Воронель Нинель Абрамовна
Театральные интриги

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронель Нинель Абрамовна (nvoronel@mail.ru)
  • Обновлено: 02/06/2012. 83k. Статистика.
  • Очерк: Мемуары
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Рассказ о том, как трудности театральной жизни заставили меня покинуть драматургию и обратиться к прозе. И я об этом не жалею!


  •    ИНТРИГИ ВОКРУГ СЦЕНЫ
      
       Из всего неправдоподобного перелета "Москва-Вена" в моем сознании запечатлелся только тот восхитительный момент, когда металлический радиоголос торжественно объявил, что наш самолет пересекает государственную границу Союза Советских Социалистических Республик. Рука моя, подносившая в этот миг ко рту щедро выданный нам Аэрофлотом крошечный бутерброд с черной икрой, непроизвольно разжалась и выронила на пол лакомый кусочек, - начинала проступать надежда, что заграница и впрямь существует!
       Мне смутно припоминается венский перевалочный пункт, откуда меня в полуобморочном состоянии погрузили в самолет компании Эль-Аль, который через несколько часов приземлился в аэропорту Бен-Гурион. Там нас окружила толпа встречавших, такая многолюдная, что я буквально силой вынуждена была прорываться к своим родным - к сыну, к невестке, к родителям. Но их быстро оттеснили, а нас начали передавать из рук в руки, обнимать, целовать, тискать, произносить над нами речи по-русски и на иврите, и впихивать в руки цветы, от которых мы не знали, как избавиться.
       Тут в моей бедной голове все смешалось окончательно, закружилось, замелькало, померкло, и я пришла в себя только на заднем сиденье чьей-то машины, мчавшей нас в неизвестность по темному шоссе. Незнакомый голос с переднего сиденья сообщил, что шоссе ведет в Иерусалим, и тут в беседу включился некто в очках, затиснутый между мной и Сашей. Был этот некто до странности похож на кого-то хорошо знакомого из прошлой жизни - я собрала в кулак последние остатки воли и из дальней кладовки памяти выудила имя, соответствующее лицу в очках. Ну конечно же, как я сразу не узнала - это был Сима Маркиш!
       Сима не стал тратить время зря: весь час пути из аэропорта до Иерусалима - тогда, в 1974, шоссе номер один еще не было построено, и дорога занимала куда больше времени, чем сегодня, - он посвятил воспитанию во мне комплекса неполноценности. "Тебе придется забыть, что ты литератор, - произнес он с доброжелательной суровостью. - Здесь никому никогда не понадобится твое писательское мастерство". После чего пустился обстоятельно и красноречиво развивать этот утешительный тезис.
       К счастью, мое душевное состояние сильно снизило мою восприимчивость, иначе я должна была бы безотлагательно выброситься из машины на ходу, чтобы раз и навсегда покончить со своей никому не нужной жизнью. Хоть я и поверила убедительным доводам заботливого коллеги, но сердце мое задубело и воля была парализована, так что из всего эпизода мне в основном запомнилось зловещее посверкивание очков Симы в свете фар мелькавших мимо встречных машин.
       Но несмотря на мрачные прогнозы Симы Маркиша что-то путное я все же начала делать в первые же дни - по заказу американского журналиста Хедрика Смита я брала интервью у людей разных экзотических профессий, недавно выехавших из СССР. С Хедриком Смитом мы подружились еще в дни нашего недоброй памяти единоборства с советской самоохранительной системой - он был тогда главой московского бюро газеты "Нью-Йорк Таймс" и главным связным между еврейскими активистами и западным миром.
       Взятые мною интервью, порой весьма драматичные, были мною же собственноручно переведены на английский язык - мелкие ошибки, по мнению Смита, только придавали им оттенок подлинности. Кое-какие реалистические детали, чистосердечно рассказанные мне впервые открывшим рот бывшим советским человеком, так меня потрясли, что я потом долго использовала их для сочинения фантастического антуража своих пьес. Хедрику Смиту многие из них тоже пришлись по душе, так что они практически без изменений - даже в языке! - вошли в его нашумевшую тогда книгу "Русские", удостоенную Пулицеровской премии.
       Вдохновленная своим первым, опровергающим предостережения Маркиша литературным успехом, я совершила логически необъяснимый, но судьбоносный поступок: часть денег, заработанных у Смита я истратила на перевод на английский язык своей одноактной пьесы "Первое апреля". Я не стала переводить ее сама - хоть мой английский был вполне хорош для изложения взглядов провинциальных аптекарей и мясников, для собственного творчества я сочла его недостаточным. И была права, ибо результат оказался оглушительным.
       Прижимая к бедру худосочную картонную папку с переводом "Первого апреля", я в конце марта 1975 года впервые ступила на американскую землю. Нас с Сашей отправили в США для оживления интенсивной в те годы кампании по вызволению советского еврейства из жесткой хватки советской власти. В нью-йоркском аэропорту, двигаясь броуновскими зигзагами в пестрой толпе встречающих, я столкнулась с красивой синеглазой женщиной по имени Шила, которая, восхищенная моим недавним героизмом, объявила, что среди ее друзей много актеров и режиссеров. А я в ответ неожиданно для себя самой объявила, что у меня в кустах случайно спрятан рояль, и в доказательство предъявила свою заветную папку.
       Шила жадно ее схватила и унесла, а нас с песнями отвезли в отель "Алгонкин" на 34-й улице, прославившийся тем, что там обычно останавливаются знаменитые писатели и деятели искусств. Не знаю, какую роль в дальнейшем развитии событий сыграло мое пребывание в отеле "Алгонкин", но утром следующего дня Шила позвонила мне и, задыхаясь от восторга, сообщила, что первый же режиссер, прочитавший мою пьесу, изъявил горячее желание ее немедленно поставить.
       В это трудно было поверить, но такое со мной уже случалось - не всегда, но часто. Я уже не говорю о моем драматическом появлении на даче Корнея Чуковского, полностью изменившем мою жизнь, но были и другие, не столь роковые, однако не менее чувствительные, признаки шороха крыл опекающей меня доброй феи. Так, в голодных высокогорных походах перед разыгрыванием жребия на вылизывание опустошенного котла меня порой просили добровольно отступиться, потому что я неизменно выигрывала это право при любом числе участников.
       Когда я уже готова была предположить, что с возрастом такое удивительное везение сходит на нет, моя встреча с Игорем Захаровым, в мгновение ока принявшим решение издать мою, еще не написанную, книгу воспоминаний, поставила под сомнение возрастной барьер. А тогда, в 1975-м, я, все еще ехала на ярмарку, и потому после первых потрясенных минут охотно поверила, что первый же американский режиссер, прочитавший мою первую, переведенную на английский, пьесу, изъявил горячее желание поставить ее немедленно.
       Правда, при ближайшем рассмотрении режиссер оказался режиссершей по имени Марго Луитин - крупной русоволосой дамой с мужским голосом и почти нескрываемой склонностью к лесбиянству. Хоть Марго быстро смекнула, что я ей в любовные партнеры не гожусь, решения своего она не изменила - оно было продиктовано профессиональными интересами, а не сексуальными. Я долго придумывала самые разнообразные объяснения внезапного увлечения Марго моей трагикомедией из совершенно чуждой ей жизни престарелых писателей, но того, какое она мне преподнесла накануне премьеры, даже и вообразить бы не смогла:
       "Это просто чудо, что за пьеса!"
       Я замерла, предвкушая поток комплиментов по части характеров, композиции, остроумия диалога. Но не тут-то было!
       "Какая редкая удача - семь стариков на сцене одновременно!"
       Вот тебе и на! А я-то вообразила о себе Бог знает что!
       Зато после такого откровения мне стал понятен восторг Марго по поводу затребованной ею для комплекта моей второй одноактной пьесы по имени "Матушка-барыня".
       В этой страшной сказке об абортной палате, которую прямо у меня из-под руки поспешно перевел славист Мартин Хорвиц, на сцене красовались одновременно восемь полуодетых баб и ни одного мужика! Удовлетворенная полученным материалом Марго срочно вызвала меня в свой "Интерарт театр" для составления и подписания первого в моей заграничной жизни контракта.
       И у меня началась новая жизнь, ни чем не похожая на предидущую. Театр снял мне квартиру в Гринич Вилледж, и я, с трудом врастая в новый образ преуспевшего драматурга, стала каждый день ходить на репетиции. Все это казалось мне чудом, тем более, что так оно и было. Эта дивная жизнь, полная репетиций, аплодисментов и газетных интервью, длилась три месяца и вдруг закончилась, оставив после себя пачку афиш и вырезок из нью-йоркских газет.
       Прогулявшись по Европам и Америкам, я вернулась к домой, в Израиль, если можно было назвать домом незнакомую квартиру, заполненную жарой и обломками разбитой при перевозке из СССР мебели. Жара показалась мне ужасней горы мусора, в которую превратилось мое и до того не слишком роскошное имущество. По сути, моя новая тель-авивская жизнь началась со знакомства с жарой.
       Когда я сходила по трапу самолета в аэропорту Лод, не переименованного еще в Бен-Гурион и соответственно не украшенного ни круглым залом для встреч, ни мраморными фонтанами с подсветкой, в лицо мне ударила горячая волна тель-авивского летнего воздуха. Удар был оглушительный, и я на миг задохнулась, еще не осознав, что этим раскаленным воздухом мне предстоит дышать долгие месяцы.
       С тех пор многое вокруг изменилось, и ударная сила тепловых волн в наши дни точечно обуздана неумолчными кондиционерами, перекачивающими высокие температуры из закрытых помещений в окружающее пространство. Но в те далекие годы кондиционер был редкостной игрушкой, усладой богачей, не предназначенной для нас, бедных переселенцев, растерянных и безъязыких. Кондиционер был нам не только не по карману, но и не по разуму - он казался недопустимой и недосягаемой роскошью. Так что сразу же по возвращении я пала жертвой устойчивой жары, растворяющей волю и иссушающей мысли.
       Хотелось плашмя лечь на пол и отключить сознание - так я поначалу и сделала, тем более, что мы переехали в Тель-Авив к середине лета, и он предстал передо мной мировым полюсом жары. Только через несколько лет я осознала, что в мире есть местечки куда жарче. Первым вестником, сообщившим мне эту интересную новость, стала веселая старуха, которая оказалась моей соседкой в самолете, направляющемся в Америку. Она летела в гости к своему сыну в Майами, и охотно рассказывала окружающим, что во Флориде жилось бы неплохо, если бы не ужасающая жара. Единственное, что выручает ее сына, это возможность в августе сбежать к маме в Тель-Авив, чтобы там отдохнуть от жары. Образ человека, удирющего от августовской жары в Тель-Авив, навеки остался для меня символом относительности наших представлений.
       Но нельзя же было позволить себе провести в прострации всю оставшуюся жизнь - нужно было налаживать быт, брать и выплачивать ссуды, няньчить новорожденного внука и вообще жить. А главное, нужно было продолжать писать, не вслушиваясь в назойливый провокационный шопот собственного сознания - "для кого и для чего?", а главное "о чем?".
       Конечно, в сердце моем все еще жила Россия с ее бедами и неразрешимыми проблемами, но в своих попытках рассказать о них я наткнулась на глухую стену: никто не хотел откровений, все требовали только пережеваннную кашу из привычных им стандартных мифов. Мне довольно быстро дали понять, что мои глубинные, сокровенные знания никого в моем новом мире не интересуют. Тем более, что все, выехавшие из СССР, дружно ринулись описывать прелести советской жизни, а я коллективных забегов отродясь избегала.
       О чем же писать? В новой реальности я не понимала ничего - даже удивительно теперь припомнить мои нелепые представления об израильском обществе. Мне казалось, что все проблемы остались там, за бугром, а здесь царят лишь тишь да гладь, да божья благодать! "Ничего себе, благодать, мать-перемать!" - смеюсь я над собой сейчас, когда, вдоволь насладившись тишью да гладью, я по уши нахлебалась этой благодати.
       Все еще упоенная своим американским успехом, я возомнила, что израильский театр только и ждет моего появления. Усилием воли преодолев температурный заслон, я нарядилась в здешние одежки, больше обнажавшие, чем скрывавшие, и храбро отправилась на завоевание израильского театрального мира. Дешевые одежки эти, на мой российский вкус весьма смелые и элегантные, я научилась покупать в захламленных лавочках на шуке Кармель - "шук" это по-нашему "базар", но словосочетание "базар Кармель" безнадежно теряет всю экзотическую прелесть "шука Кармель", многоголосой, многоцветной клоакой бурлящго в центре Тель-Авива.
       Вооруженная дерзостью, продиктованной американским успехом, и дурно оформленными копиями английских переводов поставленных в Нью-Йорке пьес, я ринулась на штурм израильского театра, прикрываясь сомнительными лепестками легкомысленных базарных платьиц. Я так недавно вырвалась из объятий социалистического реализма, что понятия не имела, как важно внешнее оформление рукописи, представленной в театр. Тем более, что театров в Тель-Авиве оказалось немного, - "Габима" да "Камери", "Камери" да "Габима", ну и еще пара мелких театриков без труппы и бюджета.
       В каждом из них, как паук в центре паутины, сидел полный самоуважения и неприязни главный режиссер. Добиться приема у любого из них было нелегко, но я преодолела сопротивление их цепных секретарш и ворвалась к каждому из них в кабинет. О том, чтобы связно говорить на иврите, не было и речи, так что я вынуждена была вести переговоры по-английски. Мой английский язык, отполированный круглосуточной двухмесячной практикой амерканского театра, оказался намного лучше английского тель-авивских режиссеров, что отнюдь не добавило очков в мою пользу.
       Скептически выслушав мой рассказ о нью-йоркских спектаклях, они милостиво позволили мне оставить у них на столах свои пьесы, снабженные пачкой газетных вырезок из американских газет, и пообещали со временем позвонить. Время это так никогда и не наступило.
       Что было делать? Биться головой об стенку? Писать трагические стихи? Или, покорившись судьбе, представшей мне в облике Симы Маркиша, переквалифицироваться в управдомы? Честно говоря, я не могла представить себя ни в каком ином образе, кроме образа пирата пера, но обстоятельства не склонялись в мою пользу.
       И тут случилось очередное чудо: песы мои чудесным образом приземлились на рабочий стол Одеда Котлера, молодого, но перспективного режиссера, намеченного на должность руководителя отдела драмы израильского телевидения, которое было еще моложе, и оказалось еще перспективней.
       Котлер мои пьесы не только прочел, но оценил и отверг, предложивши взамен найти тему, подходящую для израильской теледрамы. Я поняла, что это мой звездный час, и мысль моя заметалась в мучительных поисках - где и как следовало эту тему искать? В здешней жизни я не понимала ничего, писать об унылых бедствиях вновь прибывших не хотелось, и я решила обратиться к своему уникальному опыту борьбы с КГБ. Я знала эту борьбу в деталях, и нужно было только выбрать оригинальную форму, отличающую мою пьесу от десятков других
       Похоже, я в этом деле преуспела, и новую пьесу, написанную мною рассудочно, почти без любви, а может, именно поэтому, экранизовали дважды - первый раз на израильском, второй - на лондонском "Темз" - телевидении. Экранизовали на соответствующих языках - увы, ни один из них не был русским!
       Осуществить русскую пьесу в виде израильской теледрамы - задача не из простых. Передо мной высились два непреодолимых камня преткновения: перевод на иврит, и режиссер, способный понять и передать зрителю мой замысел.
       Единым ловким маневром я ухитрилась перескочить через оба камня одним прыжком - я вовлекла в этот проект своего старого московского друга, Славу Чаплина, который к тому времени прибыл в наши палестины, и на безрыбьи взялся руководить русским студенческим театром Иерусалимского университета. Должность эту он получил почти чудом, когда прежний руководитель театра Зиновий Зиник закапризничал и пустился куда-то за моря в поисках счастья.
       Слава оглядел свою малочисленную труппу, - тогда русскоязычных студентов было вообще немного, а жаждущих играть в театре и того меньше, - грустно вздохнул и принялся искать решение неразрешимой задачи: как поставить профессиональный спектакль с такой разношерстной любительской труппой.
       И как ни удивительно, ему это удалось - тем более, что в его труппе оказались и настоящие таланты - Фира Кантор стала профессиональной характерной актрисой, она и по сей день с успехом играет в кино, а покойный Мирон Гордон проявил себя как блистательный переводчик на иврит.
       Он-то и перевел мою пьесу "Последние минуты", переименованную при экранизации в "Час из жизни профессора Крейна", причем на нашей первой встрече с Одедом Котлером он бегло декламировал ее на иврите просто глядя на страницу русского текста. И несмотря на это, а может, благодаря этому, пьеса Котлеру понравилась.
       "Но кто же сможет ее здесь поставить?" - спросил он. И тогда я выпустила на сцену Славу, который был способен сказать на иврите только "спасибо" и "пожалуйста".
       К счастью, Котлер оказался человеком истинно театральным - посмотрев спектакль студенческого театра Славы, в котором он даже "спасибо" и "пожалуйста" не мог вычленить из общего потока чужой речи, он оценил мастерство режиссера и заключил с ним контракт. А заодно и со мной. Подписывая договор с израильским телевидением, я наивно спросила: "Почему нет пункта о том, что я получу, если фильм будет продан за границу?"
       Ответом мне был гомерический хохот всех присутствующих. "К чему такой пункт? Ведь ни одна наша теледрама еще не была продана за границу", - ответил администратор, утирая слезы счастливого смеха.
       "Но все же включите его в мой контракт", - настаивала я.
       "А зачем? Наши драмы никто не покупает".
       "А вдруг мою купят?".
       "Много о себе воображаешь! Если купят - придешь, поговорим! - отрезал администратор. - Так будешь подписывать или нет?"
       И с намеком на угрозу одной рукой потянул лист к себе, пока другой уже приоткрывал ящик стола, будто намеревался небрежно смахнуть туда контракт.
       "Буду, буду", - заторопилась я, пугаясь, что он передумает и мой сценарий сыграет в ящик.
       Я подписала контракт, отмахнувшись от пункта, защищающего мои права в случае продажи фильма за границу, - и напрасно. Нас потом спрашивали: "А о чем вы думали, когда подписывали контракт?".
       А о чем мы тогда думали? Да только о том, чтобы этот проект не рухнул в небытие, а осуществился на экране. Ведь когда мы со Славой с разгону выскочили из грязи в князи, вокруг нашего маленького успеха поднялась такая волна зависти, что под ее напором мы вполне могли бы погибнуть в автомобильной катастрофе.
       В фильме "Час из жизни профессора Крейна" был представлен один час - непосредственно перед арестом - профессора-диссидента, разыгрываемый на двух игровых площадках: квартира диссидента и стоящий у подъезда автомобиль с оперативными работниками КГБ. В предвидении близкого ареста между обеими партиями соблюдается некое негласное соглашение жертвы с палачом, которое драматически нарушается ночным приходом бывшего любимого ученика профессора, покинувшего того полгода назад по взаимной договоренности. И все рушится - и хрупкий мир в семье, и уютный мир в теплой машине кагебешников, и грядущая научная карьера любимого ученика.
       Сценарий был готов очень быстро, перевод Мирона был завершен еще быстрей. Со страхом и восторгом мы принялись увлеченно стряпать русское блюдо на восточной кухне местного телевидения начала 80-х годов. И, как ни удивительно, преуспели! Нашу драму приняли на Венецианский фестиваль - с израильской теледрамой это случилось в первый раз в истории этой страны. И хоть во время показа нашего фильма в Венеции, глава советской делегации Эльдар Рязанов демонстративно вышел из зала, успеху фильма это не помешало. Его приобрело Гамбургское телевидение ЦДФ и, сдублировав на немецкий, показало в "прайм-тайм" - он стал первой израильской телевизионной продукцией, купленной для проката иностранным телевещанием.
       Вдохновленные первым успехом, мы со Славой задумали новый проект, воображая, что мы на верном пути. Ах, какая это была иллюзия! Мы еще не осознали, как в этом мире все зыбко, как легко улетучивается успех, как "нестерпимо он зависим" от любых капризов судьбы.
       Поначалу все шло отлично - худсовет принял мою заявку, переведенную Мироном, и я приступила к написанию сценария. Пока я писала сценарий, в окружающем мире незаметно для меня произошли судьбоносные изменения - Одед Котлер, поднявшись выше по номенклатурной лестнице, отринул утлый челн теледрамы ради более надежного капитанского мостка на устойчивом судне одного из государственных театров.
       И, как назло, одновременно верный Мирон вдруг стал неверным - покинув и Славу, и меня, он тоже начал взбираться по номенклатурной лестнице, но не в актерстве, а в дипломатии. Там он изрядно преуспел - сразу после перестройки он стал первым культурным атташе израильского посольства в Москве, потом был нашим послом в Польше, и только преждевременная смерть помешала ему стать послом Израиля в России.
       С болью осознав, что наши мелкие телевизионные забавы ему теперь по колено, мы принялись искать нового переводчика. И нашли какую-то милую даму, начисто лишенную литературного умения. Она, бедняжка, перевела сценарий, как могла, а могла она очень немного, - весьма кстати для ревнивых преемников Котлера, старающихся стереть с лица отдела драмы все его следы. Они порадовались плохому переводу и дружно зарубили сценарий.
       Нам оставалось только вернуться на скудное поле русского студенческого театра, где Слава начал репетировать мою пьесу "Змей едучий", ту самую, которую Михаил Шемякин напечатал в Париже в своем уникальном альбоме "Аполлон". Сценическое решение этого спектакля было, на мой взгляд, подлинным явлением режиссерского гения - не потому, что оно было приложено к моей пьесе, а потому, что оно было предложено Славой Чаплиным.
       Действие пьесы разворачивается на дебаркадере - плавучей пристани на Волге, где четыре пьяных персонажа разыгрывают исключительно абсурдную драму, полностью основанную на истинных деталях истинной российской реальности. По ходу пьесы герои движутся по сцене, взбегают по мосткам и спускаются в каюты. Но Слава рассудил иначе - он поставил всех четверых на колени и накрыл их тяжелой рыболовной сетью крупной вязки, так что они не могли покинуть подмостки. Они ползали и копошились под сетью, ссорились, мирились, оскорбляли друг друга и даже совокуплялись, и все это не поднимаясь с колен, от чего их полувразумительный диалог неожиданно приобрел многоплановый глубинный смысл.
       Думая о былом в ракурсе свершившегося настоящего, я не удивляюсь, что и Шемякин, и Чаплин выбрали именно эту мою пьесу. Кроме того, что драма в ней замаскирована в виде комедии, пьеса "Змей едучий" была предтечей всего того безобразия, которое пышно расцвело в сегодняшней российской литературе - за четверть века до Владимира Сорокина я построила драматический конфликт на выяснении вопроса "Кто в камбузе кучу наклал?", но, мне кажется, сделала это достаточно деликатно, не в пример нынешним.
       Но Бог с ним, со "Змеем едучим", он тоже уплыл в прошлое, как и уютный иерусалимский театрик "Паргод", где шли наши спектакли с неизменным аншлагом. Вымуштрованный равнодушием израильской публики к искусствам, хозяин "Паргода" был так потрясен энтузиазмом русского зрителя, что надолго сделал свою сцену убежищем для бездомных российских изгнанников.
       Потом наши с Чаплиным пути на короткое время разошлись - ему все же выделили фильм на израильском телевидении, а меня вдруг занесло на другие берега, в другие дали.
       В журнале "22" была опубликована та самая моя пьеса "Последние минуты", по которой Слава поставил теледраму "Час из жизни профессора Крейна". Именно на эту, уже лишенную девственности, пьесу упал взгляд известного английского переводчика Майкла Гленни. Он быстренько настрочил заявку и представил ее лондонскому телевидению "Темз", одному из лучших в мире по производству теледрам.
       Я жила, не подозревая не только о назревающем проекте, но даже о существовании Майкла Гленни, пока однажды очень вежливый и очень английский баритон не спросил меня по телефону, не возражаю ли я против постановки моей пьесы на "Темз-телевижн". Еще не оправившись от шока, я поспешно согласилась, и только потом позволила себе роскошь забиться в истерике восторга. Значит, моя фея опять порхает надо мной, на этот раз в виде солидного лысого англичанина - ее причуд не счесть!
       Меня пригласили на съемки в Лондон, где поселили в роскошном отеле в Ричмонд Парке, и я опять стала осторожно входить в образ уважаемого драматурга, пьесу которого ставят на одной из лучших телестудий мира. Это был уже не офф-офф-Бродвейский театр и не провинциальное израильское телевидение, да и актеры были в основном звезды с мировыми именами - Йон Хогг, Морин Липпман, Антони Хиггинс, которых я потом многократно видела на телеэкранах. И играли они соответственно.
       Английская постановка так разительно отличалась от чаплинской, что я на миг почувствовала себя Шекспиром, инсценированном в двух противоречивых трактовках. Если у Чаплина все дышало тревогой, трепетало и тонуло в таинственном полумраке, в фильме Майкла Дарлоу были четко расставлены все точки над "И", экран был ярко освещен и ни в какой тени не прятались тайны или загадки.
       Я не могу сказать, какой из двух вариантов лучше. А точнее - режиссерское решение несмненно лучше чаплинское, зато английское актерское исполнение на порядок выше израильского. Игра английских кинозвезд так естественна, так убедительна, что компенсирует стандартность режиссуры. Где-то в разгар съемок произошел забавный казус - увлекшись своей ролью оскорбленного мужа, Йон Хогг влепил Морин Липпман такую звонкую пощечину, что она отлетела в дальний угол, ударившись щекой о край кровати, в результате чего все последующие дни ее гримерша то и дело вынуждена была замазывать ей внушительный синяк под глазом.
       Те дни в Лондоне вспоминаются мне каким-то сказочным сном, внутри которого точно известно - проснешься, и все вмиг рассеется. С одной стороны, я чувствовала себя Золушкой, на время обрученной с принцем - меня привозили на съемки в лимузине, знаменитые актеры наперебой приглашали меня кто на обед, кто на ланч, а с другой стороны, я не обманывалась, понимая, насколько это все призрачно и мимолетно - и принц, и лимузин, и роскошный отель, и внимание актеров.
       По вечерам, после съемок я бродила по лондонским улицам, наполняясь пронзительной ностальгией по сегодняшнему, еще не прошедшему, но уже уплывающему счастью. Я бы хотела, чтобы так было всегда - суетливые коридоры телевидения, обсуждение деталей сценария перед съемками, просмотр материала и обсуждение результатов в конце рабочего дня! И ясно понимала, что такие чудеса повторяются не часто, что вся эта благодать временная, преходящая, и что нужно просто благодарить за нее судьбу, а не желать невозможного. Как говорила одна из героинь моей пьесы "Майн либер кац":
       "Не надо требовать от жизни слишком многого. В лагере я всегда молила Господа, чтобы он дал мне кончить жизнь на нижних нарах".
       Но ведь я была не в лагере, а в Лондоне, и меня ничуть не увлекала возможность кончить жизнь на нижних нарах. Как-то за ланчем в роскошном кафе при роскошном универмаге "Фортнум" я покаялась Морин Липпман в своей тоске по невозвратности сегодняшнего дня. Прелестная еврейка Морин была выбрана на роль жены моего диссидента, по национальности чеченки, за свои выразительные еврейские глаза - в те наивные времена чеченцы еще числились не мусульманскими террористами, а несчастными жертвами сталинского террора, которыми они в действительности и были. И потому еврейской актрисе вполне пристало играть роль гонимой чеченки, - ведь в те наивные времена евреи тоже числились не жестокими оккупантами на танках, а несчастными жертвами гитлеровского террора, которыми они в действительности и были.
       Хоть говорят, сытый голодного не разумеет, Морин посочувствовала мне - неясно, как она, блистательная успешная актриса, жена блистательного успешного драматурга, могла влезть в мою сиротскую шкуру. Может, это просто была еврейская благотворительность.
       Но как бы то ни было, она решила устроить прием в мою честь. Меня привезли в очаровательный английский дом, законно претендующий на роль крепости, усадили за нарядный стол, обильно уставленный английской едой, съедобной только на английский вкус, и начали развлекать на английский манер. Я была так напряжена от необходимости быстро понимать их шутки-скороговорки и смеяться в нужных местах, что из всех этих шуток запомнила только одну, зато шикарную.
       Среди гостей был агент Морин и многих других известных актеров и актрис, старый польский еврей, удачно ставший евреем американским. Он рассказал, как его уволила одна его клиентка, очень красивая и знаменитая кинозвезда сорока трех лет, мать троих детей и скандальная героиня полдюжины разводов. Он имел неосторожность послать ей сценарий по дневнику Анны Франк, предполагая пригласить ее на роль матери - ему это казалось очевидным. Актриса прочла сценарий и сообщила ему, что согласна. Когда он приехал к ней обсуждать контракт, она спросила, кого планируют взять на роль матери.
       "Как - кого? - удивился он, не сразу врубаясь. - Вас, конечно".
       "Что? Меня на роль матери? - вне себя завопила сорокатрехлетняя мать троих детей и в ярости затопала ногами. - Вы осмелились предложить мне...мне? мне!... роль матери?"
       В этом месте она зарыдала и выкрикнула: "Вон отсюда! Вы уволены!"
       Надеюсь, я не должна напоминать, что Анна Франк умерла пятнадцатилетней девственницей. Впрочем, может быть, напоминание и не повредит - если капризная кинозвезда средних лет об этом начисто забыла, и другие тоже могли позабыть.
       Мы посмеялись и разошлись - актеры, режиссеры и агенты продолжать свою привычную жизнь в искусстве, я - оплакивать очередное возвращение в неопределенность. Вообще-то говоря, плакать было грех - в начале июля 1981 года моя пьеса появилась на английских экранах, ею открывалась серия несерийной теледрамы Независимого телевидения.
       Мне конечно немедленно захотелось послать об этом весточку в Россию как друзьям, так и завистникам - не правда ли, хорошо бы выяснить, насколько эти множества пересекаются? Впрочем, я обратилась с этой идеей в русский отдел радио Би-Би-Си к своему хорошему приятелю Зиновию Зинику вовсе не с этой безрадостной целью. Но именно этой цели я достигла, хоть вовсе к ней не стремилась.
       Зиник ответил мне, что был бы рад сообщить русским слушателям о постановке моей пьесы на лондонском телевидении, но передачи их отдела строго следуют за отзывами английской прессы, а о моем фильме в этой элитарной прессе не было ни слова. И я, дурочка, ему поверила!
       Через пару недель я получила по почте большой коричневый конверт от своего английского агента. В конверте было больше дюжины вырезок из всех лондонских газет - ни одна не обошла мой дебют молчанием.
       Я и по сей день храню эти вырезки - не столько для утешения, сколько для напоминания, что никогда не следует испытывать дружбу, чтобы не остаться с разбитым сердцем у разбитого корыта.
       Осознав, что сердце, разбитое Зиновием Зиником, не повод для настоящего траура, я снова приступила к обиванию порогов израильского театра. Не могу сказать, что я была от этого театра в восторге, но, как сказал когда-то мудрый Иосиф Виссарионович, другого у меня под рукой не было. А тот, что был, не очень-то спешил мне навстречу.
       Наученная американским опытом, я постигла одно из главных условий успеха - нечего надеяться, что кто-то мои пьесы переведет. Я должна позаботиться об этом сама. К счастью, в те далекие времена алии 70-х нас было мало, и порой можно было урвать в министерстве абсорбции кое-какие мелкие денежки на продвижение нашей интеллектуальной продукции в израильскую жизнь.
       Я и урвала небольшую сумму, которой почти хватило на перевод моей пьесы "Майн либер Кац", получившейся в результате удачной комбинации поставленного в Нью-Йорке "Первого апреля" с небольшой, но хлесткой трагикомедией "Победители". Первоначальным побуждением к переделке послужила сугубая одноактность "Первого апреля", препятствующая его нормальной театральной постановке. Но плод слияния его с "Победителями" оказался намного значительней составляющих его частей - в нем неожиданно, как в калейдоскопе, высветились и заиграли всеми цветами радуги разные грани трагической советской поры российской жизни.
       Это не мое определение - так сказал мне драматург(драматург по-здешнему - это театральный завлит)Камерного театра Гади Кейнар, прочитав предложенный ему первый перевод пьесы. Он настолько восхитился моей пьесой, что задумал совершить невозможное - пробить ею непробиваемую стену израильской обороны от русского нашествия. Для начала он объявил, что сам переведет пьесу заново, используя имеющийся перевод как подстрочник, а меня как толкователя этого подстрочника.
       Это оказался тяжелый многомесячный труд - Кейнар по происхождению "йекки", т.е. немецкий еврей, и делает любую работу тщательно, как настоящий немец. Три дня в неделю мы с ним сидели в его рабочем кабинете, по нескольку раз перемусоливая каждую реплику моих героев, пока он не находил точного ее воспроизведения на иврите. Что это было для него - не знаю, хоть бросалось в глаза, что он, большой ценитель и смакователь слова, явно получал удовольствие от нашей совместной работы, но для меня это был идеальный вариант изучения ивритского сленга. Я до сих пор поражаю своих ивритоязычных внуков моими познаниями в этой области.
       Когда новый перевод был готов, Кейнар сделал лобовую попытку втащить пьесу на сцену Камерного театра, но номер не прошел. Тогда он придумал обходной маневр - он, как завлит, имел право самолично отбирать пьесы для концертного исполнения. Он быстренько сунул мою пьесу первым номером в список концертного исполнения, нашел режиссера и начал подбирать актеров.
       Найти замечательных актеров было не трудно. Камерный театр был заслуженным ветераном, и как каждый уважающий себя театр был всегда озабочен тем, как трудозанять, да еще при этом не обидеть, своих состарившихся актеров и актрис, не желающих при жизни уходить в небытие. А как объяснила мне в Нью-Йорке режиссерка Интерарт Театра, в пьесе "Майн либер Кац" есть потрясающая сценическая находка, о которой я при написании пьесы даже не подозревала - там, на сцене одновременно выступают в главных ролях семь стариков и старух.
       Спектакль получился отличный. Концертное исполнения оказалось весьма условным - актеры вдохновенно исполняли свои роли в движении, как на настоящей сцене. Не хватало только декораций, из-за чего получилось, как в шекспировском театре - вместо пруда и леса на их месте висели таблички с надписью "пруд" и "лес".
       Зал был битком набит, и после спектакля началась бурная дискуссия, смысл которой открылся мне только по прошествии времени, словно годы, стирая наносные слои, прояснили его, как переводную картинку. Зал разделился на два лагеря, во главе каждого из которых стояла одна из стареющих звезд театра. Группу ярых защитников моей пьесы возглавляла знаменитая Цафрира, неповторимая и незаменимая исполнительница всех женских ролей Ханоха Левина, - она страстно утверждала, что в моем лице они наконец дождались не просто продолжателя традиции Чехова, но ее совершенствователя. "Какой диалог! Какой юмор! Какая фантазия!" - восклицала Цафрира под оглушительные аплодисменты своих сторонников.
       Я бы могла зазнаться, если бы предводительница второй группы, знаменитая не менее Цафриры Ханна Морон, не пыталась уничтожить мое творение с той же страстью. "Какое все это имеет отношение к нам? - вопрошала Ханна под оглушительные аплодисменты своих сторонников. - Чужие дела, чужие драмы! И кроме того наша публика не любит трагических концов!". Ханна Морон имела право на любые заявления о трагических концах - она кое-что о них знала. Она была первой жертвой нападения палестинских террористов на наш самолет в Афинах, в нее упор стреляли из автомата и ей пришлось ампутировать ногу - но она наперекор всему осталась в живых, осуществив нашу общую неприязнь к трагическим концам.
       Мне подарили кассету с полной записью спектакля и обсуждения, и я отправилась домой, так и не зная своей судьбы. Вскоре мне позвонил Кейнар и печально сообщил, что решено поставить какую-то другую пьесу местного автора с семью стариками в главных ролях. "Вы же не думаете, что все пьесы, представленные в концертном исполнении, поднимаются на сцену?". Я так не думала, но мне все же было очень обидно. Чтобы утешить меня, Кейнар пожаловался на свои обиды - ведь он потратил три месяца на перевод моей пьесы и не получил за это ничего, а я все же получила его перевод, который представлял собой большую ценность. Перевод Кейнара и впрямь оказался большой ценностью и дал толчок дальнейшего развития моего театрального сюжета.
      
       Через пару лет пьеса "Майн либер Кац" в переводе Гади Кейнара привлекла внимание одного из ведущих израильских режиссеров, Шмулика Гаспари, и он в течение нескольких лет безуспешно предлагал ее для постановки разным театрам. И вот, наконец, он дорвался до власти, - он был назначен директором фестиваля неконвенциального театро в Акко, и сходу предложил директору Хайфского театра осуществить совместную постановку моей пьесы в рамках фестиваля.
       Все складывлось отлично - директором Хайфского театра был тогда тот самый Одед Котлер, с которого началось мое кратковременное процветание в роли израильского драматурга. Мои доброжелатели быстро заключили договор между собой, а потом и со мной, после чего мне предложили выбрать режиссера по собственному вкусу.
       Мне, естественно, хотелось найти кого-нибудь, понимающего оттенки российской жизни, но этот кто-нибудь должен был обладать статусом, приличествующим престижному фестивалю. Задача была равносильна попытке найти члена Академии наук пяти лет от роду. Мой любимый режиссер Слава Чаплин, принятый к тому времени в штат израильского телевидения, был занят съемками какой-то очередной теледрамы, остальные не тянули на статус, да и уровень у них был невысокий.
       И я совершила роковую ошибку - я предложила Шмулику пригласить Евгения Арье, режиссера еще не вылупившегося тогда из яйца театра "Гешер". Это, конечно, была не единственная в моей жизни ошибка, но она врезалась мне в память особенно болезненно, потому что она окончательно подорвала мою и без того нетвердую веру в возможность отношений, не замаранных корыстью и предательством.
       Я бы могла сказать, что создание театра "Гешер" прошло через мой дом и через мою жизнь так остро, "как будто бы железом, обмокнутным в сурьму, его вели нарезом по сердцу моему".
       Сегодня может показаться, что театр "Гешер" существовал всегда, особенно очевидным это должно представляться тем сотням тысяч выходцев из бывшего СССР, которые приехали в Израиль в 90-е годы. Но я отлично помню время, когда не было ни театра "Гешер", ни двух дюжин русских газет, и ни одна кассирша в супермаркете не говорила по-русски.
       И потому, когда осенью 1989 года Натан Щаранский, бывший тогда председателем всеизраильского сионистского Форума, предложил Саше Воронелю, который был председателем тель-авивского отделения этлгл Форума, одобрить проект театра, прибывающего из России в полном составе, Саша счел эту идею абсолютно нереалистической. Сколько театров, газет и журналов возникло за эти годы на наших глазах! И все ушли в небытие, все до единого. Потому что не было главного - зрителя, любителя, читателя...
       Кто в 1989 году мог предвидеть, что в Израиль ворвется миллионная русская алия, ломая плотины, меняя привычные стандарты, разрушая стереотипы и внедряя русский язык? Кто мог предвидеть, что мы, бедные и не очень любимые родственники израильской интеллигенции, создадим здесь свою культуру и свое самодостаточное общество, не очень страдающее от недостатка любви коренных носителей языка Библии? Похоже, что теперь они больше страдают от недостатка нашей любви к ним.
       А тогда, переплетенная в зеленый пластик тоненькая папочка с программой грядущего великого безымянного театра, вызывала только недоумение - где взять сорок тысяч долларов, затребованных на первые шаги театра его напористым продюсером Славой Мальцевым, не готовым ни на какие компромиссы, вроде снижения требуемой суммы до тридцати тысяч?
       И потому, перелистав эту тощую папочку, Саша спросил: "А вы верите, что в Израиле можно создать русский театр?".
       "Во всяком случае стоит попробовать", - уклонился от ответа Щаранский.
       "Но откуда взять сорок тысяч долларов?".
       "Деньги я достану, - поспешно успокоил Сашу Щаранский, - вы только подпишите обязательство Тель-Авивского форума".
       "Вы сперва достаньте деньги, тогда я подпишу", - заупрямился Саша.
       Сообразительный Щаранский смекнул, что обязательство без денег Саша не подпишет, и отступил, посоветовав на прощанье все же познакомиться с Мальцевым: "Вы на него только взгляните, а потом будете решать".
       Свою первую встречу с четой Мальцевых - Славой и Катей - мы назначили в кафе "Осло", приятно расположенном на северном выезде из Тель-Авива над парком Яркон. Когда мы вошли в летний сад кафе, Мальцевы уже сидели за столом под полосатым зонтиком, отбрасывющим радужные тени на их повернутые к нам лица.
       Преображенные игрой этих порхающих теней лица Мальцевых поражали своим странным несоответствием, вернее даже протворечием друг другу. Стеклянная Катя, на бледном до прозрачности личике которой недостача губ компенсировалась избытком глаз, вся поросла колючками недоброжелательства, и сразу захотелось отодвинуться от нее подальше, чтобы не пораниться. В противовес ей Слава - округлый, розовый, толстый мужичок с маленькими глазками, прячущимися в зарослях рыжих кудрей и рыжей бороды, излучал такое мощное, я бы даже сказала, магнетическое, обаяние, что недостатки его внешности забывались почти мгновенно. С ним хотелось дружить, ему хотелось верить.
       И мы с Сашей не удержались - поверили. Нам понадобилось несколько лет, чтобы распознать скрывающееся за этим обаянием коварство. Но, и распознав, мы не решились бы бросить в Славу камень - все, что он, хитря и лукавя, подгребал под себя, шло на пользу дела его жизни. А делом его жизни было насильственное внедрение чужеродного саженца театра "Гешер" в скудный оазис израильской культуры, где едва-едва хватало воды на свои три пальмы, а уж о четвертой и говорить не приходилось. Сколько ума, изобретательности, политической хитрожопости и эстетического жонглирования понадобилось ему для осуществления этой неосуществимой задачи!
       Я знаю, что существует множество мнений о характере Славы Мальцева и о его роли, - в основном, недоброжелательных. Однако я, с первой минуты стоявшая в изголовье рождаемого им в муках дитяти, храню в душе совсем другой его образ, и по сей день оплакиваю его крушение, почти как свое собственное. Причем оплакиваю совершенно бескорыстно, потому что мне от него не было никакой пользы, а скорее один сплошной вред.
       Но я не могу не восхищаться такой преданностью делу, такой самоотдачей, таким мудрым государственным подходом. Мы, всю жизнь издавая в муках журнал "22", так и не научились доить вымя правильной партийной коровы, а Слава через полгода умудрился охмурить культурную верхушку рабочей партии и тут же начать снимать сливки с наспех надоенного молока. Причем он проделал это без помощи своего первого покровителя - Щаранского, так как тот с рабочей партией вовсе не ладил.
       Для начала он ввел в совет директоров "Гешера" основных распределителей партийных благ, которые, как ни странно, были этим польщены и споро принялись за дело. Не успел новоявленный театр выползти из пеленок, как Слава отхватил для него, причем даром, небывало роскошное помещение - не какой-нибудь заштатныый клуб, а малый зал Габимы, "Мартеф". Ума не приложу, как он умудрился это сделать, - не иначе, как он всю дирекцию Габимы загипнотизировал поголовно, иначе бы они ни за что не предоставили столь престижную площадку своемФу грядущему конкуренту.
       Кроме непостижимого психологического ключика, умело подобранного им к сердцам своих покровителей, Слава постоянно хвастался таинственным соблазном, уголком носового платочка выглядывающим из его нагрудного кармана - гениальным режиссером Евгением Арье, грядущим на наши пыльные нивы с нью-йоркских небес. Он старательно и умело готовил окружающих к явлению Арье народу.
       Свою атаку Слава начал с нас, наверно, как говорится, "прицелявся для прахтики" - он регулярно приходил к нам домой, чтобы прокрутить очередную видеокасссету со спектаклем работы Арье. Не то, чтобы спектаклей было много, и были они в основном студенческие, но Слава всегда находил хвалебные слова для каждого актерского выхода и входа. Во время просмотра Катя то и дело закатывала глаза и кликушеским голосом восклицала что-нибудь, вроде: "Гениальный проход!" или "Гениальная мизансцена!". После чего Слава прокручивал кассету назад и начинал сначала, чтобы мы могли собственными глазами убедиться в гениальности прохода или мизансцены. Под конец просмотра мы обычно так уставали, что готовы были признать чью-угодно гениальность.
       Однако только со временем я оценила гениальность Славы Мальцева, сумевшего склонить шею жестоковыйных израильских бюрократов так низко, что их глухое к просьбам ухо оказалось прямо напротив его шепчущих губ. Для того, чтобы добыть для театра первые здания, - заброшенный ангар в Яффо и старый полуразрушенный полудворец на улице Нахмани, - Славе понадобилось неустанно и умело крутить свое колесико, шаг за шагом взрыхляющее суровую израильскую почву. А ведь впридачу к даровым зданиям он умудрялся направлять в кассу театра неиссякающий поток финансовой поддержкию.
       Если мне возразят, ссылаясь на исключительный талант Евгения Арье, я в ответ только напомню, что талант талантом, но судьбу театра решали партийные бонзы, а не трепетные любители искусств. И никто не убедит меня, будто главная забота партийных бонз - помощь талантам, причем талантам не местным и не американским, а возросшим в заваленной снегами варварской стране.
       Где-то на спицах этого колесика, которое умело крутил гениальный Мальцев, остались капли и моей крови, пошедшие на пользу делу. Я не собираюсь воспроизводить на этих страницах историю восхождения театра "Гешер" к сияющим вершинам, она многократно описана в глянцевых брошюрах и документальных фильмах. Я сосредоточусь только на той части истории "Гешера", которая касается меня.
       Попробую сделать это по порядку. Однажды Слава позвонил нам и загадочно настойчиво пригласил встретиться с ним и Катей в кафе "Тнува" на бульваре Бен-Гурион. Помню, когда мы подходили к кафе, над Тель-Авивом висел тяжелый черный хамсин, - хотелось лечь, закрыть глаза и ни о чем не думать. Сквозь стеклянную витрину кафе мы увидели, что в кондиционированном аквариуме "Тнувы" за столиком Мальцевых сидит кто-то третий, незнакомый, с огромными синими глазами на бородатом лице Карла Маркса.
       Катя встретила нас как родных, сияя всеми стеклянными осколками своего хрупкого тельца. "Угадайте, кто это!", - воскликнула она.
       Не столько по ее шумному сиянию, сколько по Славиной непривычной тихости я догадалась:
       "Это Женя Арье, правда?"
       "Он прилетел сегодня!" - взликовала Катя, и мы принялись разглядывать давно обещанного гостя, не забыв при этом заглянуть в меню. Помню, что каждый из нас заказал по чашке кофе с пирожным, а толстяк Слава потребовал себе не одно пирожное, а два -"по случаю праздника". Вечер и впрямь получился праздничный - Мальцевы и Арье наперебой расхваливали друг друга в самых экзальтированных тонах, объясняя нам, что друг без друга они и дня прожить не могут.
       И только Саша ни с того ни с сего завершил этот праздник мрачным предсказанием в хорошо разработанном им к тому времени стиле Кассандры - к сожалению, высказываясь в стиле Кассандры, он оказывался прав чаще, чем мне бы хотелось.
       "Вы хвалите друг друга так искренне, так горячо, а года через три один из вас выгонит другого, только я не знаю, кто - кого", - со странной уверенностью заявил он, словно смотрел в хрустальный шар, показывающий будущее.
       Я испуганно зашикала на него, а трое наших гостей дружно закричали, что это просто дурацкая шутка и ничего подобного не может у них случиться. Ведь они полны взаимной любви. И опять повторили, как заклятие, что друг без друга и дня прожить не могут. Теперь, когда все уже свершилось, и Женя Арье, выставив Славу Мальцева за дверь, прекрасно живет без него не один день, а Катя, покинув его, изгнанного, вышла замуж за другого, и тоже, похоже, благоденствует, я вспоминаю предсказание Саши с затаенной печалью. Как это понять - он предусмотрел события или сам их накликал?
       Но все же я не допускаю окончательно, что Слава Мальцев был наказан предательством лучших своих друзей именно за то, что он предал меня, хотя такая циничная мыслишка, нет - нет, а шевелится у меня на грани между сознанием и подсознанием. Кто я, чтобы за меня кого-то наказывать? И все же...
       А случилось все из-за того, что я предложила дирекции театрального фестиваля, избравшего своим почетным гостем мою пьесу "Майн либер кац", пригласить Женю Арье в качестве режиссера. Женю тогда почти никто еще в Израиле не знал, хотя он уже успел поставить в "Габима-мартеф" "Розенкранца и Гильдестерна" Тома Стоппарда - именно там можно было увидеть воочию воспетые Катей "гениальные проходы и мизансцены". Они происходили на узком помосте, почти жердочке, проложенном по диагонали через всю сцену. Это было остроумное сценографическое решение, но я бы восхищалась им гораздо больше, если бы десять лет назад уже не видела такую же жердочку в нью-йоркском спектакле Йонаса Зянкявичуса.
       Но жердочка жердочкой, а местная пресса, так же, как и местная культурная элита, мало интересовалась достижениями этнографического меньшинства, лопочущего на незнакомом языке. Однако мое предложение заставило Гаспари, а с ним и некоторых других небожителей спуститься с израильского Олимпа в габимовский подвал. Они в достаточной мере впечатлились "гениальными проходами и мизансценами", тем более, что о спектакле Зянкявичуса они понятия не имели, и решили и впрямь пригласить на собеседование незнакомого русского режиссера, не знающего ни слова на иврите.
       Приглашение приехать вместе с ними получила и я, но Слава тайком изменил дату встречи в Хайфе и "нечаянно" позабыл сообщить об этом мне. В результате они поехали без меня и переиграли первоначальный замысел руководитства фестиваля, заменив мою пьесу на непотребный венигрет из московских студенческих постановок Арье. Как им это удалось, не знаю, - не исключено, что они оговорили меня и разругали пьесу последними словами, ссылаясь на свою способность прочесть ее в оригинале.. Никакие мои заслуги не были приняты при этом в расчет, - ни то, что именно я приоткрыла им дверцу в израильский театральный истаблишмент, ни то, что я почти силой уговорила свою подругу Лину Чаплину сделать о них короткометражный фильм для местного телевидения. Это был первый фильм, сделанный о театре "Гешер" на израильском телевидении - кто знает, как сложилась бы судьба театра без него? Ведь недаром говорят, что почин дороже денег.
       Все это было неважно - в деле избавления от моей пьесы сработал лагерный волчий принцип "Умри ты сегодня, а я завтра", и мне с любезной улыбкой указали на дверь. Официальная версия была неубедительной, но неоспоримой - мне объяснили, что в театре "Гешер" не нашлось достаточного количества стариков для постановки пьесы "Майн либер Кац". Правда, было не совсем ясно, при чем тут театр "Гешер" - ведь первоначально о нем не было и речи. Предполагалось всего лишь приглашение Евгения Арье для работы с израильскими актерами, но он посетовал, что не может с ними работать из-за незнания иврита, и свершилось очередное чудо - в мудрых руках кудесника-Мальцева даже недостаток превратился в достоинство, что не помешало и Мальцеву вскоре пасть жертвой того же волчьего принципа.
       Правда, вполне возможно, что, не говоря обо мне плохого, Слава тогда просто загипнотизировал двух наивных израильтян, не имеющих никакого понятия о черной русской магии. Тут естественно напрашивалось навязшее сочетание "не имеющих понятия о черной русской мафии", но я во-время удержалась от искушения, понимая, что мафия тут все же ни при чем. Тем более, что изгнавши Славу Мальцева с вольчьим билетом, Женя Арье доказал свою непринадлежность к одной с ним мафии. Хотя я до сих пор не могу постигнуть, как Слава Мальцев, такой хитрец и умелец, оказался столь беззащитным перед враждебностью людей, судьбу которых он устроил.
       С тех пор, как его выставили из "Гешера, он канул в небытие, сгинул, расстаял, как утренний туман. А ведь он обладал не только неправдоподобным обаянием, но и множеством художественных талантов. Стоит только вспомнить созданную им лично первую афишу "Гешера" - блеск, да и только! Как-то во время одного из юбилейных капустников "Гешера" он сыграл в пародийном спектакле "Идиот" роль Парфена Рогожина и, на мой вкус, превзошел в актерском мастерстве всех остальных участников спектакля, тоже не последних молодцов. А в другой ситуации он, маятниковой траекторией бегая по залу "Мартефа", одновременно мастерил куклу, необходимую для какого-то эстрадного номера. Болванка куклы висела у него на шее, и, улаживая на бегу десятки организационных проблем, он методично прокалывал эту болванку большой иглой, сквозь ушко которой был продет шелковый шнурок, - и буквально у меня на глазах возникала чудо-кукла.
       Поразительно, что я все время говорю о Славе в прошедшем времени - "был, обладал", - а ведь он живет и здравствует где-то неподалеку на израильской земле. Однако потеря статуса проделала с ним злую шутку - он живет и даже работает, но очень немногие знают, где и над чем. А большинство даже не знает его имени и не подозревает о его роли в создании главного претендента на первое место в израильском театральном мире.
       Изгнание Мальцева из "Гешера" было отлично оправдано одним из ведущих актеров театра, не посвященным в подробности вины Славы передо мной. Он объяснил это явление гораздо проще и реалистичней:
       "Когда ракета-носитель выполняет свою функцию, ее выбрасывают с орбиты, чтобы она не отягощала спутник, а просто сгорела при входе в атмосферу".
       Я всей душой присоединилась к глубокой человечности такого объяснения, но почему-то постеснялась спросить этого милого человека и отличного актера, куда он девал свою маму после того, как перестал нуждаться в материнском молоке.
      
      
      
      
       Он был прав - пьеса в его переводе привлекла внимание одного из ведущих израильских режиссеров, Шмулика Гаспари. Получив пост директора фестиваля неконвенциального театро в Акко, он сходу предложил директору Хайфского театра, Одеду Котлеру, положившему когда-то начало моей израильской карьеры, осуществить совместную постановку этой пьесы в рамках фестиваля.
       Мои доброжелатели быстро заключили договор между собой, а потом и со мной, после чего мне предложили выбрать режиссера по собственному вкусу.
       Мне, естественно, хотелось найти кого-нибудь, понимающего оттенки российской жизни, но этот кто-нибудь должен был обладать статусом, приличествующим престижному фестивалю, и я совершила роковую ошибку - я предложила Шмулику пригласить Евгения Арье, режиссера еще не вылупившегося тогда из яйца театра "Гешер". Это, конечно, была не единственная в моей жизни ошибка, но она врезалась мне в память особенно болезненно, потому что она окончательно подорвала мою и без того нетвердую веру в возможность отношений, не замаранных корыстью и предательством.
       Создание театра "Гешер" прошло через через мою жизнь так остро, "как будто бы железом, обмокнутным в сурьму, его вели нарезом по сердцу моему".
       Тем сотням тысяч выходцев из бывшего СССР, которые приехали в Израиль в 90-е годы, может казаться, что театр "Гешер" существовал всегда. Но я отлично помню время, когда не было ни театра "Гешер", ни двух дюжин русских газет, и ни одна кассирша в супермаркете не говорила по-русски.
       И потому, когда осенью 1989 года Натан Щаранский, тогдашний председатель всеизраильского сионистского Форума, предложил Саше Воронелю, председателю тель-авивского отделения Форума, одобрить проект театра, прибывающего из России в полном составе, Саша счел эту идею фантастической. Сколько театров, газет и журналов возникло за эти годы на наших глазах! И все ушли в небытие, потому что не было главного - зрителя, любителя, читателя...
       Кто в 1989 году мог предвидеть, что в Израиль ворвется миллионная русская алия, разрушая стереотипы и внедряя русский язык? Кто мог предвидеть, что мы, бедные и не очень любимые родственники израильской интеллигенции, создадим здесь свою культуру,не очень страдающую от недостатка любви коренных носителей языка Библии? Похоже, что теперь они больше страдают от недостатка нашей любви к ним.
       А тогда, переплетенная в зеленый пластик тоненькая папочка с программой грядущего великого театра, вызывала только недоумение - где взять сорок тысяч долларов, затребованных для начала театра его напористым продюсером Славой Мальцевым?
       И потому, перелистав эту тощую папочку, Саша спросил: "Но откуда взять сорок тысяч долларов?".
       "Деньги я достану, - поспешно успокоил Сашу Щаранский, - вы только подпишите обязательство Тель-Авивского форума".
       "Вы сперва достаньте деньги, тогда я подпишу", - заупрямился Саша.
       Щаранский смекнул, что обязательство без денег Саша не подпишет, и посоветовал все же познакомиться с Мальцевым: "Вы на него только взгляните, а потом будете решать".
       Свою первую встречу с четой Мальцевых - Славой и Катей - мы назначили в кафе "Осло", расположенном на северном выезде из Тель-Авива над парком Яркон. Когда мы вошли в летний сад кафе, Мальцевы уже сидели за столом под полосатым зонтиком, отбрасывющим радужные тени на их повернутые к нам лица.
       Преображенные игрой этих порхающих теней лица Мальцевых поражали своим странным несоответствием, вернее даже протворечием друг другу. Стеклянная Катя, на бледном до прозрачности личике которой недостача губ компенсировалась избытком глаз, вся поросла колючками недоброжелательства, и сразу захотелось отодвинуться от нее подальше, чтобы не пораниться. В противовес ей Слава - округлый, розовый, толстый мужичок с маленькими глазками, прячущимися в зарослях рыжих кудрей и рыжей бороды, излучал такое мощное магнетическое обаяние, что недостатки его внешности забывались мгновенно. С ним хотелось дружить, ему хотелось верить.
       И мы с Сашей не удержались - поверили. Нам понадобилось несколько лет, чтобы распознать скрывающееся за этим обаянием коварство. Но, и распознав, мы не решились бы бросить в Славу камень - все, что он, хитря и лукавя, подгребал под себя, шло на пользу насильственного внедрения чужеродного саженца театра "Гешер" в скудный оазис израильской культуры, где едва-едва хватало воды на свои три пальмы. Сколько ума, изобретательности и политической хитрожопости понадобилось ему для осуществления этой неосуществимой задачи!
       Я знаю, что существует множество мнений о характере Славы Мальцева, в основном, недоброжелательных. Однако я, с первой минуты стоявшая в изголовье рождаемого им в муках дитяти, храню в душе совсем другой его образ, и по сей день оплакиваю его крушение, хотя мне от него был один сплошной вред.
       Но я не могу не восхищаться такой преданностью делу, таким мудрым государственным подходом. Мы, всю жизнь издавая в муках журнал "22", так и не научились доить вымя правильной партийной коровы, а Слава через полгода умудрился охмурить культурную верхушку рабочей партии и тут же начать снимать сливки с наспех надоенного молока. Причем он проделал это без помощи Щаранского, который с рабочей партией вовсе не ладил.
       Для начала он ввел в совет директоров "Гешера" основных распределителей партийных благ, которые, были этим польщены. Не успел новоявленный театр выползти из пеленок, как Слава отхватил для него, причем даром, небывало роскошное помещение - малый зал Габимы, "Мартеф". Не иначе, он всю дирекцию Габимы загипнотизировал поголовно, иначе бы они ни за что не предоставили столь престижную площадку своему грядущему конкуренту.
       Слава постоянно хвастался таинственным соблазном, уголком носового платочка выглядывающим из его нагрудного кармана - гениальным режиссером Евгением Арье, грядущим на наши пыльные нивы с нью-йоркских небес. Он старательно и умело готовил окружающих к явлению Арье народу.
       Свою атаку Слава начал с нас, - он регулярно приходил к нам домой, чтобы прокрутить очередную видеокасссету со спектаклем работы Арье. Спектакли былистуденческие, но Слава всегда находил хвалебные слова для каждого актерского выхода. Во время просмотра Катя то и дело кликушеским голосом восклицала: "Гениальный проход!" или "Гениальная мизансцена!". После чего Слава прокручивал кассету назад и начинал сначала, чтобы мы могли убедиться в гениальности прохода или мизансцены. Под конец просмотра мы обычно так уставали, что готовы были признать чью-угодно гениальность.
       Для того, чтобы добыть для театра первые здания, - заброшенный ангар в Яффо и старый полуразрушенный полудворец на улице Нахмани, - Славе понадобилось неустанно крутить свое колесико, шаг за шагом взрыхляющее суровую израильскую почву. А ведь впридачу к даровым зданиям он умудрялся направлять в кассу театра неиссякающий поток финансовой поддержкию.
       Если мне возразят, ссылаясь на талант Евгения Арье, я в ответ напомню, что судьбу театра решали партийные бонзы, которые вряд ли озабочены судьбой таланов, к тому же не местных и не американским, а возросших в заваленной снегами варварской стране.
       На спицах этого колесика, которое умело крутил гениальный Мальцев, остались капли и моей крови, пошедшие на пользу делу. Я сосредоточусь только на той части истории "Гешера", которая касается меня.
       Однажды Слава позвонил нам и загадочно пригласил встретиться с ним и Катей в кафе "Тнува" на бульваре Бен-Гурион. Над Тель-Авивом в тот день висел тяжелый черный хамсин, - хотелось лечь, закрыть глаза и ни о чем не думать. Сквозь стеклянную витрину кафе мы увидели, что в кондиционированном аквариуме "Тнувы" за столиком Мальцевых сидит кто-то третий, незнакомый, с огромными синими глазами на бородатом лице Карла Маркса.
       Катя встретила нас как родных, сияя всеми стеклянными осколками своего хрупкого тельца. "Угадайте, кто это!", - воскликнула она.
       По ее шумному сиянию я догадалась:
       "Это Женя Арье, правда?"
       "Он прилетел сегодня!" - взликовала Катя. Вечер и впрямь получился праздничный - Мальцевы и Арье наперебой расхваливали друг друга в самых экзальтированных тонах, объясняя нам, что друг без друга они и дня прожить не могут.
       И только Саша ни с того ни с сего завершил этот праздник мрачным предсказанием в хорошо разработанном им к тому времени стиле Кассандры - к сожалению, он оказывался прав чаще, чем мне бы хотелось.
       "Вы так горячо хвалите друг друга, а года через три один из вас выгонит другого, хоть я не знаю, кто - кого", - заявил он, словно смотрел в хрустальный шар, показывающий будущее.
       Я испуганно зашикала на него, а трое наших гостей дружно закричали, что это просто дурацкая шутка, и повторили, как заклятие, что друг без друга и дня прожить не могут. Теперь, когда все уже свершилось, и Женя Арье, выставив Славу Мальцева за дверь, прекрасно живет без него не один день, а Катя, покинув изгнанного Славу, вышла замуж за другого, я вспоминаю предсказание Саши с затаенной печалью. Он предусмотрел события или сам их накликал?
       Я не то, чтобы не допускаю, что Слава Мальцев был наказан предательством лучших своих друзей за то, что он предал меня, но такая циничная мыслишка порой шевелится у меня на грани между сознанием и подсознанием. Кто я, чтобы за меня кого-то наказывать? И все же...
       А случилось все из-за того, что я предложила дирекции театрального фестиваля, избравшего своим почетным гостем мою пьесу "Майн либер кац", пригласить Женю Арье в качестве режиссера. Женю тогда почти никто еще в Израиле не знал, хотя он уже успел поставить в "Габима-мартеф" "Розенкранца и Гильдестерна" Тома Стоппарда. Воспетые Катей "гениальные проходы и мизансцены" происходили в спектакле на узком помосте, почти жердочке, проложенном по диагонали через всю сцену. Этим остроумным сценографическим решением я бы восхищалась гораздо больше, если бы десять лет назад уже не видела такую же жердочку в нью-йоркском спектакле Йонаса Зянкявичуса.
       Но несмотря на жердочку местная культурная элита мало заинтересовалась достижениями этнографического меньшинства, лопочущего на незнакомом языке. Однако мое предложение заставило Гаспари, а с ним и некоторых других небожителей спуститься с израильского Олимпа в габимовский подвал. Они в достаточной мере впечатлились "гениальными проходами и мизансценами", тем более, что о спектакле Зянкявичуса они понятия не имели, и решили пригласить на собеседование незнакомого русского режиссера, не знающего ни слова на иврите.
       Приглашение приехать вместе с ними получила и я, но Слава тайком изменил дату встречи в Хайфе и "нечаянно" позабыл сообщить об этом мне. В результате они поехали без меня и переиграли первоначальный замысел руководитства фестиваля, заменив мою пьесу на непотребный венигрет из московских студенческих постановок Арье. Как им это удалось, не знаю, - не исключено, что они разругали мою пьесу последними словами, ссылаясь на свою способность прочесть ее в оригинале.. Никакие мои заслуги не были приняты при этом в расчет, - ни то, что именно я приоткрыла им дверцу в израильский театральный истаблишмент, ни то, что я почти силой уговорила свою подругу Лину Чаплину сделать о них короткометражный фильм для местного телевидения. Это был первый фильм, сделанный о театре "Гешер" на израильском телевидении - кто знает, как сложилась бы судьба театра без него?
       Все это было неважно - в деле избавления от моей пьесы сработал лагерный волчий принцип "Умри ты сегодня, а я завтра", и мне с любезной улыбкой указали на дверь. Официальная версия была неубедительной, но неоспоримой - мне объяснили, что в театре "Гешер" не нашлось достаточного количества стариков для постановки пьесы "Майн либер Кац". Правда, было не совсем ясно, при чем тут театр "Гешер" - ведь первоначально о нем не было и речи. Предполагалось всего лишь приглашение Евгения Арье для работы с израильскими актерами, но он посетовал, что не может с ними работать из-за незнания иврита. В мудрых руках кудесника-Мальцева даже недостаток превратился в достоинство, что не помешало и Мальцеву вскоре пасть жертвой того же волчьего принципа.
       Я до сих пор не могу постигнуть, как Слава Мальцев, такой хитрец и умелец, оказался столь беззащитным перед враждебностью людей, судьбу которых он устроил.
       С тех пор, как его выставили из "Гешера, он канул в небытие. А ведь он обладал не только неправдоподобным обаянием, но и множеством художественных талантов. Стоит только вспомнить созданную им лично первую афишу "Гешера"! Я помню, как Слава, маятниковой траекторией бегая по залу "Мартефа", одновременно мастерил куклу, необходимую для какого-то эстрадного номера. Болванка куклы висела у него на шее, и, улаживая на бегу десятки организационных проблем, он методично прокалывал эту болванку большой иглой, сквозь ушко которой был продет шелковый шнурок, - и у меня на глазах возникала чудо-кукла.
       Слав и сегодня живет где-то неподалеку на израильской земле. Однако потеря статуса проделала с ним злую шутку - он живет и даже работает, но очень немногие знают, где и над чем. А большинство даже не подозревает о его роли в создании претендента на первое место в израильском театральном мире.
       Изгнание Мальцева из "Гешера" было отлично оправдано одним из ведущих актеров театра, не посвященным в подробности вины Славы передо мной:
       "Когда ракета-носитель выполняет свою функцию, ее выбрасывают с орбиты, чтобы она не отягощала спутник, а просто сгорела при входе в атмосферу".
       Я всей душой присоединилась к глубокой человечности такого объяснения, но почему-то постеснялась спросить этого милого человека и отличного актера, куда он девал свою маму после того, как перестал нуждаться в материнском молоке.
       Так неудачно завершив свой роман с театром "Гешер", я свернула с главной театральной улицы в маленький переулок, где все было не так парадно, и где меня тоже не ждали. Но все же приняли.
       Это произошло случайно, и я благодарна судьбе, спасшей меня от отчаяния - ведь в те времена я еще не догадалась писать прозу. Да и не к кому было тогда с этой прозой обращаться - в Израиль еще не подвалил благодарный русский читатель, и не было никакой надежды, что навеки покинутая Россия потихоньку приотворит мне свои двери.
       И я отправилась на поиски израильского колорита, израильского сленга. Я не пропускала ни одного спектакля маленьких нищих театриков, ютившихся в заброшенных домах, в покинутых гаражах, среди сдвинутых парт в неуютных школьных классах. Там ни у кого не было денег, там искренне служили искусству - каждый в меру своих способностей, но с полной отдачей.
       Там я познакомилась с замечательным, официально так и не пробившимся на престижные подмостки драматургом Иосефом Мунди. Начало его пьесы "Кафка и Герцль" произвело на меня такое сильное впечатление, что я с тех пор начинаю свои пьесы, да и романы тоже, по его рецепту. Суть его рецепта состоит в том, чтобы не вползать потихоньку со второстепенными обстоятельствами, вроде пейзажа или интерьера, а сразу брать хоть зрителя, хоть читателя за горло.
       Я стала искать точку приложения такой агрессии. Я уже не помню, где я услыхала про психологический институт "Махон Руди", где с помошью драмотерапии лечили психически неустойчивых пациентов. И, как это иногда бывает, в сердце моем произошло замыкание - вспыхнул яркий разряд, и я поняла, что это ОНО. Никаких общих знакомых с доктором Руди я найти не смогла, и решилась на отчаянный шаг - явилась к нему с улицы, представилась русским драматургом, ищущим ключ к израильским тайнам, и попросила позволить мне посещать сессии психодрамы, что было намертво запрещено. И пожилой доктор в нарушение собственных правил отворил передо мной заветную дверь пещеры Аладина.
       Я начала посещать сеансы психодрамы, которые проводились по системе "Гештальт терапии". В рамках этой системы диалог ведется не между людьми, а между стульями - то-есть, каждый участник диалога выступает от имени того лица, которое приписано к данному стулу. Участники диалога все время меняются местами, причем делают это очень быстро, чтобы сознание не успело зарегистрировать перемену. В результате подсознание невольно выбалтывает себя, и срывает завесу с заветных тайн, скрытых доселе в его глубинах.
       Пациенты доктора Руди были хорошо натренированы в "Гештальт терапии", и, несмотря на заметное убожество многих из них, они весьма профессионально разыгрывали свои психодрамы. За три месяца моего соучастия в их играх я так неплохо овладела этой системой, что уже могла приступить к созданию пьесы, основанной на диалоге стульев. Оставалось найти подходящую историю. И некая рука свыше навела меня на замечательную идею, позволяющую скрыть мои скудные познания об израильской жизни за умело перевернутым известным сюжетом.
       За эти три месяца я подружилась с Эстер, ведущей сеансы психодрамы. Которая предложила после сессий подвозить меня обратно в Тель-Авив на своей машине. Среди ее рассказов промелькнул один, потрясший меня до глубины души.
       У Эстер была пациентка, Илана, молодая красивая женщина, так называемая "йом-кипурская вдова". На протяжении нeскольких лет после гибели мужа Илана не могла выйти замуж - не из-за отсутствия поклонников, а из-за странного явления, сопровождавшего всякое предложение о замужестве: в момент, когда она должна была дать ответ, перед ее глазами появлялся призрак покойного и запрещал ей ответить положительно. В результате долгого психоанализа Эстер выудила у Иланы признание, что ее супружеская жизнь была мучительной, и она панически боялась ее повторения. Сама Илана была потрясена этим открытием - она о нем и не подозревала.
       От этого рассказа в сердце моем опять произошло замыкание - я уже знала, о чем будет моя новая пьеса. Она будет называться "Диббук наших дней" и я воспроизведу в ней знаменитый сюжет "Диббука" в современном оформлении. Работу над пьесой я завершила с необычайной быстротой: сцены из психодрамы в "Махоне Руди" отлично уживались в ней со старинной драмой Ханаана, Леи и Давида.
       Пьеса была завершена и переведена на иврит. Нужно было думать, куда ее представить. Убедившись в неприступности "Камерного" и "Габимы", - хоть кому бы было ставить современного "Диббука", как не "Габиме", начавшей жизнь с "Диббука", - я застыла в нерешительности: куда бежать, в кого стрелять? И тут рука судьбы опять привела меня - в прямом, а не переносном смысле, - к дверям театра "аСимта".
       Тогда я часами бродила по улицам, заглядывая во дворы и картинные галереи, перебирая экзотические товары на блошиных рынках, заводя разговоры с продавцами и прохожими.
       Особенно полюбился мне старый Яффо с его путанными кривыми улочками, в которых красивые старинные дома уживались с заброшенными строениями без окон и дверей. Однажды я блуждала по закоулкам старой турецкой крепости, отремонтированной и перестроенной под артистический комплекс, и вдруг я услыхала прямо над собой несомненный звук апплодисментов. Я огляделась - передо мной возвышался маленький дворец, давно не ремонтированный, но все равно прекрасный. Античные псевдоколонны обрамляли полукруг мраморных ступеней, ведущих к высокой арке, в которой просматривалась заросшая лианами дверь.
       Апплодисменты прозвучали снова, уже слабее, и вслед им раздалось многоголосое бормотание расходящейся толпы зрителей?
       Дверь отворилась и толпа выплеснулась на ступени, не слишком многочисленная, но очевидно театральная. Я спросила у одной элегантной пожилой дамы: "Это что, театр?"
       Она взметнула ресницы, удивляясь моему невежеству: "Театр, конечно! Асимта!", - и удалилась, цокая каблучками.
       Я поднялась по ступеням и толкнула дверь - она приоткрылась, пропуская меня внутрь. Внутри было, сумрачно и пыльно. По стенам были развешаны театральные афиши - они были яркие, их можно было рассмотреть даже в полутьме, на каждой было крупными буквами написано "Режиссер Нико Нитаи". Я оглядела пустое пространство - то ли вестибююль, то ли бальный зал, в далекой задней стене тускло светились большие окна, в центре взлетала вверх богатая дворцовая лестница. Убедившись, что на первом этаже никого нет, я неуверенно взошла по парадным ступеням на второй - тут было гораздо светлее, сквозь открытую дверь был виден уютный зрительный зал с настоящей сценой и кулисами.
       Я робко спросила: "Есть тут кто-нибудь живой?".
       На мой голос из-за кулис выглянул высокий красивый господин, еще не успевший снять костюм вельможи прошлых веков: "Вы ко мне?"
       Большие голубые, совершенно европейские, глаза сверлили меня, и я растерялась. Можно было извиниться и отступить, но не для того же меня сюда занесло. Разумнее было ответить, и я сразбегу бросилась вниз с моста:
       "Вы Нико Нитаи?".
       "Предположим, я Нико Нитаи. Чего вы от меня хотите?".
       Сомнений не было - меня привела сюда рука судьбы. И я выпалила одним духом, кто я, откуда я, и что я хочу ему предложить, а ведь десять минут тому назад я не подозревала о его существовании! Но этого я ему не сказала, а сделала вид, что специально приехала в Яффо для встречи с ним. Он был гораздо симпатичней и доступней пауков из больших театров. Он сразу заинтересовался:
       "Где же ваша пьеса?"
       Я умчалась, как на крыльях, пообещав назавтра принести пьесу. Нико прочел мою пьесу не откладывая, и предложил мне принять участие в готовящемся на будущий год фестивале его театра.
       "Режиссера ищите сами. И учтите, денег, которые дает муниципалитет, на постановку не хватит. Если хотите заманить приличных актеров, - а у вас их четверо, - думайте, где достать еще денег".
       Актеров у меня и впрямь было четыре - Лея, Давид, психолог Шош и ее покойный дедушка Руди. Ханаана я предусмотрительно отправила на тот свет - для сюжета, а не с целью экономии актеров.
       Невозможно передать, какого труда стоило добыть небольшие деньги на режиссера и на музыку. Но и режиссера, и композитора я раздобыла первоклассных, благодаря своим уже возникающим связям и, я все же тешу себя мыслью, благодаря достоинствам моего "Диббука".
       Музыку для спектакля написал мой друг, знаменитый композитор театра "Гешер" Ави Беньямин. Музыка была столь прекрасна, что через год Ави не выдержал и украл ее сам у себя - правда, с моего разрешения, - для спектакля "Гешера" "Адам бен Келев". Там он ее развернул и обработал в соответствии с другим масштабом спектакля, но в основе получившегося шедевра лежит музыка, написанная для меня.
       С режиссером было сложнее. Слава Чаплин был недоступен - он уже работал в штате телевидения и бился в тисках очередной теледрамы.
       Я обратилась за советом к своему благожелателю Гади Кейнару, и он порекомендовал мне Джека Мессенжера. Первым делом я отправилась в Камерный театр на спектакль Мессенжера "Пикник в Хусмассе". Спектакль превзошел все мои ожидания. Я - человек театральный, мне доводилось видеть прославленные спектакли в Лондоне и Нью-Йорке, но никогда я не видела ничего, подобного сценическому воплощеню этой посредственной поделки среднего израильского драматурга с левацким уклоном.
       Сюжет пьесы я сегодня начисто забыла, да он и не играет никакой роли - с такой изобретательностью Мессенжер мог бы сделать шедевр из телефонной книги. Весь спектакль был построен на музыкально-сценической атаке на зрителя, которому буквально не давали перевести дыхание. Особенно запомнилась мне веренница актеров, изображающая идущий по узким городским улицам автобус - никакими словами невозможно описать, как это было сделано, но сделано это было грандиозно!
       Естественно, я была покорена и готова на любые жертвы, лишь бы заполучить Мессенжера для своего спектакля. Прочитав пьесу, он потребовал не так уж много, но все же больше, чем у меня было. И я предложила ему подать заявку в Министерство культуры, ссылаясь на мой олимовский статус. Он скорчил гримасу: "Все равно, не дадут", но заявку мы однако подали.
       Началась работа над пъесой - это была сущая мука. Мессенджер решил перекроить всю пьесу заново, но перекраивать я могла только по-русски, а значит после каждой репетиции приходилось переводить все заново. Когда начались репетиции на сцене - а зал для репетиций Нико предоставлял безотказно - я поняла, что мои страдания вокруг Мессенжера были не напрасны. На сцене возникало иррациональное мистическое действо,оправленное дивной музыкой Ави Беньямина - таким и должен был быть Диббук!
       Перед самым фестивалем явилась комиссия из Министерства культуры, и - о чудное чудо!- они дали нам деньги на завершение спектакля. Казалось бы, теперь все должно было быть в порядке.
       Перед самым выпуском спектакля я приехала на репетицию и застала странную картину - режиссера не было, а актеры сидели на сцене, свесив ноги в понуром молчании, как птицы на насесте. Увидев меня, они закричали все разом, так что я с трудом просекла страшную весть - ночью Мессенжер улетел в Канаду, откуда он был родом, прихватив с собой деньги, полученные от министерства.
       К чести актеров надо сказать, что они не разбежались в отчаянии, а собственными силами срежиссировали спектакль до конца, и сделали это очень неплохо. Конечно, основная работа была к этому времени завершена и волшебную музыку Ави Мессенжер с собой прихватить не смог, а ее одной с лихвой хватило на то, чтобы спектакль получился исключительный. Но я до сих пор не постигла, почему Мессенжер так поступил. Неужели из-за жалких грошей, выданных министерством?
       Все в конце концов обошлось - спектакль мы сыграли с успехом, и Нико оставил его в репертуаре театра, что продлило его жизнь на пару лет. А мои отношения с Нико сложились так хорошо, что когда Слава Чаплин задумал поставить в концертном исполнении на иврите мою пьесу о женщинах Достоевского, Нико принял ее под свое крыло.
       Слава, как всегда, сделал спектакль со свойственным ему изяществом, и из его постановки получился маленький праздник искусства. Публики было много, некоторые даже сидели на ступеньках и стояли в проходах, а в конце долго хлопали и вызывали актеров "на бис". Однако спектакль в концертном исполнении не может существовать в Израиле долго, так что он быстро сошел со сцены, оставив в моей душе чувство горечи: почему все хорошее обречено заранее?
       Завершающий удар был мне нанесен при создании мюзикла "Сказка всей жизни" по мотивам "Золушки" для театра "Люди и куклы" Леонида Хаита.
       В творческом смысле это была большая удача. Мне кажется, никогда не работала я с таким упоением. И решение задачи создания смешного текста на иврите, и увлекательное сотрудничество с блистательным композитором Ави Биньямином, и творческое напряжение, вызванное к жизни непрерывным фонтаном идей Хаита, - все, казалось, предвещало успех. И успех был - спектакль прожил около десяти лет. Но прожил натужно, всегда на краю гибели, поскольку не заработывал достаточно денег, чтобы держать театр на плаву.
       Больно вспоминать, как трудно было заманить в зрительный зал "жестоковыйного" израильского зрителя, который, уже завлеченный, в восторге рвался после спектакля на сцену, чтобы выразить и присоединиться! Трудно рассказать, как обманывали прокатчики, как, подавленные безденежьем, дезертировали актеры, как под гнетом бесприютности гибли декорации и куклы.
       И тут я поняла, что с меня хватит! К черту драматургию - буду писать прозу!
       С тех пор я узнала, как хорошо, когда ты ни от кого не зависишь - ни от продюсера, ни от режиссера, ни от актеров. Ты зависишь только от своих героев, которые в какой-то степени зависят от тебя. Только ты решаешь их судьбы и в результате решаешь судьбы своих книг.
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
      
       59
      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронель Нинель Абрамовна (nvoronel@mail.ru)
  • Обновлено: 02/06/2012. 83k. Статистика.
  • Очерк: Мемуары
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.