Воронов Илья Юрьевич
10500 парасанг над Землей

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронов Илья Юрьевич (schtuzge@mail.ru)
  • Обновлено: 30/01/2006. 14k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:


    10500 ПАРАСАНГ НАД ЗЕМЛЕЙ*

      

    Виктору Гиндилису

      
      
      
       На свежевыструганных нарах, в новом бараке Освенцима медленно умирал старый еврей Лев Эйзенштейн.
       Это его конец -- говорили наши, -- при заражении крови иначе и быть не может.
       Совсем недавно он, и так сильно близорукий, лишился глаза -- охранник толкнул его в барак, он споткнулся, или просто не удержался на ногах, упал, и трухлявый сучок деревянной чурки, вопреки всем правилам не убранной вместе с остальным стротельным хламом, точно вошел в его правый глаз, вырвал веко, и остался наполовину в голове. Мы пытались вытащить труху, но доставляли ему больше мучений, чем пользы.
       Это его конец, говорили наши, -- никто еще не видел, чтобы такие раны заживали. Но мучился он долго, дней пятнадцать, и нам, одуревшим от голода и работы, казалось удивительным только, почему его так долго не забирают -- проходили дни, а Лев Эйзенштейн оставался лежать на своем месте.
      
       Я хорошо помню, как он силой растолкал меня ночью:
       -- Проснитесь, проснитесь, понимая всю необычность моей просьбы, я все же прошу Вас выслушать меня, вы слышите? я должен передать Вам нечто важное, слышите? Я не видел в темноте лица Эйзенштейна. я плохо понимал сами слова, и как мне показалось сквозь сон -- голос, разбудивший меня, такой властный и бодрый, принадлежал одному из охранников, и я нимало удивился, когда понял, что до восхода солнца еще далеко, все спят, и передо мной не охранник, а полуслепой еврей. Это необъяснимое несоответствие слов и голоса, которым они произносились, оставило во мне какое-то жутковатое ощущение, смешанное с раздражением и неприязнью.
      
       Идемте, я не могу долго стоять.. Необычного в этом ничего не было -- последние просьбы людей, чувствующих или знающих близость смерти, приходилось выслушивать часто. Записочки на обрывках бумаги, начерканные углем, почти не передавали из-за их недолговечности -- угольные буквы сливались в черную грязь, размокали от пота и дождей, сами бумажки изминались, лохматились и куда-то пропадали. Но отказаться, не брать записок не могли, хотя и тот, кто должен был передать, и кто передавал догадывались о их судьбе. Опытные потому больше надеялись на память. (Еще до моего перевода в Освенцим целый ряд странных совпадений основательно очернил этот, в любом случае вполне человечный обряд -- чувствующие смерть выбирали для передачи весточки на свободу самых сильных и, как им казалось выносливых людей, но волею случая получалось так, что последние то и гибли скорее, а те, кто готовился к смерти, выживали, их как-то миновали многие беды. Благодаря этому, среди обреченных сложилось определенное поверье -- если хочешь выжить, передай с кем-нибудь пару слов для детей, матери или близких, и дурным знаком считалось если тебе выпала роль слушателя. Сначала я не придавал значения этому, но лагерный мир быстро сужал критическое мышление, исключением я не был, и скоро сам стал избегать бесед со слабеющими и падающими духом).
      
       ...-- Мне важно передать вам один рассказ, или сказку, если хотите... Моя двоюродная бабушка рассказывала ее мне. Ей передал дед, а дальше я не знаю ее истории.. Будете в Москве, найдите в синагоге Ивана Каца, скажите, старая Броня Эйзенштейн рассказывала ее мне. Тогда я был маленьким, и вспомнил сказку перед первой войной, спустя несколько лет после смерти бабушки, читая "Метафизические размышления" Декарта, случайно найдя вдруг ее смысл. Вы найдете. Запомните все, не забудьте слов. Слушайте, называется она "10500 парасанг над Землей". -- Люди ходили. Серым, расслаивающимся камнем была вымощена Земля...
      
       Эта больше притча, больше предание, чем сказка жила со мной всю жизнь, и меняла меня -- в сущности, на ней, так или иначе построено все мое мировоззрение. Каждый раз, обращаясь к ней, я находил все новые и новые ее грани, и часто к ней обращало меня происходившее со мной, к ее знанию, к ее потаенной силе... но я совершенно не хочу пытаться описать, навязывая тем самым свои мысли и ощущение мной ее смысла.
      
       Много раз я заходил в московские синагоги, расспрашивал всех знакомых и не знакомых мне людей, но так ничего и не узнал о Иване Каце, и никто не вспомнил старую Броню Эйзенштейн. Я предлагал опубликовать эйзенштейнову притчу нескольким издательствам, выслушивал различные суждения, и получал всегда вежливый отказ. (Как мог я объяснить им, что изнеженность, избалованность миром несет со всем своим счастьем и теплом утрату способности воспринимать если не истинные, то очень значимые вещи, я не мог объяснить им, что есть субстанции, которые невозможно оценить до конца -- наоборот, они кажутся обыкновенно лишенными всяческой ценности -- в легком, сухом и сытом бытии, я не мог заставить их понять, что вся мировая эсхатология есть предчувствие, красочно-словесные предугадывания, символические и интерпретированные образы, страх от где-то засознательного, но вполне конкретного, тем не менее знания; результат сопоставления, проводимой каждым, на многих уровнях аналогии от жизни своей, от смерти своей -- к жизни всех, смерти всех. Я так же не мог сказать им, но для ясности (больше справедливости, чем ясности), скажу здесь о том, что если бы я сам услышал этот рассказ не в лагере, не тем человеком, каким я все-таки был -- человеком, радость существования которого умещалась в сон и на столько же в порочное и покойное ликование от того, что умер сегодня не я (я еще жив), что сегодня меня (по неизвестным причинам) не сожгли, не пристрелили, не отравили газом, не загрызли собаками и т.д. (я буду ненавидеть всю жизнь этих мерзких тварей)... Человеком, который черпал силы в смерти соседей, радовался их смерти (другой, не-своей) и боялся только того, как бы не издохнуть следующим. Если бы не то состояние моих нервов и сознания, я бы, как знать? -- не отнесся ли к эйзенштейновой притче как к "безделке", не выразил ли своего отношения одним словом "неубедительно", или, что несомненно глупее, не назвал ли это "литературной подделкой в защиту жидов"?
       Но у меня сложилось иначе. Я прибавил бы -- слава богу. И на что я еще хочу обратить внимание слушателей в своем незапланированном отступлении -- я не пытаюсь этой публикацией преследовать тщетных целей, в чем, от неумения понимать, обвиняли меня некоторые знакомившиеся с этим текстом люди. Моя цель -- передать и только, а ни в коем случае не запугать людей, ни направить как-то их мысли, ни, тем более, пытаться изменить их отношение к жизни. Я так же не счел нужным менять текст, принадлежащий непосредственно мне, и совершенно однозначно отказался от советов уделить больше места описаниям лагерного быта, вспомнить подробности и т.д.)
      
       Прямо за стеной лаяли собаки, рядом кашляли и долго, отчаянно сплевывали на пол.. Лев Эйзенштейн смолк. Я подождал еще несколько минут, прислушался -- мне показалось, что он спит, я встал и вернулся к своим нарам.
      
       Подняли нас всех засветло, как всегда, до восхода солнца. Я проснулся с резкой желудочной болью, и все никак не мог разогнуться и встать -- внутренности, как облитые цементом -- застыли в одной форме, потеряли эластичность. Почти каждый день я мучился от этих болей, но сейчас я понимал, что что-то случилось, боль стала иной, боль стала болью, с которой можно бороться, больше чем терпеть, она как-то потеряла объем, лишилась тяжести, стала чем-то сторонним. Я не знаю, как это описать лучше -- одним словом, я обрел новые, чистые силы. Я помнил от начала до конца эйзенштейнову сказку. ( Слово сказка я не произносил даже в мыслях).
       Около нар Эйзенштейна стояли двое охранников и сам блокфюрер. Офицер потыкал в его грудь пальцем и сказал: "Трупы следует выбрасывать скорее дерьма". Эйзенштейна сразу стали стаскивать с нар, ставили на ноги, но он падал, тогда его потащили, ухватив за ноги, и глаз его был открыт (ведь он не был еще "трупом"), и я ждал, что он как-то попрощается со мной, посмотрит или даст знак, или что там еще? Но в мою сторону он даже не повернул головы, хотя я стоял здесь, рядом -- и меня с тех пор не оставляет сомнение -- знал ли он, что ночью разбудил именно меня, выбрал он меня раньше, наблюдая за мной со стороны или выбор его был случаен? Его большая, умная голова проволоклась по грубому полу, оставляя в щелях и зацепах белые волосы, и исчезла так же навсегда, как и тысячи, миллионы голов исчезают в таких местах как Освенцим.
      
       В этот день я не ходил на общие работы, мне и еще нескольким заключенным дали задание поправить прожекторный столб, покосившийся из-за рыхлой почвы и слишком туго натянутой проволоки, крепившейся от него к другим столбам. Я механически работал, выковыривая вязкую землю лопатой, я работал, и голова у меня была пуста, совершенно пуста, и ни одного проблеска мысли, ни ощущения времени, ничего кроме тишины и незаполненности. Вот, вот -- тишины. И тишина была сломлена -- десятки всюду развешенных громкоговорителей грянули траурным маршем Вагнера, и вместе с этой прекрасной музыкой, мгновенно все перевернувшей во мне, пришли слезы, и я долго плакал, беззвучно, беззлобно, я ничего не видел, кроме размытого света да черной земли под лопатой. Я подумал, что хватит, хватит, я выпрямился, вытирая лицо рукавом, и взгляд мой остановился на вышке -- под крышей курил, шагая из стороны в сторону, солдат. Не отрывая взгляда, я смотрел на вышку и солдата. Я старался рассмотреть его лицо, но снизу было невозможно разглядеть черт -- кроме спины, каски и смазанного профиля, я ничего не видел. Я смотрел, пока охранник из немцев не ударил меня в пах, пока я не упал в мокрую грязь мною же вырытой ямы.
      
       И так уж получилось, что на следующий день я видел, как плачет этот охранник. Пришло извещение о гибели (от бомб союзников?) его то ли семьи, то ли сестры, то ли матери, я не знаю. Он плакал так же, как и я всего несколько часов назад -- сдавив зубы, тихо. Он сел рядом с нами и плакал -- его ненависть к нам была так велика, он настолько не считал нас за людей, что не скрывал, не думал скрывать свои слезы. Я видел его, и вторая, только вторая грань эзенштейновой притчи открылась мне. Я бросил лопату, подошел к нему, и (зачем?) склонил перед ним голову.
      
       "Однако, в силу того, что эти доводы геометрии несколько длинны, и требуют полного напряжения ума, они постигаются лишь весьма немногими. Точно так же, хотя я и считаю доводы, которыми пользуюсь в этом сочинении, равными или даже превосходящими по своей достоверности и очевидности доказательства геометрии, я тем не менее опасаюсь, что они не могут быть удовлетворительно понятны многими, как по причине некоторой длины и зависимости их друг от друга, так главным образом и потому, что их понимание требует ума, вполне свободного от всяких предрассудков и способность легко отрешаться от услуг внешних чувств."
      
       Метафизические размышления.
       Посвящение.
       Рене Декарт.
      
       10500 парасанг над Землей.
      
       Они ходили. Серым, расслаивающимся камнем была вымощена Земля. Где-то, ближе к середине, выходила из земли и пропадала в небе, больше и больше расширяясь вверх, к солнцу огромная мраморная глыба. Небо было обыкновенным, т.е., как казалось людям,-- светлым и голубым. Но на самом деле голубой и светлой была маленькая Земля. Небо всегда темно, и недосягаемо глубоко. Люди ходили по камню, ступая тяжело и медленно. Они свершали свой путь. У каждого была своя орбита. Они постоянно возвращались к жилистому мрамору, обходили его, шли обратно, делая полукруг в точно для каждого определенном месте, и снова пропадали за глыбой. У всех свой эллипсоидный путь по этой земле. Рано или поздно, все заходящие за мрамор исчезали навсегда, их сменяли другие, и на каждого ушедшего приходилось двое, а то и больше. Постепенно их стало много, и орбиты, не находя свободного места, накладывались на старые, орбиты стали совпадать, но не было такого, чтобы кто-то шел вместе, всегда один оставался позади другого. Когда их стало очень много, орбиты не только совпадали, но и перекрещивались под разными углами. Избегая столкновений, они стали либо ускорять, либо замедлять свой шаг. Те, кто ускорял, быстрей исчезали за глыбой, но на каждого приходилось двое, а то и больше новоприбывших. Теперь считалось медленным то, что некогда считалось быстрым.
       И так продолжалось еще долгое время, пока одномгновенно сотни миллионов человек не столкнулись в пересечении своих путей, и не было таких, кто не пострадал бы вовсе, но большинство, с разможженными головами и вмятыми торсами, разливая кровь по земле, тут же пали.
       Все, кто остался, продолжали ходить, втаптывая постепенно безымянное трупие в щели камня. Они пытались быть непокорными, но мрамор притягивал их. Они говорили: Господи, ты дал нам души, и мы не можем спокойно смотреть на пролитую кровь, мы не можем топтать останки наших братьев, но и не в наших силах изменить свои орбиты. Измени их, Господи, останови нас, Господи, ведь с новым шагом мы все ближе к глыбе, и на каждого из нас придется двое, а то и больше новоприбывших, и значит, все это повторится, Господи. И, конечно, они не могли, произнося это, смотреть на разлагающиеся тела, им некуда было отвернуться, и они кричали это в голубое, светлое небо, не зная, как оно непроницаемо глубоко.
       Они заходили за мрамор и пропадали там навсегда. У сменивших их уже не было страха в глазах. У них сложилось свое отношение к окружающему.
      
       И не было этому начала и не было этому конца.
      
      
       * Парасанга - персидская мера длины, приближенно равная 5 километрам. 10500 парасанг - длина бороды бога в анонимном каббалистическом сочинении VII века "Шиум Кома" ("Размеры Божества")
      
      
      
      
      

    6

      
      
      

    5

      
      
      
      

  • Оставить комментарий
  • © Copyright Воронов Илья Юрьевич (schtuzge@mail.ru)
  • Обновлено: 30/01/2006. 14k. Статистика.
  • Рассказ: Проза
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.