Зильберберг Илья Иосифович
Из России в Израиль: личный опыт

Lib.ru/Современная литература: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Помощь]
  • Комментарии: 4, последний от 19/09/2019.
  • © Copyright Зильберберг Илья Иосифович (zilb@onetel.com)
  • Размещен: 05/11/2003, изменен: 22/03/2020. 100k. Статистика.
  • Статья: Публицистика
  • 1 - Разное
  • Скачать FB2
  •  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Статья была написана по заказу английского журнала "Soviet Jewish Affairs", где и была опубликована в мае 1972 г. (No.3). По-русски она вошла составной частью в опубликованную мной в 1976 году книгу "Необходимый разговор с Солженицыным". О причине публикации статьи сейчас говорится в предисловии к ней. (Когда, несколько лет спустя, я поместил здесь и сам ЈНеобходимый разговорЋ, то решил оставить и статью, так как она имеет самостоятельное значение.)

  • ИЗ РОССИИ В ИЗРАИЛЬ: ЛИЧНЫЙ ОПЫТ

     

    Как это ни странно, напомнил мне о существовании этой статьи, написанной 31 год назад, никто иной, как Солженицын. Читатели, знакомые с моей статьёй "Солженицын и дело Бейлиса", знают, что она была моей реакцией на первый том книги Солженицына "Двести лет вместе", в котором я прочитал лишь бейлисовский эпизод. Вот второй том я прочитал весь, и как когда-то в "Телёнке", обнаружил в нём ссылки и на известные мне по личному опыту события, и на людей, которых знал лично, и даже на себя.

    Как и тогда, мне снова захотелось отреагировать на прочитанное, хотя на этот раз ничего личного в этом желании не было. Но вызвано оно было тем же - той неправдой, которая вышла из-под солженицынского пера. Однако то, что я предлагаю сейчас читателю, не имеет никого отношения ни к Солженицыну, ни к его опусу, ибо данная статья была написана задолго до того, как у Солженицына даже возник его недобрый замысел.

    Будь его замысел искренним и добрым, статья эта, посланная ему мной в составе "Необходимого разговора" в 1976 году, могла бы сослужить ему хорошую службу в плане понимания "еврейского вопроса" в его российско-советском приложении (что надеялся в своё время получить через автора статьи всемогущий КГБ, как увидит читатель ниже). Но судя по результатам - не сослужила, как, впрочем, и другая прочитанная им литература, и как не сослужила - и не могла сослужить - даже сама жизнь. Здесь то ещё поразительно, что свою современность он изучает и постигает как какое-то средневековье, лишь по письменным материалам, а не, прежде всего, через живое общение с людьми - через биение живого пульса своего времени. Впрочем, понятия "изучает и постигает" здесь неприменимы, ибо для Солженицына факты и события, письменные материалы и опыт других, да и свой собственный, являются не источником познания и понимания жизни, а подручным материалом, который он самым беззастенчивым образом искажает и превращает в средство пропаганды и оправдания собственных идей и воззрений.

    Я не знаю, какими глазами Солженицын читал мою статью, какие она вызывала в нём чувства и мысли. Но то немногое, что он вырвал из неё и преподнёс читателю (при том без всякой ссылки на источник - это-то в "Исследованиях новейшей русской истории"!), иначе как злонамеренным и пакостным искажением фактов я назвать не могу. Если читатель данной статьи захочет составить хоть какое-то представление о Солженицыне как о писателе-историке и исследователе или просто хотя бы как о человеке, ему достаточно будет лишь сравнить маленький абзац посвящённого статье солженицынского текста с её содержанием. Да и этого делать, пожалуй, не надо. Ссылаясь на моё "Открытое письмо" (март 1970 года), Солженицын представляет меня своему читателю как человека, "бесповоротно решившего рвать с этой страной и уезжать". Читателю моей статьи понадобится не более получаса, чтобы сопоставить эту ничего пока не значащую для него фразу с тем, что было на самом деле.

    И всё же Солженицын - лишь повод, а не причина помещения сейчас здесь этой статьи. Довольно о нём. Причина же - желание обратиться к тем, кого волнуют не только еврейские, российские или русско-еврейские проблемы, но и то, КАК человек живёт на земле, КАК должен жить. И в этом случае совершенно неважно, еврей ли ты или русский или кто-нибудь ещё, эмигрировал ли ты в Израиль или в какую-нибудь другую страну или же никогда не покидал своей родины, был ли твой опыт эмиграции или жизни вообще сложным и трудным или же, как принято теперь говорить, "нормальным". Тем, для кого это КАК незримо присутствует во всём, что они делают, думают и говорят, мне хочется протянуть руку из своего прошлого и настоящего.

    И ещё мне бы очень хотелось, чтобы российский читатель, особенно не еврейский, осознал, что представленный ему здесь фрагмент чьей-то далёкой от него и, вероятно, малопонятной жизни, который и для меня-то самого стал "преданьем старины глубокой", что этот фрагмент, между тем, имеет отношение и к нему сегодняшнему. Ибо всё происходящее на его земле, от рядового и неприметного до великого и судьбоносного, создаёт её неразрывное целое - прошлое, настоящее и будущее.

    *               *                *

    "Илья Иосифович, вас вызывает начальник Конструкторского Бюро".

    Через весь отдел я направился к выходу, и меня провожали настороженно-любопытные взгляды сотрудников - им, как и мне, был непонятен этот вызов - событие довольно редкое в нашей организации, тем более что работал я здесь всего полгода и никак не был связан с начальством по работе.

    Я вошёл в кабинет начальника. За двумя столами, составленными буквой "Т", молча сидели сам начальник КБ, секретарь партийной организации, председатель профсоюза, начальник отдела кадров и ещё двое незнакомых мужчин - один средних лет, другой - молодой. У торца "Т" стоял пустой стул - для меня. Когда я сел, начальник сказал: "У нас тут присутствуют два сотрудника Комитета Государственной Безопасности (жест в сторону незнакомцев), которые сделают сейчас сообщение".

    Заговорил старший: "Мы собрались здесь в связи с некоторыми действиями работника вашего Конструкторского Бюро Зильберберга. Илья Иосифович Зильберберг родился в 1935 году в городе Одессе в семье военнослужащего, еврей, беспартийный (дальше следовали другие биографические данные обо мне). Некоторое время назад Илья Иосифович подал заявление о выезде в государство Израиль. Это его решение ошибочное, в высшей степени ошибочное, в чём он сам вскоре убедится, но мы хотим сейчас выяснить у него два вопроса:

    *               *                *

    Эти вопросы - в той или иной форме, вместе или порознь - задавались мне многократно родными и друзьями, малознакомыми и совсем незнакомыми людьми, евреями и неевреями, в России и за рубежом.

    Они задавались, конечно, не раз и другим, и не случайно: в ответе на них - ключ ко многим коренным проблемам России, евреев и даже общечеловеческим, к объяснению тех "загадочных" явлений, которые получают такой эпитет на Западе в силу элементарного незнания, непонимания происходящего в России. Чтобы ответить на них исчерпывающим образом, надо рассказать всю свою жизнь, воссоздать окружающую обстановку, мысли и чувства, сопутствующие ей, - что я, возможно, и сделаю когда-нибудь - в добавление к рассказанному другими.

    Здесь же, отвечая на просьбу редакции рассказать о моём личном опыте в связи с проблемой выезда из СССР в Израиль, я затрону эти вопросы лишь в той степени, в какой это необходимо, чтобы выполнить пожелание редакции.

    *               *                *

    Я родился в сравнительно спокойный год советской истории. Прошла эпоха революции, гражданской войны, НЭПа, коллективизации, острой внутрипартийной борьбы и ещё не началась другая - эпоха массового террора, Отечественной войны, послевоенного страшного антисемитизма - борьбы с "космополитизмом", "дела врачей".

    В день, когда я родился, шахтёр Стаханов установил небывалый трудовой рекорд - и его имя стало нарицательным на многие годы. И это не случайно - внешняя жизнь в то время проходила под знаком трудового энтузиазма по строительству новой жизни, тотальной борьбы со старой - на всех фронтах - и её быстрого отмирания.

    Мой отец родился в 1911 году в Одессе, в положенном возрасте пошёл в хедер, но мальчиком уже начал работать, стал пионером, потом вступил в комсомол, а в девятнадцать лет - в партию. Он был типичным представителем той советской молодёжи, которая в то время считалась передовой, - рабфаковцем, активистом, и когда среди передовых молодых рабочих был объявлен набор в Красную Армию для укрепления её рядов, он оказался в числе мобилизованных.

    Вместе с ним служило много евреев. Они и их товарищи, работавшие в различных гражданских сферах, составляли первое поколение ассимилированных евреев. Они ещё успели поучиться в хедере, они ещё застали "пережитки" антисемитизма, они ещё знали идиш, и у многих в семьях родители соблюдали еврейские традиции. Но они сами уже принадлежали другой эпохе - отбрасывая всё старое, они строили новый мир труда, равенства и счастья. (Забегая вперёд, приведу два эпизода из жизни этого мира: 1. Спустя тридцать лет после знакомства отца со "старым" - царским, капиталистическим - антисемитизмом, когда ему, мальчишке, сказали однажды на одном заводе: "Иди отсюда, мы жидов не берём", отец познакомился с "новым" - советским, коммунистическим, когда его, полковника, инвалида войны, все силы и здоровье отдавшего Советской власти, в течение двух лет не брали на работу, а его приятель - ответственный работник райкома партии - разводил руками: "Ничего не могу поделать - такая установка". 2. После сорокалетней интенсивной идеологической обработки, вытравливающей, казалось бы, всё живое, отец однажды принёс домой добытую где-то Библию и на мой недоумённый вопрос сказал: "А ты почитай, это так интересно, всё это я знал когда-то!" - и много вечеров провёл за чтением этой Книги Книг.)

    Этому поколению казалось, что навеки покончено с антисемитизмом, как и со всеми видами притеснения и несправедливости, что национальные различия - пережиток капитализма, а следовать национальным традициям - абсурдно и реакционно.

    Смешанные браки стали обычным явлением. Даже в традиционно-еврейской семье моей мамы все три её сестры вышли замуж за русских, хотя и скрыв это вначале от своего отца. Брак моей мамы был в этом отношении отрадой и утешением для её родителей, но, увы, не полными: после моего рождения мой дед обратился к папе с письменным посланием, в котором выражал надежду, что по отношению к ребёнку будут соблюдены все обряды в соответствии с нашей древней традицией, - но это был глас вопиющего в пустыне.

    Если папе приходилось рвать со старым, то я уже принадлежал только новому, которое властно заявляло свои права на всё и на вся в этой жизни, на её прошлое, настоящее и будущее. Сердце моей мамы наполнилось гордостью и счастьем, когда однажды она увидела в одной из городских витрин фотографию моей лоснящейся физиономии, но над ней красовалась надпись: "Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!" Детство моё действительно было счастливым: жили мы не хуже других, папа мой не был репрессирован, и мои ребяческие горести и радости ничем не отличались от обычных детских забот.

    Армия в Советском Союзе - это особый институт, где наиболее успешно и планомерно осуществляется массовое внедрение в сознание официальной идеологии. С отцом моим ещё служили такие, которые дули на лампочку, чтобы потушить свет, но тем более важной казалась задача по воспитанию передового советского человека и строительству новой жизни, по сравнению с которой такими мелкими и ничтожными казались какие-то там национальные и другие традиции. Служба моего отца, как и прежняя гражданская работа, была исполнена энтузиазма, он был "отличником боевой и политической подготовки", и его направили на учёбу в Военную Академию в Москву. Едва он успел окончить Академию, как началась война, и он сразу же ушёл на фронт, а семья наша была эвакуирована - наступил новый этап в нашей жизни, в жизни миллионов людей.

    И вот во время войны, на Урале, я впервые услышал от уличных мальчишек слово "еврей". "Ты еврей?" - спросили меня мои товарищи по играм. Я сразу же ответил отрицательно, потому что, во-первых, я не знал, что это такое, а во-вторых, спрашивали таким тоном, что было ясно - это что-то плохое. Но потом я стал слышать всё чаще и чаще эти два слова: "еврей" - двусложное, с "р" посредине, что делало возможным произносить его с различными оттенками издевательской гаммы, и короткое, как удар ножа - "жид", которое на многие годы заменило первое, так что когда снова стали говорить просто "еврей", это звучало почти как ласка. И я, как и тысячи еврейских детей до и после меня, пришёл домой, к маме и бабушке, с вопросами о том, кто такие евреи и почему их не любят. И мне ответили, как, вероятно, отвечали и тысячам других детей, что евреи - это мы, наша семья, наши родные и друзья - разве они плохие? - а вот те, кто дразнят меня - те плохие. Этот ответ не был исчерпывающим даже для ребёнка, и я не понимал - откуда вдруг взялись евреи, почему евреи - это именно мы, а мои русские товарищи были совсем не плохие, более того - они были моими единственными друзьями во все мои детские годы. Потом с этими вопросами я много раз обращался к различным людям, прочитал десятки книг и статей в поисках ответа, пока не понял: это коренные вопросы нашего народа и в ответе на них - не только объяснение его прошлого и настоящего, но и путь к его будущему. А пока я вынужден был сам находить формы ответа моим обидчикам - молчанием, слезами или кулаками.

    В этот период интенсивного национального "воспитания" закладывались основы и для других, более действенных аргументов. Помню в Ташкенте, ставшем нарицательным для антисемитов как место, где "евреи просидели всю войну", нашим соседом по дому был сотрудник НКВД, и у него жил, скрываясь, его брат-дезертир. Боясь выходить из дома и изнывая от скуки, он проводил время с нами, детьми, рисуя порнографические картинки и рассказывая скабрёзные истории. Спокойно и деловито он объяснял нам, почему евреи плохие: они ленивы и трусливы, не хотят ни работать, ни воевать, устраиваются на тёпленькие местечки и воруют всё, что возможно. А я никак не мог решиться сказать ему, что мама моя работает с раннего утра до позднего вечера, что папа на фронте с первого дня войны, что живём мы впроголодь, а он изнывает от безделья в тылу, отъедаясь на спецпайках НКВД. Но однажды его беззаботное существование было нарушено, когда неожиданно для всех нас мой папа вдруг приехал прямо с фронта - раненый, в ташкентский госпиталь. Боже, как изменился бедный дезертир - по целым дням он не выходил из комнаты, тихо, как мышь, крался в общественный туалет, а сталкиваясь с нами, лебезил и заискивал. Но он взял реванш позже - после папиного возвращения на фронт он украл у нас оставленные папой американские консервы, а когда бабушка заикнулась ему об этом, он показал ей на топор: "Молчи, жидовская морда, а то убью!" Для бабушки это не было чем-то новым - она спасалась от погромщиков ещё в 1905 году, она и её близкие преследовались до и после этого, и несколько лет "спокойной" жизни в советское время не могли изменить её представлений: "Я им не верю, они нас не любят и только ждут момента, чтобы расправиться с нами. Только еврею можно доверять до конца".

    Увы, или лучше сказать - конечно, это не так, и я помню свой первый урок в этом плане. Вскоре после войны я лечился в одном из крымских детских санаториев, где были дети со всего Советского Союза, и там я впервые подружился с еврейским мальчиком. Только тут я оценил значение такой дружбы - никаких недомолвок, полное взаимопонимание. Более того, оказалось, что есть темы, которые только мы вдвоём можем обсуждать между собой, что есть вещи, только нам понятные, а это уже выделяло нас иначе, чем та или иная степень враждебности окружающих. Но это не мешало нашей общей дружбе с теми несколькими мальчиками, которые жили с нами в комнате, и часто после отбоя, уже лёжа в постелях, мы подолгу обсуждали наши мальчишеские дела. Но это было нарушением распорядка дня, и однажды дежурная сестра, которой надоело наше непослушание, ворвалась к нам в комнату, схватила первого попавшегося - меня - и потащила к выходу. В тот период у меня было обострение суставного ревматизма, я совсем не мог ходить, и насилие сестры вызвало у меня нестерпимую боль. Я вцепился в кровать и стал кричать, что ещё больше разозлило сестру, которая изо всех сил старалась оторвать меня от кровати и выволочь в коридор. В этот час никого из взрослых не было в помещении, и все надежды на помощь я возлагал на своих товарищей, вернее - на одного. Но он молчал, как и все остальные... Трудно сказать, чем бы всё это кончилось, если бы один из моих товарищей, с которым я общался до этого меньше всего, вдруг не бросился к сестре, не оттолкнул её и не закричал: "Отпусти его! Сейчас же отпусти его!" Это было настолько неожиданным, что сестра тотчас выпустила меня и выбежала из комнаты, а мой спаситель помог мне лечь в постель, и все мы молча заснули... Нет, он не стал моим лучшим другом, и я не поссорился со своим старым товарищем. Но этот эпизод был первым в ряду тех явлений, благодаря которым я понял: принадлежность к гонимым не делает людей автоматически обладателями высоких душевных качеств, а их отношения - братской дружбой. И сколько раз в своей жизни, слыша от неевреев завистливо-злобное: "Евреи - они все друг за друга", я с горечью думал: "Если бы так!"

    *               *                *

    Победа над Гитлером принесла евреям России не только спасение от неминуемой гибели, но и стойкий антисемитизм, который через несколько лет дорос до своего апогея, когда Сталин как бы вытащил Гитлера из небытия, но, к счастью, последний вовремя забрал своего приемника с собой.

    Я научился не удивляться антисемитизму, я даже стал уже "привыкать" к нему, уметь с ним жить, но примечательно, что моя память зафиксировала и другие, совершенно противоположные факты, относящиеся к послевоенному периоду: публичные упоминания о зверском, массовом уничтожении евреев во время войны; заявления о равенстве, дружбе и братстве всех народов нашей страны; освещение в печати побед молодого Израиля и визита в Советский Союз первого его представителя - Голды Меир. Но я научился и понимать разницу между подобными вещами: в одном случае была реальная, повседневная жизнь, в другом - хотя и реальные события, но лежавшие как бы в другой плоскости, принадлежавшие как бы другой жизни, которая никогда не пересекалась с первой.

    Но однажды я окунулся в настоящую еврейскую реальность. Это было в 1951 году, когда мы летом всей семьёй поехали отдыхать в Молдавию. Мы жили в еврейском местечке - в мире, который мне до того казался сладостной абстракцией и атмосферу которого я никак не мог потом передать своим товарищам в Москве: я не переставал удивляться ребёнку, говорящему по-еврейски - и только по-еврейски, еврею-извозчику, еврею-крестьянину, еврею - председателю колхоза, еврею-партизану, еврею-спортсмену и - еврею-пьянице. (Так потом двадцать лет спустя, приехав в Израиль, я удивлённо и радостно тыкал пальцем в каждого прохожего - "А это еврей?") В то лето в Молдавии и в Одессе мы общались со многими евреями из разных городов Советского Союза, в результате чего я смог сделать некоторые обобщения: я увидел, что, во-первых, нас много; во-вторых, среди нас есть люди разные - образованные и простые, умные и дураки, хорошие и плохие; в-третьих, мы действительно не отличаемся от других чем-то таким, за что нас надо преследовать; в-четвёртых, что друзей всё-таки выбираешь по духу, а не по обстоятельствам, и даже в сплошь еврейской среде я очень дружил и с неевреями; и, наконец, в-пятых, что антисемитизм - не частные проявления, а явление, причём и официальное.

    Последнее было не только мучительно, но почти непостижимо. Ведь я беззаветно верил в то, что потом квалифицировал как пропаганду, демагогию, ложь и лицемерие, более того - я воспринимал это как своё, родное, а себя - как частицу этого, радовался счастью родиться и жить в Советской стране и готов был ради неё на любые жертвы. И вдруг в этой самой прекрасной, справедливой и свободной стране - антисемитизм. Ладно бы - у отдельных людей, а тут - в газетах, по радио, с работы евреев увольняют, в институт не берут. И как он совмещается с Советской властью? Со Сталиным?? С Лениным?! С Марксом?!? А главное - почему, зачем, кому нужен? Эти вопросы евреи задавали себе, друг другу - и сами же отвечали на них. И тут я впервые столкнулся с особой породой людей - не знаю, есть ли она у других народов, думаю - есть, - людей, которые не только мирятся с творимой в отношении их несправедливостью, но оправдывают её, более того - изощряются в нахождении доводов в её защиту. Боже, каких я только не наслышался оправданий преследования евреев - от евреев! Тут и ссылки на Маркса, и на международную ситуацию, и на новую национальную политику, и на экономическое положение страны, тут и невинные доводы, вроде "мы не всё знаем" или "так всегда было", и такие совершенно чудовищные, как "мы сами плохие, мы это заслужили" - короче, ни один антисемит, идеология которого не идёт дальше инстинктов, не придумал бы для своих действий таких оправданий, какие ему готова была предоставить его жертва.

    Я не мог ни смириться с антисемитизмом и тем более оправдать его, ни удовлетвориться объяснениями причин его существования. Всё это вызывало во мне сильное чувство протеста, желание бороться и, одновременно, гордость этим непонятным и преследуемым еврейством, интерес к нему и желание понять. У родных и знакомых, из скудных советских источников я выискивал всё, что имело отношение к еврейскому, самое интересное - записывал и делился потом этим со своими единомышленниками.

    Жизнь тем временем шла своим чередом: мне предстояло закончить школу, после чего я хотел поступить в институт. Мы в семье начали готовиться к этому задолго. Через знакомых мы пытались выяснить, в какой институт берут евреев, директор какого института не боится их принимать, есть ли возможность установить контакт с преподавателем какого-либо института. В обсуждении этих вопросов принимали участие и наши знакомые-неевреи, в частности, мои школьные учителя. Я, конечно, не слушал ничьих доводов, я сам на себе всё хотел испытать - и испытал. Не буду останавливаться подробно на своём печальном опыте, он мало отличался от пережитого тысячами других, но не был из-за этого менее болезненным для меня. Наряду с десятками печальных и даже трагических историй, связанных с поступлением в институт, я запомнил одну - забавную, услышанную случайно от одного сокурсника-нееврея:

    Приехав из провинциального города в Москву поступать в институт, он стал искать самый лёгкий, так как очень боялся не сдать вступительных экзаменов. Он действительно нашёл такой, подал туда документы, сдал хорошо экзамены, но... не был принят - из-за евреев! "Понимаете, - говорил он своим товарищам, - их никуда больше не берут, они и хлынули все сюда, а экзамены сдают на "отлично" - разве попадёшь в этот институт?"

    Я поступил в институт (конечно, "кошерный") в 1953 году - в переломный год в истории и России и русских евреев, - и мои студенческие годы совпали с периодом либерализации в стране. И хотя происходившие перемены оказались на поверку результатом не нового курса, а лишь приостановки старого, они были разительны на фоне предшествовавших им событий - уничтожения всего еврейского и деятелей еврейской культуры; открытой травли евреев в печати, когда евреи с ужасом открывали газеты по утрам: "А что сегодня?"; массовых репрессий - сверху, и погромных настроений - снизу, когда из-за публичных угроз погромами небезопасно было находиться в общественных местах; массовых увольнений с работы, а при поступлении в институт - процентной нормы, от которой покраснел бы Пуришкевич; наконец, подготовки "окончательного решения еврейского вопроса", о чём большинство из нас не знало в то время, но от зловещего признака которого - "Дела врачей" - мы все содрогнулись. Сталин умер, даровав этим жизнь тысячам и тысячам евреев, но в потоке слёз о нём было много еврейских... Что ж, здесь хотя бы то отрадно, что слёзы эти были предназначены для оплакивания самих себя...

    Итак, в истории Советской России наступил период, когда хотя, как и прежде, не очень можно было говорить о настоящем, но зато довольно откровенно - о прошлом, а ещё более свободно - о будущем. Советские евреи, обнаружившие вдруг, что причина всех их зол, оказывается, - Сталин, которого, слава Богу, уже нет, надеялись, что уж теперь-то всё будет по-другому. Но это "другое" не очень-то торопилось занять место "прежнего". Правда, врачей освободили и с Израилем восстановили дипломатические отношения, прекратились травля и преследование евреев, и их снова вроде бы стали брать на работу и в институты, еврейские имена и слово "еврей" стали упоминаться не в ругательном значении, и даже появились признаки оживления еврейской культурной жизни. Но всё это делалось нехотя, как бы по принуждению. Мы ждали откровенного рассказа о прошлом, разоблачения его, - а вместо этого услышали какое-то невнятное бормотание об "отступлении от ленинской национальной политики"; от настоящего мы хотели фактического равенства и возможности полноценной национальной жизни, - а получили лишь модернизированную процентную норму да жалкий журнальчик - фантазию Хрущёва на еврейскую тему; на будущее мы возлагали самые радужные надежды, и - они не оправдались, конечно, но тут мы получили неожиданную, поразительную компенсацию - возможность самим решать свою судьбу у себя в стране.

    Но от смерти Сталина до моего отъезда в Израиль лежала дистанция в восемнадцать лет, и я хотел бы рассказать вкратце, как прошёл её.

    *               *                *

    Каждый еврейский юноша вступал в жизнь с особым жизненным опытом, который обязательно включал типичные или специфические переживания, связанные с антисемитизмом. Но мы не только делились друг с другом пережитым, мы пытались осмыслить происходящее.

    А рядом с нами это пытались сделать наши отцы - самое несчастное, с моей точки зрения, поколение советских людей. Они были слишком молоды, чтобы оценить смену эпох, при этом со старой их не связывало ничего, новой же они были воспитаны, стали её плотью и кровью, отдав ей свои физические и духовные силы, в том числе внутреннюю свободу и самостоятельность мышления. А когда лопнула верёвка, на которую они, как бусы, были нанизаны в строгом порядке, то они беспомощно рассыпались в разные стороны, так никогда и не поняв, что же с ними произошло, и сохранив до конца дней лишь воспоминание и тоску по верёвке, на которой хоть было и тесно, но зато был и порядок.

    Но ответа на мучившие меня вопросы я ждал именно от них, особенно от тех, кто вернулся из концлагерей. Эти последние казались мне пришельцами с другой планеты, не только прошедшими через тяжелейшие испытания, но как бы приобретшими какую-то особую неземную мудрость и обладающими необыкновенными душевными качествами.

    Однажды к нам приехал папин товарищ, просидевший семнадцать лет. Сколько часов - дневных и ночных - прошло за беседами, сколько было перебрано тем и проблем! Мы не только слушали гипнотизирующие лагерные истории, но и рассказывали, как жили здесь, "на воле". И оказалось, что "вольный" антисемитизм подчас превосходил лагерный... А когда мы заговорили о готовившемся массовом выселении евреев в Сибирь, то папа сказал, что пожалел тогда о том, что выкинул перед тем подаренные ему на фронте пистолеты - он бы не дал провести над нами эту акцию. (Должен сказать, что даже сейчас, когда моё отношение к советскому режиму находится на крайней отметке минусовой шкалы, мне трудно представить, как бы проходила депортация нашей семьи, моего отца - члена партии с девятнадцати лет, провоевавшего всю войну боевого офицера-полковника, инвалида войны, пролежавшего в госпитале после последнего ранения около четырёх лет, - и как бы это делалось в офицерском доме, где все нас знали в течение многих лет, на глазах его боевых соратников и друзей. Возможно, многие улыбнутся моей наивности, но мой личный жизненный опыт не может поставить для подобной картины достаточно реальных красок.)

    Но ни различные факты или события, ни их участники не могли ни вразумительно объяснить происходящее, ни дать рецепты на будущее. Да и вправду сказать, как мы могли осмыслить что-либо, когда нам, советским людям, человеческая история была преподнесена - и усвоена нами - лишь в виде событий, предопределивших Октябрьскую революцию, с которой и началась "новая эпоха в истории человечества", а наша "социалистическая родина" была единственным цветущим островом в океане загнивающего и агонизирующего "капиталистического мира"; когда всё богатство человеческой мысли сводилось для нас к дюжине примитивных лозунгов, размноженных в миллионах копий и начертанных даже на публичных туалетах. И едва я очнулся от шока, вызванного осознанием всего этого, осознанием своего окружения, как меня ждал другой - от знакомства с иным, внесоветским миром. Как это было неожиданно, радостно и обидно-поздно узнать, какое духовное богатство есть в мире - не только в западном, но и в самой России - в её прошлом и даже настоящем.

    Особое место в моей душе занимал еврейский мир. Должен сказать, что никогда, даже в раннем возрасте, когда я больше всего страдал от антисемитизма, я не жалел, что был евреем, и у меня не появлялось желания быть кем-то другим. Помню в детстве, когда бабушка начинала говорить мне, какие мы, евреи, несчастные, как нас все не любят и преследуют и только ждут случая, чтобы расправиться с нами, я не раз спрашивал её, жалеет ли она, что родилась еврейкой. И её реакция всегда была одинаковой: она смотрела на меня удивлённо-испуганно и восклицала: "Что ты говоришь! Не дай Бог! То, что мы страдаем, ну, так это у нас на роду написано, но как можно хотеть перестать быть евреем?!" И моя позиция в этом вопросе, которая вначале была, вероятно, просто внутренней реакцией, протестом на зло, потом - неосознанно-мессианским восприятием положения евреев, стала затем сознательной, активной формой моего существования. И еврейский народ, который вначале был для меня точно таким же, как и все другие народы, потом стал особым народом, сделался затем исключительным в том смысле, в каком каждый человек и каждый народ должны ощущать свою исключительность - и свою исключительную ответственность.

    Трудно проанализировать и совершенно невозможно изложить здесь все факторы, которые повлияли на формирование моего мировоззрения, моего национального самосознания - это и эпохальные события нашего времени, и различные явления повседневной жизни, и интимные духовные процессы и влияния.

    Я помню, как каждое впервые услышанное имя какого-либо знаменитого еврея наполняло меня гордостью за еврейский народ, за его вклад в достижения человечества. Я помню, какую боль и горечь вызывали во мне описания страданий и унижений еврейского народа, как зрела во мне решимость не допустить их вновь. Я помню, как благодаря Шолом-Алейхему и моей старенькой бабушке (несчастные дети, которые росли без бабушек!) я полюбил свой народ, я ощутил себя его частицей и преемником несчастных и трогательных обитателей того неповторимого мира, которого мои дети уже никогда не увидят. Я помню, как впервые прочитав Библию, я был потрясён неземным величием её образов, и дух захватывало от соприкосновения с неведомым миром, который, оказывается, существует - вокруг нас, в нас...

    А Израиль стал для меня центром сосредоточения всех волнующих и мучащих меня проблем еврейского народа - и местом их решения. То, что я узнавал о нём, всё больше укрепляло меня в этом, более того - в решении Израилем национальных задач мне виделся ключ к решению задач общечеловеческих. Я искал и поглощал любую информацию об Израиле, каждое событие там - было моим событием, но... я не собирался ехать туда.

    Дело в том, что никогда в моей жизни ни антисемитизм, ни любовь к еврейскому народу и живой интерес к Израилю не сопровождались ненавистью, неприязнью или даже равнодушием к русскому и к России, более того - я любил и люблю их. Конечно, эта любовь носила совсем другую окраску, чем любовь к еврейскому, и, скажем, тяготы русского мужика не могли отозваться в моём сердце такой же болью, как у русского интеллигента и как у меня отзывались страдания еврея галута. Эта моя любовь к русскому исходила из иной области чувств, она основывалась на влиянии русской культуры, на моём внутреннем созвучии с ней, с русской природой, с русским характером. Но эти чувства не были пассивны, они носили активный характер, как и те, которые были связаны с еврейством.

    А еврейская проблема всегда была для меня особой, специфичной, важнейшей проблемой, но не стоящей отдельно, не изолированной от других проблем человечества. Так и каждый человек со своими собственными проблемами, с проблемами его страны и народа - не замкнут в себе или своём окружении, а связан с другими людьми, со всем человечеством. И если человек понимает это, то тогда имеет значение не где он живёт, а как живёт. Своё собственное место я видел в России, с которой чувствовал свою внутреннюю связь и где ощущал свою необходимость. Я не сомневался, что если смогу свою жизнь здесь сделать полезной, то это не может не быть плодотворным и для моего народа в Израиле, в рассеянии, для всех людей. Поэтому я не мыслил себя вне России и твёрдо знал, что никогда не поеду в Израиль. Но - человек предполагает, а Бог располагает.

    Шестидневная война, которая произвела переворот в сердцах и умах мирового еврейства, а на меня оказала очень сильное эмоциональное воздействие, не вызвала вместе с тем во мне ничего качественно нового, Я ещё больше укрепился в своих представлениях об Израиле, ощутил новую радость и гордость в связи с его достижениями и бόльшую уверенность и спокойствие за будущее еврейского народа. Но в направлении желания уехать в Израиль я не продвинулся ни на шаг.

    Зато я, как и многие другие, был озабочен другим - начавшейся антиизраильской, антисионистской, антисемитской кампанией в Советском Союзе. Вообще-то к советской пропаганде у меня давно выработалось совершенно определённое отношение - я её игнорировал. В течение многих лет я читал либо Самиздат, либо литературу подобного типа, газету брал в руки в исключительных случаях, телепередачи вообще не мог терпеть, а радио слушал очень редко, да и то только зарубежное - другими словами, в условиях советского режима я - и не только я, разумеется, - жил своей собственной жизнью, своими внутренними духовными интересами, и внешнее реагирование на функциональные отправления режима не лежало в плоскости моих жизненных устремлений. Правда, последняя кампания была особенно гнусной, весьма интенсивной и серьёзной по своему влиянию на официальную и бытовую стороны жизни советского общества, но качественно она ничем не отличалась от других подобных мероприятий. И всё же я увидел отличие, когда однажды зашёл к своему товарищу, который в это время смотрел передаваемую по телевизору пресс-конференцию полсотни именитых евреев, осуждающих Израиль. Перед телевизором сидели мы втроём: я - сионист и антикоммунист, мой товарищ - антисионист и коммунист, и его мать, которая совмещала в себе наши тезы и антитезы, и всеми нами владело одно чувство - стыд. Я был так потрясён увиденным, что, вернувшись домой, написал участникам пресс-конференции "Открытое письмо", которое довольно быстро разошлось во многих экземплярах по Советскому Союзу и попало за границу. Вот текст этого письма:

     

    ОТКРЫТОЕ ПИСЬМО

    "группе общественных, государственных деятелей, работников искусства и литературы, научных работников - граждан СССР еврейской национальности" - авторам заявления от 4 марта 1970 г.

     

    Еврей... еврейский... жид... По-разному входят эти понятия в жизнь евреев, но раз войдя, сопровождают нас до самой могилы, являясь источником горя и радости, отчаяния и надежды, позора и гордости.

    Я рос в обычной "советской семье", вполне готовой к ассимиляции, и поэтому не дома взрастили мои национальные чувства. Об этом позаботились улица, школа, печать, различные учреждения и просто отдельные граждане.

    Первые уроки были мучительны, с трудом постигалось, что я чем-то отличаюсь от других, что мне всегда надо быть готовым к неожиданным выпадам, оскорблениям, насилию.

    Судьба уберегла меня от антисемитизма немецкого, но русского я вкусил...

    Четверть века не стёрли из памяти эпизоды, подобные этому. Мы, десятилетние школьники, беседуем с пленным немцем, работавшим на стройке рядом с нашей школой, а к нам походкой надсмотрщика подходит один из моих школьных гонителей. Широко осклабясь в предвкушении удовольствия, он тычет в меня пальцем и обращается к немцу: "Еврей!" Могла ли быть для юдофоба в то время бόльшая радость, чем швырнуть еврея к ногам немца! Мы все безошибочно почувствовали это и подавленно молчали. И только немец сказал: "Nein!" "Ya!" - хотелось крикнуть мне, но я промолчал тогда... Не знаю, о чём думал в тот момент немец, мы же, дети, не осознавая того, сыграли традиционные роли большинства исторических трагедий: палач, безмолвная жертва и сочувствующие ей молчальники. Ребёнок не склонен предавать злу глобальный характер, для него оно всегда ограничено самим носителем зла, но антисемитизм делал свой дело: протест и национальное самосознание росли во мне одновременно. Не страх и приспособленчество порождал он во мне, но гордость и интерес ко всему еврейскому.

    Потом наступил период, когда этот "интерес к евреям", проявленный, увы, другими и с другой целью, чуть не стал роковым для всех нас. Кто может забыть антисемитскую вакханалию в печати 50-х годов, когда еврейские имена употреблялись со словами, ставшими синонимами - еврей, космополит, сионист, шпион, убийца? А как забыть ту атмосферу ненависти и страха, когда в школах и на улице, в транспорте и в учреждениях шла оголтелая травля евреев, раздавались угрозы скорой физической расправы (и в отношении многих уже осуществлённой!)? И только внезапная смерть палача спасла нас от "окончательного решения еврейского вопроса".

    Я поступал в институт после смерти Сталина, но не его дела. Подобно тому, как ещё ряд лет томились невинные узники в сталинских концлагерях, в различных сферах нашей жизни продолжала действовать "сталинская национальная политика". Еврейская молодёжь, стремящаяся к высшему образованию, познала её в полной мере. Для еврея, в отличие от его сверстников, будущее определялось не личными склонностями или способностями - выбор вуза производился по принципу "берут - не берут". Так мы познакомились ещё с одним проявлением антисемитизма, и в результате - разбитые мечты, неосуществлённые надежды, растоптанные идеалы.

    В наступившем затем периоде "оттепели" и евреи пытались приложиться к общему пирогу "либерализации", но трапеза, увы, была недолгой...

    Поступая на работу, я снова столкнулся с тем же принципом "берут - не берут", причём "процентная норма" и другие виды дискриминации принимаются привычно, с будничной необходимостью, как явления природы. Всё это, конечно, неофициально, а официоз, перестав применять слово "еврей" в ругательном значении и не мысля его в других аспектах, вообще перестал употреблять его. И если бы время от времени какой-нибудь западный журналист не беспокоил бы вдруг советских руководителей "еврейскими вопросами", средний обыватель, не сталкивающийся с евреями, мог бы со временем благополучно забыть о них.

    И вот сегодня газетные полосы вновь усеяны словами "еврей", "еврейский", а глаз режет обилие еврейских имён, рядовых и всемирно-известных.

    Но на этот раз их никто не клеймит. Наоборот, бия себя в грудь, увешанную по этому случаю всеми регалиями, задыхаясь от негодования и злобы, сегодня клеймят они... Кого же? Может быть (о Боже, наконец-то!) палачей еврейского народа и их подручных, или антисемитизм прошлый и настоящий во всех его проявлениях? Ничуть не бывало! Весь их накопившийся пафос направлен против сионизма и Израиля - сионизма, о котором они знают меньше Эйхмана, и Израиля, на который они смотрят глазами тех, кто недоделал своё дело в 1953 году!

    Поэтому не желанием что-либо доказать или, не дай Бог, поспорить продиктовано это письмо. Да и сама шумная кампания меня мало трогает. Но меня потрясает участие в ней евреев, а с появлением вашего заявления я уже просто не мог молчать.

    У меня нет желания обращаться к кому-либо из вас персонально, не хочется видеть в вас личностей, да и за строчками заявления просто невозможно разглядеть "общественных, государственных деятелей, работников искусства и литературы, научных работников", по мысли и стилю - это убогий газетный штамп заштатного пачкуна.

    Я обращаюсь ко всем вам скопом, как собрали вас устроители, которым ваше так вовремя проявленное "коллективное негодование" позволило увенчать гнусную кампанию.

    Итак, многие из вас впервые выступили публично с единственной целью - осудить евреев, пусть не всех, пусть с вашей точки зрения плохих, но ЕВРЕЕВ!

    Но где, когда и как вы это делаете? Вы делаете это на страницах печати, где на наших глазах, на глазах всего человечества бушевал неслыханный антисемитский разбой, а на практике нам готовилось "воссоединение" с 6-ю миллионами наших несчастных соплеменников!

    Но может быть с прошлым решительно покончено? Может быть после трагических событий 50-х годов наступило отрезвление, в полный голос были заклеймены антисемиты и антисемитизм, а раскаявшиеся и пристыженные русские и другие братья в дружной семье советских народов, пролив скупую слезу о прошлом (которое, как известно, не вернёшь), клялись в любви и преданности вновь обретённым братьям, отметив при этом, сколько среди них видных врачей, учёных, музыкантов, Героев Советского Союза и просто верных друзей, с которыми "делили последний кусок хлеба"? Было ли что-нибудь подобное, я вас спрашиваю?!

    Нет, с прошлым рвали не так! Отход был медленным и осторожным, каждый шажок назад был строго регламентирован, каждое покаянное слово дозировано, так что ожидаемая капитуляция фактически превратилась в выравнивание позиций.

    Так куда же мчитесь вы на рысях, с гиком и свистом, презрев национальные чувства и человеческое достоинство? Что гонит вас? Страх? Но что сегодня грозит вам, по крайней мере большинству из вас? В худшем случае - недовольная мина чиновника. Тогда может быть совесть, искренность убеждений руководит вами? - Не смешите меня! Но я знаю вдохновителя подобных "порывов", имя его начертано на ваших физиономиях, а заговорил он раньше, чем вы открыли рот: это ваша лакейская душонка. Это она погнала вас засвидетельствовать верноподданнические чувства хозяину, припасть к ручке, облобызать сапог и благодарить, благодарить, благодарить. А вознаграждения вам не надо, ибо вы не продаётесь, вы отдаётесь, и уже в этом ваша награда. И если невозможно представить негра, благодарящего расиста за отмену линчевания, насколько же жалки вы, кричащие: "Какое счастье - нет погромов!" А были бы погромы, вас бы умиляло, что не каждый день; а если бы каждый день - что при этом не бьют; а били бы - что не до смерти; а до смерти - что не сразу...

    Но сегодня с высоты своего положения "государственных евреев" вы спокойно взираете на будущее, относительно которого у вас имеются твёрдые гарантии. Ещё бы! - "когда, где, в какой стране это возможно", чтобы сам (глаза к небу)... сел за еврейский стол, не побрезговал, не отвернулся, не зажал нос?! Да после этого можно десять Израилей послать к чёртовой матери! Вот где вы по-настоящему искренни, так это в своей ненависти к Израилю. Вы жаждете ассимилироваться, раствориться, смешаться, влиться, потеряться, быть "как все", а "проклятый Израиль" мешает вам в этом! Но не в Израиле тут дело. Вам мешает ваш 5-й пункт, ваши анкеты. Именно по ним вас вытащили на свет божий, собрали в одну компанию и, как ярмарочных паяцев, выпустили юродствовать перед всем миром. Перед миром - ладно. Но посмотрели бы вы на себя глазами тех, к кому вы лезете в братья. А окажись вы в тот момент рядом с ними перед экранами телевизоров, вы бы прочли на их лицах не только насмешку, издёвку, презрение и ненависть - вы бы увидели брезгливость.

    Когда-то, в тяжёлые времена, мы по наивности надеялись на "наших евреев" - кагановичей, эренбургов и пр. На вас, конечно, никто не надеется. Мы вообще ни на кого не надеемся, кроме себя, и в этом - залог существования еврейского народа, в том числе и вашего, "граждане СССР еврейской национальности"!

    12/III/1970 г.

    Илья Зильберберг
    Москва, Ж-172, 1-й Гончарный пер. д.7, кв.8

     

    Не знаю, как это письмо воспринимает западный читатель, но по словам тех, кто его читал в Советском Союзе, мне удалось выразить чувства и мысли обманувшихся в своих надеждах поколений советских евреев, как бы подвести итог советской политике в отношении евреев, а также передать разделяемое многими отношение к предателям своего народа. И хотя письмо написано не с сионистско-израильских позиций, а с национально-еврейских и общечеловеческих, по отзывам читавших его оно способствовало не только пробуждению национальных чувств, но и определённых произраильских настроений. Наряду с откликом, который вызвало письмо у евреев, меня особенно тронули слова, сказанные пожилой русской женщиной: "Спасибо вам за ваше письмо!"

    Я думаю, небезынтересными могут быть и некоторые побочные факторы, связанные с этим письмом. Его недвусмысленный характер давал моим близким серьёзные основания для тревоги за меня, особенно когда стало известно, что его изымали при обысках, предшествовавших серии еврейских процессов. А после передачи его по зарубежному радио евреи из других городов, встречавшие меня в Москве, говорили, что их друзья не поверят, что Илья Зильберберг преспокойно разъезжает по Москве в собственном автомобиле. Должен сказать, что у меня не только не было неприятностей из-за письма, но в разговоре, о котором я писал вначале и к которому ещё вернусь, сотрудник КГБ сказал мне по поводу письма: "Что ж, это ваше право - выражать свои мысли".

    Некоторые ретивые сионисты ходили проверять, действительно ли подписант живёт по данному адресу, а одному моему товарищу его знакомый заявил: "Ручаюсь тебе, что это письмо - дело КГБ, ты не знаешь, как они работают". Один из сотрудников моего брата, услышавший по радио моё письмо, спросил его, что могло бы значить подобное совпадение имён, - и был поражён, узнав о реальности и письма и автора: "А я думал, что все эти письма пишутся в Израиле". Ещё дальше пошла одна женщина, заявившая, что я написал это письмо по заданию Израиля и что меня там уже ждут хорошая должность и высокий оклад (если бы!).

    В это время я стал бывать в кругу тех, кто уже в течение ряда лет добивались выезда в Израиль. Каждый новый человек, познакомившись со мной, задавал мне один и тот же вопрос: "Сколько у вас отказов?" - никому в голову не приходило, что я не только ни разу не подавал документы на выезд в Израиль, но у меня и нет приглашения от родственников и я его даже не запрашивал. Я по-прежнему всё ещё не хотел ехать в Израиль, но настроения мои постепенно менялись. Я стал всё больше думать об Израиле и об еврейском народе, но уже не в плане горделивого довольства ими, как раньше, а с чувством тревоги за их духовное будущее. Мне трудно объяснить причину этого, может быть дело тут в нашем вечном еврейском беспокойстве, в неудовлетворённости, в постоянных поисках чего-то нового - в малом и большом. Ведь ещё совсем недавно мы стенали, не имея ни пристанища, ни защиты, только вчера ещё радовались, что, наконец, обрели их, а уже сегодня я, среди всеобщей радости по поводу беспримерных побед и успехов, спрашиваю себя: эти победы - а что будет за ними, что будет завтра с нашим народом, для чего мы, пройдя двухтысячелетний путь страданий, чуть не закончившийся полной гибелью, живём сегодня? (Какая дерзость - самого факта жизни после пребывания в преисподней уже недостаточно!) Я не материалист и, естественно, не мог удовлетвориться перечнем трофеев и показателями роста валового продукта Израиля. Более того, они мне казались теми искусительно-опасными факторами, без которых и существовать нельзя, но только для которых - и существовать не стоит. Мне казалось, что сейчас наступает ответственейший период в истории еврейского народа, который не только решит, быть нам или не быть, но и - какими быть, что по сути означает то же самое, и что это решается в Израиле. А раз так - значит я должен быть там. Но мало было сказать себе это - это надо было прочувствовать, без чего мне немыслимо было покинуть Россию, близких, друзей.

    В это время тревожных раздумий я стал делать кое-какие заметки, надеясь поделиться своими мыслями с теми, кто также задумывался над подобными вопросами. В своих заметках я пытался проанализировать советское общество с позиций, с которых сам смотрел на мир, и нащупать пути этого общества к возрождению; я рассматривал также советское еврейство в связи с желанием уехать в Израиль и Запад - через призму проблем России и Израиля - так, как мне это виделось из моего далека. И по мере того, как я писал и углублялся в эти проблемы, я всё больше ощущал и осознавал, что этими заметками как бы подвожу итог своей жизни в России, что мои связи с ней ослабевают, и я устремляюсь в другой мир, отчего мне и радостно, и грустно, и страшно, ибо я оставляю позади нечто очень дорогое и близкое, получая взамен лишь надежду обрести это вновь.

    Но принятием решения уехать, как бы тяжело оно мне ни далось, проблема отъезда для меня не исчерпывалась, она состояла и в том, как я должен это сделать. Попробую объяснить.

    Участники движения за выезд в Израиль объединены и руководствуются лишь одним - желанием уехать. Это и много и мало: много - потому что принятие такого решения и действие в соответствии с ним в советских условиях требует большого мужества и настойчивости; мало - потому что это желание в большинстве случаев сводится к чисто практической, узкой цели и не подкреплено осознанием судеб нашего народа, происходящих событий и своей роли в них. Благодаря первому фактору власти вынуждены отступать, благодаря второму - они могут наносить нам тяжёлые удары в виде репрессий, преследований, издевательств и пр. В начале движения за выезд в Израиль его немногочисленные участники, готовясь к многолетнему штурму казавшейся большинству непреступной стены, имели в своём арсенале, кроме твёрдой решимости, и идейную убеждённость, основанную главным образом на активном интересе к Израилю и к еврейству. Но когда штурмующие неожиданно для всех, в том числе и для самих себя, пробили стену, то в образовавшуюся узкую брешь бросились не только они, но многие другие, наблюдавшие до этого за ними с волнением, интересом, равнодушно, а то и враждебно. И в начавшейся суматохе почти и не заметили, что побросали не только своё идейное оружие (а у многих его и не было), но даже товарищей и близких, которые своим тюремным заключением проложили нам всем путь в Израиль.

    Ужасно не только публичное преследование евреев за желание уехать в Израиль, то есть фактически за то, что они евреи, - преследование, которое происходит сегодня на глазах поколения, бывшего свидетелем и участником мировой катастрофы еврейства. Ужасно то, что концлагеря для некоторых из нас - это цена, которую нам предложили за отъезд, а мы - мы приняли её. Когда я пробовал говорить об этом с некоторыми из уезжающих, то лучшее, что я услышал, состояло в том, что наша всеобщая цель и победа - в приезде в Израиль, и мы должны двигаться к ним, несмотря ни на какие преграды. И тут я ещё раз убедился, что суть всякого дела состоит не в провозглашении общих принципов или лозунгов, а в воплощении их в жизнь в каждом конкретном случае. Я понимаю - бороться за выезд в Израиль, преодолевая внешние и внутренние препятствия - бюрократические, психологические, моральные, материальные и пр., я понимаю - продираться сквозь джунгли преград к цели, отбиваясь из последних сил от наседающего преследователя. Но в тот момент, когда преследователь хватает твоего ребёнка, а ты вместо того, чтобы броситься спасать его, воспользовался расправой над ним, чтобы сделать ещё один рывок к цели, - это за пределами моего понимания. Но увы, я нашёл очень мало единомышленников, а наш публичный отказ от отъезда не только бы вызвал почти всеобщие непонимание и вражду, но мог бы превратиться из-за этого в дешёвый фарс. (К сожалению, за пределами СССР я столкнулся с такими же взглядами, но здесь, где дела часто охотно заменяются ни к чему не обязывающей риторикой, я оказался в более трудном положении. У меня нет аргументов для тех, кто нескольким десяткам евреев-заключённых противопоставляет тысячи уехавших или другие благоприятные факторы. Я также не могу ни ответить на равнодушный в большинстве случаев вопрос: "А что можно сделать?", ни дать рецепта их освобождения тем, кто бы действительно хотел предпринять что-либо. Я просто хочу сказать, что немыслимый, неприемлемый факт их заключения на фоне нашего всеобщего смирения с ним я воспринимаю как свой личный позор, как позор русской алии, позор Израиля и еврейского народа.)

    *               *                *

    Когда советские власти пришли к выводу, что больше не могут удерживать евреев и вынуждены их отпускать, то они решили обставить процедуру выезда такими психологическо-бюрократическими препятствиями, которые сделали бы её совершенно невозможной для большинства и максимально издевательской для остальных.

    Вот перечень основных препятствий:

    1. Вызов от родственников из Израиля, организовать отправку которого далеко не просто, а его получение полностью зависит от желания советских властей.

    2. Характеристика с места работы, которую многие вынуждены буквально зубами выдирать у администрации, причём иногда безуспешно, а желание людей уехать в Израиль часто ставит их на работе в положение изгоев, а то и просто приводит к увольнению.

    3. Письменное отношение родителей или разведённого мужа или жены, которое они не склонны давать в силу своих убеждений, плохих отношений с отъезжающим или просто страха.

    4. Колоссальная сумма, которую надо платить за визу и за выход из гражданства, который автоматически следует за разрешением на отъезд, - без согласия отъезжающего и втайне от него.

    5. Необыкновенно короткие сроки для сборов, которые часто недостаточны, чтобы добыть деньги на отъезд, купить билет, уложить и отправить вещи, попрощаться с родными.

    Эти и другие подобные факторы делают отъезд в Израиль очень мучительной и затяжной процедурой, требующей больших моральных и физических сил, вынуждающей евреев писать многочисленные письма, коллективные петиции и протесты, организовывать различные демонстрации, а иногда идти и на крайние меры.

    Для меня эта процедура была неприемлемой не только из-за желания избежать искусственно созданных трудностей, но и в силу моего внутреннего неприятия её сути. Все эти требования настолько же абсурдны, насколько и намеренно-надуманны, и в этом отношении они мало отличаются от тех, которые выдвигали наши мучители в прошлом. Конечно, унизительное выклянчивание характеристики или оплата собственного выдворения из гражданства, предпринятого по прихоти властей, не идёт в сравнение с подметанием улиц зубными щётками или с выплатой контрибуций за "Хрустальную ночь", но качественно это вещи одного порядка: в обоих случаях жертвы - евреи, а их преследователи имеют ту же цель, с той только разницей, что раньше они играли на нашем желании жить, а теперь - на желании уехать в Израиль.

    Так можем ли мы играть в игру, при которой наши "партнёры", руководствуясь какими-то своими соображениями, тупостью, злобой или просто желанием поиздеваться, ставят нам барьеры, которые мы, как взмыленные лошади, должны брать им в угоду или на потеху? А какой смысл в бесчисленных хождениях евреев, добивающихся решений, от чиновника к чиновнику, вся самостоятельность которых заключается лишь в выборе кафе, где можно поесть в обеденный перерыв? Не лучше обращаться и в высшие инстанции - жаловаться Советской власти на Советскую власть.

    Должен сказать, что эти мои рассуждения озадачивали других. Что же делать, - спрашивали меня, - как же добиваться выезда, какую избрать тактику? Но в том то и дело, что я не был сторонником какой-либо "тактики", "линии поведения" и пр., - в том смысле, как эти термины понимались "охотниками за визами". Я считал, что мы должны построить свою жизнь в соответствии со своими идеалами и на основе реальной обстановки, и это сводится в основном к следующему:

    1. Наше право уехать в Израиль - абсолютно, оно не подлежит никаким обсуждениям, не может быть предметом торга или обусловленным пунктом какого-либо соглашения.

    2. Основное препятствие нашему отъезду - Советская Власть. Поскольку мы не можем изменить её (а большинство и вовсе этого не хочет), мы должны заставить её отпустить нас.

    3. Для этого наши действия должны быть серьёзно продуманы и спланированы, а не состоять из спонтанных, в большинстве бессмысленных, хождений и обращений.

    4. В ожидании разрешения на выезд, которое может затянуться на годы, мы должны открыто жить своей национальной жизнью, то есть заниматься языком, читать интересующую нас литературу, широко общаться друг с другом, обмениваться мнениями и информацией, создавать культурно-просветительные центры, в том числе и для детей, выпускать печатный орган, поддерживать интенсивную связь с Израилем и остальным миром, встречаться с приезжающими из-за рубежа и т.п., то есть осуществлять на деле всё то, что является потребностью и неотъемлемым правом каждого свободного человека.

    Тем, кто считает, что добиться всего этого в советских условиях невозможно, я с радостью указываю на тысячи уезжающих - факт, который ещё несколько лет назад казался фантазией и мечтой. И насколько полезней приложить свои творческие усилия и энергию в направлении вышесказанного, чем изнурять себя ежедневными битвами с ветряными мельницами всех калибров. Да и путь к отъезду в этом случае был бы короче, легче и плодотворней.

    *               *                *

    И вообще в жизни не так много препятствий, которые нельзя преодолеть напряжением собственных сил - пусть длительным и интенсивным. Но мобилизовать эти силы совсем не легко, иногда по довольно неожиданным причинам. Я это почувствовал на себе, когда принял окончательное решение об отъезде. Мои родные и друзья решительно воспротивились отклонению с моей стороны от обычной процедуры - даже им, не говоря об остальных, оно казалось нарочитым. Преодолеть непонимание близких порой труднее, чем сопротивление властей, и мне пришлось согласиться начать действовать обычным образом, но, решил я, - до первого отклонения со стороны властей от чисто формальной процедуры. Такое отклонение произошло довольно скоро.

    Когда моя жена обратилась за характеристиками на нас двоих (до недавнего времени мы работали вместе, и характеристика нужна оттуда, где проработал не меньше года), то мне характеристика выдана не была, так как, по словам начальника, "райком запретил". В райкоме же моей жене сказали, пусть она не думает, что отъезд в Израиль - такое простое дело, его надо добиваться, и муж сам должен придти в райком, и тогда уже на месте будут решать этот вопрос.

    Когда же мы обратились к родителям жены за отношением (моих уже не было в живых), то её отец категорически заявил, что не подпишет никакой бумаги, где фигурирует слово "Израиль" в любом контексте, и наша дальнейшая настойчивость могла лишь привести к серьёзному травмированию двух пожилых и близких нам людей.

    Таким образом, по двум пунктам процедуры отъезда я оказался у той границы, переступить которую означало бы для меня перестать быть самим собой.

    Вскоре после этого меня вызвали в ОВИР, где у меня состоялся разговор с небезызвестным советским евреям человеком - старшим инспектором майором Акуловой. Тема беседы - письмо в Президиум Верховного Совета СССР, под которым в числе тридцати других стояла и моя подпись. Акулова упрекнула меня в том, что я жалуюсь в высокую инстанцию, а сам между тем не подаю документов на выезд. На это я ответил, что, во-первых, письмо не носит характер личной жалобы, а касается проблемы выезда евреев в целом, во-вторых, оно адресовано в Президиум Верховного Совета, так как затронутые там вопросы находятся в компетенции только этого органа, и обсуждать их в любой другой инстанции бессмысленно; а что касается подачи документов, то я хочу это сделать и уже начал действовать в соответствии с требованиями ОВИРа, но наткнулся на нежелание некоторых лиц и организаций выполнять эти требования. Акулова стала убеждать меня в необходимости настойчиво добиваться требуемого, как делали другие, и даже давать мне советы и наставления. Но я сказал, что сделал в этом вопросе всё, что мог, то есть довёл требования ОВИРа до сведения тех, кому они адресовались, и на этом считаю свою роль добровольного посредника выполненной, предоставляя дальше действовать самому ОВИРу. Тогда Акулова сказала, что эти требования - не прихоть ОВИРа, а предписание "свыше", что без этих документов не может даже рассматриваться вопрос о моём отъезде, а все мои жалобы всё равно вернуться в ОВИР, и круг таким образом замкнётся. Я тут же поспешил заверить Акулову, что никогда не сомневался относительно инициатора этих требований и в этой части никаких претензий к ОВИРу не имею и что вообще относительно моих жалоб она может быть спокойна - я никогда никуда не буду жаловаться. Это её несколько озадачило, она попросила меня подождать и куда-то ушла. Вернулась она довольно скоро и заявила мне следующее: "Руководство считает, что у вас не будет никаких препятствий к отъезду, вы получите разрешение очень скоро. Более того, вы должны быть готовы к отъезду в любой момент, поэтому как можно скорее подавайте все остальные документы, кроме характеристики и отношения родителей".

    Все остальные - анкеты, фотокарточки и пр. - жена отнесла в ОВИР на следующий день, их у неё моментально приняли, и мы перешли, таким образом, в категорию "подавших".

    *               *                *

    Прошло ещё какое-то время, и вот у меня на работе состоялся тот самый разговор с представителями КГБ, описанием которого я начал эту статью и на котором сейчас остановлюсь подробнее.

    Должен сказать, что перед этим, кроме знакомства по многочисленным устным и письменным рассказам, у меня был и небольшой личный опыт общения с КГБ. Он относится к концу 1965 - началу 1966 годов, когда послехрущёвское руководство предприняло свой первый поход против интеллигенции, и я как-то попал в орбиту интересов КГБ. Не могу сказать, что наши контакты основывались на взаимопонимании, со мной разговаривали на типичном профессиональном диалекте, состоящим из смеси увещеваний и угроз, а наше "знакомство" закончилось на патетической ноте: "Мы знаем, - сказали мне, - что вы не собираетесь уезжать из страны, и вы должны учесть, что на вашем деле стоит гриф Хранить вечно". Но вот что удивило меня самого: за всё время "знакомства" я ни разу не испытывал чувства страха или даже простого волнения, я постоянно ощущал в себе внутреннюю силу и уверенность, мне легко было отстаивать свою позицию. С другой стороны, я не испытывал чувства неприязни или ненависти к допрашиваемым меня (вернее, испытал нечто подобное к одному из них, когда узнал, как он распинался в любви к евреям перед допрашиваемым-евреем, а допрашиваемую им русскую женщину упрекал за дружбу её сына с евреями, которых он, майор КГБ, всегда избегал с детства). Возможно, это объясняется тем, что при нашей конфронтации я ощущал себя как бы представителем самой правды и пострадавших за неё, а в своих "оппонентах" видел представителей прошлых и настоящих несправедливости и зла, причём сегодня уже обречённых, и хотя они и могут лично мне причинить вред, но что он есть в сравнении с уже содеянным ими и в свете неминуемого торжества правды и справедливости.

    Эти ощущения никогда не покидали меня, как и выстраданные мною мысли, поэтому мне не надо было ни специально готовиться, ни настраивать себя для ответов на два вопроса, заданных мне неожиданными визитёрами. Я оглядел людей, молча сидящих вокруг меня: справа - гости с намеренно-непроницаемыми лицами; слева - представители общественности в напряжённых позах; прямо передо мной - мой начальник-еврей, напуган и неестествен, представитель поколения моего отца - только правого его крыла; и несколько сзади, как часовой - начальник отдела кадров. Ну что я мог сказать этим людям, с которыми у меня не было нечего общего, кроме взаимного неприятия взглядов друг друга? Ведь если бы я даже стал им рассказывать о всей своей жизни, о своих чувствах и мыслях, они бы не поняли меня - хотя мы и современники и сограждане, но одни и те же события воспринимаем совершенно по-разному. Что им было до того, что каждая детская душа каждого поколения нашей семьи получала свой ядовитый заряд антисемитизма - причём только в советское время: папа - в начале 20-х годов (пережиток капитализма?); я - в начале 40-х (тлетворное влияние Гитлера?); мой брат - в конце 40-х ("культ личности"?), когда придя однажды домой, спросил маму: "Мне говорят "жид", это значит, я буду долго жить?"; и мой сын - в 1970 году (новенький, патентованный!), когда попав в семилетнем возрасте в больницу, был ежедневным объектом антисемитской травли со стороны своих товарищей и вынужден был всегда засыпать последним, так как каждый вечер они грозили расправиться над ним ночью, а самый старший из них, тринадцатилетний, имел заветную мечту: поехать в Америку, стать самым главным фашистом, потом вернуться в Советский Союз и перебить всех евреев. Поняли бы меня эти люди, если бы я рассказал им о нашем друге, бывшем узнике немецкого концлагеря, которому эсэсовский офицер, подкрепляя свои слова ударами пистолета по голове, излагал теорию окончательного решения еврейского вопроса, состоявшую в том, что после войны будут созданы специальные концлагеря для стопроцентных евреев, для евреев наполовину, на одну четверть, на одну восьмую и т.д., где они будут постепенно уничтожаться, и как услышав этот рассказ подростком, уже тогда решил, что женюсь только на еврейке, чтобы погибнуть вместе с женой и детьми? И можно ли говорить о национальном самосознании и любви к своему народу с теми, кому подобные чувства неведомы?

    Эти люди мыслили своими категориями: "Что вам не нравится в нашей стране? Вы думаете, в Израиле всё так хорошо?" "Мне многое не нравится в нашей стране, - ответил я, - и многое нравится в Израиле, но я еду туда не из-за первого и не за вторым". Мне всё-таки очень хотелось, чтобы присутствующие, особенно сидящие слева и передо мной, поняли, узнали хоть что-то, и я предложил им самое простое: прочесть индивидуальные и коллективные письма евреев, в которых они объясняют своё желание уехать в Израиль, поверить им, вдуматься в их слова и попробовать понять их.

    Не знаю, остались ли они удовлетворены моим ответом на первый вопрос. Второй был конкретнее, и к нему добавили ещё один: если бы у меня были материалы самиздата, отдал я бы их сейчас КГБ - в свете моего скорого отъезда? Уже несколько лет, сказал я, всеми средствами информации против нас ведётся пропагандистская кампания, которой мы не в силах помешать, и самиздат - это единственная возможность для нас выразить свой протест, свои чувства и мысли, да и вообще единственная форма широкого общения друг с другом, и я бы конечно не отдал материалы, на которые ушло столько сил, времени и денег.

    Мы видим, сказали мне гости, что нам не удалось переубедить вас и вы, вероятно, скоро уедете. Но вы знаете, конечно, какая за рубежом ведётся против нас антисоветская кампания. Можем ли мы быть уверены, что вы не примете в неё участия?

    О да, мы знали об этой кампании, она придавала нам силы и уверенность, она была нашей основной надеждой на выезд. Я лично никогда, конечно, не думал стать её участником - и потому, что видел свою задачу в другом и не чувствовал склонности к такого рода деятельности, и потому, что считал, что она проводится знающими, понимающими и любящими людьми на высоком профессиональном и моральном уровне (кто бы мог подумать, что действительное так далеко от предполагаемого и что поднять свой голос в защиту советского еврейства нам в Израиле будет гораздо труднее, чем в СССР!). Но ответить так нашим преследователям - значит солидаризоваться с ними, и я сказал, что до тех пор, пока евреи будут преследоваться, я буду выступать против этого - здесь или за рубежом, хотя и вполне готов к тому, что могут быть лишён такой возможности в любой момент, даже при выходе из этой комнаты.

    Я вполне понимал недоумение присутствующих при разговоре "зрителей", которые с молоком матери усвоили, что "антисоветская деятельность" - худшее из преступлений, и которые не понимали теперь, почему же всемогущий КГБ, призванный беспощадно бороться с этим, так цацкается с антисоветчиком, вместо того, чтобы разделаться с ним в две минуты. Зато это понимали инициаторы нашей встречи, прекрасно знающие, как надо поступать с подобными мне, и уж во всяком случае не растроганность моими словами вынудила их сказать в заключение: "Когда вы будете рассказывать друзьям о нашей беседе, мы просим вас быть объективным, то есть отметить, что она не носила антисемитский характер и не содержала угроз. И мы ещё вас просим - не могли бы вы изложить письменно все те вопросы, которые мы затрагивали здесь? Не думайте, что это подвох с нашей стороны, мы не собираемся причинять вам вреда, но нас действительно это интересует".

    *               *                *

    После этого разговора я понял, что скоро уеду, хотя направление отъезда ещё оставалось неясным.

    Несмотря на предостережения друзей, я всё же решил написать меморандум по состоявшейся беседе, сделав его своим кредо и программным документом. Но этому помешали два фактора: я решил внести некоторые изменения в написанные ранее заметки, которые мне пришлось заканчивать уже с визой в кармане, и второй - арест и заключение на 15 суток моих друзей, из-за чего я отказался иметь какие-либо контакты с властями. И действительно, с одной стороны они якобы интересуются еврейской проблематикой, хотят изучать и понять её, с другой - устраивают облавы на евреев, травят и преследуют их, сажают в тюрьмы, демонстрируя этим и цену своей любознательности, и истинность своих намерений. Вести с ними диалог в таких условиях - значит не обладать ни здравым смыслом, ни достоинством.

    *               *                *

    Прошло ещё какое-то время, и я получил уведомление: "Срочно придти за визой". Я получил его в день рождения моего отца. В этот день вся наша семья, как и в прошлые годы, собралась на его могиле, где я и сообщил родным о скором отъезде, и это сообщение превратилось ещё в одни - увы, не редкие в нашей семье - похороны. Ибо разве не был мой отъезд в Израиль как бы перемещением в другой мир, которое не оставляет никакой надежды на встречу с близкими, на то, чтобы когда нибудь увидеть, обнять их?

    *               *                *

    На следующий день я поехал в Орёл, где в специальной психбольнице томился мой товарищ Владимир Гершуни, жертва советского режима, один из тех безвестных праведников и страдальцев, которыми жив не только наш народ, но и человечество.

    Свидание наше было коротким, пятнадцатиминутным, в присутствии трёх стражников. Вот ему бы я не мог сказать, что "еду к своему народу", потому что он - тоже мой народ... Мы обнялись, он сказал, что хотел бы уехать со мной, я обещал сделать всё, что в моих силах, но и год спустя он всё ещё там...

    По дороге назад, в Москву, я всё смотрел и смотрел в окно на неповторимый русский пейзаж - неужели в последний раз?

    *               *                *

    А потом я пришёл в ОВИР - за визой. Мадам Акулова была на этот раз значительно менее любезна - ещё бы, ведь ей казалось, что должностная обязанность выдать мне визу давала ей неограниченную власть надо мной, над моими поступками и даже словами. "Имейте в виду, - заявила она, - у вас очень маленький срок на сборы, в который вы обязаны уложиться, так как виза вам продлена не будет - это решение руководства". Я пробовал возражать ей, говоря, что не успею собраться, так как, во-первых, моя дочь находится сейчас в другом городе, во-вторых... но она уже не слушала меня, её положение "вершителя" еврейских судеб делало излишними как диалог с нами, так и притворную вежливость, и её удаляющаяся спина красноречивее всего говорила об этом.

    Я вернулся домой и сказал, что визу я не возьму, и мы пока остаёмся и должны спокойно жить по-прежнему, как будто и не было моего визита в ОВИР. Не могу сказать, что это сообщение было встречено моими родными с энтузиазмом. Каково бы ни было их отношение к Израилю и к моему решению уехать, они хотели, чтобы я лучше уж ехал как можно скорее, так как опасались за мою судьбу.

    Но волнение моих близких за меня, которое я, кстати, совершенно не разделял, сопровождалось почти всеобщим непониманием моего поступка. Некоторые считали его героическим, другие - блажью, кое-кто - каким-то хитроумным ходом, а были и такие, которые говорили, что я просто не хочу ехать. Из Израиля позвонила мне взволнованная двоюродная сестра, и я попробовал объяснить ей то, что другие не хотели понять - прежде всего, что мой отъезд - не побег, не высылка и не сделка, а результат моего открытого волеизлияния. Оказалось, что она записала наш разговор на магнитофон, и вручила его мне, когда я приехал в Израиль. Поскольку он отражает мои тогдашние переживания, я позволю себе привести здесь отрывки из него:

    "... Я делаю это не для позы, не для чего-то, ты пойми, это моё внутреннее органическое состояние... Я просто не могу иначе, понимаешь? Это всё равно для меня, что вступить в партию, что участвовать в бригаде коммунистического труда. Это одного порядка вещи... Я не могу пойти на эти унижения... Бог ты мой, если бы я действительно мог спокойно, безболезненно собраться, я бы так и сделал. Но я знал, что я всех родных должен взвинтить, что я должен оставить после себя плачущих, рыдающих людей. Зачем, с какой стати, почему?.. Это ещё одно издевательство над нами. Ну так с какой стати я пойду на него? Что я - такой ценой должен у них получать разрешение? Как милость? За эту милость я должен унижаться...

    Я так огорчился, что ты меня не поняла... Я не делаю это ради чего-то, ради кого-то, ради какой-то позы, это - как я всё в жизни делал, и не надо воспринимать это как-то иначе. Для меня это унизительно, причём я это вижу, это издевательство над всеми нами. Я не могу никому это сказать, но себе-то я могу сказать, я-то сам это вижу. Что это мне - подачка? Мне не нужна ваша подачка, я и так уеду, без вашей подачки: не сейчас - так завтра, не завтра - так...

    Если они захотят издеваться, то они, понимаешь ли, и будут стараться делать это разными путями, а в моей власти - не дать им издеваться, это то, что я могу. А остальное я не могу, что они со мной могут сделать - это они решают...

    Об этом я прошу больше не говорить, не думать... Я же спокоен...

    А то я думал, что если вы уже там меня не понимаете... Это такие вещи, как и другие подобные - я не потерплю, например, если меня раздевать будут на таможне, я это не разрешу делать.* Это чудовищно для меня - мы последний раз раздевались перед газовыми камерами. Я добровольно перед ними не разденусь. Вот для меня это такие вещи, я не могу иначе...

    * Эта процедура, как и досмотр личных вещей на границе, предусмотрена, вероятно, официальной инструкцией, но она превращена советскими властями в особую форму унижения уезжающих, бессмысленную и бесстыдную, при которой женщин подвергают гинекологическому осмотру, и искусственным затягиванием этой процедуры вызывают опоздание на самолёт, чем снова возвращают уезжающих и их близких в состояние неопределённости.

    Вот они дали мне восемь дней: "Ну, мы посмотрим сейчас, как он будет носиться, как и всё вокруг него. Ведь он же хочет ехать, а за отъезд они на всё готовы". Нет, не на всё. На унижения мы не готовы. Это наше право священное - отъезд, и мы его получим...

    За меня не надо волноваться, потому что я очень спокоен - Боже мой, это же ерунда по сравнению с тем, что делается вообще...

    А собираться я начну, только когда получу разрешение..."

    *               *                *

    Я его получил вскоре - вместе с возможностью собраться, после чего объявил своим родным и друзьям о предстоящем отъезде. И здесь мне хотелось бы рассказать о реакции окружающих на наш отъезд.

    Начну со стороны учреждений.

    Моя жена столкнулась с редким случаем нормальной, человеческой реакции на отъезд со стороны как рядовых сотрудников, так и руководства. Её не только не подвергли остракизму и не "заклеймили позором", но некоторые даже плакали, когда она уезжала, а руководство ограничилось лишь "дружеским" советом не ехать в мир, где "надо работать" и где больным не оказывают помощь. (Такое отношение объясняется, кроме всего прочего, и тем, что эти люди не были евреями и не боялись быть причисленными к разряду "сионистов".)

    Я уже писал о беседе, имевшей место у меня на работе. Как я узнал потом, после моего поступления на эту работу начальнику сообщили обо мне из КГБ. Приказали не разрешать мне отлучаться с работы, но не причинять мне никаких неприятностей. Так что когда я даже сам хотел уволиться, этот бедный еврей, жаждавший избавиться от такой напасти, долго мучился, мечась между двух огней и не зная, что хуже - моё присутствие в организации или возможные неприятности в связи с моим увольнением. Он, выполняя роль посредника между мной и КГБ в вопросе письменного изложения состоявшейся беседы и с интересом слушая мои рассказы о происходящем, так и не понял, что за времена настали в стране.

    Моему восьмилетнему сыну характеристика не требовалась, но одна из его учительниц по собственной инициативе провела с детьми беседу об Израиле и сионистах. Классная же руководительница, которая очень хорошо относилась к нашей семье, узнав о нашем отъезде, заплакала и сказала жене: "Куда же вы едете? Детей бы хоть пожалели!" - и эту реакцию в советских условиях надо рассматривать как одну из самых благоприятных, вызванную беспокойством за тех, кто из "свободного и справедливого" мира вдруг добровольно ныряет в мир "зла и насилия".

    О реакции родных я уже писал. За несколько месяцев они прошли путь от непонимания и осуждения моего намерения до, скажем, смирения с ним. Кроме того, что с отъездом моей семьи младшее поколение нашего семейства теряло близких друзей, а старшее, особенно родители жены, радость и утешение от детей и внуков, что составляло смысл их жизни, - кроме этого, с отъездом моей семьи обрывалась та семейная нить, та преемственность от поколения к поколению, которая является основой каждого семейного клана.

    Реакция моих друзей и знакомых не была единодушной, как не были единодушны и они сами, так как среди них были и привязанности, тянущиеся с детства, и новые - из числа сионистов и диссидентов; и русские и евреи; и коммунисты и антикоммунисты; и те, с кем обсуждаемые проблемы не выходили за круг вопросов о здоровье детей и ремонте автомобилей, и те, кому я обязан своим мировоззрением.

    Для моих "бытовых" друзей сообщение о моём отъезде было настоящим шоком, они никак не могли далёкий, непонятный, враждебный мир ассоциировать со мной, с моей семьёй, с моими детьми, то есть практически с частицей самих себя. Мой поступок им казался сумасшествием, как, скажем, прогулка по городу в голом виде, и оттого ещё более непонятным, потому что никак не вязался с той личностью, которую они знали много лет. "Ну ладно, - говорили они, демонстрируя и непонимание и невежество, - твоё решение непостижимо, но - езжай, раз хочешь. Но зачем семью брать с собой? Поезжай один, осмотрись, устройся, тогда заберёшь семью. А так, заболей у тебя ребёнок - где ты возьмёшь ему чашку молока?"

    В большинстве случаев такое непонимание одного объясняется своеобразным пониманием другого - того, как надо жить, чему меня не раз пытались учить те, кто приходил в замешательство, застав меня за чтением литературы, не прошедшей партийного контроля: "Да брось ты заниматься этой ерундой! Давно мог бы диссертацию защитить и жить себе беззаботно!"

    Но бывает непонимание от незнания, и знание в этом случае производит революцию в душе человека. Я знаю много таких случаев, и мне отрадно сознавать, что и я способствовал пробуждению одурманенных душ.

    Тем бόльшим предателем я ощущал себя по отношению к тем остающимся, которым был нужен, и незаживающей раной остались в памяти их слова - разные, но сказанные сердцем, сказанные сквозь слёзы: "Как ты можешь уезжать! Ведь ты говорил, что никогда, никогда не уедешь!" и "Ты уезжаешь - счастливый! А я вот никогда не смогу уехать отсюда..."

    Но утешением для меня были прощальные слова тех, кто надеялся, верил, что я помогу оставшимся. А как же иначе: конечно - помогу, конечно - сделаю всё, что в моих силах, но кто-то один сказал, горько и без упрёка, ни к кому не обращаясь: "Да, многие так говорили..."

    Прошёл год, и я оказался в числе этих многих... Но то уже другая повесть, более печальная, чем моя, мне ж пока - кончать эту...

    *               *                *

    Всё время от получения визы вплоть до приземления в Лондонском аэропорту я ни на минуту не забывал о том, что события могут принять любой оборот - и был готов к этому. Самым волнительным был момент встречи с таможенными чиновниками за полчаса до отлёта: я смотрел на стоявших в стороне жену и детей, на родных и друзей за стеклянной стеной и думал, что вот сейчас, в минуту, решится наша дальнейшая судьба, ибо то, что я сказал сестре по телефону, не было для меня праздными словами. В руках чиновника я увидел записку с моим именем и какой-то припиской внизу. Что это - "приговор", "помилование"?.. Но через минуту мы уже шли к самолёту - наши вещи были едва удостоены вниманием.

    *               *                *

    И вот сегодня, год спустя после описываемых событий, восстанавливая в памяти прошлые мысли и чувства, я вижу, что они не изменились под влиянием года западной жизни. Я ни в коем случае не причисляю свои поступки ни к числу героических, ни к категории тактических. Моё поведение могло с таким же успехом закончиться трагически для меня, но оно никогда не было продиктовано конъюнктурными соображениями, а только внутренними побуждениями. Именно это я считал всегда самым главным, а не те успехи, которые всегда непрочны, если вырваны у быстротекущей жизни путём подделки под каждый её зигзаг. Мне кажется, что обретение внутри себя опоры и руководства для повседневной жизни - это то, чего сегодня больше всего не хватает людям. Без этого и еврейский народ не сможет решить ни одной из своих многочисленных проблем: ни добиться мира с врагами, ни - взаимопонимания с друзьями, ни отстоять свои права, ни помочь своим братьям, ни даже - научиться жить вместе в своей стране.

     

    Лондон, март 1972 г.


  • Комментарии: 4, последний от 19/09/2019.
  • © Copyright Зильберберг Илья Иосифович (zilb@onetel.com)
  • Обновлено: 22/03/2020. 100k. Статистика.
  • Статья: Публицистика
  •  Ваша оценка:

    Связаться с программистом сайта.