилось. В этот самый момент. Рудик срывается со своего стула и тащит меня с трибуны, уцепившись за свитер.

    - Что он говорит?! Товарищи, я с вами со всеми согласен, я его не просил!

    И становится тихо. Так тихо-тихо.

    Как слепой, иду через всю сцену, опрокинув по дороге стул, на котором раньше сидел Рудик. Но я не слышу грохота от падения стула. Слышу, как плачет в притихшей аудитории какая-то девушка.

     

     

    Глава тринадцатая

    "Одни плачут, что у них суп жидкий, а другие, что у них жемчуг мелкий", - вспомнилась поговорка по пути. Но когда я позвонил в дверь и увидел глаза Анны Артемьевны, я сам себе сделался неприятен. Сразу стало видно, что здесь - неподдельное горе.

    Телефонный звонок раздался рано утром. Сначала я удивился самому факту, что это вдруг звонит Анна Артемьевна, потом бросил взгляд на будильник, убежденный, что люди, подобные ей, встают гораздо позже: ещё не было восьми.

    Звуки голоса, сочного и молодого, противоречили тому, о чем она говорила:

    - Артур, я схожу с ума. Умоляю, приезжайте в любое время, мне не с кем посоветоваться, я не знаю, что делать. Гоша в командировке за границей, я одна. Артур, извините, но мне больше не к кому обратиться.

    Когда же спросил, в чем дело, коротко ответила:

    - Это не телефонный разговор.

    Я объяснил, что у меня сегодня первый съемочный день, сказал, что смогу быть только вечером.

    Отсняв Машеньку, её танец с веером, и подготовив павильон к завтрашней съемке маленьких танцоров, я приехал и теперь сидел в гостиной перед накрытым для меня столом с ужином и не мог притронуться к еде.

    В прекрасных глазах Анны Артемьевны стояли слёзы.

    - Два магнитофона, мои бриллиантовые серьги, дубленка - все исчезло. И Бог с ними, с вещами, но Бори нет уже вторые сутки. Я не знаю, Артур, - заявлять в милицию? Ведь это уже не в первый раз. Он на учете. С пятнадцати лет мы без конца ищем его по городу.

    - И где находите?

    - Продает вполцены наши вещи, нанимает на весь день такси, возит приятелей и девиц, случайных знакомых по ресторанам, угощает, как какой-нибудь купчик, причем сам почти не пьет.

    - Подождите, а где же невеста?

    - Позавчера все кончилось. И слава Богу! У нее выкидыш. Мы дали какое-то количество денег.

    - Понятно. Но ведь он возвращается. Куда ему деваться? И сейчас вернется. Сколько я помню, вашему Боре семнадцать. Скоро армия.

    - Не будет армии. Освободят. Психопатия. Пытался выпросить ключи от отцовской машины.

    - У него есть права?

    Она отрицательно покачала головой, потом уронила её на руки и заплакала.

    - Анна Артемьевна, что я могу для вас сделать? Голова вздрагивала, шея с трогательными завитками волос была беззащитна.

    - Вы даже не представляете, в каком я аду. - Она вскочила, дернула за руку, вытащила в коридор. - Вот смотрите, это моя комната.

    На двери снаружи красовались два хитроумных замка.

    - Вынуждена в своем доме все запирать. Артур, я больше не вынесу. Гоша занят своими делами, марками, ни он, ни Боря стакана чаю себе не нальют. - Она закрыла ладонью лицо, глухо добавила: - Превратилась в служанку, в домработницу.

    - Анна Артемьевна, а почему вы не работаете? У вас есть профессия?

    Она пошатнулась. Я придержал её.

    - Простите меня, простите. Профессия есть. Она толкнула дверь, включила свет, ввела меня в

    комнату, где, кроме зеркального трехстворчатого трюмо,

    тахты и полок с книгами, ничего не было.

    - Вот моя профессия. Бывшая, - Анна Артемьевна кивнула на полки.

    Все они были сплошь забиты книгами по высшей математике. Я с удивлением перевел взгляд на хозяйку.

    - Я программист. - Она вдруг улыбнулась. - Что? Не ожидали? А что вы думали? Я пожал плечами.

    - Ну признавайтесь!

    - Не знаю... Красивая женщина.

    - Это не профессия! - засмеялась Анна Артемьевна, ямочки показались на её щеках, потом вздохнула.- Когда вышла замуж, Гоша запретил работать, сказал, достаточно зарабатывает, а теперь упрекает за каждую копейку... Если хотите, я с ним уже давно не живу, Артур. Все это липа, одна видимость.

    Она опустилась на край тахты, обхватила руками голову, и опять бросились в глаза беззащитные колечки волос на шее. Я с трудом отвел взгляд и увидел себя, отраженным в трюмо, тахту, женщину.

    Она нуждалась в утешении, плечи, глаза, шея, все тело жаждали ласки, и я почувствовал, ещё секунда, доля секунды - толкнет к ней. Но что-то чужое, не своё, запретное было в этом доме, во всей этой ситуации.

    - Анна Артемьевна, чем я могу вам помочь?

    - Вы хороший человек. - Она подняла голову, мгновение молча смотрела снизу вверх, прямо в глаза. Потом встала. - Вы знаете, я просто хотела просить по-

    беседовать с Борей, когда вернется. Мне кажется, я уверена - вы сможете на него повлиять. Мы вышли из комнаты, и я направился к вешалке.

    - А ужин? Я же для вас готовила.

    - Спасибо. Должен идти.

    Когда я оделся, она вынула из стенного шкафа аккуратно упакованный сверток.

    - Это что такое?

    - Ваш плащ. - Улыбка её была грустной. - Забыли в прошлый раз.

    Я взял сверток, и тут Анна Артемьевна коснулась губами моей щеки, шепнула:

    - До свидания, Артур.

    - До свидания. - Страшная магнитная сила опять потянула.

    Я схватил Анну Артемьевну за руку, поцеловал пальцы и вышел вон.

    ...Все слабое во мне, одинокое ныло и кричало: "Да что же ты делаешь? Тебя любят", - а ноги несли к троллейбусной остановке. Я почему-то чувствовал, что если сейчас же не вернусь, больше не увижу Анну Артемьевну никогда в жизни.

    И весь оставшийся вечер дома бросался на каждый телефонный звонок - а вдруг она? И ночью не спал, строил чудовищные планы: вот она бросает своего Гошу, выходит за меня, за Артура, переезжает сюда, мы идем в загс, а свидетелями приглашаем Нину и Пашу. Смешно это было и глупо, ибо никак не монтировались я, Артур, с моей неустроенной, бедной жизнью, и эта роскошная статная дама.

    Утром я то хотел звонить ей, благо был предлог ("Вернулся ли Боря?"), то, загнав себя под ледяные струи душа, проклинал случайное знакомство, бессонную ночь, выбившую из колеи, как раз когда пошла работа.

    На студию я приехал раньше времени, прошел прямо в павильон, где Наденька, оператор, его помощник и осветители только начинали готовиться к сегодняшней съемке.

    Чтоб не утомлять маленьких артистов бесконечными дублями, я с самого начала решил снимать их номера сразу тремя камерами: одна только крупные планы, другая - средние, третья - общие. Тогда при монтаже у меня были бы развязаны руки. Детей вместе с Игорьком должны были привезти автобусом к трем часам. Осталось достаточно времени на составление схемы размещения камер, на разговор с оператором. Я знал: когда

    павильон заполнят дети, уже не смогу отвлекаться на технику. Но только я уединился с оператором за колченогим столиком в углу павильона, как подошла Зиночка, мрачно сказала;

    - Вас срочно к телефону.

    - Кто? - спросил я.

    - Откуда я знаю. Женщина.

    Я выбежал из павильона к лифту. И пока ждал кабину, пока поднимался на этаж, где была расположена

    комната киногруппы, был уверен, что это звонит Анна Артемьевна.

    "Отрублю все, - думал я, стремительно идя по длинному коридору. - Разве это любовь? То, чего я всю жизнь жду? Да с нею и говорить-то не о чем, кроме как о её Боре. У нас ничего общего, ничего. Просто сытая истеричная барыня".

    Я даже не сообразил, что Анна Артемьевна не может знать моего рабочего телефона.

    И поэтому, когда схватил лежащую, на столе трубку и услышал голос матери, был не только разочарован - я понял, что жаждал звонка этой самой "барыни", одного звука её грудного, сочного голоса.

    Между тем мать говорила:

    - Извини, что я тебя оторвала. Спустилась за газетой. Там твоя статья. Ты уже знаешь об этом?

    -Нет.

    - Большая статья. Поздравляю. С редакционным комментарием. Прочесть тебе?

    - Спасибо. Здесь достану. Или дома прочту. Как ты себя чувствуешь?

    - Одышка. А так ничего. Сегодня поздно придешь?

    - Думаю, что нет. Мне никто не звонил?

    - Был звонок. Не успела подойти к телефону. Я положил трубку и поймал себя на том, что почти не обрадовался тому, что статья напечатана, и напечатана сравнительно быстро.

    "Чей же это был звонок? - думал я, направляясь к приемной Гошева. - Не может быть, чтобы она всегда звонила так рано. Разве что Боря вернулся..."

    - Все сегодняшние газеты у шефа, - секретарша кивнула на дверь гошевского кабинета.

    - Может, уже прочел?

    - Минуточку, - доброжелательно ответила секретарша, вошла в кабинет и тут же вернулась: - Зайдите.

    ...Гошев массивной горой поднялся навстречу, протянул руку.

    - Не знал, что вы ещё и подвизаетесь в журналистике. Я прочел ваш материал. - Он сделал паузу, ожидая, что спрошу, как понравилось.

    Но я не спросил.

    - Садитесь. Вот этот номер. Хотя, собственно говоря, почему вы не в павильоне?

    - У меня сегодня вторая смена. - Я не собирался рассиживаться, взял газету и повернул к двери.

    - Садитесь-садитесь, - повторил Гошев. - Вы мне

    не помешаете.

    В этом добродушном тоне было что-то новое. "Видит - напечатали в центральной прессе, теперь уважает".

    - Спасибо. - Я сел в конце длинного стола для совещаний и развернул газету. Статья была помещена на третьей странице. Я пробежал её глазами, сокращений не заметил. Под статьей жирным шрифтом был набран редакционный комментарий. "Пока материал нашего корреспондента готовился к публикации... порочная практика... заставлял принимать незавершенные объекты... защита среды..." - глаза бежали, пока не запнулись о слова "...самоубийством директор комбината Атаев Р.К.".

    У меня словно взорвалось в мозгу.

    "Опоздал!" - стоном вырвалось вслух, голова зашумела.

    - Что с вами? - раздался голос Гошева. - Между

    прочим, драматически выгодный сюжетец, как раз на производственную тему. Тут уж я не стал бы возражать. Напишите заявку, заключим договор. Тем более здесь самоубийство, да ещё особый колорит - национальный, строительство социализма в республике на современном

    этапе.

    - Какого социализма?! Социализм - это и был Атаев. Довели человека, убили. Вот такие, как вы.

    - Что вы несете? - перебил Гошев. - С ума сошли?!

    - Такие, как вы, - повторил я, вставая из-за стола. - Убиваете, предаете социализм. Давите все, что может пошатнуть ваше кресло, с зарплатами, пайками. Это, по-вашему, социализм?! Атаев мертв - теперь пиши сценарий?! Героев любят, когда они мертвы.

    Звенел беспрерывно звонок. Это Гошев, налившись кровью, вызывал секретаршу, а она все не шла.

    - Ладно, Георгий Николаевич. Вы не способны понять. Вам сейчас нужен свидетель, не беспокойтесь - готов повторить то, что сказал. Где угодно. - Я взял газету, вышел в пустую приемную, оттуда в коридор и столкнулся с секретаршей, которая несла на тарелке пирожные из буфета.

    - Что с вами? На вас лица нет.

    - А что, не знаете, как выходят от Гошева?

    В павильоне все было готово к съемкам. Из школы уже привезли Игорька. Я решил с сегодняшнего дня вводить его во все номера в качестве Мальчика, Запускающего Модели. В финале Игорек должен был выйти на первый план и в окружении летящих планеров спеть свою песенку о веселом ветре. Мой замысел заключался в том, чтобы эту коротенькую ленту сделать реквиемом детству довоенной поры, когда казалось, что достижение высших идеалов человечества так близко... Эта мысль пришла именно в ту отчаянную минуту, на Каменном мосту, когда я смотрел в черную воду... С кем я мог поделиться? С Наденькой? Она жила совсем в другом мире. С оператором? Тот был равнодушный прагматик, делающий диплом. О Зиночке и говорить нечего.

    Пока Игорька переодевали для съемок, привезли маленьких танцоров. Их тоже отправили переодеваться.

    Я сидел у столика в павильоне, пытался, воспользовавшись паузой, прийти в себя.

    "Что же произошло? - думал я, снова пробегая глазами строки редакционного комментария. - Выходит, пленума у них ещё не было. Похожий на Маяковского кончил, как Маяковский". Вспомнился гортанный голос:

    "Теперь ты для меня Артур, я для тебя - Рустам"...

    - Дядя Артур, а вы меня сегодня заведете? Передо мной стоял Игорек в чёрных брюках, в белой рубашке с красным галстуком, скрепленным довоенным металлическим зажимом, и матросской бескозыркой с лентами. Приплюснутый бескозыркой мальчик показался совсем уж маленьким. Я снял с него шапку.

    Вчера, едва начались съемки, Игоряшка неожиданно быстро устал, сник. "Ну как тебя завести?" - в растерянности спросил я, а мальчик вдруг ответил: "Как будильник". Я сложил пальцы щепотью, будто держа заводной ключ, и, прищелкивая языком, трижды крутанул их на его макушке... "Это - другое дело", - бодро ответил Игоряшка.

    Теперь он просил нового подзавода. "Бледный, витаминов не хватает. Хотя бы аскорбинки надо купить", - подумалось мне.

    Тем же вчерашним способом "завел" Игорька, и мы оба пошли навстречу вбегающей в павильон толпе детишек, одетых в матроски и бескозырки.

    Приступая к съемке, я мельком подумал о том, что Гошев может в любой момент войти и отстранить от работы, но теперь, когда Рустама Атаева не стало, уже было все равно.

    Гремела фонограмма оркестра. Взлетали из рук Игорька модели планеров. На фоне разноцветных сигнальных флажков, нарисованного морского залива с парусниками и чайками отплясывали матросский танец малыши.

    В разгар съемки, в какой-то момент, когда я объяснял оператору, что перетягивание каната, входившего частью в состав танца, не нужно снимать отдельно, не нужно переставлять камеры, останавливать расплясавшихся детей, почувствовалось чье-то постороннее присутствие.

    Обернувшись на миг, я увидел: в дальнем конце павильона в кресле сидит какой-то элегантно одетый человек. Незнакомец фамильярно помахал рукой в знак приветствия.

    И все оставшееся время до перерыва я спиной ощущал этого соглядатая, а когда погасли осветительные приборы и ребятишек опять повели переодеваться для нового номера, над ухом раздался насмешливый голос:

    - Ну, Артур, никак не думал, что ты докатишься - снимать пионерышей. Как в незабвенные годы культа, старик!

    Передо мной стоял Витька Дранов собственной персоной. Тот самый Витька, соблазнявший когда-то длинноногими балеринами... Витька, ставший теперь знаменитой личностью, поэтом и прозаиком, объехавшим весь мир.

    - А собственно, что ты здесь делаешь? - спросил я.

    - Да подмахнул у Гошева договорчик на сериал, - беззаботно ответил Витька. - Пять серий. Сам напишу, сам поставлю. Кстати, не присоветуешь опытного оператора?

    - Спроси у Гошева. Он присоветует. Зиночка, осветители, даже Наденька - все стояли, во все глаза глядя на Дранова.

    - Ещё долго будешь снимать эту хреновину?

    - Почему же "хреновину"? - я старался говорить спокойно. - Часа полтора.

    - Обожду, с твоего разрешения. Недавно в Чинечеза, в Риме, смотрел, как снимает Федерико, теперь поучусь у Артура. - Ерническая улыбочка зазмеилась на тонких губах Витьки.

    - А вы знакомы с самим Феллини?! - вмешалась Зиночка.

    - Мой друг. Нас в своё время познакомила Джина, - непринужденно ответил Витька. - К нему в павильон так просто не войдешь. Там поперек входа цепь. Когда я пришел, Федерико, конечно, велел меня пропустить, тут же погнал продюсера за чашкой кофе.

    - А сейчас вам хочется кофе? - лезла из кожи вон Зиночка.

    - Ваша сексуальность равна почти сорока процентам, - Витька даже согнул в полупоклоне лысеющую голову. - Не откажусь.

    ..."Зачем я ему нужен? - думал я, снимая следующий номер. - Принесла нелегкая... Большой борец против сталинизма, процветает при всех погодах. А вот Атаева нет на свете..."

    Когда наконец съемка кончилась и все распоряжения на завтра были отданы, Витька поднялся мне навстречу из-за столика с чашечками кофе, протянул газету.

    - Не забудь свой опус. Я прочитал. А также взамен на автограф взял телефон у твоей Зиночки. Не ревнуешь?

    - Пошел к черту!

    Дранов засмеялся. Он, не отставая, шёл за мной к лифту.

    - Вот теперь узнаю. Прежний Крамер. Не понимаю, как тебя в кино занесло, да ещё снимать такую бодягу? Что происходит? Правдоискательная статейка, эти пионерчики... А где стихи? Если хочешь серьезно, я ведь все помню, читал - переводил тому же Феллини: "Снег перечеркивает звезды, не падает - перепадает, иду, глотаю зимний воздух и чувствую, что пропадаю..." Помню ведь, а?

    В самом деле, он помнил. Помнил мои стихи тех лет, когда все мы только начинали, когда только прорезывались голоса, когда выходили в жизнь все вместе, не зная, кто чего стоит.

    Глухо прогудел лифт. Дверцы раскрылись. Из кабины вышел Гошев в окружении членов худсовета.

    - Георгий Николаевич, оказывается, у вас мой друг работает, - прямо-таки накинулся Витька на Гошева. - Да это же Артур Крамер! Почему он снимает какие-то танцы новорожденных?! Нехорошо, Георгий Николаевич.

    Гошев стоял, чуть ли не виновато потупясь. Члены худсовета благоговейно взирали на Витьку. Я ухватил его за руку, втащил в лифт и нажал кнопку.

    - Кто тебя просит? Витька изумился.

    - Пользуйся, пока я в славе. Повысил твой рейтинг! С этой сволочью только так и надо.

    Мы вышли из-под козырька подъезда, у ступенек которого стоял темно-синий "мерседес".

    - Скучно, - сказал Витька, отпирая дверцу. - Тащусь на пельмени к одному художнику. Он прибыл только что с Севера. Будь человеком, поедем вместе, все-таки столько не виделись.

    - Поедем. - Мне хотелось уйти от безысходных мыслей о гибели Атаева, хоть как-то отвлечься.

    По дороге Витька деловито, словно в отделе кадров, стал расспрашивать. Я вкратце сказал, что после Литературного института много лет не печатали, три года назад кончил Высшие курсы кинорежиссеров и вот снимаю фильм-концерт.

    - Покажи мне все, что скопилось. Сменил бы фамилию. А то играешь без ферзя... Ладно, пробью тебе книжечку. Кстати, глянь, пока едем. - Одной рукой Витька небрежно держал руль, другой потянул с заднего сиденья "дипломат", вынул переплетенную рукопись. - Новая поэма.

    Пока я листал машинописные страницы, Дранов говорил не переставая.

    - Кадят со всех сторон. Так можно и себя потерять. Уже не понимаю, что делаю, нужен ли кому-нибудь. Печатают, переводят, аплодируют, а иногда кажется - все мираж. С другой стороны, ночью проснешься - страшно: а если завтра все кончится? Я, может, самый несчастный человек в Советском Союзе.

    Витька, конечно, лукавил. Вот к нему как раз в полной мере подходила поговорка "Одни плачут, что у них суп жидкий, а другие - что у них жемчуг мелкий"... Я вспомнил об Анне Артемьевне и почувствовал себя погано. Надо было найти минуту, хотя бы позвонить - как там с её Борей?

    - Никто меня искренне не любит. Все льстят. Все хотят использовать. Просят денег. Кстати, тебе не нужно?

    - Не мешай. Хочешь, чтобы я прочел? Тогда заткнись.

    Теперь стало понятно, зачем я, Артур, понадобился Витьке. Тот знал, что я никогда всерьез не принимал ни его самого, ни его творчество, и теперь для самоутверждения жаждал услышать похвалу свеженаписанной поэме, услышать именно от меня.

    Поэма ничем не отличалась от всего, ранее созданного Витькой. Это был обыкновенный репортаж в стихах. Витька опять описывал встречи с различными знаменитыми деятелями, а также с незаметными тружениками на всех континентах, опять вспоминал о своем голодном военном детстве, снова и снова обыгрывал свою фамилию - Дранов, клялся в любви к простым людям. Все это было красноречиво, но не имело никакого отношения к поэзии. А кроме того, между той жизнью, которая ежедневно окружала меня, и этими горами слов простиралась непроходимая бездна.

    Я не успел долистать рукопись. "Мерседес" остановился.

    - Прибыли. - Витька выключил зажигание, вопросительно глянул и неизвестно зачем сообщил: - Недавно на приеме в одном посольстве несколько выпил и ночью, едучи домой, решил заглянуть к Ильичу. Едва не врезался в Мавзолей. Как тебе на будущее такой способ самоубийства?

    - А из пистолета в глухом кишлаке - нравится? - зло ответил я, отдавая рукопись. - Когда рядом семья, дети, и ты прав, и стараешься не для себя, а тебя довели, замучили, позорят перед земляками, грозят объявить сумасшедшим... Не так красиво, конечно...

    - Знаю-знаю, я ведь прочел, - отмахнулся Витька. Мы уже вышли из машины и стояли перед подъездом высокого дома. - Так ты идешь?

    Стало ясно, что я уже не нужен. Витька понял: поэма не произвела впечатления.

    - Иду. Завез Бог знает куда и ещё хочешь оставить без пельменей?

    Когда мы поднимались в лифте на самый последний этаж, Витька спокойно, взвешивая каждое слово; сказал:

    - Почему, едва я тебя вижу или даже думаю о тебе, появляется сальерианский комплекс? Не бойся - не отравлю. Откуда это в тебе такая независимость, такая воля? Правда, она дорого тебе обходится, я надеюсь.

    - Надеешься?

    - Ну прости, оговорился, хотел сказать - полагаю. - Витька улыбнулся, лицо его сделалось страшным, воистину дьявольским. Словно на миг приспустили маску.

    Я был уже не рад, что пришел в эту мастерскую, где стояли ширмы, мольберты, пандусы, кресла, зеркала, свисали занавеси, ткани; на стенах в рамах впритык висели картины в высшей степени странного содержания. На одной из них - огромной, от потолка до пола - был изображен сам хозяин мастерской Жора, который в данный момент доставал из лоджии замороженные пельмени.

    На полотне массивный Жора стоял в облачении православного священника, но с царской короной поверх кудлатой головы. В одной руке он держал тщательно выписанную бутылку "Столичной", в другой - пластиковую сумку с надписью "Мальборо".

    Дранов отправился куда-то за ширму звонить по телефону, а я, оставшись один, продолжал рассматривать картины.

    Вечерний пляж на фоне крымской Медведь-горы был полон совокупляющихся парочек. Даже в небе тем же занимались два ангела...

    - Осваиваетесь? - из-за занавески с грудой тарелок в руках вынырнула ещё молодая, миловидная женщина, но что-то угасшее, серое сквозило во всем её облике. В углу рта дымился окурок сигареты. - Сначала не нравится, потом привыкают. А вон там мы все, поглядите.

    На большой картине было изображено двусветное помещение с лестницей, ведущей сверху, с антресолей.

    Все ступени лестницы были полны людьми. Расхристанные девицы, одна из них голая, сидели на коленях бородатых, длинноволосых мужчин, держащих в руках кто стакан, кто вилку с закуской. Внизу, у подножия лестницы, с группой явных иностранцев стоял Витька Дранов, а сверху, с антресолей, них смотрела одутловатая старуха.

    - Что за сборище? - спросил я хозяина мастерской, который волок мимо меня таз, полный мёрзлых самодельных пельменей.

    - Салон. Толкаем за рубеж свои шедевры, - провозгласил Жора. - Двигайте лучше на кухню. Пока не поднялись остальные, покажу Дранову, что нагрёб на Севере.

    В кухне возле длинного деревянного стола на лавке красовался старинный, кованный жестью сундучище. Витька уже стоял над ним, нетерпеливо дергал замок.

    - Погоди. - Жора поставил таз на стол, вынул вон из кармана джинсов.

    Крышка сундука была откинута, сверху лежала большая икона Богородицы в окладе, густо усеянном кру ным жемчугом. Витька перекрестился, взял её.

    - Это мне. В уплату долга.

    Жора хотел что-то возразить, но, глянув на меня, махнул рукой.

    Сундук был доверху полон икон, серебряных кресте трехстворчатых складней, старинных эмалей...

    Я повернулся, прошел через мастерскую в переднюю, надел пальто и вышел. Сверкает май. На чужой даче склоняюсь в огороде над пышной грядкой, сажаю вместе с хозяевами семе огурцов. Мне удивительно, что в каждом семечке содержится будущее растение - с корнями, стеблем, листьями, множеством цветков, плодов и в них опять семена.

    Вынимаю из влажной тряпицы каждое проросшее семечко - белое, продолговатое, с хвостиком-корешком. Если приглядеться, все они неуловимо отличаются друг от друга, и все такие беззащитные... Осторожно опускаю в лунку одно, затем, налюбовавшись, - другое.

    Хозяева дачи давно кончили с посадкой огурцов на своих грядках, а я все ещё вожусь.

    В конце лета узнаю: растения на моей грядке дали неслыханный урожай. Хозяева просят, чтоб на следующую весну снова приехал сажать. Она нашла меня в моём институте, та самая девушка, которая заплакала, когда я, словно ослепший от предательства Лещинского, уходил со сцены Коммунистической аудитории.

    Весь март мы встречаемся каждое утро в 6.30 у зоопарка, проходим на его территорию. Пруды ещё покрыты льдом, на дорожках замерзшие лужи. Во внутреннем помещении площадки молодняка Наташа надевает халат, отворяет вольер, и на нее с разгону прыгает яркая полосатая кошка. Это - ягуаренок Прима. Шефствует Наташа над ней уже третий год, с рождения зверя.

    Вцепившись когтями в халат, Прима блаженно урчит и раскачивается, не дает убирать вольер. Я с трудом отрываю тяжелую Приму от Наташи, держу на руках, чешу за ухом. Зверь недоверчиво щурит желтые глаза, бьёт по плечу упругим хвостом.

    - Примочка, - говорю я, а сам смотрю на Наташу.

    Светлые пряди волос падают ей на лоб, когда она нагибается за ведром, орудует шваброй. Почему, будучи все старшие классы юннаткой, она после школы пошла не на биологический, а на филфак?

    "Родители настояли", - объяснила Наташа. Начиная с прабабушки все женщины в их семье кто учительница, кто преподаватель литературы в вузе. А Наташин отец - начальник треста, у него машина, шофер.

    Каждое утро до лекций она приезжает сюда, к Приме, кормит её, играет с ней. За этот месяц Наташа открыла мне ту сторону жизни зоопарка, которой обычно не знают посетители.

    Слон одиноко стоит в полутьме слоновника, надсадно трубит и трубит.

    Горилла, ухватившись мохнатыми руками за прутья решетки, часами гневно трясет её.

    В просторную клеть с двух сторон впускают льва и львицу. Члены комиссии в белых халатах смотрят, как он сзади накидывается на нее и, прикусив ей ухо, оплодотворяет. И тут же баграми их растаскивают в соседние клетки. О, как негодующе рычит лев, а у львицы - у львицы на глазах слёзы...

    Нахохлясь, недвижно сидят орлы с подрезанными крыльями.

    Странно, Наташа не чувствует неволи. Это отчуждает нас друг от друга.

    Однажды, уже в апреле, мы с Наташей, как всегда, встречаемся у площадки молодняка и узнаем, что Примы нет - её продали за валюту в какой-то зарубежный зверинец. Я утешаю плачущую Наташу, но в глубине души рад - не придется видеть выросшую Приму за стальной решеткой, кончаются тягостные походы в зоопарк, да и наше нечаянное знакомство.

     

     

    Глава четырнадцатая

    Не открывая глаз, я все лежал в темноте, пытался вспомнить: что мне только что снилось? Пробуждение быстро отделяло от какого-то удивительного сна. Хотелось вернуться, погрузиться обратно в смутное, не имеющее имени состояние.

    Наверное, так себя чувствует вольная летучая рыба, не рассчитавшая полета и шлепнувшаяся на сухой песок отмели.

    В трезвеющем сознании всплывало известие о гибели Атаева, всплыла вчерашняя поездка с Витькой Драновым, омерзительная картина в мастерской... Потом в голове возник циферблат. Пять минут девятого. Протянул руку, включил ночник, взглянул на часы. Стрелки показывали ровно восемь.

    Я с трудом заставил себя подняться. Мир был устроен плохо. Не хотелось вставать, идти навстречу новому дню.

    Учитывая разницу во времени (там, у Нурлиева, в Азии, сейчас было уже одиннадцать), прежде всего заказал по междугородной разговор, потом умылся, поставил чайник.

    Чтоб не будить мать, заварил чаю, с дымящейся чашкой ушел к себе. Глянув на лежащий у телефона блокнот с режиссерским сценарием, вспомнил ещё о Гошеве, как тот жал на звонок, вызывая секретаршу...

    Сегодня снова предстояла вторая смена, за время которой нужно было отснять три номера - два танцевальных и хоровой вместе с Игоряшкой - песню о веселом ветре.

    Я не мог заставить себя думать о работе. Сидя за столом, попивал чай, рассеянно смотрел перед собой, не понимая, что приковывает взор. Не сразу осознал: да это светает! Световой день пошел на прибыль. В просвете между корпусами домов над апельсиново-нежным востоком ярко сияла Венера. Так ярко. Так чисто.

    Я уже стоял под открытой фрамугой, не в силах оторвать взгляда от притягательных лучей звезды. И это притяжение вызвало чувство, схожее с тем, которое я испытывал позавчера, глядя на склоненную голову Анны Артемьевны.

    "Что же это, звезда как любовь?" - подумалось мне.

    За миллионы километров отсюда далекая звезда летела, вращаясь, как и Земля, вокруг Солнца, и все они одновременно мчались в Галактике, оказываясь каждую секунду в новом пространстве. В том, что это объективно происходило и никто не знал, откуда, куда и зачем несет сквозь космос всю Солнечную систему, заключалось величие такой тайны, что все напасти моей, Артуровой, маленькой жизни показались ничтожны, особенно по сравнению с тем потрясающим фактом, что мне дано видеть, чувствовать, сознавать эту тайну; быть её составной частью.

    Пока человек задает вопросы, на которые нет ответа, он жив. Это ощущение, близкое мне всегда, сейчас стало особенно отчетливым, и я почувствовал: необыкновенная, победительная сила вошла внутрь. Вошла вместе с печалью, оттого что не все люди помнили об этой тайне, и, пожелай я поделиться с ними, они, наверное, сказали бы, что я поэт, а это в данном случае было бы просто глупостью, уверткой, боязнью остаться наедине с истинным масштабом жизни.

    Рассвет набирал силу. Заслонял своими лучами утреннюю звезду, и, если бы я отвел на мгновение взгляд, уже не нашел бы её. "Но ведь и днем и она, и все созвездья всегда над нами, никуда не уходят", - и эта констатация обычной реальности открылась видением: поверх голубого чистого неба высился чёрный загадочный космос, полный сияющих звезд.

    И точно так же, когда на рассвете не хотелось отрываться от забытого сна, сейчас я с досадой отвлекся от своего открытия, услышав резкий дребезг звонка междугородной.

    - Кто спрашивает Тимура Саюновича? - раздался голос секретарши.

    - Крамер. Из Москвы.

    Я ждал, когда Нурлиев возьмет трубку, и думал, что, в сущности, звоню зря: ну узнаю, как, при каких обстоятельствах погиб Атаев, должен буду сказать приличествующие слова, которые не нужны ни Нурлиеву, ни мне и лишь подчеркнут наше обоюдное бессилие, невозвратность потери.

    Утро за окном разгоралось. Обещало быть солнечным, голубым.

    - Здравствуй, - послышался в трубке тусклый голос Тимура Саюновича. - Как живешь?

    - По-всякому... Вчера вот вышла газета...

    - Видел. Неделю назад мы его проводили. Нет больше Рустама. Но ты не вини себя, ты ни в чем не виноват.

    - В чем не винить?! Что случилось?

    - Выберу время - напишу. Всего так не скажешь. Могу сообщить одно: Невзоров пока отстранен от работы. И видимо, полетит его большой родственник.

    - Тимур Саюнович, что они сделали с Атаевым? Что толкнуло его?

    - Извини. У меня полная приемная. Получишь письмо. Будь здоров.

    Звезды в окне не было видно. Следа не осталось. "В чем не винить себя? Почему он так сухо попрощался?" Я взял пустую чашку, вышел в кухню, чтоб вымыть. Мать хлопотала у плиты.

    Её густые черные волосы с проблеском седины были аккуратно уложены в тугую высокую прическу. Свежие капли воды сверкали на них. Только что умытая, бодрая, кареглазая, она была всегдашней утренней мамой, которую я всю жизнь привык видеть рядом. Давно уже она так хорошо не выглядела.

    - Доброе утро! Что ж не дождался - пьешь пустой чай? Садись. Через пять минут будут гренки.

    - Спасибо, - я обнял мать за плечи. Прижал к себе. Её голова доставала как раз до сердца.

    - Смотри, сынок, солнце! Неужели в этом году будет ранняя весна?!

    Какое-то мгновение мы так и стояли вдвоем, глядя в слепящее светом окно.

    - Мама, ты никогда не думала про то, что звезды и днем над нами, никуда не уходят?

    - Я думаю, гренки сгорят. - Она мягко высвободилась из моих рук, переложила на тарелку пышущую жаром порцию гренков, потом, подбавив сливочного масла, стала доставать из кастрюли новые ломти белого хлеба, намокшего в молоке и взбитых яйцах, укладывать их на сковородку.

    Я смотрел, как они покрываются золотистой корочкой. Рядом на конфорке шипел чайник. Из комнаты снова послышался звон телефона.

    - Ну вот. Как есть садиться - всегда телефон, - сказала мать. - Ты уж поскорей.

    Поднимая трубку, я поймал себя на том, что все ещё жду звонка Анны Артемьевны.

    - Артур! Это я, Нина. Здравствуйте. Я не могу с вами не поделиться - какой ужас!

    - Что случилось?

    - Вчера вечером к нам позвонил общий знакомый. Артур, вы помните Гошу?

    - Конечно, помню.

    - Его нет больше. Нашли на полу в луже крови.

    - Что вы такое говорите? - я опустился на стул.

    - Вчера, Артур, он вернулся из-за границы, и его ударил молотком по голове Боря, их сын. Сам явился в милицию, сказал, отец не давал ключи от машины...

    Нина что-то ещё говорила, говорила, а я все сидел с трубкой в руке.

    Мать так и застала меня в этой позе. Осторожно вынула трубку из ладони, положила на рычаг. Секунду постояла рядом. Потом вышла.

    Что поразило, когда я отворил дверь подъезда, - это чирикание воробьев. Как ни в чем не бывало чирикали воробьи. Сугробы во дворе искрились под лучами солнца.

    Вокруг мелькали лица людей, глаза светофоров, вывески. Я прошел мимо аптеки. Остановился, не понимая, что мне там нужно. Вернулся. Купил аскорбинку с глюкозой для Игоряшки.

    Ноги несли в сторону студии, чуть ли не через всю Москву. Рано было ещё на смену. Стоя в толпе у перехода через Сущевский вал, удивился, как быстро вытеснила из сознания смерть Гоши другую - смерть Атаева. Закружилась голова. "Может, оттого, что не ел с утра? Или замерз?" - подумал я и вспомнил: на мне пальто, подаренное Анной Артемьевной.

    Двинулся дальше в почему-то уплотнившемся потоке людей. Вскоре поток развернул вправо, пронес сквозь двери. Это был Марьинский универмаг. Я с трудом раздвинул толпу, вырвался к внутренней лестнице, стал подниматься по ступеням.

    Внизу, на первом этаже, продавали туалетную бумагу. Сограждане, современники, работая локтями, ругались, вешали себе на шеи бечевки с рулонами, перекидывали эти вихляющие связки через плечи на грудь, словно ленты с патронами, тащили в руках, пробивались к выходу навстречу другим, ещё не урвавшим дефицитного товара.

    С содроганием представил самого себя в этом кипении. Разве точно так же, стиснув в остервенении зубы, не рвался я прошлой осенью к прилавку универмага при Ленинградском рынке за такой же туалетной бумагой? Уж какие там звезды!

    Стоял на лестнице и смотрел, не в силах оторвать взгляда от этого зрелища, пока не увидел: у толстой, рыхлой старухи лопнула бечевка, рулоны раскатываются под ноги толпы.

    Сбежал вниз, отталкивая людей, стал собирать рулоны, зло пихать их в сумку, в руки плачущей, растерявшейся старухе.

    - Десять их было, десять, - причитала она. - А тут всего семь.

    В сердцах махнув рукой, выбрался в распахнувшемся пальто на улицу. Из трех пуговиц две были сорваны.

    Жаль мне стало этих пуговиц. "Когда-нибудь и пальто износится", - подумал я.

    Добравшись до студии, все-таки заставил себя спуститься в цокольный этаж в так называемый "творческий буфет", взял два бутерброда, чашку кофе. Съемочная смена должна была начаться ещё через полтора часа. И все это время просидел за столиком - старался собраться с мыслями.

    Работники студии беспрестанно забегали в буфет перехватить порцию сосисок, выпить чашку кофе. Почти никого я не знал, но по обрывкам фраз, манерам, просто по одежде легко было догадаться, кто есть кто.

    Режиссеры, почти сплошь в джинсах, заправленных в полусапожки, в куртках с "молниями". Редакторши в очках со свисающими металлическими цепочками и бусами на груди. Операторы в свитерах.

    Сейчас мне казалось, что все они ухватились за свои роли, исправно играют их, чтоб скрыть подлинную человеческую сущность, у всех одинаково ранимую. И больше всего боятся, что эти роли у них отнимут, маски спадут, и оттого такая нервозность, язвительное высокомерие или, наоборот, показное доброжелательство друг к другу. Странно было, что раньше я ничего не замечал, никогда об этом не думал. Теперь же перед лицом двух смертей все было так наглядно...

    "А если все-таки я ошибаюсь? Никаких масок нет. Просто нужно родиться, безропотно сыграть свою роль и так же безропотно сойти навсегда в могилу? Если это они правильно живут, умеют взять то, что способны взять от своей работы, своего положения. А меня выламывает из этих правил. Сижу здесь, всех жалею, может быть, единственно жалкий из них?"

    Поднимаясь на лифте, вновь наткнулся взглядом на кнопку с надписью "а1агт" - "тревога".

    Первы^два номера, хотя и раздражающе медленно, из-за капризов оператора, были в конце концов благополучно сняты. Леша смотрел на "Поздравление" как прежде всего на собственный диплом и поэтому все время норовил кстати и некстати употребить весь арсенал операторских средств: стоп-кадры, переводы изображения из фокуса в размыв и наоборот; то снимал статичной камерой, то с движения, то оказалось, что в одной из камер его помощника кончилась пленка и часть танца надо переснимать.

    Детей распустили на перерыв усталыми. "Ничего, - подумал я, - отберу в монтаже самое необходимое, а все эти фокусы, весь выпендрёж пусть сам вставляет в свою отдельную дипломную копию".

    Попросил выключить осветительные приборы и вышел из душного павильона в коридор, где возле единственного автомата с бесплатной газировкой толпились малыши артисты.

    - Дядя Артур, а вы меня сегодня не завели! - подошел ко мне Игоряшка.

    - В самом деле. Возьми вот, угощайся. Не лекарство - аскорбинка с глюкозой, витамин.

    Я раздал детворе все таблетки, "завел" Игорька, а заодно и остальных.

    - Что это вы с ними делаете? - подозрительно спросила Зиночка, пробегавшая по коридору с ведомостью в руках.

    Я ничего не ответил.

    - Мистику какую-то развел, - злобно пробормотала она.

    ...Теплая, погруженная в предзакатный сумрак безлюдная улица, круглая площадь с аркадами - сегодняшний сон, в который так безуспешно пытался вернуться утром, все-таки всплыл... Давно уже не снилось это место, где душе так вольно, так спокойно.

    "Где это? Что это? - думал я, возвращаясь в павильон. - Зачем оно повторяется? Как насмешка".

    В павильоне опять горели все приборы, он был перегрет, душен.

    - Что происходит? Ведь сейчас войдут дети. Подошла Наденька.

    - Лаборатория выдала первый материал. Он уже в монтажной. Посмотрим после работы?

    - Конечно.

    ...Игоряшка упал минут через двадцать после того, как снова начались сьемки. Повалился навзничь в тот момент, когда из руки его вылетала модель красно-желтого планера.

    Фонограмма гремела: "Кто привык за победу бороться, с нами вместе пускай запоет..."

    Я кинулся из-за камеры, поднял его, крикнул:

    - Вырубить свет, звук, включить всю вентиляцию, воды!

    Ещё продолжали стрекотать камеры. Ещё планировали в воздухе модели.

    Запрокинутое лицо Игоряшки было синюшно.

    - Воды! Врача! - снова крикнул я в наступившей наконец тишине.

    - Воды в павильоне нет, - раздался голос оператора.

    - Дуйте, дуйте ему в лицо! А я в медпункт. - Надя бросилась было к выходу из павильона. Но путь ей преградила Зиночка.

    - Не сметь без администрации вызывать врача! Наденька попыталась увернуться, но Зинаида Яковлевна вцепилась в нее, завизжала на весь павильон:

    - Сначала акт! Акт! Воображают тут о себе всякие, заводят детей словно часы, черт знает что! Да это уголовное дело!

    "Звезды, ну где же вы, звезды?" - в отчаянии подумал я, выбегая из павильона с ребёнком в руках. И в тот же миг перед внутренним взором над студией, над Москвой раскрылся чёрный космос, играющий мириадами звезд. И вновь неведомая победительная сила вошла в меня.

    Под этими звездами положил Игоряшку на холодный пол в коридоре у газировочного автомата. Подставил стакан, нажал кнопку и, когда стакан • наполнился шипучей жидкостью, с размаху выплеснул её в лицо мальчика.

    Тот открыл глаза. Просыпаюсь в восемнадцать лет ранним летним утром. Перед зарядкой, перед душем можно позволить себе минуту вот так, бездумно полежать, глядя в сияющее небо.

    Хорошо помню: руки закинуты за голову, окно прямо против меня. Бездумно. Безмятежно.

    Но вот в заоконном пространстве образуется, приближается прозрачная, сотканная из голубого и золотистого света фигура человека.

    На нем что-то вроде хитона, ноги в сандалиях. Он проходит по воздуху сквозь стекло окна, наискось пересекает комнату, вдруг на какую-то секунду поворачивает ко мне изможденное лицо, наши взгляды встречаются.

    Невыразимая словом, горячая волна окатывает меня изнутри.

    А человек уже исчезает в стене, там, где висит карта земных полушарий.

    - Хреновые твои дела, Крамер, - говорит знаменитый поэт, тот самый, благодаря которому я попал в Литературный институт. Он гоняет ногами футбольный мяч по ковру своего кабинета, по холлу, по всей квартире. Я молча следую за ним, слушаю с бьющимся сердцем. - Прямо скажу, хотят тебя, космополита, выпереть. Взят после школы, жизни не знаешь, и тому подобная фигня. Да ещё Крамер. Сам подумай. Ты не кисни. Пока что я тебя отстоял, добился, чтоб послали на практику изучать эту самую жизнь. Так что шпарь в институт, оформляйся. Поедешь на июль и август в город-герой Сталинград, поработаешь в областной газете. Может, и в самом деле полезно, шут его знает? Николай вот услал Пушкина на саранчу, а тот "Цыган" сочинил и ещё кое-что!

    Перед отъездом захожу в парикмахерскую, зачем-то прошу сбрить наголо густые юношеские волосы и вот в таком диковатом виде, без кепки появляюсь под знойным солнцем Сталинграда.

    Для начала меня усаживают в отделе писем. Отвечать авторам присылаемых стихов и прозы. Стихов больше, чем прозы. В сущности, сплошь стихи. Сплошь - борьба за мир ("Да неужели вы и в самом деле думаете, что боретесь за мир, сочиняя эти вирши?"). Стихи о березках (а почему именно о березках, а не о тополе, сосне, липе?), стихи об отгремевшей войне с обязательной рифмой "пламя - знамя", стихи о стройках - "Восстановим страну из развалин, как велит нам великий Сталин".

    За месяц этой деятельности я бы совсем одурел и забыл все, что знаю о жизни. Если б не Волга.

    Свежим утром входишь в её мощное течение, отдаешься ему, плывешь к далекому другому берегу. Посередине устанешь - ляжешь на спину, и несет тебя прямо в Каспийское море.

    А над головой небо в стрижах. А вон коршун повис. Струи холодят обритую голову, вымывают редакционную чушь. Плывешь один посреди России, безвестный, никому, в сущности, не нужный, разве кроме мамы...

    Потом, на другом берегу, отлежишься на теплом песочке и шлепаешь вверх по течению. Мальки тычутся в щиколотки. Далеко приходится идти, далеко тебя отнесло, Артур.

    А после плывешь обратно, снова пересекаешь этот живой поток с его рыбами, самоходными баржами, пароходами. И город, ещё весь в развалинах, вырастает перед глазами. "Восстановим страну из развалин, как велит нам великий Сталин..."

    Однажды завотделом опускает на мой столик четыре толстые, как кирпичи, папки. "Отрецензируй. Очень вежливо. Очень ответственно. Переслано из обкома".

    Убежденный, что это многотомный роман, с интересом развязываю тесемку верхней папки. О ужас! Это история партии, "Краткий курс", переложенный стихами. Зарифмовано все, даже фамилии, фракции большевиков и меньшевиков, даже даты. "Для лучшего усвоения трудящимися в политучебе".

    Кладу перед собой чистый лист бумаги, чтобы выписывать цитаты, начинаю покорно читать. Но это же невозможно! Нет сил продвинуться хотя бы далее полстраницы - во мраке бездарной затеи нет и не может быть даже проблеска света.

    Решительно волоку папки в кабинет заведующего отделом, грохаю их на стол. "Извините, я не член партии, а тут нужен специалист, тем более посвящено "гению всех времен"..."

    Он поднимает па меня взгляд, мгновение смотрит, но крыть ему нечем.

    В результате меня отправляют в отдаленный район за очерком о начавшейся уборке урожая.

    На следующий день еду в дряхлом, довоенном автобусе куда-то в сторону Дона, в станицу Степановскую. Вышло вроде бы в наказание, а я счастлив: мне девятнадцать лет, первая в жизни командировка!

    Еду, не ведаю, что через день произойдет, может быть, самое рискованное приключение в моей жизни. Все-таки хорошо, что человек не знает своего будущего. Ну а если б я знал? Отказался бы поехать? Вряд ли...

    Автобус пылит и пылит бесконечным проселком, неторопливо прихрамывают за открытыми окнами колченогие столбы телеграфа, до горизонта тянутся опаленные суховеем поля пшеницы. Стоит нестерпимая духота.

    Падает и никак не может упасть за горизонт багровое солнце.

    К вечеру автобус наконец въезжает на пыльную площадь и, распугивая кур, останавливается у скамейки и шеста с фанеркой, на которой написано "Станица Бахчевая".

    Выясняется, что дальше, до Степановской, нужно добираться попутным транспортом. Немногочисленные пассажиры растворяются в спустившихся сумерках. Я остаюсь один.

    Лишь к ночи, когда в небе затрепетали звезды, слышится отдаленный вой мотора. Выбегаю навстречу слепящим огням фар, отчаянно машу.

    С грохотом притормаживает полуторка.

    - Куда вы едете?

    - В Степановскую.

    И вот уже, счастливый своей удачей, мчусь в грузовике. Свежий ночной воздух врывается в кабину.

    Неожиданно машина резко сбавляет скорость. Медленно ползет по степной дороге, неразличимой под звездами.

    - Не всюду ещё разминировано, - отвечает шофер на мой незаданный вопрос. - Такая круговерть была. До сей поры цельные поля не сеются - мины и мины... Ты откуда?

    - Из Москвы.

    - Из Москвы? Тогда скажи: почему церковью никто не поинтересуется, что в Высокой станице? В Степановской-то и нет ничего, и народ какой-то...

    -Какой народ?

    - Казачьё. Долго под немцем были.

    - А вы не местный?

    - Не. Вот послушай, поезжай ты в Высокую. Там есть церковь. Люди говорят, и не раз я этот слух сам слышал, древние книги там, не машиной писанные, а рукой. Ведь искрутят те книги на цигарки, и никто не узнает, что написано. А ведь и до нас ученые люди были. И должно, не дураки.

    - Где эта Высокая?

    - Километров сорок от Степановской. Пешком дойди, а съезди.

    - Ладно. Попробую. - Я уже знаю, что обязательно доберусь до церкви.

    ...Мы въезжаем в Степановскую. Огней в окнах не видно. Качается единственный фонарь над чем-то вроде продуктовой лавки. То ли люди толпятся вокруг, то ли тени деревьев.

    - Здесь бабка Шура живет. Постучись - пустит, - говорит шофер, тормозя возле покосившегося плетня. - А я сдам в эмтээсе солярку и обратно.

    - Спасибо.

    Денег он не берет. И отъезжает, лишь убедившись, что маленькая сухая старушка впустила меня в хату.

    Бабка Шура зажигает керосиновую лампу - трехлинейку, ставит на стол банку с простоквашей и миску, где лежит несколько холодных картофелин.

    - Хлеба нет, - горестно говорит она, поглядывая, как я расправляюсь с ужином. Потом показывает на ветхую лестницу: - Там сено.

    Взбираюсь наверх, располагаюсь на сене, свежем, ещё пахнущем степью.

    Неведомая церковь не выходит из головы. Я только что кончил первый курс, на четверку сдал древнерусскую литературу, и лавры Мусина-Пушкина, открывшего "Слово о полку Игореве", теперь не дают мне уснуть. Внизу кто-то тяжко и мощно вздыхает. Я замираю. Потом догадываюсь, что там в хлеву, наверное, спит корова. И засыпаю тоже.

     

     

    Глава пятнадцатая

    Я сидел в цокольном этаже студии, в одной из тесных монтажных, и занимался сборкой фильма.

    После случая с Игоряшкой не мог заставить себя доснимать номер. Это сделал на следующий день оператор. Он же со своими наездами-отъездами снял детские рисунки на тему "Космос".

    То ли действительно сыграл роль визит Витьки Дранова, то ли незримые тучи сгущались медленно, но пока меня никто не трогал.

    Из всего процесса создания кинофильма единственное, что по-настоящему захватывает, - монтаж. Даже скудный материал маленького "Поздравления" давал почти неограниченные возможности для эксперимента, для творчества.

    - Монтировать! Да это же дело, равное Господу Богу! - сказал я в сердцах монтажнице Люде, которая сразу предложила, не мудрствуя лукаво, за одну смену склеить номера вперемежку с рисунками, подложить фонограмму и досрочно сдать "Поздравление" худсовету. - Есть у вас какие-нибудь другие дела - идите делайте их. И сегодня. И завтра. А я как-нибудь справлюсь сам.

    Люда для вида скорчила обиженную гримасу, показала где, в каком порядке лежат в жестяных коробках дубли и фонограммы, и упорхнула.

    Я вынул из коробки первый ролик пленки, приклеил раккорд, зарядил в аппарат, нажал ногой педаль под монтажным столом. Передо мной на маленьком экране возникла Машенька. Это оказался сплошь крупный план. Одно только лицо кружащейся в танце девочки. Оно было грустным. Ни лучистых глаз, ни милой пробуждающейся женственности, невинного детского кокетства - все, что было столь заразительно тогда, у них дома, все исчезло.

    Я должен был это предвидеть. Ведь Лёвка, её отец, её папа уезжал, уезжал навсегда - какое тут веселье! Добросовестность, старание - больше ничего, никакой эмоциональной информации дубль не содержал. Это был режиссерский брак.

    Я посмотрел ролики со средним и общим планами танцующей девочки. Их ещё можно было пустить в дело.

    Склеив наиболее выразительные кадры из этих роликов в одну монтажную фразу, запустил их под фонограмму цыганского танца, и тут пришло в голову, что для начала можно использовать и крупный грустный план. Отрезал часть этих кадров, подклеил скотчем к основной ленте. Снова запустил её под фонограмму.

    - Артур, можно посмотреть, как вы работаете? - в монтажную вошла Наденька.

    - Пожалуйста.

    - Давно хочу спросить: откуда взяли вы эту прелестную девочку? - спросила Наденька, усаживаясь рядом и глядя на экран.

    - А она не кажется грустной? - Я запустил ленту сначала.

    - Если и есть грустинка, то в ней вся прелесть.

    - "Грустинка"! Ох, Надя, не люблю этот словарь. Из передачи радиостанции "Юность"... А что, если подложить сразу после этого плана рисунок "Парящие звезды" и положить на него звуки танца?

    - Вы же хотели вставлять рисунки только после каждого номера.

    - Мало что хотел. Давайте попробуем! - Я люблю ломать собственные замыслы, приходить к новым решениям.

    С помощью Нади проработал весь день и в результате вчерне смонтировал два номера.

    - Только два?! - ужаснулась забежавшая в конце смены Зиночка. - Если в таком темпе, когда же остальные пять?! Монтажную послезавтра забирает другая группа. А вы тут сидите вдвоем, неизвестно чем занимаетесь...

    - Зинаида Яковлевна, я вообще не желаю с вами разговаривать после случившегося с Игоряшкой. Можете идти к своему Гошеву жаловаться, но пока я здесь - запрещаю переступать порог монтажной.

    - Ах, вот как?! - Она грохнула железной, окованной дверью.

    - ..А мне казалось сначала, что вы ей нравились, - сказала Наденька, когда мы вышли в огни раннего зимнего вечера. - В конце концов, таких, как она, жалко. По-моему, не стоит так сурово...

    - Это по-вашему. Сейчас вы куда?

    - В садик за сыном. Звонила Нина, передавала привет. Там что-то произошло с её знакомым. Похороны.

    - Похороны... Когда это было?

    - Вчера. В среду. Она как раз вечером после похорон и звонила, хотела поговорить с Игнатьичем. А тот уже уехал.

    - Надя, сегодня, выходит, четверг? Вы уверены? Глаза из-под черного капюшона с удивлением посмотрели на меня.

    - Уверена, конечно!

    Как это было спасительно вспомнить, что сегодня первый день занятий в лаборатории. И я решил поехать туда, просто чтоб не сидеть дома наедине с тяжелыми мыслями.

    Расставшись с Наденькой, доехал до "Кировской", вышел из дымящегося паром метро. Шёл пустынным бульваром, думал о том, как тесно сошлось: смерть Атаева, история с Игоряшкой. Ещё хорошо, что тот очнулся, мало ли чем все это могло кончиться. Стоило ли ради кино подвергать риску жизнь мальчишки? И едва я об этом подумал, в голове возник предостерегающий голос Н.Н.: "Стоит ли заниматься пустым и опасным делом?" Да он как в воду глядел! Будто заранее знал... А может, знал? По крайней мере, теперь становилось совершенно ясно: опасным. А что бы он сказал об Атаеве? Надо было мне лететь в эту азиатскую командировку? А вдруг цепочка событий такова, что не сунься я в эти дела, там все бы пошло по-другому?

    Я похолодел от этой мысли.

    Было в ней нечто значительное, несмотря на то что, кажется, я ни в чем не мог себя упрекнуть.

    Вспомнилось, как в одну из первых встреч Н.Н. проговорил: "Большинство людей, не видя причин, становятся игрушкой следствий и этим закладывают причины новых бед - своих и всего мира". А потом вдруг, безо всякого перехода, приказал:

    - Расскажите о своем опыте.

    Я переспросил, что он имеет в виду. И это был единственный раз, когда Н.Н. приоткрылся.

    Скупо, как-то отрывисто рассказал, что во время войны, будучи разведчиком, получил контузию в ночном бою. И с тех пор у него открылось свойство предвидеть будущее. И даже влиять на него.

    - Каким образам? - спросил я.

    - Изменяя причину, изменяешь далекую цепь следствий, - ответил он и снова вернулся к вопросу о моём духовном опыте.

    Я рассказал о периодически возникающем сне про площадь с аркадами и фонтаном, о свечении вокруг листьев, почему-то вспомнил цыганку, подарившую мне кольцо, о том, как я выбросил его в море.

    "И напрасно, - жестоко сказал Н.Н., - это был знак Шамбалы, поданный вам руками цыганки".

    - А вы верите в Шамбалу, о которой писал Рерих?

    - Не мы одни населяем Землю и космос, - так же жестоко ответил Н.Н. - Читайте "Неизвестные разумные силы Вселенной" Циолковского.

    Я с трудом подавил в себе искушение зайти в будку телефона-автомата, набрать навсегда запомнившийся запретный номер Н.Н., набиться к нему, поговорить с ним.

    'А с кем ещё в мире можно об этом говорить?" - угрюмо думал я, сворачивая во двор мимо запомнившихся с прошлого раза высоких сугробов, искрящихся под светом фонаря.

    И опять у особняка толпились замерзшие люди. И опять, проходя к двери с глазком, нажимая звонок, слышал в спину: "Гражданин, посмотрите моего ребёнка", "Товарищ, исцели". И снова в приоткрывшиеся двери показался человек с красной повязкой на руке.

    - Фамилия?

    - Крамер. На занятия к Йовайше.

    Тот, сверившись со списком, впустил, сказал:

    - Между прочим, занятия начались. Раздевайтесь, проходите в седьмую комнату.

    Вешая пальто, я обратил внимание, что на одном из крючков висит меховая шубка Маргариты.

    - ...Земной шар, товарищи, тоже имеет энергетически активные точки. Причем как положительно воздействующие на человека, так и отрицательно... Входите, входите, - в высшей степени доброжелательно улыбнулся Иовайша. - Присаживайтесь. Есть ещё свободное место?

    - Есть! - Из разных концов небольшого, переполненного зальца призывно взметнулись руки. С радостным удивлением я увидел, что меня зовет Нина. Другая рука принадлежала Маргарите. Маргарита была ближе, с краю третьего ряда. Я и сел около нее.

    - Видите, вы уже подчиняетесь моей воле, - шепнула она.

    Между тем Иовайша, прохаживаясь вдоль висящей на стене черной доски, продолжал:

    - В прежние времена были люди, которые умели отыскивать такие положительно активные места. Именно на этих местах ставили церкви. Об отрицательных энергетических выходах издавна в народе говорят "плохое место", "туда не ходи". То же самое и с людьми. Есть люди, ищущие обычно себе подобных, которые, как бы умножая отрицательный энергетический потенциал такой компании, сосут энергию у других. Хотя почему "как бы"? Александр Блок очень точно это описал: "Ты и сам иногда не поймешь, отчего так бывает порой, что собою ты к людям придешь, а уйдешь от людей не собой".

    - А как защищаться?! - вскочил с середины второго ряда худенький бородатый человечек, тот самый, которого я видел у Нины.

    - В своё время узнаете, - многообещающе улыбнулся Иовайша. - Все вы здесь - люди самых разных уровней. При устремленности всех создастся общая аура. Пробить её будет непросто. Ни дурным влияниям, ни инфекциями. Ни даже радиацией. А что касается индивидуальной защиты от вампиризма, я уже сказал: в своё время вы все будете это уметь. Я вижу, многие записывают то, что я говорю, а у некоторых, у вас, например, - он кивнул на меня, - нет ни тетради, ни авторучки. Я, кажется, предупреждал, чтоб захватили?

    Я виновато кивнул. Даже приятно было вновь почувствовать себя школьником, учеником. Маргарита вырвала двойной лист из своей тетради, протянула. Я вынул авторучку.

    Иовайша обернулся к доске, взял мел и начертил на ней контур человеческого тела.

    - Мы говорили об энергетике Земли. Теперь кое-что об энергетике каждого из нас. На темечке у нас полярность положительная. - Он вывел жирный плюс над головой силуэта. - В копчике - отрицательная. Напряжение между этими полярностями и есть жизнь. Только тот, кто понимает смысл внутренних процессов организма, Земли, Вселенной, их взаимосвязь, - тот сознательный человек. Конечно, плюс его воля.

    Иовайша говорил любопытные вещи, и я стал кое-что записывать. Особенно поразила древняя индусская формула "Я - Ты". Иовайша утверждал, что в конечном итоге за всеми возрастными, социальными, половыми и прочими различиями между людьми, за всеми этими оболочками находится нечто общее, идентичное, как искра, как пламя свечи. Это и есть, по воззрениям древних, божественный огонь, душа. Тот, кто всецело проникся этим пониманием, уже не может сознательно причинить зло другому человеку, практически владеет такими феноменами, как целительство, телепатия... Архимед не нашел точку опоры, при помощи которой мог бы перевернуть мир. Между тем эта точка есть - "Я - Ты".

    Иовайша попросил обвести эту формулу прямоугольником в своих тетрадях, постоянно помнить о её значении и объявил перерыв.

    Их было человек тридцать, этих людей, вытеснившихся в узкий коридор. Я обратил внимание на сутуловатого человека с сине-черной ассирийской бородкой в кольцах и такой же гривой волос, свисающей ниже лопаток, на полковника с погонами военно-воздушных сил.

    - Вы не знаете, кто это? - спросила Маргарита, жадно закуривая сигарету.

    - Никого не знаю, кроме разве Нины. Нина, я рад, что вы здесь. Вот познакомьтесь с Маргаритой.

    - Артур, я тоже очень рада видеть вас тут! - сказала Нина, окидывая при этом ревнивым взглядом Маргариту и подавая ей руку. - Потрясающе интересно, не правда ли?

    Я кивнул. А Маргарита сказала:

    - Пока что мне все это давно известно. И он прав насчет уровня - тут масса серых, не понимаю, зачем он их набрал...

    Когда перерыв кончился и все расселись по местам, Йовайша неожиданно приказал всем выкинуть вперёд

    обе руки.

    - Встаньте, пожалуйста, вы, - указал он на .Маргариту, - вы, - указал на маленького аскета с большой бородой, - и вы.

    Третьей поднялась пожилая женщина с лицом, как

    печеное яблоко.

    - Смотрите, у всех остальных ладони обращены наружу, открыты космосу, а у вас троих ладошки смотрят вниз. Вы закрыты. Этот очень простой тест говорит о многом... Огорчаться не следует. Нужно учиться видеть себя со стороны, думать о подлинной мотивировке своих поступков. А сейчас снова возьмите ваши тетради, запишем два упражнения на всю неделю. Эти упражнения вы должны будете делать каждый день. Пятнадцать минут утром, после сна, и пятнадцать минут вечером, перед сном. Методика, по которой вы будете заниматься, единственно безопасная, пригодная для жителей многомиллионного города. С этого дня я отвечаю за ваше физическое и нравственное здоровье. И хочу вас заверить, что те, кто будет регулярно выполнять все, что здесь задается, как бы законсервируются и навсегда останутся в том возрасте, в каком пришли на сегодняшнее занятие. Запомните: любое упражнение должно доставлять только радость.

    Я лежу навзничь, совсем расслабляясь на выдохе, и стараюсь прочувствовать раскинутыми руками и ногами, что они воспринимают снаружи, из космоса.

    Добросовестно упражняюсь утром и вечером, день, другой, третий, четвертый. Не чувствую ничего. Только подмерзаю.

    Затем, умывшись и одевшись, принимаюсь за упражнение номер два: сосредоточение на цветке.

    Дома у нас только одно растение - кринум. Длинные ремневидные листья, веером свисающие из луковицы, полускрытой землей в глиняном горшке.

    Нужно, сидя с прямой спиной, смотреть на листья, а потом в закрытых глазах удержать это изображение во всей его конкретности.

    Открытыми глазами сразу вижу ярко-синюю прозрачную дугу, проходящую рядом с каждым листом. В закрытых глазах она светится.

    На шестой день в закрытых глазах отчетливо вижу неизвестно откуда возникший лишний короткий лист. Открываю глаза - его нет.

    Заглядываю сверху в сердцевину растения. Вот он! Новый растущий листок. Как же это я смог увидеть его сначала в закрытых глазах?

    Странная пыль на этой дороге. Бело-белая пудра. Она лежит толстым слоем, и на ней смутно виднеются как бы размытые две бесконечные, уходящие вдаль колеи. Это след телеги, на которой я утром ехал сюда, в Высокую. А куда потом делась телега? Надо было хоть спросить возницу, собирается ли он двинуться обратно, - теперь вот вышагивай сорок верст!

    Приостанавливаюсь и, чувствуя, как пухлые слои раскаленной пыли прожигают подошвы ботинок, оборачиваю голову назад.

    Ветхая церковь ещё видна. Накренившимся куполом без креста словно кланяется вслед. Мне вдруг тоже хочется поклониться, но я поворачиваюсь и шагаю дальше.

    Не вышло из меня Мусина-Пушкина. Зря суетилась бабка Шура, отыскивала оказию. Как хорошо было на рассвете выезжать из Степановской в Высокую! Лежал на телеге поверх сена, досыпал под цокот копыт, потом смотрел в небо на розовеющие облачка. Лучше бы на дорогу смотрел. А то встретится какая-нибудь развилка - куда пойду? Никаких указателей нет.

    Отчего я был так уверен, что найду что-то вроде "Слова о полку"? Особенно когда, простившись с возницей, отыскал у огородных грядок священника - отца Пантелеймона, показал ему документы, а тот, взяв в хате связку ключей, повел меня к церкви. Старый тощий священник в старой сатиновой рясе, с тощей косицей на затылке...Я шагал рядом с ним, как конвоир, и думал о том, что не так уж давно - несколько лет назад - мимо покосившихся плетней, мимо пыльных деревьев с пожелтевшей листвой ходили и проезжали эсэсовцы... Вот и по этой дороге они наверняка проезжали, мимо этих полей, на которых ничего не посеяно.

    Ещё раз оглядываюсь на церковь, но её уже больше не видно. Пустая раскаленная степь. Я один движусь по ней.

    Сегодня первый раз в жизни переступил порог храма. Изнутри он показался выше, чем снаружи; сверху, на каменный пол, косо выстреливали солнечные лучи, по углам в бархатной темноте взблескивали оклады икон.

    Древние сокровища покоились в сундуке, стоящем у стены. По тому, как отец Пантелеймон ковырялся с замком, я понял, что его давно не отпирали.

    Наконец крышка откинулась. Запахло кислой пылью, старой кожей. Там навалом лежали книги, некоторые - в толстых кожаных переплетах.

    Отец Пантелеймон принес табуретку, и я сначала медленно, а потом все быстрей, нетерпеливее просмотрел все, что лежало в сундуке. Это были напечатанные типографским способом Евангелия, Псалтыри, ещё какие-то божественные сочинения на старославянском языке, и самое старое из них датировалось знакомым мне 1799 годом - годом, когда родился Пушкин, а я

    ведь искал древние рукописи. На самом дне сундука лежал большой серебряный крест.

    - Тут ещё есть, - раздался откуда-то издалека голос отца Пантелеймона.

    Я встал с табуретки и пошел на голос.

    - Сюда нельзя. Алтарь! - Отец Пантелеймон появился из-за маленькой дверцы. В руках его была тощая стопка книг без переплетов. Это оказалось ещё одно Евангелие, "Толкователь снов, или Сонник", брошюра о разведении травы тимофеевки.

    - А где же рукописные книги? - сказал я, возвращая странное добавление в руки священника.

    - Было и рукописное, - ответил он.

    - Где же оно?

    - Немцы пожгли.

    - Что ж, они рукописи пожгли, а книги не пожгли?

    - Духовные не жгли.

    Мы перешли к раскрытому сундуку и принялись укладывать книги. Но сначала отец Пантелеймон вынул крест, обтер пыль рукавом рясы и поставил его на пол, прислонив к стене.

    - А что, все-таки есть Бог или нет? - спросил я, когда он запирал сундук. Терять было уже нечего.

    - Был, - спокойно ответил священник.

    - Распяли, что ли?

    Отец Пантелеймон нагнулся, поднял крест и вдруг жутковато показал им к сияющему проему раскрытых дверей.

    - Умер. В одна тысяча девятьсот десятом году. Выйдя из знобящего сумрака церкви на раскаленную

    паперть, я долго соображал: кого это он имеет в виду,

    Толстого, что ли? Отец Пантелеймон появился во дворе уже без креста, и я пошел за ним к воротам.

    - Не слушали Льва, - сказал священник, не оборачиваясь. - Аэропланы изобретали, граммофоны, вот и проворонили...

    - Что проворонили? Он навесил замок.

    - Лев умер, а после 14-й год начался, две такие войны проворонили... По-духовному надо было идти, а не по-вещественному. - Он обернулся ко мне, яростно прошептал: - У меня сын неведомо где погиб! Идемте яишню кушать.

    Я почувствовал себя виноватым. Если бы Бог был, он бы ясно видел, что я не причастен к возникновению ни первой мировой, ни второй...

    - Спасибо. Поеду.

    - Куда?

    - В Степановскую.

    - Ни телеги, ни машины не достанете. Идемте яишню кушать. Переночуете, глядишь, завтра-послезавтра кто поедет.

    - Что вы! Я в командировке. Может, попутная нагонит. Как здесь на дорогу выйти?

    - Вольному воля... - Он взмахнул рукавом рясы. - Налево и сорок вёрст все прямо.

    - До свидания.

    Но он не протянул мне ладони. Может, у них, священников, не принято? Сворачивая налево, за церковь, я оглянулся и увидел, как отец Пантелеймон стоит и смотрит мне вслед. И вот я иду, передвигаюсь один посреди пекла, только тень, маленькая ещё, движется у моих ног. "Если немцы "духовное" не жгли, то что же тогда представляли собой исчезнувшие рукописи? А может, шофер грузовика поверил в чью-то болтовню или вообще все выдумал? Как глупо! Особенно если мою поросшую колючим ежиком голову хватит солнечный удар".

    Я расстегнул пуговицы ковбойки и громко, во всю глотку, начинаю орать: "Вставай, страна огромная, вставай на смертный бой с фашистской силой черною, с проклятою ордой!"

    Черные брюки давно поседели от пыли, в горле першит. "Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя привозил..." Неужели я не прошел ещё и трети пути? Солнце не думает спускаться с белесого неба. Ковбойка прилипла к лопаткам. Некоторое время бреду молча. Потом снова запеваю:

    "Товарищи в тюрьмах, в застенках холодных..." - и чувствую на губах резкую, раздирающую боль, дотрагиваюсь до них пальцами, тотчас отдергиваю руки. Губы мои покрылись толстой коркой, растрескались.

    Вдалеке, справа и слева от дороги, маячат два низких столбика. Я дотаскиваюсь до них, с трудом передвигая ноги. На каждом прибита фанерка, и на ней почти свежей краской начертано: "МИНЫ".

    Опускаюсь на пыльный бугорок у основания правого столбика, рассудив, что уж под ним-то мин наверняка нет. "Что же здесь творилось, что ещё целые поля заминированы?" Сдираю ковбойку, набрасываю её на пылающую голову и краем глаза улавливаю какое-то движение. Большая серая змея с дрожащим язычком ползет, струится, пересекая дорогу.

    Через секунду я уже иду не оглядываясь. Иду, облизывая кровоточащие, покрытые коростой губы. Вскоре встречаю ещё одну гадюку. Гадина греется в пыли прямо посреди дороги. После минутного колебания обхожу её слева, зайдя на несколько шагов в поле, есть там мины или нет - не знаю.

    Дорога приводит к полуразбитому мостику через сухую балку. Сажусь на него, свесив ноги. Сухая балка, совсем сухая. А прошлый год, примерно в это время, я ездил в Серебряный бор, купался в прохладе Москвы-реки, несколько дней назад пересекал Волгу, миллионы кубометров пресной воды... Отдохнув, иду дальше, иду как заведенный, потеряв чувство времени. Даже пить уже не хочется. Из небытия возвращает чей-то голос.

    - Серый! Серый!

    Справа, далеко-далеко в знойном мареве, мелькает фигурка скачущего коня. Наверное, ноги его спутаны. Конь скачет неуклюже, как-то боком.

    Скольжу равнодушным взглядом по этой недоступной для меня тяге и бреду дальше.

    - Серый! - вдалеке возникает бегущий мальчишка. - Серый!

    Все это: и мальчик, и конь- как на другом конце света. И когда в небо ударяет взрыв - это кажется неправдоподобным, как мираж.

    Земля дрогнула. Долетел слабый гул. И снова звенящая тишина. Коня словно не было. Только убегающая за горизонт фигурка мальчика...

    "Вставай, проклятьем заклейменный, - хриплю я, - весь мир голодных и рабов..." Пою Интернационал, одолеваю пространство, которому нет конца. Солнце уже сильно клонит к западу.

    Через час, а может, через три впереди показывается что-то вроде верхушек деревьев.

    Впервые познаю, что последние километры - самые длинные. Когда вхожу в станицу, тени уже большие, вечерние. Да, это Степановская. Вон за тем забором должен открыться поворот в проулок. Вот он. А вот и плетень бабушки Шуры. Тропинка к колодцу.

    Налегаю на железную ручку ворота. Помогаю себе всем телом, выкручиваю наверх полведра, подчаливаю его на край колодезного сруба, накреняю и, обливаясь, пью это мокрое, это холодное...

    Хватает сил войти в сени. Бабка испуганно вглядывается, бросается навстречу, потом кидает на сундук что-то мягкое, рваное. Я валюсь и последнее, что чувствую, - шнурки расшнуровывают, снимают с распухших ног ботинки.

     

     

    Глава шестнадцатая

    Однажды рано утром уже в начале февраля прозвенел телефон, и в трубке раздался голос Нурлиева:

    - Что делаешь? Спишь?

    - Не сплю, Тимур Саюнович. Я вас узнал. Все жду обещанного письма...

    - Слушай, я сейчас к тебе приду. Можно?

    - Так вы в Москве?

    - Минут через двадцать буду. Адрес у меня есть. Выходи встречать.

    Положив трубку, я глянул на часы, потом кинулся на кухню, включил свет, открыл холодильник. Кроме пяти сморщенных сосисок, пакета молока, яиц и начатой банки чешского паштета, там ничего не было.

    Мать ещё спала в своей комнате.

    Я обдал сосиски горячей водой из-под крана, содрал с них целлофановую оболочку, нарезал на тонкие кусочки, бросил на раскаленную сковородку со сливочным маслом, потом залил все это взбитыми яйцами. Поставил чайник на газ.

    Вернувшись в комнату, ужаснулся. Давно пора было делать ремонт: обои на стенах пооборвались, выгорели, по потолку змеились трещины, паркет нуждался в циклевке.

    "Наверное, только что прилетел, голодный. Неужели ему не забронировали номер в гостинице? В крайнем случае буду спать в кухне на раскладушке, а ему предоставлю комнату".

    Я перенес со стола на подоконник кринум, с которым за время упражнений успел чуть ли не сродниться. В тот момент, когда позвонил Нурлиев, я как раз занимался с растением. "Интересно, что бы сказал Тимур Саюнович, если бы застал меня за этим занятием?"

    Надев пальто, кепку, выключил газ под сковородкой с омлетом и вскипевшим чайником, выбежал на улицу.

    Был хмурый час московского зимнего утра, когда, кроме дворников с их скребками и редких ещё автомашин, ничто не нарушает тишины кварталов.

    Я стоял на углу своего дома у проезда во двор. Сквозь пелену медленно падающих хлопьев снега то тут, то там загорались окна. Казалось, слышен разноголосый хор будильников, вырывающих людей из сна.

    "Хорошо ещё, что не надо ехать на студию, - думал я. - Гонят в шею, сдавай скорей, устроили скандал за то, что сдал на шесть дней позже срока, а теперь жди, когда товарищ Гошев со своим худсоветом соизволит принять фильм".

    Я понимал, что ничего доброго от этого просмотра мне ждать нечего, и тем не менее наивная надежда ещё теплилась: "А вдруг "Первомайское поздравление" понравится, ведь ничего подобного у них никто никогда не снимал, и дадут наконец настоящую, серьезную работу".

    Я знал, что больше ни на какой компромисс не пойду. Между тем, со сдачей картины кончалась и моя зарплата.

    Из глубины улицы показалось такси с погашенным огоньком, проехало мимо, затем протарахтел "Запорожец" с сугробом снега на крыше.

    "Опять все на полном нуле, - думалось мне, - что ни пытаюсь сделать - отбрасывает назад. Просто рок. Чем все это кончится? Хлеб скоро не на что будет купить". Я, правда, вспомнил, что должен ещё получить гонорар за сценарий своего "Поздравления", какие-то сотни полторы рублей. Такая оставалась перспектива.

    Ещё одна машина возникла вдалеке. Она быстро приближалась, черная, необычно длинная, новая правительственная "Чайка". Чуть притормозив, она свернула во двор мимо меня. Рядом с водителем сидел в папахе из золотистого каракуля Нурлиев.

    Там, у себя на стройке ГЭС, Тимур Саюнович ездил исключительно на газике.

    Шофер и Нурлиев одновременно хлопнули дверцами, вышли из машины.

    - Ну, здравствуй! - Нурлиев обнял меня, трижды по-русски поцеловал.

    - Здравствуйте, - издалека поклонился и шофер. Я почувствовал его цепкий, внимательный взгляд.

    - У меня есть два часа. Чаем угостишь?

    - Конечно.

    Нурлиев забрал из машины "дипломат", двинулся к подъезду.

    - А шофер? - спросил я, когда мы вошли в лифт.

    - Не беспокойся о нем. Будет ждать сколько нужно. В передней Тимур Саюнович стал оттирать ноги о резиновый коврик, потребовал тапочки.

    - Бросьте вы! У меня это не заведено. - Я взял у него пальто и папаху, повесил на вешалку.

    Тогда Нурлиев скинул полуботинки и в носках прошел в комнату.

    - Так вот как ты живешь! Смотри - сюзане повесил. Древняя, очень древняя вещь. Где достал?

    - Сейчас принесу еду, чай, расскажу. Садитесь пока, отдыхайте. Заваривая на кухне чай, раскладывая по тарелкам

    омлет с сосисками, я все думал о том, почему Нурлиев прибыл на правительственной машине. "Ну, депутат Верховного Совета, начальник одной из крупнейших

    строек. Тем не менее..."

    - А что ж не пригласил всю квартиру посмотреть? - громко спросил Нурлиев, входя в кухню. - Давай помогу.

    - Тихо. Мама спит. Но она уже вышла из своей комнаты, смутилась, увидев незнакомого человека.

    - Какой счастливый, мать имеешь! - Нурлиев взял её за руку, почтительно поцеловал.- Извините, разбудил.

    - Тимур Саюнович только что прилетел со стройки, куда я ездил в командировку, - пояснил я.

    - Ничего подобного! Уже три дня, как прибыл! - перебил Нурлиев. - Газеты читаешь?

    - Почитываю.

    - Редко почитываешь, значит. Чем он у вас занимается, что не в курсе событий?

    И тут мать, глядя на Нурлиева, с неожиданной серьезностью произнесла:

    - Плохо ему, очень плохо моему Артуру. Я скоро

    умру, не знаю, как он останется...

    - Не умирайте! Я вас очень прошу. - Нурлиев обнял её за плечи, прижал к груди. - И вообще, не беспокойтесь, пожалуйста. Если ему будет здесь и в самом деле плохо - заберу в свою республику, тем более имейте в виду: я теперь первый секретарь ЦК, моё слово имеет некоторый вес.

    - Вы? Первый секретарь?! Каким образом?

    - Говорю, газет не читаешь. А между прочим, в некотором смысле это произошло благодаря тебе. Но сначала давай наконец что-нибудь съедим. Это пицца, что ли? Давай здесь, на кухне.

    - Нет, пошли ко мне.

    Мать поняла, что я хочу остаться с гостем наедине. Она только сделала нам бутерброды с маслом и паштетом, веером уложила на тарелку.

    Нурлиев помог перенести еду в комнату.

    - Я на минутку, - сказала мать, входя вслед за ним. - Может, подойдут эти тапочки? Все-таки холодно, дует.

    - Спасибо. - Нурлиев, большой, лысоголовый, снова обнял её. - Все будет хорошо. Не утешаю - серьезно говорю. Знаете, ваш сын как водохранилище - столько лет копит в себе такое... Потом, как вода через гидроузел, большую энергию даст, светить будет, все свет тот увидят. Вы тоже увидите.

    - Я и сейчас вижу, - с гордостью сказала мать и вышла.

    А Нурлиев надел тапочки, прошелся по комнате, поглядывая на драные обои, на потрепанные корешки книг за стеклами полок.

    - Фолкнер, Достоевский, Марсель Пруст, Гомер - все это и у меня есть. Только, в отличие от тебя, почти ничего прочитать не удалось. А теперь, наверное, никогда не удастся.

    - Садитесь. Омлет совсем остыл.

    Нурлиев опустился на стул. Мы молча поели. Потом я разлил из заварочного чайника чай в пиалушки, вынутые ради гостя из буфета.

    - Мать, наверное, ещё потому переживает, что ты не женат. Вообще как дела?

    Я очень коротко рассказал о своем фильме-концерте, о случае с Игоряшкой...

    - Этого пацана потом видел?

    - Нет. Съемки ведь кончились.

    - Нехорошо. Надо навестить.

    - Надо. - Я выжидательно глянул на Нурлиева.

    - Можно? - спросил тот, доставая из своего дипломата пачку "Мальборо".

    - Пожалуйста. Нурлиев щелкнул зажигалкой, закурил сигарету.

    - Рустам говорил тебе о своих трениях с бывшим первым?

    - Впрямую - нет. Только о его зяте, Невзорове. Прокрутил кассету - запись их разговора с угрозами.

    - Теперь понятно. Ты взял и в своей статье использовал оттуда какие-то факты.

    - Именно какие-то, не все. Тот же ему руки выкручивал. Помню, между прочим, буквально говорит:

    "Смотри не застрелись до пленума", фактически подталкивал к самоубийству.

    - Их стиль, его и тестя. В своё время я тоже прошел через подобное. Выжил. ГЭС построил, город, как ты знаешь, построил. Такой, как надо. И себя не уронил. А Рустам оказался слишком горяч, слишком молод... Когда вышла твоя статья, они поняли по некоторым деталям, что ты каким-то образом знаешь о том разговоре... Конфиденциальном. Хотя Атаев, наверное, предупреждал тебя, чтоб ты не использовал то, что услышал из этой кассеты. Предупреждал?

    - Предупреждал.

    - Вот видишь... Сразу после твоего отъезда они вызвали его на ковер. Без всякого пленума. Что там было - не знаю. Наутро он застрелился. В своем рабочем кабинете. Ещё не известно, сам ли он это сделал. Идет следствие.

    - Выходит, я виноват во всем?!

    - Сядь, успокойся. Я уже говорил тебе по телефону:

    не вини себя. Они бы так или иначе с ним разделались. Сейчас выяснилось: неугодных убивали, закапывали в щебенку, в дорожное покрытие, сверху закатывали асфальтом...

    - Тимур Саюнович, не может быть!

    - Я это тебе рассказал, как говорится, не для протокола... Ты должен это знать. И если б не твоя статья, может, и эта смерть сошла бы им с рук. Ещё неизвестно, сколько бы эта мафия держалась у власти. Наш бывший первый не брезговал и такими штучками: весной приезжает в один район, в другой, выступает перед колхозниками: "Сдавайте ранние помидоры из личных хозяйств государству. За вычетом накладных расходов получите по 80 копеек за килограмм". Люди верят, сдают. А потом им выплачивают по 30 копеек. Как думаешь, куда девалась разница в полтинник?

    - Наверное, шла государству.

    - Даже если бы она шла государству, нехорошо обманывать людей, свой народ. А тут достигалась двойная цель - рапортовали о перевыполнении планов закупок, разницу же (это, Артур, сотни тысяч) клали себе в личный карман. Потом обращали в бриллианты и золото...

    - Да неужели никто ни разу не возмутился?!

    - Бывало. Только таких ждала могила под гудроном шоссе.

    Я вытянул из пачки сигарету, тоже закурил, вспомнил об обыске в аэропорту...

    - Ведь не куришь. Брось. - Нурлиев забрал сигарету, раздавил в пепельнице. - Твоя статья в центральной газете оказалась первым камешком, двинувшим эту лавину... В результате мафия под следствием. Пока что не вся. В январе у нас был пленум, меня избрали первым секретарем... Знаешь, особенно жалко, что Рустама нет. Он был бы лучшей кандидатурой.

    - Возможно. - Я смотрел на уставшее лицо Тимура Саюновича, на тяжелые кисти рук в узлах вен.

    - Ну вот, исполнил обещанное. Все объяснил. Пора ехать. Тебя никуда не подвезти?

    - Вроде нет. Спасибо.

    Но только Нурлиев встал, чтобы пройти в переднюю одеться, как зазвонил телефон. Секретарша Гошева сообщила, что в 10.30 состоится приемка "Первомайского поздравления" худсоветом.

    - Еду с вами. Подкинете на студию?

    ...Черная правительственная "Чайка" летела у самой осевой линии, обгоняя другие автомашины. Сидя на заднем сиденье с Нурлиевым, я видел, как милиционеры-регулировщики торопливо переключали свет светофоров на зеленый, отдавали честь.

    И поймал себя на ощущении самозванства. Заснеженные улицы и проспекты знакомой с детства Москвы отсюда, из окна этого лимузина, казались короткими, мельтешение людей на тротуарах, у магазинов- жалким.

    Нурлиев, видимо, уловил мои мысли, сказал негромко:

    - Так можно быстро оторваться от нормальной жизни. Поэтому я недоволен изменением в моей судьбе. Моё дело - электростанции строить.

    - Тимур Саюнович, кому-кому, а вам зазнайство не грозит, уверен.

    - Ой, Артур, человек непредсказуем, ни в чем нельзя до конца быть уверенным. Я не молод - знаю, что говорю... Теперь часто придется летать в Москву. Будет оставаться время - увидимся.

    Лимузин мягко затормозил у киностудии.

    - Не грусти. Чувствую, судьба готовит тебя для чего-то, о чем не знаем ни ты, ни я...

    Входя по ступенькам под козырек подъезда, я оглянулся. "Чайки" уже не было видно за пеленой снегопада. И тут я пожалел, что не рассказал Нурлиеву о занятиях в лаборатории.

    Когда подходил к просмотровому залу на четвертом этаже, где обычно принимались фильмы, обогнала Зинаида Яковлевна. Она предупредительно открыла дверь, пропустила меня вперёд и вошла вслед.

    Небольшой зал был полон. Кроме членов худсовета во главе с Гошевым я увидел здесь Наденьку, оператора. И ещё челввек пятнадцать, совсем не знакомых.

    Сел в?заднем ряду, у микшера.

    - Все собрались? - оглянулся Гошев. Мутные глаза скользнули по мне. - Давайте наконец начинать. Я снял трубку телефона и сказал механику:

    - Поехали.

    Свет в зале погас. Во весь экран появился титр: "Первомайское поздравление советского народа".

    Десять минут, пока длился фильм, показались бесконечно долгими. Сейчас, после встречи с Нурлиевым, после разговора об Атаеве, о делах, которые творились в республике, стыдно было смотреть на этот калейдоскоп пляшущих и поющих ребятишек, на вид благополучных, отглаженных... Да и наплывающие после каждого номера цветные детские картины на космические темы создавали впечатление легкости проникновения в запредельное... Лишь Игоряшка, каждое его появление в кадре неизвестно почему магически оставляло впечатление чего-то значительного.

    В зале стояла полная тишина, когда зажегся свет. Только Наденька, перегнувшись назад из предпоследнего ряда, шепнула:

    - Артур, замечательно. Такого они ещё не видели.

    - Давайте без перерыва просмотрим вторую картину, - раздался голос Гошева. - Тогда и обсудим.

    Я уступил место у микшера другому режиссеру и пересел на край ряда, поближе к двери.

    Вторым принимался полнометражный художественный фильм "Дедово поле". В отстающий колхоз удирал после десятого класса долговязый паренек Коля. Родители, тепло устроившиеся в городе, пытались его вернуть. Но он был верен завету деда-земледельца.

    Я потерпел минут двадцать, не смог перебороть себя и тихо вышел.

    Взад-вперёд шагал по пустынному коридору, думал о том, что, по сути дела, эта поделка досадно компрометирует трагическую тему.

    Вспомнилось, как через несколько лет после окончания института, когда я стал уже ездить внештатным корреспондентом одной ведомственной газетки, судьба закинула как-то осенью в картофелеводческий колхоз Брянщины. Не успел я поселиться в избе бригадирши, зарядил многодневный ледяной дождь. Поля с не убранной ещё картошкой заплывали жидкой грязью. Бригадирша (сейчас я пытался и никак не мог вспомнить её имя), худая как спичка, в платке, ватнике и кирзовых сапогах, тяжелых от налипшей глины, однажды, войдя в избу, сказала с отчаянием: "Помрем с голоду. Видно, все же есть председатель над нами!"

    Странная была фраза. Но запомнилась. Запомнились её дети - три человечка мал мала меньше, с ревом ползающие по половицам, запомнился её муж - вечно пьяный, небритый, одноногий инвалид войны. Запомнился тяжкий угар от растрескавшейся, дымящей печки; затируха, которой эти погрязшие в бедности люди делились со мной.

    Ни один грузовик не мог проехать по единственной, потонувшей в глубокой глине дороге. В конце концов председателю удалось связаться по телефону с воинской частью, и меня вывез на железнодорожную станцию бронетранспортер на гусеничном ходу.

    Забираясь под все тем же ледяным дождем в бронетранспортер, я был счастлив, что вырываюсь из этого ада, и в то же время чувствовал себя предателем. Уже в поезде, лежа на боковой полке бесплацкартного вагона, под стук колес думал о том, что должен бросить стихи, литературу, окончить какие-нибудь курсы председателей и пойти в колхоз, чтоб хоть что-то сделать для этих людей.

    "Россия, нищая Россия, мне избы серые твои, твои просторы ветровые, как слёзы первые любви", - повторял я блоковские строки, когда поезд уже подъезжал к Москве, к теплу, к родному дому...

    Всякое с тех пор со мной бывало, и вот надо же, сейчас в коридоре студии возник в памяти давно забытый эпизод. "Может, все обойдется, - думал я, - предложу Гошеву ещё один замысел. Так и назову: "Слёзы первые любви".

    Выглянула в коридор Наденька, позвала на обсуждение.

    Через полчаса все было кончено.

    Я первым вышел из зала и побрел к лифту. В ушах звучали голоса членов худсовета: "Дети слишком маленькие, не могут нести идею государственности"; "Где танцы, отображающие трудовые навыки?"; "А песни? Вы заметили: у одной девочки на крупном плане нет переднего зуба?! Другая танцует с веером! С каких пор веер стал атрибутом советской пионерии? "Короткое обсуждение подытожил Гошев:

    - Как видите, все единодушны в оценке этой картины. Я поручил вам ответственное задание. Вы сами придумали сценарий. Мы не контролировали вас ни в павильоне, ни при монтаже. Каков итог? Три года мы вас держали, согласно положению о молодых специалистах. Вы подвели нас. Думаю, выражу общее мнение - пора расстаться.

    В конце коридора нагнала Зиночка.

    - А я поздравляю вас. Очень талантливый фильм. Даже не ожидала, что так получится, - задыхаясь, прошептала она. - Ой, скажите, Артур, а кто вас привез на правительственной машине?

    Я тупо взглянул на нее и вошел в кабину лифта. Если я смотрю издалека на свою ладонь и моргаю, это движение ресниц четко отражается на ней. Все дальше отодвигаю ладонь, отодвигаю сколько могу, и все так же четко, словно движение крыльев бабочки, ощущает ладонь взмахи ресниц.

    После этого мысленно закручиваю по часовой стрелке кольцо энергии на той же ладони. И вот по подушечкам пальцев проходит дуновение, а через секунду-другую вертится на ладони призрачное кольцо вроде бублика. Вертится само, с любой скоростью, какую пожелаю. Если упражняюсь в темноте - оно светится, если подношу ладонь к уху - слышу потрескивание. Увеличиваю скорость кружения - потрескивание учащается. Интересно, что на моей правой ладони ничего этого не происходит.

    Продолжаю упражняться с цветком, с моим кринумом. Как было задано Йовайшей в прошлый четверг, опять сосредоточиваюсь на растении. Вижу уже привычные полосы синей энергии вдоль зеленых листьев, затем закрываю глаза - в них то же самое. Мысленно задаю вопрос цветку: "Откуда ты?" Несколько дней никакого ответа. И вот позавчера вечером увидел в закрытых глазах совершенно реальную заводь вдоль болотца возле большой реки. В заводи стояла на одной ноге цапля. Цапля взлетела. Сверху стали видны группы кринумов, растущие между заводью и рекой.

    Я не поленился зайти в библиотеку, взял толстый том "Оранжерейные и комнатные растения" и прочел, что кринум - растение с берегов Нила, его называют "нильская лилия". ...Кто-то дергает за ногу, за плечо, вырывает, вырывает из сна. С трудом приоткрываю глаза. Вижу над собой заросшего рыжеватой щетиной старика с коптящей керосиновой лампой в руке.

    - Ты корреспондент?

    - В чем дело?

    - Ты, говорю, корреспондент?

    -Да.

    - Откуда?

    - Из Москвы, - отвечаю, ещё пытаясь уйти обратно в сон.

    - Вставай. В станице заваруха.

    Спускаю ноги, вскакиваю и тут же со стоном валюсь на пол. Ступни, распухшие от вчерашнего сорокакилометрового перехода через степь, не держат.

    - Чего кувыркаешься? Вставай!

    Натягиваю брюки, носки, втискиваю ноги в ботинки. Поднимаюсь, опершись на локоть старика. И только сейчас слышу гул голосов за стенами избы.

    - Что случилось?

    - Муки в пекарню до вчерашнего неделю не завозили. Вчера привезли. Народ неделю ночами очередь держал, с детями малыми, номера на руках рисовали. Нынче хлеб в ларьке продают, а он сплошь в червях. - Старик нервничает, тянет меня на улицу. - Продавщицу Наталью захватили, пекаря Семена Ивановича. Хотят их убить. Убьют ведь. А что из этого будет, соображаешь? Говорил им - не слушают.

    - А вас как зовут? Кто вы?

    - Яков, всю жизнь активист, крестьянский корреспондент, два сына в войне погибли.

    Выхожу вместе с ним на крыльцо в серый рассвет и оказываюсь лицом к лицу с морем людей. Все они смотрят на меня. Гул притих. Только плачут закутанные младенцы на руках у женщин.

    У некоторых мужиков винтовки, у одного перекинут через плечо автомат.

    - Вот корреспондент! Из самой Москвы! - возглашает Яков. - Станичники, он знает, что делать. - И больно пихает меня под лопатку.- Говори народу!

    Почему этот старик решил, будто я знаю, что делать? Я ничего не знаю. Мне всего девятнадцать лет. Я еле держусь на ногах после вчерашнего...

    - Где продавщица и пекарь? - спрашиваю толпу.

    - В пекарне запертые, - ответил за моей спиной Яков.

    Толпа настороженно молчит.

    - Товарищи станичники! Прошу вас: спрячьте оружие, уберите его. Нельзя допустить самосуд. Обещаю, я все сделаю, чтобы виновные были наказаны. Только уберите оружие, дайте возможность поговорить с пекарем.

    Схожу со ступенек крыльца. Яков забегает вперёд. Толпа нехотя расступается.

    Иду за Яковом меж двух живых стен. Глаза людей враждебно смотрят. Стараюсь не опускать взгляд, чувствую: если опущу - случится непоправимое.

    Так мы подходим к покосившемуся деревянному амбару. На дверях его большой ржавый замок.

    - Отпирай, - говорит Яков парню, хмуро стоящему с обрезом в руках у крыльца.

    Я оглядываюсь. Вся толпа развернулась в нашу сторону.

    - Скажите, чтоб открыл дверь и впустил к арестованным! - Я стараюсь говорить приказным тоном, твердо.

    Встающее солнце тоже смотрит на меня в упор поверх голов.

    - Пусти его, Николай, пущай спросит, - раздается заскорузлый голос. Мужик с узкими татарскими глазками, в старой казачьей фуражке с красным околышком выходит вперёд. - Только сперва покажь документ, кто ты есть?

    Он долго разглядывает мой студенческий билет и командировочное удостоверение газеты. Потом, не сказав ни слова, машет Николаю рукой. Тот достает из кармана галифе ключ, отпирает замок, снимает со скобы. Дверь со скрипом отворяется. Мы с Яковом входим в сумрачное помещение.

    Одутловатый пекарь в страхе отступает от нас к стене. Руки его трясутся.

    - Не виноват, - шепчет он и крестится. - Восемь мешков, все с червями.

    Я уже понимаю, что он не виноват. Глаза, привыкшие к сумраку, различают и продавщицу. Она стоит у крохотного квадратного оконца - вся статуя напряжения.

    - Где мука?

    Пекарь суетливо хватает мешок, стоящий у печи, тянет ко мне.

    - Не надо, - подхожу, запускаю руку в мешок, вынимаю полную горсть муки. Ладонь что-то щекочет. Это черви. Толстые белые черви.

    С отвращением отбрасываю все это на пол.

    - Где остальные?

    -Кто?

    - Мешки. - Я изо всех сил стараюсь говорить только необходимое, боюсь выдать свою растерянность.

    Он заводит меня в соседнее, помещение. Это подсобка. Проверяю каждый мешок. Всюду кишмя кишит.

    - Здесь пять мешков, там - шестой. Где остальные? Ведь вам привезли восемь?

    - На хлеб ушли, - отвечает пекарь и вдруг начинает плакать.

    - Покажите хлеб!

    Яков подносит початую серую буханку. Разламываю. На изломе торчат черви. Дохлые, неподвижные. Слёзы противно капают с круглых щек пекаря.

    - Семен Иваныч, что ж муку не просеял? Не видел, что ли, чего в печь суешь? - спрашивает Яков. - На худой конец, просеял бы, чем население травить. Тем паче детишек голодных...

    И тут вмешивается продавщица. Медленно, как во сне, говорит:

    - Вчерась только к вечеру привезли муку эту. Когда её просеивать, муку-то? Всю ночь пекли, чтоб к утру продать. Народ-то который день ждет.

    Наконец во мне созрело решение:

    - Дайте тряпку какую-нибудь. Или газету. Все трое смотрят с недоумением. Тогда я вытаскиваю свой носовой платок, снова зачерпываю муку с червями, высыпаю в платок, завязываю его концы узлом, запихиваю в карман.

    - А решето у вас есть?

    - Вот они, две штуки, - указывает Яков куда-то на темную стену.

    - Начинайте просеивать муку и печь хлеб. Только так спасетесь. У вас ведь райцентр? Яков, идемте в райком партии, скорей!

    Мы выходим на крыльцо, и я, надрывая горло, кричу людям, что хлеб будет, чистый. Пекарь и продавщица не виновны в том, что им прислали такую муку. А те, кто это сделал, понесут заслуженное наказание. По закону.

    Кричу и вижу: женщины с детьми расходятся, толпа редеет.

    Тем не менее Николай закрывает за нашими спинами дверь, навешивает замок...

    Пыльными проулками Яков проводит меня сначала к райкому, где по раннему часу, кроме дежурного, никого нет. Заставляю дежурного позвонить первому секретарю. Тот соглашается принять меня дома.

    Дом находится здесь же, по ту сторону маленькой площади, за высоким сплошным забором.

    Пока я стучу в запертую калитку, Яков вдруг бессильно садится в пыль, приваливается к забору, говорит:

    - Ты весь в муке, стряхнись. А я к нему не пойду.

    Звенят цепочки, щелкают засовы. Калитка приоткрывается, и толстая, квадратная женщина впускает меня в узкое пространство перед другим забором, чуть пониже. Здесь по проволоке бегает, гремя цепью, овчарка. Пока женщина придерживает свирепо лающего пса, через вторую калитку прохожу во двор, где стоит рубленый бревенчатый дом, напоминающий форт из романов Фенимора Купера.

    Минут через двадцать тем же путем меня выводят обратно. За спиной снова гремят засовы, звенят цепочки.

    Яков вяло встает из пыли, старческое лицо его за это время совсем осунулось, глаза потухли.

    - Ну как? - спрашивает он. - Хотя бы знает, что творится?

    - Знает. Говорит, все население - контрреволюционный элемент, у всех оружие. Немецкое. И ещё с гражданской войны. Говорит, вызвал по телефону войска. Роту автоматчиков на мотоциклах. Будут разоружать, арестовывать... Хотел ему показать муку - даже смотреть не хочет. Спрашивал, откуда я, кто меня сюда привел...

    - Вот как... - медленно цедит Яков. - Ну, тогда, корреспондент, ясно дело. - Он слепо смотрит на солнце, на выжженный горизонт. - Теперь тебя за это самое место тоже возьмут, драпай, парень, тебе ещё жить надо...

    Лишь сейчас сознание опасности в полной мере доходит до меня. А ведь я ещё не рассказал старику, что секретарь пытался оставить у себя на столе мои документы, спрашивал: как долго знаком с Яковом, врагом советской власти?

    - Видишь взгорок? - Яков показывает в пустынный конец проулка, за которым полого поднимается белый холм. - Бежи. За ним плешина. Туда к десяти из Сталинграда прилетает самолет, почту привозит. Моли чем хочешь летчика, чтоб увез. Все отдай, чтоб только увез, понял?

    - А как же вы?

    - Мне уж все едино... Тикай, парень. - Яков резко толкает меня в плечо. - Бежи!

    - До свидания, Яков, попаду в Сталинград - добьюсь правды! Скажи всем: виновных накажут, муку пришлют.

    Поворачиваюсь, ухожу без оглядки. В сухой траве стрекочут кузнечики, а мне уже кажется: приближаются мотоциклы. Не чувствуя разбитых ног, взбираюсь на холм, вижу с его вершины площадку с шестом, на котором обвис полосатый, словно тело осы, матерчатый конус. Под шестом лежит женщина, рядом с ней бумажный мешок.

    Спускаюсь, сажусь рядом на землю. Это - почтальонша. Она ждет почты.

    ...Гул возник непонятно откуда. В небе не видно никакого самолета. Автоматчики?

    Вскакиваю на ноги и только теперь замечаю черную точку. Она стремительно увеличивается, делает круг. Это "У-2".

    Самолет снижается, и вот он уже катится по неровному грунту. Вовсе не чёрный, а зеленый, выгоревший.

    Летчик сначала выбрасывает свой мешок, затем вылезает сам, вместе с почтальоншей укладывает её мешок в кабину, расписывается в тетрадке.

    А затем начинается моё унижение. Ни документы, ни жалкие мои трешки и пятерки - ничего не действует.

    - Инструкцией не положено, - отвечает пилот и с загадочной улыбкой добавляет: - А если б мог, все равно не взял бы.

    Он уже собирается залезать в машину, когда почтальонша говорит:

    - Илюха, этот малый сегодня двух людей от смерти спас. Сама видела.

    Пилот секунду стоит молча. Затем произнес все с той же улыбкой:

    - Ладно. Сам напросился. Если что - я не отвечаю.

    Сзади него, за его сиденьем, есть второе. Он усаживает меня на него, затягивает ремнем.

    Шест с конусом, почтальонша, холм, станица - все это откатывается, уменьшается. Мы летим.

    Я лечу! Первый раз в жизни между землей и солнцем в пространстве неба.

    Пилот защищен от ветра плексигласом, а меня ветер бьёт в лицо. Упругий ветер, странный ветер. Этот ветер душит, набивает легкие каким-то дурманом... Ещё секунда - я потеряю сознание.

    Пилот оборачивается, что-то кричит сквозь прерывистый рокот мотора, снова оборачивается, снова кричит.

    - Отклонись, - наконец разбираю я и последним усилием воли отклоняю голову вправо. Забортный ветер теперь грозит оторвать мою башку, но, кажется, становится легче.

    Вскоре впереди по лету нашей машины замечаю длинное извилистое сверкание, трубы заводов, крыши. Да это Волга, Сталинград!

    Летчик сажает самолет на окраине, возле трамвайного круга. Вытаскивает меня из машины. Подводит к столбу у трамвайной остановки, прислоняет к нему.

    - Ты уж прости. Вчера сусликов травил. Мешок с дустом как раз сзади лежал...

    Стою и смотрю, как разбегается, взмывает в небо "У-2", первый мой самолет.

    А потом я неделю хожу с узелком с мукой и червями по сталинградским учреждениям. И одновременно пишу статью.

    Как-то утром секретарша вызывает меня к главному редактору.

    Он усаживает меня в боковое кресло. Затем, выдвинув ящик стола, достает мои скрепленные скрепкой листочки.

    - Ты что, с луны свалился? У тебя была тема: "Уберем урожай быстро и без потерь". А ты что привез?.. Кстати, читал это ещё кто-нибудь?

    -Нет.

    - Копии есть?

    -Нет.

    - Где черновик?

    - Порвал.

    Редактор вынимает спички и, содрав скрепку, начинает сжигать лист за листом, держа их над корзиной для мусора.

    Горит пламя. Горит статья.

    - Характеристику я тебе подписал хорошую. Возьмешь у секретарши. Немедленно бери билет, мотай обратно в Москву. Из Степановской уже звонили, интересовались. И из обкома тоже. Чтоб сегодня же духу твоего не было здесь!

    - Почему?! Что я такого сделал? Из Москвы гонят спасаться сюда, отсюда - в Москву. Из Степановской тоже беги... Неужели вы не верите? Все, что я написал, - правда. А вы сжигаете.

    - Верю. Потому и жгу. Статья догорела. В кабинете летает пепел. Редактор открывает окно, садится рядом со мной, сильно трет ладонями лицо.

    - Мне пятьдесят шесть. Наверное, не доживу. А тебе надо.

    - Что надо?

    - Дожить. Выжить.

    - До чего дожить? Что у нас происходит?

    - Представь себе, в данных условиях штурмом сделать ничего нельзя. Это - трагедия. Не только твоя. Эта история тебя, конечно, сломает. Ничего, не помрешь. Я ведь из рабочих, до войны сварщиком был. Если стальной стержень лопнет и его сварить - он становится крепче всего на месте прежнего излома.

    Мы сидим молча, два человека среди оседающего пепла.

    В Москве пытаюсь все с тем же узелком прорваться в ЦК партии, в Президиум Верховного Совета к товарищу Калинину. На меня смотрят как на сумасшедшего.

    В конце концов как-то вечером, идя по Каменному мосту, я оглядываюсь, вижу, что рядом никого нет, и выбрасываю узелок в Москву-реку.

    Шёл длинным коридором к отделу кадров, шёл мимо дверей с табличками - названиями снимающихся кинокартин, кивал тем, кто, опустив глаза, кивал мне, и, прекрасно понимая, что эти будущие кинокартины - одна чуть лучше, другая хуже - все делаются по ложным принципам, обрекающим их на бессилие, на мотыльковый век, тем не менее, ловил себя на мысли: "А может, позвонить Дранову? Чтоб вмешался. Или Нурлиеву?"

    В отделе кадров я расписался и получил из рук женщины с пустыми глазами синенькую трудовую книжку, где было выведено: "Уволен по п.1, ст.33 КЗоТ РСФСР (по сокращению штатов)".

    Когда шёл в бухгалтерию, встретилась Наденька.

    - Господи, мне сказали, вы здесь. Артур, надо бороться! По крайней мере, они должны вас трудоустроить.

    - Скучное слово, Наденька. От него воняет безнадежностью. Обождите, если можете.

    Зашел в бухгалтерию, предъявил паспорт, получил в кассе гонорар и двадцать восемь рублей окончательного расчета. "Если фильм зарубили, он не пойдет, с какой же стати платят за сценарий?" - мысль мелькнула и ушла.

    Захотелось на прощание угостить Наденьку. Мы спустились в так называемый "творческий буфет", я усадил её за столик, а сам прошел к стойке, взял у буфетчицы две чашки кофе, два стакана апельсинового сока, четыре пирожных.

    Повернувшись от стойки с нагруженным подносом в руках, заметил в буфете Гошева.

    Гошев стоял у прохода между столиками, разговаривал с нарумяненной, обвешанной бусами и цепочками редакторшей:

    - Ещё два года назад собственными руками зарубил бы этот сценарий. Я вас понимаю, Виолетта Владимировна, но сейчас, если сверху дают добро, - почему не пропустить? - Я прошел рядом, я слышал эти слова, видел эту циничную, плотоядную ухмылку. - Извинитесь перед автором, напишите другое редзаключение. Получится плохой фильм - не мы будем виноваты, хороший - нам галочка. Ну, пока. Меня дней десять не будет - я лечу в Мексику представлять картины на фестиваль.

     

     

    Глава семнадцатая

    Надо же было так случиться, что в многомиллионной Москве на улице судьба снова столкнула меня с Игнатьичем. И при каких обстоятельствах!

    В тот день пришлось испить ещё одну горькую чашу - в последний раз идти на студию, рассчитываться, забирать в отделе кадров свою трудовую книжку и получать сто пятьдесят рублей в бухгалтерии за сценарий "Поздравления".

    Вроде бы пора уж было привыкнуть к унижению, неудачам, из которых складывалась, казалось, вся жизнь. И все-таки это последнее посещение киностудии навсегда (я знал это) отбрасывало от способа воздействия на мир, нравящийся больше всех остальных.

    Шёл длинным коридором к отделу кадров, шёл мимо дверей с табличками - названиями снимающихся кинокартин, кивал тем, кто, опустив глаза, кивал мне, и, прекрасно понимая, что эти будущие кинокартины - одна чуть лучше, другая хуже - все делаются по ложным принципам, обрекающим их на бессилие, на мотыльковый век, тем не менее ловил себя на мысли: "А может, позвонить Дранову? Чтоб вмешался. Или Нурлиеву?"

    В отделе кадров я расписался и получил из рук женщины с пустыми глазами синенькую трудовую книжку, где было выведено: "Уволен по п.1, ст.33 КЗоТ РСФСР (по сокращению штатов)".

    Когда шёл в бухгалтерию, встретилась Наденька.

    - Господи, мне сказали, вы здесь. Артур, надо бороться! По крайней мере, они должны вас трудоустроить.

    - Скучное слово, Наденька. От него воняет безнадежностью. Обождите, если можете.

    Зашел в бухгалтерию, предъявил паспорт, получил в кассе гонорар и двадцать восемь рублей окончательного расчета. "Если фильм зарубили, он не пойдет, с какой же стати платят за сценарий?" - мысль мелькнула и ушла.

    Захотелось на прощание угостить Наденьку. Мы спустились в так называемый "творческий буфет", я усадил её за столик, а сам прошел к стойке, взял у буфетчицы две чашки кофе, два стакана апельсинового сока, четыре пирожных.

    Повернувшись от стойки с нагруженным подносом в руках, заметил в буфете Гошева.

    Гошев стоял у прохода между столиками, разговаривал с нарумяненной, обвешанной бусами и цепочками редакторшей:

    - Ещё два года назад собственными руками зарубил бы этот сценарий. Я вас понимаю, Виолетта Владимировна, но сейчас, если сверху дают добро, - почему не пропустить? - Я прошел рядом, я слышал эти слова, видел эту циничную, плотоядную ухмылку. - Извинитесь перед автором, напишите другое редзаключение. Получится плохой фильм - не мы будем виноваты, хороший - нам галочка. Ну, пока. Меня дней десять не будет - я лечу в Мексику представлять картины на фестиваль.

    Это "лечу в Мексику" особенно задело меня. Даже поразился, как задело.

    Гошев ушел. А я все сидел, машинально помешивал ложечкой сахар в кофе. Наденька опять говорила о том, чтоб не волновался, что у нее есть знакомый юрист, она пойдет к нему, узнает, а я все думал о том, почему так резанула эта Мексика. Зависть? В конце концов я и сам успел побывать за границей лет десять назад. К тому времени вышли две книжки стихов, приняли в Союз писателей и тут же включили в состав делегации, выезжавшей по линии ЦК комсомола в Болгарию.

    Это была самая настоящая заграница. Даже родное Черное море казалось там, у Бургаса, совсем иным. И горы. И городки с черепичными крышами и длинными вязанками красного перца, свисающими вдоль балконов; и София, где на каждом углу под яркими тентами можно было сидеть, пить кофе, разглядывать прохожих, чужую, бурлящую жизнь... Я не был бы самим собой, если б в ту поездку не случилось приключения, какое бывает не с каждым... Циничная, наглая сволочь летела в Мексику представлять мою страну, мою Родину.

    Наденька вдруг привстала.

    - Артур, вы, по-моему, побледнели.

    - Это по-вашему... Сегодня день не постный? Тогда почему не едите пирожные?

    - Спасибо. Между прочим, звонила мать нашего Игорька, просила показать фильм. Ох, зачем я вам все это говорю?..

    - У вас есть их телефон? Давайте запишу. Надо заехать объяснить ситуацию.

    - Это мой Костя, когда принесет двойку из школы, говорит: "Мам, опять ситуация..." Артур, Нина рассказывала, что постоянно встречает вас в лаборатории. Вы тоже стали туда ходить?

    - Занимаюсь. А что?

    Наденька вздохнула, потом с горячностью выпалила:

    - Дьявольщина! Убеждена: все это дьявольщина, Артур. Боюсь, погубите свою душу. Там изучают всякие "глубины сатанинские", как в Писании говорится. Нина мне рассказывала. Но она, хоть и хороший человек, вся в гордыне. А вы-то? Вас-то что там прельщает? Ну что вы смотрите? Дура? Артур, по-моему, вы не слышите меня, не видите. А я всегда рядом. С вами...

    - Знаю, Наденька, знаю. Должен идти. Что теперь вы делаете?

    - В подготовительном периоде к полнометражной картине - "Частная жизнь токаря Сергеева". Производственная тематика. - Наденька погасла. Лицо её стало таким же пепельным, как и её красивые, поднятые кверху волосы. - Артур, прошу хотя бы об одном, умоляю:

    не ходите в вертеп. "Блажен муж, иже не идет в совет нечестивых..."

    Я грустно улыбнулся. Спорить с Наденькой на эту тему, да ещё здесь...

    - Спасибо. Подумаю.

    Но вовсе о другом думал я, уходя с места своей бывшей работы. Не о киностудии, не о Наденьке думалось.

    В прошлый четверг на занятиях в лаборатории Маргарита вырвала у меня согласие зайти к ней в гости якобы для какого-то очень важного дела, и теперь я направлялся в район Рижского вокзала, где она жила. И не о Маргарите думал я, шагая по морозным солнечным улицам. Как часто со мной бывало, вскользь брошенная фраза, в данном случае - фраза Наденьки о производственной тематике фильма "Частная жизнь токаря Сергеева", запустила поток мыслей о том, почему, как правило, не удаются фильмы, спектакли, связанные с трудом рабочих. Почему вообще не сбывается формула Маяковского "Социализм - свободный труд свободно собравшихся людей"?

    Я, человек, чьи стихи и проза столько лет, десятилетия не печатались, чьи сценарии гробились на корню, только что лишившийся последней работы, шёл среди прохожих, думая о том, что изделие роковым образом отчуждено от рабочего и, даже зная предназначение какой-либо изготовляемой детали, тот вовсе равнодушен к тому, куда она попадет. Сколько ни пропагандируй рабочего, ни заинтересовывай материально - не хлебом единым жив человек. Какие возможности ему предлагают за труд, кроме хлеба и вещественных благ? Кино, телевизор, массовики-затейники в клубах? Какой выбор остается у этих людей, вообще какова степень их свободы? Тем не менее детали, которые делает рабочий, наверное, необходимы?

    Вот о чем мучительно думал я, пока, выходя к площади Рижского вокзала, не увидел на тротуаре и на мостовой возле стоянки такси увеличивающуюся на глазах толпу. Оттуда слышались какие-то возгласы. Если бы меня не обогнал милиционер с перекинутым через плечо переговорным устройством, я непременно обогнул бы это место. Оставалось всего лишь перейти площадь и войти в первый из трех высоких белых корпусов возле эстакады, у которой стояла, сверкая золотым крестом, церковь.

    Но молоденький милиционер в полушубке с погонами, в валенках, оснащенных галошами, уже норовисто вклинивался в густую толпу, откуда громко, как-то слишком громко для человеческого голоса раздавалось:

    - Время истекает! Братья и сестры! Покайтесь! Покайтесь, кто не крещен - немедленно креститесь! Храм рядом - рукой подать. Так же близко до Страшного суда!

    В этот момент из-за широкой милицейской спины я увидел Игнатьича. В руках его был новенький оранжевый мегафон.

    Среди испуганных, смеющихся, недоумевающих лиц синеглазое, доверчиво открытое лицо Игнатьича поразило.

    На полшага опередив милиционера, я ухватил проповедника за локоть.

    - Идемте скорей!

    - Куда? - спокойно улыбнулся Игнатьич. Я так и не понял, узнал он меня или нет. Я было потянул его вон из толпы, но тут же милиционер вырвал из руки Игнатьича мегафон, схватил его за другую руку.

    - Гражданин, пройдемте!

    - На каком это основании?! - вмешался я.

    - Не твое дело. Расходитесь. И вы расходитесь, граждане.

    Моя рука молнией метнулась во внутренний карман пальто, и перед лицом милиционера появился несданный пропуск на киностудию, на красной обложке которого золотой краской был оттиснут орден Ленина.

    - Нарушал общественный порядок, - выдавил из себя милиционер. Обе руки его были заняты. Одной он крепко держал Игнатьича, другой - мегафон и поэтому при всем желании не мог раскрыть пропуска и даже понять, какую организацию представляет неожиданный прохожий.

    - Киностудия. Идет репетиция эпизода из фильма. Понятно?

    - Тогда другое дело.- Милиционер отпустил Игнатьича, а мегафон отдал мне. - А вы кто будете?

    - Режиссер. Тут написано. - Я уже уводил Игнатьича сквозь расступающуюся толпу. Милиционер мог опомниться в любую минуту, тем более кто-то сзади растерянно спросил:

    - А где же кинооператор?

    К счастью, вереница свободных такси стояла вдоль тротуара. Я впихнул Игнатьича на заднее сиденье первой же машины, втиснулся за ним и бросил шоферу:

    - Вперёд!

    - Куда вперёд? - обернулся немолодой, благообразный водитель в форменной фуражке. Я назвал свой адрес.

    - Только потому, что артисты, - недовольно буркнул таксист, трогая с места машину. - Смена кончается, я ещё в баню хочу попасть, пивка попить. Другой край Москвы, всегда так получается.

    И тут неожиданно заговорил Игнатьич.

    - Баня - дело хорошее. Особенно - духовная баня покаяния. Сегодня же, после работы, сядь, успокойся, вспомни про совесть и подумай, какой ты на самом деле внутри себя, чего по-настоящему хочешь, сдери с себя все личины, хоть раз глянь в истинное лицо своё... А после крестись, если не крещен.

    - Ну и артист! - перебил водитель. - Некогда мне дурью заниматься.

    - Справедливо сказано, - подхватил Игнатьич. - Грянет Страшный суд - с чем предстанешь? Времени совсем мало осталось. Дурью заниматься некогда. Вот и пустит тебя Господь в распыл.

    - Вы это серьезно? - на миг обернулся таксист. Из синих глаз Игнатьича струилась несокрушимая вера. Таксист проехал ещё немного, потом тормознул у

    тротуара.

    - Вылезайте!

    - В чем дело? - спросил я.

    - К чертовой матери! Ездят тут - настроение портят! Вылезайте!

    Я решил не связываться. Вышел с мегафоном в руках. Следом вышел и Игнатьич, перекрестив напоследок обалдевшего водителя.

    И вот такси уехало, и мы оба стояли друг против друга на полдороге до моего дома.

    - Ну а вы, милый человек, разобрались в самом себе, покаялись? Больно суровое у вас лицо, а ведь радоваться надо! В бедах своих виноваты мы сами. Бог тут ни при чем. Он даровал человеку свой, божественный атрибут - полную свободу воли. И все смотрел, как мы, люди, ею распорядимся... Вот и довели все до безобразия. Веками стирали образ Божий с земли, с себя, с детей своих. Но скоро после Страшного суда все это восстановит Бог для тех, кто покаялся и крестился, пришел ко Христу. Потому и радоваться надо, что мало ждать осталось. - И тут же, без всякого перехода, Игнатьич спросил: - У вас случаем не найдется двух копеек? Вон как раз автомат.

    Пока Игнатьич звонил, я, стоя с мегафоном в руке, настороженно оглядывался. Я не представлял себе, что дальше делать с этим человеком. Страшно было за него. Страшна была его кликушеская уверенность в приближении события, подводящего черту под историей человечества. И в то же время меня необыкновенно привлекало органическое единство между словом и делом Игнатьича. Такое завидное единство могло быть доступно только гению. Или же психически больному. Но что есть психическая болезнь? Ведь и Ван Гога считали сумасшедшим...

    Игнатьич вышел из телефонной будки веселым.

    - Оказывается, здесь Трифоновская рядом! Знакомые собирают на квартире добрых людей для беседы, хотите пойти?

    - Я ведь был! - вырвалось у меня. Я понял, что при всей симпатии к Игнатьичу не хочу, не могу больше слышать про Страшный суд, прибывающий по известному Игнатьичу расписанию. - Когда это случится? - на всякий случай спросил я.

    Игнатьич придвинулся и шепнул в ухо:

    - Через три с половиной недели - двадцать восьмого февраля.

    - Откуда все-таки вам это так точно известно?

    - Если ползать по картине - увидишь только комья краски, ну, линию, точку. Больше ничего. Чтоб увидеть картину, понять её, милый человек, нужно отойти, подняться над ней. Тогда откроется красота, смысл. И ещё скажу. - Игнатьич снова придвинулся к уху, загадочно прошептал: - Во всей Вселенной - человек единственное живое существо, ставящее вопрос о смысле жизни... Я вздохнул и буркнул, отдавая мегафон:

    - Знаете ли, не надо ходить по улицам с этой штукой. Кто вам дал?

    - Надежда - добрая душа, - просиял Игнатьич.

    - Можете подвести не только себя, но и Наденьку, - жестко сказал я. - А у нее ребёнок.

    - Фома неверующий, - все так же ласково улыбнулся Игнатьич, - я ведь объяснил вам: уже и времени-то не осталось кого-нибудь подводить... А то, что сегодня вырвали меня из когтей дьявольских, - это вам зачтется, очень скоро.

    - Ладно. До свидания.

    - Воистину до свидания. При иных обстоятельствах, - поклонился Игнатьич и добавил, поудобнее пристраивая ремешок мегафона на плече: - Теперь хоть вам ясно, что есть труба архангельская?

    У меня голова пошла кругом. Я смотрел вслед удаляющейся высокой фигуре, пока та не свернула за угол.

    Очнувшись, подумал, что на мне висит какое-то обязательство, какое-то дело. Потом вспомнил. Вошел в ту же будку автомата, позвонил сначала Маргарите, извинился за то, что опоздал.

    - Это к лучшему! - затараторила она. - Все - не случайно. Я сейчас убегаю, за мной приехали. Артур, умоляю вас, приходите в четверг часа в три. У нас будет вдоволь времени, и я вам скажу самое главное. А потом мы вместе поедем в лабораторию. Заметано?

    - Хорошо. - Я повесил трубку, достал бумажку с телефоном, который дала Наденька, и набрал номер. Мать Игоряшки была дома.

    - А у меня смена в шесть начинается, к двум конец, теперь уж пятый. Игоря нет ещё, на продленке. Все просит: "Мам, позвони на студию". Да и нам охота кино поглядеть - всей родне, все ж таки слух прошел: "Игоря засняли". А когда, по какой программе запустят?

    - С вашего разрешения, я к вам приду сегодня, все объясню. Удобно часам к восьми?

    - Очень даже! Пироги испеку! Любите с грибами? Я записал адрес и пошел в сторону дома, понемногу согреваясь от ходьбы. По пути заходил в магазины, складывал в приобретенный пластиковый пакет сливочное масло, творог, бутылки с кефиром, хлеб. В магазине "Мясо" давали сосиски. Когда, простояв за ними в очереди, вышел на улицу, уже зажглись фонари. Второй раз отстоял очередь в аптеке к отделу готовых форм, купил для Игоряшки две упаковки витамина С глюкозой, потом подъехал в переполненном троллейбусе к "Детскому миру", вышел оттуда ещё и с длинной яркой коробкой - набором деталей для сборки модели планера.

    Деньги таяли быстро.

    Помятый в очередях и транспорте, усталый, подходил к дому, думая с отчаянием, что опять круг замкнулся, ничто не изменилось. Но все-таки ощущение поворота, сдвига с мертвой точки теплилось вопреки всей логике событий.

    Мало того, даже когда войдя в квартиру и увидев - у матери опять приступ давления, она лежит, постанывая от головной боли с мокрым полотенцем под затылком, - даже тогда я сознавал: что-то должно произойти, теперешняя суета вокруг нее- кипячение воды для грелки, лихорадочные поиски клофелина в ящичке для лекарств, набрасывание вдобавок к одеялу пледа на ноги - все это чем-то отличается от уже много раз бывшего.

    - Только "скорую" не зови, - тихо промолвила мать. - Не хочу в больницу. Хочу уснуть.

    Я сел рядом, осторожно водил руками вокруг её головы, вымывал боль, вымывал, вымывал.

    И мать уснула.

    Осторожно приподнял её голову, забрал полотенце и пошел в кухню перекладывать продукты из сумки в холодильник.

    Надо было поесть. Но я не чувствовал ничего, кроме разбитости.

    Лежал на тахте в своей комнате с открытой дверью, прислушивался - не стонет, не зовет ли мать? - и отчетливое предощущение каких-то событий, которые изменят жизнь, нарастало, поднималось как волна.

    Встал, чтоб позвонить матери Игоряшки и сказать, что не смогу прийти.

    Так редко бывает: когда снял трубку, там уже был голос.

    - Будьте любезны Артура.

    - Слушаю, - сказал я, недоумевая, почему не раздался звонок.

    -Это я.

    - Кто? - спрашивая, уже догадался, не смел поверить.

    - Аня. Анна Артемьевна. У вас не найдется времени встретиться? - Голос был все тот же - глубокий, певучий.

    - Когда?

    - Хоть сейчас, Артур. Я не кажусь вам назойливой? Уже не первый раз звоню с той же просьбой.

    - У меня мама заболела, - сказал я и почувствовал себя мальчиком. - Можно я позвоню вам через несколько часов?

    - А что с ней? Я не могу чем-нибудь помочь?

    - Спасибо. Позвоню позже. - Положил трубку, тронутый её сочувствием, недовольный собой - тем, как резко, даже вроде грубовато прервал разговор.

    "Господи! - думал я, расхаживая по комнате. - Горе - муж погиб, сын в тюрьме... Что я за человек?!"

    Показалось, что на кухне звякнуло. Прислушался. Потом выбежал из комнаты.

    Мать, как ни в чем не бывало, стояла у плиты, ставила на горячую конфорку кастрюлю с компотом.

    - Ты что это делаешь?

    - А я себя хорошо чувствую! Поспала немного - как рукой сняло. Спасибо за продукты. Я сегодня выходила и тоже, представь себе, достала сосиски. А что на студии? Что теперь будешь снимать?

    - Пока не ясно. Подряд не бывает. Она глянула своими проницательными карими глазами, но только вздохнула.

    - Забыла сказать, тут звонили днем. Во-первых, женщина, кажется, назвалась Анной Артемьевной, потом некая Маргарита, и ещё - Галя с Машенькой.

    - Спасибо. - Я вспомнил об Игоряшке, глянул на часы - было без четверти восемь. - Ты действительно хорошо чувствуешь? Обещал заехать к одним людям... ненадолго.

    - Езжай... - И вдруг безнадежно махнув рукой, она добавила: - Никогда вместе не поужинаем, сколько мне жить осталось...

    - Мама!

    - Извини. Просто вырвалось. Не беспокойся. Телевизор посмотрю, компот сварится. Езжай.

    ..Я сидел в опустевшем вагоне метро со своей коробкой сборного макета планера. Чем ближе к Текстильщикам, тем меньше становилось пассажиров.

    "Вместо того чтоб мчаться к Анне Артемьевне, Ане, Аня - так она сказала, неизвестно зачем еду к Игоряшке. Дурацкая обязательность".

    Против меня, ухватившись одной рукой за верхний поручень, а другой держа у глаз раскрытую книгу, стоял

    здоровенный парень.

    Мне всегда было любопытно, что читает человек, что интересует людей, жадно поглощающих информацию с газетных листов, со страниц книг и журналов? Сколько я мог заметить, как правило, это были детективы и фантастика. Но чаще всего почему-то читали роман Кронина "Звезды смотрят вниз" или же "Сестру Керри". Проходили годы, десятилетия, а "Звезды" и "Сестра Керри" - потрепанные, рыхлые библиотечные экземпляры продолжали путешествовать в метро и наземном транспорте.

    Книжка у парня была новенькая, в мягком коричневом переплете. Названия было не разглядеть. Смирившись с этим фактом, я отвел было взгляд и внезапно увидел: вокруг руки, держащейся за поручень, полыхает синее пламя. Пальцы, кисть, далеко высунувшаяся из рукава куртки, - все было окружено ярким синем пламенем. Я не мог оторвать взор. Так и сидел, глядя снизу вверх.

    Парень что-то почувствовал, оторвался от чтения, недоуменно глянул на меня, переменил руку. Мелькнуло название книги - Д. Даррелл, "Сад богов".

    Забегая вперёд, нужно заметить, что я так никогда не смог привыкнуть к явлениям подобного рода. Видимо, привыкнуть к ним вообще невозможно. Одним из свойств этих явлений было то, что они разом отсекали все заботы будней, приводили к глубокой отрешенности.

    ...В таком состоянии я вошел в квартиру, где жил Игоряшка со своей матерью.

    - Все ж таки дошли, доехали! Девять часов! Мы уж думали, что случилось! Заходите, раздевайтесь. Меня звать Наташа, Наталья Петровна, а вас как величать?

    - Артуром. - Я снял пальто и кепку. Игоряшка забрал их и уволок куда-то, потому что на вешалке не было места.

    Наталья Петровна ввела в комнату. Я в недоумении приостановился. За празднично накрытым столом пировала большая компания.

    - Вот, знакомьтесь - все наши родичи, а это он самый, режиссер кино Артур, не знаю, как по отчеству, да вы садитесь, садитесь вот сюда, во главу стола!

    - Дядя Артур... - раздался шепот за спиной. Я обернулся и снова вышел в переднюю к манящему меня Игоряшке.

    - Дядя Артур, они не знают, и мать тоже. Я не сказал.

    - Про что?

    - Ну, как свалился. Про этот обморок.

    - Спасибо, дружок. Кстати, - я взял приставленную к стене коробку с моделью, отдал, - это тебе. И пожалуйста, залезь в карман моего пальто. Там витамины.

    - Дядя Артур, а вы не можете меня ещё разик завести? - Мальчик нагнул голову с торчащими вихрами. Я коснулся пальцами теплого темечка и стал "заводить".

    "Безотцовщина", - думал я с болью. Этот маленький человек, покорный и доверчивый, стоящий сейчас передо мной, нуждался в участии. Не столько витамины нужны были ему, сколько мужская дружба.

    - Ну, чего это вы здесь делаете? Гость пришел, все ждут, а ты его держишь. Идите за стол, картошка простынет. Как вы такого растрепу снимали? Артист, перед хором поет, а в парикмахерскую силком не загонишь.

    ...От чугунка с картошкой шёл пар. На столе была разделаная селедка, шпроты, пироги с грибами; в мисках грудились соленые огурцы, капуста. Наталья Петровна сбегала на кухню и принесла из холодильника открытую баночку с красной икрой, которую поставила

    передо мной.

    Наталья Петровна, два её брата со своими дородными женами, Игоряшкин дедушка с многострочной колодкой орденских лент, аскетически худой парень Женя с разбитной Тамарой - работницей того завода, где Наталья Петровна убирает цех, - все они притихли, сковались, чего-то ждали от гостя, прервавшего своим появлением шумную трапезу. Даже телевизор, на экране которого шёл хоккей, был выключен.

    Давно мне так не хотелось есть, и пожалуй, давно я не был в таком ложном положении... Правда, вспомнилась поездка по Москве в правительственном лимузине...

    Я решил признаться, что фильм зарубили, что я уже не кинорежиссер, но, к моему изумлению, уста произнесли следующее:

    - К сожалению, не имею возможности показать фильм с Игоряшкой. Фильм предназначен только для показа в соцстранах 1 Мая.

    В сущности, это тоже была правда. Но другая. И она устроила всех. Зазвякали рюмки, вилки, вновь помчались по экрану хоккеисты.

    Я наконец тоже принялся есть. С сокрушением размышляя, как же это вышло, что сказал совсем не то, что собирался сказать. Такого я за собой раньше не замечал.

    Оживившись, компания, видимо, чтоб занять гостя, начала задавать вопросы: знаком ли я с тем или другим артистом? Худой Женя, подстрекаемый своей подружкой, следил, чтобы рюмка у меня была полна, Наталья Петровна все время подкладывала угощение. Обе её дородные золовки интересовались, сколько денег получает киноартист, а их мужья допытывались, за кого в хоккее и в футболе я болею.

    Когда же выяснилось, что не болею ни за кого, это вызвало предельное удивление.

    - Как это? - воскликнул один из них, на лице его с длинными бачками пылал нездоровый, багровый румянец. - Каждый болеет. Все должны за кого-нибудь болеть!

    - Почему вы так решили? - миролюбиво спросил я. - Если б я сам был футболистом или играл в хоккей, я бы, естественно, болел за свою команду. А так, глазеть, как другие играют, не заниматься спортом, наживать при этом больную печень, стенокардию...

    - Откуда вы знаете, что у меня больная печень и стенокардия?!

    Я был изумлен не меньше, чем собеседник.

    - Так сказал, для примера, - поспешил замять я разговор.

    - Но у меня вправду желчнокаменная болезнь, операцию предлагают. И стенокардия! - взволновался человек с бачками. - Как вы узнали?

    - А он, наверное, этот, экстрасенс! Их сейчас много развелось, в газетах пишут, - вмешалась Тамара. - А вы вот не скажете случаем, что у меня болит.

    Такого поворота событий я никак не ожидал. Я был в замешательстве.

    - Братцы, вы что? Я ничего не умею, просто случайно совпало. - Я говорил, и при этом совершенно отчетливо крепло знание: у Тамары в правой груди опухоль, чуть ниже соска. Я встал. - Извините, мне давно уже надо позвонить.

    Телефон висел в передней. Сперва позвонил домой, поговорил с матерью, убедился, что она себя сносно чувствует, затем раскрыл записную книжку, чтобы найти номер телефона Анны Артемьевны.

    - А может, вы все-таки скажете, что со мной? - как-то жалко улыбаясь, подошла Тамара.

    Эта улыбка, эти неумело подкрашенные тушью глаза не могли скрыть беды. Той, что переживают в одиночку... Я встретился с ней взглядом. Захлестнула волна сочувствия. И я решился.

    - Видите ли, мне кажется, вам следует записаться на рентген, проверить правую грудь... - дорого стоило мне каждое слово. Ведь все это могла быть игра воображения, чушь.

    - Ой, а что там - злокачественное, рак? Дергает уже неделю, в подмышку отдает. - Глаза Тамары глядели моляще...

    - Не знаю. Просто нужно сделать рентген правой груди.

    - Не правая у меня. Левая.

    - Левая? - на секунду я задумался. Ну конечно, левая! Она же сидела напротив. - Тамара, я не врач, ничего в этом не понимаю, честное слово. Что вам стоит сделать рентген, чем раньше, тем лучше. Сейчас это лечат.

    Я заставил себя снова отвернуться к телефону. Может быть, это и выглядело жестоко, но мне больше нечего было сказать. И Тамара ушла к столу.

    - Анна Артемьевна, не поздно звоню? Четверть одиннадцатого.

    - Нет. Я ждала.

    - Я не из дома, я в районе Текстильщиков.

    - Текстильщики?.. А можете подъехать на метро по кольцу к "Проспекту Мира"? И я вас встречу.

    -Где?

    - Снаружи. У выхода.

    - Хорошо. Буду там не раньше, чем минут через сорок. - Я положил трубку, столь же пораженный тем, что она назначила встречу так далеко от собственного дома, сколь и тем, что только что из уст Тамары получил подтверждение тому, что казалось чистой игрой воображения. Неделю назад Йовайша задал такое упражнение: сидеть с прямой спиной, расслабленно. Закрыв глаза, сосредоточиться на верхней части собственного мозга. Первые два дня упражнений не дают никакого эффекта, кроме тяжести в голове. На третий сознаю, что вижу сноп золотистого света. Этот свет пробивается внутри головы откуда-то справа. В следующие дни он возникает и слева.

    После упражнения свет исчезает, но голова остается ясной.

    Что же это за свет такой необыкновенный? Я уже знаю: если спрошу Йовайшу, тот снова загадочно улыбнется, толком ничего не ответит. Вечная моя трагедия: желание знать и бессилие познать. Кроме носового платка с червивой мукой и некоторого жизненного опыта (а ведь меня за тем и посылали - учиться у жизни) я привез в Москву ещё и характеристику. На бланке с грифом областной газеты напечатано:

    "2 августа 1952 г. ХАРАКТЕРИСТИКА

    Студент Литературного института Артур Крамер в течение двух месяцев проходил практику в редакции нашей газеты. За это время т. Крамер участвовал в литературной правке материалов, опубликовал пять корреспонденции и очерк. Язык этих материалов, разработка тем - интересны.

    К недостаткам практики т. Крамера следует отнести тот факт, что после командировки в глубинный район он привез статью, из которой видно недостаточное знание вопросов сельского хозяйства".

    С этой бумажкой прихожу к началу учебного года в институт и узнаю в канцелярии, что я переведен на заочное отделение с обязательством в месячный срок устроиться на работу и предоставить справку.

    Выйдя из канцелярии, сразу напарываюсь на руководителя моего семинара, лауреата Сталинской премии. Тот швыряет в урну окурок, тащит меня за угол коридора, шепчет:

    - Хотели совсем вышибить. Большего я для тебя сделать не мог. Теперь выкарабкивайся сам, добро?

    - Добро-то добро. Да куда меня возьмут? С неоконченным образованием. После школы...

    - Мой тебе совет: срочно уезжай из Москвы. В провинции грамотных нехватка, запросто устроишься в какую-нибудь газетку, теперь это тебе знакомо, будешь приезжать на сессию, отчитываться стихами на семинарах. Стихи-то привез?

    - Привез.

    Он отыскивает пустую аудиторию, закрывается там со мной. Со стен смотрят портреты классиков - Сервантес, Грибоедов, Лермонтов...

    Сейчас мне не до стихов. С трудом вспоминаю написанное до поездки в станицу Степановскую. Чем дальше читаю, тем нетерпеливее барабанит мундштуком папиросы по столу мой руководитель. Обрываю чтение.

    Тот закуривает.

    - С нового года я назначен редактором журнала. Толстого. Хотел бы тебя напечатать. Талантливо, искренне. Да кому это нужно? Ты вот только что был на практике. Лесополосы видел?

    - Видел.

    - На строительстве Волго-Дона был? Поля пшеницы видел? Газеты читаешь?

    - И газеты читаю, и поля видел. Но видел и кое-что

    другое.

    Он задумчиво разглядывает меня сквозь дымок папиросы, произносит:

    - У каждой собаки своя шерсть. К гладкошерстным ничего не пристает, а есть лохматые, всякий репей цепляют.

    - Вы что, собаку завели?

    Спрашиваю по простоте души. Но в глазах его это дерзость, нарушение рамок наших отношений. Встает, направляется к двери.

    "Молодая гвардия". Орган Курского обкома и горкома ВЛКСМ - Крамеру.

    Уважаемый т. Крамер! Вакантных мест в редакции нет. С приветом. Зам. редактора Приваленко".

    "ЦККН Украины - А. Крамеру.

    В редакциях республиканских, областных и многотиражных газет, выходящих на русском языке, нет незамещенных вакансий. Зам. зав. отдела пропаганды и агитации Лазебник".

    "Красноярский рабочий" - Крамеру.

    Вакантных мест нет".

    Кто счастлив от этих стереотипных отказов, так это мать.

    - Пока жива, с голода не умрем. Никуда не надо ехать - пропадешь. С понедельника начну работать на полторы ставки.

    До того как рассылать запросы во все концы Советского Союза, я, конечно, пытаюсь устроиться здесь, в Москве. Не берут, даже нормировщиком на завод, даже учеником токаря: "Зачем нам заочник Литературного института?" А скрыть свою студенческое положение я не могу, потому что нужна справка именно в институт...

    Каждый новый конверт с отказом доламывает. Уходя в предрассветный мрак на работу, мать вместе с завтраком оставляет деньги на день и записку: "Не волнуйся. Все будет хорошо".

    Мне двадцать лет. Я думаю о смерти.

    Однажды ночью появляюсь на Красной площади.

    Часы таинственно отбивают четверть. Таинственно звучат мои шаги по брусчатке. У Спасской башни подхожу к часовым.

    Те было насторожились. Но я поднимаю руку, делаю круговое движение ладонью.

    Часовые засыпают.

    Прохожу в Кремль, иду по его территории, глядя на единственно светящееся окно. Подхожу к дворцу, мановением руки усыпляю охрану. Бегом поднимаюсь по устланной коврами лестнице.

    Отворяю тяжелую дверь приемной. Из-за столика вскакивает секретарь. Моя рука совершает круговое движение. Секретарь уснул.

    Вхожу в кабинет.

    Сталин с трубкой в руке стоит у большого стола, на котором расстелена карта Советского Союза.

    - Иосиф Виссарионович, - говорю я, вынимая свой узелок и выкладывая его на карту, - у нас ведь социализм?

    И с ужасом вижу, что вся карта покрыта шевелящимися, ползущими червями. Они свисают со стола, падают на ковер.

    Перевожу взгляд на Сталина. Тот, ласково улыбаясь, поднимает руку, делает круговое движение...

    Утром будит телефонный звонок. Один из таких же заочников, как я, говорит, чтоб приехал в редакцию "Московского комсомольца", где он работает. Мне дадут задание написать очерк о строительстве стадиона в Лужниках.

    Так открывается новая стезя. Становлюсь внештатным корреспондентом то "Московского комсомольца", то "Лесной промышленности", то "Водного транспорта", то "Советской торговли".

    Задания разовые, гонорары мизерные. Зато институт удовлетворен справками. Я постоянно в пути. Участвую в перегоне самоходных барж по системе Волго-Балта из Черного моря в Балтийское, обличаю воров торговой сети Вологды, вместе с лесниками иду в дальневосточной тайге на браконьеров...

    Смерть Сталина застает в Москве. У газетных киосков длинные очереди. С Огарева до Красной площади близко. Приспущен флаг над куполом Большого Кремлевского дворца. Равнодушно топчутся голуби на брусчатке. Трибуны возле Мавзолея завалены снегом. Солдат раздает желающим деревянные лопаты. Беру. Счищаю снег с гостевых трибун. Рядом со мной трудится маленький китайский летчик. Он плачет.

    Размеренно бьют куранты.

     

    Глава восемнадцатая

    1

    ...И вот я ехал в трубе метропоезда. Который мчался на колесах в сквозных недвижных трубах тоннелей.

    Теперь, стоило настроиться, приглядеться, я видел синее сияние вокруг державшихся за поручни рук. Оказывается, оно окружало и головы людей.

    В этот час народа в вагоне было мало. Я сидел, разглядывал сидящих напротив меня пассажиров. Особенно явственно сияние возникало на фоне черного вагонного окна на перегонах между станциями.

    Вокруг головы немолодой женщины в красной вязаной шапочке сияние было неровным. Слева больше, справа его почти не было.

    Чуть поодаль, наискось от меня, сидела парочка, видимо, студенты. Парень держал девушку за руку, что-то нежно говорил ей. Я взглянул поверх их голов. Два не синих, а прозрачно-золотистых сияния сливались в одно. Любоваться этим неземным золотом хотелось бесконечно, радуясь счастью этих двух человек...

    Парень глянул ревниво, и я снова перевел взгляд на женщину в красной шапочке. Отчего ж у нее было такое несимметричное свечение? И тут я понял, догадался: болит голова.

    У нее болит голова, правый висок. И лицо бледное. И морщится.

    Нужно было сделать то, что я делал с матерью: дать рукам почувствовать энергию и вымыть этой энергией все то черное, что, подобно облачку грязи, стояло в правой половине ее мозга, в виске.

    Я успел лишь подумать об этом, как из рук, из кончиков пальцев, полился ток энергии - ощутимо, мощно... Но мыслимо ли было здесь, в вагоне метро, подойти к незнакомому человеку?

    И тотчас же, будто кто-то сказал, голос возник не в ушах - прямо в уме: "Делай это на расстоянии, вообрази, что протянул руку к ней..."

    Настороженно повел головой вправо, влево... Рядом никого не было.

    Я взглянул на женщину. Одной рукой она придерживала хозяйственную сумку, другой потирала правый висок.

    Закрыл глаза, усилием воли воскресил в воображении лицо женщины, сконцентрировался на нем, "увидел" грязное облачко справа в мозгу и, представив себе собственные руки, протянутые к этой голове, стал вымывать энергией грязь... Сколько прошло времени? Минута? Две? Закружилась голова, вспотели ладони.

    Я снова глянул на женщину. И столкнулся с ее взглядом. Она смотрела в упор. Порозовевшее лицо недоуменно улыбалось.

    Вскочил с места, прошел к двери и, как только поезд остановился, вышел.

    Это оказалась "Белорусская". А ведь мне нужно было выйти на "Проспекте Мира", где ждала Анна Артемьевна. Я проехал две остановки.

    Перешел на противоположную платформу, сел в поезд и поехал назад.

    "Но если можно так, на расстоянии, воздействовать на человека, почему бы не попробовать помочь Тамаре, с ее опухолью?" Само это предположение настолько ошеломило, что я был не в состоянии сейчас же, немедленно заняться Тамарой. Да и перспектива опять проскочить "Проспект Мира", застрять в бесконечности этой кольцевой линии... Я вспомнил, как один ныне знаменитый на весь мир академик рассказывал, что в молодости, не имея квартиры, сделал свое знаменитое открытие и расчеты к нему, именно кружа весь день по кольцевой в вагоне метро...

    Поднимаясь эскалатором к выходу с "Проспекта Мира", я был ухе абсолютно уверен, что такое воздействие на расстоянии реально. Доступно мне. И таким образом, возникает головокружительная, ни с чем не сравнимая возможность тайно оказывать помощь людям.

    Эта тайность, анонимность была настолько мила, что я впервые почувствовал, что наконец-то выхожу на что-то свое, присущее мне чуть ли не с детства.

    Я был до того захвачен этими мыслями, этим своим открытием, что, когда вышел из метро и увидел расхаживающую под фонарями Анну Артемьевну, словно очнулся.

    А она уже быстро шла навстречу - большая, статная, в дубленке и пыжиковой шапке с опущенными ушами, что неожиданно делало ее похожей на девочку.

    - Где вы пропали? Я замерзла. - Она окинула меня взглядом, вдруг ухватилась за край пальто. - А где пуговицы?

    Я улыбнулся. Вспомнил, при каких обстоятельствах лишился этих пуговиц, и только махнул рукой.

    - Нет. Так нельзя. Ходите в мороз в распахнутом пальто, в кепке. Взгляните: хоть один мужчина ходит сейчас в кепке? - она быстро говорила, быстро вела меня куда-то к краю тротуара.

    - Куда мы идем?

    - Нет, вы сначала покажите мне хоть одного мужчину в кепке! Вы, Артур, безумный человек.

    Но безумной казалась она.

    Обойдя припаркованные возле тротуара синие "Жигули", Анна Артемьевна вынула из сумочки ключи и отперла дверцу.

    - Давайте погреемся, я страшно замерзла, честное слово.

    Она вошла в машину, пригнулась, открыла другую дверь и, когда я сел с ней рядом, вдруг сняла с себя ушанку, бросила на заднее сиденье и стала расстегивать "молнии" на сапогах.

    - Анна Артемьевна, вы же совсем замерзнете, - сказал я, видя, что она стягивает с себя сапоги.

    - Ждала вас здесь больше часа. Приехала. Боялась отойти от выхода из метро, чтоб не пропустить... - Она включила двигатель, засветился приборный щиток, загудела печка. Волны теплого воздуха, смешанные с тонким запахом духов, обволокли меня.

    - Простите, задержался. Да еще проскочил "Проспект Мира". - Захотелось поделиться всем, что произошло в гостях у Игоряшки, в метро, но я подумал: "У нее свое горе, от этого она такая взвинченная", - и сказал: - Анна Артемьевна, я ведь все знаю, мне Нина рассказала.

    - Ни слова об этом. Умоляю: ни слова. Имейте в виду, Артур, если бы ничего не случилось, ни-че-го, я бы вас все равно нашла, позвонила. Я без вас жить не могу. Некоторое время мы сидели молча. Стало жарко. Я спросил:

    - Можно чуть опустить стекло?

    - Пожалуйста, - быстро ответила Анна Артемьевна. - Вам плохо со мной? Можно открыть дверь и уйти. Все можно.

    Я повернулся к ней, крепко обнял за плечи, притянул к себе.

    - Не надо. Не трогайте меня. - Она вырвалась, отшатнулась. - Думаете: красивая баба, сама набивается... Я вас на самом деле люблю, понимаете это? Мне без вас невозможно.

    - Анна Артемьевна, Аня, вы серьезно? Не надо этим шутить... - Схватил ее за руки и, чувствуя, как слезы горячо прожигают глаза, проговорил: - Я ведь уже не верил, что это мне достанется в жизни.

    У меня свело горло.

    Она мягко высвободила одну руку, достала из сумки платочек, стала утирать мои слезы.

    - Ну что ты? Ну не надо. Теперь тебе будет хорошо. Теперь я буду с тобой. Ты простишь меня, что я была не с тобой, ладно?

    - Конечно, конечно, - повторял я, пытаясь унять слезы.

    - Ты ведь сразу меня узнал, скажи, тогда, у меня дома, Да?

    - Да. - Я отобрал у нее мокрый платок, утер глаза и лицо. - Прости. Видно, я был здорово одинок и вот - сломался. Давай куда-нибудь поедем.

    - Почему куда-нибудь? Погоди, я тебя пристегну. - Она перегнулась ко мне надеть ремень безопасности, прижалась, губы ее прикоснулись к щеке, поцеловали. - Ну вот, теперь ты в плену, да, милый?

    Мы ехали по проспекту Мира и дальше, от центра, по Ярославскому шоссе в темноту зимней ночи. Промелькнула будка ГАИ на кольцевой.

    Кое-где по заснеженному шоссе качались круги от фонарей, затем опять была темнота. Несколько встречных Машин ослепили огнями фар - и снова ночь, еще безлюдней, еще темнее.

    - Отчего ты не спрашиваешь, куда мы едем?

    - Можешь остановиться хоть на минуту? Кажется, у меня сейчас разорвется сердце.

    Машина встала у обочины. Я вышел.

    В небе гроздьями висели созвездья. Вдыхал чистый студеный воздух. Все это было неправдоподобно: смерзшиеся заледенелые сугробы вдоль шоссе, мертвая тишина, и эта машина, и смутные очертания женского лица за стеклом... Единственное, что было реальным, - это звезды. Я вспомнил давнюю южную ночь, мраморную плиту, свой юношеский восторг перед тайной неба.

    - Замерз? - спросила Анна Артемьевна, когда я сел в машину и мы поехали дальше.

    - Нет. А вот ты? Почему ты без сапог?

    - Не беспокойся. На мне толстые шерстяные носки. А летом вообще вожу машину босая - люблю. Тебя это шокирует? Расскажи что-нибудь.

    - Что?

    - Что хочешь.

    И пока мы ехали, я рассказал о том, как был сегодня вечером у Игоряшки и его мамы, заодно и об истории с "Первомайским поздравлением", о Тамаре и ее опухоли, о пассажирке в красной шапочке, о своем открытии в метро. Поймал себя на том, что хочется выговориться, что давно, в сущности, очень давно не с кем было поделиться всем сокровенным, чем жила и мучилась душа. Хотелось, чтоб этот рейс в неизвестность длился бесконечно.

    Свернули с шоссе, медленно поехали по скользкой обледенелой дороге. Я понял, что ей трудно вести машину, и умолк.

    - Я ничего в этом не понимаю, - отозвалась Анна Артемьевна. - Но и без этого ты - чудо. Сразу увидела, когда ты впервые пришел.

    - Я тоже.

    - Что тоже?

    - Что на самом деле чудо - это ты.

    - Я ведь серьезно, а ты - комплименты. Я обыкновенная женщина, Артур. Между прочим, снова пошла работать, уже неделю преподаю математику. В школе.

    Проехали лес, потом за деревьями показалось покрытое льдом озеро, спящие домики на его берегу, снова лес. Осыпанные снегом сосны стояли недвижно.

    Дороге пошла влево, а мы свернули по узкой просеке и подъехали почти вплотную к забору, за которым виднелась рубленная из бревен изба с высокой крышей.

    ...Только когда был расчищен снег и машина въехала на участок, когда была отперта дверь и в печи затрепетал, загудел огонь, только тогда я спросил:

    - Ты еще раньше звала, что мы приедем сюда?

    - Хочешь сказать, откуда я была уверена, что ты захочешь поехать со мной, да? Так вот, не была в этом уверена, признаюсь тебе. Помнишь, когда я позвала, и ты второй раз приехал, и мне было очень плохо, а ты, ты даже не поцеловал, ушел, помнишь?

    - Аня, но ведь тогда...

    - Не надо. Не надо об этом. - Она стояла в накинутой на плечи дубленке с поленьями на руках. - Вот, пожалуйста, подкладывай в печку, а я возьму из багажника сумку с продуктами.

    - Аня, ты тоже прости меня. Пойми. - Я принял поленья.

    И вот теперь, когда были заняты руки, она сняла с меня кепку, отбросила куда-то, погладила по голове, потом притянула к себе.

    - Дурачок, я все понимаю, ты просто порядочный человек, а мы, женщины, отвыкли.

    Она вышла.

    Я сидел на низком табурете перед печью, подкидывал поленья, смотрел на огонь... "А ведь как обмануло предчувствие. Тогда, уходя от нее, был убежден: больше не увижу... И вот я тут. И все сейчас будет. Как в кино, как в романе".

    Стукнула дверь.

    - Не оборачивайся. Пожалуйста, не оборачивайся, ладно?

    За спиной звякнула посуда, что-то шелестело, чиркали спички, снова звякало. Потом стало тихо. Но вот послышались шаги. Ближе, ближе. Теплые руки обняли, подняли с табурета, развернули.

    Анна Артемьевна стояла передо мной в черном платье, в туфлях на высоких каблуках.

    Я рванулся к ней, но Анна отступила, оттолкнула.

    - Подожди, подожди! Неужели ты так не чуток, что не понимаешь? Я вот переодевалась для тебя, а сама думала, как это все, наверное, пошло в твоих глазах - свидание, дача, баба, которая привезла тебя на машине. Словно какое-нибудь австрийское кино! Все это ужасно, милый, ужасно.

    - Но почему австрийское? - проговорил я, пораженный тем, что она уловила мои мысли, и добавил: - А знаешь, ты сказала - и я тебя за это еще больше люблю.

    - Давай ужинать, - перебила Анна.

    На столе на белой скатерти в шандале горели свечи, освещающие два прибора, бутылку с вином; рюмки, тарелки с красной рыбой, нарезанным сыром, лимоном.

    - Надеюсь, ты голоден?

    - Очень.

    ...Я проснулся среди ночи оттого, что показалось, будто рядом кто-то ходит. Но нет, Анна спала рядом. Это потрескивал, согреваясь, дом.

    Повернул голову, посмотрел на печку. Дырочки чугунной дверцы то наливались малиновым жаром, то гасли. Вдруг наплыло - вспомнилось раннее детство, довоенный дом во Втором Лавровском, печка-голландка...

    Подумал, что, наверное, нужно подложить дров, и только хотел встать, как нежная рука обняла за шею, притянула.

    - Со мной, - сонно пролепетала Анна. - Всегда со мной.

    - С тобой, - проговорил я и тоже обнял, не выдержал, стал яростно целовать плечо, груди...

    Потом, откинувшись, она вдруг спросила

    - Тебе в самом деле хорошо?

    - Очень.

    - Тогда что тебя беспокоит?

    - Ничего.

    - Но я чувствую. У тебя завтра что-нибудь срочное в городе?

    - Единственное - мать наверняка очень волнуется. Здесь, конечно, нет телефона?

    - Вот видишь, я же знаю, чувствую тебя. Но все будет хорошо, теперь спи спокойно.

    Засыпая, я подумал: недавно кто-то тоже говорил: "Все будет хорошо". Но кто говорил, так и не вспомнил.

    ...Сквозь неплотно задернутые шторы било солнце. Какое-то мгновение лежал, хлопая ресницами. Вдруг ощутил: Анны нет рядом. Приподнялся. Ее не было и в комнате.

    Встал, подошел к окну, раздвинул шторы и зажмурился. Слепило солнце, слепил снег. Это было торжество весны света.

    Вышел в сени, где висел рукомойник, увидел дверь в соседнюю комнату, приоткрыл ее - пусто.

    Тогда толкнул другую, обитую войлоком дверь, шагнул на крыльцо. Машины не было.

    Лишь вернувшись в тепло комнаты, увидел на зеркале, висящем в простенке между окнами, помадой выведено: "Доброе утро! Поехала на работу. Буду к восьми. Целую тебя. Не скучай".

    Странно было видеть себя, взлохмаченного, сквозь эти красные буквы.

    На прибранном столе стоял прибор для завтрака, термос и тут же на виду демонстративно лежала, раскинув уши, пыжиковая шапка... Я надел ее, вдохнул тонкий аромат духов. Потом снял, бережно повесил на гвоздь в стенке. Зверски захотелось есть, как давно не хотелось. Но сперва я умылся холодной водой из рукомойника, причесался, провел тыльной стороной ладони по щеке и понял: к вечеру буду совсем не бритым.

    В термосе оказался горячий кофе, в холодильнике были масло, сыр, яйца, вчерашняя красная рыба.

    Позавтракав, решил пойти поискать магазин: нужно было, по крайней мере, купить свежего хлеба. Да и парикмахерскую не мешало найти. Взял с тумбочки часы, чтоб надеть на руку, изумился - пять минут двенадцатого... Так поздно я еще никогда не вставал.

    Быстро оделся и обратил внимание - пуговицы на пальто пришиты. "Почти всю ночь не спала, когда же она успела?" думал я, привычно нахлобучивая кепку и спускаясь с крыльца.

    Ключей не нашел, поэтому оставил дом незапертым. Шел в солнечной тишине, нарушаемой лишь скрипом снегa под ногами. Издалека навстречу по узкой тропинке двигались гуськом люди, целая череда. Девушки в платках и курточках, старушки с бидончиками, мужчины. Некоторые вели за руки детей.

    Подумал было, что пошел не в том направления, но первая же старушка, к которой я обратился, закивала:

    - Верно идешь, милок. Так и шпарь, дорожка сама к магазину выведет, а там дальше и автостанция будет. Разминувшись с этой многочисленной чередой, пошел дальше, уже совсем один на этой тропе среди блистающего снега. Впереди мыском выступал лес. Удивительно было видеть сейчас, в январе, яркую зелень сосновых лап, выглядывающих из-под висящих на них сугробов. Мощные стволы бронзовели на солнце.

    Тропа обогнула лес и вдруг вывела к церкви. На фоне синего неба и леса небольшой деревянный храм сиял золотом креста.

    Возле ограды храма, у калитки, стоял зеленый "Запорожец" с раскрытыми дверцами. Какой-то человек, опираясь на палку, нервно прохаживался рядом.

    Когда я поравнялся с ним, из калитки быстро вышел священник в черной рясе с серебряной цепью и большим крестом на груди. Великолепная лепка высокого лба, умное лицо с побитыми сединой бородой и усами поразили. Но больше всего поразил внимательный, казалось, всепонимающнй взгляд, лишь на миг, на долю секунды столкнувшийся с моим взглядом.

    И всю дорогу до магазина я испытывал чувство, что не туда иду, что необходимо вернуться, познакомиться с этим человеком, поговорить с ним...

    В "стекляшке" возле автостанции купил хлеба и, увидев в мясном отделе тощих цыплят ("Только что с птицефабрики, парные", - сообщила продавщица), попросил, на свою беду, завернуть четыре штуки.

    Кирпич черного, батон белого да мокрый расползающийся сверток с цыплятами - нести все это в руках на морозе стало сущим испытанием. Возле храма уже никого не было. И калитка была закрыта.

    На полдороге я запоздало сообразил, что возле автостанции наверняка можно было бы найти телефон, позвонить в Москву, матери. Досада охватила меня. Идти назад со своим грузом я уже не мог. Жалея, что не поискал в доме сумки, хотя бы авоськи, что связался с этими цыплятами, хоть зашвырни их в лес на съедение волкам, я наконец дошагал до ограды дачи, толкнул ногой калитку, и только тут вся моя ноша разлетелась по снегу.

    ...Даже когда я уже жарил этих цыплят на газовой плите, установленной в сенях, и потом, когда носил в дом из-под навеса наколотые дрова, когда растапливал печку, ощущение досады не проходило. Я вспомнил, что из-за своей покупки не поискал парикмахерскую.

    Эта комната, с ее шторами, ковром на полу, букетом сухоцветов в большей вазе на буфете, полками, где сплошь стояли книги по вычислительной технике и математике, была царством Анны.

    В поисках какого-либо прибора для бритья я вошел во вторую комнату. На одной стене висел черный костюм для подводного плавания, на другой - яркий иностранный плакат. В книжном шкафу среди десятка-другого учебников лежали гантели, боксерские перчатки. На письменном столе валялась пыльная гора магнитофонных кассет. Тут же пребывал и портативный японский магнитофон с наушниками.

    Я выдвигал один за другим ящики письменного стола. Авторучки, фломастеры, спутанные мотки лесок, рассыпанные рыболовные крючки, коробки с засохшими акварельными красками, несколько медицинских шприцев.

    Задвинув нижний ящик, выпрямился и увидел прямо перед собой на полочке электробритву. Рядом стояла стереооткрытка с подмигивающей японкой.

    Я отыскал розетку, включил электробритву. Круглое зеркальце висело рядом с плакатом. Бреясь, думал о том, что эта комната явно принадлежит Боре, ее несчастному сыну.

    "Boris Smirnow" - крупными латинскими буквами почему-то было напечатано на плакате с изображением громадного черного быка, которого закалывал изящный тореро расшитом золотыми блестками костюме.

    Я добрился, вычистил бритву, положил ее на место и вышел, плотно закрыв за собой дверь. Это были два разных мира - та комната и эта - комната Анны.

    Здесь мне было по себе.

    Печь разгоралась. Я придвинул к ней кресло с подлокотниками и долго сидел, бездумно глядя в огонь. Ощущение счастья поднималось, как поднимается теплое море вокруг тебя, когда ты входишь в него...

    "Все будет хорошо", - сказала Анна. Впервые я поверил этому. Поверил в реальность происходящего. Что бы там ни было, а сейчас я сидел перед этой печью, в этом доме и ждал женщину, такую женщину, о которой и не смел мечтать... И она любила меня. Это было как незаслуженная награда. Неизвестно за что.

    С другой стороны, в этой благоустроенной даче, в том, что у Анны была автомашина, крылось опасное для меня искушение. Я не мог не думать о том, что все это богатство заработано Гошей. Никогда не мечтал ни о даче, ни о машине. Они мне были ни к чему. Кроме того, все-таки странным казалось, что Анна так быстро кинулась ко мне. Сразу после такой трагедии. А может, я просто одичал и уже не мог понять порыва естественного чувства.

    Я решил честно рассказать ей о своей жизни, обо всей своей жизни, чтоб она знала, с кем связывается, с каким неудачником... И сделать это сегодня же вечером. Чтоб не было никаких иллюзий. И если она примет меня таким, как есть, искренне примет, тогда... видеть ее каждый день, быть с ней... За окнами давно уже сгустились синие сумерки.

    Я ходил взад-вперед по ковру. Переполняло желание немедленно сотворить что-нибудь полезное, доброе. И тут вспомнил о своем вчерашнем открытии, когда ехал в метро, о Тамаре, ее опухоли.

    И опять, едва подумал об этом, в руках загудело, заструился из пальцев ток. Всегда это было чудом. С удивлением глянул на свои ладони, потом сблизил их и, разводя, вдруг отчетливо увидел в воздухе розоватые полосы, которые протянулись между пальцами. Снова и снова сближал кончики пальцев правой и левой руки, разводил, и каждый раз в воздухе оставалось что-то похожее на розовую тельняшку, на нотные линейки розового цвета...

    Я заставил себя вернуться к мыслям о Тамаре. Сидя в кресле с закрытыми глазами, не без труда воскресил в своем воображении ее облик, ее накрученную в разные стороны прическу, встревоженные глаза, услышал хрипловатый голос, даже интонацию, с которой она молила: "Скажите, злокачественное или нет?"

    Руки лежали ладонями вверх. "В самом деле, злокачественное? Рак? - подумал я, продолжая усилием воли удерживать в закрытых глазах Тамару. - Или просто доброкачественное?"

    В этот момент в центре ладони левой руки как бы сильно кольнуло.

    "Доброкачественное? Обыкновенная опухоль?" - мысленно переспросил я.

    И тотчас снова сильно кольнуло. Как подтверждение. Как ответ.

    Я был ошеломлен. Некоторое время сидел замерев. Затем снова воскресил в умозрении Тамару и задал вопрос: "А может, рак?"

    Ладонь "молчала", только струился из пальцев поток энергии. "Значит, доброкачественное?"

    Это было похоже на укол или на разряд статического электричества...

    Каким-то образом получились ответы на вопрос!

    Осмыслить это открытие, хоть как-то объяснить его себе я был не в состоянии.

    Тихо постреливали дрова в печи.

    Вышел на крыльцо. Постоял в темноте, остывая. Вопросительный знак Большой Медведицы четко мерцал в небе.

    ...Было начало восьмого, когда, вернувшись в комнату, я стал убирать черное пятно опухоли из груди Тамары. Самое трудное состояло в том, чтобы ни на миг не выпускать из умозрения эту индивидуальность со всеми ее характерными признаками, с хрипотцой голоса, подкрашенными Глазами и эту ее левую грудь с припухлостью под соском. Вот она, под рукой, эта припухлость; оттуда как бы торчала колючая проволока, задевала ладонь...

    Со стороны это было дикое зрелище. Взрослый человек сидел с закрытыми глазами и яростно орудовал рукой, протянутой в пустоту. То что-то выдергивал из этой пустоты, то что-то плавно выгребал пальцами, вычерпывал... Иногда ладонь совершала вращательные движения.

    Сильно вспотели руки. Я уже знал по своему небольшому опыту, это сигнал к окончанию работы.

    Я выдохся. Тем не менее, хватило сил еще раз сконцентрироваться на больной, посмотреть грудь. Черного пятна под соском вроде не было видно.

    Лишь теперь, открыв глаза, позволил докатиться до себя ледяной волне скептицизма: "А если все это лишь игра моего воображения?"

    Снова свел и развел в стороны ладони с растопыренными навстречу друг другу пальцами. Розовые полоски, правда, теперь уже более бледные, висели в воздухе, таяли...

    "А может, мне просто показалось, что у той тетки в красной шапочке болела голова, и я мню, будто ее вылечил?

    - думал я, моя руки под рукомойником. - И здесь - то же самое. Но с другой стороны, каким образом увидел вчера, что у Тамары опухоль?"

    Вытирая руки полотенцем, глянул на часы, спохватился: четверть девятого! Анна могла прийти с минуты на минуту. Водрузил чайник на огонь, стал разогревать цыплят, нарезал хлеб, вынул из буфета и поставил на стол чистые тарелки. Отыскал в холодильнике баночку аджики к цыплятам... Делая все это, прислушивался: не застучат ли шаги на ступеньках крыльца, не скрипнет ли дверь в сенях. И только решил одеться и выйти за ворота встречать, как услышал: длинно сигналит автомашина. Раз, другой, третий.

    Не накинув пальто, вылетел наружу, побежал навстречу слепящему сквозь штакетник забора свету фар. Открыл ворота.

    Но машина не двинулась с места.

    Анна открыла дверь. Я сел рядом. Пушистый белый платок мешал целовать ее.

    - Едешь, видишь - в окнах дома свет. И там - ты.

    - Удивительно, да? Будешь смеяться, но я, честно говоря, так устала, так хочу спать - нет сил даже въехать на участок, надеть сапоги.

    - Нет проблем, - я стал надевать ей сапоги. - А машину затолкаю руками.

    - Спасибо, милый. Давай все же несколько метров прокатимся вместе.

    Въехали за ворота, Анна вышла, отперла багажник. Я взял оттуда сумку. И мы поднялись по ступенькам крыльца.

    - Как у тебя тепло! - говорила она, пока я снимал с нее платок, дубленку и, усадив в кресло, теперь уже стягивал сапоги. - Как ты думаешь, где я была сегодня?

    Сидел на ковре у ее ног, смотрел вверх на ее лицо, на слипающиеся сонные глаза.

    - Не будешь сердится, да? Я позвонила, а потом приехала к твоей маме. Не беспокойся, она себя прилично чувствует. Она - прелесть. Привезла ей кое-какие продукты. Возьми, там в сумочке бумажка - кто тебе звонил. А пока, если ты не против, немножко посплю, можно?

    Я приподнял ее с кресла, перевел на тахту, уложил.

    - В шкафу плед, прикрой меня.

    Нашел плед, накрыл ее, как накрывал совсем недавно мать. Погасил свет в комнате.

    ...Анна уже спала. Ее лицо, освещаемое отблесками пламени из печки, было таким детским и таким усталым... "Чего ей стоит пережить, нести в себе всю эту трагедию...

    Где теперь Боря - в тюрьме? В психбольнице на экспертизе? Да и раньше ей было не сладко". Я помнил ее глаза, застланные слезами, обращенные на меня... И вот при всем том поехала к матери, купила ей продукты... Сжалось сердце. Если б мог сделать ее счастливой, служить ей... Но как?

    Открыл сумочку, вынул записку.

    "Сыночек, звонили из Союза писателей, просили срочно прийти. Еще - Галя с Машенькой, у них есть новости. И опять некая Маргарита. Целую. Мама".

    Я встревожился. Годами Союзу писателей не было до меня дела... Взгляд упал на лицо спящей Анны. И тревога ушла. Чего мне теперь бояться?

    2

    В лаборатории каждому из нашей группы раздали по пакетику семян элитной пшеницы и по две чашечки Петри - маленьких стеклянных блюдечка. Дома на следующее утро кладу на дно этих блюдечек бумажные салфетки и отсчитываю в каждое по пятьдесят зерен.

    В одно из блюдечек подливаю обыкновенной воды из-под крана и помечаю красным фломастером. Это - контрольное.

    В другое наливаю той же водопроводной воды. Потом возбуждаю в руках поток энергии.

    Чашечка с зернами, едва покрытыми влагой, стоит передо мной на столе. Закрываю глаза, представляю себе изумрудное поле всходящей пшеницы, мягко греющее солнце, голубое небо. Начинаю облучать ладонью эти зерна, это чудо. Ведь в каждом целиком заложено будущее растение, в потенции в каждом уже есть множество зерен - эстафета в будущее, хлеб человечества.

    Чувствую, как льется энергия из центра ладони, из кончиков пальцев. Ласково провожу ладонью над семенами, стряхиваю энергию, будто солнечный дождь. Потом ставлю чашечку на правую ладонь и опять делаю левой те же движения, не теряя из виду теплое солнце, изумрудную озимь... Опыт длится всего три-четыре минуты.

    Остается поставить эти чашечки на полку в книжный шкаф.

    Через пять дней вижу: в контрольной пустили корешки лишь несколько семян. В опытной - все окутано сильными белыми корнями, кое-где торчат бледно-зеленые росточки.

    3

    После смерти Сталина не погасло Солнце. И Земля не сбилась со своей орбиты.

    Прошел XX съезд партии. К 1980 году Никитой Сергеевичем Хрущевым обещан коммунизм.

    А я по ночам в нашей коммунальной кухне читаю Ленина. Читаю подряд все краснотомное собрание сочинений, оставшееся от отца.

    Столько знакомых цитат, знакомых работ, по которым сдавал основы марксизма-ленинизма, диамат. Но еще больше таких высказываний о том, каков должен быть социализм, что, опубликуй их сейчас, когда на всех ступенях государственной пирамиды блат, взяточничество, преступность, проституция, продажность милиции, - опубликуй это, и люди поймут: то, что у нас построено, - не социализм.

    По ночам выписываю ленинские высказывания в общую тетрадь. Зачем это делаю - сам не знаю. Потом лихорадочно начинаю штудировать Маркса. И окончательно запутываюсь. Засыпаю с трудом, с трудом просыпаюсь.

    Однажды будит звонок в дверь. Мама давно ушла в поликлинику. Заставляю себя встать, отпереть.

    На пороге стоит старик с котомкой через плечо.

    - Погостить пустишь? - говорит он, шепелявя, переступает порог. - Папка-то на работе?

    - Отец умер. Четыре года назад, - отвечаю я.

    - Вот это учудил! Я живой, а он помер, ну и дела... - Старик опускается на стул, потом поглядывает на меня. - А ведь ты - Артур. Небось, не помнишь, я тебя на коленях качал, пел "С нами Ворошилов, первый красный офицер..."?

    - Дядя Федя?!

    - Он самый и есть, дядя Федя Рыбин.

    Суетливо отнимаю у него котомку, ватник, готовлю завтрак.

    Выясняется, что дядю Федю лишь недавно реабилитировали, и вот он приехал в Москву хлопотать о пенсии в Министерстве социального обеспечения и о месте в каком-либо доме для престарелых: за время, пока он находился лагерях, все его родные умерли.

    К вечеру приходит мама. Удивительно, она сразу узнала его, обняла.

    Пьем чай. Дядя Федя ни на что не жалуется. Днем он сходил в баню, вымылся. Он всем доволен.

    И надо же было маме отыскать альбом с фотографиями! Сидим, рассматриваем довоенные снимки. Между страницами альбома вложен черный пакет из-под фотобумаги. И там тоже довоенные фото. Одно из них наполовину обрезано. Остался отец, и на его плече - чья-то рука.

    - А это вот мы с твоим папкой к Первому мая снимались, когда вместе в Реввоенсовете работали, - говорит дядя Федя. - Рука-то моя, в косоворотке украинской... Белая была, вышитая. На праздники надевал. В ней меня и взяли.

    Молчание повисает в комнате. Мы с мамой сидим, не смея поднять глаз. Она плачет.

    - Ну, это зря. - Дядя Федя отбрасывает фотографию на скатерть. - Он был настоящий коммунист. А коммунист должен верить своей партии.

     

    Глава девятнадцатая

    1

    Я уже не рад был тому, что исполнил обещание и наконец появился у Маргариты.

    - От моего взгляда белая мышь умирает за три минуты, - сообщила она, продолжая вытаскивать на пол из нижних ящиков комода груды книг, ксероксов, отпечатанных на машинке работ. - Ваша, Артур, энергетика порядка 600, моя - 900, у Розы Кулешовой было что-то около ста пятидесяти.

    - Ста пятидесяти чего?

    - Не помню. Один ученый говорил, он исследовал, измерял фоллиевым аппаратом мой третий глаз. Черт возьми, где же эта книга?!

    В комнате было грязно, сквозь оконные стекла, видимо, не мытые много лет, с трудом пробивалось солнце февраля.

    Из второй комнаты в закрытую на задвижку дверь все чаще, все нетерпеливее скреблись, стучались люди, которым Маргарита строго-настрого приказала ждать, пока она будет беседовать с "духовным братом своим Артуром".

    Меня покоробило это насильственное обращение в брата, покоробила длинная очередь больных на лестнице перед квартирой Маргариты, где несколько энергичных молодцев в джинсовых костюмах раздавали за пятерку картонные талончики с номерами. Они ни за что не хотели мен" впускать, пока Маргарита не выглянула на площадку.

    - Идиоты! Артур, если б я не почувствовала вашего приближения, они, чего доброго, спустили б вас с лестницы. Заходите. Раздевайтесь. А я долечу эту пневмонию, и мы с вами уединимся.

    В благоговейном окружении страждущих Маргарита одновременно водила ладонью над грудью тяжело дышащего толстяка и поглядывала на экран телевизора, где шел видеофильм "Все звезды эстрады".

    Закончив лечение, она получила с толстяка двадцать пять рублей, небрежно сунула их в резную шкатулку, назначила ему следующий сеанс через день и, повелев оставшимся смотреть фильм, уединилась со своим "духовным братом".

    - Ладно, Маргарита, не ищите, - сказал я. Хотелось уйти отсюда.

    - Не знаю, куда подевалась эта книжка. У меня все растаскивают, ничего не возвращают, ужас какой-то! Отдаю свою энергию половине Москвы, кормлю ораву бездельников, и они же меня обворовывают. Как жаль, Артур, эта книжка вас бы продвинула, многое бы объяснила.

    - Что за книжка, в конце концов?

    - "Третий глаз".

    - А это все что такое? - указал я на кипы, громоздящиеся на полу возле открытых ящиков.

    - Бог знает! Покупаю все, что ни попадя, а прочесть не успеваю. Хотите - поройтесь, а я сейчас зайду, у меня там еще один нужный пациент, неудобно. Щитовидка. Всего минут пятнадцать. А потом займемся самым главным, я ведь помню, я обещала.

    ... Камилл Фламмарион, "Неведомое".

    Блаватская "Тайная доктрина"

    "Знаки Агни-йоги" Елены Ивановны Рерих.

    Ее же "Иерархия".

    "Карма-йога".

    "Хатха-йога".

    "Жнана-йога".

    "Порыв к творчеству" Карагулы.

    "Оккультное лечение" Рамачараки.

    Сафонов, "Нить Ариадны".

    "Магия" Папюса.

    Опять Рамачарака - "Основы миросозерцания индийских йогов".

    Джон Лилли - "Центр циклона".

    Выдранная из "Иностранной литературы" повесть "Чайка по имени Джонатан Ливингстон" Ричарда Баха.

    Переплетенные лекции целителя Криворотова.

    Лекции Спиркина...

    Прекрасно отдавая себе отчет в том, что эта литература наверняка содержит много мути, я все же несколько растерялся. Хотелось бы спокойно полистать хоть несколько книг, разобраться. Но что выбрать из этой груды?

    Сатпрем "Шри Ауробиндо, или Путешествие сознания".

    Алиса Бейли - "Посвящение человеческое и солнечное".

    Когда рука потянулась за лежащей в стороне обыкновенной канцелярской папкой, вдруг ощутил жар в ладони. - Этого вы еще тоже не одолели? - спросил я вошедшую в комнату Маргариту.

    - Нет. - Она снова закрыла дверь на крючок. - Надоело! То пневмония, то диабет, то щитовидка. Ну их к черту! Давайте лучше научу вас диагностировать. Садитесь напротив меня, вот на этот стул. Да положите папку на подоконник. Что вы за нее держитесь? Хотите почитать - дам хоть насовсем.

    Я покорно отложил папку, сел.

    - Я диагностирую этим местом. - Маргарита указала острым накрашенным ногтем на свое междубровье. - Как развертка телевизора, понимаете?

    - Нет.

    - Ну, так смотрите. Это очень легко! - И она стала чуть поводить головой из стороны в сторону, как бы что-то прочитывая во мне. - Так... Голова в порядке, щитовидка в норме... А вот правое легкое чуть задето, то ли простужен, то ли было воспаление... Дальше - пищевод, желудок... Печень не беспокоит?.. Ага, кроме того, сигналят поясничные позвонки - дает о себе знать радикулит...

    - Извините, Маргарита, - я встал. Было неприятно, что тебя "раздевают". И, кроме того, ни простуды, ни радикулита у меня не было. И печень не беспокоила. А вот голова стала побаливать, о чем я и сообщил.

    - Правильно. Я и должна была кругом ошибаться, потому что волнуюсь, - вывернулась из неловкой ситуации Маргарита. - Зато сейчас сделаю вам подарок - на всю жизнь.

    Она вдруг дрыгнула одной ногой, другой - туфли разлетелись в разные стороны.

    - Садитесь. Вот сюда, поближе, против меня. Теперь скиньте обувь. Поставьте свои ступни на мои, ваши руки в моих руках. Смотрите мне прямо в глаза, не мигая.

    Ее черные глаза тоже смотрели в упор. Я ощущал сквозь носки тепло ее ступней, чувствовал тепло ее рук с длинными пальцами. Во всем этом было что-то насильственно-интимное, порочное.

    Внезапно лицо Маргариты стало меняться. Слева вокруг головы засветилась оранжевая дуга. Глаза сделались совсем маленькими, как две яркие точки, светящиеся сквозь туман. Когда туман прополз, за ним открылось другое лицо, крайне неприятное, жуткое...

    Я отбросил ее руки, откинулся на спинку стула.

    - Ну что? Что вы видели? - набросилась Маргарита, снова приняв свой обычный вид. - Я лично видела потрясающие вещи!

    Она забегала по комнате, разыскивая свои туфли.

    - Почему вы молчите? Я видела ваши прежние воплощения! - Она схватила меня, подняла со стула. - Артур, поздравляю, вы - принц голубых кровей!

    - Маргарита! Ну что вы несете?! - я вырвался из ее рук. - Теперь я вам скажу, что я видел: широкую оранжевую полосу вокруг вашего лица, ставшего похожим на лицо какой-то бабы-яги! Она вдруг опустилась на диван, сникла.

    - Я не знаю, что это такое, то, что я видел. Может, какой-нибудь эффект аберрации, расфокусировки зрения, может, действительно некое иное измерение... Еще не знаю. Но в чем уверен - так это в том, что вы, человек, который действительно одарен способностью иногда читать чужие мысли, живете в иллюзии, в придуманном мире. Вот вы диагностировали меня - и все мимо. Уверен, вы никого не вылечиваете, в лучшем случае снимаете боль, а болезнь остается... Да еще берете за это деньги. По-моему, лечить можно только из сострадания, а не из корысти. Разве я не прав?

    Маргарита сползла с дивана, стала на колени.

    - Брат мой, ты во всем прав, спаси меня.

    Такого оборота дела я никак не мог ожидать. И страшно испугался.

    - Встаньте, пожалуйста, ну прошу вас, - я начал поднимать ее с пола.

    Но Маргарита ни за что не хотела подниматься.

    - Брат мой, я пропадаю среди таких идиотов, они стригут купоны с меня, ты даже не представляешь, это - мафия, мафия... Молись за меня!

    В этот момент в дверь постучали, за ней раздались какие-то новые голоса.

    Маргарита поднялась, оправляя прическу, вяло прошла к двери, откинула крючок, и в комнату ввалилась компания в шубах, состоящая из одних мужчин, среди которых был Витька Дранов.

    - Знакомьтесь, мой брат Артур. - Ей почему-то нужно непременно представить меня каждому.

    - Ты как здесь оказался? - осклабился Дранов. - Чего это ты тут с ней делал запершись? Занимались сверхчувственным восприятием, а?

    Компания засмеялась, кроме одного человека с трубкой в зубах. Ему перевели по-английски то, что сказал Дранов, и тот подмигнул мне.

    - Представитель крупнейшей американской фирмы, - Пояснил Дранов. - Принимал меня в Штатах. А сейчас везем Маргариту в посольство. Хочешь с нами?

    - Извини, я занят.

    - Почему всю жизнь никак не могу тебя совратить? - на миг задумался Витька. - Помнишь последний раз ездили мастерскую художника? Тебе хотя бы понравился портрет?

    - Какой портрет?

    Дранов вывел меня в другую комнату, где Маргарита спешно одевалась и разгоняла больных, и ткнул рукой на стену, где висел ранее не замеченный мною поясной портрет Маргариты.

    Она была изображена в черном платье, с летающей тарелкой над головой, сквозь тело просвечивал храм Василия Блаженного...

    - Артур, может, все-таки поедете с нами? - спросила Маргарита, когда мы вышли к автомашинам, стоящим у подъезда.

    - Нет. Иду в лабораторию. А откуда вы знаете Дранова?

    - Лечила его. От импотенции, - шепнула Маргарита.

    - Ну и как?

    Вместо ответа она безнадежно махнула рукой и полезла в "мерседес".

    ... До чего хорошо было на вечерних улицах! С папкой под мышкой я шагал в февральском снегопаде. Словно сверхочистительный душ густо струился и струился с неба. Голова перестала болеть.

    "Даже Булгаков, - думал я, - даже Булгаков при всем таланте и бешеной фантазии не смог бы выдумать такой нечисти. Белая мышь от ее взгляда умирает... Бедная белая мышь..." Но не столько сама Маргарита, сколько окружение, вся суетная атмосфера торгашества вокруг ее сомнительного дара отвращали... Я с горечью подумал: Маргарита компрометирует в высшей степени серьезное дело. И таких, как она, должно быть, немало... "В посольство поехали", - думал я с яростью. Возникло то же чувство, которое я испытал, узнав, что Гошев летит в Мексику. Унизительно было сознавать, что эти люди представляют мою страну, стыдно.

    Казалось, я, Артур Крамер, ничем не обязан этой стране. По языку, по образованию, по пережитому вместе с народом я был вполне россиянином. Но с детства, со школьных лет, кулаком, издевательскими анекдотами мне напоминали о том, что я еврей. И сделали из меня еврея. Да и учеба в заочном, без стипендии, с постоянной угрозой выгнать "космополита", кроме ранней закалки мужеством ничего не дала. Образовался я сам, не благодаря институту, а вопреки. И за все, что случилось дальше - за бедность, за то, что лучшие, наиболее зрелые мои произведения не были доведены до читателя, до зрителя, - кого я должен благодарить?

    В свое время умник Дранов посоветовал: "Возьми псевдоним, играешь без ферзя". Но именно потому, что я с юности понял: единственный настоящий путь - путь наибольшего сопротивления, - я отказался от этого компромисса.

    Зато навсегда осталась роскошь быть самим собой. Иметь лицо, а не личину.

    И тем не менее все, что я делал, каждая строка и особенно каждый поступок были продиктованы инстинктивным стремлением служить этой стране, ее народам.

    Той нечисти, которая уехала в посольство, не было никакого дела до страны.

    Обычно от подобных мыслей приходило отчаяние. Но сейчас, когда я шел по заметаемой снегом Москве, оно не наступало. Не наступало, потому что теперь у меня была Анна. И еще: днем я дозвонился матери Игоряшки, а потом - Тамаре. Выяснилось: опухоль исчезла!

    Наталья Петровна подумала Бог знает что, когда я стал домогаться телефона Тамары. "Да она уже занята другим, замуж собирается, за Женю!" Я почувствовал, что падаю в ее глазах. Все это было, конечно, смешно, однако я не мог оставаться в неведении. Слишком многое значил для меня вчерашний эксперимент. Пришлось сказать, что Тамара просила связать со знакомым врачом.

    Когда наконец дозвонился Тамаре на работу, она тоже сначала была в недоумении, тем более что я и не думал говорить ей о своем вмешательстве. "Как вы себя чувствуете?" - спросил я. Обнаружив, что опухоль не прощупывается, ее нет, Тамара разревелась, догадалась: "Это вы! Это все вы. И ночью не дергало, не болело".

    Я настоятельно посоветовал ей все-таки пойти в поликлинику, сделать рентген, позвонить мне. Продиктовал номер своего телефона и положил трубку.

    Сейчас, вспомнив об этом разговоре, я удивился своим переживаниям по поводу Маргариты и ее компании: "Да что мне до этой шушеры, в конце концов?"

    Чувство, что я несу в себе неразгаданную тайну, возвышало. Там, наверху, над снегопадом, над Москвой, вчера, когда мы с Анной ехали на дачу, гроздьями висели звезды... Вряд ли кто-нибудь из прохожих, пробивавшихся сквозь зыблющееся от снега пространство, видел их, думал о них...

    И тут мне пришла в голову мысль, что я зря звонил Тамаре. Если ладонь действительно давала ответ на вопрос, достаточно было спросить ладонь. Захотелось немедленно проверить, насколько постоянен этот феномен.

    Рано утром, когда мы возвращались в Москву, я уговорился с Анной, что она к одиннадцати вечера подъедет за мной в лабораторию. Теперь, когда я еще только шел туда, когда до занятий оставалось больше часа, я решил узнать по ладони, дома ли она. И тут же позвонить.

    Наверное, поразмыслив, можно было бы найти и другие поводы для столь необычного эксперимента. Я не осознавал, что просто успел соскучиться.

    Войдя в ближайшую будку-автомат, водрузил на железную подставку у телефона папку со взятой у Маргариты книгой, растер замерзшие руки. Затем, закрыв глаза, легко воскресил в своем воображении лицо Анны, мысленно задал вопрос: "Анна сейчас дома?"

    Ладонь отозвалась тотчас. Словно что-то щелкнуло в ее центре.

    Монеты двухкопеечной не нашлось. Кинул в щель автомата гривенник и набрал номер.

    - Как хорошо, что ты позвонил, - раздалось в трубке. - Я так рада!

    - Но откуда ты знаешь, что это я? Это рискованно, так сразу отвечать...

    - Да ведь я чувствую тебя, я же говорила. Где ты? Я звонила твоей маме, она беспокоится. Ты обедал?

    - Обедал.

    - Но это ложь.

    - Ложь, - весело согласился я.

    - Послушай, но ведь так нельзя - лгать. Ты ведь меня никогда не будешь обманывать, да?

    - Я и сейчас не обманываю - сознался.

    - Так поешь где-нибудь, обещаешь? А деньги у тебя есть? Кстати, имей в виду, ты, кажется, очень разбогател.

    - Я? Интересно, каким образом?

    - А это пока секрет.

    - Анна, слушай меня внимательно, очень серьезно. Ни сейчас, ни в будущем не вздумай меня каким-то образом финансировать. От этого мне будет только плохо. Ты должна это понять.

    - Понимаю, милый. Очень. Но в данном случае тебе не о чем тревожиться. Ты разбогател сам. Без меня.

    - Этого быть не может. В чем дело?

    - Ну потерпи. Неужели тебе самому не интересно потерпеть?

    - Аня, подойди к окну, взгляни, какая метель. Может, тебе лучше не заезжать за мной? А уж о поездке за город и думать нечего.

    - Нет уж, я за тобой приеду. Ты меня не лишишь этого удовольствия, да? А что касается куда после, - надо что-то решать вместе. Хотя мне бы хотелось, чтоб ты решал сам... По крайней мере, моя квартира и дача - твои.

    Я хотел было возразить, сказать, что ни в коей мере не могу пользоваться тем, что связано с ее мужем, но Анна перебила:

    - А ты помнишь, что тебя вызывали в Союз писателей? Ты был там?

    - Ох, Лия, невероятная история. Увидимся - расскажу.

    - Рассказывай сейчас!

    - Потерпи. Мы же увидимся через четыре часа. Неужели тебе не интересно потерпеть?

    - Так нечестно!

    - Нет, дорогая, ты расставила сеть и сама в нее попалась. Теперь терпи.

    Закончив разговор, я взял с подставки папку, и это движение воскресило тот, показалось, очень далекий день, когда вот так же стоял я в будке телефона-автомата со своим отвергнутым сценарием. Всего два с лишним месяца назад это было... Но до чего же плотно прошло это время, сколько всего случилось!

    Где, на каком этапе произошел поворот? Тот самый, обещанный четырьмя встречами с Н.Н. От отчаяния к надежде, к тем открытиям, о которых я и подозревать не мог, перед которыми бледнели все фантастические романы. А то, что случилось между мной и Анной!

    Уже сворачивая к переулку, где находилась лаборатория, я задумался о странном сцеплении случайностей. Утром по дороге в Москву, рассказывая Анне о том, как в поисках электробритвы зашел в соседнюю комнату, между прочим, спросил: откуда у них этот плакат с быком и тореадором и почему там напечатано "Boris Smirnow"?

    Спросил и осекся. Но Анна ответила:

    - У меня подруга в Испании. Прислала как-то среди прочего такой сувенир. Там можно сказать любое имя, и тебе его вмиг впечатают в афишу.

    В Союзе писателей выяснилось, что меня вызывали внести членские взносы. Оказалось, задолжал за четыре года. Отдал деньги, расписался и, когда шел узким коридорчиком к вестибюлю, столкнулся с женщиной, которая ведала туризмом писателей. Много лет назад она оформляла поездку в Болгарию.

    - Господи, как давно я вас не видела! На ловца и зверь бежит, зайдемте ко мне.

    - Зачем?

    Заведя меня в кабинет, она выложила на стол расписанный на год план турпоездок.

    - По разным причинам недобор групп. Горит план. Выбирайте страну, пишите заявление.

    - Но я никуда не собираюсь. У меня и денег нет.

    - При чем тут деньги? Сегодня их нет - завтра есть. Что вам стоит пока написать заявление? Деньги сдают в последнюю очередь, перед самой поездкой.

    Из любопытства пробежал глазами список:

    "Англия,

    Швейцария,

    страны Бенилюкса,

    Болгария,

    Испания,

    ГДР,

    круиз по Средиземному морю".

    - Шикарная жизнь, сказал я, возвращая список, - увы, это не для меня.

    - Но что вам стоит написать заявление? Вот бланк, вот авторучка. Садитесь и заполняйте.

    Терпеть не могу, когда на меня давят. Но в данном случае все это было так смешно и фантастично, что, вспомнив афишу с тореадором, уступил и смеха ради написал, что хочу поехать в Испанию. Поездка предполагалась в конце апреля и стоила семьсот пятьдесят рублей.

    "Интересно, - думал я, нажимая звонок у двери в лабораторию, - если б не плакат, какую бы страну я выбрал?" Испания казалась столь же недостижимой, как Марс. Или какое-нибудь созвездие Ориона.

    - ... Что нового, Артур? - спросила Нина, когда мы усаживались в зале перед началом занятий. - Давно у нас не были, даже не звоните. Паша о вас спрашивал.

    "Знает или не знает?" Было почему-то стыдно взглянуть Нине в глаза, с другой стороны, я испытывал чувство благодарности к ней, познакомившей меня с Анной.

    - Видела Наденьку, - продолжала между тем Нина. - Она говорит, у вас неприятности на работе.

    - Все в порядке. - Не хотелось не то что рассказывать, даже возвращаться к мыслям о студии.

    Нина с удивлением глянула на меня и сказала:

    - Вчера была у Наденьки, ее Костя что-то себя неважно чувствует.

    Вошел Йовайша, сел за стол, оглядел притихшую аудиторию. Начались отчеты.

    Пока очередь еще не дошла до меня, думал, включить ли в отчет историю с Тамарой и то, как обнаружилось, что ладонь может давать ответы, и понял: это будет нескромно. Решил обязательно поговорить с Йовайшей наедине, в перерыве, или же, на худой конец, после занятий. Хотя не хотелось, чтоб Анна ждала.

    Слушая отчеты других, вспомнил о Маргарите. Худой длиннобородый человечек - Нинкн знакомый - фанатически призывал собравшихся перейти исключительно на гречку, отказаться от остальных продуктов и медитировать в полдень в позе лотоса перед зеркалом, чтобы углядеть свои предыдущие воплощения.

    - А кто вы по профессии, где работаете? - перебил Йовайша.

    - По профессии инженер, работаю дворником, это к делу не относится.

    - Извините, я попросил бы отчитываться конкретно, по тому, что было задано.

    Выяснилось, упражнений дворник не делал, ибо, как он заявил, "давно все умеет".

    Толстая пожилая женщина в брючном костюме сообщила, что облучала семена своей "половой чакрой".

    - Я ведь этого не задавал! - с досадой воскликнул Йовайша. - Ну и что? Каков результат?

    - Потрясающий! Все семена проросли на другой день!

    Было очевидно, что она бессовестно врет.

    Некрасивая робкая девица рассказала, глядя в тетрадь, что опыт с семенами у нее удался. Что облученных рукой семян проросло на 30 процентов больше, чем необлученных, и проросли они на двенадцать часов раньше. Кроме того, она застенчиво поделилась тем, что на днях сняла головную боль у бабушки. Этой, по крайней мере, можно было верить.

    Из всего услышанного меня больше всего заинтересовал отчет летчика, полковника ВВС.

    - По поводу опыта с пшеницей распространяться не стану, - сказал тот, - у меня все получилось. Примерно как у большинства. Но потом я решил несколько видоизменить условия игры: я облучал энергией не семена, а воду, которой полил семена. И, вы знаете, итог, как говорится, превзошел все ожидания. И еще хочу заметить, эти эксперименты надо бы делать здесь, в лаборатории. При комиссии. И чтоб не мы, а она объективно регистрировала результаты.

    Йовайша заулыбался:

    - Молодец, товарищ полковник! Комиссию создадим, и немедленно. Что касается облучения воды - вы опередили события. Как раз сегодня будет рассказано, как работать с водой, делать ее носителем информации. Все вы получите соответствующее задание.

    После отчетов избрали комиссию, решили одно из помещений лаборатории оснастить стеллажами и лампами дневного света, чтоб можно было ставить биологические опыты.

    Во время перерыва поговорить с Йовайшей не удалось. Тот вызвал к себе в кабинет человека с длинной бородой и тетку в брючном костюме.

    Полковник ВВС подошел ко мне, когда я кончал разговаривать с матерью по телефону, стоящему на тумбочке в коридоре.

    - Думается, мы симпатичны друг другу, отчего бы не познакомиться? - Он протянул руку. - Меня зовут Оскар Анатольевич. Если хотите - просто Оскар.

    Я пожал широкую ладонь, тоже представился.

    - Читали сегодняшнюю "Литературную газету"? Беседу за "круглым столом" по поводу экстрасенсов?

    Я отрицательно покачал головой. Давно уже мы с матерью отказались от этой роскоши - выписывать газеты. Обходились радио и стареньким черно-белым телевизором "Рекорд".

    Оскар Анатольевич пересказал содержание беседы. Несколько академиков и членкоров утверждали, будто кроме обычного тепла, исходящего из рук целителей, тончайшие электронные приборы ничего не зафиксировали; что если некоторые болезни и вылечивались, то исключительно силой теплового массажа. Или внушения.

    Я слушал и думал о том, что ни Тамара, ни женщина в красной шапочке даже не знали о моем вмешательстве. Да и как могло дойти тепло ладони с дачи, расположенной в десятках километров от Москвы, до той же Тамары?

    - Глупость все это, - сказал я полковнику. - Читал а подобные статьи. Этим людям кажется, что они борются против идеализма. На самом деле идеалисты именно они: молятся на материю. А есть еще сверхтонкие энергии. Если бы Ленин был не Ленин и сказал в их присутствии, что атом неисчерпаем, как Вселенная, ему б показали, где раки зимуют! Пока что не все можно измерить приборами. Например, человеческую мысль. И в мозгу до сих пор не нашли место, где она рождается. Я лично с каждым днем все сильнее ощущаю: все вокруг - тайна. И мы с вами - тайна.

    - Так что ж, выходит, считаете: не надо исследовать?

    - Надо. Обязательно. Сам мучаюсь, оттого что многого не понимаю. Только нужны какие-то совсем иные методы, иной способ мышления. Нельзя на звезды смотреть в микроскоп.

    Перерыв кончился, все направились к аудитории, и тут я увидел, что из своего кабинета выходит Йовайша.

    - Извините, можно вас задержать? На два слова.

    - После занятий - сколько угодно, - хмуро ответил Йовайша и поделился: - Дворника я даму с "половой чакрой" пришлось попросить из лаборатории. Если б вы знали, сколько вреда от таких людей - с мозгами набекрень!

    Усаживаясь на свое место, я взглянул на часы. До встречи с Анной осталось час тридцать.

    Перед Йовайшей на столе стояли два пустых граненых стакана.

    - Товарищи, - сказал он, - наверное, некоторые из вас знают или хотя бы слыхали от других, что издавна в сельской местности во всех регионах, в частности в Грузии, были и находятся такие люди, которых просят посеять семена в огороде, иногда даже платят им за это. Было замечено, если какой-то определенный человек сажает семена - урожай обязательно получается отменным. Это вам первый факт для размышления.

    А вот второй. Недавно на крупнейшей в стране фабрике кинопленки пошел брак. Были тщательно проверены все этапы технологического процесса, все режимы обработки. Пленка продолжала выходить засвеченной. Причем засветка какая-то странная - пятнами. С нами, с нашей лабораторией, был заключен хоздоговор. И вот что мы обнаружили: двое работников, конечно, сами того не зная, засвечивали пленку излучениями своих пальцев. Стоило их перевести в другой цех, брак прекратился.

    Все вы достаточно подготовленные люди, поэтому, думаю, эти факты не нуждаются в комментариях. А теперь давайте вспомним дошедшие до нас из глубин веков слухи и легенды о знахарях, заговаривающих воду. Говоря современным языком, речь идет о каких-то способах, делающих воду носителем информации... Я попрошу кого-либо из вас взять эти два стакана, набрать в умывальнике воды и принести их сюда.

    Пока Нина ходила за водой, Йовайша попросил Оскара Анатольевича пересесть к нему за стол и "привести свои руки в рабочее состояние".

    - Энергия, исходящая из ваших пальцев, способна нести информацию, а вода способна ее принять и хранить. Причем каждая молекула воды становится как бы письмом, которое можно отправить куда угодно. Например, в организм больного человека. Итак, вот перед нами два одинаковых стакана с обыкновенной водой. Попрошу вас, товарищ полковник, насытить энергией воду в одном из стаканов, ну, вот в этом. Другой пока отставим в сторону. Для нашего опыта сейчас информация необязательна. Просто нужно зарядить эту воду энергией.

    ...Все-таки странно было смотреть, как полковник авиации трясет пальцами над стаканом, водит ладонью над ним, снова трясет.

    - Достаточно, - сказал Йовайша. - А теперь попробуйте воду в одном и в другом стаканах. Отличается ли она на вкус?

    - Сильно! - сказал полковник. - Одна как бы щелочная, другая - кислотная.

    - А можно мне попробовать?! - спросила робкая девица. За ней стали пробовать все.

    Йовайша задал упражнение на дом, а затем повесил поверх доски плакат с изображением уха и перешел ко второй части лекции.

    - Еще в древности китайские мудрецы обратили внимание на то, что человеческое ухо напоминает младенца в утробе, зародыш. Взгляните: мочка - это голова и так далее... Выяснилось: различные точки ушной раковины абсолютно соответствуют внешним и внутренним органам. Воздействуя на эти точки иглами, китайцы научились вылечивать множество болезней. Но оказалось, что если просто массировать пальцем соответствующий участок да еще давать определенную энергетическую информацию, можно достичь тех же результатов.

    Лекция была интересной. Йовайша увлекся. Он показывал все точки, расположенные на ухе. А время подошло к одиннадцати.

    Я извинился, сказал, что вынужден уйти. Захватив свою папку, вышел и стал уже надевать пальто, когда из аудитории выскочил Йовайша.

    - Простите, не успел с вами поговорить. Что-нибудь случилось?

    Я вкратце рассказал о розовых полосах между пальцами, о том, как на расстоянии снял опухоль у Тамары. Говорил, внутренне гордясь собой и одновременно все еще сомневаясь в реальности происшедшего... В какой-то момент показалось, что Йовайша тоже отнесется ко мне как к человеку, у которого мозги набекрень.

    - Вы открылись, - сказал Йовайша, ничуть не удивившись. - Теперь на вас пойдет практика. Больные. Вот увидите. И это вам сейчас нужно. Для уверенности в своих силах.

    Я не успел спросить, как это получается, что ладонь дает сигнал. Йовайша побежал обратно в аудиторию.

    ...Приткнувшись к тротуару между двух сугробов, ждали синие "Жигули". Снегопад прекратился. В морозном небе висела луна.

    Я направился к машине, и тут кто-то перчатками закрыл глаза. Приостановился, замер.

    - Отчего ж не спрашиваешь, кто это? - раздался сзади голос Анны.

    - Потому что в этом мире нужен только тебе.

    Сели в машину. Анна включила зажигание, заработал двигатель.

    - Куда мы едем, милый?

    - Знаешь, Аня, сегодня был такой путаный, сложный день, даже не успел серьезно подумать. С другой стороны, тебе ведь тяжело сейчас в твоей квартире. Поедем ко мне? Ведь ты не боишься моей мамы?

    - Нисколько, - ответила Анна. - Спасибо тебе.

    2

    Впервые за все время занятий не упражнялся несколько дней. Из-за полного переворота в жизни, связанного с Анной. Сегодня спохватился.

    Ставлю на стол два стакана с водой. Один из них насыщаю энергией, опять представляю себе изумрудную зелень и светящее на нее солнце. Поливаю этой водой новые семена в чашечке Петри. Ее и контрольную снова прячу на книжную полку, накрываю их книгой Уитмена. Оставшуюся воду выливать жалко. Пробую ее, сравниваю со вкусом обыкновенной. Действительно, явная разница, но определить ее словами трудно... Решаюсь полить облученной водой кринум. Теперь облучаю для него воду каждый день.

    Семена в опытной чашечке дружно проклюнулись через трое суток. В контрольной - лишь на пятые, и то не все.

    А кринум вдруг не по сезону стал выпускать цветочную стрелку с бутонами.

    3

    Я окончил Литературный институт. Представил в качестве диплома рукопись поэмы.

    Там было все: и фотография отца с рукой дяди Феди на плече, и Ленин, который, выйдя из Мавзолея, неузнанный, бродит среди прохожих по теперешним улицам, и моя беседа со Сталиным.

    Удалось даже напечатать отрывок. Впрочем, не самый главный - оду свободному человеку. На первый в жизни гонорар покупаю себе галстук - синий с широкой красной полосой наискось, а маме - антикварную чашку в комиссионке на Арбате.

    Вдруг перед самой защитой мне мой диплом заворачивают, запрещают. Оказывается, поэму отдавали на рецензию Сергею Городецкому.

    "Дипломная работа студента пятого курса Артура Крамера не выдерживает никакой критики. Способный, даже талантливый автор, он сам ярко показывает идейную неразбериху, царящую у него в голове. Лозунг Горького "Человек - это звучит гордо!", актуальный в дни русской революции, он, видимо, считает актуальным и теперь - в эпоху развитого социализма. Таков подтекст каждой его строки, таков пафос, определивший неудачу поэмы. Между тем лозунг этот давно устарел..." - напечатанные на машинке строчки прыгают перед глазами.

    - Очередной скандал с тобой, Крамер, - говорит только что вернувшийся из Парижа мой творческий руководитель. - Собирай до кучи отдельные стихотворения, придумай название. Будешь защищаться книгой стихов. И - не мудри. А то не успел я приехать, как уже за тебя влетело.

    Он вынимает из бумажника цветное фото: на корме катера вьется французский флаг. В катере мой лауреат, красивый, загорелый, в рубашке с короткими рукавами. Рядом с ним Витька Дранов, другие знакомые поэты - мои ровесники.

    - Отбываем из Марселя на Корсику, на родину Наполеона, - поясняет руководитель семинара, вкладывая фотографию обратно. - А ты сидишь в дерьме. И будешь сидеть. Умный парень, неужели до сих пор ничего не понял?

    - В каком это смысле?

    - Не придуривайся! - Он прячет бумажник во внутренний карман пиджака, на лацкане которого уже не висит медаль лауреата Сталинской премии.

    ...Защитив диплом, пусть и без поэмы, рукописным сборником стихов, сразу же отношу экземпляр в издательство - авось что выйдет.

    А диплом, оказывается, никому не нужен. Теперь уже и с ним не могу устроиться на постоянную работу.

    Однажды, разговаривая с зам. редактора большой центральной газеты, где, я точно знаю, требуются сотрудники, есть вакантные места, в сердцах спрашиваю:

    - Объясните наконец, в чем дело? Вот мой диплом, вот мои честные руки...

    - Не нужны нам ваши руки! - И он брезгливо отодвигает от себя синенькую книжечку моего диплома.

    "Хорошо, что всего этого не видела мама", - думаю я, выходя из здания, где помещается редакция.

    Этот день особенно запомнился на всю жизнь тем, что, когда я возвращался домой, увидел: навстречу по лестнице, придерживаясь за перила, спускается очень пожилой человек, останавливает вопросом:

    - Извините, ваша фамилия случайно не Крамер?,

    - Случайно Крамер.

    - Господи, как вы похожи на свою поэму!

    Оказалось, машинописная копия поэмы неведомым путем попала к нему, старому критику, имя которого гремело в двадцатые годы. И вот он отыскал адрес, пришел, пьет чай, заставляет читать стихи...

    А вечером берет меня с собой в гости. Мы едем на Пресню и входим в квартиру, где живет Александре Алексеевна - мать Маяковского.

    Владимира Владимировича давно нет. Время невероятно стыкует его маму и меня.

    Кажется, она не похожа на сына. Лишь за столом, приглядевшись, улавливаю сходство во взгляде, чуть оттопыренных ушах...

    Александра Алексеевна угощает чаем, айвовым вареньем.

    - С Кавказа прислали, - говорит она. - Ешьте. Володя любил.

    А потом манит меня пальцем, заводит в маленькую комнату без окна. Включает настольную лампу.

    - Когда Володя приходил, всегда приносил какой-нибудь подарок. Вот эта скатерть от него, сберегла. Принесет подарок, расспросит, что да как. Денег даст. А после войдет вот сюда, в эту комнату, на этот самый стул сядет и просит: "Мама, дайте я один побуду". Посидит полчаса, час. Уж не знаю, о чем он здесь думал, затворясь. Никогда не поделится... Запамятовала, как вас зовут?

    - Артур.

    - Так вот, Артур, думается мне, старухе, и вам хорошо бы здесь побыть. Посидите. А я вас закрою и пока займу гостя беседой.

     

    Глава двадцатая

    1

    - Кто здесь провожает в Соединенные Штаты женщину и ребенка?

    - Я.

    - Возьмите! - Крашеная блондинка в строгой форме таможенного управления сунула мне из-за барьера серебряные карманные часы с цепочкой. - Нельзя вывозить антиквариат.

    Эти старинные часы с разноцветным фарфоровым циферблатом были их единственной фамильной ценностью...

    - Галя! Ты слышишь меня?!

    - Слышу, Артур, слышу! - донесся откуда-то удаляющийся, обесцвеченный от долгих слез Галин голос. - Пусть будут тебе на память, прощай!

    - Прощайте, дядя Артур! - послышался голос Машеньки. Их уже не было видно за крутым поворотом стены.

    - Они ваши! Я их буду хранить! Когда-нибудь отдам!

    Никто не отозвался.

    Я отошел от барьера, взглянул на свои, ручные, потом откинул крышку серебряных. Они шли. Шли точно, показывали московское время. Самолет должен был взлететь через тридцать пять минут. Навстречу другому времени, всему другому...

    Вполне можно было уезжать отсюда, из Шереметьева. Но эти оставшиеся полчаса я все ходил взад-вперед по гигантскому залу, поглядывая на выходные стойки. Будто могло случиться чудо, и Галя с Машенькой появятся оттуда. Знал, этого не произойдет, не может произойти. Это было бы как возвращение с того света.

    Когда же тридцать пять минут истекли и я вышел из здания аэропорта в серенький знобкий февральский денек и направился к остановке автобуса, то почувствовал, что не иду, а плетусь.

    В конце концов, Галя и Маша были совсем чужими людьми, всего лишь женой и дочерью соученика, и то, что Левка прислал им вызов из Соединенных Штатов, было вполне логичным. Но отчего же такая раздавленность, такое ощущение потери, вины?

    Автобус-экспресс мчался по Ленинградскому шоссе. За стеклами мелькали вывески - "Булочная", "Молочная". Возле магазина "Фрукты-овощи" у громоздящихся ящиков и весов, за которыми торговал парень в напяленной на пальто белой куртке, мерзла длинная очередь. В ушах все звучало Гали но "Прощай!".

    Сегодняшним утром, когда я наконец нашел время дозвониться Гале и узнал, что они через пять часов улетают, я сказал Анне, что не могу не поехать их проводить. Выбежал на улицу. Хотелось что-то передать Левке, чтоб тот знал, что его помнят. Но что можно купить здесь, в Москве, чего бы не было в Нью-Йорке?

    Все-таки нашел выход. Поскольку Левка был запойный курильщик, я, памятуя строку Грибоедова "И дым Отечества нам сладок и приятен", купил в табачном киоске у метро по три пачки "Казбека", "Беломора", "Столичных", "Астры", "Дымка", "Примы".

    "Это не тяжело", - сказал я, передавая сверток с куревом Гале. "Не тяжело", - кивнула она. Лицо было опухшее от слез. Зато Машенька, казалось, не понимала происходящего.

    "А вы будете нам писать? - спросила девочка, уже в пальто подметавшая после вчерашних проводов комнату, где, кроме сумки, затянутой на "молнию", швейной машинки в футляре и чемодана, стояли две собранные и прислоненные к голым стенам раскладушки. Да еще портновский манекен жутковато высился у окна. - Мама, ты совсем забыла, а палии подарок?!"

    Оказалось, Левка месяц назад прислал посылку, в которой был отдельный пакет с авторучкой, записной книжкой и альбомом репродукций картин Ван Гога, самого любимого мною художника.

    Пакет ждал на подоконнике. Чтоб не были заняты руки, я распихал подарки по карманам. Потом поднял швейную машинку и чемодан.

    "Даже не на что присесть перед дорогой, - хрипло промолвила Галя. - Всю мебель продала... Прощай, комната!"

    В этот момент девочка заплакала. Мне вдруг ярко вспомнился вечер, когда она танцевала здесь цыганский танец с веером.

    В такси я узнал от Гали, что Левка живет на какое-то пособие, пока не работает. "Знаю, осуждаешь нас, но что теперь делать? Буду шить, портнихи везде нужны. Всюду ведь люди. Как ты думаешь?"

    Я кивнул, хотя думал о другом. Думал о Машеньке, о том, что ей сейчас всего одиннадцатый год и она почти все забудет: и язык, и танец с веером, и эти вот серые улицы. Хорошо, хоть танец остался снятым на пленке...

    Теперь, возвращаясь обратно в город, я думал о том, что самолет, наверное, уже пересек границу - летит в студеном небе, и там Галя и Машенька.

    Дома почувствовал себя странно, не в своей тарелке. Казалось, пробирает озноб. Мать спала. Анна должна была вернуться с работы к началу седьмого, и до ее прихода я решил позволить себе прилечь.

    Стараясь не греметь на кухне, разогрел и налил себе тарелку бульона, затем выпил крепкого чая.

    С альбомом репродукций Ван Гога устроился на тахте в своей комнате. Рядом на тумбочке среди заколок, оставленных утром Анной, тихо стрекотали карманные серебряные часы.

    То состояние, в каком я сейчас находился, насторожило, потому что озноб ничем не выражался внешне: не трясло, не стыли ноги, кажется, не было температуры. Трясло душу. Было ощущение, будто весь я - сплошная дыра, в которой сквозит ледяной ветер. Понадобилось усилие заставить себя раскрыть альбом.

    Здесь было представлено то, что я любил больше всего у Ван Гога, - его пронизанная зеленым солнцем "Спальня", "Подсолнухи", "Цветущая ветвь". Более простых и более жизнерадостных вещей не существовало на свете. Даже "Едоки картофеля", изуродованные нищетой люди, собравшиеся у очага, сами того не сознавая, противостояли унынию, безнадежности. Даже "Автопортрет с перевязанным ухом", созданный в дни, когда Ван Гог лишился последних иллюзий, являл собою пример мужества смотреть жизни прямо в лицо. Прямо в лицо. А "Звездная ночь", где клубились ночная земля и звезды, целые галактики вокруг нее, окруженные ореолами?

    Благодарное, братское чувство к художнику поднималось в груди, заполняло сквозящую пустоту. Как жаль, что мы разминулись во времени, что невозможно броситься, отвести пистолет от него, Винсента, от Владимира Маяковского, от Рустама Атаева...

    Засыпая, почему-то вспомнил, что по галактическим часам, если принять оборот нашей галактики за год, человечество живет всего восемь минут, оно еще так молодо.

    Мне снилось, что я спускаюсь эскалатором в метро и оттуда, снизу, приветствуют люди, машут руками. Оглянувшись, увидел: вслед спускаются другие пассажиры, их все меньше. Их тоже приветствуют. И я понимаю, что там, наверху, началась ядерная война. Спасутся лишь те, кто случайно оказался здесь, под землей. А землю уже трясет, вспучились рельсы. Мигают светофоры, звенит какая-то сигнализация.

    Я проснулся в поту. Звонил телефон.

    - Не вставай. Я сама. - Анна в расстегнутой шубе, в сброшенном на плечи платке подошла к столу, где стоял аппарат. - Кто спрашивает? А вы не можете позвонить позже?

    Я успел подняться, взять у нее трубку.

    - Слушаю.

    Это звонила Тамара.

    - Сделала рентген, как вы велели. Ничего нет! Женю помните? От Жени - поклон. А от меня - очень пребольшое спасибо. Нет, я знаю, это вы! Знаю, и поэтому, только не ругайтесь, еще одна просьба. У меня бабушка приехала. Из Вологодской области, из Никольского Торжка, оттуда мы родом. У нее что-то с рукой. Лечат-лечат, а толку нет. Может, посмотрите? Жалко старуху. Завтра перед работой, если адрес скажете, могла бы ее завезти...

    - Хорошо. Я вам ничего не гарантирую, привозите. Дал свой адрес, положил трубку.

    За это время Анна разделась и пошла к матери, которая уже хлопотала на кухне. Чудесно было слышать отсюда, из комнаты, их приглушенные голоса. "Что мне еще надо? - думал я, присев у стола. - Отремонтировать квартиру, найти какую-нибудь возможность зарабатывать да напечатать хоть часть того, что написано за столько лет. Может, снова разнести по издательствам, по редакциям?" От одного этого предположения все во мне заныло, закровоточило. Вспомнились редакционные кабинеты, где автора, пришедшего с рукописью, встречали как непрошеного гостя, сразу предупреждали, что редакционный портфель заполнен на годы вперед... Через несколько месяцев я получал назад свою повесть или подборку стихотворений с приложенной рецензией, наполовину состоящей из цитат, при помощи которых доказывалось, будто я, Артур, аполитичен, не знаю жизни; или же наоборот, жизнь знаю, но не могу осмыслить ее в свете очередных решений...

    Лет пятнадцать назад меня самого пристроили брать для внутренних рецензий повести и романы в одном толстом журнале. Развязывая тесемки очередной папки, чувствовал себя золотоискателем. Казалось, сейчас прочту нечто неожиданное, захватывающее... Возможно, мне редкостно повезло. За полгода дважды попались именно такие рукописи. И оба раза, когда я приносил в редакцию свои рецензии, исполненные радостью по поводу появления никому не известного таланта, работники журнала, до той поры неплохо относившиеся ко мне, суровели на глазах. "Нет, вы должны переделать рецензию. Мы не можем и не будем это публиковать". - "Но хотя бы прочтите!" - "Нет, не будем. У нас и так полон портфель произведений профессиональных авторов, лауреатов. За то вам и платят деньги, чтоб вы читали, вы отсеивали. Напишите отрицательную рецензию, иначе лишитесь заработка".

    Заработка, конечно, я лишился. А рецензии послал авторам от себя, частным порядком.

    Один из них - человек в потрепанной шинели морского офицера - однажды зимой приехал из Петропавловска-Камчатского в Москву, зашел ко мне с бутылкой водки. Мы долго тогда сидели за столом, как могли, подбадривали друг друга.

    Где теперь этот офицер? Как сложилась судьба никому не ведомого писателя? А если спился, умер в безвестности? Кто ответит за это?

    - А мы думаем, ты опять заснул... Отчего сидишь здесь один? Тебе нездоровится? - спросила Анна, входя в комнату.

    - Нет. Просто разбитость.

    - Зачем же перемогаться? Иди поужинай и ложись. - Она уже стелила постель.

    - Спасибо. Скажи маме, я уж сразу лягу, не хочется есть.

    - А я обещала посидеть с ней у телевизора. Хотела кое-что тебе рассказать, да уж завтра, ладно?

    - Ладно.

    Разделся, лег, погасил ночник. "Что-то надо предпринимать, - думал я. - Она не должна, не сможет жить в бедности, в комнате с продранными обоями".

    Перед тем как провалиться в сон, подумал, что самолет с Галей и Машенькой еще, наверное, летит в студеном небе...

    Проснулся, когда Анна уже ушла в свою школу. Старинные серебряные часы мерно тикали рядом на тумбочке. Я не сразу вспомнил, что за дело ждет меня утром. А когда вспомнил, вскочил, вымылся в душе, побрился, успел выпить крепкого чаю с бутербродом.

    - Я только привезла. Обратно сама доберется, знает, - застрекотала Тамара, едва я вышел на звонок и открыл дверь ей и старушке в черном зимнем жакете, валенках. - Ой, убегаю, опаздываю на работу. Возьмите, Артур, к столу пригодится. Грибочки. Не какие-нибудь - маслята. А у меня ничего не болит. Как рукой сняло. Спасибочки вам преогромное! Побежала. - Сунула мне банку с грибами, хлопнула дверью и застучала каблуками вниз по лестнице.

    - Раздевайтесь, пожалуйста. Как вас зовут?

    - Евдокия Ивановна.

    Я помог старухе раздеться, пристроил на вешалку жакетку и платок, пригласил войти в комнату.

    - Боюсь, наслежу...

    - Не бойтесь. Сами видите, какой у меня пол...

    Но Евдокия Ивановна тщательно обтерла ноги о резиновый коврик у двери и лишь тогда вошла.

    Она сидела на стуле напротив меня и рассказывала, что уже год мыкается с рукой - колола дрова, отлетело полено, ударило по локтю.

    - И снимок делали, и ванны парафиновые, а толку-то нет, болит. Днем еще терпеть можно, а ночью иной раз и не уснешь.

    - Сколько вам лет, что вы сами дрова колете? - спросил я, бросив взгляд на больной локоть.

    - Семьдесят третий. А кто ж наколет, когда все в город подались? Томка вот в Москве пристроилась, остальная родня - кто в Вологде, кто где.

    Я слышал ее как сквозь воду. Прикрыв глаза, увидел в умозрении четкое пятно неправильной формы, словно бабочка с одним крылом... Почувствовал, как из кончиков пальцев хлынул поток. Левая ладонь загудела.

    - Давайте сюда вашу руку.

    - Кофту-то снять?

    - Наверное, не обязательно.

    Придвинулся к ней, провел ладонью вдоль больной руки от плеча к кисти. Когда ладонь проходила над локтем, ощутил ледяной сквозняк.

    Евдокия Ивановна глядела недоверчиво...

    Начал вымывать льющейся из пальцев энергией это черное ледяное пятно. Прикрывая временами глаза, следя, уменьшается ли оно.

    Но нет, оно не делалось меньше.

    Ладонь совершала вращательные движения вокруг локтя, розовые полосы тянулись из пальцев, я старался допить ими эту черноту, вывести наружу, выбросить. Ничего не получалось.

    - Болит?

    - Еще шибче. Разнылось, мочи нет. - Евдокия Ивановна потрогала локоть. - Зря стараешься, небось так и будет до самой смерти.

    "Чего-то не так, - подумал я. - Оно как вмерзло, это пятно..." Снова яростно накинулся на локоть и чувствовал без толку.

    - Употел весь, извелся, - с жалостью глядя на меня, сказала Евдокия Ивановна. - Лекарства не помогли, доктора, а ты думаешь, руками помахал - и все?

    "Как рукой сняло", - вспомнилась Тамарина фраза. Решение возникло мгновенно.

    Я изо всех сил потер одну ладонь о другую. Левая странно разогрелась, раскалилась... Наложив эту ладонь сверху на локоть, другую подсунул снизу. "Хоть бы оттаяло, размягчилось", - думал я, чувствуя, как тепло переходит в локоть.

    - Жар-то какой, господи! - испугалась Евдокия Ивановна.

    Я ничего не ответил. Снова растер ладонь о ладонь, снова наложил их на локоть. Прикрыл глаза, увидел: пятно изменило форму.

    А потом стал делать то, что делал вначале, - вытягивал своей энергией эту растопленную черноту наружу.

    - Ой! - сказала Евдокия Ивановна. - Чего-то щелкнуло!

    - Где?

    - В локте.

    - Болит?

    Она пошевелила рукой, опасливо дотронулась до локтя.

    - Вроде нет...

    Я перевел дыхание, прикрыл глаза. Пятна не было. На всякий случай еще раз прочистил локоть, потом всю руку сверху донизу. - Все, Евдокия Ивановна.

    Некоторое время она недоверчиво ощупывала руку, мотала ею из стороны в сторону, сгибала, разгибала. Я безучастно наблюдал...

    - Голубчик, а ведь вправду не болит. Как же это?

    - Не знаю, - честно ответил я.

    - Знаешь! - Оказывается, она умела улыбаться, быть счастливой.

    Я не мог отвести взгляд от этой улыбки.

    - Знаешь! - повторила Евдокия Ивановна, вставая со стула. - Спасибо, милок.

    Я тоже поднялся, вышел с ней из комнаты, стал помогать одеваться.

    - Теперь-то уж сама справлюсь, ишь как легко стало! - Она оделась, сунула руку в карман жакета, достала оттуда носовой платок, развернула и подала десятку.

    - Вы что? Да я от чистого сердца.

    - Вижу, голубчик. Все же возьми. Иначе нельзя.

    - Нет, Евдокия Ивановна, - я отвел руку с деньгами, - этого не нужно.

    - Как же так? Трудящийся достоин пропитания. Возьми. Я ведь тоже от чистого сердца.

    Так мы стояли и препирались. Я чувствовал: сейчас проснется, выйдет из своей комнаты мать, застанет эту нелепую сцену...

    - Евдокия Ивановна, представьте, что ко мне кто-нибудь еще обратится за помощью. И я уже стану заранее думать, кто сколько даст. А ведь лечить, да еще таким образом, можно только из сострадания. Иначе просто ничего не выйдет. Способны вы это понять?

    Какую-то секунду старуха смотрела на меня, моргая. Потом лицо ее сморщилось. Она заплакала.

    - Ну что вы! - Я обнял ее за плечи. - Не надо.

    - Прости, голубчик. - Она запихнула в карман платок и десятку. - Храня тебя Господь!

    ...Мать вышла сразу же, как только за Евдокией Ивановной захлопнулась дверь.

    - Доброе утро. Кто это приходил?

    - Так. По делу.

    - Знаешь, Артур, неудобно перед Анной. Она вчера картошки привезла целую корзину, яблоки. А у нас масло сливочное кончилось, сахар нужен. У тебя остались деньги? Мою пенсию еще через двенадцать дней принесут.

    - Сейчас все куплю. Как спала? Как себя чувствуешь?

    - Неплохо. Мы с ней вчера откровенно говорили, до самого конца телевизора, и о тебе тоже.

    - Что обо мне говорить!

    Я вошел в свою комнату, пересчитал оставшиеся деньги. В лучшем случае их должно было хватить на неделю, ну на десять дней. А потом? Жить на материнскую пенсию? На заработок Анны?

    Оделся, взял авоську я пошел в магазин.

    Днем вымыл пол в обеих комнатах и на кухне, обтер пыль, вместе с матерью начистил картошки. Потом набил две сумки грязным бельем я направился сдать его в прачечную. Там, отстояв очередь, нарвался на раздраженную приемщицу, которая стала прямо-таки орать, что часть меток стерта, часть полуоторвана.

    - Зачем вы так кричите? У меня со слухом все в порядке. Долго сидел в уголке приемного пункта, неумело пришивая новые метки.

    Домой вернулся в сумерках. Зашвырнул пустые сумки в кладовку.

    - Пообедай, - сказала мать. - По-моему, ты с утра ничего не ел.

    Поел вместе с ней жареной картошки, открыл принесенную Тамарой банку маринованных маслят.

    ...Анна пришла рано. Раздевшись, вошла в комнату, включила свет, положила на стол сумку.

    - Почему опять грустный? - Она взъерошила мои волосы, дотронулась до лба. - Мы с тобой сегодня идем в гости. Хочешь? Я кивнул.

    - А почему не спрашиваешь, к кому? У тебя удивительная выдержка. На днях я тебе по телефону сказала, что ты разбогател, помнишь? - Она села рядом у стола. - Все жду, может, спросишь, в чем дело?

    - Если разбогател - деньги на бочку.

    - Вот как? Это уже другие интонации. - Анна щелкнула застежкой своей сумки и перевернула ее над столом. - Как это тебе нравится, милый? А?

    Рассыпавшиеся веером толстые пачки сотенных вперемежку с помадой, коробочкой грима, ключами от автомашины лежали передо мной.

    - Здесь три тысячи восемьсот рублей. Не бойся! Это тебе подарок. Знаешь, от кого? От твоего собственного детства! Ты в детстве собирал марки? Ты пришел к нам в . мороз, в плаще, наверняка без копейки; отдал чужому человеку целый альбом редких марок, редчайших. По крайней мере, среди них оказалось семь или восемь, каждая из которых стоит не меньше трехсот рублей. А может, и больше. Может, меня и надул этот оценщик марочных коллекций. Ну? Ты рад?

    Я взял одну из сотенных ассигнаций. На ней были изображены Кремль, Москва-река и Каменный мост, откуда я бросил в свое время носовой платок с мукой и червями...

    - Как это все тебе пришло в голову проделать?

    - Очень просто. Сейчас я уже начинаю уметь об этом говорить. Я стала удалять из той квартиры все, что напоминает... - Анна смотрела в черную пустоту за окно, говорила как автомат. - Удаляла вещи, бумаги, письма, даже фотографии - все. Остались марки. Их надо было продать. Позвонила знакомому археологу, тоже филателисту. Он свел меня с оценщиком. Оказалось, негашеные марки твоего альбома дороже всей коллекции. Оценщик сам их и купил. Я только что от него, он у кого-то занимал деньги. И вот - пожалуйста.

    - А остальная коллекция?

    - Отдала ему за так. В придачу. Не хочу ничего этого видеть, понимаешь? Хочу, чтоб не было ничего до тебя. Всего этого ужаса.

    - Бедная ты моя девочка. - Я обнял ее и, помолчав, осмелился, спросил: - Ну а что все-таки с Борей?

    - После экспертизы был суд. Принудлечение. Тюрьма. Десять лет, - глухо отозвалась Анна. - Вчера вдруг все рассказала твоей маме. Ты уже меня не терзай.

    ...К восьми вечера мы собирались в гости. К археологу, который свел Анну с оценщиком марок.

    - А как ты провел день? - спросила Анна, когда мы ехали в машине на Ленинский проспект.

    Терзаясь оттого, что день, как я считал, прошел впустую, чтоб оправдаться в собственных глазах, рассказал об утреннем посещении, о том, как удалось помочь Евдокии Ивановне.

    - Какой ты еще дурачок! - сказала Анна. - Вот ты на днях вздумал испугать меня историей твоей жизни, мучаешься - не печатают, с кино ничего не выходит... А представь себе, что ты бы по уши был погружен в кино, да еще в писательские дела, смог бы ты заниматься в лаборатории? Вылечить Тамару? Найти время для этой бабушки? Может, тебя Бог спас от суеты!

    Меня поразила эта точка зрения.

    - Надо работать, как-то жить, - промолвил я скорее по привычке вечно задавленного обстоятельствами человека. И стал сам себе противен, как противен всякий нытик.

    - Это и есть твоя работа, твоя жизнь, - возразила Анна. - Знаешь ли, раньше мы часто бывали в Доме кино, в Доме литераторов. Один раз даже на Новый год. Какое кипение самолюбий, зависти, сколько позы! У меня всегда потом голова болела.

    Мне было тем более радостно слышать эти слова, что, несмотря на любовь к Анне, я до сих пор подозревал, что она относится к классу людей, давно называемому мной советской буржуазией.

    Когда она припарковала машину во дворе большого белого с синим дома и мы вошли в лифт, я обнял ее, молча прижал к себе.

    Так мы поднимались до четырнадцатого этажа.

    - Ты весь в помаде. Просто разбойник, я тебя начинаю бояться. - Она вынула из сумочки платок, вытерла мою щеку, затем достала зеркальце, оглядела себя и, нажимая кнопку звонка, сказала: - Я ведь тебе говорила, все будет хорошо, а ты не верил.

    Археолог Нодар Шервашидзе оказался князем. Вернее, прямым потомком князей, когда-то правивших Абхазией, затем обедневших, эмигрировавших во Францию. Он и родился в Париже, откуда после второй мировой его привезли маленьким мальчиком в Советский Союз.

    Княжеского в этом высоком, тощем человеке ничего не было, разве что он поцеловал руку Анне.

    Чуть ли не с порога поведав свою экзотическую родословную, он тотчас повел меня на экскурсию по квартире, чьи стены были увешаны собственноручно исполненными акварелями с изображениями заросших дикими зарослями руин, подводными пейзажами с утонувшими амфорами, якорями. Чем только не увлекался Нодар Шервашидзе! Коллекции марок, монет. Даже плоский ящик с уложенными на слой ваты перышками разнообразных птиц был у него. Даже полные комплекты антикварных журналов "Мир искусства" и "Золотое руно".

    Все это время Анна вместе с женой хозяина - Софико - накрывала стол к ужину, и я просто очумел, понуждаемый разглядывать, да еще без нее, мешанину чужих увлечений, блажь большого ребенка, каким казался Шервашидзе!

    Но за ужином выяснилось, что я ошибся.

    Единственным настоящим увлечением Нодара были раскопки, которые велись уже много лет где-то под Кутаиси. Фотографии, планы раскопок - все это было вывалено на стол среди чашек с чаем, среди всего угощения.

    - Видели одержимого? - спросила Софико. - Это мой муж. Вы пропали.

    - Девятый год копаем - нет кладбища, ни одного захоронения! На холме искали, на мысе, под водой - ничего! Мне бы найти хоть одну могилу! - Нодар все время обращался только ко мне, чем я был немало озадачен.

    Очень скоро все объяснилось.

    - Нодар уезжает на днях на раскопки, - сказала Анна. - Я убеждена, что ты смог бы ему помочь.

    - Имею возможность оплатить дорогу, выписать командировочные. Она рассказала о ваших способностях. Я лично всегда верил в лозоискательство, в парапсихологию. У меня отпуск, я свободен. Умоляю: хоть на неделю поедем вместе!

    Я взглянул на Анну с укором.

    Уже не первый раз за короткое время нашей совместной жизни она пыталась подсунуть мне больных. То свою сослуживицу, то подругу. У нее не укладывалось в голове, отчего я наотрез отказываюсь рекламировать себя, брать деньги или подарки за целительство. То, что поняла бабушка из вологодской деревни, то не доходило, никак не могло дойти до Анны. Ей казалось, что она хочет блага не себе, а мне. Но я боялся, что в этом непонимании таится трещина, которая когда-нибудь сможет привести к разрыву.

    - Вовсе не уверен, что смогу что-нибудь найти.

    - А я уверена. Абсолютно. Когда я тебе подкладывала под скатерть то ключи, то деревянные ложки и ты находил, у меня мелькнула мысль: а почему не попробовать помочь Нодару?

    Я рассердился, однако сдержал себя.

    - По-моему, это серьезное дело. Если профессиональные археологи столько лет не могут найти, куда мне?

    И тут в разговор вмешалась дотоле молчавшая Софико.

    - Дорогой Артур, никто с вас не взыщет. И потом, у меня с Нодаром еще одна просьба: у Нодара камень в почке. Вы, наверное, не знаете, что такое почечные колики? Теряет сознание, падает на улицах - такая боль.

    - Ну, друзья, это целый заговор! Извините, я не шарлатан. Никогда не находил покойников, не извлекал камней... Соглашайтесь на операцию - и делу конец.

    - В том-то и беда, что Нодар может не выдержать вмешательства хирургов, - у него осталась одна почка, - тихо сказала Софико.

    2

    Всю эту неделю с удовольствием занимаюсь новыми упражнениями, заданными Йовайшей.

    Нужно с закрытыми глазами, протянув над столом ладонь, отыскивать предметы - вилку, деревянную ложку, авторучку, ключи... Нужно прочувствовать, запомнить, как по-разному реагирует на них ладонь.

    Оказывается, дерево, железо, пластмасса сигналят по-своему. Удивительно: две на вид идентичные столовые ложки "звучат" не совсем одинаково.

    Анна предложила усложнить это упражнение. Я выхожу из комнаты, она в это время прячет под толстую скатерть, расстеленную на столе, разнообразные предметы. Вначале путаюсь, ничего не выходит. Но через день начинаю уверенно находить: "Здесь нож, а здесь расческа".

    В воскресенье Анна вырезала из цветной бумаги четыре квадратика - красный, синий, зеленый и желтый. Сначала я потренировался, ощутил, как сигналит на ладонь каждый из этих цветов. А потом она спрятала квадратики под скатерть.

    Поразительно не то, что я точно показывал, где какой лежит. Поразительно другое: мне кажется, что и без протягивания ладони над скатертью я уже знаю, где что спрятано.

    3

    Вот ведь как бывает! Старый критик, когда мы уходили от мамы Маяковского, без всяких просьб с моей стороны заставил взять телефон редакции радио, вещающего на заграницу, где работает сын его знакомого.

    Я позвонил. Пришел.

    - Много вы у нас не заработаете. Но раз-другой в месяц могу давать вам задание. Коль вы пишете стихи, кончили Литературный институт, будете приносить микроинтервью, микроочерки о писателях, не больше полутора-двух страниц на машинке. - Редактор, на вид мой ровесник, держится вроде простецки, на равных, вполне доброжелателен. - Знаете, сейчас там, за бугром, больше всего интересуются этим нашим поэтом, ну, который роман написал. Понимаете, о ком я говорю?

    Еще бы не понять! В данное время на территории Советского Союза, а может, и во всем мире, он - единственный Поэт.

    - А роман-то вы читали? - быстро, как бы невзначай спрашивает редактор.

    - К сожалению, нет.

    - Ну, естественно, он же издан за рубежом... Да, так вот, нужно взять интервью, спросить о творческих планах, все такое. Пусть они там, на Западе, успокоятся, мол, жив и здоров.

    - Но, простите, ведь его травят, этого Поэта. С самых высоких трибун. Недавно назвали "свиньей", сам в газете читал.

    - Ну и что? А мне спущено указание дать информашку.

    - Нет уж. Или найдите другое задание, или я пойду.

    - Интересное дело, значит, вы не хотите ему помочь. Официально советское радио даст о нем на Запад объективную информацию. Неужели вы не понимаете, что это значит? Подумайте. Вот телефон его московской квартиры.

    Выхожу из редакции в холодный, стальной синевы октябрьский день. Иду вдоль оголенных деревьев бульвара и решаюсь все-таки позвонить Поэту, откровенно сказать об этой затее, а там уж как сам захочет. Только за то, что я поговорю с ним по телефону, услышу протяжный, неповторимый голос, который запомнился, с тех пор как однажды я слышал его в Политехническом, - за одно это надо благодарить судьбу.

    Набравшись храбрости, звоню из дому. Скучный женский голос сообщает, что Поэт живет под Москвой, застать его на даче можно часов в семь вечера. Записываю адрес.

    Идет ледяной дождь, когда на следующий день я бегу по мокрому отсвечивающему перрону, успеваю вскочить в электричку.

    Чем ближе станция, где я должен сойти, тем все более нелепой кажется поездка. У меня уже вышла первая книжечка стихов. Хотелось подарить ее Поэту, да я в ней прежний, позавчерашний. Взять с собой новые, переписанные от руки стихи? Страшно. А если не понравятся? Так и не взял ничего.

    В окне вагонного тамбура редеющий хоровод мокрых огней Подмосковья. Сквозит. Поднимаю воротник плаща, крепче нахлобучиваю кепку. Выхожу.

    Грязь. Мрак. Ливень.

    Пока дошел до поселка, пока отыскал с помощью единственного встретившегося прохожего дачу Поэта, промок, иззяб.

    Несмело толкаю дверь калитки, направляюсь по дорожке к даче, стоящей в глубине участка. Из огородных гряд, из гниющей ботвы вдруг поднимается невысокая фигурка, почти неразличимая во тьме.

    - Вы куда? Их никого нету.

    - Как же так? - говорю. - Мне сказали в Москве, что в семь он у себя.

    - А вы кто?

    - Корреспондент.

    - Погодите. Сейчас узнаю.

    Стою посреди дорожки под ливнем. Жду. Наконец с крыльца спускается та же неопределенная фигура.

    - Заходите.

    Подхожу к крыльцу, поднимаюсь по ступенькам.

    В проеме раскрытой двери, освещенном светом из прихожей, стоит Поэт. Бросается в глаза яркость седин, яркость глаз. Пиджак его почему-то весь в древесных опилках.

    Тут же, на пороге, запинаясь от неловкости, сообщаю, по какому делу прислан, и сам же говорю:

    - По-моему, все это просто подлость.

    - Ну конечно! - радостно подхватывает он и ведет меня в большую комнату с блистающим чистотой полом, с картинами на стенах. - Садитесь. А своих творческих планов я и сам не знаю.

    Я сижу, он стоит рядом. Какую-то секунду смотрим друг на друга. Я понимаю: пора уходить. Привстаю и с ужасом вижу отпечатки своих ног на полу.

    - Обождите, - говорит Поэт. - У вас есть хоть немного времени?

    - Есть. - Опускаюсь обратно на стул. Он садится напротив, взглядывает на меня.

    - Да ведь у вас за пазухой пачка стихов! Вы поэт!

    - Хотел взять, да не осмелился, - признаюсь я, пораженный его проницательностью.

    - Ну да! - подхватывает он. - Боялись, не понравится. Это мне близко. Как вас зовут? Артур Крамер? А знаете, Артур, что мне пришло в голову? Давайте уговоримся. Через год. Чтоб не путаться, в первое воскресенье после следующего Нового года вы вот так же вечером приедете ко мне со всем, что сочинится. Только ставьте себе недостижимые цели. А я буду помнить, я запишу, буду ждать. Согласны?

    - Конечно! Спасибо! - Я встаю осчастливленный.

    - Нет, Артур! Если у вас есть еще время, обождите, я сейчас. - Он выходит из комнаты.

    Слышу, как скрипят ступени невидимой мне лестницы, он поднимается на верхний этаж.

    Жду пять минут, десять.

    Это свидание, назначенное через год с лишним, как аванс, щедро выданный мне, неслыханная фора, которую я должен оправдать во что бы то ни стало...

    Двадцать минут прошло, а его нет. Гений, может, он обо всем позабыл, склонился там, наверху, над листом бумаги?

    Наконец снова слышится скрип ступенек. Поэт входит в комнату, держа на ладони раскрытую книгу.

    - У меня давно ничего не выходило. Вот "Гамлет" в моем переводе - единственное, что пока могу подарить.

    Чернилами, характерным летящим почерком, крупно, во всю страницу написано:

    "Артуру Крамеру - на счастье". И подпись, и дата.

    Аккуратно завертывает книгу в газету, перевязывает крест-накрест шпагатом, подает. Лицо вдруг замкнутое, трагическое.

    Выходим в переднюю.

    - А почему вас так долго не было? - вырывается из меня.

    - Ждал, пока чернила просохнут. - Детская, извиняющаяся улыбка озаряет лицо.

    Он тянется снять с вешалки дождевик.

    - Куда вы? Слышите, какой ливень?

    - Провожу вас на станцию.

    - Не надо. - Говорю это так твердо, что он соглашается и тут же предлагает:

    - Тогда можно, я буду стоять и смотреть, пока вы не скроетесь за поворотом? И не забудьте про уговор.

    Я выхожу с участка, иду к повороту, оглядываюсь. В освещенном прямоугольнике двери еще видна фигура Поэта, смотрящего вслед...

     

    Глава двадцать первая

    1

    Бурная горная река, круто огибая холм, впадала в другую реку, а та - в море.

    Отсюда, с вершины заросшего вековым лесом холма, далеко видна была низменность, где сливались реки. Сейчас, в самом начале марта, здесь уже зеленели поля, явственно пригревало утреннее солнце.

    - Артур! - раздался откуда-то снизу чуть слышный голос Нодара. - Вы где? Идемте пить кофе!

    Я с неохотой отделил спину от нагретой мраморной стены, обошел ее по узкой тропке над самым обрывом, миновал остаток другой стены с нишей, где, по уверениям Нодара, древние хранили свитки своих книг. Продираясь сквозь дикий кустарник с набухшими почками, вышел к развалинам башни, под которыми зиял чернотой вход в подземелье.

    После воли и света спускаться в могильной тьме без фонаря было неприятно. Ступени вели вниз и вниз, потом подземный ход сделал резкий изгиб - в уши ударил грохот. Мрак стал зыбким, обозначились края каменных ступеней, вековая копоть на стенах и сводчатом потолке; и вот впереди заиграла слепящим солнцем река.

    Тут, где выходил подземный ход, река, стиснутая скалистыми берегами, сворачивала влево и билась о камни так, что водяной дым стоял над мокрыми склонами.

    Я глубоко вдохнул насыщенный озоном воздух, увидел, как, блеснув на солнце, вскинулась из воды форель...

    - Где будете начинать? - спросил Нодар, когда мы уселись друг против друга за дощатым столом под навесом. Развернутый план древнего города лежал между нами, придавленный по краям обломками черепицы. - Знаете, Артур, наверху, в цитадели, по-моему, искать нет смысла, захоронения обычно делали у подножия крепостных стен. Здесь, кроме царских и общественных бань у реки да фундамента дворца, где стоит вон тот храм, уже христианский, неинтересный, мы ничего не обнаружили.

    Прихлебывая кофе из чашечки, я перевел взгляд с плана на храм: разрушенный, с проломом в стене, без дверей, он стоял поодаль, словно сирота, до которого никому нет дела.

    - Под этим лесом весь холм - сплошной древнеримский город, - продолжал Нодар, - а под ним, возможно, и древнегреческий. Раскорчевана только десятая часть леса. Круто. Грунт скальный. Поэтому девять лет занимались в основном тем, что у подножия. И цитаделью наверху. Открыли там подземный ход, видимо, он служил для доставки воды, когда была осада. Между прочим, вы обратили внимание, под водой видны остатки каменной пристани? Корабли плыли сюда из Древнего Рима через Средиземное и Черное моря, дальше - вверх по реке.

    - Как можно плыть навстречу такому течению?

    - Элементарно. Бурлаки были всегда. По берегу шли рабы, волокли суда на канатах.

    Здесь, на раскопках, вне московской полумузейной квартиры, Шервашидзе в своей войлочной сванской шапочке, распахнутой куртке, из-под которой виднелась ковбойка, казался больше на своем месте. Я не без зависти глядел на него: счастливый человек, есть дело - не в тягость, а в удовольствие, да за него еще деньги платят... Приехал сюда в свой отпуск, когда ни одного рабочего, запустение... Одно огорчало: черные мешки под глазами Нодара. Летели в самолете, все время глотал баралгин - его терзала очередная почечная колика.

    Уже второй день мы находились здесь. Нодар горел нетерпением начать поиски древнего захоронения. Но - деликатный человек! - выдержал целые сутки, все рассказывал об этом месте, хранящем наслоения тысячелетий, заставил обойти всю территорию раскопок. О почке своей даже не заикнулся. А вот началось утро - не вытерпел:

    - Где будете начинать?

    Допивая кофе, я знал: деваться некуда, пора приступать к поиску. Хотя еще в Москве, да и в самолете, повторял Нодару, что не представляю себе, как это сделать. "Ничего, если можете находить предметы под скатертью, найдете могилу и под землей - какая разница?"

    "Мне бы такую веру, - думал я. - Мог бы двигать горами".

    С одной стороны, я продолжал досадовать на Анну, на ее неожиданную склонность рекламировать мои дела, к которым я относился сокровенно, с другой - если б не она, оказался бы я когда-нибудь здесь, слышал бы шум этой бешеной реки, дальний крик петухов?

    Поставив опустевшую чашечку на стол рядом с планом, взглянул на холм, озаренный солнцем, на горы, которые плавной чередой поднимались за ним. На самой высокой блистал снег.

    - Батоно Нодар!

    Немолодой крестьянин в такой же сванской шапочке, как у Нодара, гнал корову мимо деревьев по утоптанной дороге вдоль берега. Нодар вскочил из-за стола, побежал навстречу. Пока они обнимались, разговаривали, я разглядывал план.

    Холм фактически был полуостровом, с трех сторон окруженным рекой. Более безопасное и красивое место для города трудно было вообразить. Заречная низменность с ее полями и пастбищами могла, наверное, прокормить множество народа. Подошва холма, возле которой были найдены помеченные на плане бани, триумфальная арка, фундаменты и поверженные колонны царского дворца, наверняка утопала когда-то в садах.

    Проблема Нодара как руководителя раскопок состояла в датировке. Ему непременно нужно было найти хоть одно захоронение до нашей эры. До принятия христианства покойников, оказывается, укладывали в могилу на бок с поджатыми коленями.

    Бумага, на которой был вычерчен план, взбугрилась. Я протянул ладонь, чтоб разгладить ее. Внезапно знакомый укол в центре ладони заставил меня замереть: ладонь застыла над местом, где была изображена дорога, примерно там, где стояли сейчас Нодар и его знакомый.

    Когда я подошел, они рассматривали круглый кирпич с дыркой посередине.

    - Знакомьтесь, дорогой Артур, это мой самый большой друг и помощник, - сказал Нодар. - В зимнее время охраняет все это хозяйство.

    - Вано, - поклонился колхозник. - С приездом!

    - Что это у вас?

    - Калорифер, - ответил Нодар. - Недалеко источник - выход термальных вод, пятьдесят градусов. К царским баням шел глиняный водопровод, через эти дырочки в кирпичах вода текла, отапливала помещение. У нас таких много. Вот он еще один подобрал.

    - Нодар, - решился я, - давайте потренируемся.

    - К вашим услугам. Что должен сделать? Могу лечь в позе покойника до нашей эры!

    - Зачем? Просто запрячьте какой-либо предмет, а я попробую найти.

    Вано с недоумением переводил взгляд с меня на Нодара.

    - Можно этот калорифер?

    - Можно. Только, пожалуйста, поблизости. Чтоб не ходить по всей территории. - Я отвернулся.

    Вскипая зеленоватыми волнами перед обломками скал, мощно текла река. Такого грохота, как возле выхода из подземного хода, здесь не было. Стоял ровный рокот. Птичка, ярко-зеленая, как живой изумруд, сидела на высунутом из воды зубчатом камне. "Зимородок, - догадался я, - караулит рыбешку".

    - Готово! - послышалось за спиной.

    Нодар и Вано стояли на дороге, с показным безразличием глядя по сторонам. Лишь корова с тупым любопытством смотрела на меня.

    Я обошел ее, выставив ладонь, повел ею влево, вправо, локатором. И в тот момент, когда почувствовал: что-то |моде зацепило центр ладони, - обратил внимание на придорожный каштан. Направился к нему и поднял упрятанный за стволом круглый кирпич с дырочкой.

    - Давайте-ка еще попробуем, - сказал я, стараясь скрыть волнение и предупреждая восторги участников эксперимента. - Спрячьте какой-нибудь другой предмет, желательно помельче.

    ...Зимородок все еще сидел на месте. Я смотрел на него, думал: "Им просто больше некуда было запрятать. Деревьев рядом, кажется, всего три. Или четыре. Пока что все это ерунда".

    - Готово!

    Птица зеленой стрелой полетела низко над стремниной. Я проводил взглядом зимородка, пока тот скрылся за скалистым мысом.

    - Извините, возможно, мы переборщили, - сказал Нодар. Он стоял совсем рядом. Вано, оглядываясь, угонял корову дальше по дороге.

    Я снова проделал те же движения ладонью. Шагал вперед, потом вправо, влево... Поднимал руку выше, опускал, ладонь не отзывалась.

    - А что, собственно, мы ищем?! - крикнул я Нодару, который продолжал оставаться на месте.

    - Гвоздь! - Гвоздь? - удивился я и подумал: "Это уж слишком!"

    - Гвоздь, такой ржавый! - еще раз подтвердил Нодар.

    С выставленной ладонью, стоя на месте, я медленно поворачивался вокруг. В какой-то момент показалось, что ладонь то ли отозвалась, то ли ее потянула слабая магнитная сила. Закрыл глаза, с предельной четкостью постарался представить себе ржавый гвоздь и снова стал проворачиваться... Когда ладонь опять попала в узкую зону притяжения, пошел вперед. Шагал, не открывая глаз, чувствуя знакомое щекотание в центре ладони, пока, споткнувшись обо что-то, не рухнул.

    - Артур, дорогой, извини меня! - Нодар не успел подбежать, как я поднялся, повелительным жестом приказал остановиться.

    - Минуточку!

    Передо мной возвышалась большая куча мусора. Обломки кирпичей, клочья газет, консервные банки, ветки деревьев, куски черепицы, известки... Снова воскресив в умозрении ржавый гвоздь, я повел ладонью с одной стороны кучи, с другой. Потом откинул свободной рукой мокрую газету, схватил банку из-под сардин и перевернул над землей.

    Гвоздь, большой, четырехгранный, весь в ржавчине, лежал у моих ног.

    ...Днем пошел дождь со снегом. Мы сидели в гостях у Вано на втором этаже старинного крестьянского дома. Сквозь запотевшие стекла веранды, кроме покрытых бегущими каплями черных ветвей, ничего не было видно.

    - Ешьте руками, - сказал Вано, - мамалыгу едят руками.

    Жена хозяина - Тамрико - внесла сковородку с бараниной, миску маринованных баклажанов. Потом появилось блюдо с кусками вареной курицы.

    - Хорошо живете!

    - Дай бог не хуже! - ответил Вано и крикнул: - Тамрико, где у нас были салфетки? Посмотри на шкафу!

    - Слушайте, Артур, как все-таки у вас получается? - Нодар все вертел в пальцах ржавый гвоздь. - Просто чудо. Пытаюсь объяснить себе - не могу, честное слово.

    - У меня самого волосы на макушке зашевелились, - признался я. - Почему он четырехгранный?

    - Средневековье. Такие тогда употребляли.

    - А можно его взять на память?

    - Я вам десяток найду, хотите? - вмешался Вано.

    - Спасибо. Одного хватит, - сказал я, пряча гвоздь в нагрудный карман рубахи.

    Тамрико принесла бумажные салфетки и снова вышла. Я вспомнил, как сидел с Атаевым на ковре, как нас обслуживала его жена, тоже все время выходила... Посмотрел на Нодара. Лицо с черными мешками подглазий было совсем больным.

    Яростное чувство протеста, неприятия устройства мира разгоралось во мне. Почему Атаев должен был погибнуть? Почему страдает Нодар? Отчего мы не сидим сейчас все вместе? В конце концов, хорошие, нормальные люди должны быть знакомы между собой, а не гибнуть в окружении Гошевых. "Почему все примирились с банальной истиной, что мерзавцы всегда находят друг друга, сплачиваются, а остальные разъединены, одиноки? Как Ван Гог, тот же Атаев... Даже роман такой был - "Каждый умирает в одиночку". Да и должны ли люди умирать? Болеть?

    С детства мне было присуще смутное ощущение человеческого бессмертия, данного как закон. Смерть и болезнь казались, при всем их множестве, нарушением этого закона.

    Вечером, ложась спать в деревянном домике археологов, я сказал Нодару:

    - Завтра попробуем выгнать камень из вашей почки. Примите сейчас на всякий случай баралгин, чтобы не мучиться. И спите спокойно. Почему-то знаю: все выйдет.

    - Я тоже верю, - отозвался Нодар. - Дай бог здоровья Анне, что нас познакомила.

    - Вера тут ни при чем. Что-то другое, - сказал я, засыпая.

    Ночью приснилась мать. Молодая. Веселая.

    Встал я на рассвете, хотел одеться потихоньку, чтоб не будить археолога, но гвоздь, забытый в кармане рубашки, выпал на дощатый пол.

    - Спите, спите, - сказал я застонавшему Нодару, - еще рано.

    - Открыл дверь и зажмурился. Сверкал и таял выпавший за ночь снег. Утреннее ясное солнце растапливало заиндевелые ветви каштанов.

    Я подошел к берегу реки, увидел Вано, который стоял на камне с длинным удилищем в руке.

    - Доброе утро! Как дела?

    Тот обернулся. Улыбка озарила небритое лицо.

    - Думал, ничего не поймаю - вода мутная. Однако две штуки взял! - Свободной рукой он поднял из воды проволочную корзинку, в которой запрыгали крупные, в красную крапинку рыбины. - Форель! Еще одну уговорю, и пойдем завтракать. Нодар спит?

    Я кивнул и двинулся вдоль реки по раскисшей от снега дороге. Вдруг подумал: "Хорошо, что Анна с мамой. Как никогда, спокойно за нее..."

    Со двора дома Вано, одиноко стоящего возле триумфальной арки, донесся крик петуха. И тут же ему ответил другой. Где-то неподалеку была деревня.

    Я свернул на тропинку, подошел к арке, задрал голову. Шапка мокрого снега лежала на мраморе. Пронизанные солнцем капли срывались, падали на лицо. Ступил под арку. Она была не широкая. Во всяком случае, колесница вряд ли могла бы проехать. "Наверное, проводили под ней триумфаторов", - решил я, выходя под косо летящие капли.

    Одна из них попала за шиворот. Я поежился и пошел на дорогу к тому месту, где вчера встретились Вано с Нодаром.

    "Сомнительно, чтоб местность изменилась за тысячелетия, - думал я. - Так же текла река. Так же стояли горы. Чего уж там - триумфальная арка стоит. Значит, здесь, где церковь, был царский дворец, наверху цитадель. А может, кладбище скрыто на холме в корнях букового леса? Тоже сомнительно: кто будет хоронить на крутых склонах?"

    Я хорошо помнил ощущение в ладони, когда проводил рукой над дорогой, означенной на плане. С другой стороны, это казалось слишком простым решением - искать прямо здесь, на дороге. Вчера спросил Нодара: велись ли раскопки тут, на самом берегу?

    "Конечно. Именно на берегу в двух разных местах найдены бани - царские и городские".

    "Нет, а вот здесь, где мы ходим, копали?"

    "Дорогой, здесь, где ходим, всегда ходили, от Ромула до наших дней. Зачем копать? Дорога есть дорога".

    Возможно, это было и так, но, пока Нодар спал, я решил все-таки довериться своему ощущению. Остановился, издали осмотрел путь, по которому должен был пройти не споткнувшись, закрыл глаза, представил себе лежащий на боку скелет с подогнутыми конечностями, выставил ладонь и двинулся вперед.

    В ладони щелкнуло сразу же. Я замер и стал опускаться на корточки, делая шарящие движения рукой. "Да. Похоже, прямо здесь", - подумал я, открывая глаза, и в этот миг показалось, что вижу, реально вижу сквозь землю лежащий скелет.

    - Не может тут быть ничего, - раздался голос Вано. - Один камень.

    Он стоял передо мной с удочкой и проволочной корзиной с тремя форелями.

    - Пожалуйста, шагните сюда, на мое место, - попросил я. - Я сейчас.

    Подбежал к мусорной куче, поднял обломок белого кирпича и, вернувшись, положил у ног Вано.

    - Никто не тронет?

    - Мои дети в школе. А зимой здесь больше никого нет. Через полчаса рыба будет готова. Жду вас с Нодаром.

    "Не верит", - с досадой подумал я. Мне было не до рыбы. Хотелось немедленно взять лопату и приступить к раскопкам.

    Вскоре выяснилось, что дело это не столь уж простое. Судя по медлительности, с которой Нодар умывался, брился, тащил потом завтракать форелью, было ясно, что он готов поверить во что угодно, только не в место, найденное мной. Лишь послав Вано за какими-то колышками и шпагатом, он сказал:

    - Попробуем, конечно. Отчего не попробовать? Только раньше чем часа через два не начнем. У меня тут старшеклассники заняты в качестве рабочих. Вот кончатся уроки, Вано сходит в школу, кого-нибудь приведет. Мне нельзя копать. А вы не умеете.

    Я в душе обиделся: почему это не умею? Но через два часа убедился, что Нодар был прав. К тому времени Вано уже вбил колышки, обозначив края непомерно большого, как казалось, квадрата - два на два метра. Туго обтянул по колышкам шпагатом. Появились четыре десятиклассника, принесли из сарая мотыги, ломы, кирку и лопаты.

    Затем они начали осторожно долбить грунт по всей поверхности квадрата, снимали его широкими лопатами, непременно рассматривая каждый комок на лопате, перетирая его пальцами.

    Часа полтора проторчал я рядом. За это время квадрат углубился сантиметров на пятнадцать.

    - Можете спокойно идти выспаться, рано встали, - сказал Нодар, который со своими чертежами сидел рядом на раскладном стуле. - Или, Вано, принеси человеку удочки, пускай порыбачит.

    Но мне не хотелось ни спать, ни предаваться рыбной ловле. Я чувствовал, что теряю уверенность. В конце концов, было бы просто сумасшествием, если бы скелет действительно нашелся на этом самом месте. "Зачем я здесь? Зачем все это? - Я все-таки повернулся, пошел к домику и, захлопнув за собой дверь, рухнул на кровать. - Не надо было соглашаться! Тщеславие, самообман... "Если б можно было сейчас же вскочить в самолет, не дожидаясь, пока кончат копать, я бы непременно улетел.

    Лежал навзничь, видел перед собой фанерный потолок, угол, затянутый паутиной. И думал теперь о том, что в такую же паутину затянули лаборатория, упражнения, знакомство с Маргаритой, Игнатьичем - всеми этими странными людьми. Я с ужасом взглянул на вошедшего в домик Нодара.

    - Пионерский зажим, - сказал тот.

    - Что?!

    - Нашли пионерский зажим для галстука, кусок битой тарелки. Культурный слой тридцатых годов. - Нодар открыл кран умывальника, подставил стакан под струю и вынул таблетки. - Может, пока займемся медициной?

    - Нет, - сказал я. - Сколько метров отрыли? - Каких метров? Дай бог пятьдесят сантиметров. - Он принял таблетку, снова вышел.

    В три часа дня я не выдержал, пришел к раскопу. Двое школьников стояли в нем по пояс, - долбили ломами. Двое других сидели, устало привалясь спинами к высокой куче земли, загорали.

    Проходя мимо них навстречу Нодару, который прогуливался поодаль, я услышал, как один из парней что-то отрывисто сказал по-грузински, остальные загоготали.

    - Ну что? - спросил я Нодара. - Плохо?

    - Понимаете, культурный слой кончился, уперлись в скальный грунт.

    - Тогда засыпайте!

    - Почему?

    - Если скала - чего там дальше искать?

    - Может, посмотрите еще раз?

    Мы вернулись к раскопу. Парни вылезли, вытащили ломы. Я спрыгнул в яму. Действительно, под ногами было что-то вроде гладкой потрескавшейся скалы.

    Я присел на корточки, вытянул ладонь. Парни и Нодар стояли на краю, напряженно глядя вниз.

    - Отойдите! - крикнул я. - Мешаете!

    И опять представил себе лежащий на боку скелет, и опять ладонь отозвалась... Самым удивительным было то, что я снова увидел близко от поверхности кости скелета.

    - Нодар! Дайте руку!

    Нодар появился над краем, помог выбраться. Все пятеро молча смотрели на меня.

    - Еще сантиметров тридцать-сорок, - сказал я и пошел прочь.

    Нодар догнал, обнял, притянул к себе.

    - Зачем нервничать? Есть хотите?

    - Нет.

    - Тогда сварю кофе.

    Пока он кипятил воду на электроплитке, пока за тем же длинным дощатым столом под навесом пили растворимый кофе, я все поглядывал в сторону раскопа. Отсюда видно было, как после ломов в ход пошла кирка. Словно маятник, мелькала над ямой.

    - По-моему, они обложили меня матом, - мрачно сказал я.

    - Вполне возможно, - невозмутимо отозвался Нодар.

    Солнце стало клониться к вершине заснеженной горы, когда один из подростков выскочил из раскопа, что-то крикнул Нодару.

    - Взглянем? - спросил Нодар.

    - Посижу. Или пойду надену пальто - прохладно. - Меня и в самом деле колотило.

    Я успел войти в домик, снять с крючка пальто, накинуть на плечи.

    - Если б ты видел, как они смотрят! Дураки - на меня смотрят! - С этим возгласом, от волнения перейдя на "ты", Нодар ворвался в комнату, схватил за руку.

    - Кто?

    - Мальчики! - Он тащил меня, не давая слова сказать. - Посмотри на них, какие молодцы, какие красавцы!

    Тесной группой парня неподвижно стояли над раскопом. Последние лучи солнца освещали их. Красивого здесь ничего не было. Казалось, это сцена расстрела.

    - Что? Есть что-нибудь, ребята? - голос мой дрогнул. Я заглянул вниз и ничего не увидел в черноте ямы.

    - Бичико, - обратился Нодар к одному из них, - беги к Ваио, попроси фонарь и кисточки, быстро!

    Минут через пятнадцать Нодар и Вано уже сидели на корточках внизу и при свете "летучей мыши" счищали кистями землю с черепа, позвонков, согнутых под углом костей ног.

    Я стоял ошеломленный. Радости не было. Ни на йоту не было радости. Наоборот, поднималось чувство, что совершено недозволенное, кощунственное. "Эти тускло отблескивающие желтизной кости были когда-то человеком, - думал я, лежали здесь тысячи лет, похороненные, схороненные от того, что происходило на земле, от суеты мира. И вот возник я со своей ладонью..."

    Позже, когда раскоп был покрыт брезентом и все ужинали при свете фонаря за тем же длинным столом под навесом, я поделился этими мыслями с Нодаром.

    - Напрасно. Напрасно так думаешь, - сказал Нодар. - Человечество должно знать свое прошлое. Если б не мы, гробокопатели, если б не археология, чем было бы человечество сейчас: без Помпеи, скифских курганов... Лучше скажи - это одиночное захоронение?

    - Нет. Кладбище. - Я даже не взглянул в сторону раскопа. Перед умственным взором, словно мгновенно освещенные фотовспышкой, мелькнули границы этого кладбища - от раскопа до триумфальной арки.

    ...Перевозбужденный, я долго не мог заснуть, думал о том, что надо бы фиксировать в записной книжке подобные истории, да и начинающийся опыт целительства тоже, но в конце концов, вытащив из своей потертой дорожной сумки папку с взятой у Маргариты рукописью, которую так и не успел начать в Москве, принялся за чтение.

    Это был напечатанный на машинке текст, не переплетенный. Без заголовка. Без фамилии автора.

    Лист за листом слетал на пол возле кровати.

    Я так подвесил газету к лампе, чтобы лицо Нодара было в тени. Он спал, как всегда, постанывая.

    "Если каждая клетка человека хранит генетическую информацию обо всем организме, если мы уже теперь можем из одной клетки растения вырастить все растение, то не будет большой смелостью интерполировать наши знания на порядок выше и догадаться, что любой индивидуум есть клетка всего вида. Человек - клетка всего человечества. И, следовательно, в любом человеке в свернутом состоянии обязательно заложена информация обо всем человечестве, с его прошлым, настоящим, а может быть, и будущим".

    Далее неведомый автор рассказывал об опытах над муравьями, птицами, стадными животными. Выяснилось, что при строго определенном количестве, скажем, муравьев, образуется некое энергетически-информационное поле, заставляющее их строить муравейник, который они никогда раньше не строили. Муравьев должно быть не меньше определенного числа, чтоб возникла критическая масса информации, понуждающая их я разумных пропорциях поделиться на муравьев-солдат, муравьев-строителей и так далее. То же самое происходит с термитами, пчелами. Только при определенном количестве особей птицы сплачиваются в стаи, антилопы - в стада.

    Автор называл это явление "коллективным разумом вида". В рукописи высказывалось предположение, что нынешняя численность человечества уже подвела к созданию критической массы вида, свидетельством чего, во-первых, является новое для истории осознание все большим количеством людей себя в качестве единой человеческой семьи и, во-вторых, все более частое появление личностей, обладающих способностью подключения к всеобщему разуму...

    Далее шла речь о духовности. Автор утверждал, что этим понятием часто жонглируют, или не вкладывая в него никакого содержания, или считая духовность синонимом всеобщей грамотности. Но любое накопление знаний человеком вовсе не делает его духовным. Среди фашистов были и образованные люди, любившие музыку Баха, Бетховена, Вагнера...

    Рукопись неожиданно кончилась строками Маркса. Они, словно прожектор, осветили для меня многое:

    "Царство свободы начинается в действительности лишь там, где прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью, следовательно, по природе вещей оно лежит по ту сторону сферы собственно материального производства... По ту сторону его начинается развитие человеческих сил, которое является самоцелью, истинное царство свободы, которое, однако, может расцвести на этом царстве необходимости, как на своем базисе. Сокращение рабочего дня - основное условие".

    ...Около шести утра у Нодара начались почечные колики. Проснувшись, включив свет, я увидел, как тот корчится, не в силах сдержать стона.

    - Простите меня, пожалуйста, - сказал я, проклиная себя за то, что не попытался раньше помочь Нодару. - Ну, сейчас все пройдет, повернитесь, если можно, ко мне. Вот так.

    Руки гудели, розовые полосы струились из пальцев. Отшвырнув одеяло, я подсунул одну ладонь слева под поясницу Нодара, туда, где была больная почка, другой же начал водить сверху...

    - Ты прости, - проговорил Нодар. - Разбудил, спать не даю. - И вдруг сказал: - Отрезало!

    - Что отрезало?!

    - Не болит. Как отрезало.

    - Можете встать? Постоять передо мною?

    - Брюки надеть? - Спросил Нодар, поднимаясь и подтягивая трусы.

    - Не надо, князь. Стойте спокойно.

    Я пододвинул табуретку, сел перед ним и начал шарящими движениями ладони искать место, где застрял камень.

    Оно было слева от пупка, чуть ниже.

    - Что у вас там, мочеточник? - спросил я, сильно нажимая пальцем.

    Нодар вскрикнул от боли.

    - Он, сволочь, здесь и застрял. В Москве снимки есть, к сожалению, не захватил.

    "Ну и зря не захватил, - подумал я. - А мне пора анатомию знать". Я снова взглянул на свои розовые полосы, потом погрузил их в то место, где был камень, и тут же пришло решение: дробить, гнать вниз.

    Изо всех сил тряс руками, поворачивал Нодара, обрабатывал это место спереди, сзади, сбоку - дробил камень, гнал его.

    Минут через десять Нодара стало шатать. Я поддержал его, усадил на койку. Потом, ополоснув кофейную чашечку, налил в нее из-под крана воды. "Если информация доходит с водой до семян, почему она не может дойти до мочеточника, до камня?" - подумалось мне.

    Теперь я стряхивал энергию в стоящую на столе чашечку. "Вода, миленькая, дойди, вытолкни инородное. Молекулы, попадите туда, в мочеточник Нодара, очистите его..." Я чувствовал: чем наивнее, чем проще информация, тем действеннее будет результат. Молекулы воды представлялись множеством прозрачных прямоугольников. Обладающих детским разумом.

    Когда я выдохся и провел ладонью поверх воды, ощутил явственный, упругий столб энергии.

    - Выпейте это, - сказал я, подавая чашечку Нодару. И повалился на постель.

    ...Проснувшись, я обнаружил, что Нодара в комнате нет, листы рукописи подобраны с пола, лежат аккуратной стопкой на столе.

    Умылся, вышел навстречу теплым лучам солнца. Нодар и Вано что-то делали там, над раскопом. Я направился к ним, еще издали крикнул:

    - Болит?!

    - Нет, - сказал Нодар. Он фотографировал с разных точек лежащий в яме скелет. - Ждем тебя. Вано и Тамрико опять приглашают на завтрак.

    - С удовольствием, - ответил я и подумал: "А если это обыкновенная психотерапия? Или приступ сам по себе кончился? Ведь так у него бывало не раз".

    После завтрака на той же веранде, когда выпили чай, Нодар отлучился и вдруг влетел обратно с вытянутой рукой, зажатой в кулак.

    - Не побрезгуй! Не побрезгуй! Смотри, что я поймал, когда писал! - он разжал пальцы. Серый камешек неправильной формы лежал у него на ладони. - Дайте пузырек какой-нибудь, с пробочкой! Я его в Москву отвезу своим урологам. Слушай, Артур, ты понимаешь, что ты сделал?!

    - Не очень. - Я сам был потрясен. Вано и Тамрико о чем-то шептались.

    - Знаете что, - сказал Вано, - у нас учитель болен. Возили в Тбилиси - не помогло. Может быть, посмотрите?

    - Почему нет?! Посмотрит! Поднимет на ноги! - вмешался Нодар, который мыл руки у рукомойника. - Надо помочь, Артур! Чудесный человек, всех их грамоте обучил, я его давно знаю, все девять лет, пока здесь копаем. Сельский интеллигент, фронтовик. Грех не помочь.

    - Пойдем. Но я ни за что не ручаюсь.

    - Зачем "пойдем"? Поедем! - обрадовался Вано. - Машину имею.

    ...На помятом заржавленном "Запорожце" мы въезжали в старинное грузинское село. Справа остался деревянный мост через реку, слева тянулись горы.

    "Что за судьба у меня? - думал я. - Что происходит? Будто лишился воли, своего выбора... Несет! Зачем? Куда? Чем все это кончится?"

    Машина остановилась возле проволочного забора с воротами. В глубине большого двора виднелся кирпичный дом на сваях. Деревянная галерея обнимала его на уровне второго этажа.

    Нодар с Вано и Тамрико пошли в дом. Я ходил взад-вперед по асфальтовой дорожке среди двора, ждал, пока позовут.

    "Все-таки странно обернулось, - думал я. - Я здесь, Анна в Москве. Уже четвертый день бездельничаю, понуждают играть роль не то врача, не то знахаря.

    Возят, как какого-то генерала. Бред. Надо скорей браться за что-то реальное, может, написать очерк о древнеримском городе?!

    Меня захватила эта идея. Поскольку мы приехали на неделю, я решил оставшиеся дни посвятить сбору материала, подробнее расспросить Нодара о раскопках, о его проблемах как руководителя археологической экспедиции. "По крайней мере, будет хоть нечто осязаемое, полезное, - думал я. - Вернусь не с пустыми руками. Если очерк напечатают - еще и заработаю".

    По своей давней привычке к бедности я не сразу вспомнил, что на какое-то время обеспечен благодаря продаже марок. А вспомнив, поразился: до чего фантастически изменилась жизнь. "Кстати, - непоследовательно подумалось мне, - нужно непременно заставить Нодара сделать в Москве рентген. Кто знает - тот ли вышел камень?"

    - Мамочка! - раздался голос откуда-то сверху.

    С галереи звала, махала рукой старая одутловатая женщина в накинутом на плечи пуховом платке. Я огляделся. Кроме индюка, расхаживающего в лоснящейся свежей траве, вокруг никого не было.

    - Мамочка! Моди! Моди! - продолжала махать старуха. - Сюда иди!

    Я понял, что зовут именно меня.

    Тамрико, которая как раз спускалась, чтоб встретить у входа, провела по наружной лестнице на галерею, а оттуда в комнату, где у ложа больного стояли Нодар и Вано. Чувствовалось, что комнату только что наспех прибрали, сменили постельное белье. Пахло одеколоном.

    Чистое, видимо, только что выбритое лицо старого человека, укрытого одеялом с накрахмаленным пододеяльником, было по-своему красиво, словно античная медаль.

    - Вот наш дорогой Отари, - сказал Нодар. - А это Артур - настоящий волшебник!

    - Почему? - спросил слабым голосом больной. - Почему никто не предложит стула? Здравствуйте. Пожалуйста, садитесь.

    Я сел на стул, подставленный Вано. И почувствовал, что за моей спиной прибавилось народа.

    - Простите, как ваше отчество?

    - Отар Степанович.

    - Что с вами, Отар Степанович?

    - Может быть, пусть жена расскажет? - вмешался Нодар.

    Я оглянулся, увидел ту самую одутловатую женщину, которая звала меня с галереи. В руках у нее были бумажки, очевидно, выписка из истории болезни, рецепты. За ее спиной, ближе к двери, теснились молодые ребята. Те самые, что вчера работали на раскопе.

    - Она не знает по-русски, - сказал Отар Степанович. - Лежу почти месяц уже. Боль - повернуться не могу.

    - Где боль?

    - В радикулите. Спину больно. Скажите, если уколы делали, таблетки ем - не помогает, разве это радикулит?

    - Посмотрим. - Было неловко протягивать свои руки, не хотелось приводить присутствующих в замешательство. И я попросил всех выйти.

    Оставшись наедине с больным, обследовал ладонью позвоночник, поясницу. От одного из поясничных позвонков прерывисто, как морзянка, било холодом.

    Начал насыщать это место энергией. Будучи уверен, что у Отара Степановича защемлен нерв, я не очень-то представлял себе, как быть. Ни насыщение энергией, ни прогрев растертыми друг о друга ладонями - все это не давало никакого эффекта, хотя больной, лежа на животе, трогательно приговаривал:

    - Как будто легче, немного легче.

    "А может, там, наоборот, переизбыток?" - подумал я и стал выматывать всепроникающими розовыми полосами эту холодную энергию, зацеплять, вытаскивать ее из позвонка наружу...

    - Отар Степанович, попробуйте двинуться. Едва шевельнувшись, больной закричал. Я испугался, что сейчас ворвутся домочадцы.

    - Спокойно!

    И тут я вспомнил, как недавно во время занятий Йовайша раздал каждому по листу голубоватой бумаги с изображениями человеческих стоп. Оказывается, что и на стопах, как и на ушах, каждый участок представляет внешние и внутренние органы... Наружный край, ребро стопы, представлял весь позвоночник.

    Я откинул с ног одеяло и указательным пальцем стал поочередно надавливать и массировать ребра сначала левой, затем правой стопы. Потом сообразил, что участок, где стопа изгибается к пятке, подобен изгибу спины к пояснице. Изо всех сил нажал на этот изгиб раз, другой...

    - Подвигайтесь, спровоцируйте боль!

    Отар Степанович робко шевельнулся.

    - Ничего не чувствую.

    - Смелее! Не бойтесь! - Я снял одеяло, помог ему повернуться на спину, сесть, спустить ноги с кровати. Вокруг талии поверх кальсон у него был повязан какой-то белый широкий пояс.

    - Что это такое?

    - В Тбилиси дали. Американский. Против радикулита. Пятнадцать рублей стоит.

    - Снимите.

    Развязывая пояс, старик удивился:

    - Поворачиваюсь! Сижу!

    - А сейчас встанете. Где ваши брюки?

    Я достал из шкафа брюки, рубашку, помог надеть туфли.

    - Вставайте! Отар Степанович поднялся, сделал шаг.

    - Ну что? - Я подстраховывал его, стоял рядом. Недоуменная улыбка показалась на лице старика. И вдруг исчезла. Я встревожился.

    - Моя Натэлла. Извините, раз вы уж здесь, сердце у нее.

    - Хорошо. Посмотрю. Только идите за ней сами.

    - Сам? - Старик с испугом взглянул на расстояние, отделяющее его от двери.

    - Не робейте, Отар Степанович. Вперед! Старик робко двинулся. У самой двери обернулся, выдохнул:

    - Не болит.

    ...Пока я занимался одутловатой Натэллой, у которой действительно оказалось нездоровое сердце, привели ее двоюродную сестру с воспалением седалищного нерва. И тут произошел сбой: как я ни бился, женщине не становилось легче. Вконец измучившись, отпустил пациентку, и тут же на ее месте возник мальчик с гландами.

    После мальчика Тамрико умолила выйти во двор, куда привезли еще одного острого радикулитчика - колхозного агронома.

    Спускаясь по лестнице, я ужаснулся. Двор был полон народа. У раскрытых ворот стояли машины, подводы с лошадьми.

    - Что вы наделали? - шепотом сказал я Вано, шествующему рядом со стулом в руках.

    - Они все заплатят, заплатят.

    - Вы с ума сошли. Никаких денег я не беру.

    - Не берете? - огорчился Вано.

    Сидя на стуле, я принимал пациентов. Нодар, Вано, Тамрико ассистировали мне. То приносили стаканчики с водой для насыщения ее энергией, то устанавливали очередь, прекращали брань. Краем глаза я порой замечал, как по двору довольно бодро снует Отар Степанович.

    Непомерная усталость наваливалась на меня, а народа все прибывало. Самым поразительным было то, что люди продолжали излечиваться. Снималась зубная боль, головная, стихали рези в желудке, в придатках. Переставали болеть сердца.

    Отпустив очередного пациента, я сидел в изнеможении, расслабленно уронив руки, когда, раздвигая толпу, показался коренастый милиционер с лейтенантскими погонами.

    "Заберут", - подумал я. Мне уже было все равно.

    - Здравствуйте!

    - Здравствуйте.

    - Фурункулез лечить можете?

    Я смотрел на лейтенанта, который торопливо расстегивал китель, чувствовал, что выдохся окончательно.

    - Завтра.

    - Что?

    - В другой раз. Извините. - И я начал валиться со стула.

    ...Нодар и Вано, поддерживая, вели меня к машине, Тамрико расчищала дорогу.

    Открытый багажник "Запорожца" был доверху забит какими-то банками, пакетами, узелками. Отар Степанович и один из вчерашних парней втаскивали на забитое мешками заднее сиденье тяжелую бутыль.

    Меня усадили рядом с Вано. Поехали вдвоем, так как для Нодара и Тамрико места не осталось.

    Машина вырвалась из села, покатила вдоль реки. Солнце уже клонилось к горам.

    Вано остановился возле своего дома, помог выйти. На воротах белела наколотая на гвоздь бумажка. Вано снял ее, развернул. Потом подал мне.

    Это была телеграмма. "Возвращайся. Мама больна. Анна".

    2

    Йовайша задал новое упражнение: перед сном надо вспомнить весь день, увидеть себя со стороны, будто смотришь немой фильм. А когда дойдешь до вечера - вспоминать в обратном порядке. На следующий день нужно вспомнить уже два дня туда и обратно, далее - три дня. Так до семи дней сразу.

    Поначалу это очень трудно. Застреваешь на встречах, разговорах, ситуациях. Порой ловишься на том, что не видишь себя или выпадает часть дня, - кажется, невозможно вспомнить, что ты делал, где был? Обратный порядок воспоминания, задом наперед, сперва смешон и странен. Это как кино, пущенное вспять.

    Но постепенно замечаешь, что при обратном порядке вспоминается гораздо больше деталей, подробностей. Это в конце концов объяснимо. Совершенно необъяснимо другое: когда идет обратный порядок и глядишь на себя со стороны, особенно если это связано с быстрым проходом по улице, поворотом за угол, - всем телом чувствуешь реальное дуновение упругого ветра. Он сшибает тебя, сопротивляется твоему наоборотному перемещению в пространстве.

    Сегодня в лаборатории спрашиваю Йовайшу: что же это такое?

    Отвечает, по своему обыкновению, коротко и загадочно: - Ведь вы читали труды пулковского астронома Козырева? Время - это энергия. Оно имеет вектор.

    3

    Я помню об этом дне. Весь год помню. Подвел черту под прежними стихами. Под собой прежним. Какое счастье, что я тогда не подарил Поэту свою первую книжку.

    Всегда писал искренне. Можно хотеть быть искренним, но не уметь им быть. Это мне было дано с самого начала. Но я пытался смотреть на жизнь глазами Маяковского, Уитмена, того же Поэта.

    Теперь учусь видеть сам, искать свои слова. Как трудно понять действительность, которая в упор смотрит на тебя каждый миг. Кажется, понять ее до конца невозможно. Загадка. Задуманные стихи в процессе творчества вырываются из-под контроля. В итоге выходит не совсем то, что замыслил. И в этом "не совсем" - какой-то сокровенный, тайный подсказ.

    Зато ни одно из новых стихотворений напечатать не удается. Виктор Борисович Шкловский, Борис Слуцкий, Михаил Светлов - редактор первой книжки - не дают пасть духом, поддерживают.

    Жизнь продолжает цыганить меня по командировкам от случайных газет и журнальчиков. Где я только не был за этот год: жил на острове Шикотан, видел с борта рыболовного сейнера Тихий океан, японские берега, занесло в феврале в Смоленск, поздней осенью - во Льгов, потом за Полярный круг - в Воркуту.

    Куда б я ни приезжал, людей почему-то тянет рассказать мне свои беды. А беды на белом свете много.

    Я рвусь помочь. Яростно пишу статьи, очерки. Хожу в Москве по чужим делам, обиваю пороги учреждений. В отличие от стихов, статьи и очерки публикуются. Но как? Редакторы вытравливают почти всю остроту проблем, вписывают свое. "Да это антисоветчина, вы что - хотите, чтоб вас арестовали, а нас с работы сняли?" Порой мне стыдно того, что выходит на страницах газеты или журнала под моей подписью. Это не я. Не то, что s думал, что хотел сказать. Все мои старания не могут никому помочь. Ничто не меняется. Безнадега.

    С такими делами, с таким настроением встречаю Новый год.

    На "Соколе", как раз наискосок от дома, где живут Левка с Галей и Машей, я сижу в квартире испанских политэмигрантов Педро и Роситы. Здесь находится и приехавший из Парижа повидаться со старыми друзьями легендарный командир интербригадовской части - Рамон. Здесь чешка Ружена, сидела 8 лет в наших лагерях. Реабилитирована. Здесь Искра, болгарка, с которой я подружился еще в литературном институте.

    Связная подпольного ЦК, совсем девчонка, она была выслежена фашистами, пережила пытки, приговор к смертной казни. Ее спасло наступление Советской Армии. Теперь Искра приехала собирать в Библиотеке Ленина материалы для книги о Платонове. Это она привела меня сюда.

    Последним приходит Хосе - советский испанец, родившийся здесь. Он моложе всех. Есть в нем что-то неприятное: демонстративный жест, с которым поставил бутылку коньяка, то, как фамильярно лезет целоваться с Рамоном.

    Рамон седой, лицо - в шрамах.

    Он привез из Парижа ящик испанского вина и стеклянный сосуд с длинным носиком.

    Учит меня пить "по-каталонски". Нужно одной рукой высоко поднять этот сосуд, полный красной как кровь жидкости, нагнуть и ловить ртом тугую струю. Под общий хохот я, конечно, залил свою белую рубашку, наглаженную мамой.

    Искра заставила меня прочесть стихи.

    В красной мокрой рубашке сижу перед ними, читаю самое сокровенное, тревожусь: не дойдет, плохо знают русский.

    Но Рамон сильной рукой треплет по голове, по плечу, говорит:

    - Артуро, камарадо, нет грустить. Увидишь - все переменяется. И еще - узнаем смерть Франко. Ты, я пойдем по Мадриду вместе...

    Первое воскресенье после Нового года наступает через четыре дня. То самое воскресенье, когда меня ждет Поэт. А вдруг забыл, вдруг стихи не понравятся? И хочется ехать, и страшно.

    Днем меня зовут к телефону. Звонят из районного отделения милиции, требуют, чтобы явился к семи вечера, в комнату номер одиннадцать.

    Зачем? Почему в воскресенье, да еще вечером? Никаких объяснений не следует.

    Что ж, значит, не выпало мне ехать к Поэту. Да он, должно быть, и в самом деле забыл - больше года прошло...

    Не чувствуя за собой вины, являюсь в райотдел милиции на улице Станиславского. Прохожу мимо дежурного, отыскиваю комнату номер одиннадцать, стучу.

    Встречает пожилой человек в штатском, вежливо предлагает снять пальто, сесть к столу, где светит настольная лампа.

    Сажусь, спрашиваю:

    - В чем дело?

    Он вынимает из ящика книжку стихов, вырезки из газет и журналов - мои статьи и очерки. Говорит, что является поклонником таланта, не пропускает ни одной публикации.

    Снова спрашиваю:

    - В чем дело?

    - Где вы были на Новый год?

    - Ах, вот оно что! А какое у вас право задавать такие вопросы?

    Он показывает удостоверение, ласково просит не волноваться, успокоиться.

    - Там среди гостей находился еще один советский, по имени Хосе. Давно вы его знаете? Раньше встречались?

    - Нет. Не встречался.

    - А что он говорил о нашем сельском хозяйстве? О международной политике? А его мнение о промышленности?

    - Послушайте, во-первых, этот человек ни о чем таком не говорил. А во-вторых, я пошел.

    Он вскакивает, запирает дверь, затем садится, взглядывает на часы.

    - Будете сидеть, пока не вспомните. Откидываюсь на спинку стула, вытягиваю ноги. Совесть моя чиста. Он перебирает вырезки. Через стол видно - некоторые абзацы отчеркнуты красным.

    - Между прочим, здесь достаточно материала, чтоб засадить вас в лагерь. - Он вдруг разворачивает лампу, ослепляет. - Говорите! Что вы думаете об этом Хосе, о его моральном облике?!

    - Думаю, что Берия давно расстрелян. И сгнил.

    Глаза привыкли к свету. Вижу в его руке пистолет. Щелкает предохранитель.

    - Видишь на столе авторучку и бумагу? Если не выдашь всю информацию...

    Телефонный звонок. Он срывает трубку, отвечает:

    - Нет... Нет... Нет... Так точно. - Кладет трубку, обращается ко мне: - Ну, мы немного погорячились. А теперь начнем сначала. Что он говорил о сельском хозяйстве?

    Так я провожу время до двух часов ночи. На расстоянии чувствую, как волнуется мать: ушел в семь, уже два...

    Наконец, то ли он устал, то ли понял, что я действительно ничего не знаю, - отпускает. Только требует, чтоб дал подписку о неразглашении.

    - Нет. Не имели права допрашивать меня да еще запугивать. Обязательно буду рассказывать всем, а когда-нибудь и опишу.

    Через четыре года я узнаю, что Поэт ждал в тот вечер, тревожился: не случилось ли чего с Артуром Крамером?

     

    Глава двадцать вторая

    1

    Я вышел в распахнутом пальто из вестибюля больничного корпуса, увидел сквозь струи метели черную "Волгу". Человека, стоящего у "Волги". Человек курил.

    - У вас не найдется сигареты?

    Человек выщелкнул из пачки сигарету, подал коробок спичек. Я чиркал спичками. Они ломались, гасли. Руки ходили ходуном.

    Человек отобрал коробок, зажег спичку, дал прикурить. - И еще: как выбраться к остановке? - спросил я, откашлявшись от горького дыма.

    Человек нагнулся, поднял шарф, упавший к моим ногам, подал.

    - Направо через пустырь, - там увидишь.

    Я пошел направо с шарфом в руке. Остановился. Оглянулся на корпус, на окна третьего этажа... Потом двинулся дальше узкой тропкой среди сугробов. Метель била в лицо.

    Я знал: это конец.

    Не верил в силу дефицитных лекарств, которые врач посоветовала срочно достать. Какой-то японский гамалон в ампулах, трентал, кавинтон...

    Дойдя до остановки, рывком отряхнул шарф от налипшего снега, намотал на шею, застегнул пальто до горла. "Вот так оно случилось, - думал я, - оказывается, вот так..."

    Вчера, добравшись домой из аэропорта, застал у постели матери Анну и участковую врачиху из поликлиники. Ставили банки.

    Казалось, мать всего лишь простужена. Свистят легкие. Ничего больше. Ну, высокое давление. Тоже не раз бывало.

    Когда врачиха, сделав напоследок укол, ушла, мать через силу улыбнулась:

    - Как съездил?

    - Замечательно съездил. Что сделать? Что у тебя болит?

    - Мне лучше. Жалко - не успела...

    - Что не успела?

    Не ответила. Закрыла глаза, заснула.

    Вечером сидели вместе с Анной на кухне, пили чай, разговаривали вполголоса. Оказалось, пока я находился с Нодаром в Грузии, они решили быстро сделать ремонт, по крайней мере, побелить потолки, сменить обои в моей комнате.

    Позавчера Анна с утра, побелив кухню, уехала на работу, а когда вернулась вечером, после того, как купила в магазине обои, застала мать с температурой тридцать девять, в забытьи. Вздумала при распахнутой фрамуге вымыть заляпанный побелкой кухонный пол...

    - Я виновата, - сказала Анна. - Нельзя было так оставлять, зная ее характер. Пришла - фрамуга распахнута, сквозит.

    - Что поделать, - ответил я. - Хороший характер. У мамы всю жизнь такой. Ложись спать.

    - А ты? Я правильно сделала, что дала телеграмму?

    - Еще бы. Пойду взгляну на нее, тоже лягу, устал.

    - Расскажешь, как там у вас было с Нодаром?

    - Конечно. Иди ложись.

    Сейчас, когда, дождавшись автобуса, ехал из больницы к центру, я казнился, что в тот момент вчера вечером, наверное, упустил последний шанс, непоправимо упустил.

    Тогда, войдя в комнату, я сел на стул у постели матери. Наверняка нужно было что-то делать... Но что? Она спала, слышалось хриплое дыхание.

    Снизилось ли после укола давление? Болела ли у нее голова? Сердце? Чтоб, не дай Бог, не сделать хуже, нужна была обратная связь, но мыслимо ли будить человека в таком состоянии? Я только шепнул, как в детстве, "мама", коснулся губами влажного лба. И пошел спать.

    А на рассвете проснулся от страшного, непривычного звука. Из материнской комнаты доносилось мычание. Прерывистое. Жалобное.

    Кинулся туда. Столкнулся со взглядом, полным муки.

    В жизни я не был так растерян. Забыл себя. Забыл все. Мама не могла говорить, не могла шевельнуть правой рукой, правой ногой.

    Как Анна дозванивалась, вызывала "скорую", когда вошли в комнату врач с медсестрой, когда появились носилки - ничего я не помнил. Помнил только, как сидел, склонясь над матерью в тесноте санитарной машины, • все спрашивал у врача: "Скоро? Скоро? Куда мы едем?!"

    Эта струм метели за окном, этот бесконечный путь... Вот, кажется, и Москва кончилась. "Куда вы ее везете?! Ведь у нас рядом больница, Боткинская".

    Мать высвободил" из-под одеяла здоровую руку, потянула меня к себе. Пригнувшись к запекшимся губам, различил только одно слово: "Плохо".

    Я затеребил за плечо врача, который сидел впереди рядом с шофером: "Почему мы так долго едем?!"

    "Центропункт дал восемьдесят первую больницу. Не волнуйте больную, сидите спокойно".

    Даже сейчас, когда я ехал в автобусе из больницы, путь казался бесконечным. Это было Дмитровское шоссе. Метель не стихала, подлая мартовская метель.

    ...Когда мать выдвинули на носилках из "скорой", эта метель лепила ей в лицо, лепила, пока не внесли под козырек подъезда приемного покоя. Я шел рядом, обтирая носовым платком ее лоб, ресницы...

    В приемном покое взглянул на большие электронные часы. Было десять часов одиннадцать минут. Уютно сидящая у столика женщина-регистратор начала записывать имя, фамилию, возраст, домашний адрес. "Когда же начнете лечить?! У нее инсульт!" - не выдержал я.

    "Не мешайте работать. Иначе выведем".

    Прошло сорок минут, я видел это по часам, пока пришел врач, медсестра, взяли у матери кровь на анализ. Потом ее увезли на каталке.

    Еще через час узнал, что мать находится в третьем корпусе, на третьем этаже в восемнадцатой палате.

    Корпус был новый. Лифт новый. Коридор новый. Я постучал в двери восемнадцатой палаты и, не дождавшись ответа, вошел.

    Палата была на троих. Слева и справа лежали две старушки. Еще впереди, слева, лицом к окну, лежала мать. Глаза ее были закрыты.

    "Мама, это я. Я с тобой".

    Веки дрогнули, приоткрылись. Мать постаралась улыбнуться. Лучше бы она не делала этой попытки...

    За стеклами автобуса проплыл Савеловский вокзал. Стараясь сдержать слезы, я смотрел в окно, вспоминал, как старуха, лежащая ближе к двери, сказала: "Не убивайся, сынок, мы все тут помрем", - как врач, которого я нашел в ординаторской, подтвердил: "Левосторонний инсульт. Положение тяжкое. Если сможете - срочно достаньте вот эти лекарства. Дефицит. У нас таких нет". Выписал рецепты.

    Сошел у "Новослободской", стал переходить на другую сторону. Услышал визг тормозов, резкий свисток над ухом.

    - Почему идете через проезжую часть?! Что, не видите перехода?

    - Мать умирает.

    Секунду милиционер смотрел на меня, потом взял за локоть, довел до метро.

    Я ехал в редакцию газеты. Знал: если кто и поможет достать лекарства, это только Анатолий Александрович.

    Тот сразу все понял. Забрал рецепты. Стал дозваниваться сначала в Минздрав, затем куда-то еще. Теперь мне казалось, что если быстро достать лекарства, то они помогут... Во мне как бы заработали часы, отсчитывающие мгновения.

    Я сидел по другую сторону стола, старался не смотреть на Анатолия Александровича, не подгонять его взглядом, думал: "Почему сегодня в палате, когда все-таки попытался помочь матери, воскресить движение в ее руке и ноге, ничего не вышло? Ровно ничего. Наверное, нужно было воздействовать на мозг, там, где прорвался сосуд, - запоздало сообразил я. - Но как воздействовать?"

    Наконец Анатолий Александрович положил трубку, вырвал листок из блокнота, написал адреса двух аптек.

    - Смотрите, одна в районе Рогожского вала, другая - в Измайлове. Гамалон в Измайлове.

    - Спасибо. - Я направился к дверям кабинета.

    - Стойте! Возьмите рецепты!

    ...Обратно в больницу я доехал лишь в пятом часу. Метель кончилась. Над Москвой открылось по-весеннему голубое небо.

    Вбежал в палату, склонился над матерью.

    - Как ты здесь? Достал лекарства, замечательные... Здоровой рукой обняла мою голову, судорожно прижала к себе, к мокрой от слез щеке.

    - Мама, ты чего?

    Она силилась что-то сказать. Я ничего не понимал. Тогда она сделала левой рукой жест, будто пишет.

    Выхватил из кармана записную книжку, открыл на чистой странице, сунул в пальцы авторучку.

    Большие, скачущие буквы заполнили весь листок -

    "БЬЮТ

    БОЛЬНО

    РУГАЮТСЯ

    БОЮСЬ ОСТАТЬСЯ"

    В первую секунду, когда я прочел, осознал смысл написанного, решил, что у нее помрачение ума... Повернулся к старухе, лежащей у стены.

    - Разве здесь бьют?! - спросил я громко, чтоб слышала мать.

    Но ответила не эта беленькая, испуганно глядящая выцветшими голубыми глазками старушка.

    - А ты не знал, что ли, куда мать родную привез? - ответила чернявая, цыганистая, лежавшая ближе к двери.

    - Как укол али мокрое тащить, что нянька, что медсестра

    и ударят, и обзовут, мол, скорей ворочайся, сволочь старая... Креста на них нет. Я тут одна встаю, так воды ей два раза давала. Мычит - пить хочет. А кто принесет? Ты ей еще дай: у ней губы спеклись. А лучше соку бы какого - сочка не привез? Я б тоже попила... Ко мне ездить-то некому.

    - Мама, пить хочешь?

    Она заморгала мокрыми ресницами, кивнула.

    Графина с кипяченой водой не было, я взял с тумбочки граненый стакан с остатками кефира, отмыл его под краном умывальника, налил воды, некоторое время подержал между ладоней, чтоб она хоть чуть согрелась, и поднес матери.

    Она пила жадно, до дна.

    - Мама, я никуда не ухожу, скоро вернусь.

    С записной книжкой в руках я вышел из палаты, прошел по коридору к посту дежурной сестры.

    - Где врач?

    - В ординаторской. Если уже не ушел, - ответила она, не поднимая головы от книжки.

    Я бросился к двери с надписью "Ординаторская", открыл. Тот самый врач, который утром советовал достать лекарства, как раз стаскивал с себя белый халат.

    - А! Добрый вечер! Удалось? - приветливо спросил он. - Я сейчас дам распоряжение сестре.

    - Что это значит? - я поднес к его глазам раскрытую записную книжку.

    Тот внимательно рассмотрел каракули, перевел взгляд на меня.

    - Психическое. Проще говоря - бред.

    - Вы уверены? Я хочу немедленно перевести маму в другую больницу. Или забрать домой.

    - Ну что вы?! Зачем так нервничать? Тем более - ее нельзя транспортировать. - Врач потянулся в шкаф, чтоб снять пальто.

    - А бить человека, да еще беспомощного, можно? Имейте в виду - есть свидетели.

    Врач бросил на диван пальто, шагнул ко мне.

    - Я вас очень понимаю. Но вы же знаете: не хватает персонала, нянечек, сестер. Всякое бывает. Мы сейчас отыщем санитарку, поговорим с сестрой. Кстати, чтоб не терять времени, давайте лекарства, пока не ушел, сам сделаю укол...

    - Отдайте мне маму. Я хочу ее отсюда забрать.

    - Видите ли, наша задача - вылечить маму. А мы, повторяю, теряем время. Давайте лекарства. Все ваши претензии я передам зам. главного врача по лечебной части, как раз буду идти мимо административного корпуса, договорились?

    Я вытащил из карманов коробки с лекарствами, отдал.

    - Между нами говоря, - тихо добавил врач, - виноваты не мы, вся эта система...

    - Советская власть, что ли?

    Тот ничего не ответил, снова стал надевать халат. Потом сказал:

    - Мой вам совет. Мы сейчас найдем санитарку - дайте ей денег. Медсестре тоже.

    ...Перед тем как сделать матери укол, врач приподнял одеяло, пощупал простыни. Они были насквозь мокрые. Он вызвал медсестру, велел отыскать санитарку, принести чистое белье и еще две подушки.

    Санитарка оказалась грузной, неторопливой бабой со щелочками заплывших глаз. Вместе с медсестрой она ворча сменила матери постель. Врач сделал укол гамалона, оставил лекарства в тумбочке, написал подробное назначение.

    - Что ей нужно привезти? - спросил я, пока тот не ушел.

    - Ничего. Разве что провернутый в мясорубке чернослив. Мед... И не забудьте сделать то, что я посоветовал.

    - Но и вы не забудьте сказать там администрации. - Я чувствовал, что меня сломали, и добавил: - Я останусь здесь.

    Врач вышел вслед за медсестрой.

    - А я тоже мокрая, - сказала тихая беленькая старушка.

    Санитарка посмотрела на нее с ненавистью и направилась с охапкой грязных простынь к двери.

    Я стоял посреди палаты. Мать лежала на высоких подушках с закрытыми глазами. (Врач сказал, чтоб непременно лежала высоко, иначе может произойти отек мозга.)

    Третья старуха, чернявая, спросила:

    - Сколько заплатил-то? Ишь устроили, словно королеву...

    Я бросился в коридор за санитаркой. Догнал ее возле кладовой.

    - Извините, как вас зовут?

    - Анфиса. А чего надо? - Узкие хитрые глазки проницательно уставились на меня.

    - Вы еще будете дежурить?

    - До утра, до восьми.

    - Анфиса, вот вам двадцать пять рублей. Хватит? Я тоже останусь здесь. Поможете приглядеть за матерью? Ну, если понадобятся сухие простыни или еще чего...

    - Где это останетесь? У нас не заведено, - ответила она, забирая деньги и высоко отворачивая полу халата, чтоб спрятать их в кармане кофты. - Ладно уж. Пригляжу. Поезжайте домой.

    - И еще одна просьба. Понимаете ли, там другой женщине тоже нужно все поменять. Я сам все сделаю, только дайте, пожалуйста, комплект.

    - Сам? Да ей уж ничего не надо. Глядишь, к утру помрет. Они все тут помирают.

    - Все? - с ужасом переспросил я.

    Не ответив, Анфиса полезла в тесную кладовку, с трудом развернулась, выдала комплект.

    Я понес его в палату.

    Мать спала. Дыхание, казалось, стало спокойным. Я повернулся к беленькой старушке.

    - Бабушка, вы меня слышите? Давайте перестелимся.

    Хотя старушка была худенькая, невесомая, я с непривычки умаялся, вытягивая из-под нее мокрые простыни, клеенку. Потом начал подстилать сухое.

    - Что здесь происходит?

    На пороге палаты стояла высокая женщина в халате, накинутом поверх шубы.

    - Это ваша больная?

    - Нет. Эта, - я кивнул на мать.

    Женщина подошла к кровати, взяла мать за кисть руки.

    - Можете спокойно идти домой. Она спит. Здесь оставаться нельзя.

    - Нет уж, останусь.

    - А я вам говорю - идите домой. Приемные часы окончились. Придете завтра.

    - Я боюсь оставить маму.

    - Знаю. Мне сказали. Как заместитель главного врача по лечебной части убедительно прошу вас уйти. Такие мнительные родственники, как вы, только возбуждают больных, приносят вред.

    - Вы уверены?

    - Абсолютно. Я посижу с вашей мамой, проверю пульс, давление. А вы идите. Отдыхайте.

    Лишь в автобусе я спохватился, что забыл дать денег медсестре.

    По дороге домой успел вбежать до закрытия в магазин "Дары природы". Повезло. Там были чернослив, мед; купил две бутылки сока - яблочного и виноградного.

    - Как дела? - спросила Анна, лишь только я переступил порог.

    Прошел прямо на кухню, стал вытаскивать и никак не мог вытащить из карманов пальто бутылки, пакеты. Анна помогла, повесила одежду на вешалку, усадила.

    Бутылок с соком почему-то стало семь. Не сразу сообразил, что это Анна уже позаботилась. Подумал: надо было позвонить ей, волновалась. Не было сил рассказывать о чем бы то ни было. Не было сил.

    Передо мной стояла тарелка с дымящимся картофельным пюре и сосисками. Чай дымился в чашке. Поверху плавал кружок лимона.

    - Очень прошу тебя поесть. Тебе тут дозванивалась Надя из киностудии и женщина из Союза писателей. - Анна погладила меня по голове.

    Я поел, выпил чаю. И лишь потом увидел натаявшую с ботинок лужицу на полу, вымытом мамой.

    - Спасибо. Тут чернослив, пожалуйста, проверни через мясорубку.

    Вошел в комнату, раскрыл записную книжку, чтоб позвонить Наденьке, хоть на минуту отвлечься. Мелькнула страница с мамиными прыгающими буквами...

    - Артур! Как я рада, что вы появились. У меня Костя болеет, в школу не ходит. Взяла бюллетень по уходу. И вот сегодня днем звонит знакомая, помните, у которой мы слушали Игнатьича?

    - Помню.

    - Представляете, что случилось?! Конец света не наступил! Игнатьич пришел в милицию, говорит: "Вяжите меня, я вводил людей в соблазн!" Те его выгнали. Тогда он опять объявился на Рижском вокзале и стал там каяться... Забрали прямо в психбольницу. Наверное, нужно срочно встретиться, подумать, посоветоваться?

    - Наденька, не могу.

    - А почему у вас такой голос?

    - У меня мама умирает.

    Когда положил трубку, Анна спросила:

    - Зачем ты так говоришь? Нехорошо говорить так...

    Я смолчал.

    Среди ночи поднялся, вышел на кухню, закрыл за собой дверь и, не зажигая света, сел за стол.

    Вот тут, напротив, обычно сидела мать. Я представил себе ее аккуратно причесанную голову со сверкающими каплями воды на волосах после умывания. Почему-то мама была связана с утром, только с утром, всю жизнь.

    Закрыл глаза. В воображении пытался проникнуть за эти жаркие карие очи, за этот смуглый лоб, на котором почти не было морщин, проникнуть туда, в левую половину мозга, где произошел разрыв сосуда.

    Увидев наконец темное пятно разлившейся крови, приподнял левую руку, но привычного струения энергии не ощутил. И розовых полос не было видно. Включил свет. Сблизил пальцы левой и правой рук, развел. Полос не было. Только теперь я понял, насколько вымотан, обесточен. К тому же трепетала боязнь навредить. Без обратной связи лучше было и не пытаться вмешиваться. "Скольким людям помог, а маме не могу", - с горечью подумал я. А может, вообще невозможно вылечить родного по крови? Вступают в силу законы генетики? Но вспомнилась совсем чужая женщина с воспалением седалищного нерва... Не смог не только вылечить - даже снять боль.

    Подошел к окну, пригляделся. В чистом небе слабо мерцали звездочки. Снова закрыл глаза. Перед мысленным взором торжественно и грозно возник ледяной, сверкающий звездами космос...

    И странное, ни с чем не сравнимое спокойствие нашло на меня.

    "Смерти нет, - вслух сказали губы. - Нет смерти".

    ...В восемь утра Анна повезла меня в больницу.

    - Не настраивайся на плохое, ладно? - поцеловала, передала сумку с продуктами. - После работы я тоже приеду к пяти часам, можно?

    Поднимаясь на лифте, я думал о том, что забыл дома открывалку для бутылок с соком.

    На этот раз не стал стучаться, отворил дверь палаты, вошел и первое, что увидел, - валяющееся на полу у материнской постели одеяло, раскрытую настежь фрамугу. Мать лежала под сбившейся простыней на сквозняке. Лежала низко. Голова ее свалилась с подушек.

    Схватил одеяло, накрыл ее, приподнял, подсунул подушки под затылок.

    Мать была в забытьи, тело дрожало, дыхание вырывалось с трудом.

    - Мама, мама, ты слышишь меня?

    Глаза ее приоткрылись. Они смотрели невидяще.

    - Это я, мама, мамочка ты моя, это я, Артур.

    Губы ее дрогнули, силились что-то сказать.

    Доставая записную книжку, авторучку, спохватился, что не закрыл фрамугу. Куцые веревки свисали сверху. Я вскочил на подоконник, захлопнул ее и, спрыгивая, только теперь обратил внимание: кровать, где вчера была маленькая старушка, пуста. Лишь скатанный матрац поперек проволочной сетки.

    - Мама, что ты хочешь сказать? Напиши. - Подставил записную книжку, вложил в пальцы здоровой руки авторучку.

    Каракули налезали друг на друга. Цепенея, смотрел за тем, что появлялось на бумаге.

    УМИРАЮ

    НЕ ПЛАЧЬ МОЙ МАЛЬЧИК

    ПОСЛЕ КРЕМАЦИИ

    НЕ ХОРОНИ ДОРОГО

    ПЕПЕЛ ПО ВЕТРУ

    Глаза ее закрылись. Дыхание стало еще более хриплым. Авторучка вывалилась из пальцев.

    Я выбежал из палаты. Медсестра, уже другая, сидела в коридоре за своим столиком.

    - Врача! Срочно!

    - А в чем дело?

    - Матери плохо! Умирает! В восемнадцатой!

    - Все врачи еще на летучке. - Медсестра все же встала, пошла за мной.

    - Тут для нее лекарства! - сказал я, бросаясь к тумбочке. Вместо трех лекарств там было только два, так и не раскрытые трентал и кавинтон. Японский гамалон отсутствовал... - Почему ей не давали лекарств?!

    Между тем сестра, взглянув на лицо матери, быстро направилась к выходу из палаты.

    - Где назначение? Почему вы ей ничего не делаете?! - я бросился за ней.

    - Какое назначение? Нужно реаниматоров вызывать!

    Я метнулся назад к матери, обнял, стал судорожно гладить по голове.

    Ресницы ее дрогнули. Она смотрела со странным, необыкновенным выражением глаз. Здоровая рука приподнялась, провела по моему лицу, как бы запоминая...

    Пальцы ее зашевелились. Я догадался, что она снова хочет что-то написать.

    МНЕ ХОРОШО

    Я СЛЫШУ

    ВИЖУ

    ВИЖУ!

    Я смотрел на буквы, ничего не понимал. Что она слышит? Что видит?

    Дверь распахнулась. Мужчина и три женщины в белых халатах с какими-то приборами, шлангами заполнили палату.

    - Выйдите, пожалуйста, - сказал мужчина.

    Уходя, я беспомощно оглянулся на мать.

    Минут через двадцать бригада реаниматоров вышла в коридор.

    - К сожалению, все, - сказал мужчина. - Можете войти.

    - Что "все"? - я почувствовал, как немеют губы.

    Через два часа я сидел в другом корпусе больницы, в приемной перед кабинетом заместителя главного врача по лечебной части, и уже моя собственная рука выводила скачущие по бумаге буквы: "Прошу не вскрывать тело моей матери..."

    - Оставьте, - сказала секретарша. - Я передам. Завтра воскресенье, а в понедельник с двенадцати можете приехать в морг за справкой для загса. Сможете и забрать труп. Или хоронить будете отсюда?

    В сиянье слепящего мартовского дня вчерашний снег таял. Я вспомнил, что Анна должна приехать сюда после работы. Оставаться на территории больницы не мог больше ни минуты.

    Сначала потащился, а потом пошел скорее через пустырь, все скорее. Наконец выбежал к автобусной остановке. Увидел поодаль телефонную будку. В будке взглянул на часы. Было без пяти двенадцать. Стал звонить в школу, в учительскую. Казалось, еще одна секунда, и, если я не сообщу Анне, не разделю с ней свое горе, оно раздавит.

    Когда Анну наконец позвали к телефону, закричал в трубку:

    - Говорила, "Все будет хорошо", а мама умерла! Ее убили! Да, убили. Все эти ваши порядки! - Я понимал, что Анна ни в чем не виновата, но не давал ей слова сказать. - Я больше так жить не могу. Не хочу. Я тоже убил - зачем я вызвал реаниматоров?!

    "Зачем я вызвал реаниматоров? - повторял и повторял я потом, стоя возле будки. - Может, ты еще жила бы, мамочка моя бедная..."

    Единственное, что удалось Анне, это на миг прорваться сквозь мою горячечную речь, внушить, чтоб никуда не отходил от автомата.

    "А ведь это не я вызвал реаниматоров", - вдруг ударило в голову. Вспомнились глаза чернявой старушки, забившейся под одеяло.

    ...Когда подъехали синие "Жигули", я едва стоял на ногах.

    - Прости, - только и сказал я Анне.

    Этот день и следующий - воскресенье - было чувство, что мама вопреки всему жива. Страшно было зайти в ее комнату и там ее не увидеть. Незримое присутствие матери ощущалось всюду. Однажды я застиг себя на том, что разговариваю с ней.

    В понедельник Анна отпросилась с работы и поехала вместе со мной в больницу. Все приготовления к похоронам она взяла на себя.

    Я вышел из машины, направился к одноэтажному зданию морга, широкие двери его были раскрыты, виднелся постамент среди небольшого зала.

    - Вы куда? - спросила какая-то служительница.

    - За справкой.

    - Справки - с другой стороны.

    Тропкой среди осевших сугробов я обогнул морг, увидел дверь. Вошел в залитое солнцем помещение, уставленное комнатными растениями. Две сотрудницы в белых халатах пили чай.

    Объяснил, что пришел за справкой о смерти матери.

    Одна из женщин, раскрыв толстую тетрадь, что-то поискала в ней, затем вышла в соседнее помещение и тут же вернулась.

    - Вашу маму как раз вскрывают. Обождите полчасика.

    - Я просил не делать этого. Заявление писал!

    - Ах, это вы он самый и есть?! - сказала другая, допив чай с блюдечка. - Зам. главного врача распорядилась обязательно вскрыть, говорит, беспокойный родственник, еще станет жаловаться в Минздрав, что неправильно лечили...

    Слепо шел я вдоль стены морга, за которой резали сейчас тело моей матери. По-южному, совсем как в Грузии, припекало солнце.

    ...На следующий день мать кремировали, урна с пеплом была захоронена в закрытом колумбарии на Николо-Архангельском кладбище.

    2

    И вдруг а вспомнил. Как я вообще мог об этом забыть?!

    Когда-то, когда я был в Болгарии, я пришел в гости к Искре - бывшей связной подпольного Болгарского ЦК партии. Она непременно хотела познакомить меня с Невеной - своей подругой, бывшей радисткой партизанского отряда.

    Мы сидим втроем, пьем кофе, Невена - пожилая, полная женщина с седой шапкой волос - внезапно протягивает 'через стол руку, берет меня за ладонь и, глядя в пол, словно в пропасть, начинает быстро говорить. Искра едва успевает с переводом.

    - Ты волнуешься. Ты здоров. Но у тебя горят нервы сердца, тебе нельзя волноваться. Все будет хорошо. Фантастически хорошо. Сначала много лет будут затруднения. Когда ты начнешь отдавать себя людям, случится смерть. У тебя есть мама. Это смерть мамы. Ты поймешь, что должен написать книгу. Очень важную для всех. Но не будешь знать, как это сделать. Потом пойдет! Эту книгу сначала не будут печатать. Потом увидишь, что будет. Ты сделаешь главное дело жизни. Ты его сделаешь.

    Затем Невена говорит вещи, о которых нельзя здесь сообщать.

    И в конце предлагает:

    - Я могу ответить на два твоих вопроса. Только два. Подумай.

    - Невена, скажите, неужели третья, термоядерная мировая война будет? Лицо ее делается каменным.

    - На этот вопрос не имею права ответить. Говори второй вопрос.

    - Ну а что будет с моей страной, с Россией, с СССР? Невена смотрит в пол, как в пропасть. Холодный пот течет у меня между лопаток, вдоль позвоночника.

    - Народ мечется... Народ в смущении мечется. - Лицо Невены теплеет, как бы оттаивает. - Но все будет хорошо. Увидишь - все будет хорошо!

    ...Пусть скептический читатель этих страниц вспомнит однажды сказанное Гамлетом: "Гораций, много в мире есть того, что вашей философии не снилось..."

    3

    1965 год. Навсегда расстаюсь с комнатой, откуда слышен перезвон Кремлевских курантов. Прощай и коммунальная кухня, где по ночам столько лет сочинял до рассвета.

    Жильцы нашей двенадцатикомнатной квартиры еще держат круговую оборону.

    Могущественное министерство отбирает дом для своего ведомства. Домоуправ, милиция, работники прокуратуры приходят ежедневно, уговаривают взять ордера на отдельные квартиры.

    Дело не только в том, что никто не хочет ехать в новые районы, где уже и Москва - совсем не та Москва, где мы все родились, где живем... Неожиданно выясняется, что все эти люди, "соседи", занимая хлеб, деньги, десятилетиями ссорясь и мирясь, прикипели друг к другу. Да так, что теперь требуют поселить всех вместе, в один дом.

    Такое сплочение было только в военные годы.

    Моссовет почему-то не имеет возможности дать всем ордера в один дом. А жильцы не хотят разъезжаться.

    Готовый сюжет для фильма.

    Никогда ни у кого не было ни своей кухни, ни своей ванны, но никто не соблазняется. Никто не берет ордеров. Коммунальная двенадцатикомнатная квартира становится коммуной. Жильцы приносят друг другу продукты, ухаживают за больными, одинокими, присматривают за детьми.

    Как просто и как счастливо, оказывается, можно жить!

    В доме отключают воду, затем электричество, газ...

    Остальные этажи выселены.

    Но вот выявляется первый предатель. Все разваливается.

    ...Не забыть этого чувства семьи человеческой, солидарности. С тех пор ищу его всюду, тоскую по нему. Как тоскуют по родине.

     

    Глава двадцать третья

    1

    Пламя свечи клонилось на сквозняке. Видимо, в храме где-то были приоткрытые окна.

    Я стоял, стиснутый людьми, и сквозь слезы смотрел вперед, туда, где у алтаря под большим изображением Христа трепетала и моя свеча.

    "Господи, прости моей маме ее грехи, упокой ее в Царствии Своем Небесном", - повторял и повторял слова, которым научила Наденька.

    Торжественно и непонятно звучал невидимый хор.

    Теперь я не жалел, что пришел сюда, поддался на уговоры Наденьки. Что-то во мне размягчалось, оттаивало. Я видел людские головы, свечи, иконы. И в то же время прямо перед собой - глаза матери. Казалось, они смотрели с печалью.

    "Мамочка моя, бедная, если Бог есть, пусть Он дарует тебе жизнь вечную, не беспокойся обо мне и прости за то, что я не дал тебе радости..." Кто-то дернул за рукав, потащил в сторону.

    Вдоль стены, помахивая дымящимся кадилом, шел священник. Высокий, холеный, с выдающимся вперед животом, он нес себя в освободившемся пространстве, ни на кого не глядя.

    - Поклониться надо батюшке, - шепнул чей-то голос. Я склонил голову. Вдохнул прекрасный, ни на что другое не похожий запах ладана.

    Исчезли материнские глаза. Исчезло состояние, в котором я был только что.

    Поискал глазами Наденьку. И не увидел ее. Храм был полон женщин. В основном пожилых, старых. Что-то убогое было в их облике. "Убогое, - подумал я. - У-бога".

    Посмотрел наверх, на изображение сидящего средь облаков благостного седобородого дедушки с широко раскинутыми руками.

    "Ну хорошо, символ, - думал я. - Но зачем сейчас, в Канун двадцать первого века, молиться на старославянском? Нарочно? Чтоб было меньше понятно?"

    Священник то отворял Царские врата и выходил из алтаря, то зачем-то скрывался за ним. Возник дьякон - толстый, лысый, с ухоженной бородой. Утробным голосом стал читать Библию: "Во время оно..." Что случилось "во время оно", разобрать было невозможно.

    Вдруг увидел Наденьку. Она стояла у окна напротив иконы Николая-угодника. Ее голова в черном платке напоминала о картинах Сурикова, о Древней Руси.

    "Молится о своем Костеньке", - думал я, невольно любуясь ее профилем и чувствуя, как теплеет на сердце.

    Одно было досадно. Сын Наденьки болел уже давно - что-то серьезное случилось с почками. Я был уверен, что могу ему помочь, предложил эту помощь. Наденька отказалась наотрез: "Неизвестно, откуда эти ваши энергии. Бог для чего-то посылает болезнь, а вы с нею боретесь. Значит, боретесь с Богом. А это - грех".

    До своего единственного, самого близкого, дорогого, находящегося в опасности она не допускала, а вот сейчас, после церкви, уговорила ехать смотреть какого-то больного с острым приступом радикулита.

    Эта непоследовательность поразила. Кроме того, я тоже читал Библию, и, сколько понял, там было четко сказано, что ни болезни, ни смерти Бог для человека не создал. Все это началось после грехопадения. От дьявола.

    "Ведь она лечит его лекарствами, вызывает врачей. И священники наверняка лечатся. Выходит, борются с Богом... Скажут, лекарство - одно, энергия - другое. Но, в конце концов, любая таблетка, любое вещество - это сконцентрированная энергия".

    Я спохватился, что не думаю о матери, не делаю того, ради чего пришел в храм.

    Богослужение уже кончалось. Священник стоял перед Царскими вратами, протягивал большой серебряный крест к губам верующих, они целовали его.

    Я подошел последним. Пухлая рука протянула крест и ко мне.

    - Батюшка, я не крещен, - тихо сказал я. - Если можно, один вопрос. По поводу болезней и Библии.

    - Не крещен? - спросил священник, опуская руку с крестом и вглядываясь в мое лицо.

    - Мама умерла. Заказал поминание, свечку поставил.

    - Мать была крещена?

    - Нет.

    - А вы кто по нации будете?

    - Еврей.

    - Ну, это, извините, кощунство. Церковь молится только за своих. - Священник повернулся, пошел в алтарь.

    Я поднял голову. Прямо в глаза скорбно смотрел Христос. Рожденный от еврейской матери.

    ...Когда ехали в трамвае по мокрой сверкающей мартовским солнцем Москве, Наденька спросила:

    - Если не секрет, о чем вы говорили с батюшкой?

    - Так. Ни о чем. - Не хотелось ее огорчать. - К кому вы меня везете?

    - Артур, вы помогаете всем людям или избранным?

    - Стараюсь всем.

    - И плохим, и хорошим?

    - А по-моему, плохих не существует. Знаете, Наденька, я порой как подумаю: все когда-то были мальчиками,

    девочками... Дурное воспитание, среда, ну, может, наследственность - вот что делает так называемых плохих людей. Но там, в глубине, они все равно хорошие. Разве не так?

    - Конечно, так! - просияла Наденька. - Нам сходить. С остановки она провела меня к большому дому в стиле пятидесятых годов, остановилась у подъезда с массивной одной дверью.

    - Артур, не сердитесь, мы идет к Гошеву.

    - Что?! - Я отступил назад.

    - Это для вас и для меня испытание, - быстро заговорила Наденька, удерживая меня за отворот пальто. - Вы знаете, я вообще против вашего способа... Но тут, Артур, другое дело. Человек мучается. Сами же говорите - плохих нет! Или вы лукавите?

    - Ну, Наденька! - я сокрушенно покачал головой. - Кстати, откуда вы взяли, что я могу вылечить радикулит?

    - Нина на днях мне рассказывала о ваших подвигах в Грузии.

    - А она-то откуда знает?

    - От некоей Анны, своей подруги. - Наденька испытующе глянула на меня.

    - Ну, Наденька! - снова повторил я. - А какого рожна оно мне нужно, это ваше испытание?

    - Христос говорит: прощайте врагам вашим.

    - Уж не думаете ли вы, добрая душа, что вот Артур Крамер вылечит Гошева и за это Гошев снова примет Крамера на работу?

    - Нет, не думаю, - быстро ответила Наденька. Стало совершенно ясно, что она именно так и думает, ради этой цели затеяла всю историю...

    - Видите ли, я не способен подняться на ваши нравственные высоты. И от радикулита еще никто не умирал.

    - Артур! - перебила Наденька. - Он ждет вас. Я заранее сказала по телефону. Получится, что вы мстите.

    У нее стояли слезы в глазах.

    - Заранее сказали, не спросив меня?

    - Я не говорила, что именно вы, сказала - приедет один человек.

    - Любопытно... - Я представил себе мясистое лицо Гошева, его пестрые американские подтяжки и вдруг решился. - Идем!

    Когда поднимались в лифте, когда Наденька нажимала звонок у двери, я чувствовал, как между мною и тем, кто находился за этой дверью, нарастает колоссальное силовое поле. Гошев олицетворял собой все, что я ненавидел. Мы были разными, противоположными полюсами жизни.

    Открыла невзрачная, рано состарившаяся женщина. Отгоняя звонко лающего ирландского сеттера, она сообщила:

    - К мужу только что снова приехал знакомый врач. Ничего, раздевайтесь. Такое горе. Второй день не может разогнуться. Вчера вышел во двор прогулять собаку, спустил с поводка. А она схватилась с другой. Стал их разнимать, нагнулся пристегнуть поводок - распрямиться не может. Так его и внесли в квартиру... Проходите, пожалуйста.

    Ковровая дорожка, хрустальная люстра в холле, на двери туалета писающий у Эйфелевой башни мальчуган с полуспущенными штанами. Я шел за Наденькой и женой Гошева к гостиной, где лежал больной.

    Дверь с матовым стеклом отворилась.

    Первое, что бросилось в глаза, - серебряноголовый врач в белом халате, пестрые мексиканские маски на стенах, застекленные книжные полки.

    Гошев лицом к стене в согнутом виде лежал на диване, прикрытый пледом.

    - Жора, к тебе пришли, - громко сказала жена. Тот попытался повернуться и застонал от боли.

    - Неважно, - сказал я. - Дайте стул.

    Врач, с любопытством поглядывая на меня и Наденьку, подставил стул.

    Я сел, откинул плед, поднял повыше задравшуюся на Гошеве пижамную куртку, определил ладонью острую зону и стал делать то же самое, что делал прежде в случаях радикулита: яростно выматывал энергией черноту у позвонка, докрасна растирал руки, накладывал их на поясницу... Когда чернота стала исчезать из моего видения, отер пот со лба, приказал:

    - Лягте на спину, не бойтесь!

    Пока Гошев, уже по привычке охая, грузно поворачивался, я, чтоб не столкнуться с ним глазами, поднял взор.

    Над диваном высились прикрепленные к стене книжные полки. За стеклом одной из них стоял напоказ какой-то нарядный томик.

    Я поднялся, перенося стул к изножию больного, успел прочесть название: "Малая земля". И размашистую надпись на суперобложке: "Дорогому Георгию Александровичу Гошеву - Брежнев".

    Массируя наружные края стоп, почувствовал, как Гошев вдруг напрягся.

    - Расслабьтесь!

    Но Гошев словно окоченел.

    Я нажал точки на стопах, отвечающие за область поясницы.

    - Все. Можете сесть, спускайте ноги с дивана.

    - Здравствуйте, - настороженно сказал Гошев. Он глядел на меня, не поднимался.

    - Где здесь можно руки отмыть?

    Жена Гошева проводила меня в ванную, подала чистое полотенце. Я тщательно вымыл руки, потом направился к вешалке, оделся, позвал:

    - Надя!

    Из гостиной вышла Наденька, врач, потом и сам Георгий Александрович, за ним и его жена.

    - Что ж вы так быстро собрались? - спросила она, на ходу засовывая в пластиковую сумку бутылку коньяка и конверт. - Спасибо! Возьмите, пожалуйста. Мы очень благодарны.

    - Я тоже, - ответил я, отводя рукой протянутую сумку.

    - За что это? - удивился Гошев.

    - Вам не понять...

    Проводив до метро Наденьку, по привычке позвонил домой - не надо ли что купить? Странно было слышать вместо маминого голоса голос Анны.

    - Нет, милый, ничего не надо, - ответила она. - Куда ты ушел так рано? Наверное, забыл, что сегодня я дома. Успела сходить в молочную, зашла в гастроном. Могу тебя обрадовать: звонил Нодар. Он приехал, сделал рентген, камня нет, представляешь?!

    - Хорошо, сейчас приеду.

    - Но неужели ты не потрясен, что камня действительно нет?!

    - Потрясен.

    - Нодар говорит, что приедет к нам сегодня, ты рад?

    - Рад.

    - И еще тебе звонил какой-то Нурлиев.

    - Из Москвы?

    - Не знаю. Сказал, еще раз позвонит. Скорей приходи!

    "Наверное, скучно ей быть со мной, - подумал я, - ни в кино, ни в театр... У самой несчастье - у меня мать умерла..."

    Решил по дороге к дому зайти на рынок, купить хоть букетик цветов для Анны.

    Вот уж где пахло весной, так это здесь, на Центральном рынке. Шел меж цветочных рядов, где на мокрых лотках стояли ведра с мимозой, розами, гвоздиками; высились горки спрыснутых водой фиалок и подснежников.

    Я уже хотел купить фиалки, уже достал деньги, когда сквозь рыночный гомон послышался крик

    - Эй! Эй! Поди. Поди сюда! Пожалуйста!

    Давно не бритый человек в круглой кавказской кепке-"аэродроме" зазывно махал рукой из соседнего рада.

    - Вы меня?

    - Тебя! Тебя! Очень прошу, иди ко мне!

    Подумав, что это действует наглая форма конкуренции среди продавцов, я все же подошел.

    - Цветы надо? Бери сколько хочешь! - кавказец широким жестом показал на лежащий перед ним целлофановый мешок с грудой роз.

    - А почем штука?

    - Даром бери!

    - Почему?!

    - Ты что, меня не узнаешь? Я Аполлон Гвасалия!

    - Извините, не узнаю.

    - Слушай, разве не ты мать мою спас? Вано знаешь? Тамрико знаешь? Ну вот, Тамрико - ее племянница. Теперь у матери сердце не болит, дай бог тебе здоровья! Я ее привозил во двор к нашему учителю Отару! Теперь помнишь?!

    Я решительно не мог вспомнить ни Аполлона, ни его мать, но кивнул.

    - Бери розы! - потребовал Аполлон, сгребая с прилавка тяжелый целлофановый мешок и протягивая его мне. - Люди! Этот человек может все!

    Увидев, что на меня обратились взгляды продавцов и покупателей, я в замешательстве выдернул из мешка одну розу.

    - Спасибо.

    Сутулясь, быстро пошел к выходу, спиной чувствовал, как народ смотрит вслед.

    Подходя к дому, еще издали увидел у подъезда длинный черный лимузин.

    Дверь открыла Анна.

    - У тебя гость, - сообщила она и просияла, увидев розу. - Это мне?!

    Я отдал розу, не раздеваясь вошел в комнату. Тимур Саюнович шагнул навстречу.

    - Уже знаю про маму, прими мои чувства. - Он обнял меня, крепко прижал к себе. - Теперь считай старшим братом. Один не останешься.

    Я почувствовал, что меня душат слезы, шепнул:

    - И Анна есть.

    - Хорошая женщина. Красивая, - сказал Нурлиев. - Стой, не снимай пальто. Я, правда, немного опоздал. - Он открыл свой "дипломат", достал папаху из золотистого каракуля, встряхнул ее. - Увидел, как вашей московской зимой ходишь в кепке, решил привезти головной убор.

    Разреши, надену? Не знал размера твоей головы, наугад пошил.

    - Сами? - я стоял перед ним в пальто и папахе.

    - Что это за басмач? - спросила Анна, входя с наполненной водой узкой вазочкой, в которой высилась роза, и ставя ее посреди стола. - Через час придет Нодар, сядем обедать. Хорошо?

    - Спасибо, - ответил Нурлиев. - А мы пока поговорим. Анна оставила нас вдвоем, ушла на кухню. Я наконец разделся.

    - Ну что? - спросил Нурлиев. - Снял свое кино? Я рассказал о том, как зарубили картину, как меня убрали со студии.

    - А ты апеллировал, рыпался?

    - Всю жизнь рыпаюсь. Бесполезно. Устал.

    - Ну и что теперь?

    Я поведал о недавней поездке в Грузию, о случае, происшедшем только что на рынке, кивнул на розу:

    - Вот весь результат.

    - Дорогая роза, - сказал Нурлиев. - Очень дорогая. Сколько понимаю, ты стал вроде дервиша. А такой профессии в наших списках нет. Растеребят тебя люди. Попадешься какому-нибудь дураку - сочтут сумасшедшим или, еще хуже, могут посадить...

    - Я уже думал об этом. А что делать? У вас у всех есть какая-то точка, прикрепляющая к жизни. Анна вот математик, в школе работает, вы, между прочим, первый секретарь... Я же - ничто.

    - Ты - все, - сказал Нурлиев. - Один раз я тебе это уже говорил. Знаешь, нужно скорей найти ученых, институт, чтоб все это дело исследовали...

    - Ни за что, - твердо сказал я. - Уже исследовали. Других людей. Пытаются подогнать непонятные явления к привычным представлениям. Быть подопытным кроликом, чтоб при помощи тебя компрометировали то, что древнейшие народы в разных концах земли не сговариваясь записали в своих священных книгах? Пусть по-разному, каждый - в своей образной системе. Но об одном и том же... Я уверен, убежден - прав Циолковский: не человек мера всех вещей!

    - А кто же? - удивился Нурлиев.

    - Космос. Скажем так. Только в соизмерении с Космосом раскрывается человек. Если б вы знали, что я порой вижу, когда настраиваюсь на окружающую земной шар бездну!

    - Вы еще не умираете от голода? - заглянула в комнату Анна. - Нодар задерживается. Может, пока сварить вам кофе?

    - Тимуру Саюновичу, наверное, нельзя... Завари, пожалуйста, чаю. - Я вопросительно взглянул на Нурлиева. Тот сидел задумавшись.

    - Завидую я тебе. Лично я обо всем этом даже не размышлял. Всегда некогда. А тебе далось время...

    - Чего-чего, времени далось. - Я продолжал смотреть на гостя. Обратил внимание на то, что Нурлиев выглядит гораздо хуже, чем в прошлый приезд. Лицо словно обугленное, исхудалое. - Тимур Саюнович, что с вами? Как себя чувствуете?

    - Обыкновенно. Как всегда.

    - Я не могу вам помочь?

    - Не беспокойся, Артур. В этих делах даже ты бессилен. Извини, конечно.

    - Что вы хотите этим сказать?!

    - Плохо.

    Меня словно пригвоздило. Это было последнее слово, услышанное из уст матери.

    - Плохо со здоровьем?

    - Хуже. - Нурлиев достал пачку "Мальборо", закурил. - С республикой.

    - Это теперь, когда вы стали первым секретарем?

    - Артур! Открой, пожалуйста, у меня руки заняты! - раздался из коридора голос Анны.

    Я бросился к двери, отворил, взял у нее поднос с тремя дымящимися чашками, шепнул:

    - Обожди чуть-чуть.

    Анна кивнула. Лицо ее стало встревоженным.

    Опустив поднос на стол, оглянулся и увидел, что дверь плотно прикрыта, тихо проговорил:

    - Тимур Саюнович, сами сказали, теперь я вам брат. Говорите уж до конца.

    - За это время удалось разобраться в том, что натворил мой предшественник со своей бандой. Это были настоящие уголовники. Убивали неугодных, торговали званиями Героев Соцтруда, имели при саунах гаремы... Этой клики сейчас нет. Но они заставляли дехкан десятилетиями сеять хлопок по хлопку. Ради отчета перед Москвой истощили землю, испортили. Надолго испортили, Артур. К тому же поливали минерализованной водой. Истощенная земля еще и насквозь просолена...

    - Теперь я понял, на что похоже ваше лицо, - тихо сказал я. - Но ведь существуют какие-то промывки почв...

    - А чем промывать будешь? Леса по берегам горных рек вырубили, сады вырубили. Воды почти не стало. Жителей насильно переселили в долины - возделывать хлопчатник... В долинах жарче, чем в горах. Все отравлено химизацией. Люди болеют, дети. Вдобавок инфекционный гепатит...

    Нурлиев умолк. Мы сидели, глядя на стынущий чай. Я думал о том, что обстоятельства смерти матери и гибели земли, о которой рассказал Нурлиев, схожи в своей основе. Но хоть землю-то можно спасти? Или она тоже не вечна, мать-земля?

    Нурлиев вздохнул, невесело улыбнулся.

    - Собрал я мудрецов. Всех дипломированных философов столицы нашей республики. Их оказалось больше, чем во всей Франции. Ох, Артур, в лучшем случае это были цитатоносители - бесполезные люди с большой зарплатой... Вот что мне досталось. А ты говоришь - первый секретарь.

    Раздался звонок в дверь.

    - Нужно все в корне менять, - сказал я, вставая. - Все!

    - За этим я и приехал в Москву. - Нурлиев смотрел снизу вверх вопрошающе, будто я мог ответить на его незаданный вопрос.

    ...Раздевшись, Нодар Шервашндзе первым делом стал показывать рентгеновские снимки мне, Анне, заодно и Нурлиеву.

    - Видите? Камня нет! Почка чистая, мочеточник чистый, все чистое! Я себя прекрасно чувствую.

    Я смотрел на снимок и ничего не понимал в этом чередовании черных и белых пятен.

    - Возьми на память! Я у тебя первый такой больной? - ревниво спросил Нодар.

    - Кажется, первый.

    - Давайте наконец обедать, - сказала Анна. Она бережно взяла снимки, спрятала их в секретер.

    За обедом, рассказывая о моем пребывании на раскопках, Нодар обратил внимание на сюзане, висящее над тахтой.

    - А это откуда?

    - Азия, - ответил я. - В начале зимы был в командировке, приобрел.

    - Случайно, конечно?

    - Будем считать, случайно.

    - А что тут изображено - вы все отдаете себе отчет?

    - Наверное, орнамент, - ответила Анна. - Безумной красоты.

    - А вы? - обратился Нодар к Нурлиеву. - Это же, наверное, из ваших краев?

    - Из наших. Старинная вещь. Какой-то смысл старые люди здесь видели. Несомненно.

    - Но вы хотя бы догадываетесь, что здесь изображено?

    - Нет. Дедушка мой, быть может, понимал...

    - Дайте что-нибудь вместо указки! - Нодар встал из-за стола, шагнул к тахте.

    Я достал в углу между стенкой и секретером верхнее колено удочки, подал ему.

    - Смотрите! В центре малый круг малинового цвета - солнце. Его окружает широкая желтая полоса с зубцами наружу. Это - его энергия, его лучи. Вокруг - еще более широкий малиновый овал, на нем разбросано восемь желтых, похожих на пламя свечи пятен. Марс, Земля, Венера, Сатурн, Уран, Юпитер, Меркурий, Плутон. Восемь планет нашей Солнечной системы. Все это обнимают соединенные между собой широкие черные завитки на белом фоне. Как думаете, что это значит?

    - Неужели галактика? - спросила Анна.

    - Галактика! - подтвердил Нодар. - Но вглядитесь, что изображено дальше - по всем краям замечательного сюзане. Эти прихотливо извивающиеся черные дракончики - не что иное, как соседние вселенные... В целом, друзья, перед нами карта Космоса...

    - Какого же века эта работа? - спросил я.

    - Восемнадцатого или девятнадцатого. Неважно. Женщина, которая вышивала по белому шелку эту карту, могла понятия не иметь о том, что она передает эстафету древнейших знаний. Интересно, сколько заплатил за бесценную вещь?

    - Шестьдесят пять рублей.

    - Считай, получил даром. Везет!

    - Ему вообще везет, - сказала Анна. - Не понимает.

    - Это откуда смотреть, - возразил Нурлиев. - Если из космоса - быть может... Но не дай бог всем, как достается Артуру. Да еще только что мать схоронил...

    Зазвонил телефон. Я не снял трубку. Сидели молча, отдавая дань памяти матери.

    Потом Анна сказала:

    - Пока вы здесь, я хочу просить воздействовать на этого человека. Уже несколько дней подряд звонят, напоминают: Союз писателей оформил его поездку в Испанию. Артур даже говорить об этом не хочет. Я с ним сделать ничего не могу. Именно сейчас ему надо бы переключиться, сменить обстановку.

    - Когда надо ехать? - спросил Нурлиев.

    - Через три недели, - ответил я. - Глупости все это. Кто я такой, чтоб оказаться в Испании? Для меня Испания - что одна из этих вселенных на краю сюзане.

    - И деньги есть! - вмешалась Анна. - Бог послал ему деньги.

    - Что ты изображаешь пришибленного? - сказал Нодар.

    - По-моему, хоть мало знакомы, это на тебя не похоже...

    - Не похоже, - согласился Нурлиев. - А я его давно знаю. Смотри, у женщины слезы на глазах, так она хочет тебе счастья.

    2

    Я, оказывается, пропустил много занятий в лаборатории. Поездка с Недаром, похороны мамы... Настал апрель. Сегодня вечером пришел, слушаю отчеты. Большинство несет такую ахинею - стыдно присутствовать. У одного чешется копчик - проснулась змея Кундалини, другой общается с неземной цивилизацией. Маргарите каждую ночь снится Елена Рерих, учит делать некий талисман...

    Поглядываю на Йовайшу. Тот невозмутим.

    Лишь полковник авиации Оскар Анатольевич и еще несколько человек, безусловно, продвигаются. У полковника открылась способность видеть сквозь закрытые приборы - электронные и другие - любую неисправность. Он просит поставить объективные опыты, с комиссией.

    После конца занятий я наконец дорвался до Йовайши. За полночь разговаривали в его кабинетике. Рассказывал о своих приключениях в Грузии. А потом спросил: неужели он не видит, что большинство слушателей несет околесицу, вздор?

    - Вижу, - ответил Иовайша, и я впервые отметил, что он может быть печальным. - Мало того, что они не занимаются, обманывают меня, будто делают упражнения... Они компрометируют нас. К лаборатории стали присматриваться, как к рассаднику мистики. Это очень опасно. Но как быть? Из сорока человек вашей группы лишь десять-двенадцать ушли вперед. И вы в том числе. Не такой уж плохой процент. Остальные приходят провести время, обмениваются сомнительной литературой, болтают. Знаете, есть такая притча: осел, ходя вокруг жернова, прошел сто километров. Когда его отвязали, он находился все на том же месте. Есть люди, которые много ходят и никуда не продвигаются.

    3

    За высокими зашторенными окнами зала оглушительно чирикают воробьи. А здесь изо всех сил старается улыбнуться Чаплин. Он смотрит на нас, уже умерший, и, словно эстафету, передает улыбку.

    Снизу вверх смотрим мы на экран.

    Нас двадцать - будущих кинорежиссеров. Два года воробьиный щебет сопровождает парад шедевров мирового кино. От ветра шторы вздымаются парусами надежды. Московское солнце заглядывает в зал.

    За время учебы на Высших режиссерских курсах я понял: подлинное искусство не делится на жанры. В жизни улыбка и слезы всегда вместе. Это на потребу мировому мещанству кино поделилось на комическое, развлекательное, приключенческое.. Лишь бы глазеть, а не видеть, не думать...

     

    Глава двадцать четвёртая

    1

    Двадцать третьего апреля здесь отмечался день святого Георгия, день роз и день смерти Сервантеса.

    Перед ужином в трехзвездном отеле, где разместилась туристская группа, я попросил испанского гида Хорхе позвонить по телефону, который мне дала Анна.

    За одним из столиков облицованного мрамором вестибюля сидел широкоплечий черноусый красавец с газетой в руках. С того места, где я стоял, было видно, что он не столько читает ее, сколько внимательно оглядывает каждого входящего и выходящего из отеля.

    Еще дальше - через проход за длинной лакированной стойкой - перемещались одетые в синюю униформу портье и его молодой помощник.

    Передав мне трубку телефона, Хорхе шепнул:

    - Портье - фашист. После Франко многие устроились в отелях администраторами.

    - Алло! Это Катя? - спросил я, продолжая глядеть на фашиста.

    - Боже мой, кто это? Вы из Москвы?

    - Еще утром был в Москве. Меня зовут Артур Крамер. Привез вам привет от Анны.

    - Как она там? Давно не пишет, беспокоюсь. Завтра в десять утра могу за вами подъехать? Где вы остановились?

    - Отель "Expo", номер 966. Но лучше встретиться перед входом. - Я описал свои приметы, чтоб Катя узнала меня, повесил трубку, спросил у Хорхе, кивнув на черноусого красавца: - А это охранник?

    - Тайная полиция, - ответил тот и, словно извиняясь, добавил: - Ведь у нас терроризм. - Хорхе отлично владел русским и вообще был, что называется, свой парень. - Жаль, в вашей программе нет бульвара Рамбла. Кто не был там ночью, тот не узнает Барселоны.

    После ужина я предупредил руководителя группы, что вернусь поздно. Спускаясь озеркаленным лифтом из ресторана в вестибюль, увидел у одной из кнопок знакомое слово - "alarm". И словно замкнулось кольцо в цепочке жизни.

    Прошел между стойкой, где фашист вершил какие-то расчеты на микрокалькуляторе, и креслом, на котором сидел со своей газетой агент тайной полиции, толкнул тяжелую стеклянную дверь и вышел.

    Весь день со времени посадки самолета в Барселоне заняло размещение в отеле, экскурсия в музей Пикассо, обед, ознакомительная поездка по городу. В сущности, это мало чем отличалось от цветного документального фильма.

    Лишь сейчас, вечером, шагая широкими тротуарами Барселоны, я почувствовал, что оказался в Испании.

    Затерянный в толпе прохожих, снова, как полгода назад, вдруг увидел себя сверху, со стороны. Тогда, одинокий, на грани отчаяния, ждал последнего автобуса в начале улицы Народного ополчения...

    Сейчас, через шесть месяцев, наделенный могучей силой, древней как мир, и не признанной миром, направлялся на другом конце Европы мимо платанов и пальм, перемежаемых фонарями, к бульвару Рамбла, выводящему, как я увидел это на карте путеводителя, к порту, к Средиземному морю.

    Пересекая площади с грохочущими каскадами фонтанов, выходя на залитые электричеством авениды, я не жалел о том, что оставил путеводитель в номере отеля. Азартно было самому найти этот бульвар. Не чувствовать себя ротозеем, туристом, раствориться в потоке местных жителей - предвкушение нового, неизведанного состояния охватило меня.

    На мачтах фонарей повсюду виднелись цветные плакаты. На одних человек с порочным лицом политикана призывал выбрать его в мэры города. Это был кандидат правой партии. На других, осененный серпом и молотом, был изображен молодой коммунист, его соперник.

    Поперек улицы над потоками автомашин висели туго натянутые предвыборные лозунги разных партий. Как перевел утром Хорхе, все они гласили одно и то же:

    "Открой глаза, Барселона!"

    Негр в белом смокинге, окруженный подростками, отбивал чечетку на углу у входа в пульсирующее огнями реклам кабаре.

    Я перешел на другую сторону, миновал священника в сутане, который изучал витрину ювелирного магазина, где на черном бархате сверкали драгоценности; прошел мимо вынесенных на тротуар столиков кафе. Здесь под полосатыми зонтиками сидели компании людей, наслаждаясь апрельским вечером.

    Пройдя еще квартал, где нижние этажи старинных зданий были заняты под шумные залы игровых автоматов и кинотеатры, я вдруг ощутил, что на меня смотрит кто-то знакомый. Повернул голову, увидел: с афиши, закусив розу, робко улыбается Чаплин... Сейчас за этой стеной шел ретроспективный показ "Огней большого города".

    У подъезда громадного дома в стиле "модерн" на раскладном стуле сидела толстая женщина с кошкой на руках.

    - Сеньора, бульвар Рамбла?

    - Рамбла? - переспросила она, что-то сказала по-испански, потом по-английски. Видя, что я не понимаю, встала, опустила кошку на стул, взяла меня под локоть и прошла со мной несколько шагов, показывая рукой вперед и вправо. Огромная площадь в кружении автомашин показалась вдали.

    - Грациас. Большое спасибо!

    Женщина ободряюще похлопала по плечу, кивнула:

    - Салюд!

    Я пересек площадь, где на мраморных скамьях сидели с розами парочки, где, подсвеченные прожекторами, били в звездное небо струи фонтана, свернул направо, увидел уходящую вдаль улицу. Посреди нее, как ртуть в градуснике, что-то светилось, переливалось.

    Это был бульвар La rambla.

    Под ярким светом фонарей нежно зеленела первая листва старых платанов. Разноцветные киоски тянулись среди них. Все они были открыты.

    Я подошел к первому же, где купил за 25 песет бумажный стаканчик кофе. Кофе был ароматен, горяч. Я наслаждался, присев на скамью и вытянув гудящие ноги. Думал о том, что поездка по Испании только начинается, необходимо экономить скудные туристские деньги, раз уж решил истратить их все на подарок Анне. Почему-то казалось, это должна быть испанская шаль. Как она выглядит, я не знал. И пока что ни в витринах, ни на женщинах никаких шалей не видел.

    Сидел с вощеным стаканчиком в руке, отпивал кофе, глядя на фланирующих людей. Бульвар лежал передо мной как приключение. Я не торопился, оттягивал время.

    Днем во время экскурсии по Барселоне автобус с начертанным на боку названием "Юлия", к моей досаде, повез нас осматривать архитектуру новых районов. Как мне казалось, возведение во всем мире стандартных "машин для жилья" не имело права даже называться архитектурой. Я был уверен, что этот стандарт порождает обезличку не только зданий, кварталов, целых городов. Из-за него происходит обезличка людей, порождая преступность.

    Но здесь, в Барселоне, моему предубеждению был нанесен удар. Я увидел высокие, с волнистой линией фасадов дома - сиреневые, солнечно-желтые, темно-синие. Даже издали были видны на плоских крышах кипарисы, Пальмы, кусты роз. Хорхе сказал, что там, наверху, среди посаженных в кадки растений, бассейны, где плавают жители этих домов. Летом - под небом. Зимой нажатием кнопки воздвигается каркас пленочного купола.

    Я почувствовал себя обкраденным. Возможность круглый год иметь под рукой, лишь поднимись лифтом, простор для плавания, зелень растений, ничем не заслоненные небеса...

    Я смял стаканчик, швырнул его в урну, пошел по бульвару.

    Плыл в разноязыком потоке людей мимо киосков, где сейчас, ночью, можно было купить книги по всем отраслям знаний; где прямо в клетках продавались попугаи и канарейки; экзотические рыбки в целлофановых пакетах, наполненных водой; очищенные орехи всех сортов, сладости; снова тот же кофе, сигареты, "кока-кола", длинные сэндвичи...

    Справа и слева от бульвара светились стеклянные двери и окна варьете, дискотек, кафе и ресторанчиков, откуда доносились звуки музыки.

    Внезапно поток сдвинулся в сторону, огибая что-то большое, яркое, нарисованное на чуть волнистых плитах, устилающих бульвар.

    Это оказалась выполненная цветными мелками копия боттичеллиевской "Весны". Чуть поодаль, прислонясь спиной к стволу платана, сидел на земле молодой изможденный художник. Рядом стояла худенькая девочка лет семи, со шляпой в руках. Проходящие изредка кидали в шляпу монеты. Я кинул тоже. Потом вернулся к киоску, где продавали кофе я бутерброды. Купил хрусткую булку, в ее разинутом зеве лежали тонкие ломтики разных сортов колбасы. Вернулся, подал девочке. Опустив к ногам шляпу, она обеими руками взяла булку, откусила и, глядя на меня черными блестящими глазами, промолвила почему-то по-английски:

    - Very nice...

    Я погладил ее по макушке. Девочка рванулась к художнику, протянула булку. Но тот отрицательно покачал головой и горестным, безнадежным жестом тоже погладил голову девочки.

    У меня перевернулось сердце. Пошел дальше, чувствуя, что вот-вот разревусь.

    Навстречу, раздвигая толпу, шли пять расхристанных девушек, видимо, старшеклассницы. Они что-то отчаянно скандировали, стараясь переорать бульвар. Одна из них размахивала плакатом. Там было написано:

    "Долой нашего учителя литературы!"

    Когда я дошел до конца бульвара, был уже час ночи. Передо мной посреди небольшой площади стояла колонна с освещенным прожекторами памятником Колумбу наверху. А дальше переливался огнями порт, светились иллюминаторы стоящих у причалов лайнеров, вспыхивали маяки на концах молов.

    От невидимого в темноте Средиземного моря потянуло знобкой свежестью.

    Пора было возвращаться в отель.

    Обратно шел по улице вдоль бульвара, сопровождаемый доносящейся из ночных баров музыкой. Страстный перебор гитары сменялся взрывом джаза, снова гитарой...

    На капотах припаркованных к бортику тротуара автомашин, укрыв лицо ладонями, в одних колготках и коротких меховых накидках сидели проститутки.

    Идти между музыкой и этим позором, скрывающим свое лицо, было жутковато.

    Внезапно одна из стеклянных дверей, за которой плавали цветные всполохи, отворилась. Выскочил китаец в белой курточке, ухватил меня за руку, лопоча, стал тащить внутрь, совать какую-то тонкую книжку. Это оказалось меню ресторана "Кухня Гонконга".

    - Но, - сказал я. - Но.

    Китаец отстал.

    Пройдя еще несколько кварталов, я потерял направление. Передо мной уходили вверх незнакомые улицы. Бульвар остался позади.

    И тут я увидел высокого старика. Все в нем было респектабельно: черный костюм, черный галстук-бабочка на белой манишке, бамбуковая трость. Старик совершал моцион во втором часу ночи.

    - Сеньор, отель "Expo"?

    - "Expo"? - Лицо его напряглось, потом прояснилось. Он поднял трость и, что-то говоря по-испански, стал показывать в ту сторону ночной дали, где намечалось зарево площади.

    "Plasa de Katalunja", - только и разобрал я.

    - Грациас.

    Но старик продолжал тыкать тростью в темноту. Стало ясно: он силится внушить, что от площади Каталонии нужно будет свернуть влево и дальше идти вверх.

    - Грациас, - снова сказал я и тряхнул головой, показывая, что все понял.

    Старик с сомнением поглядел на меня, и мы расстались.

    Я шел быстро. Хотелось вернуться в отель хотя бы к трем часам, урвать часть ночи, выспаться. Трудно было поверить, что еще сегодня утром я выходил из своего дома.

    "Какие разные миры!" - думал я. Все, что я нес в себе, все, что составляло мою биографию, боль и надежду, казалось несовместимым с этими улицами, где продолжалось ночное гулянье, где незнакомые люди дарили друг другу розы, где у освещенной витрины стоял длинноволосый скрипач, играл Моцарта и песеты прохожих падали в раскрытый футляр скрипки, лежащий на тротуаре.

    Наконец я вышел на слепящую светом площадь Каталонии, стал огибать ее, вспоминая, что уже проезжал здесь днем во время автобусной экскурсии мимо вон того фонтана, вот этого отеля "Кальдерой"...

    Кто-то сильно дернул за плечо. Я обернулся.

    Это был старик. Галстук-бабочка сбился на сторону. Он тяжело дышал, дрожащей рукой показывал влево, за угол.

    Боясь, что я пропущу поворот, он, оказывается, мчался за мной всю дорогу...

    - "Expo"! - старик продолжал показывать влево. - "Expo"! Avenida Mallorca!

    С этой минуты я окончательно влюбился в Испанию. Стоящий передо мной человек олицетворял собой благородный народ Сервантеса, Гарсиа Лорки.

    Я поцеловал ошеломленного старика и свернул с площади.

    ...В десять часов утра, свежевыбритый и невыспавшийся, с сумкой в руке, я стоял перед своим отелем. Нежно пригревало весеннее солнышко.

    Только что автобус "Юлия" отошел со всей туристской группой, повез ее на экскурсию в парк архитектора Гауди. Я ничуть не жалел, что остался один. Конечно, любопытно было бы взглянуть на причудливые виллы, на недостроенный собор, созданный знаменитым зодчим, но меня гораздо больше интересовали люди. А все эти вычурные здания можно было увидеть и на сериях цветных фотографий, которые наверняка продавались наискосок - в магазинчике с полосатыми маркизами над витриной, где у входа висели гирлянды книжечек-гармошек для туристов.

    Надо было бы перейти мостовую и купить такой буклетик, посвященный творениям Гауди, но еще неизвестно, сколько могла стоить гипотетическая испанская шаль. Поджидая знакомую Анны, я решил с ее помощью выяснить стоимость подобной вещи и по возможности немедленно ее приобрести, пока оставались деньги.

    Что-то обидное и несправедливое было в том, что я оказался здесь без Анны. И еще подумал о матери: за всю свою трудную жизнь ничего, в сущности, не увидела, нигде не побывала...

    Красная микролитражка остановилась у тротуара. Дверца распахнулась. Невысокая женщина вышла из машины, позвала:

    - Артур! Это вы? Садитесь скорей! Тут нельзя парковаться!

    Я сел в машину, и мы тут же тронулись с места.

    - Извините, несколько задержалась, отвозила сына в колледж! - Катя вела автомобиль, курила, расспрашивала об Анне. У нее был московский говорок без примеси акцента.

    - Вы давно здесь?

    - Пятнадцать лет. Училась с будущим мужем в Москве, в Плехановском, а он испанец. Так и попала сюда. Вообще-то я из Киева. Что ж вы так мало рассказываете об Анне? А как ее Гоша? Как чадо - этот энфан террибль? Два года назад ездила в Киев к сестре, по пути побывала у Анны и дома, и на даче. Там, признаться, было напряженно...

    Не хотелось мне ни о чем рассказывать. Но пришлось.

    Катя заплакала.

    - Не надо, - сказал я. - Теперь мы с Анной вместе. Здесь в сумке сувениры для вас.

    - Вот почему она не пишет... - Пока машина стояла у светофора, Катя утерла слезы, глянула на меня. - Но вы-то хоть можете дать ей счастье?

    - Не знаю.

    - Извините, кто вы, чем занимаетесь?

    - Недавно назвали дервишем. Знакомо вам это понятие?

    - Как интересно. - Катя свернула с широкой авениды на тихую улицу.

    - Признайтесь, подумали: Анне еще дервиша теперь не тает?

    - Подумала, - кивнула Катя, вдруг спохватилась. - Откуда вы узнали? Читаете мысли?

    - В данном случае это не трудно.

    Подъехали к старинному розовому дому в семь этажей со стеклянной будочкой у ворот. В будочке сидел человек. Он приподнялся, почтительно кивнул Кате.

    Ворота отъехали в сторону. Машина покатила вниз, в подземный гараж.

    Черный с золотом "роллс-ройс", японский "дацун", итальянская "альфа-ромео" сверкали под ярким электрическим светом.

    - Ничего себе кареты у ваших соседей, - сказал я.

    - Этот гараж принадлежит нам. И все машины наши. - Катя заглушила двигатель. - Дело в том, Артур, что мой муж - миллионер. Владеет авиакомпанией. К сожалению, он сейчас в командировке, за границей. "Роллс-ройсом" пользуемся редко, разве что ездим на приемы, "дацун" - его ежедневная машина. Третья принадлежит Кармен - моей дочери, а я довольствуюсь "фиатом": маленький, легко парковаться в городе. У нас с этим проблема.

    Вышли из машины. Лицо Кати исказилось, словно от боли. Я направился было к выходу из гаража, но Катя вернула к скрытой в стене двери, нажала ручку.

    Это оказался лифт. Кабина, вся в бархате, зеркалах и бронзе, плавно пошла наверх.

    - Что у вас болит? - спросил я.

    - Нога. Зимой катаемся на горных лыжах. Ездим тут неподалеку, в Андорру. Сломала левую ногу. Вроде все хорошо срослось, а боль осталась.

    - Где?

    - В голени. Ничего не помогает. Прибегала даже к помощи парапсихолога, как у вас говорят, экстрасенса.

    - Ну и что?

    - Расскажу. Это очень интересно.

    Вышли из лифта. Катя отперла дверь, и я вошел вслед за нею в квартиру.

    - Кармен! - позвала Катя. - Кармен! Гость из Москвы! В просторный холл вышла прелестная девочка лет пятнадцати. Приблизилась ко мне, подставила щеку. Я вопросительно взглянул на мать.

    - В Испании так принято. Целуйте!

    ...В гостиной, пока Катя и Кармен готовили на кухне угощение, я осмотрелся. Мебель была японская - черно-лаковая с перламутровыми инкрустациями. В углах стояли высокие японские же полукруглые этажерочки. На каждой полке пестрели русские народные игрушки. Катя уже успела поставить на них и деревянные крашеные птички-свистульки, деревянные грибочки, самоварчики - все, что я привез.

    - Сколько у вас комнат? - спросил я Кармен, когда она вошла с подносом, уставленным едой и напитками. Девушка, напряженно улыбаясь, смотрела на меня.

    - Она, хоть и родилась в Москве, уже забыла русский, - сказала мать, входя следом с другим подносом, где дымился в чашечках кофе. - Сама толком не знаю, сколько комнат. Хотите, покажу наши апартаменты?

    Я пошел вслед за Катей. Она отворяла одну дверь за другой.

    - Вот кабинет мужа. Это - спальня. Это - комната Кармен. А тут царство моего сына, вы его сегодня увидите. Эти две комнаты для гостей. Тут библиотека. А это - моя комната, нравится?

    Это было единственное помещение, где отсутствовала японская мебель. На полке над тахтой тянулся рад вятских глиняных игрушек, в углу висела маленькая бумажная икона Христа.

    Катя, чуть прихрамывая, шла вперед, показывала еще какие-то комнаты, завела в огромную кухню с настоящим баром, где были полукруглая стойка и высокие вращающиеся кресла, где блистала чистотой автоматическая мойка, стояли электроплиты.

    - А это считать за комнату или нет? - спросила Катя, отворяя еще одну дверь между мойкой и плитой.

    В длинном помещении снизу до потолка тянулись широкие полки, тесно уставленные консервами, жестяными, стеклянными, пластиковыми банками, бутылками, оплетенными соломой бутылями. Все это было в ярких надписях, этикетках. Сверху с крюков свешивались копченые окорока, колбасы. Тут же стояло четыре японских же холодильника.

    Потом я сидел в гостиной, угощали блюдами, которых я никогда раньше не пробовал: какими-то рачками под лимонным соком, омаром, необыкновенно вкусным сыром с клубникой.

    Говорят, когда что-либо ешь впервые, нужно загадать желание. И я пожалел, что не загадал.

    Вскоре Кармен извинилась и убежала.

    - Отец купил ей на день рождения арабского коня. Учится ездить в "Жокей-клубе", - объяснила Катя. Допили кофе.

    - Ну а теперь кладите вот сюда на стул свою ногу, - сказал я. - Не могу смотреть, как вы морщитесь.

    Через полчаса Катя сначала осторожно, потом все смелее ходила по ковру в гостиной.

    - Прошло, - сказала она. - Вас мне Бог послал. - Каким образом это получается? Что вы еще умеете лечить?

    Я немного рассказал о лаборатории, о своем опыте и сам в душе удивился: скольким людям удалось помочь!

    - У нас вы были бы миллионером! - убежденно сказала Катя, снова садясь к столу. - Когда уезжает ваша группа?

    - Завтра. В Мадрид. Оттуда - в Толедо, Сеговию, Авилу, затем снова в Мадрид. Утром 2 мая - в Москву.

    - Жаль. У меня здесь много друзей, которых вы, наверное, могли бы вылечить. И в Мадриде тоже. У вас в Испании была бы хорошая практика, большие возможности. Очень большие, Артур...

    - Больных и в Москве хватает, - ответил я,

    - Там вы не получите признания. Я уверена.

    - Возможно.

    - Подумайте. Пока не поздно. Анне потом прислали бы вызов. На первых порах жили бы у нас. Муж у меня славный человек, он поможет открыть студию, где вы будете принимать пациентов... Я хотела вам рассказать о нашем местном экстрасенсе. Так вот, у него кабинет, табличка. В приемной вечно очередь. Визит стоит 1000 песет. Мне он назначил десять сеансов тоже по тысяче каждый.

    - Ну и что? Он ведь не вылечил вас.

    - В том-то и дело. А вы будете вылечивать всех! Прославитесь. - В Катиных глазах светилось неподдельное сочувствие, доброжелательство.

    Вспомнился последний разговор с Левкой на ипподроме. И я подумал о том, что жизнь не случайно подкинула эту поездку в Испанию, очередное испытание.

    - Такое решение, Катя, невозможно. Рационально не объяснишь. Разве что могу сказать: Советский Союз для меня не только страна - судьба... Поговорим лучше об испанской шали. Хочу купить для Анны. Не представляю: где приобрести?

    Катя сидела потупясь, курила. Потом загасила сигарету.

    - Еще кофе?

    - Нет. Спасибо.

    - Видите ли, Артур, ваших туристских грошей на настоящую шаль не хватит. Если хотите, у меня есть время, подъедем в универмаг "Cort Angle", смогу помочь решить все ваши проблемы.

    - Прекрасно. Я не умею покупать вещи, тем более не знаю языка...

    ...Когда поднимались эскалатором универмага "Cort Angle" на один из этажей, где продавалась женская одежда, Катя сказала:

    - Давайте договоримся. Подлинная испанская шаль, к тому же старинная, у меня есть, и я посылаю ее Анне. Это будет мой подарок. А вам, вы мне тоже очень симпатичны, хотя и порицаете за то, что оставила Москву, за буржуазную жизнь (я тоже умею читать мысли), мне хочется подарить видеомагнитофон. Это здесь неподалеку.

    - Не обижайтесь, пожалуйста, я не приму такого подарка, - твердо сказал я.

    Сошли с эскалатора в зал, где, кроме нас, покупателей не было. Приглушенно звучала итальянская мелодия - "Санта Лючия"... В широкие окна лилось солнце Барселоны. У просторных отсеков-секций стояли девушки-продавщицы.

    - С вами каши не сваришь, - горько улыбнулась Катя.

    - Тогда поступим так. Я вам говорила, у меня сестра в Киеве. Вернетесь - пошлите ей сто рублей, а я соответственно даю испанские деньги. Вот двадцать тысяч песет. По рукам, Артур?

    - Ну, если соответствует - спасибо.

    Вместе выбрали Анне белое платье, туфли, поднялись выше в мужской отдел, где я купил для себя голубую курточку на "молнии" и кроссовки.

    После этих покупок у меня осталось целых шесть тысяч песет, что было равно примерно тридцати рублям - на кофе и прочие мелочи.

    - Когда вы должны быть в отеле? - спросила Катя.

    - К двум.

    - Надо вернуться, упаковаться, взять шаль, но мы еще успеем заехать в колледж забрать моего Федерико, хорошо?

    - Конечно.

    И мы поехали за Федерико.

    У ворот узорчатой ограды, замыкающей парк со старинным особняком посреди, машина остановилась.

    - Сейчас выпустят, - сказала Катя, взглянув на часы.

    Тотчас двери особняка распахнулись, и орава мальчишек в разноцветных курточках выбежала на зеленую лужайку. Вместе с ними появился высокий спортивного сложения парень с мячом.

    - Десятиминутная разминка в конце занятий. Без этого их не отпускают, - сказала Катя.

    Подъезжали и подъезжали машины с родителями. Все смотрели сквозь решетку на взлетающий мяч, на счастливых ребят.

    - Не думайте, что это так уж прекрасно, - сказала Катя. - Эти богатые люди, и мы с мужем в том числе, ежемесячно платим огромные деньги гангстерам за то, чтоб наши дети остались живыми. Представьте, в каком напряжении я нахожусь...

    Наконец створки ворот разошлись в стороны. Родители быстро разобрали детей. Машины начали разъезжаться.

    Приехав домой, Катя стала спешно паковать вещи, а Федерико, не менее очаровательный, чем его сестра, затащил меня в свою комнату, где на низком столе среди электронных игрушек стоял большой глобус. Мальчуган закрутил его, потом нашел какую-то точку, ткнул пальцем и крикнул:

    - Москва!

    Это было единственное русское слово, которое он знал.

    ...Через восемь дней вечером первого мая накануне отлета из Мадрида, уже побывав в Толедо, в Сеговии, Авиле, усталый от обилия впечатлений, включил цветной телевизор в своем номере, в отеле "Gran Via". И ахнул.

    Первое, что я увидел на экране, - был Игоряшка! Игоряшка запускал модель планера, танцевала Машенька с веером, отплясывали малыши...

    Смотрел с нарастающим чувством вины. Создал, сам того не желая, пусть и оригинальный узор на гигантском занавесе показухи.

    "Первомайское поздравление" не только не было зарублено, но, как потом выяснилось, шло в этот день и в социалистических, и во всех странах мира.

    2

    Испания.

    Рано утром мы выехали из Мадрида. По дороге в Сеговию автобус сверх программы заезжает на полтора часа в Алькалада д'Энарес - городок с университетом шестнадцатого века.

    Пока мои спутники посещают музей, фотографируют действительно красивый мраморный фасад университета - с гербами, барельефами, статуями, - я брожу по окрестным авенидам, прохожу мимо коротко обрезанных платанов с брызнувшей листвою, мимо белых домов с красными черепичными крышами, вступаю под тень аркад, откуда освещенная солнцем улица, балкончики с цветами бегонии кажутся еще более яркими.

    Аркады выводят на круглую площадь. Посреди нее бьет фонтан. Знакомые старинные здания смотрят на меня...

    Я замираю, озираюсь, оказавшись в собственном сне.

    3

    Там, на восьмидесятиметровой глубине, сегодня неслыханный жор. Правая рука налилась свинцом, устала выбирать толстую леску с десятью крючками, оснащенными разноцветными птичьими перышками. Каждый раз стряхиваю с них на дно шлюпки по десятку крупных, отливающих синей сталью сельдей.

    И опять свинцовое грузило утаскивает в глубину леску самодура. Сквозь поверхность воды какое-то мгновение видна зазывная игра птичьих перышек.

    Дно шлюпки устлано толстым слоем шевелящихся рыб. А по леске вновь передаются дробные удары - клюет.

    Раньше такого клева никогда не было.

    Третий месяц каждое утро, если нет шторма, а выхожу в зимнее море на старой, купленной по дешевке шлюпке, ловлю рыбу, потом причаливаю к берегу, где меня ждут торговки с клеенчатыми сумками. Продаю им улов, который они тут же волокут на базар, а сам, сонный, плетусь в гостиницу, где снимаю недорогой номер - каморку без окна, сдираю с себя брезентовый костюм с капюшоном, свитер, смываю с лица и рук морскую соль, обедаю в гостиничном буфете, часа полтора сплю, а потом до поздней ночи работаю при свете лампы. Надежда, что мой труд все-таки дойдет до людей, трепещет в душе. Пишу, машинально прислушиваюсь, не начался ли шторм, временами думаю о матери, о Москве. Иной раз кажется - там кипит жизнь, без мена происходит что-то важное, главное...

    На рассвете, когда я выгребаю от причала, горькие мысли уходят.

    Из-за гряды Кавказа встает солнце. С криком проносится чайка. Дома на набережной, город, берег - все это отодвигается с каждым рывком весел.

    ...Никогда так не клевало, как сегодня. Может, особая погода? Взглядываю на небо.

    С дальних гор надвигается широченная черная туча. Она идет быстро. Порыв ветра коснулся моего лица, сбросил капюшон.

    Лихорадочно сматываю и все никак не могу смотать самодур, хватаюсь за рукоятки весел. Перегруженная рыбой лодка медленно разворачивается. В борт бьет волна, рассыпается брызгами.

    Гребу изо всех сил. Гроза, неожиданная в это время года, налетает с дождем и снегом. Вокруг бьют молнии, озаряя потемневшее море с шипящими барашками пены.

    Опасность всю жизнь ходит рядом со мной. Но так глупо погибнуть от молнии. Я мокрый, шлюпка мокрая, сейчас она одна в море.

    Гребу в раскатах грома. Бесконечно долго, приближается набережная. Вон проехала автомашина. Люди ходят под зонтиками.

    Соленые брызги срываются с гребней водяных валов, застят глаза. Некогда отереть лицо, отпустить весла - лодку тут же отнесет.

    Совсем близко взрывается огненный разряд. Сердце выскакивает из груди. Может, еще миг, и я погибну у всех на глазах.

    Там под крышами дети в школьных классах, старики читают газеты, домохозяйки готовят обед, девушки мечтают о любви. Они все там.

    А я здесь. Один.

    Накат волны высоко поднимает шлюпку, с грохотом рушит о песчаную косу. Вышибает дно. В отхлынувшем водовороте кружат щепки, весла, снасти.

    Успеваю отползти от нового нависающего вала. Стою на коленях. Без сил.

    Из-за края уходящей тучи показывается солнце. Слепящее до слез.

     

    Глава двадцать пятая

    Стоя рядом, он искоса следит за каждым моим движением. Следит, ничуть не скрывая брезгливости.

    Громадный мужик в белом халате, белой шапочке - знаменитый хирург-уролог, заведующий отделением крупнейшей московской больницы, он дал мне всего тридцать минут.

    Если за полчаса у Веры - девушки, что лежит под простыней на каталке, - не стихнут колики, не упадет высокая температура, ее немедленно повезут в операционную вырезать камень, закупоривший выход из почки в мочеточник. В данном случае операция связана с риском для жизни: у больной плохое сердце.

    Только поэтому по просьбе отца этой девушки - серебряноголового врача-реаниматора, работающего здесь же, в больнице, того самого, который столкнулся со мной в квартире у Гошева, - операция оттянута.

    Едва я прилетел из Мадрида, как врач поймал меня по телефону, умолил спасти его ребенка.

    "Не соглашайся, - сказала Анна. - Можешь попасть в неприятную ситуацию".

    - Все правильно. Никаких гарантий у меня нет. Но как не сделать попытку вырвать человека у смерти?

    Я работаю, стараюсь не обращать внимания на хирурга, забыть о его присутствии. Боли у Веры прошли почти сразу, насчет температуры пока ничего не знаю. Моя сверхзадача - выгнать камень.

    Прикрываю глаза - вижу, он уже треснул в трех направлениях, но стоит на месте.

    Временами сюда, в палату, заглядывает Верин отец, волнуется. И передает волнение мне. Это мешает. Мешает присутствие хирурга. Камень не трогается с места. Я устал, выдохся. Прошу полстакана воды.

    Хирург своей ручищей ставит на тумбочку граненый стакан. На одной из граней его след белой полоски кефира...

    Вскакиваю со стула, бросаюсь к рукомойнику, яростно мою стакан. Ополаскиваю. Наливаю свежую воду.

    Когда возвращаюсь к каталке. Вера улыбается навстречу.

    - Не волнуйтесь. Ну совершенно не болит. Спасибо вам. Хирург хмурится, демонстративно смотрит на часы. Видя, как я насыщаю энергией воду, не выдерживает:

    - Черт знает что! Давайте-ка, милейший, кончать этот спектакль.

    Подношу стакан больной. Пока Вера пьет, входит ее отец.

    Стоя у окна, прихожу в себя. Они меряют температуру. Нормальная. Операция отложена на сутки. Если завтра рентген покажет, что камень не вышел, Вера все равно попадет под нож.

    Верин отец отвозит меня домой на санитарной машине. Уговариваемся встретиться завтра утром у него в отделении реанимации, куда привезут Веру, чтоб я перед рентгеном успел провести еще один сеанс.

    - Как вы думаете, получится? - робко спрашивает он на прощание.

    - Не знаю, - отвечаю я. - Не знаю.

    Дома пусто. Анна на работе. Пока я был в Испании, она довела ремонт до конца. Брожу по неузнаваемо чистой квартире, не могу успокоиться. В самом деле, что же это за материя такая, что я никогда не уверен в успехе своего целительства, не понимаю механизма его действия? Вообще что все это такое? Ни одна из книг, ни один человек, с которым я разговаривал на эту тему, не дают четкого ответа.

    Подхожу к телефону, медлю минуту-другую, затем решаюсь и набираю запретный номер. Только Н.Н. сможет все объяснить.

    Женский голос с удивлением отвечает, что Н.Н. умер еще перед Новым годом и теперь здесь живут другие.

    Кладу трубку. Тут же - звонок телефона. Это Анна. Спрашивает, как дела. Успокаиваю, говорю, что ни температуры, ни колик у больной нет, все в порядке. Она напоминает: уже пятый час, сегодня четверг - день вечерних занятий в лаборатории.

    А передо мной встает лицо Веры. Все ли действительно в порядке? Вдруг снова боли, снова вспыхнула температура?

    В руках самопроизвольно возникает ток энергии. И я начинаю лечить на расстоянии. Дроблю камень, гоню его вниз...

    А потом, усталый, плетусь на почту, чтобы отправить сто рублей Катиной сестре в Киев. Через час нужно спешить на занятия.

    Как назло, длиннейшая очередь, человек пятнадцать. В основном это старушки, получающие здесь пенсию, женщины с детьми. Очередь движется очень медленно. Думаю об Н.Н. - самом загадочном из всех людей, каких встречал. Прочтя о таком, не поверил бы...

    Вдруг вспомнилось, как всего несколько дней назад в библиотеке Эскориала под висящими в простенках между окнами портретами католических королей увидел старинную испанскую карту, созданную еще до открытия Америки. Там, где теперь Советский Союз, простиралось огромное белое пятно с надписью Terra incognita".

    Земля неизвестная... Неизвестная земля...

    Смотрю на этих людей, на эту вечную российскую очередь. И опять вспоминаю: в Мадриде, в свободные часы перед отъездом, все из нашей группы кинулись кто куда. Одни побежали покупать на оставшиеся песеты подарки детям, другие, крадучись, - в кинотеатр, смотреть порнофильм. А я свернул с Gran via, просто пошел по улицам... Увидел под весенним небом за оградой древний собор среди двора, заросшего свежей травой. Врата его были раскрыты. Вошел в резкую после солнца темноту пустого храма. Пригляделся. У алтаря двое служек устанавливали кресло, обтянутое красным бархатом, а я опустился на край одной из деревянных скамеек; сидел, думал об этой "Terra incognita", о своей родине. Так странно было думать о ней на другом конце Европы.

    Когда я вышел из собора, увидел священника. В раздумье он медленно шел по тропинке среди травы. Поравнявшись со мной, поднял голову, что-то спросил. Ни одно из слов не было мне понятным. Я развел руками, сказал:

    - Москва. Совьетико.

    Какое-то мгновение священник вглядывался в меня. Потом вдруг опустился на колени и несколько раз произнес:

    - Usted i Dios son baonika esperaiza, - фразу, которую я запомнил и которую через два часа перевел мне Хорхе:

    - Одна надежда - на Бога и на вас.

    Отослав наконец деньги, иду в лабораторию.

    Сегодня у входа никаких больных. Прогуливается милиционер с переговорным устройством. Предъявляю пропуск, прохожу внутрь. В коридоре на доске объявлений приказ:

    "Уволить с должности заведующего лаборатории Йовайшу И.М."

    Отворяю дверь в аудиторию, где уже начались занятия, извиняюсь за опоздание, примащиваюсь с краешку на стул рядом с Ниной.

    За столом на фоне черной доски стоит Николай Егорович - тот самый доктор философских наук, который впервые привел меня сюда.

    - Наш новый заведующий, - шепотом объясняет Нина.

    - Вы его помните?

    Николай Егорович говорит о том, что прежний руководитель развел в стенах лаборатория мистику, что никаких энергий, якобы исцеляющих человека, никаких тайн нет. Есть некоторые тепловые эффекты, которые нужно изучать при помощи приборов. Вот конструированием этих приборов и должна заняться лаборатория. Особо ценными людьми отныне здесь будут электронщики, математики, паяльщики.

    Тем же, кто интересуется так называемой парапсихологией, какими-то духовными изысканиями, здесь не место.

    Я встаю и покидаю аудиторию.

    Во дворе на лавочке рядом со старухой, катающей взад-вперед коляску с ребенком, сидит Йовайша.

    Бросаюсь к нему. Игорь Михайлович улыбается навстречу, усаживает.

    Май. Еще совсем светло. На ветках тополей лопнули почки, первая зелень. Мы смотрим на здание лаборатории. Йовайша прерывает молчание:

    - Так и должно было случиться. Но это не конец. Просто еще один виток.

    Младенец в коляске улыбается, гукает, никак не хочет засыпать. Мы смотрим на него - будущее человечества...

    Темнеет. Холодает. В окнах лаборатории зажегся свет. Старуха разворачивает коляску и увозит младенца. Мы тоже встаем, вместе шагаем к метро.

    - И все-таки, - спрашиваю я, - то, что происходит со мной, - чудо?

    - Нет, - твердо ответил Йовайша. - Это дано каждому, как способность видеть, дышать, слышать... То, что происходит с вами, - самая малость того, что может случиться не где-то на небе, а вот здесь и теперь с каждым. Кто тренируется, продвигается, алчет правды... Не стану скрывать: вы одолели лишь ближайшую гору, самое трудное у вас впереди. И так будет всегда. Но именно в этом - счастье. Вам не кажется?

    - Уверен. А что будет с вами?

    - Давно приглашают в другой город. Начну все сначала. ...Утром Верин отец везет меня в больницу. На этот раз к себе - в отделение реанимации.

    - Есть температура? Боли? - спрашиваю я.

    - Нет.

    Во мне загорается надежда.

    Вера сама, без каталки, спускается на первый этаж. Худенькая, в выцветшем больничном халате, она так доверчиво улыбается.

    - Знаете, по-моему, камень вышел. Мгновенная боль - и все.

    - Когда это было?

    - Вчера днем, часов в пять. Меня выпишут?

    Нас проводят мимо пустых стеклянных саркофагов - кислородных камер - в комнату-закуток, где оставляют вдвоем.

    Вера стоит передо мной. Проникаю розовыми полосами в почку, веду вниз по мочеточнику, мочевому пузырю. Камня нет. Проверяю снова и снова. Кажется, чисто.

    На всякий случай решаюсь еще на один сеанс. Ошибка, неудача недопустимы. За здоровье этой девушки, за успех дела, которое доверила судьба, я несу ответственность. Особенно теперь, когда остался один - без лаборатории, без Йовайши, без Н.Н.

    Через полчаса Верин отец заводит меня в ординаторскую, где я, опустошенный, опускаюсь на стул, а сам уходит с Верой в отделение урологии. Там ей сделают рентген. Голова клонится на руки. Буду ждать. Не уйду, пока не дождусь результата.

    Дежурные реаниматоры варят кофе в джезвее, наливают я мне чашечку, включают стоящий на холодильнике маленький телевизор, идет "Утренняя почта"; кто-то подсовывает бутерброд с сыром.

    Их, врачей, здесь двое, в этой маленькой комнатке. Обстановка почти семейная. Слева на стене почему-то плакат с портретом Никиты Михалкова - усатый красавец с равнодушным взором. Пью кофе, оживаю.

    - У вас сегодня мало работы? - спрашиваю симпатичную докторшу, чем-то похожую на Катю.

    - Никакой, - отвечает она. - Редчайший случай. Правда, лежит одна девица, практически труп. Ждем следователей, составят акт, отключим от приборов - и в морг.

    - То есть?! - насторожился я.

    - Обычное дело, - говорит другой доктор, попивая кофе и поглядывая на экран телевизора. - Позавчера на рассвете привезли парня и молодую женщину лет двадцати восьми. Их обнаружил милицейский патруль. Видимо, загуляли, замерзли, деться некуда, открыли чужой гараж, сели в машину, включили печку, да так и уснули. Устроили себе душегубку. Оба мертвы.

    У доктора красивые бархатные глаза, перстень на руке.

    - Подождите, но ведь женщина еще жива? А где парень?

    - В морге. Что касается женщины - это просто дом, где уже никого нет. Пребывание в CO необратимо убивает мозг, нервные клетки. А она пробыла часов семь... Любопытно, их до сих пор никто не хватился. Документов ни на ком не нашли.

    - Даже неизвестно, как ее зовут?

    - Неизвестно. Да вы не волнуйтесь. Хотите еще кофе?

    - А можно на нее посмотреть? - спрашиваю я, и мой голос почему-то садится.

    - Ну, пожалуйста. Это рядом, в барозале. Только зачем это вам? Она безнадежна.

    Подают белый халат, помогают надеть. Мельком вижу себя в зеркале, вспоминаю: "Terra incognita".

    - Может, кто-нибудь из вас пойдет со мной? Мне страшно.

    Врач с неохотой отвлекается от телевизора.

    Коротким коридором подходим к барозалу. С каждым шагом идти все труднее.

    Зал облицован светлой керамической плиткой. В центре на постаменте в барокамере без крышки под белой простыней опутанное трубками человеческое тело. Стоит капельница.

    Голова, Белокурые волосы будто только что уложены парикмахером. Глаза с длинными ресницами полуоткрыты. В них из стороны в сторону медленно плавают зрачки.

    От контраста между красивым, зрелым лицом этой женщины и ее худеньким, совсем девичьим плечом, высунувшимся из-под простыни, перехватывает горло. И хотя я заранее знаю ответ, шепотом спрашиваю врача:

    - А что с ней будет, после следователей? Когда вы отключите аппараты?

    - Морг, - громко отвечает он. - Потом кремация. Се ля ви.

    Хочется заткнуть ему рот.

    Зрачки женщины все так же жутко плавают из стороны в сторону. Дом, где никого уже нет... А вдруг не поздно вернуть? Дорога каждая секунда.

    - Можно мне попробовать что-нибудь сделать?

    - Что угодно! - отвечает он. - Наивный вы человек. Мы уже все перепробовали, четыре сеанса барокамеры...

    Осторожно поднимаю с простыни руку, еще живую, теплую. Там, где расходятся большой и указательный пальцы, в глубине ладони есть китайская точка хэ-гу. Через нее возвращают жизненные силы.

    Только начинаю сосредоточиваться, как в зал входят хирург-уролог, Верин отец и Вера. Они сияют.

    - Камня нет! - говорит хирург. - Поразительно! Как вам это удалось?

    Стиснув зубы, отмахиваюсь.

    - Уходите скорей, уходите.

    Уходят, оглядываются.

    Подаю энергию в точку хэ-гу - никакого эффекта.

    Тогда начинаю одновременно с подачей энергии массировать эту точку. Массирую жестко. Другой человек заорал бы от боли.

    Зрачки все так же плавают...

    Захожу с другой стороны барокамеры, беру другую руку.

    Работаю отчаянно, изо всех сил.

    Из глубины зала появляется пожилая медсестра, проверяет капельницу, трубки, ворчит:

    - Да чего мучаетесь? За грехи и расплата. Безобразничают, а потом возись с ними... Ишь красотка, думала, Бог не видит, Бог все видит. Ничего, отвезут в морг - будешь со своим дружком рядом.

    - Дайте скорей табуретку, стул, что-нибудь! Мне низко.

    - А для чего?

    - Скорей! - повторяю, отпуская руку. Там, где я массировал, остается огромный синяк.

    ...И вот я стою на табуретке. Над барокамерой, над белым полем простыни, где, как страна под снегом, человек. Гибнущий. Уже никому не нужный. Если не я, никто его не спасет.

    Вспоминаю слова Йовайши: "Это дано каждому".

    Передо мной возникают глаза. Мамины глаза. Лучатся любовью и надеждой.

    Но вот они исчезают. Исчезает зал - стены, потолок.

    Вокруг чернота Космоса с пылающими созвездиями. Необыкновенно сильный ток энергии льется в меня, струится из пальцев.

    Очищаю этой энергией белокурую голову, тело. Потом беру обеими руками мочки ушей, где представлены обе половины мозга, жестко массирую, глядя в плавающие зрачки.

    Стон. Детский, жалобный. Он нарастает. Зрачки останавливаются. Глаза смотрят на меня. В них боль, изумление...

    На следующее утро Артур Крамер начал писать эту книгу.

    1981-1987


  • Комментарии: 2, последний от 19/10/2019.
  • © Copyright Файнберг Владимир (vfainbergru@yandex.ru)
  • Обновлено: 27/06/2009. 615k. Статистика.
  • Повесть: Проза
  • Оценка: 5.17*8  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.