Воронов Илья Юрьевич
Исполнение самых простых желаний

Lib.ru/Современная: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронов Илья Юрьевич (schtuzge@mail.ru)
  • Размещен: 26/01/2006, изменен: 17/02/2009. 132k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:


    ИСПОЛНЕНИЕ

    САМЫХ ПРОСТЫХ

    ЖЕЛАНИЙ

    ???

       НЕПРИЯТНОЕ настойчивое кружение там он почувствовал еще когда, бережно поглаживая влажную руку матери, сидел около нее на старом, заляпанном липкими микстурами стуле и рассказывал новости -- о доме, здоровье детей, оценках, которые старший принес за неделю, о собаке, работе, новой машине и прочем, прочем. У него еще промелькнула мысль -- что, если быстро зайти туда перед уходом, но вспомнил о белье, замоченном в ванной (прийдя, он кинул в нее грязное полотенце, валявшееся под кроватью, полотенце, которое он всякий раз заботливо подкладывал матери под подбородок, чтобы рыжевшая от наваристого куриного бульона слюна не стекала время от времени к шее и не пачкала волосы на затылке), и очень неудобно высокую раковину, около которой не на что поставить ногу и как следует подмыться, да уже и пора. Мать рассказывала об уколах и своей сиделке, недостаточно внимательной, как ей казалось, ленивой и неряшливой женщине, -- эти еврейки, говорила она, вечно растяпы и вечно от них чем-то пахнет, она еще не успеет подойти ко мне, а я уже чувствую ее запах... Все это она выговаривала всякий раз, когда он приезжал к ней, то есть каждую пятницу, -- всякий знает, что у них что-то не в порядке с первым этажом. Да, да, мой милый, я знаю, поэтому то они так и нравятся мужчинам в юбках, вроде твоего папаши... Каждую пятницу она говорила ему о еврейках заученным тоном и словами, и ему приходилось притворяться и изредка поддакивать ей, изображая участие и понимание -- ведь мать так легко обидеть; особенно в первый год ее болезни: стоило ей заметить его рассеянный взгляд, не дай бог, он, слушая остановит взгляд где-то в стороне от нее, упрекам не было конца, на них уходил весь вечер, она становилась невыносимой, и весь вечер уходил на оправдания, он, зная уже, чем это закончится, уверял ее, что она ошибается, что она напрасно так нервничает, да, он, действительно устал (понимает ли она это?) у него тяжелая работа и пр., но ведь это ничего не значит, да ты послушай, что я тебе говорю, срывался он и начинал орать -- пойми, пойми, пожалуйста... Но после двух лет лежания она наконец-то привыкла и смирилась со своим положением.
       Тогда он проводил с ней все свободное время, и не обошлось без его отчаянных просьб богу и дьяволу, чтобы один из них избавил ее скорее, и однажды, когда у нее начался приступ -- он слышал ее хрипы из ванной, застирывая то самое проклятое полотенце, но не пошел к ней, полностью положившись на судьбу, полчаса разглядывал свое лицо под шум воды, в зеркале над раковиной, и повторял про себя, что да, он способен уже и на такое.
       Он, правда страшно испугался, когда она затихла там, в комнате, осторожно подошел к ее кровати, но не притронулся к ней, чувствуя, наверное, как-то по-сыновьи чувствуя, что она жива, и так и уснул, сидя возле нее на стуле. Неизвестно, как он выдержал, как не сломался -- в тот год его жена родила второго сына, и на работе он засыпал за чертежной доской, и если бы не его предложение, может, его и уволили бы, и не видать матери ни этого загородного домика с садом, где в хорошую погоду она любила лежать под деревом (театрально и подолгу разговаривать с ним, называя его какими-то странными именами), и иногда просила даже выносить ее подышать ночью; ни сиделки, а ему покоя, и уж конечно того, что он обрел сейчас -- не посети его как-то бессонной ночью идея, принесшая его компании, а следовательно, и ему, приличную прибыль... Теперь он безразлично вспоминал то время и безразлично те страшные мысли -- ведь он, не смотря ни на что, так любил мать, так жалел ее, да, скорей, все-таки стал больше жалеть, продолжая думать, что любит, и скорее всего с тех пор, как отец ушел от них и скоро женился на сероглазой еврейке -- фотографию папиной свадьбы мать хранила в одном из бельевых ящичков, и он, конечно, добрался до нее, и рассмотрел отца, счастливого и улыбающегося, но с темно очерченными мешками усталости под глазами, и ее -- совсем молодую, младше отца на добрый десяток, смущенную, полногубую, очень милую девушку с запрятанной в глубины сверкающих, может, чуть лукавых глаз грустью.
       Последний год мать стала спокойней. Она стала говорить тише и быстрее, все чаще не обращая на него никакого внимания, повторяя заученный уже ряд слов, и, как он однажды ясно увидел, с трудом спрятав досадливую улыбку -- пугаясь, что он уйдет, а она так и не успеет досказать все до конца, но, когда он говорил, что ему пора все-таки идти, пусть она его простит, она послушно заканчивала фразу и замолкала. -- Ты уже несколько недель не остаешься у меня... -- Ничего, в следующий раз обязательно, обещаю тебе, до пятницы, родная.
       Он целует ее в лоб, нежно проводит ладонью по ее руке: -- Пока, скоро увидимся, идет в коридор, и, одевая ботинки, неслышно расшатывает в розетке телефонную вилку, но не вытаскивает, оставляя ее чуть выдвинутой. Уже в ботинках проходит в комнату, целует снова ее в волосы, всегда одинаково правильно зачесанные на пробор, улыбается ей и, больше ни слова не говоря, выходит на улицу. Сиделка все знала о телефоне, она обещала быть к утру, и если его жена позвонит, она скажет ей, что телефон только что включили, а он ушел недавно к первой электричке.
       Улица дохнула на него почти сумеречный, напитанный теплом и свежими, только оттаявшими запахами воздух -- он радовался забытой, непривычно-странной и только совсем недавно вновь раскрывшейся способности по-детски искреннее и полно переживать весну -- эта способность, как ему казалось, когда-то давно заваленная хламом, только недавно истлевшим и поддавшимся, теперь ожила, задышала, он радовался, смутно путая -- то ли он пробудился вместе с весной (как будто долго не мог попасть и вдруг попал в ритм с чем-то большим и важным) то ли весна подоспела к его счастью и открылась по-особенному, не так, как прежде.
       Его электричка отходила через пятнадцать минут, и он подумал, что успеет еще позвонить домой, лучше избавиться от этого и не думать больше:
       -- Да, это я, привет, я останусь у мамы, телефон у нее снова сломался, обещали починить завтра утром, да, да, я уже звонил на станцию. Все нормально, она как всегда. Хорошо. Если завтра буду опаздывать, позвоню. Целую, пока.
       На перроне он простоял не больше пяти минут -- подошла электричка и остановилась дверьми ровнехонько напротив него (он принял это за хороший знак), и, сделав только один легкий размашистый шаг, оказался в тамбуре. Состав тронулся, он закурил, и, рассматривая надпись на сигарете, довольно улыбнулся. Он сам сейчас мог бы сказать о себе: -- Да, пожалуй этот человек светится счастьем, -- и он действительно был счастлив, ему тридцать шесть лет, тридцать шесть, и вот уже пошла вторая неделя его счастья -- судьба-таки наградила его. Он сидел около окна, и, докурив сигарету, достал из кармана плаща мятую книжицу, -- еще некоторое время он смотрел в окно, машинально листая страницы, пока как-то сразу не перевел взгляд в книгу...
      
       Как болит сердце, как же болит сердце -- повторял он про себя, -- в конце концов ничем хорошим это не окончится. Он, осторожно нажимая на тормоз, остановил машину около пешеходной дорожки. Переднее колесо потерлось о высокий бордюр -- осторожно, осторожно. Он остановил машину в неположенном месте, и зачем-то мысленно подсчитывал деньги -- хватит ли расплатиться с полицейским, хотя на самом-то деле его больше беспокоила мысль, как он в таком состоянии сумеет вытащить из внутреннего кармана права и бумажник, в то время, как взгляд его выхватил на мгновение из толпы ее фигуру в зеркале заднего обзора, и потерял тут же, но успел точно разобрать, что она далеко, что он еще успеет увидеть, разглядеть ее, ведь ей, даже если она ускорит шаг, придется идти до его машины минуты три, и он успеет достать и положить под язык таблетку. Придерживая рукой сердце, он снова кинул взгляд в зеркало, долго не мог найти ее и подумал, что, очень может быть, вообще не увидит ее никогда, никогда не увидит больше... и неловко вывернулся вправо, тесно прижав резким движением ребра к сердцу, и сразу в глазах поплыл медленный шлейф серебристых огоньков, и сердце закололо с такой силой что ему показалось, что вот-вот оно там разорвется мячиком с воткнутой иголкой, черт, эти проклятые мягкие кресла, подумал он -- этого только и не хватало, сдохнуть в машине, рассматривая чью-то фигурку, вот ведь свинство в самом деле, думал он; но в то же время не найти ее, не увидеть снова он тоже больше не мог (так он и сказал про себя -- больше не могу...) -- он смотрел во все глаза и, уже не надеясь найти ее пеструю майку, почти отчаявшись, повернулся к рулю, уравнивая боль постепенно, и, положив на руль голову, случайно нажал сигнал лбом и увидел ее испуганное вполоборота лицо впереди -- она чуть не прошла мимо-- он хотел махнуть ей рукой, но жест получился жалкий и невыразительный.
       Она уже на него не смотрела, шла как и раньше, опустив голову и заложив руки за лямки рюкзака. Он медленно поехал за ней и, чуть обогнав, открыл дверцу: -- Садись, -- сказал он, не глядя на нее, и сразу добавил: -- Привет, конечно... не бойся только, ничего не бойся, я просто отвезу тебя домой. Он чувствовал себя таким уставшим, страшным, невыспавшимся, что боялся посмотреть на нее, показать ей себя так близко. Какая она вблизи, интересно, боже, сколько ей лет, она совсем еще девочка... Сколько тебе лет, -- спросил он, и ответил мысленно себе, -- семнадцать. -- Двадцать один.
      
       Да, -- подумал он, захлопнув книжку, -- она тоже совсем девочка, ей только-только исполнится девятнадцать, какое сегодня число, интересно, но разве скажешь? Он смотрел в окно и улыбался -- прекрасный вечер... и часа не пройдет, как я увижу ее, она будет ждать, она, конечно же. уже ждет, уже торопит его. Да, вот так-то все и переворачивается, быстро, странно быстро... как быстро она к нему привыкла, а он, как он мог жить так долго серой жизнью одних обязательств, требований, долгов, мельтеша между домом, детьми, работой, как особенно ворожительно он был счастлив с ней сейчас, и ему совсем не хотелось думать о том, что будет дальше; странно, что она не досталась какой-нибудь сволочи, как это бывает; надо что-то решить с Полей; как это происходило с Полей, думал он и раздражался, останавливал себя, понимая, что снова сравнивает ее с ней, так было уже ведь не раз, к его стыду, но ладно об этом, он не может с ней, по крайней мере, спать; и -- черт, что же я съел такого, придется терпеть до завтра. Перед тем, как поехать к матери, он тщательно вымылся и побрился.
       Скоро он начал догадываться, что именно на самом деле отвлекло его от книги -- на последней остановке в вагон вошел бродяга из тех бездомных, что живут у бедных рынков и на вокзалах, и, сев неподалеку от него, стал разламывать спелый, сочившийся терпким соком гранат. Одет он был в года нестиранную черную джинсовую куртку и вельветовые дырявые штаны, от него приторно разило мочой и затхлостью.
       И он снова вспомнил -- когда-то у него был такой детский страх, тогда они с мамой жили неподалеку от большого рынка, и однажды, проходя мимо, он попал в волну этих густых запахов, и ему стало плохо, в глазах поплыло, и чуть не стошнило, он побежал как сумасшедший, побежал, глубоко дыша... -- самое главное не стать таким вот бродягой с черной кожей (блестящей смесью серого с коричневым папье-маше) и не кончить жизнь в куче отбросов, навязчиво уговаривал он себя, и от одной мысли у него перехватывало дыхание и тело покрывал колкий озноб, черт, надо бы пересесть, он встал и, стараясь не выдать своих истинных намерений, не спеша и якобы принужденно (подчиняясь каким-то скрытым обстоятельствам) перешел в соседний вагон. И одновременно, вслед за этим воспоминанием последовал всегда одинаково жутковатый отрывок (так было уже не раз) -- мама и он едут в вагоне метро, и мамины ноги не достают до пола, когда она садится глубоко, не достают самую малость, качаясь беспомощно, не в такт, как, может... Потому-то, когда появились первые признаки болезни, он особенно переживал за нее...
       Запах преследовал его и здесь, он прислонил к носу манжет рубашки, нет, слава богу нет, рубашка легко пахла Cartier, -- он после бритья вылил на лицо и грудь, может быть, больше чем нужно -- вроде он давно уже не обращал внимания на подобные пустяки... Энн, шепнул он, вспомнив ее ласковое, кроткое имя, господи, Энн, моя девочка, как она правильно ведет себя, как правильно все делает, нет, нет, он не будет спешить, разве можно спешить с ней, такое лицо, такое тело, он невольно огляделся вокруг себя -- какое тело, разве он мог мечтать, он не может даже смутно припомнить, когда он мечтал о возможности находиться около, неподалеку от такого существа, неподалеку от Энн, хотя бы сидеть в кинотеатре подле нее... За этими мыслями он не заметил, как на кресло напротив сел пожилой еврей, снял широкую черную шляпу, небрежно примял торчащие во все стороны седые волосы и, опершись расслабленной кистью на ручку длинного старого зонта, посмотрел на него в упор и, заметив взгляд (на его коротком мизинце повис небольшой перстень), сразу пояснил -- Чудная работа, правда?.. Талисман. Когда-то мне его подарила женщина. Любимая женщина... Старость, когда-то он был мне впору, руки похудели... нет, это не те поезда, что были раньше, грохот один, или наоборот -- тишина, знаете, раньше едешь в поезде, он идет так, будто разговаривает с вами, вы что-то думаете, а он вам отвечает, успокаивает. Мне много пришлось ездить, и как я любил смотреть в окно ночью, и курить, курить; я в то время много курил -- это неповторимое мелькание в ночи, станции, встречные поезда, тук, тук, тук-тук, не то что этот гул, прислушайтесь -- ничего, кроме сплошного шума, не слышно ни рисунка, ни абриса, ни слова... Да. Ну вот мне и пора. Благодарю вас. Он тяжело поднялся и, держась за спинки кресел, вышел в тамбур.
       Он закрыл глаза -- как странно, удивительно, как странно все... он ведь забыл даже, что что-то возможно менять, что-то может происходить, а не какая-нибудь мелочь, забыл, как приходит, как рождается это ни на что не похожее ощущение, да, вот в чем дело... но, тем не менее, ему еще ехать минут десять, и он снова открыл книжку, которую все это время держал в руке -- вот удивительно, думал он -- вот если бы сейчас пошел дождь, то можно ли было бы сравнить его со временем -- капли расплываются по стеклу, так же как и время, стоит только поезду набрать скорость...
      
       -- Мы делаем уже третий круг по этим улицам. Может, ты все-таки скажешь, куда тебя отвезти? -- Здесь направо и прямо, -- сказала она через несколько минут.
       Больше они не сказали друг другу ни слова. Она только слегка кивнула головой, и он догадался, что надо остановить машину, и открыла уже дверцу, но он успел перехватить ее руку и поднести к губам длинные, нежные пальцы. Она секунду разглядывала его, как он думал после -- не без интереса; он наблюдал, как она вошла в подъезд старого, вполне приличного дома, затем развернулся и поехал назад. Никуда больше сегодня не поеду, домой, домой. Ему очень хотелось быстрее лечь в постель, не приняв душ, даже, может быть, не раздеваясь. Так он и сделал, сняв, правда, пиджак и рубашку. Ему снились ее длинные, неумело и безвкусно накрашенные ногти. И маленькая бородавка на перепонке, между указательным и средним пальцем. И длинный ноготок мизинца.
      
       Мелликарт, увидел он в окно знакомые привокзальные дома. Пора, вот и пора, пора -- из приоткрытого окна впереди подул мерзлый ветер, и ему сделалось зябко и неуютно, а он нагрел место и так не хотел расставаться с ним... Он прошел в тамбур, но электричка запаздывала и то и дело останавливалась, а когда шла, то шла медленно, рывками, часто подпрыгивая, и ему стало еще хуже, позвоночник потянуло вниз -- нет, подумал он, что хорошего в том, что я буду терпеть до утра, вдруг это как-нибудь скажется на мне, или вдруг прихватит в неудобный момент, и тогда он сгорит от стыда -- он не мог представить себе, что возможно сделать это у нее дома, что он ей скажет, интересно, нельзя же прямо сказать все, как есть. Если бы у них были другие отношения, он подождал бы, пока она уснет, и все. Нет, нельзя сказать, чтобы они не спали вовсе -- нет, -- улыбнулся он -- они спали, только она засыпала у него на плече, и он дремал, беспокойно чувствуя ее рядом, боясь пошевелиться -- так было в прошлый раз, у него затекла нога, и потом ныла целый день, но что это по сравнению с удовольствием, которое он испытывал от нее, от легкого поглаживания ее черных, мягких волос, когда она засыпала, так нежно, так трогательно поджав ноги?
       На улице было действительно холодно, небо слегка подалось тучами, красными на боках, вызывающе спелыми, но, по сути-то, подумал он -- безобидными, бездомными животными, не таящими в себе ничего, кроме теплой прохлады. Он хотел увидеть звезды, еще в поезде он представлял себе, как на перроне закинет голову и оглядит небо, особенно на востоке, -- и звезды проглядывали, действительно, только на востоке. Он вошел в здание вокзала и, следуя указателю, спустился в уборную. Запершись в кабинке, он сел на бледный, казенно блестевший изнутри унитаз, но, как он ни старался сосредоточиться, ему все что-то мешало -- то кто-то сморкался в раковину напротив его двери, то, переговариваясь с кем-то, тот же кто-то громко гоготнул, то в соседней кабинке стали рвать бумагу, то скрипнул в своих основах унитаз -- его терпение кончилось с этим звуком, ему сразу пришли, напутались мысли -- как здесь все слышно; кто придумал такие тонкие стены; его бы, собаку, сюда и т.д. -- вроде еще минуту назад его подпирало, даже пекло внутри -- он посидел еще немного и, поднявшись, вытер брезгливо платком части ног, соприкасавшихся со стульчаком, спустил воду, вымыл руки и легко, как ни в чем ни бывало, вышел в город.
       -- Улица Свободы, -- сказал он таксисту, -- и, если возможно, быстрее.
       ...я и встретил Энн при схожих обстоятельствах -- на улице, в толпе людей -- он шел, как ходил всегда в подавленном настроении, не глядя по сторонам, задумавшись и не испытывая к окружающему ни малейшего интереса, как вдруг увидел впереди себя ее лицо, и именно это лицо, он угадал сразу, было всем тем, чего ему так не хватает, -- он различил и множество мелочей, -- и решил больше не бороться с собой, больше не стыдиться. Мне должно быть стыдно, я совершенная развалина, а она... но он уже понимал, что не отступит, и от возникших вдруг уверенности и осознания неизбежности этого поступка ему стало легко, да, да, вот именно, ему стало намного легче -- ведь ему время от времени приходила мысль увязаться за кем-то, но всякий раз он отказывался от этой затеи и проходил мимо, чувствуя недостаточно остроту желания и необходимость завершить... -- нет, это вряд ли, нет, это не тот человек... да, но тогда все было не так, он чувствовал, что не имеет права отпустить ее, и, прибавив шагу, догнал ее и весело, без тени напряжения осведомился о чем-то...
       -- Где именно остановить, -- спросил водитель, оглядываясь на него, -- здесь или дальше?
       -- Что? Да, чуть дальше, пожалуйста, вон к тому дому, да, благодарю вас. Оставьте себе.
       Он вбежал по ступенькам в подъезд (он боялся вспотеть, потому только до сих пор шел медленнее, чем хотел бы) и столкнулся на площадке перед лифтом нос к носу с пожилой дамой, державшей подмышкой дрожащего пинчера, остановился, перевел дыхание, смущенно улыбнулся ей, и, когда лифт открылся, она сказала, -- езжайте, это "езжайте" чуть не испортило ему настроение, но он только улыбнулся и сказал: -- неужели я так изменился с утра, но в лифте улыбка мгновенно соскользнула с его губ, он ощупал свое лицо, даже достал зеркальце, посмотрел в краешки глаз у переносицы -- нет ли там белых сгустков, нет, лицо как лицо, -- старая вешалка, подумал он, -- чертова кукла... Он несколько минут все же постоял перед дверью и, заметив, что левый ботинок испачкан с боку грязью, оттер его платком -- но до звонка он так и не дотронулся, дверь открылась, и он увидел ее, ее распущенные волосы, влажные, видимо, она только что приняла ванну, пронеслось в его голове...
       -- Привет, а я уже давно за тобой наблюдаю, я видела с балкона, как ты выходил из такси, проходи.
       -- Я хочу тебя поцеловать,
       -- Да, и я тоже.
       Он кидает плащ на стул в коридоре,
       -- Идем,
       -- Идем, да... знаешь, день сегодня какой-то не такой, -- говорит он, садясь на диван, -- что-то в воздухе носится неповторимое. Он смотрит на нее, -- И ты сегодня особенно красива... -- Да ну, что ты... -- Как день у тебя прошел, девочка моя?.. -- Обычно, ничего особенного, книжки твои просмотрела... и еще, я думала сегодня, -- говорит она, подсаживаясь к нему, опуская глаза, -- о нас, о том, что через четыре дня приедет мама, и где мы тогда будем встречаться? -- Где, не важно, будем, обязательно будем, -- он смотрит на нее в этот момент особенно нежно -- я, может быть, смогу снять для нас квартирку или домик, в котором нам всегда хватит места. Ты будешь ведь ко мне приезжать, и мы обязательно будем видеться чаще?
       -- Конечно, это было бы замечательно. -- Так оно и будет... Эни, сделай чаю... -- Да, хорошо. А потом мы почитаем. -- Обязательно.
       -- Ты будешь пить чай, а я буду тебе читать.
       -- Да, Энн.
       Она уходит на кухню, он встает и ходит по комнате, -- на кого, интересно, она смотрит здесь (он уже давно приглядывался к ней и ревновал к счастью ее удивительно прекрасного здесь лица, каким он еще не видел его, на еле угадываемом фоне моря) -- думал он, разглядывая фотографию в рамке на стене, -- может, на мужчину, нет, ерунда, на какого мужчину она может смотреть, ей здесь не больше шестнадцати, просто так ее поймал фотограф... это еще ничего не значит, в конце концов. Он уже думал так, когда увидел эту фотографию впервые.
       Энн тем временем принесла в комнату чашки, сахарницу и все остальное, и несколько зеленых яблок в тарелке: -- Чай кончился, будем пить кофе, мне даже не из чего бутерброды сделать, только масло... -- Кофе так кофе, я не догадался что-нибудь купить, извини. -- Это совсем плохо, подумал он, кофе в его положении очень плохо, -- Только не молотый, если есть --баночный, и не крепкий, крепкий уже не могу... -- Да, да, так лучше, и еще... послушай, а кто это тебя фотографировал, -- кивнул он на стену, -- Один мамин знакомый, я не помню, ты готов? -- Да. Она села в кресло и открыла книгу Салливана, которую он ей принес на прошлой неделе. Сам он читал его очень давно и вскользь припоминал содержание, теперь главным образом ценное еле уловимой бесконечно дальней атмосферой юности, следил за движением ее губ -- как она читала! он мог часами смотреть на ее лицо, следить за неповторимыми движениями ее упругого и странно -- но он не мог определить про себя иначе -- умного рта, она сидела в кресле, напротив него, и ему стало жаль, что они, как в прошлый раз, не лежат на диване, и он не видит ее профиль -- как ему нравился ее профиль, господи, как покойно на душе, как спокойно, как сладко, светло, это были минуты, за которые он отдал бы много, пожалуй добрый десяток своих прежних лет -- и он наслаждался, вбирал их, желая будто подкопить эти сыпучие, так мелкие для глаза, бесценные песчинки времени, чтобы воспоминания завтра, как и через год, много лет, были ярче, чтобы, от какой-то случайной невнимательности, в них не оказалось ни одного смазанного места, ни одного пропуска, ни одной заминки, он не понимал, что она читает, он жадно слушал ее голос, ловил ее движения. Так продолжалось около часа, пока она не сказала, -- у меня уже горло болит, больше пока не могу, -- и ему стало даже немножечко стыдно за то, что он не догадался, не хотел прервать ее раньше... Ему было неловко, что попался именно этот рассказ, надо самому выбирать по памяти, но с некоторым удивлением он отметил про себя, что если он ей чем-то и не понравился, может, резкостью, то она его поняла, молодец, подумал он и произнес это же вслух.
       -- Ты молодец, -- сказал он ей.
       -- Почему?
       -- Мне иногда кажется, что ты понимаешь больше многих, больше остальных...
       -- Да нет же, тебе это только кажется.
       Но он настоял на своем; они еще долго говорили о Виане, он рассказывал ей какие-то смешные истории из студенческой жизни, сам смеялся много, и она смеялась, слушала, подливала ему кофе, намазывая нежно маслом хлеб (он, правда, очень проголодался), смотрела на него, и он видел в ее глазах -- он ей интересен, она рада, что он пришел, что он все это говорит, и еще что-то...
       На улице давно шел дождь, они вышли на балкон и стояли несколько минут молча. Он отдал ей пиджак, который почему-то не снял до сих пор, обнял ее за плечи и почувствовал, как она, ее мягкое, теплое тело поддалось и прильнуло к нему. Он поцеловал ее в щеку, неровно, чуть дрожащими губами, и его охватил страх, ему стало вдруг страшно... Почему, -- чего я боюсь? но его мысль перебил желудок, заворочался, надавил, и он напряг все нижние мышцы, чтобы хоть как-то сдержать дурноту, черт, этого следовало ожидать, надо быстрее сесть. -- Эн, может, пойдем... здесь холодно, пожалуйста, ты можешь простыть. -- Нет, давай еще несколько минут постоим, я весь день не была на воздухе... -- но, увидев его бледное лицо, спросила: -- тебе плохо, что с тобой? -- Устал, наверное, немного. -- Ну, идем тогда. Они вошли в комнату, она одернула занавески, но балкон не закрыла. Он сел на диван и ослабил галстук.
       -- Я понимаю, о чем ты думаешь, я, наверное, даже знаю, чего ты хочешь, -- начала она, -- я просто не готова сейчас, я не хочу, что бы все произошло быстро, -- он внимательно смотрел на нее, она сидела напротив него в кресле, она как-то сжалась и, он видел, -- чувствовала себя неуверенно.
       -- Послушай, -- остановил он, взяв ее руку, -- подожди, не думай и не говори, прошу тебя, ничего сейчас, все еще произойдет, я сильно влюблен в тебя, я люблю тебя, и никогда до этого я не говорил так об этом.
       -- Ты часто признавался в любви?
       -- Увы, да.
       -- А я никогда.
       -- Это прекрасно, -- улыбнулся он, -- я, напротив, только говорил о ней, мне хотелось любить, но мало что получалось.-- Да, -- сказала она и тяжело вздохнула; бедная девочка, подумал он, ничего, очень скоро в их словах не останется и тени напряжения. Ему и ей сложно сейчас, тем более, он понимал (как, верно, это происходило и с ней), что начинается нечто очень большое, очень важное и, конечно, не так легко, как с женщиной на одну ночь, он не раз испытывал и, как ни странно, до сих пор помнил эту легкость и цену тому мутному пьяному выпаданию... он привлек ее к себе и поцеловал в лоб: -- Энн, все будет прекрасно, поверь мне, все будет очень хорошо, ложись. -- Да, конечно, -- она погасила верхний свет, оставив включенной только тусклую настольную лампу, и, уже в темноте, тихо включила музыку.
       -- Что это?
       -- Моцарт, -- неуверенно сказала она и легла к нему, осторожно, стараясь не касаться его близко, но все равно так, что он чувствовал ее теплеющий изгиб.
       -- О чем ты думаешь, -- спросил он ее через некоторое время.
       -- Это всегда трудно сказать, вроде бы легко, но мысль успевает ускользнуть, и в общем-то я никогда не помню, о чем думала несколько минут назад... -- Она споткнулась и долго молчала.
       -- И дальше...
       -- Что дальше?
       -- Вспомни хоть что-то, обрывок...
       -- Ну хорошо, -- сказала она, и, положив руку ему на голову, продолжила, чуть понизив голос:
       -- Мысли как небольшие живые планеты (...) понимаешь, вот сейчас, играет эта музыка, и прилетают одни (...) нет, я не хочу сказать, будто бы они чем-то связаны, наоборот (...) так, даже нельзя сказать -- что, по какой причине здесь, сейчас, именно эти, а не другие (...) другие, может быть больше подошли бы даже (...) а стоит чему-то измениться, как они исчезают, тихо-тихо и (...) медленно растворяются, и на смену им прилетают другие, заденут тебя легко и отлетят, заденут и отлетят, правда есть большие, они вроде бы всегда на виду...
       -- Как звезды, -- подсказывает он.
       -- ... ну да, как звезды, как глаза, широко или узко посаженные, может быть (...) у каждой звезды есть повторение, то есть пара, и вместе они сливаются во взгляд, и всегда разный, спокойный, холодный, теплый, страшный, стоит только найти второй глаз к первому, когда я смотрю на небо, то не могу удержаться, чтобы не находить их (...) и еще это мечты, наверное, когда ты спросил меня, я думала о том, что мне иногда кажется, что жизнь идет по какой-то схеме, которую составили профессионалы (...) и в отражении полной чашки лицо как каменное, мертвое, и еще, о тебе (...) и о том, что веду себя как-то глупо, о том, что у тебя красные глаза, и ты устал, и о том, что я не умею правильно говорить, и никогда не говорила так, только с собой и, стыдно признаться, -- улыбнулась она следующим словом, -- с богом, но только это было уже очень давно, я молилась за маму, когда она долго не приходила домой.
       Веки его склеивались, он проваливался на мгновение в дрему, но только на ее одно слово, он слышал пока еще все, что она говорила, и ее голос навевал на него покой, легко обволакивающий его усталость, он думал, и сказал: -- Да, я все понимаю, так оно и есть. Только не профессионалы, а профессионал, один, и, как правило, с большой буквы. -- У тебя красные глаза... -- он уже почти спал, когда она сказала: -- Могу тебе еще что-нибудь рассказать... все, о чем бы ты ни спросил.
       -- Расскажи мне, чего ты хотела больше всего, -- нет, нет, не так, подумал он, -- о любом своем старом желании, то, о чем ты мечтала или, то, что ты хотела в детстве и хочешь иногда сейчас, понимаешь? -- Она задумалась. -- Только честно... -- Хорошо, но ведь если я тебе скажу, ты подумаешь, что я совсем глупая. -- Говори, мне очень интересно, правда. -- Я хотела (...) да, еще в детстве, совсем ребенком я ждала почтальона с посылкой. У мамы была знакомая, которая рассказывала, что ее дочери кто-то там присылает посылки с игрушками и красивой одеждой и подобное, я и вообразила себе, будто и мне должна прийти такая посылка, я не знала от кого, не знала, что в ней будет, но мечтала, может, это все от того, что мы тогда не очень хорошо жили? И иногда даже почтальона ждала часами, около двери -- забавно, правда? Ты уже спишь, ну спи, спи (...) и еще у меня иногда возникает одно странное навязчивое ощущение (...) я что-нибудь делаю, куда-нибудь иду, практически все, любое действие, особенно то, которое не отвлекает от мыслей, а их достаточно много, этих действий, в общем (...) тогда, когда это действие оставляет возможность смотреть на себя со стороны, когда я иду, да, допустим я вынуждена пройти откуда-нибудь куда-нибудь, все вроде бы очень просто, но невыносимо навязчиво (...) и вот, я, ощущая себя как бы со стороны, двигаясь, вдруг мне становится страшно от того, что я иду, то что я сейчас нахожусь именно здесь, и иду, как все и без особых усилий, и не придаю этому никакого значения, смысла, я иду, и движение приводит меня в какое-то место, допустим, домой, и вот вдруг я смотрю на себя со стороны опять, и, я думаю, только несколько незначительных ничтожных минут отделяет меня от той эни, которая шла несколько лет назад где-то по дороге к дому и думала практически о том же, как странно, может, это оттого, что мне всегда трудно сосредоточиться, и поэтому я и думаю, все так рассеянно и только (...) жизнь сама вводит меня в эту загадку, я не просто отстраненно думаю, что да, жизнь трудна и непонятна, нет, это так похоже на обман, как и во всем (...) что такое: была там и вот здесь, совсем далеко, но ничего не изменилось, вот мое тело было там, теперь оно здесь, и завтра тоже мало что изменится (...) если бы не ты (...) как человек, который умер (...) вот он был и вот его нет, самое простое и самое незначительное (...) и еще, знаешь, мне так хочется, чтобы ты меня любил, мне так всегда хотелось любви, это оттого, что такого не бывает, то есть не так уж обычно, чтобы любили, потому я и думала долго, что это какая-то сентиментальность, то, чего не бывает, как ни желай, как не проси этого боженьку, чтобы тебя любили так же, как любишь ты сам, такой человек, как ты, ведь это много, и ведь и необходимо, просто, чтобы жить здесь (...) не бросай меня, прошу, тебе ведь это совсем не трудно, нельзя так поступить...
       Его голова лежала на ее коленях, он действительно спал, а она продолжала гладить его волосы, потом склонилась на бок и уснула, немножко неудобно положив голову ему на грудь.
       Он просто не мог больше сопротивляться сну, да, он боялся, что во сне расслабится, и конечно, он знал, что она никогда ему не скажет об этом -- все равно, это невозможно допустить, это ужасно -- но все опасения безответственно рассеялись в гладком покое ее теплых, а в ложбинке под коленкой -- горячих ног...
       Утро наступило быстро, застав его почти врасплох, -- черт бы его взял, все так и выходит. Он проснулся сам, она еще спала, халат сбился с ее плеча, и он увидел ослабленную бежевую бретельку лифчика, и чуть дальше... Он понимал, что опаздывает, и что пока не надо, но желание пересилило его тревогу, он, снова, закрыв глаза, дотронулся до ее кожи, она спала, он поглаживал кончиками пальцев, почти не касаясь, ее ключицу, и не смел пошевелиться и открыть глаза -- когда она положила свою ладонь поверх его и мягко ее сжала...
       -- Доброе утро, девочка, -- говорит он ей...
       -- Здравствуй...
       -- Мне так не хочется уходить, но я ничего не могу поделать. Она не убирала его руки, может быть, даже слегка удерживала ее, он быстро поднялся: -- Все, Энн, я должен идти, -- Ты неплохо поспал? -- Так же, как всегда я сплю у тебя; Энн, послушай, я не хочу ждать до следующей пятницы, это невозможно, я позвоню тебе, и мы сходим с тобой куда-нибудь, хорошо. -- Если у тебя не будет неприятностей, -- осторожно сказала она. -- Мне все равно, я не хочу терять время, больше мы не можем так, я не могу. -- Я буду очень ждать тебя. -- Эн, я позвоню сегодня днем или раньше. -- Я никуда сегодня не выйду, я буду ждать твоего звонка. -- Я целую тебя тысячу раз, я люблю тебя... -- Да, я люблю тебя.
       Он закрыл за собой дверь, и, не дожидаясь лифта, легко сбежал эти восемь этажей по лестнице. Он чувствовал себя прекрасно, как, наверное, чувствуют себя спортсмены, когда говорят свое дурацкое "я сегодня в хорошей форме". Так и он был сегодня в хорошей форме. На ближайшем перекрестке он поймал такси, сел, и, когда открыл окно, шофер сказал, что, может, лучше этого не делать, кругом лужи, и встречная машина может забрызгать их, и вода зальет в салон, на его пиджак и на обшивку кресел. -- Да, вы правы, -- произнес он задумчиво, но все же оставил щелку. Они ехали по шоссе. -- Вы не против, -- начал он, если мы возьмем несколько правее, -- сделал паузу и пояснил: -- я бы хотел купить сигарет. -- Скоро будет перекресток, -- сказал шофер, -- и там, на углу есть небольшой табачный магазинчик. -- Они доехали до перекрестка и остановились на красный свет. -- Сейчас я, -- сказал он, открыл дверцу и побежал к стеклянному магазинчику, и, уже отдав деньги, обернулся к машине и заметил, как над дверцей нагнулась девушка в распахнутой длинной шубе и что-то спрашивала у таксиста, он взял сигареты и вернулся, сильно хлопнув дверью, в машину, сел, машины тронулись, но в тот же миг он услышал лязг -- и увидел ее, уже лежащую на асфальте. -- О, Господи, -- вырвалось у таксиста, все машины встали, он не мог смотреть в ее сторону, у него было желание броситься к ней, но ее уже окружили люди: -- Не трогайте ее, до прибытия скорой не трогайте, я врач, -- кричал какой-то человек, -- и все послушно отступили, пропуская его, -- что делать, -- подумал он, закрывая руками глаза, -- о Господи, -- Она дышит, ради бога, кто-нибудь, скорую, срочно вызовите скорую. -- Таксист смотрел куда-то вбок, -- Понимаете, -- вдруг заговорил он, -- она спросила у меня, где телефонный автомат здесь поблизости, и хотела, чтобы я довез ее до ближайшего, но ведь вон он, -- показал он пальцем, -- видите, там, между магазинами, так я и сказал ей, я сказал, что занят, если бы знать, совсем ведь девочка еще... -- Поедемте, -- поторопил он его, -- поедемте, мы ничего не можем сделать. Девушка лежала лицом вниз, шерсть шубки топорщилась и смешалась с ее длинными волосами... -- Она намокла, -- думал он, -- и забрызгана грязью, и очертания ее тела с глубоко подогнутыми, прикрытыми полами ногами напоминали сбитую собаку...
       -- Я не могу ехать дальше, -- сказал таксист, -- вы мне ничего не должны, извините, -- он пожал плечами. Конечно, он его понимает прекрасно, он понимает, вышел и пошел пешком. Через полчаса он стоял у дверей своей конторы.
       На столе лежали готовые чертежи -- по штату ему полагалась секретарша, но он отказался от услуг секретарши еще год назад -- когда получил это место. -- Кто-нибудь меня спрашивал, -- спросил он на входе у охранника, -- Нет, никто, господин Филлип -- суббота. И правда, кому он может понадобиться в субботу, просто в этот день ему надо было отметиться, такая уж у него работа, да и много дел накопилось за неделю, надо внимательно просмотреть все утвержденные чертежи и отобрать те, которые могли бы пригодиться ему в планировании ближайших объектов. Уже занятый работой, он позвонил домой:
       -- Я звонила маме, но у нее, видимо, до сих пор телефон не подключили.
       -- Ничего, включат, ты не волнуйся, как у вас там дела?
       -- Не очень, здесь напасть какая-то, что-то с Чарли произошло, я уже из сил выбилась, ты скоро приедешь?
       -- Может быть, не раньше шести.
       -- Да, наверное, я забыла тебе напомнить, что сегодня приезжает тетушка, а я ее встретить не могу, не успею все сделать. Ведь ты ее встретишь, пожалуйста.
       -- Во-сколько?
       -- Поезд приезжает в час, сейчас еще одиннадцати нет, постарайся успеть, одна она не доберется.
       -- Я постараюсь успеть, но ты могла бы и раньше сказать мне об этом.
       -- Я говорила, только ты или не слушал, или уже успел все забыть, я говорила тебе еще в начале этой недели.
       Ему хотелось сказать ей, что он не обязан все помнить из того, что она ему говорит, и прочее, но сдержался и, закрыв глаза, как можно мягче сказал только, что все сделает, да, приедет на вокзал к часу, может опоздает на несколько минут, но тут уж он ничего поделать не может, придется тетушке подождать немного, сказал, что теперь он должен поработать, пусть она поцелует детей. Времени у него совсем не оставалось, и он не заметил, как оно пролетело, и когда он опять посмотрел на часы, было уже без двадцати час, он вскочил, роняя бумаги, выключил компьютер и стал искать лихорадочно ключи от машины -- машину он оставил вчера на служебной стоянке, а вот ключи бог знает где. Скоро он уже стоял на пропускном пункте -- ключи оказались в том же кармане, что и книжка. В машине ему стало дурно, больно натянуло барабаном живот, задавило, слабя руки и напрягая икры, ему было трудно даже легко нажать на педаль -- любое движение привело бы сейчас к непоправимому... эти мягкие сидения, не то что стул, только с легкой обивкой и тонкой поролоновой прослойкой на удобной, крепкой седалищу деревяшке в его кабинете. Как все это невовремя, черт бы все брал -- у него совсем не оставалось времени, а он вынужден сидеть в машине с краснеющим лицом попирающего наплыв страстей мученика и бездействовать, ждать... Охранник, давно открывший ворота тоже ждал, недоуменно, с тщательно скрываемым улыбкой раздражением стоял истуканом и смотрел на него, и принялся наконец ходить взад-вперед, заложив руки в широкие разрезы карманов, когда он, наконец, сделав последнее усилие, нажал на педаль и толчками, неровно выехал за ворота.
       Книжка, которую он купил у букиниста не то во вторник, не то в среду, называлась "Три возраста Энн" (чем и привлекла его внимание), и на первой пустой странице, справа в углу, мелко набранное правильным четырехугольником стояло пятистишие:
      
       "Когда весь мир под стать Содому и Гоморре, Как смею я, глупец, не замечая зла, Не видя, что вокруг лишь пепел, кровь и мгла, Петь песни о любви, о благосклонном взоре, Изяществе манер, пленительности уст?!"
      
       Ему показались знакомыми эти строчки, но он не смог припомнить, где и когда их встречал. Странный ход, подумал он, растерянно улыбнувшись, и открыл страницу, на которой остановился.
      
       Проснулся он через пару часов, но, несмотря на общую слабость, чувствовал себя вполне сносно. Сейчас-то самое время залезть под теплый душ, подумал он, откидывая пыльный плед.
       Через полчаса он был готов и сел в машину. Он поехал к ее дому. Там, неподалеку, под тремя тяжелыми платанами, он остановился и сидел, ни о чем не думая, несколько часов, пока не увидел ее, выходящую из подъезда. Он вышел из машины и сделал несколько шагов ей навстречу, и она узнала его издалека, опустила голову, замедлила шаг. Он смешался, уголок его рта дернулся несколько раз, но, чувствуя за спиной новый, блестящий, сделанный по его индивидуальному заказу Volkswagen... он только легко пригладил его и сразу успокоился, -- действительно, еще недавно он был другим человеком. Деньги, после того как достались ему эти деньги, он стал другим. Это замечали все. -- Куда бы ты хотела поехать, -- спросил он ее излишне серьезно. -- Не знаю, куда хочешь.
       Целый день они кружили по городу, он не знал, о чем говорить с ней, но молчание как-то не тяготило его, наверное, ему было в определенном смысле все равно, да, теперь, только теперь его жизнь изменилась, он не мог представить себе, что не будет видеть ее на следующий день, что на следующий день он не приедет так же к ее дому, и они не поедут также кататься, просто, без всякой цели, что еще делать? Любовь делала его занудой, так говорили они -- все женщины так говорили ему, да он и сам знал это, но ничего не мог с собой поделать раньше. Ему было легче молчать. Она молчала в такт ему, молчала и о чем-то думала.
       Пока он не решался спросить, о чем именно.
       Вечером он отвез ее домой. Так прошел день. -- Извини, что я немного скучный, -- только и сказал он, -- скоро это пройдет.
       На следующее утро все было так же, только теперь она не выходила из дома, а шла к дому в компании молодых ребят, -- наверное одноклассники, -- подумал он. Она сделала вид, будто не заметила его, попрощалась с ними достаточно холодно, как ему показалось, забежала по лестнице и исчезла, появившись только через полчаса, переодетая, в белом теннисном платьице, с ракеткой в руке. Он залюбовался ее приближением, легким, пружинистым... Захлопнув дверцу, она сказала коротко: -- Поедем сегодня на корт. -- Поедем. -- У моей подружки был день рождения. -- Хорошо. Часа два они играли, и он выдохся совсем, но продолжал бегать; она смеялась, нет, смеялась не над ним, просто смеялась, и когда они залезли обратно в машину, он горестно улыбнулся: -- Видишь ли, я уже не мальчик. Она промолчала. -- А мне понравилось. -- Она устало разлеглась в кресле, раскинула руки, и он воспользовался этим -- он снова взял ее ладошку, и теперь уже неспешно, сквозь еще трудное, прерывное дыхание, поцеловал ее. Он хотел что-то сказать, но слова не шли, не вязались, и он решил обождать с ними -- завел машину, и они снова катались молча до самого вечера.
       Когда она вышла и скрылась в дверях дома, он ткнулся лицом в кресло, на котором она только-только сидела, столь вызывающе свободно разложив края платья веером, и пролежал так несколько долгих минут. Кожаная обшивка в середине была сырой. Он слизал все, жадно размазывая языком по деснам... до последней росинки.
       На следующий день он был у ее дома совсем рано: той ночью он, как ни упрашивал, не заставлял себя, но уснуть не смог. Она появилась в половину восьмого, на ней была та же майка, в которой он встретил ее впервые. Он не решился ее окликнуть, и ехал сзади, пока она сама не заметила его и не остановилась. Он отвез ее в школу и, выбрав удобное место, поставил машину так, чтобы увидеть ее, когда она будет выходить из ворот.
       Уже вечерело, они ехали по перегруженному шоссе, в гуще машин, когда она спросила: -- Когда же ты повезешь меня к себе? -- Зачем? -- Странно, зачем это обычно происходит? Ты мне просто нравишься. -- Ты мне тоже нравишься, но я же не сделал тебе такого предложения.
       Она замолчала.
       -- Я не знаю этого, если ты не хочешь, не надо.
       Но всю его напускную и, тем не менее, искреннюю уверенность как ветром сдуло, он испугался, что больше никогда не представится такого случая.
       -- А что ты скажешь дома?
       -- А, -- она махнула рукой, -- неважно.
       -- Как неважно?
       -- А вот так.
       -- Расскажи мне что-нибудь о себе.
       -- Зачем тебе это?
       Он смотрел на нее и молчал.
       -- Трудно ответить на такой вопрос.
       -- Трудно, -- подтвердила она.
       И они опять ничего не говорили, ни слова, кроме -- он спросил ее -- не было ли ей больно действительно, она сказала, что нет. В общем, на нее это не произвело большого впечатления, хотя она и извивалась под ним ужаленным зверенышем и искусала его грудь, но ее соски оставались ровными, сухими. Она быстро уснула, а он не спал, и даже заподозрил, что она притворилась спящей только от того, чтобы ничего не говорить, но через некоторое время он услышал ее ровное дыхание и подумал, какой я идиот, для него это было неожиданностью, но о чем он думал до этого, сколько ей лет, даже если она и сказала, что ей двадцать, все это, конечно, чушь, в двадцать у них уже совсем другое тело, почему я мог думать, что будет иначе, нет. Он, должно быть, поступил с ней слишком грубо, если бы знать -- он всегда, предполагая такую возможность в будущем, думал когда-то, что сделает это руками, аккуратно, нежно, когда-то он представлял себе все иначе. Но сейчас, почувствовав преграду, он просто рванул. Он не мог спать, пошел на кухню, сделал себе кофе. Не было также никакой радости, продолжал он про себя, радости, которой он ожидал. Но, странно, теперь он вообще не допускал мысли, что можно жить без нее утро, день, вечер, ночь без нее. Так лучше, так лучше. Я не упущу ее.
       Так продолжалось три дня. Он встречал ее, отвозил в школу, ждал, сидя в машине, потом они ехали что-нибудь перекусить, и к нему. Она думала, смотрела в окно, изредка о чем-нибудь спрашивала, и он, улыбаясь, выполнял все, что она пожелает, он покупал ей цветы, мороженное, легкое пиво, заколки, носки, кроссовки. Пусть будет так, думал он, пусть так, лучше, чем ничего.
       На четвертый день она исчезла. Он долго ждал ее утром, но она так и не появилась. Он вспомнил, что в эти удивительные дни он не спросил даже номера ее телефона, и нервничал, зная, что все равно найдет ее, и заминки все эти ни к чему. За эти дни он чертовски мало думал, как провалился куда-то. Он поехал к ее школе, и обратно, по наезженному пути, но ее нигде не было, он поехал опять к школе, и около ворот встретил тех ее приятелей, двух девушек и трех крепких парней в бейсбольных кепках, подошел к ним и спросил, где может быть Энн, -- мы только что видели ее, она была где-то здесь, -- ответили они. И он, не обращая внимание на сдавленные смешки за спиной, бросился в здание школы, обежал все этажи, и затея эта была, конечно, бессмысленна, но он остановился только, почувствовав боль под лопаткой и досаду, медленно вышел, сел за руль, и до поздней ночи просидел под ее окнами. Около двенадцати он увидел ее, она шла в обнимку с высоким мальчиком, одним из тех, встреченных им днем около ворот. Она много говорила, он не слышал, о чем, до него доносились только обрывки фраз, которые разобрать он не мог, и ее смех, опустил глаза, вышел из машины и направился в их сторону. Он подошел к ним, не обращая внимания на мальчишку, взял ее за руку и потащил к машине. Она упиралась, -- Где ты была целый день? -- Какое тебе дело, отпусти, мне больно. -- Он зло бросил ее в машину, сел сам и нажал педаль. -- Куда мы едем? -- Кто этот мальчик? -- Да так, никто. Я с ним учусь. -- Ты с ним целовалась. -- Ну и что, что из этого. -- Он промолчал. -- Куда мы едем. -- Куда мы обычно ездим в такое время? -- Я не хочу больше. -- Что не хочешь? -- Ехать к тебе не хочу. -- Я тебе ничего не сделал. -- Она усмехнулась -- Я не хочу. -- Я ничего не сделал тебе плохого.
       -- Ну и что, я не хочу больше к тебе ездить. Она неожиданно навалилась на него и дернула руль в сторону. Но он держал крепко, выровнял машину и отпихнул ее. -- Попробуй только... Она притаилась в углу, и больше ничего не говорила до его дома.
       Он открыл дверь и втолкнул ее внутрь. Она подчинилась.
       Они стояли в коридоре, друг против друга, потрескивала лампочка и сверчок где-то в хламе за лестницей -- Я тебя люблю, -- сказал он, и опустился на колени, обнял ее -- я люблю тебя. Она смотрела на него, и во взгляде ее ничего не было -- ни удивления, ни страха. -- Так не бывает, -- сказала она и, высвободившись, пошла в спальню. Когда пришел он, она уже разделась и лежала на постели как кукла, расставив ноги и раскидав руки. -- Делай быстрее и отвези меня домой. Я хочу спать. Он подумал -- она должна запомнить меня, не забывать, и присел около нее на корточки, долго гладил ее тело, волосы, возбуждаясь все больше и больше. Она не сопротивлялась его ласкам, и только присела на кровати, и когда он опустил голову к ее лону, она сидела спокойно -- он уже проник в нее губами, когда она сказала: -- Если ты думаешь, что мне все это в новинку, то можешь не продолжать. -- Он отодвинулся от нее, и медленно поднял на нее глаза, -- Да, -- только и сказал он, вытирая губы рукой. -- Послушай, ты такой взрослый, а почему-то ничего не понимаешь. -- Он поднялся, и ему стало стыдно себя голого, он обернулся рубашкой: -- Я не знаю, кто ты. -- Если я и была девочкой, то это ничего не значит, понимаешь? -- Да. -- У меня есть опыт, -- сказала она не без гордости. Ему показалось, что она сейчас завизжит, но она говорила все очень спокойно. --
    А это так, осталось. Вообще, кто ты такой, чтобы я тебе объясняла? -- Пытаясь унять дрожь, он сказал, сам не зная, к чему отнести свои слова: -- Это не важно. -- Ладно, если хочешь, то можешь взять меня, я не против. -- Нет, не хочу, -- сказал он, но через минуту уже был на ней. Она больше не притворялась, и лежала спокойно. --
    И это в последний раз, -- сказала она ему, одевая кофточку.
       Он отвез ее домой, выходя из машины, она спросила: -- У тебя не будет немного денег? -- он отдал ей все, что нашел в карманах. Последними ее словами было, -- Это слишком много. -- Он не нашелся что ответить, и только когда она вошла в подъезд, выплыла готовая фраза, и он повторял ее до самого дома: -- Ты стоишь больше, ты стоишь больше.
      
       Так он и знал -- поезд опаздывает уже на полтора часа, дама из громкоговорителя уже три раза приносила извинения от имени администрации железной дороги за неисправность путей. -- Я бы уже успел и в магазины и на почту, -- думал он -- проехаться по магазинам у него хватило бы времени. Скоро три часа. Он вылез из машины, поднялся по лестнице в здание вокзала и, увидев знакомый указатель, подумал было плюнуть на все, но не решился, прошел в бар и выпил порцию виски с содовой. Он раздумывал, не выпить ли еще, но в это время объявили, что поезд подходит к третей платформе. День потерян, он же должен позвонить Энн, как она там, что делает сейчас? Ему было сложно отделаться от неприятного ощущения, вызванного прочитанным. Одна циничная грязь, грязь одна. Эти писаки вечно сгущают краски, все не так, нет, нельзя так, да, конечно, такие тоже встречаются, но это ничего не значит. И все одинаково у них всех, смакуют, переписывают из пустого в порожний, набоковщина, подделка. А язык, что это за язык, тарабарщина, слова, как бревна, черт бы их взял, у тех хоть язык был. Он шел по платформе -- вообще, может быть, и не следует много писать о таких случаях, как, к примеру, у него -- это, пожалуй, реже встречается, может потому-то и надо беречь от письма такие сюжеты, а писать больше о подобном -- чтобы избежать... да, чтобы предупредить и остеречь кого-нибудь. Энн, что он знает о ней, но ведь невозможно, чтобы было что-нибудь в ней, даже частица от той пошлой девицы, думал он, подозревая уже, что, на самом деле, это может и не быть так. Ничего к черту я не хочу знать. А что он, в сущности, знает об Энн? Он только любит ее... и он почувствовал, как зашевелилось в нем, засосала привычная прежде, тоскливая безнадежность, которую он так не хотел пускать в свою теперешнюю жизнь, нет, не быть этому. Нет, если бы что-нибудь не так, то он обязательно бы увидел, глаз у него наметан. Может, ему не понравилось то, что, в свою очередь, ей понравился Виан? Виан похож на Хармса, а Хармса он не любил, но хорошо чувствовал его как человека, и, как человек, он ему близок и, одновременно, неприятен каким-то болезненным юродством. Как человека, проговорил он вслух, останавливаясь около автомата с Кока-колой, что-то пересохло во рту... что хорошего в Виане: мертвые одного цвета, пожалуй, собаки страсть смерть, женщинам не понять, но он только тень Сартра, более искренний, конечно. Да, зазнайка Сартр, вероятно, только так к нему и относился. Свысока. Это плохо. Плохо. Вдруг она не невинна, со страхом подумал он и попытался как-то неуверенно убедить себя в обратном или же просто сказать себе, что это то по большому счету не имеет значения, будь она старше, правда, он бы воспринял это как факт, от которого никуда не денешься -- сколько бездарной сволочи кругом, прожигателей, со своей содомской философией и умничаньями, а они, они так податливы, да и мало ли что было у всех до встречи с любимыми, это жизнь, но внутри все поддувал холодок, еще вчера он не допустил бы и мысли такой, но почему она так вздохнула, он припомнил этот вздох, несколько рассчитанный, оправдывающий, вот, да, вот, это уж точно -- оправдывающий, вдруг она давала ему что-то понять, а он не обратил внимания, пропустил мимо ушей, уснул -- бог его знает, может, он слишком занят собой, а она и чувствует-то все совершенно иначе, и для нее он несравнимо, даже несравнимо другое, ибо, конечно, не может же она относиться к нему также, как он к ней. Настроение его портилось. Тетка Броня вылезала из вагона -- он с ужасом увидел впереди нее два больших чемодана, которые любезно вытаскивал из вагона проводник, -- выругавшись про себя, он подошел ближе и понял, еще не поздоровавшись с ней, что сам он эти чемоданы не дотащит, хоть умри, надо взять носильщика... -- Здравствуйте, я так рада Вас видеть, я ненадолго в ваши края, так, решила заехать по дороге, давно все-таки не виделись, а это не дело... Ну, не дело тратить деньги на носильщика, я сама лучше донесу, здесь всякую мелочь бережешь, а эти лбы только думают, как обмануть и денег побольше нахапать. -- Ему все это не нравилось, он несколько смешался под напором тетки, но все-таки сделал по-своему, подозвал здорового, розового парня в синей спецодежде и, не обращая внимания на протесты, расплатился с ним заранее. Он вспомнил, Полина говорила ему, что Броня таскает повсюду с собой эти чемоданы с тех пор, как умер ее муж, и что в них, никто, кажется, кроме нее самой, никогда не видел. Когда они сидели в машине и тетка возилась с ремнем, он подумал, что, собственно, может быть в этих чемоданах -- тетка приезжала в последний раз года три-четыре назад, и он помнил эти же чемоданы, и она их так и не открыла, наверное, ни разу, по крайней мере, решил он, там не одежда, иначе она не ходила бы в том же, в чем и приехала тогда, целых две недели. Да... -- Завидую я Вам, -- сказала тетка, оглядывая новенький, пахнущий магазином салон, -- Вы молоды и, я чувствую, богаты, у вас еще все впереди, Вы лучше выглядите, я рада за Вас и за Полю, конечно, она так переживала, я помню, она так переживала, когда у вас не было денег, и все было так шатко; сейчас уже не то, конечно. -- Конечно, -- отозвался он. -- Сейчас все хорошо. -- Я ей еще тогда говорила, что иначе и быть не может, она заслуживала счастья...
       Настроение его окончательно портилось, и он не находил сил и мыслей, поддержавших бы его. Тетка продолжала болтать свое; нет, нет, все это не так, легко так все намазать черной краской, затейливо наляпать, и, может, его эта энн и была такой, и он не может избавиться от комплексов, да и не Энн это была, черт знает, откуда пришло ему в голову это имя, на свете тысячи энн и анн и ганн, и женщин, и мужчин, тысячи, тысячи. При чем же здесь я, я к этому не имею никакого отношения, и Энн не имеет, конечно же, я просто давно ее не видел, и не позвонил, ничего, сейчас отвезу эту и тогда позвоню из ближайшего автомата или, может, прямо из дома. -- Я спрашиваю, как у вас на работе... -- На работе все нормально, -- сказал он, подруливая к подъезду, -- все хорошо, спасибо. -- А как мама? -- Лучше, лучше. -- Не поднимается с постели? -- Нет, она никогда не сможет встать. -- Да, да, я помню и очень ей сочувствую, надо же -- такое горе.
       -- Да.
       Он совершенно забыл про чемоданы и остановил машину там же где и всегда, в нескольких метрах от подъезда, и только когда она ему напомнила -- а он сразу направился к дверям, -- не выдержал и выругался. Тетка услышала, посмотрела на него удивленно, с упреком, смешалась и молча посеменила к подъезду.
       Еще на площадке, как только открылись двери лифта, он почувствовал резкую вонь и, когда подошел к своей двери, понял, что запах идет из их квартиры. Броня только вошла, и, услышав через двери ее звонкие причитания, он подумал о недобром, открыл двери и наткнулся на жену, Броню и старшего сына -- все они сидели в прихожей, склонившись над собакой. -- Что случилось -- спросил он, прикрывая дверь. -- Насколько я понимаю, по всей видимости, -- быстро быстро заговорила Броня, -- у нее энтерит; или у него... -- Она имеет ввиду, -- подумал он, -- сука это или кобель... -- Полина устало на него смотрит: -- Мы провели со Стивеном ужасную ночь. А ты, ты, наверное, проголодался, сейчас будем есть. -- От этих слов его чуть не вырвало, как можно есть в этой вони?
       -- У меня есть еще дела, я успею выпить только чаю. -- Голова его шла кругом, но он все-таки бросил взгляд на Полю, и первое, что при этом быстром оглядывании пришло ему в голову, -- с некоторых пор он называл ее грудь, про себя, естественно, -- офсетной, он и сам не знал, почему так. Он улыбнулся, это дурацкое слово, наверно, напоминало ему что-то внутри рассыпавшееся, сыпучее, и именно такой была грудь Полины. -- Знаешь, -- сказала она, подсаживаясь к нему, -- откуда только что берется...
       Он ведь любил ее когда-то, но не теперь, теперь он не может с ней спать, насильно выдавливает из себя желание, все не решаясь ее обидеть, принуждает себя, хотя, конечно, она давно знала о его истинных ощущениях, но молчала, и ее молчание-то и развязывало ему руки, Поля, думал он с нежностью и давно допущенным прощением, любит делать из себя дурочку, что делать, так вот она решила для себя. Решила, что так правильней, лучше ничего не видеть, чем видеть все; впрочем, -- подумал он, гладя ее раздавшуюся спину и шею -- это, конечно же, одно и то же. -- Девушка, весна, слякоть, забрызганные грязью волосы на набухшей шубке, девушка на асфальте -- и ему захотелось именно сейчас рассказать ей, ее матерински теплой шее, рассказать этот страшный случай, и о том, что она жива, и спустя некоторое время ее увезла машина скорой помощи, и сказал только, что, действительно, чаю он выпьет и парочку бутербродов, только надо дверь закрыть и проветрить как следует -- как-то странно ему показалось рассказать так вот ей об этом, как если бы он... ничего, он еще скажет о ней.
       На кухне, наливая ему чай, она сказала: -- Да, совсем забыла, позвони нашему адвокату. -- В чем дело? -- Позвони, узнаешь. -- Подожди, -- насторожился он, -- ты должна мне объяснить, что случилось. -- Я-то откуда знаю, что ты так волнуешься, он просто просил тебя обязательно перезвонить, вот и все... я так устала, бедное животное, все началось вчера ночью... -- Ну и слава богу, -- подумал он. -- Значит, все в порядке. -- Ты очень устала, -- спросил он зачем-то. Она не ответила. -- Всю ночь не спала, не успевала мыть за ней. И где она только успела подцепить эту заразу, мы и выгуливали ее по несколько минут, и то раза три, не больше. -- Он поднялся со стула, сказал: -- Сейчас, извини, -- и направился в ванную, но оттуда уже слышался плеск воды: -- Броня, -- подумал он, -- черт бы ее побрал, -- и вернулся на кухню. -- Как все не вовремя, -- сказала Полина. -- Да уж... а нельзя попросить ее, чтобы она там не сидела два часа. -- Кто? Броня? да, подожди, она скоро, не уезжал бы, может, придется вести Чарли в больницу... -- Послушай, -- откликнулся он, -- а где у нас такая большая "Антология немецкого стиха", помнишь, она все лежала на моем столе? -- Понятия не имею. -- Ладно, сейчас поищу. Как дела у Стивена? -- Да ничего, хорошо, узнай, если хочешь, у него сам. Я не спросила, кстати, про маму. -- Что с ней может случиться, все по-старому. -- Ну и хорошо. -- Он переборол отвращение и подошел к псу, тот дрожал и смотрел на него своими тоскливыми, натренированными на выклянчивании еды глазами: -- нет, нельзя так, нельзя так думать... Книгу надо бы отнести Энн, -- подумал он и усмехнулся про себя -- ему ведь показалось, что она говорит о разводе. Просто ему хочется самому все ей рассказать, он еще расскажет ей. Так он и сделает, но только Броня должна уехать.
      
       Уже семь лет он живет один и не работает пять лет, отец оставил ему порядочное состояние (только недавно он обрел право полностью распоряжаться всей суммой), и он, пропутешествовав год, вернулся в свой город. Несколько лет подряд сдавал две комнаты на втором этаже художникам; имея второй ключ, он, когда они уходили, поднимался наверх и рассматривал все, холсты, краски, ему нравился немещанский уют этих комнат, он старался проводить там больше времени, и однажды случился скандал, один из художников -- последний, который у него жил, вернулся раньше времени и застал его, и больше он не сдавал эти комнаты и даже не привел их в порядок, так что сейчас все там заросло пылью и, похоже, так как у него иногда капает, если идет дождь, крыша дала течь и мебель подгнивает от сырости. Года два назад в его бельевом шкафу поселился паук, свив паутину на верхней, пустовавшей полке, и он каждый день проверял, как ему там, отлавливал бьющихся под вечер о стекло мотылей и мух и зашвыривал в паутину, но к зиме и паук куда-то делся.
       Дом сделан так, что на первом этаже нет окон, и второй кажется высоким первым и, следовательно, третий вторым. Внизу надо всегда держать включенным свет. Или еще он иногда, когда одиночество доводило его до навязчивых страхов, выключал его на ночь, а на лестнице, на последних ступеньках перед дверью ставил два-три капкана, появление которых в его доме было загадочным, он не мог даже приблизительно сказать, как они очутились в его доме. Две верхние ступеньки до появления капканов он подпиливал снизу и никогда не наступал на них, пока необходимость в них не отпала и он не заменил старые новыми досками.
       Энн -- он следил за ней, незаметно, ни разу не попавшись ей на глаза -- он видел, как она лежала на траве, в одном из центральных парков, с тем самым высоким, крепким мальчишкой, он видел, как ее подцепил в дешевом кафе какой-то молодящийся, женственный мужчина, как он грубо обнимал ее и как они уехали за черту города, и как их машина виляла на пустой, мокрой дороге, когда ее голова наклонялась влево и надолго исчезала -- сердце его сжималось, он ожидал, что вот поздно взвизгнут тормоза, и -- эта картина стояла у него перед глазами, потому-то он и не мог заставить себя повернуть и ехал за ними до какого-то паршивого мотеля, где они остановились, он видел, как в ее подъезд заходят то одна девочка и два мальчика, то три мальчика и две девочки, и как они, спустя часа два, уходят, чуть пошатываясь, молча и не глядя друг на друга, -- и он снова, страшным усилием воли заставлял себя не въехать на полной скорости в них, в их, несомненно, сохнущие спины. Я убью себя так, -- думал он, -- надо уехать к чертям, подальше отсюда, что мне стоит уехать -- восток, запад, юг... он, наверное, и не был бы против назвать это боязнью старости, как говорится, назови как хочешь, он так скучал по двадцати годам, своим, когда он жил с мамой и отцом, когда они ездили в гости и разговаривали вечерами, как он увидел первое (и так похожее на ее) обнаженное женское тело и все было просто иным -- в том смысле, что каждый день открывалось что-то новое, новые комнаты, он обживал их постепенно, и ему казалось, что двери будут распахиваться бесконечно, и он не знает, когда началось его беспорядочное кружение по одним и тем же местам, и он оказался запертым в анфиладе набивших оскомину комнат. -- Я боюсь смерти, -- признавался он себе, -- и верно, -- думал он, снова набирая скорость, -- эта маленькая стерва получила большую игрушку, только и всего. Так нельзя думать о детях, у нее чистая душа, мне бы время, я люблю ее, я люблю ее так же, как я люблю и жизнь, жизнь, если брать ее вполне, -- и на следующее же утро он (в специально перекрашенном из бордо в темно-коричневый автомобиле) стоял где-нибудь невдалеке от ее дома.
       Жуткое время, время тоски, мрачной потерянности...
       Но скоро настал и тот день, когда проснувшись утром, он понял, что ему не подняться, и остался в постели. Сердце кололо и билось прерывисто, больно. Иногда на час, как он предполагал, не больше, сознание оставляло его черноте забытия, но он выныривал, замечая, как утро сменяется днем, а день сумерками и ночью. Последняя книга, которую он держал в руках, была третьим или вторым томом собрания Гессе и последний рассказ, в который раз перечитанный им, назывался "Ирис":
       -- Было бы и у меня так же, -- все время думал он, -- не знай я, что смерть -- это конец, что ничего нет за этой стеной, как вечность, в которой нет конца-края, ничего, кроме медленного, неспешного гниения, и он знал, что даже тогда, когда он видимо умрет, то будет жить еще очень долго, и это будет последнее испытание перед небытием, последнее мучение, которое его ждет, на самом деле он будет жить еще очень долго, до тех пор, пока душа, запрятанная где-то в лабиринтах мозга, не устанет метаться по разваливающимся день ото дня руслам, липнущим, скользким, вонючим, и пока душа, маленькое, неловкое "я", в сотни раз меньше газетной буквы, не окажется погребенным и удушенным в смраде разлагающихся тканей.
       Он не хотел (не хотел, а не не мог) протянуть руку и взять со столика лекарство, надеясь на то, что все решится само собой, но время только изматывало его, оставляя все на своих местах. Только на третий день он опустил ноги на пол, перевернулся на живот, сполз с дивана, встал на колени и на карачках дополз до ванны, залез под душ, сосредоточенно побрился и, только возвратившись к кровати из кухни, где в холодильнике он нашел пакет мандаринового сока, выпил двойную дозу лекарства и уснул. На утро чувствовал он себя намного лучше, но вставать не хотелось, и он снова целый день пролежал в постели, потея и прислушиваясь к хриплым толчкам сердца. Он ни о чем не...
      
       -- Нет, -- подумал Филлип -- хватит читать эти нечистоты, нечего. -- Он чувствовал, как это простоватое повествование затягивает его и отвлекает и, самое главное, с каждой страницей ему становится невыносимее и страшнее перелистывать следующую, и, одним махом перелистнув всю книгу, он наткнулся на содержание. Следующим шел рассказ "Название этого дерева", он, подумав, что правильнее было бы начать книжку с него, он здесь самый короткий, прочитал первые строки:
      
       "Он сидел под каштанами, сырая галька белела, замыкая где-то вдалеке, под горизонтом, темную, сумрачную воду. -- О боже, -- шептал он вполголоса, -- они прожили четыре с половиной года, и все это время она обманывала его, четыре года обманывала, лгала ему умело, в глаза, -- он действительно был уверен, что знает ее прошлое и настоящее, -- и как, и ему было вдвойне неприятнее от того, что скорбь заслоняет и перетягивает удивление, искреннее, непроизвольное -- он был уверен, что знает ее жизнь всю, от начала до конца, знает ее знакомых, ее подруг, знает фильмы, которые она смотрит, музыку, книги, которые она читает... Они так часто и помногу говорили с ней..."
      
       -- Бак полон... -- Ну и слава Богу, -- подумал он, захлопнув книжку, и тихо произнес: -- Возьмите, -- протягивая в открытое окошко деньги. -- Ну вот, теперь я должен постараться, никаких мыслей, никакого чтения, все хорошо. У меня все в порядке, и больше ничего знать не хочу... В одно место всех этих шлюх и страждущих... -- Он ехал по центру, высматривая нужный магазин, и, наконец, остановившись у яркой витрины, вошел внутрь. -- День добрый, я хотел бы посоветоваться с вами, что бы вы порекомендовали мне купить в подарок невесте... -- Да, к вашим услугам. -- Филлипу не понравился этот суетливый, заискивающий продавец, но он был единственным мужчиной здесь, и он предпочел обратиться лучше к нему, чем к той намазанной девке... -- Позвольте узнать возраст... -- А, двадцать... -- Да, -- только и повторял он -- Да, хороший запах, да, Versus, пожалуй, и C'est Moi, и Chloe, Paris-Paris, Ralph Louren; вот эти очки, да, да -- вон те, с цветными стеклами; этот пояс с бусинами, вышитый шарф, тот, шелковый, сумочку из велюровой кожи, что бы еще? А, вон тот набор перламутровых пуговиц, перчатки, -- он все не мог вспомнить, какого размера может быть ее ножка, и в конце все-таки купил и лакированные туфельки, оставшись недовольным собой -- мог бы уж и выведать как-нибудь... -- Может, пояс, с изюминкой... молодоженам это не помешает, смотрите, это мечта любой дамы, да... -- Нет, -- отрезал он, останавливая внезапно нахлынувшее раздражение, -- нет, этого не надо, -- колготки, записную книжку с фотографиями животных, часы в виде блокнотика и зеркальце -- это я, пожалуй, возьму.
       Все эти мелочи, ловко завернутые и уложенные, он собирался уже унести в машину, но вернулся и спросил, не может ли он оставить адрес, по которому все купленное доставили бы через час, другой? -- Уже поздно, но, если Вы настаиваете... -- Он сказал, что вот именно, настаивает, расплатился, вышел и вернулся снова, увидев на заднем сидении "Антологию немецкого стиха", о которой он совершенно забыл: -- И это тоже положите, пожалуйста, вместе со всем, оберните красивой бумагой, самой дорогой, и предупредите посыльного, чтобы он был особенно вежлив. -- Хорошо, хорошо, все будет на уровне, поверьте... -- У него оставались еще деньги, и он отдал ему все -- звонко высыпал на прилавок даже мелочь, сказав уже мягче: -- Спасибо.
       Теперь он спокойно сел в машину, доехал до ближайшего автомата: -- Ало, Энн, милая, мне пришлось сегодня управиться со всякими неотложными делами, завтра утром я жду тебя у подъезда, -- здесь он замялся, -- и мы с тобой поедем к морю на два-три дня, что нам терять время, все равно скоро все всё узнают, нет, я уже сказал ей сегодня, что начинаю развод, все прошло довольно сносно, да, ты согласна? Да, конечно, ты делаешь меня счастливым, конечно, я не знаю, как переживу эту ночь, я тоже, я тоже, целую, я тоже.
       Он положил трубку, порылся в карманах и достал вместе с записной книжкой и носовой платок, положил все на телефонную полочку -- полистал, слюнявя страницы, нашел телефон и набрал номер.
       -- Ало, да, это Филлип, жена сказала мне, что я должен вам позвонить, да, да... Что... Да, я еду. Сейчас же. -- Он положил трубку. -- Спокойней, -- уговаривал он себя, -- спокойней, -- проговаривал он вслух, наблюдая, как мотыльки кружат вокруг лампочки, -- спокойно. Он взял с подставки книжку, уронил платок, поднял его и как-то рассеянно вытер им мокрое лицо. -- Ну, вот это и случилось, вот и случилось, как некстати, черт подери все. -- Он походил туда-сюда около своей машины, сел, и через пятнадцать минут вошел в двери конторы, где его ждал адвокат. Последний, фамилия его была, кажется, Кинский, начал сразу.
       -- Понимаю, что вам тяжело, я потому и сказал вам сразу главное по телефону, чтобы вы успели это обдумать. Хотя, в нашем возрасте эта потеря переживается несравнимо легче... Но дело не в этом. Как я понимаю, вас не было в ту ночь у нее, да, но -- я вам верю -- придется потратить на это кое-какое время, поймите меня правильно, здесь дело, естественно, не во мне. Вас могут вызвать. Да, в общем, ваша мать оставила целый увесистый документ своему адвокату...
       -- Что? Адвокат моей матери?
       -- Да, адвокат вашей матери... В общем, документ неприятного содержания. Она требует тщательного расследования обстоятельств и причин своей смерти, т.к. у нее, якобы, есть все основания предполагать, что вы, да, именно так, слушайте меня внимательней, каждое слово, прошу вас -- что вы могли ее отравить или как-то по-другому, например, ввести ей не то лекарство, или передозировка, понимаете?
       -- Да она с ума сошла.
       -- Я понимаю ваши чувства.
       -- Знает ли об этом моя жена?
       -- Я, во всяком случае, ей ничего не сообщал.
       -- Можно я воспользуюсь вашим телефоном?
       -- Да, пожалуйста.
       -- Не надо смотреть так на меня, -- сказал Филлип, набирая номер: -- Ало, Сара, да, это Филлип, успокойся, ну, ну, успокойся, да, Поля звонила? Давно? Ясно. Ясно. Оставайся там, я приеду скоро, или сейчас, или завтра утром, часов в семь. Да.
       -- Ну, вот и все. -- Он завернулся в плащ и устало полулег в кресло. Он все видел сейчас болезненно ясно и резковато -- он смотрел на Кинского, сидевшего за столом вполоборота и сворачивающего трубочкой лист бумаги, тонкую ножку лампы, стол, занавески и серое небо в полосках приоткрытых жалюзей: -- Вот так, господин Кинский, вот такое дерьмо, извините. -- Кинский смотрел на него внимательно.
       -- Вот, что вы думаете, когда смотрите так... извините, я устал, не найдется у вас что-нибудь выпить? -- Да, суть дела в том, -- думал он, пока Кинский доставал и разливал виски, -- суть дела в том, -- повторял он много раз это начало, никак не решаясь продолжить дальше готовую мысль, -- но тем не менее, суть дела в том, что мать не просто так умерла, она еще и обвинила его в том, что он, ее сын, ее убил. Значит мы не поедем завтра никуда. Как он это объяснит ей, хорошо, Поля теперь все знает, и ему стало жаль ее как-то так, что, может, вся эта история и прекрасна, но вот бы она не узнала, он ведь понимал, что это боль, что это такое; да я мог бы убить ее, если припомнить так, все.
       -- Что-то сегодня день какой-то странный.
       -- Может от того...
       -- От чего?
       -- Да я и сам не знаю.
       -- Да, может и так.
       -- Хороший коньяк.
       -- Chivas Regal...
       -- Да, я хотел сказать -- виски.
       -- Да, вот еще что, она оставила и завещание. Его вскрыли, основной части я не помню -- вашей фамилии там нет. Большая часть завещана какой-то патриотической правой организации.
       -- Да уж, понимаете, дорогой мой, извините меня, не могу я сейчас по-другому -- смотрите, какой вечер, ничего, что я так?
       -- Да, я понимаю вас.
       -- Так вот, я Вам сейчас все объясню, понимаете, я и понятия не имел, что у моей матери может быть адвокат и завещание. Видели бы Вы эту гадину, извините. У нее никогда не было денег. Дом ей купил я, и прочее. Еще пару лет назад я носил одни и те же ботинки по два года. И постоянно в долгах...
       Они сидели друг против друга в глубоких креслах, в комнате повис сумрак, Филлипу было уютно и спокойно здесь, хорошо настолько, что он долго не мог заставить себя встать и распрощаться -- что он, интересно, предпримет дальше?
       -- Господи, вы извините меня, я, наверно, задерживаю вас, -- привставая, сказал он, -- ведь время-то уже...
       -- Да ничего. Я обещаю помочь вам, -- сказал Кинский, протягивая руку для прощания, -- все будет хорошо, всем чем смогу.
       -- Да, и последнее, вот еще что, -- сказал он, уже с порога. -- В ту ночь я был у одной женщины, девушки, да, ее необходимо привлекать к этому делу? Или все-таки можно обойтись и без нее?
       -- Ее свидетельство может оказаться очень важным, если не решающим, в случае, если, например, ваша мать сама допустила ошибку...
       -- Ну да, хорошо, спасибо вам еще раз. -- Он вышел на улицу и долго сидел в машине, опустив стекла. Он видел, как Кинский сел в машину и уехал. Он не знал, как ему ехать домой. Ему стало жарко, и он снял плащ, и снова ему на глаза попалась та книжка, он, не глядя, пролистал ее несколько раз и кинул на сиденье.
      
       Он ни о чем не думал. Допив остатки сока, ходил по комнате, из угла в угол, подходил то к одной книжной полке, то к другой, рассматривая корешки, морщил губы и, казалось, что-то обдумывал важное, но на самом деле он вообще ни о чем не думал, сторонне наблюдая за тем, как прочитывание очередного корешка, накладываясь, четко, буква на букву, стирает предыдущее название -- потом он долго рассматривал в отражение стекла свое заросшее рыжеватой щетиной лицо и скрученный ворот грязного халата. -- Это я, -- подумал он, эта мысль была первой, выбившейся на поверхность, вслед за ней в голове что-то сдвинулось, пришло в движение, екнуло, заболело, но скоро вновь затерялось в тишине; потом он сел у телевизора и просидел в кресле перед экраном три дня.
      
       Через несколько минут он ехал по городу, и незаметно быстро оказался около ее дома, -- может, подняться к ней, все рассказать, -- он нагнулся к рулю -- в ее окнах горел свет. Он откинулся на спинку и долго сидел так, думая и рассуждая сам с собой -- нет, он не поднимется сейчас к ней, он должен заехать домой, взять кое-какие вещи, ей еще, наверное, не принесли его подарок, он широко улыбнулся, представляя, как она откроет дверь, берет коробку, ее лицо... а может просто сбежать вдвоем отсюда, но, конечно, это не в его пользу и вызовет лишние подозрения, хотя, чего ему бояться, любая экспертиза докажет, что он здесь ни при чем, а вдруг она сама чего-нибудь не того выпила или то, что сказал Кинский, может не просто так сказал, тогда ведь он, пожалуй, и не выпутается, вот сука проклятая, -- ударил он по рулю кулаком, -- вот ведь паршивая сука, как обернулось-то все. Странно, что она не обвинила Сару, это было бы логичней, черт возьми, Энн, дорогая, я сейчас приеду, сейчас, -- он нажал на педаль, -- черт бы ее побрал, господи, как так, он летел по городу, хорошо еще, что он первым увидел полицейскую машину, притормозил и отстоял положенное время на светофоре. Тормозил он довольно резко -- книжка слетела с сидения на пол, и он взял ее, повертел в руках, и решение вызрело сразу -- уже загорался зеленый, он успел, высунул как можно ниже руку в окно и забросил ее на асфальт, далеко под днище.
       -- Только заберу парочку костюмов, мелочи, зубную щетку там, полотенце, белье кое-какое, и, самое главное, ничего не говорить, без истерик, быстро собираю вещи, и мы найдем где-нибудь квартиру, надо подсчитать все деньги, черт возьми, ведь все может стать известно на работе, ну и черт с ним, самое главное держаться увереннее, надо быть уверенным, никакого слюнтяйства он сейчас допускать не может, слюнтяйство для него сейчас самое опасное, он представлял, как она ему скажет: как это мерзко, Филлип, как мерзко и гадко с твоей стороны и прочее, он видел ее лицо и брезгливо изогнутые губы, да, он, пожалуй, боялся ее, когда она делала такое лицо, нужно выдержать, пережить все, пережить, перетерпеть, чтоб они все сдохли. Он посмотрел на себя в зеркальце -- суховатое лицо, немного заостренные черты, но в общем-то он вполне, он, даже можно сказать, -- красив, а когда он и одет еще подходяще, то, что называется, бывает неотразим, -- ты бываешь просто неотразим, Филлип, все ты придумал, нет никакой старости еще, тело не атлета, правда, но и слава богу, с другой стороны, все у тебя есть, все будет, надо только губы поджимать, ты нашел ее, боже, все, конечно, совсем не просто, совсем не так, как хотелось бы, но всегда кто-то мешает, такова уж жизнь, надо поджимать губы, в конце концов, так все устроено, все ерунда, что там было у Энн, какое имеет это значение, когда они счастливы, ни больше ни меньше, -- думал он, -- нет, не надо никуда ее ставить -- просто брошу у подъезда на несколько минут. Быстрее бы все кончилось. Быстрее бы.
       Лифт кто-то долго держал на пятнадцатом этаже, и он, не желая ждать, решил пойти пешком, темнота лестницы не остановила его -- когда он вбежал уже на третий этаж, кто-то преградил ему дорогу. -- Стой, -- услышал он в темноте тихий голос, -- стой. -- Да, он действительно должен был бы остановиться, но он не обратил внимания, не сообразил, скорее не подумал, что в такой ситуации остановиться лучше всего, не спешить, но он спешил, и от этого неожиданного оклика все внутри его опрокинулось и надавило со страшной, просачивающейся силой -- и, может, только от того он (так некстати) и оттолкнул мешающую его устремленному движению руку и рванулся вперед, проскочил еще один этаж и почувствовал удар, острый удар под напряженные, хлюпнувшие ребра, не может быть: -- Что ты, что ты, -- прошептал он невидимому нападавшему -- рот его накрыла крепкая, грубая ладонь, -- тихо, тихо, что тебе было сказано, надо слушаться, брат. -- Теперь только он чувствовал склонившееся над ним чужое дыхание, смешанное с запахом рта: -- Посмотри там, -- сказал другой, -- в кармане. -- Пальцы нащупали бумажник, выдернули его из внутреннего кармана, ощупали остальные. -- Да, -- думал он, -- вот и конец, -- он привстал и оперся о подоконник руками, -- Господи, -- думал он, глядя на гудящую снизу улицу, -- Господи, ну нет уж, нет, я должен поехать к ней, девочка моя, как же теперь-то, -- горло его горело, и тело мякло, -- Энн, -- шептал он, сползая на грязный, темный пол, фонари ушли вниз, и он видел теперь, лежа на грязном кафеле, только краешек набухшего темной ватой неба, -- Энн... -- он не успел еще заказать, вызвать воспоминания ее губ, а они уже витали вокруг и внутри него в ярком, слишком белом, немного замутненном свете -- ее подвижные губы, глаза, упруго скользящие по строчкам книги... -- любовь моя... -- и не в состоянии больше держаться, он полностью расслабил тело, само оно все как-то не решалось, до сих пор подчиняясь старому, уже бессмысленному приказу, -- господи, да к чему теперь все это? -- были последние его слова, и последнее тепло, которое он ощутил, было неповторимое тепло освобождения.
      

    ???

      
       Из приглушенного оцепенения его вывел звонок -- в первый раз телефон зазвонил утром, но только качнул его слух далеким, плывучим дребезжанием; второй и третий он слышал более отчетливо и, наконец, четвертый или пятый разбудил его, сидящего в пиджаке на голое тело. -- Ало, я звоню тебе целый день, где ты пропадаешь? -- Это ты? -- Да, я хотела у тебя спросить, понимаешь, после наших встреч кое-что произошло, у меня задержка, я хочу с тобой поговорить... посоветоваться, давай куда-нибудь съездим за город... -- Только мне надо привести себя в порядок... -- Ладно, я здесь, недалеко, если ты не против, я прийду. -- Да.
       Он поднялся с кресла и пошел в ванную, принял душ, долго тер спину и запревшие подмышки и, бреясь, думал: -- Что же все-таки произошло? Что она ему сказала и что бы все это значило -- но, что бы там ни было, он теперь удержит ее, хоть так, движения его делались более решительными, он выпрямился, воспрянул, запихнул пиджак в переполненный ящик с грязным бельем, поставил на огонь полный чайник и, на ходу одевая джинсы, включил свет и спустился вниз, к двери, около которой уже стояла она, маленькая, невзрачная, жалкая. -- Привет, -- сказала она, -- я с самого утра бродила здесь и немного замерзла. -- Давай, может, выпьешь горячего чаю? -- Да. -- У меня здесь грязь. -- Да это все неважно. -- Она устало села на диван, он подвинул к ней столик и напротив поставил кресло, в которое сел сам, и долго, пока крышка на чайнике не забилась звонко, смотрел на нее, без тени неловкости разглядывая ее с ног до головы, каждую ее черточку. -- Налей, пожалуйста, -- попросил он ее, не отрывая взгляда, -- там все на кухне, ты найдешь... -- Она была одета в потертые голубые джинсы, кеды; под темно-зеленым свободным свитером проглядывала белая майка -- она поднялась и, не глядя на него, ушла, и он подумал, -- какая у нее большая, крепкая грудь, ведь действительно, есть разница, ласкать маленькую грудь или большую, есть, и еще какая, все эти плоские, скупобедрые девочки-мальчики, моральная поддержка педерастов, и есть разница в ощущении, она всегда какая-то особенная, нежная, хрупкостью своей напоминающая, да что там, как цветок, сочный, опадающий при грубом прикосновении... и даже в ревности, разве можно ревновать длинноногую идиотку, из которой никогда ничего не сделаешь, и он почувствовал сладчайший прилив желания, но сдержал себя, опустил голову, и наблюдал теперь только за ее руками, придерживающими крышечку фарфорового чайника, -- когда она села, он спросил: -- Наверное глупо сейчас спрашивать об этом, но, пожалуйста, скажи мне, чем все-таки я тебе не понравился? Она молчала, маленькими, теплыми глотками отпивая горячий чай: -- Извини меня, что мне сказать? Лучше ничего не вспоминать, правда. -- Он сидел, широко расставив ноги, держа обжигающую чашку в ладонях. -- Мне было очень плохо. -- Он хотел прибавить -- я почти умирал, но вовремя подумал, что звучать эта фраза будет как-то не так, и не произнес ее. --
    У меня задержка. Уже девять дней. Я подумала... -- Девять дней это не так много, а если вдруг сейчас у тебя начнется, ты убежишь? -- Думаю, что нет. Не начнется. У меня никогда не было ничего такого. Все всегда приходило вовремя. Так что ошибки быть не может. -- Ему не хотелось сейчас произносить резких слов, он боялся спугнуть ее. -- Все хорошо, -- сказал он тихо и уверенно, -- ты не представляешь даже, как все хорошо, насколько все хорошо... -- Она улыбнулась ему. -- Правда? -- Правда. -- Она опустила глаза. -- Знаешь, я тебя обманула. Мне не двадцать, как я тебе сказала. -- И сколько? -- На три года меньше. -- Я подозревал это. -- Ладно, иди ко мне. Я все возьму на себя. Ты не должна бояться. Ребенка оставишь, об этом не может быть и речи. -- Хорошо...
       -- А теперь беги домой, собери все вещи, которые могут тебе понадобиться, и через час я жду тебя. Куда-нибудь поедем. -- И, сказав это, он обречено подумал -- а что, если она не вернется, если, вдруг, в эту неясную голову нечто просочится, и она, доверившись этим нечто-неизвестным мыслям, больше никогда не придет, или, черт возьми, задержится хоть на полчаса, на час, на десять минут -- и он, вдруг он не сможет ее найти, в этих головках одна солома, но и он не может, конечно, ее пасти, да, такие развлечения не для него, ходить за ней по пятам он теперь не сможет. И не пойдет, наверняка, да ладно, -- пространно подумал он, отдаваясь без сопротивления ставшей за эти дни вполне сносной и привычной меланхолии, -- ладно, я ее буду ждать, что еще остается, можно, конечно, устроиться на работу или переехать в перенаселенный дом, -- но это уже было, он, конечно, все это перепробовал и знал, что ничего не помогает, наоборот, и он прислушался к сердцу, так бьющемуся плавно, без шероховатостей, без обычно легкого трения, и доверившись ему, ему, такому нежному, избалованному, плаксивому ребенку, доверившись его спокойному ходу, как только что промасленному, изношенному, но прежде надежному механизму, он сел в кресло, вытянул ноги и начал ждать, ждать именно -- что ему особенно льстило -- совершенно спокойно. Она действительно пришла через час, с пакетом и сумкой через плечо. -- Что сказала твоя мама? -- Мама? Мама ничего не сказала, у мамы своя жизнь, у меня -- своя. -- Как ты относишься к ней? -- Никак. -- Ясно.
       -- Я не могу больше ездить по этим улицам. Если тебе необязательно возвращаться ни сегодня, ни завтра, давай надолго уедем. -- Я? Я не против, конечно, куда хочешь, я давно мечтаю уже уехать, может... да, может, у меня двоюродная сестра сейчас под Петербургом, там есть небольшой городок, давай съездим к ней, через дня два будем там... -- И что? -- Да не знаю, потом куда-нибудь еще. Ты ведь женишься на мне? -- Женюсь. -- А когда мы поженимся? -- Когда захочешь. -- Мне же надо будет приготовиться и узнать тебя хоть немного, а то... Я бы, конечно, может и согласилась бы на аборт, но очень боюсь боли. -- Все глупости. Никаких абортов, и не думай, -- сказал он зло, когда они выехали уже за город. -- Ты просто сумасшедшая, -- добавил он, разглядывая ее в зеркальце, -- еще несколько часов назад я думал, что вообще никогда не увижу тебя, тем более такую улыбку на твоем лице, ты знаешь, я даже не подозревал... -- Что? -- Что у тебя может быть такая добрая улыбка, -- и засмеялся, -- извини. -- Они ехали на север. Настроение его улучшилось. Он был полон неясных, но однозначно добрых надежд.
       Он очень ее берег -- когда они останавливались на ночь в отеле, он только нежно ласкал ее, чтобы ничего не нарушить, ничего не повредить, ласкал и затеривался, растворялся в нежности ее маленького живота, не помня ни о ней, ни о себе... -- Ты такой нежный, -- сказала она в один из таких вечеров, и он не посмел усомниться в ее искренности, увидев, как из ее удивленных глаз катятся слезы...
       Когда до Петербурга оставалось каких-то пять-шесть километров, его Volkswagen сломался, отказала автоматическая коробка передач, и он с большим трудом нашел машину, водитель которой согласился буксировать их до какой-то подозрительной открытой стоянки, где они ее и оставили, и, т.к. никто не знал, где находится эта деревенька (а не городок, как о том говорила Энн), им пришлось трястись несколько часов в электричке, и, когда они вышли на платформу нужной станции, было почти темно. Название этой станции Энн долго вспоминала, и люди в вагоне долго не могли понять, чего же они хотят, пока кто-то не выговорил название правильно. Прождав около часа автобус, они пошли пешком. Машины не останавливались, пролетали мимо, обдавая их пылью, но как улыбалась Энн, как он был бодр, как он шел! -- По-моему туда, мне кажется сюда, -- говорила Энн, -- я была здесь очень давно и, конечно, ничего не помню. Они шли обнявшись, как отец с дочерью -- история вынуждена повторяться, -- думал он, вот и сейчас, сейчас он был молод, сейчас и только сейчас он был по-настоящему молод. Что те годы, -- думал он, смотря на поля и частый за ними, темный лес, глубоко и чисто дыша -- что тогда? Все можно преодолеть, если что-то не хочет преодолеваться само по себе, как детство, и детство чувствуешь, только постарев, всю жизнь детство преследует нас и настигает в день... в общем, в один прекрасный день -- какое имеет значение сейчас все от начала до конца? У него будет ребенок, скоро, совсем скоро, ну и пусть, ну и пусть, что из этого? Какое это к чертям имеет значение, маленькое существо... Действительно, ему так часто приходили мысли о ребенке, даже если что-то случится с Энн, он сможет всегда отсудить его, забрать себе, хоть и не хотелось бы об этом сейчас думать, но ведь и это выход, если смотреть так. Солнце уже скрылось, но все вокруг оставалось светлым, только немного серым, побледневшим; было светло и облачно -- ветер задувал им в спину.
       Они шли часа два, пока не увидели впереди несколько грузовиков и людей, кричащих что-то, подойдя ближе, он понял, что здесь что-то празднуют, чей-то день рождения, почему-то пришло ему в голову, и что все пьяны как один, и когда они подошли ближе, люди приветствовали их, и были настроены вроде бы по-доброму, хлопали его по плечу, налили до краев стакан водкой и поднесли ему -- как он ни отказывался, они настаивали, и, чтобы не испортить вечер, он выпил все, до капли, ему долго аплодировали; Энн налили тоже, но меньше, выпила и она, и ему не понравилось, как один из них положил ей руку на плечо, но ничего опасного в этом жесте не было. Они не знали, где находится это Фалино, нет, у кого здесь ни спроси, никто не скажет точно... если и есть где-нибудь поблизости эта деревенька, то только дальше, может, ехать час по этой дороге, может больше, там где-то остались маленькие деревеньки в несколько домов, и идти пешком просто безумие. -- Да подождите, -- сказал один из них, -- сейчас остановим, пусть только попробует не остановиться, к матери его задницу; и действительно, они, выстроившись в ряд, преградили дорогу первой же машине, набитой до верху ящиками, как выяснилось позднее, полными только вылупившимися цыплятами. Довези их хотя бы до развилки, -- сказали они, и шофер, заметно оробев, с неохотой посадил их, и он сел на краешек испачканного птичьим пометом сидения -- ничего, -- сказал водитель, -- у меня и тряпки-то нету, чтобы вытереть, ничего, примета хорошая.
       Ее скоро укачало, она задремала у него на коленях, обвив руками его шею. Пошел тихий, легко бьющий в стекло, частый дождик, в машине было уютно, и так тепло пахли кресла, чем-то совсем забытым, навсегда уже упущенным... -- Дальше я сворачиваю, вот спросите в этом доме, куда вам идти, -- он поблагодарил водителя, но денег тот не взял, -- Ладно, ладно. Они шли еще час, но нигде не было видно ни огонька, ни одного человека навстречу, и щемящая тишина -- ему казалось, что они в такой непроходимой глуши, что дальше уж некуда, невольно ему стало даже не по себе, он испытывал неприятные ощущения, похожие на заброшенность, когда Энн указала в сторону леса: -- Вон, смотри, видишь огонек, это дом. Но сколько не всматривался он в даль, ничего не видел, кроме холмов, леса и редких скирд сена, раскиданных по обеим сторонам дороги, но вот и он увидел мерцание, и понял сразу, что это костер. Единственные люди. -- Значит скоро и Фалино, -- сказал он. -- Ну мы и забрались с тобой, -- отозвалась Энн, втискивая ладошку в его руку, -- ничего, мы ведь вместе, и уже скоро будем дома.
       -- Здравствуйте... Эня, как ты здесь, господи?.. Это был большой деревянный дом, одноэтажный, но просторный. Он вошел в дверь первым, и сразу же почувствовал что-то не то. -- Знакомься, сказала Энн молодой, чем-то далеким похожей на нее девушке -- это Филлип, -- Да, да, очень хорошо, проходите же, поднимайтесь я сейчас, -- сказала она и засуетилась, -- я за молоком, сейчас прийду, там нельзя опаздывать... -- Здесь, -- сказала Энн, -- когда-то держали коров и лошадей, там вот сеновал, поднимайся, -- они поднялись по скрипучей лесенке и вошли в хорошо натопленную, немного душную комнату. -- Вот мы и пришли, здорово, правда? -- Здорово, -- откликнулся он, подумав, слава богу, все вроде бы обошлось, и сел за стол, накрытый белой клеенкой. -- Дай мне воды, что-то в горле. -- Энн черпнула из ведра кружкой. -- Здесь такая вода, какой нигде нет. -- Ну и хорошо. -- А вот и Поля... -- Вот и молоко, -- сказала Поля -- вот, пока только молоко, хлеб, скоро будем ужинать. Филлип пил теплое молоко и смотрел в зеркало, висевшее в углу, под иконами и видел, как с каждым глотком становится бледнее его лицо: о, нет, подумал он, только не сейчас, и сказал как можно ровнее, -- Я покурю. -- Только никуда выходить не надо, курите около лестницы, там пол земляной, не страшно.
       Сердце его сжалось, -- прислонившись к тонкой перегородке двери, он еще думал, что оно сейчас отпустит, сейчас пройдет несколько минут, и отпустит, их бы перетерпеть только, зачем именно сейчас? -- ведь так было и раньше, перетерпеть, и он сможет, правда, на недолгое время забыть о нем, так доверчиво отдающемуся в чьи-то мягкие на вид лапки. -- Я люблю его, услышал он далекий, но отчетливый шепот. -- Ты уверена? -- спросил другой голос, так же шепотом. -- Я сомневаюсь, конечно, но... Он не расслышал -- Да что ты, он такой взрослый, а ты? вы хоть спите с ним? -- Да, и в этом "да" было столько превосходства, что он улыбнулся, как улыбаются детям. -- Ну и как тебе?..
       Господи, что я делаю здесь?
       -- Я жду ребенка...
       -- Ой!
       Больше он ничего не слышал, чтобы не упасть, он схватился руками за какую-то доску и постарался как можно тише осесть на пол, не выдать себя. Что делаю здесь я, думал он, до боли морща лоб, рука напрягалась все сильнее, ее нужно было разжать, чтобы опуститься с корточек на пол, но боль успела раньше, ударила его по суставам, разжала пальцы, и он упал, ударившись переносицей о ступеньку и... Всех ненавижу, мир скотов и блядей, нет-нет, не идет так умирать; с такими мыслями никак нельзя; и я был в этом мире скотиной, я знаю, я был способен на большее, черт возьми, способен на большее, скоты, думал он, когда тело его стало холодеть, и он смог легко отделиться и ступить, чуть пригнувшись, в темноту, но не идет умирать с такими мыслями, продолжал думать он, когда уже шел по липкой и скользкой кишке: -- Ладно, попробую вылезти, -- мне нужен свежий воздух, видимо я не выслужил вечной души, и мне не на что особенно надеяться.
       Ноги его завязали в вони, хотя ничего он и не чувствовал, это было не то, о чем можно сказать -- "чувствую вонь" или "чувствую мякоть под ногами", нет, скорее, он только знал, как должно выглядеть то, где он сейчас находится, какой запах здесь должен быть, (именно запах ацетона или сильного чистящего средства), что все именно так, вот как все, думал он действительно так, а не иначе... Потом он поскользнулся, упал, закружился и полетел куда-то вниз. Падение его было постепенным, почти невесомым, он скоро увидел внизу белую перистую, напомнившую ему облака, гладь и упал в вязкую студенистую жидкость, полежал недолго на упругой поверхности и медленно погрузился на дно.
       -- Ребенок! А что говорит мама?
       -- Да что она может сказать, ты же знаешь ее, ей все равно. -- А кто он, что делает? -- Что делает? что-то связанное с издательством какой-то газеты, я точно не знаю. Можно я переоденусь, дай мне какой-нибудь халат.
       -- Возьми там, в шкафу.
       Энн идет в комнату, открывает шкаф, достает бежевый халат, полностью раздевается, смотрит на себя в отражение темного, незанавешенного окна, чуть приподнимает грудь двумя руками, смотрит на свое тело; -- Эня, если ты не очень устала, помоги мне (она быстро накидывает халат, входит на кухню), надо бы быстрее все это сделать, может быть, он захочет выпить кофе после дороги, он любит кофе, а? тогда намели; протягивая ей старую, деревянную кофемолку, -- кофе в тумбочке... -- Что это? -- спросила Энн, услышав шум за дверью. -- Не знаю, -- сказала Поля, прислушиваясь, -- дверь наверное, наверное, он вышел на улицу. Энн засыпает кофе в ящичек, и вдруг резко кладет его на стол, рассыпая коричневые зерна по белой скатерти. Поля оборачивается: -- Что такое, -- Что это, о господи, -- Энн залезает рукой под халат, трогает ногу. -- Что такое, ты поранилась?
       -- Ну вот, слава богу, -- говорит Энн, откидывает полу халата и показывает ей ногу, -- к колену стекает несколько мутных капель: -- Я-то думала, что это так тянуло в электричке, господи, что это, началось, что я ему скажу теперь, о господи, что я теперь скажу ему, как я скажу ему, -- повторяла она, сев на корточки и прислонившись к стене, -- вот идиотка, нужно было подождать еще немного, а я... -- и вдруг рассмеялась, -- ну и ничего, правда? Он ведь все равно возьмет меня к себе, я так не хочу домой, я так ненавижу их всех...
       -- Вытри слезы, не надо. Иди, позови его, Все готово уже. Да успокойся же ты, сначала надо поесть, а потом ты ему все и расскажешь.
      

    ???

      
       Когда он вошел в участок, его мучила только одна мысль -- как он увидит их, и когда увидел, наконец, смутился еще больше, ему стало стыдно и как-то жутко неловко, он выглядел таким маленьким, низкорослым по сравнению с ними, таким щуплым в своем пальто, согнутым. И ему хотелось только одного, -- чтобы они его не заметили, он боялся, что они его заметят, понимая, конечно, что это невозможно, так уж сделаны эти комнаты и это стекло, он стоял как вкопанный -- никакой горечи, он думал, как они, интересно, делали это, как они, интересно, смотрелись вместе? -- Вот они, -- сказал полицейский -- Вы никого не узнаете? Он сказал -- нет, но ему казалось, что, может быть, он уже где-то видел их, может быть, случайно встречал их в каком-нибудь кафе или на улице. -- Да, -- позже сказал следователь, нам придется их отпустить скоро, ничего за ними нет, кроме марихуаны, так, мизер и ничего другого, понимаете, есть свидетели, она приходила к ним не раз, и ее видели и, поверьте, мне неприятно повторять сейчас, но ведь вы это просто обязаны знать, как никак, а это очень важное обстоятельство, все знали, чем они там занимались, никто не принуждал ее, потому что даже несколько раз они это делали на балконе, у всех на виду, при всем честном народе... -- Честно говоря, не понимаю. -- Ну да. Вам сейчас тяжело, и я, к сожалению, кроме того, что я вам уже сказал, ничем помочь вам не могу. Да... -- Он все пристальнее вглядывался в их лица, уверенные, ироничные, щурил глаза, и все никак не мог понять, почему, почему.
       Он два часа прождал ее в сквере, они договорились встретиться и куда-то там пойти, он очень волновался за нее и побежал домой, думая, что она может быть дома, может быть, он что-то перепутал, как это и было несколько раз, по крайней мере, она ему говорила, что ты опять все перепутал, хотя, он точно помнил, как они договаривались, но если она говорит именно так, он не смел спорить, так как в таких случаях обычно правой оказывалась именно она, он мог что-то забыть или прождать ее несколько часов там, где они встретиться не договаривались -- просто ему почему-то казалось, что он не ошибается, но, может быть, он настолько был занят своими мыслями, как, кстати, она не раз говорила ему, что, конечно же, мог все на свете перепутать.
       Но ее все не было, и когда уже на следующее утро ему позвонили и попросили приехать в участок, он понимал, что все кончено, хотя ему ничего толком не объяснили. Что делать ему со всем этим теперь?
       Небо -- как сливки с черникой, -- пришло в голову ему, -- как сливки со спелой черникой -- его бил легкий озноб, волосы взъерошились от ветра, налетавшего в такт волнам, и плащ как-то неудобно перекрутился под ним, и он, когда подносил сигарету к губам, вынужден был вымученно перегибаться, но встать и оправить плащ он не мог -- надо было почему-то или продолжать сидеть так же, или уж встать и пойти. Поехать домой; вот он и опустел, мой дом...
       Наконец он поднялся со скамьи, оправил плащ, бросил потухшую сигарету в лужу и побрел по серой, безлюдной набережной в сторону вокзала. Поеду к себе, -- думал он -- ничего не остается, надо бы навести дома порядок, все прибрать; слово "прибрать" неожиданно навело его на нехорошую мысль: а не чувствовал ли он бы себя лучше, не было бы ли некой законченности, организовывай он похороны и все, с ними связанное, если бы на его глазах засыпали ее, и, может, только тогда он чувствовал бы завершенность, все бы перебродило и высохло только тогда до конца, до линии, на которую он мог бы ступить и, сделав только один шаг, -- начать заново, нет он не сможет видеть эти лица, эту чертову мать -- ему хватит и того, что он и так чувствует, что избавился от чего-то слишком тяжелого, невыносимой тяготной ноши -- а, действительно, не тяготился ли я ей все это время? И не решаясь все же сказать "да", не говорил "нет", уж очень все непросто. А не тяготился ли я ей? -- спрашивал он себя, пожимая в ответ плечами. Он шел, слушая тихий, мелкий дождь, -- что делать, что делать -- он заметил справа от себя спрятанный кустами домик кафе и, сам того не желая, свернул на аккуратно выстланный щебень дорожки и вошел в пустое, просторное и теплое помещение. Заказав виски, он сел за столик у двери, снял плащ и долго смотрел на серо-зеленое море и все тот же дождь, отпивая маленькими глотками плохой виски -- он почему-то вспомнил кору дерева, возле которого стоял тогда, в аллее и, может быть, именно в тот момент, когда она уже лежала на дороге, проводил по ней пальцами или рассматривал красную спинку паучка, или подталкивал пушистую гусеницу, бесцельно ползающую то вверх, то вниз...
       -- Вы не будете против, если я сяду с Вами, да, погода сегодня... я хотел уже закрывать, когда увидел Вас, и подумал, заглянете Вы ко мне или нет, даже, смешно сказать, загадал желание и теперь, очень может быть, оно сбудется. Он устало посмотрел на хозяина и неубедительно произнес: "И я надеюсь", и проникся вдруг необъяснимой благодарностью к этому человеку, налившему несколько минут назад ему этой гадости... -- Конечно, сбудется. -- У Вас, я смотрю, совсем пусто, -- сказал хозяин, указывая на его стакан, -- сейчас, у меня есть кое-что получше. Он встал и скоро вернулся, налил ему и себе: -- Вот ведь как, сам я обычно не пью, но в такую погоду можно себе позволить... Вы слышали, что мы вводим войска в Польшу? -- Нет, -- ответил он -- что-то слышал такое... -- Ну, знаете ли, с этим правительством не на что больше и надеяться. Я даже не знаю, за кого буду голосовать на следующих выборах. Вам налить еще? -- Да, это совсем другое дело. -- Конечно, конечно, это для особых клиентов, да эти демократы совсем уже стыд потеряли, наверное буду голосовать за консерваторов все-таки, если, конечно, не придут фашисты или, чего опасаются так многие, евреи...
       Ему стало смешно, и он не сдержал-таки улыбки.
       -- Вы что, не согласны?
       -- Да нет, нет, -- почти смеясь, ответил он, -- согласен, только вот что... а не потеряют ли стыд, вместе с демократами, как вы говорите, и консерваторы, а за ними либералы, и христиане и дьяволиане и прочие? Они же все чертовы бандиты. -- Да? -- Точно. Вы знаете, какие самые большие проблемы на этой земле... вернее даже одна проблема -- перенаселение, ведь мы все жрем, гадим, размножаемся с невероятной скоростью, очень может быть, что для того, чтобы стать владельцем такого вот небольшого ресторанчика, как у Вас, лет через сто придется затратить столько же сил, сколько тратят сейчас, чтобы стать президентом, и приносить такие же жертвы, идти по головам, понимаете? -- Мне кажется, -- сказал хозяин, -- что Вы слишком сгущаете краски, нужно надеяться на лучшее всегда... -- Вы наливайте, наливайте, все намного проще, не надо надеяться на то, на что надеяться просто бессмысленно. К таким вещам относятся и все эти свистопляски с порядочными правительствами и тому подобным. -- А на человека? -- Он никак не ожидал этого вопроса и ответил, выдержав взгляд хозяина: -- На человека. Очень трудно, очень, но, пожалуй, только в этом и есть смысл, только в этом.
       -- Да, -- сказал хозяин, и добавил, -- Вам это может быть покажется странным, но я хорошо понимаю Вас. Просто ко мне здесь заходит всякая шваль. Поговорить, честно говоря, не с кем. Так и обходишься общими словами, так, к сожалению, часто случается.
       -- У многих так и проходит жизнь.
       -- Увы, да...
       -- Как, Вы уже собираетесь идти? -- удивленно спросил хозяин, видя, как он встал и с трудом натянул мокрый плащ. -- Бросьте, смотрите, какой дождь, я бы Вам дал зонт, но у меня здесь нет зонта, может, подождем еще немного, дождь должен вот-вот стихнуть... -- Нет, спасибо, мне пора, хотелось бы засветло добраться до дома. -- Хорошо, хорошо. Желаю вам удачи. -- Спасибо.
       Он, закутавшись плащом, шагнул в дождь. Дождь лил с удвоенной силой, неприятно хлестал по лицу, и он чувствовал, как вслед за плащом набухают плечи пиджака, рубашки, и по бретелькам майки ползут к груди холодные полосы... Но он не прибавил шагу, внутри было тепло от виски, и он к своему стыду подумал, что не зайди он в это кафе, давно был бы уже на вокзале или ехал уже в электричке.
       На вокзале он долго не мог сообразить, где висит то самое табло расписаний пригородных поездов, и, найдя его наконец, увидел, что его поезд отходит через три минуты, и опрометью кинулся к платформе.
       Он успел -- двери захлопнулись прямо за его спиной, поезд сразу дернулся, качнув его к стенке так, что он ударился лбом о выступ стоп-крана. Черт бы все это побрал -- выругался он, ощупывая небольшую ссадину на лбу, поеживаясь и проходя за вагоном вагон, и, только когда оказался в первом, сел в кресло у окна, достал сигарету, но так и не зажег ее -- за окном пролетали телеграфные столбы, домики, машины, люди, провода волнами, и он плотнее закутался в плащ, поднял воротник и, обхватив руками бока, испытал вдруг прилив необъяснимого страха, отдававшего так странно холодом в желудке и тяжестью в ногах. Как же все это произошло, как же все так вышло, и впервые за все это время к краешкам глаз подползли слезы, и он поднял воротник еще выше, опустился в плащ, сложившись почти вдвое и, не чувствуя своего тела, тихо плакал, исподволь все же следя за тем, чтобы никто не догадался об этом -- просто он спит, как это часто бывает в электричках... Когда, когда же он упустил ее? Наверное, да (в этом не может быть сомнений), когда у него появилась работа, ведь он все забросил ради нее, ради того, чтобы быть с ней рядом и помогать, заботиться о ней, и вот теперь он плачет в электричке, а она действительно так умело его обманула, так скрытно от его чувств, от его внимательного взгляда, одобревшего под ее словами, движениями и, чудовищно, -- подумал он -- просто чудовищно, их разговоры ночами напролет, и когда он ее повел на концерт Малера, там она склонила голову к нему на плечо и заглянула в его глаза, Боже, что было в ее глазах, Господи, вся искренность, которую ты только мог дать человеку, ее глаза тогда, конечно, поразили его. Да, конечно, только после этого взгляда он начал успокаиваться и верить. О чем ты думаешь? -- спросил он ее тогда. -- О тебе, -- ответила она, с нежностью... Он услышал название своей станции, вынырнул из плаща, тряхнул головой, сонно улыбнулся даме, с интересом смотревшей на него во все глаза, поднялся, вышел в тамбур и прислонился щекой к холодному подрагивающему стеклу... -- Все будет хорошо, все хорошо уже сейчас. -- Ощущение холода в желудке не прошло, и он хотел зайти на вокзал, но вспомнил, что как раз будет проходить мимо аптеки, оглянулся на запад и увидел привычные набеленные вершины гор, в воздухе сладко пахло влажной пыльцой (хотя вроде бы и рано еще), -- дождь здесь давно кончился, и небо светилось чистыми голубыми просветами. Янтарные, подумал он, высоко закинув голову -- правильными плавными, полукруглыми... Тревога оставила его, слезы принесли облегчение, и он, как ни в чем не бывало, переступил порог аптеки.
       -- А, это Вы к нам пожаловали, заходите, заходите, погода-то совсем испортилась, но ничего, пройдет день, другой, и все наладится, ну, что-то мне не нравится Ваш вид, что-то случилось?
       Он чуть не сорвался, чуть не выкрикнул, чтобы он заткнул свой маленький белый рот.
       -- Да Вы прямо в лице изменились, что такое? Как Ваша жена?
       -- Все в порядке, знаете ли, я хотел что-нибудь выпить, замерз, в желудке холод... -- Сейчас, секунду. Мы ведь с Вашим отцом вот с таких лет, да, перед смертью он часто сюда ко мне приходил, все время волновался за Вас, за Вашу карьеру... и единственное, что я вам скажу, -- тихо произнес аптекарь, наливая ему какой-то бурой жидкости, -- единственное, Ваш отец был бы счастлив видеть рядом с Вами такое милое существо.
       -- Правда? -- отозвался он.
       -- Конечно, редко встретишь такую достойную друг друга пару... -- Правда. -- еще раз сказал он, ставя на стекло витрины пустую рюмку. -- Давайте еще. -- Конечно, конечно... -- Расскажите мне о ней. -- Что, -- удивился аптекарь, уловив в его голосе недружелюбие, и с сомнением осмотрел его, -- в каком смысле... да Вы действительно нездоровы... -- А почему, собственно, Вам пришло в голову спрашивать меня об этом именно сейчас? -- Что? -- не понял аптекарь. -- Ведь я ни слова не сказал о ней, ни слова.
       -- Нельзя ответить точно, -- пробормотал аптекарь, -- наверное, никогда нельзя знать точно... -- Ладно, -- сказал он, -- извините меня, налейте еще, а то я околею от холода, принесите что-нибудь такое, у Вас ведь должно быть что-нибудь припрятано для особенных клиентов, таких, как я, к примеру... -- Да, да, конечно... Аптекарь прошел к себе в комнатку и скоро вернулся, держа в руках объемистую бутылку, -- Вот, вот, пятнадцать лет выдержки, лучшее, что у меня есть. -- Спасибо, -- он перехватил бутылку, свинтил пробку, налил аптекарю и чокнулся с его стаканчиком бутылкой. -- Ваше здоровье, а это я забираю, деньги отдам завтра, -- он отхлебнул большим глотком, -- вообще-то я не пью, но сегодня можно себе позволить... И знаете, вы действительно, попали в самую точку, мы с ней счастливы, наверное так бывает один раз в жизни... и Вам такого же счастья, завтра зайду, и мы с вами обязательно поговорим о политике и всяких правительствах, черт бы всех их побрал, или, может быть, Вы окажетесь тайным философом, и мы сможем поговорить о чем-нибудь эдаком... -- Аптекарь опустил глаза и сказал: -- Ну уж это больше подходит Вам, господин Конт... -- Да, сегодня я немного устал... -- С этими словами он открыл дверь и вышел на улицу.
       Его дом стоял на самой вершине холма, на удобной площадке, кончавшейся с западной стороны обрывом, почти отвесно уходящим вниз, к долине, на которую-то и выходили окна его кабинета -- яркие разноцветные огни домиков, сады и леса, медленно поднимающиеся в горы, с редкими прогалинами скал и озер... Он шел по дороге вверх, часто останавливаясь, чтобы отпить и отдышаться, с удовольствием ощущая, как тает холод. -- Ну вот, наконец-то, -- подумал он, -- вот я и дома, господи, они были здесь месяц назад, и вот прошел месяц, и он идет один по этой чистенькой, недавно заасфальтированной дорожке...
       Он был ведь уверен, что все у нее наладится, сколько времени он потратил, чтобы все объяснить ей, чтобы быть с ней рядом и помогать, чем может. Он все выдержал, но сейчас он не хотел вспоминать, тем более, что все воспоминания теперь мертвые... Покойницкие, думал он. Все забросил, четыре года они были вместе и, кроме боли, это были еще и года его счастья, и он этого не забудет, как он и думал -- чтобы не случилось, -- думал он -- этого не забыть, и не заменить ничем. Да, он чувствовал поначалу, угадывал фальшь -- так было первые два года, а потом она вроде бы стерлась, все стало на свои места; но на самом деле, как выяснилось теперь, он перестал ее замечать, а она научилась скрывать ее с особенным тщанием.
      
       В морге ему стало плохо, он еле донес до раковины и даже забрызгал свои брюки и пол.
      
       Водитель машины, сбившей ее в двух кварталах от того скверика, где он ее ждал, сидел понуро в том же участке, только в соседней комнате, и заметно скучал, оправившись от потрясения, -- все складывалось в его пользу, и, действительно, он ничего не нарушал и даже не может сказать, как это она так сумела незаметно выскочить, и, конечно, руки его ходили ходуном, он бы, несомненно, сделал бы все от него зависящее, и, как он повторял -- все случилось так внезапно, что он ничего не смог бы сделать в любом случае.
       Он был уверен, что она пошла к учителю, которого он хорошо знал, и в первое время несколько раз даже справлялся у него о ее успехах, проверяя, на самом деле, была она у него или нет. Но и это были напрасные подозрения, у него не было абсолютно никаких оснований не доверять ей. Правда. Никаких оснований. Все то, что он ей говорил, она воспринимала вполне, с открытой душой, она открывала навстречу его словам свое сердце и впитывала все. Господи, кто может представить, как он ее любил, и кто бы смог его упрекнуть в невнимании, сколько раз, он помнил очень хорошо, что не нежный муж тот, кто не заметил, что жена его пришла к нему из чужой постели, но он-то чувствовал ее, и всякий раз мог за нее ручаться, ну да, он был не прав, но он был, тем не менее, ласков, сколько сил он отдавал ей, черт побери, сколько сил, времени, и правда, не стоит кто-либо усилий, не стоит кто-то особенной заботы, так или иначе не поймет, не доверится всерьез... Да, он чувствовал ее, как она приходила, и теперь только он мог сомневаться, и накидывалась на него, да, по правде сказать, она ни разу не кончила с ним, ни разу, так как вбила себе в голову, это было бы нужно сделать, необходимо, так, как ей кто-то сказал; сколько раз и какими словами он объяснял ей, что так никогда не получится, и она в конце концов согласилась, обманывая его, или он не тот мужчина, интересно, кончала ли она с ними, нет, конечно, -- отвечал он сам себе -- разве она могла, просто у нее такое строение, и вообще ни одна женщина не кончает влагалищем, черт бы их взял, а ведь все только из-за этого, что ей, видимо, казалось, что так она опробует это удовольствие, как она столько времени притворялась, черт бы ее брал, из-за какого-то непонятного пустого удовлетворения, ни кому на самом деле-то не нужного, она ходила к этим ублюдкам, видимо, как он и думал, эта мысль не оставляла ее, хоть она и говорила ему, это не имеет никакого значения, одна близость с тобой, и то, что я чувствую, прикасаясь только к тебе, говорила она, стоит тысячи удовольствий, но с какой завистью она даже упоминала о них, ах ты, сука такая, сдохла как обычная сучка и чтоб все вы так сдохли, все ваше племя выдрюченное, чтобы все вы подохли как собаки, вытраханные пуделями суки. Все, не нужно даже думать об этом, он не мог представить себе, она только-только вышла из подъезда и ее тут же сбила машина, она-то всего сделала несколько затяжек, всего несколько, она даже не прикасалась губами к этим сигаретам, она, сука такая, даже не оставила следов; они, сначала один, потом второй, перевернув, вдували ей в легкие сладкий дым, волосатые ублюдки, и она, ей, конечно, только этого и надо было, легла, как он хорошо себе представлял все это действо, легла, расставила ноги, чуть приоткрыла рот, потянулась сама к их зипперам, и, конечно же, так же притворяясь, и прочее, все пошлу, и они ее брали так, по очереди и одновременно, по несколько раз, сколько у нее (у них, конечно) хватало сил, и она, конечно же, чтобы не разочаровать их, кричала, металась ужаленным зверьком по простыне, не чувствуя, -- ничего, ничего не понимая, и, понимая только, что все, сделанное ей сегодня абсолютная бессмыслица, признать которой она не может, что ей остается, действительно, и она отдается им, делая абсолютно бессмысленным вместе с собой и его... И он говорит себе -- нет, если я подумаю об этом еще раз, то разрази меня гром, больше никогда, больше ни разу, -- пусть все пропадает пропадом, проклятье. Как он не хотел ничего, ничего, только бы не думать об этом!
       Как ему хотелось открыть дверь, войти и сказать им: -- Ну, что, мальчики, что сказать вам, ублюдки, дорогие мои, скоро вы отрежете свои пакли и появятся у вас доченьки, и вы, конечно же, будете целовать их розовые попки, но, несколько лет только пройдет, и какой-нибудь ублюдок выльет сперму на ее лицо, залепит ее реснички и ее ротик, его ногти защипнут ее нежные сосочки, и, конечно же, не исключено, что их будет сразу много, ну, предположим, двое, или трое, а? Если, дорогие мои, не найдется таких мальчиков-педов, то, уж извините меня, я найду ваших девочек сам, вы, ублюдки, останетесь одни, и останется у вас одна нежная доченька, и тогда, если ей повезет, я найду ее, и засуну ей в рот по корень, и она не пикнет, сучка, она ведь понимает, что несет наказание за вас, искупляет, да, да, бедная девочка -- искупляет вас; о, конечно, и ваши мамы, конечно, были не против, когда их выжимали так, а? Когда они, может, в двух шагах от вас, бедные мальчики, вертелись под неким дядей или тетей, другом, как водится, семьи, добрым дядей, и все повторяется, помните об этом, помните, и вы сами, конечно, чувствовали себя не раз женщинами, и не раз разжимали свои ротики и попки, отдаваясь, -- ох уж мальчики, бедные вы мои педики ущербные, сучки с мотней меж ног, думали и болтали, разумеется, потом о Микеланджело, Лорке и Оскаре Уайльде, бедные, где ваши мамки, глотающие, рыгающие, раздвигающие, пердящие от придуманного удовольствия? Чтоб все подохли вы, чтоб тысячу раз подохли, сгорели, испепелились, чтоб один из благостных святых залил вам мочу в раздробленные коленки и отрезал всю вашу резину, высушил в печке, и скормил... И здесь он улыбнулся этим смешным и стыдным словечкам, которых не произносил даже про себя уже очень много лет...
       Голова его чуть кружилась, он подошел к шторам, долго и сосредоточенно ощупывал выпуклый рисунок и, считая кружочки, начал отходить от занавески, удерживая краешек ее между пальцев, отошел на несколько шагов, разжал пальцы -- занавеска слетела с его рук послушно к окну и тихо выровнялась, он развернулся и быстрым шагом поднялся наверх. Поеду, нет, завтра же поеду, кремирую ее, и чтобы никаких родственников чертовых, ни этой старой суки матери, он все сделает сам, от начала до конца сам, он сожжет ее и поставит вазу на стол, или сколько там ее останется, так вот он и сделает, так и поступит.
       Его кабинет находился в нескольких шагах от спальни, но он, он так редко заходил сюда в последние годы, последние года два он и был здесь раза два, по одному в год, не больше, ну от силы три; он, после встречи с ней заходил сюда все реже, стирал пыль, садился за тот самый стол, но мысли его были не здесь, думал он о другом, поэтому-то только стирал пыль, и даже не пробовал вытащить книги и просмотреть их, только те, которые, как казалось ему, могут пригодиться ей, те, которые она прочитает, и, может, они сослужат ей службу, о, Господи, шкаф зиял теперь пустыми проемами, так же как зияет рот беззубого калеки, на место взятых книг легла пыль, -- где теперь они, мои ласточки, думал он. Господи, как он отнесся к ним, где оставил. Он открыл шкаф и стер ладонью, сглаживая как будто свою вину тем самым, пыль, и подумал, -- о, Господи, зачем, к чему все это было сделано, да, стихи она, действительно, читала особенно хорошо, да, пожалуй лучше всех именно Бенна, или то, которое так красиво заканчивалось -- "...смотрела на меня двумя планетами, повисшими в пространстве...". Она, все-таки, скорее всего, не понимала того, что читает, но так хорошо, так понятно ему, правильно, как думал себе их он... ну а если бы все было иначе, будь она чистой в этом смысле, если представить себе, что изменилось бы? А? Что изменилось бы -- может, все и шло бы так же, в любом случае, не здесь, здесь нет смысла, нет смысла в спасении, да и у кого хватит сил, вытаскивая кого бы то ни было, и не поскользнуться самому, не погубить себя, и, к сожалению, он был согласен, он пошел на это ради нее; как он посмел так отнестись к себе, вот он, этот стол, за которым он так, так долго не сидел спокойно, потеряв тот покой, так нужный на самом деле ему, и от которого все его отвлекало, и эта бедная сучка с раскрасневшейся маткой, сколько времени прошло напрасно, -- у него даже мутилось в голове, и слабость настигла его как раз около кресла, -- он сел за стол, удобно вытянув ноги и откинув голову, и как хотелось попросить прощения у всех предметов, лежащих здесь, теперь, да теперь они были живыми, как только она умерла, наверное, думал он, они вновь ожили: его чернильница, мраморная подставка, лампа, портрет Рильке, и все остальное, оставленное здесь до лучших времен, действительно, он, оправдывая себя, когда-то так и думал -- до лучших времен, и вот оно, это время пришло, и чего ему теперь желать, разве оно пришло бы, сложись все по иному -- нет, отвечал он сам себе, честно отвечал он сам себе, сколько он не думай, что можно было бы и при иных обстоятельствах сесть за этот стол, только то, что случилось вчера, только это смогло изменить все, и, как он думал, все к лучшему, в любом случае, лучше бы он, как и раньше, жил с проститутками, время от времени, они ведь не отвлекали его от работы, наоборот, особенно, если они были молоды, придавали ему сил, и теперь-то он избавится от многих, совершенно, как он убедился теперь, ненужных желаний и идей...
       Он попробовал сосредоточиться, достал из ящика блокнот и, долго расписывая засохшую ручку, думал: -- Да, черт возьми, в то время, пока мы спокойно пьем кофе и просматриваем утреннюю газетку, поглядывая на часы, и через край -- на женщину, с которой связывает нас не пойми что, -- близко, может быть, через дорогу или через стену, какая-нибудь сволочь выжимает наше счастье снизу вверх как тюбик с краской, краской, которой так не хватает нам, так недостает, выжимает слепо, безжалостно, не понимая ни цены ей, ни ее смысла; и где-то, на краю света замыкается этот простой круг, и что можем мы сделать, что можем изменить, если это привычное, маленькое скотство мешает каждому из нас, господа? Когда идешь по улице и чувствуешь, вдруг, независимо от всего, беспричинно чувствуешь, как что-то вытягивают из тебя, что-то вдруг уходит, -- так это уходит одно из необходимых составляющих нашего счастья, вместе с разгорающейся где-то в теплой норе, недалеко, похотью. Нас, как целостных людей, если хотите. Может, в этой простенькой вещи все и скрыто? И о каком Боге мы, скоты драные, можем говорить? Что делать с миллионами изнасилованных, надруганных другим миллионом сволочей со своей чертовой философией, и эти или этот миллион через тридцать-сорок лет превращается в пять или шесть, а одно маленькое надругательство равно, как если бы на глазах миллионной площади залить человека из заднего первоисточника дерьмом и мочой, только здесь эти миллионы сидят в одном человеческом, униженном "я", и сколько не души их, убивай, уничтожай, уговаривай, сколько ни унижай их самих, все равно, даже за секунду до смерти, все равно останется десяток-другой, которые напомнят тебе об этом скорбном пятнании...
       Нет, все это ерунда, единственно важное сейчас только одно -- что же делать теперь, думал он, ходя из спальни в непривычно настежь распахнутые двери кабинета, что же делать теперь, столько времени потеряно напрасно, черт бы ее побрал, господи, проклятый, сколько времени проводил он в спальне вместо того, чтобы спокойно сидеть здесь в кресле, и, о, как он любил раньше -- спокойно размышляя: да, в сущности, он такой человек, не переносящий потрясений и беспокойств, как он и предполагал, когда покупал именно этот дом, с прекрасным видом из кабинета (правда в то время у бывших хозяев эту комнату занимала детская) -- смотреть на горы там, вдали раздавшиеся своими остриями вверх, ленивые горы, он и любил их и ненавидел одновременно за (когда-то, только не сейчас) надоевшую мнимую застылость, омертвелость, и чего только не придумаешь только для того, чтобы целовать задницу какой-нибудь скотине с милой мордашкой и не замечать вечного превращения красок и теней, но, действительно, его успокаивал этот ландшафт, было приятно смотреть на узаконенное природой, бюргерскую картинку, и думать, господи, чем он занимался, да, конечно, он думал, что все сможет совместить, но ведь так никогда не получается, верно? Он и сам это знал, да, он сам знал это, но не мог тогда не обманывать, не убеждать себя в обратном. Сколько сил он потратил, отдал ей, только для того, чтобы приучить ее к себе, заставить ее привыкнуть к его телу; господи, милая моя, сколько ночей, сколько слов он услышал от нее, сколько доказательств получил тому, что она избавилась от своих навязчивых мыслей (нет, он не хотел ничего вспоминать), травивших ее, и ему так не хотелось искусственности, что он не мог, просто не имел права, чтобы сохранить свое спокойствие, пусть такое странное, чтобы не сорваться, не хотел включать большой свет.
       Он сел в кресло, подвинул его ближе к столу и ощутил ни с чем ранее не сравнимое удовольствие. Вот чего, на самом деле, он хотел все это время, и она не давала ему это успокоение, и пусть же она умрет, коли она добровольно не хотела, пусть она умрет, если не позволяла ему раньше, думала только о себе, и только свои пошленькие мысли заботили ее; действительно, люби она его, разве все было бы так, разве она относилась бы к его маленьким удовольствиям с такой небрежностью, будь ты проклята, гори в аду, бездумная сука, животное, чтоб тебе сгореть там до последней кости, чтобы ничего не осталось от тебя и от подобных тебе, от всех, живущих так, как я хочу, чтобы от вас не осталось и следа, проклятые...
       Он вытащил без всякого разбора груду книг на стол, сел и углубился в чтение, и несколько минут продолжалось так, он и книга, они читали друг друга, но он бросил взгляд в темневшее окно, спускались сумерки, а он не хотел включать большой свет, прежней лампы здесь больше не было, лампу он перенес когда-то давно в спальню, и ему не хотелось возвращать ее обратно (надо купить новую), и когда он увидел эту ветку, то подумал, -- Вот, он и не заметил, как дерево разрослось под его окном, еще прежние хозяева предупреждали его, чтобы он вообще срубил это дерево, подтачивающее корнями фундамент, разбалтывающее дом, все равно оно не нужно, оно не приносит плодов, говорили они, но он сказал, что это не имеет никакого значения, пусть растет себе, пусть, оно так красиво, и, наверное, приятно смотреть зимой на запорошенные снегом ветви, это красиво, если еще и провести под землей кабель и поставить напротив фонарь, все равно, хоть и будет немного отсвечивать, горы будут видны, так, слегка, сквозь белые ветви (действительно, у него была мысль повесить фонарь. Вечера, которыми он мог бы гулять и подолгу рассматривать его, зависший на фоне неба и обсыпанных звездами ветвей -- фонарь с тусклой лампой, синюшной косточкой персика, торчащей в откушенном напополам круге), но сейчас ему казалось, что все то неправда, и что он не дождался этого, что он не дождался того, чего так желал когда-то, предал, пропустил непростительно то время, и дерево разрослось без него, и загораживало теперь свет, которого было бы вполне достаточно, чтобы еще почитать так час-другой, если воздух сохранит прозрачность, нет, это никуда не годится, -- подумал он -- надо успеть, пока не поздно.
       Он пошел вниз, в подвал, взял пилу и вышел на улицу.
       -- Наверное, это последний снег в этом году, как раз, к будущему снегу оно, может быть, снова подрастет, а если и через зиму, что ж, наоборот, это даже интересней, как раз два года, те три-четыре года, он будет сидеть, пить кофе или чай с бергамотом и не будет больше заниматься всякой ерундой; да, у меня больше нет времени заниматься всякой ерундой, да у меня и сил не хватит уже, слава Богу, и никто не будет меня тревожить, -- думал он, обойдя дом и теперь оглядывая дерево снизу -- как красиво. Всего в нескольких шагах от ствола земля уходила в крутой спуск, перед ним в долине раскинулись домики -- огоньками разноцветными, дымком еле виднеющимся, запахами, должно быть, доходящими и досюда, жаркого с луком, чесноком и картошкой, и за всем этим -- горы, синие, сейчас необыкновенно синие, и звезды, -- как она умела рассказывать о звездах, -- думал он, и, растирая руки, разминая затекшие суставы, подпрыгнул, зацепился за ветку, подтянулся, закинул ногу, вторую, подтянулся еще раз и лег плашмя на первую ветку, ну вот, а теперь и дальше; еще мальчишкой он не любил деревьев и боялся высоты, но сейчас его захлестнуло какое-то бесстрашие, он был пьян, он глубоко, восторженно дышал, в эйфории, улыбаясь, он долез, наконец, до ветви, за которой чернело окно его кабинета. Вот она, -- подумал он, -- вот она, проклятая, долгожданная моя, ничего, ты еще вырастешь, не бойся, -- говорил он, делая первые надрезы. -- Сейчас. И он заработал пилой быстрее, яростнее, часто сгибая застревающее полотно, и он, чувствуя, как всё равно холодеет покрывшееся потом тело и руки на ветру, продолжал пилить, и на его лице застыла какая-то непонятная усмешка, неприятная и злая, оскальная. Ветка заметно склонялась вниз. -- Ну, ну, -- подбадривал он ее, -- ну же, давай. И, не выдержав, он отпустил пилу и ударил несколько раз по ней сцепленными руками, державшейся на каком-то сучке, и вот, она поддалась и, тяжело задевая за соседние ветви, медленно упала на землю. -- Ну вот, теперь все хорошо, -- он как-то до сих пор не задумывался, как он будет спускаться вниз, и стоял теперь, во весь рост, почти на вершине дерева, счастливый непонятно и, приставив ладонь ко лбу, оглядывал окрестности, дерево уже покрылось набухшими почками, и он видел, как уже чуть заметно зеленеют сады там, в долине.
       -- Прекрасное зрелище, прекрасно, прекрасно, -- повторял он вслух, -- сейчас я поставлю чайник и целый вечер буду спокойно пить чай, или спущусь вниз, в долину, и закажу себе хрустящую корочкой курицу с черносливом внутри, вина сколько выпью, и ни о ком не надо будет думать, господи, какое это счастье, спасибо тебе, -- думал он, когда его нога, некрепко поставленная на ветку ниже соскользнула, сорвалась, он хватанул руками воздух и, падая, наотмашь ударился головой о сук и о самую нижнюю, самую первую ветвь, и только теперь глаза его залепило красным рыбьим жиром, он еще чувствовал немеющую боль в руке, и подумал, уже лежа на земле, у фундамента своего дома, и подумал -- ну вот, сегодня я мог бы умереть.
      
       93-95

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронов Илья Юрьевич (schtuzge@mail.ru)
  • Обновлено: 17/02/2009. 132k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.